Село Преображенское, любимая летняя резиденция царя Алексея Михайловича, располагалось недалеко от Немецкой слободы, или Кокуя, как пренебрежительно называли эту резервацию иноземцев москвичи[25]. Для царя, в последние годы жизни особенно проникнутому симпатиями ко всему чужеземному, такая близость была даже кстати. Ведь, помимо всего прочего, именно на Кокуе жили мастера «камедийных действ», которыми тешился Алексей Михайлович, там вербовались музыканты и актеры для домашних спектаклей во дворце.
По странной иронии судьбы, всего через несколько дней после рождения царевича Петра, в начале июня 1672 года, с благословения либерального царского духовника Андрея Савиновича, в Преображенском было начато строительство здания «камедийной хоромины» — по сути придворного театра.
В общем ряду событий этот факт все-таки не может не обратить на себя внимания по тому символическому значению, которым он оказался наделен. Прежние русские цари при рождении сына строили церковь. Теперь наступали действительно новые времена. Конечно, сам Алексей Михайлович вряд ли вкладывал в свою «камедийную» затею глубокий смысл, и уж того менее хотел показать, что мирская греховная забава ему важнее церковных служб. Но, как бы то ни было, получилось, что государь-отец очень угадал с этой стройкой, ставшей своего рода прообразом и предзнаменованием будущего правления его сына.
При Петре в короткий срок сама Немецкая слобода неожиданно расширяется до пределов Москвы, поглотив и древнюю русскую столицу, и перестроив всю страну на свой лад. Стараниями императора Россия превращается в огромный Кокуй, в котором, правда, уже не было предусмотрено территории для «русской слободы». Конечно, еще оставалось много мест, где сохранялась национальная духовная традиция, вера, обычаи. Но поскольку государство, начиная с Петра, объявило всему этому беспощадную войну на истребление, то очаги народной традиции на протяжении периода существования империи, неуклонно сокращаясь, со временем исчезли совсем.
Петр рано сошелся с обитателями Кокуя. Одним из первых, кто познакомил его с ними, был князь Борис Голицын, боярин, часто бывавший в Преображенском, давний приятель иноземцев и поклонник их культуры, подобно своему кузену, фавориту Софьи, князю В.В. Голицыну.
Князь Борис примечателен тем, что представляет собой как бы типичный образец людей, окружавших царевича Петра с ранней юности. Голицын был лично предан Петру, но имел «погрешения многие», как характеризует его современник, князь Борис Куракин: «Первое — пил непрестанно, и для того все дела неглижировал; второе — великой мздоимец, так что весь Низ разорил»[26].
Куракин приходился императору свояком — его жена была родной сестрой царицы Евдокии Лопухиной, всегда был близок ко двору и не мог жаловаться на плохую карьеру. Тем ценнее его описания ближайших помощников Петра, которых он знал лично. По его словам, дядя Петра, Лев Нарышкин, глава Посольского приказа, «был человек гораздо посредняго ума и невоздержной к питью, также человек гордой, и хотя не злодей, токмо несклончивой…»{78}. Тихон Стрешнев, близкий к царице Наталье (ходили слухи, что он настоящий отец Петра), своего рода серый кардинал Преображенского двора, о котором Куракин говорит следующее: «О характере его описать можем только, что человек лукавой и злого нраву… интригант дворовой»{79}. Но и вдовствующая царица Наталья, получившая, после пострижения Софьи в монахини, власть над страной, не выделялась из этого ряда посредственных людей, поскольку была «ума легкого». Она отстранилась от дел, передав правление в руки вышеупомянутых господ: брата Льва и Тихона Стрешнева, отчасти Бориса Голицына. Результаты были предсказуемы: «Правление оной царицы было весьма непорядочное, — признает Куракин, — и недовольное народу и обидимое. И в то время началось неправое правление от судей, и мздоимство великое, и кража государственная…»{80}.
Но в это время вокруг самого Петра формируется тесный круг его личных друзей, тех самых «птенцов» и «сынов». Из них Меншиков только начинает приобретать влияние на царя. Он — человек, склонный к великому стяжанию богатств и почестей, при этом, по словам Куракина, способностей и характера «гораздо среднего и человек неученой». Князь Федор Ромодановский, глава Преображенского приказа, ведавший безопасностью царя, верный пес Петра, безжалостный к его врагам, — «сей князь был характеру партикулярного, собою видом, как монстра, нравом злой тиран; превеликой нежелатель добра никому; пьян по вся дни». Франц Лефорт, любимейший друг Петра, по отзыву Куракина, хотя и получил чины адмирала и генерала от инфантерии, однако «был человек слабого ума и не капабель всех тех дел править по своим чинам… Помянутой Лефорт и денно и нощно был в забавах, балы, банкеты, картежная игра, дебош с дамами, и питье непрестанное, оттого и умер…»{81}
Портреты сподвижников реформатора писаны столь мрачными красками, что невольно заставляют усомниться в их правдивости. Иначе необходимо будет предположить, что все, буквально все окружавшие Петра люди — были глухими пьяницами, притом «ума негораздого», «характера среднего» и «нрава злого».
И все же приходится признать правоту царского свояка. Традиционное представление о юности Петра, как «начале славных дел», и его фаворитах, как энергичных людях, полных любви к родине и горячего желания сделать ее великой, — это представление основано почти исключительно на художественных произведениях разных жанров позднейшего времени и не имеет никакого отношения к исторической действительности. Настоящий Преображенский двор юного Петра был местом разнузданных кутежей и неимоверных попоек, а его собутыльниками являлись, кроме перечисленных только что, некоторые обитатели Немецкой слободы — «отбросы европейского общества» по характеристике В.О. Ключевского.
Лефорт, «министр пиров и увеселений» Петра{82}, «дсбошан французский», как именует его Куракин, знал толк в удовольствиях, хотя и довольно грубых, был человек «забавной и роскошной». В его дворце на Яузе компания во главе с Петром собиралась иногда на несколько дней, где за закрытыми дверями предавались пьянству столь великому, по словам Куракина, что «многим случалось от того умирать».
Пьянство при Петре с самого начала приобретает характер тяжелого обязательного ритуала, участие в котором для многих заканчивалось смертью или болезнью. Продолжительные попойки, в которых участвовал весь двор, длившиеся иногда много недель подряд, являются яркой приметой этого странного царствования. О безудержном питье говорят все без исключения мемуаристы, свидетельствуют те, кому довелось своими глазами видеть петровский двор и познакомиться с его обычаями. Фактически все правление Петра Первого представляет собой бесконечную пьяную оргию, прерываемую на время внешними обстоятельствами, такими как военные действия, поездки и проч. Но важно, что и в походах, и в отлучках царь и его соратники также пьют непрестанно.
Сражения с «Ивашкой Хмельницким» — как игриво именовались попойки в кругу петровских друзей — начались для самого Петра очень рано, ему не было и 16 лет, и едва не привели к хроническому алкоголизму. Видевший Петра во время его первого заграничного путешествия английский епископ Барнет обратил внимание на очевидную пагубную привычку юного русского царя к алкоголю, а также на то, что он «старается победить в себе страсть к вину»{83}.
Петр все-таки сумел победить эту страсть, хотя его здоровье, и психическое в том числе, несомненно пострадало от алкоголя. Но пьянство, как ритуал, не потеряло своего значения при дворе.
Выражения «много пили», «сильно пили» «очень много пили», «неимоверно пили» — постоянно встречаются в качестве описания придворных развлечений. Вот как немец Вебер описывает всего один день, проведенный в обществе императора: «Царь приказал пригласить нас в увеселительный домик его, в Петергоф, лежащий на Ингерском берегу, и по обыкновению угостить нас. Мы проехали туда с попутным ветром, и за обеденным столом до такой степени нагрелись старым Венгерским вином, хотя Его Величество при этом щадил себя, что, вставая из-за стола, едва держались на ногах, а когда должны были еще осушить по одной кварте из рук царицы, то потеряли всякий рассудок, и в таком положении нас уж поразнесли на разные места, кого в сад, кого в лес; остальные просто повалились на земле, там и сям. В 4 часа после обеда нас разбудили и опять пригласили в увеселительный домик… Едва успели мы вздохнуть часа полтора до полуночи, как явился известный царский фаворит, извлек нас из наших перин и волей-неволей потащил в покой спавшего уже со своею супругою одного Черкасского князя, где мы, перед его постелью, нагрузились снова вином и водкою до такой степени, что на другой день никто из нас не мог припомнить, кто принес его домой. В 8 часов утра нас пригласили во дворец на завтрак, который состоял из доброй чарки водки…»
Довольно обширный дневник Берхгольца, камер-юнкера при дворе герцога Голштинского, зятя Петра, временами просто сводится к хронике бесконечных придворных попоек: «Его высочество[27] из Стрельны-мызы ездил с царским маршалом (Олсуфьевым) на дачу последнего, где со всею своею свитою должен был очень много пить… На другой день его величество царь был с его высочеством на 6 или 7 военных кораблях, где… много пили, потому что на каждом корабле были угощения… Вечером была тост-коллегия у тайного советника Бассевича, к которому тотчас после ужина случайно приехали генерал-майор Ягужинский и царский фаворит Татищев. Началась сильная попойка, потому что у обоих шумело уже немного в голове, а в подобных случаях с ними всегда надобно крепко пить…
Его величество всякий год ездит туда (в Шлиссельбург). При этом случае обыкновенно очень сильно пьют… В Шлиссельбурге, говорят, пили чрезвычайно много и на каждом из бастионов, потому его высочество был рад, что счастливо отделался от этой поездки…
Когда императорская фамилия и маски съехались, начался, как и неделю тому назад, обед, за которым много пили. Потом столы и скамьи были вынесены из большой залы, и открылись танцы, продолжавшиеся до поздней ночи. Между тем не переставали сильно пить, причем тем, которые не танцевали и находились в боковых комнатах, доставалось больше всех; но и мы, когда танцы кончились, получили свою порцию, так что очень немногим удалось к утру добраться до дому не в совершенном опьянении…
Князь Меншиков в своем большом доме, находящемся также в Немецкой Слободе, великолепно угощал его высочество со свитою и иностранных министров, причем, однако ж, неимоверно пили…»
Подобные изумленные описания самого безудержного пьянства при русском дворе приводят на память воспоминания другого иностранца, дьякона Павла Алеппского, жившего в Москве в середине XVII века. Фрагменты его описаний русского благочестия и строгой церковности уже приводились в предыдущих главах. Уместно привести их и здесь для сравнения, как изменилась жизнь и нравы за это время. Павел Алеппский описывает обычаи дореформенной Руси: «Горе тому, кого встречали пьяным или с сосудом хмельного напитка в руках! Его обнажали в этот сильный холод (речь идет о времени Великого поста) и скручивали ему руки за спиной; палач шел позади пего, провозглашая совершенное им преступление, и стегал его по плечам и спине длинной плетью из сырых бычачьих жил… Особенно строгий надзор бывает за жителями в течение первой недели поста, по средам и пятницам, на Страстной неделе и в первые четыре дня Пасхи, чтобы люди не пьянствовали, а то их стегают без всякого милосердия и жалости…
Что касается устава их церквей, то в приходских церквах устав подобен монастырскому. Мы наблюдали в них веру, усердие и набожность чрезвычайные и многое другое вроде этого, из-за чего, делая это вместе с ними, ради подражания им, мы терпели мучения… Мы умирали от усталости, ноги наши подламывались от беспрерывного стояния с раннего утра до вечера. Но мир Божий да почиет на мирянах, мужчинах, женщинах, детях и девушках за их терпение, стояние и твердость с раннего утра до сих пор!..»
Это зарисовка, сделанная чужой, но восхищенной рукой, сохранила образ страны, которая навсегда оказалась погребена под чередой разрушительных преобразований. Древнюю крепкую культуру воцерковлеиного народа сильно подломила никоновская реформа, внеся разлад в среду православных христиан. Неустойчивость в вере правителей конца XVII века усилила раскол. Петр сделал его необратимым.
Он демонстративно попирает прежние обычаи и церковные правила, еще уцелевшие от реформ Никона и царя Алексея, а также полонофильства Федора. Нидерландский художник Корнелис де Бруин, приезжавший в Россию в 1708 году, писал, как во время Великого поста Петр, дозволив иноземцам употреблять в пищу постное или скоромное по выбору, сам вместе с Меншиковым «кушали только одно мясное» и, конечно, снова изрядно пили.
Присутствие на придворных попойках было обязательным, и неявка каралась жестоко — виновных, включая дам, поили до потери сознания плохой водкой. Однажды беременная жена придворного — Олсуфьева, узнав, что ее ожидает такой «штраф», в отчаянии приехала к императрице, умоляя ее заступиться и избавить от тяжелой повинности ввиду очевидной невозможности пить — Олсуфьева была на последнем месяце беременности. Екатерина обратилась к мужу, но Петр был неумолим. Берхгольц пишет, что Олсуфьева вернулась домой, но, очевидно, от переживаний и страха родила в ту же ночь мертвого младенца. Она велела заспиртовать его и отправить во дворец, должно быть — для пополнения императорской кунсткамеры…
Иногда пьяный ритуал приобретал совершенно отвратительный вид. Герцог де Миранда, посетивший Петербург много после смерти Петра Первого, с интересом собирал рассказы об императоре тех, кто знал его близко при жизни. Эти истории шокировали герцога. Знаменитый Бецкой, в юности бывший пажом Петра, рассказал, как однажды но приказу Петра «из желудка человека, умершего от пьянства, извлекли содержавшуюся там водку и пили ее…»
Но в этом не было ничего дикого или необычного для характера Петра Алексеевича. Ведь заставлял же он своих придворных зубами разрывать мышцы трупа в анатомическом театре в Голландии, заметив, что те с непривычки отворачиваются от мертвого тела. А разве не Петр, после того как по его приказу отрубили голову его любовнице Гамильтон, взял се голову в руки, поцеловал и после стал на ее примере объяснять присутствующим анатомическое строение человеческой головы и шеи, в то время как кровь стекала еще из перерубленных артерий и жил. Разве не Петр велел пытать при себе и после удавить своего сына, а потом спокойно и с воодушевлением пел в церкви на заупокойной службе по царевичу. Разве не он собственноручно рубил головы стрельцам — по свидетельству иноземца Корба за один день обезглавив более 80 человек; разве не он лично и со знанием дела пытал людей в застенках и заставлял своих «птенцов» делать то же.
В сфере морали и нравов Петр произвел революцию, буквально перевернув с ног на голову все прежние представления, превратив порок в достоинство, а бесстыдство — в доблесть. Кроме повального пьянства при его дворе процветал повальный разврат, масштабы которого трудно вообразимы.
С ранней юности и до конца дней у императора была бурная и беспорядочная половая жизнь, которая привела к венерическим заболеваниям и к появлению незаконнорожденных детей. Любовницы и наложницы, «метрески» на час или на месяц сменяли друг друга, переходя из постели императора к его друзьям и собутыльникам. Иногда это движение шло в обратном порядке, как в случае с будущей императрицей Екатериной. Сначала се интимными услугами пользовались рядовые драгуны, потом Б. Шереметев, взявший ее к себе в «портомон». У старика фельдмаршала красивую чухонку отнял Меншиков, и только после Алексашки она досталась наконец Петру, стараниями которого и была наречена российской императрицей, о в глазах большинства русских людей эта женщина оставалась публичной девкой Мартой, а се производство в «царицы» выглядело очередной блажью свихнувшегося[28] императора, новым оскорблением национальных чувств народа.
Таковы были настоящие нравы человека, гением которого, по мнению поэта А.С. Пушкина, «мужала Россия».
Описание петровских кощунств и мерзостей может занять много места. В околонаучной литературе любят смаковать их подробности, а официальная историография как бы вовсе «не замечает» этих фактов, пренебрегает их существованием. Однако при желании познакомиться с ними более подробно их не так трудно найти в источниках. Но для русской истории важно другое.
Значение петровского переворота состояло в тотальном развращении знати и высшего сословия, от которых повреждение нравов перекинулось дальше — в народную гущу, в городские мещанские слои, священническую среду, крестьянство.
Главная и единственная реформа, которая удалась этому императору, заключается в бесповоротном утверждении секулярных ценностей, в формировании общества, в котором искренняя религиозность в конце концов оказалась вне закона, а церковь превратилась в министерство по духовным делам — «ведомство православного исповедания».
Петр с детских лет получил устойчивую ненависть к тем, кто веру в Бога ставил выше всех прочих мирских обстоятельств, в том числе выше государства и его правителей. Он рано осознал, что искренняя вера несовместима с авторитарной властью, потому что делает людей свободными и духовно независимыми. Недаром в 1722 году Сенат принял несколько курьезный указ, которым признавалось вредным и воспрещалось в России «страдание за веру, не одобренное правительством».
Основан был этот запрет на следующем остроумном рассуждении: «…токмо страдание законно бываемое… полезно и богоугодно есть», гонений же за правду «в Российском, яко православном государстве, опасатися не подобает, понеже того и быти не может». Из этого следовало, что страдание за веру в Российском государстве не является ни истинным, ни богоугодным делом…{84}
Но в действительности происходило все наоборот. Правды как раз и нельзя было сыскать в России. Власть действовала исключительно карательными мерами, принуждением и насилием, произвольно лишая собственности, свободы, оскорбляя совесть и веру, попирая древние духовные и социальные традиции.
Петр, кроме нравственной порчи русского общества, произвел еще и государственный переворот — он присвоил себе функции единовластного диктатора, которыми не обладали прежние цари. Он буквально отождествил себя с государством, придав своим личным желаниям силу закона. Раньше государь был ограничен множеством неписаных обычаев, которым был вынужден подчиняться для того, чтобы относительно спокойно сидеть на престоле. Но, прежде всего, он подчинялся им потому, что сам уважал старину, создавшую эти обычаи, уважал традицию, остававшуюся живой и действенной. Наконец, правитель прежнего времени был окружен людьми, для которых вера в Бога была важнее любых индивидуальных хотений и амбиций, в том числе царских, а, значит, людьми в достаточной степени независимыми.
Петру нужны были рабы, потому что только они могли слепо выполнять и его кощунства, и его сумасбродные проекты. Для того, чтобы вырастить рабов, ему потребовалось лишить людей нравственной опоры в прошлом своей родины, лишить веры, достоинства и стыда. И вот эти-то помощники, эти «нарочитые монстры» и принялись за уничтожение того, что еще оставалось в стране от прежних социальных институтов и морали. Россия превращалась в концентрационный лагерь, в котором такие понятия, как частная собственность, личная жизнь, религиозность — не имели значения и смысла. В следующий раз подобный разгром повторился в России только спустя два столетия — в период большевистской революции и красного террора, и он во многом был подготовлен петровской эпохой.
Переворот Петра — это не реформа, как обычно именуют его, и не «преобразование». Это настоящая революция, непримиримая и жестокая. У новой империи, созданной в результате революции Петра, не существовало никакой преемственности по отношению к старой русской культуре и государственности. Они были основаны на противоположных нравственных и социальных принципах. Старая государственность представляла собой православную монархию — общество христиан, объединившихся вокруг фигуры государя, как воеводы, для того, чтобы сообща служить делу сохранения и защиты истинной веры. Новая государственность была абсолютистской диктатурой, рассматривавшей жителей империи не как граждан и христиан, а как рабов, смыслом жизни которых является обслуживание интересов правительства и правящего сословия.
Эпоха Петра стала временем, когда прежняя крепостная зависимость крестьян от помещиков, имевшая раньше множество ограничений, превратилась в самое настоящее рабство. Именно при этом императоре, «демократичностью» которого не устают восхищаться историки и писатели, русских крестьян начали продавать на рыночных площадях русских городов, как рабочую скотину, с разделением семей, без земли. Причем про исходило это в вопиющем противоречии с законодательством, поскольку продолжала действовать никем не отмененная статья Соборного Уложения 1649 года, гласившая совершенно недвусмысленно: «Крещеных людей никому продавати не велено»!
Но эти слова Уложения были слабым отзвуком старых общественных понятий, основанных на уважении и к имени христианина, и к человеческому достоинству соотечественников, иначе говоря — остатком «варварства», которое следовало, но мнению реформатора, как можно скорее искоренить и насадить новые представления.
В правление Петра отдельный человек, как личность, вообще теряет всякую ценность. Люди имеют значение для императора только как рабочая сила, и чем больше ее согнано, тем лучше. Для этой безликой людской массы скоро нашлось свое слово — «сволочь», т.е. те, кого приволочили, сволокли на рабский труд.
На «стройки века» при Петре сгоняли десятками и сотнями тысяч, но этого оказывалось недостаточно, и постоянно требовались новые жертвы. Работные люди, прежде всего крестьяне, под вооруженным конвоем покидали дома и семьи и отправлялись на государственную каторгу — строительство крепостей и верфей, затеянных Петром по всей стране. Иностранный резидент Фридрих Вебер, посетивший «преображенную Россию», писал: «Это как бы бездна, в которой изнемогает и гибнет бесчисленное множество русских подданных. Люди, знающие основательно это дело, уверяют, что при возведении крепости в Таганроге у Черного моря погибло более 300 000 крестьян, и еще более на петербургских и кроншлотских работах, частию от голода, а частию вследствие болезней, развившихся от болотистой почвы».
На строительстве петербургской крепости только за первый период, в течение 1703—1705 годов, погибло не менее ста тысяч человек от постоянного голода, непосильного труда, цинги. Их безымянные кости и сейчас лежат под чугунными набережными «града Петрова», о настоящей цене строительства которого весьма выразительно высказался В.О. Ключевский: «Едва ли найдется в военной истории побоище, которое вывело бы из строя больше бойцов, чем сколько легло рабочих в Петербурге и Кронштадте. Петр называл столицу своим «парадизом», но она стала великим кладбищем для народа»{85}.
Но, кроме гибельных строек, люди требовались для постоянного пополнения потерь в армии. Шла Северная война, в которой сгорело множество жизней.
Такого кровопускания, которое сделал России Петр Первый, страна не знала никогда раньше. Ни одно неприятельское нашествие, ни одна война не уносили столько жертв, сколько потребовал от народа этот правитель. Еще в самый разгар войны со шведами появились тревожные статистические данные, свидетельствовавшие о том жестоком разгроме, который император сумел нанести своей собственной державе. В 1714 году Сенат представил Петру результаты подворной переписи населения. В целом по стране число жителей сократилось более чем на четверть, в некоторых местах еще больше, а это значит, что людские потери исчислялись миллионами! Только в Казанской губернии, например, за несколько лет, с 1710 года, «убыло» 35 тысяч тяглых дворов, что составляло около трети населения этой губернии{86}.
Как правило, в оправдание всех чудовищных жертв приводят победу в Северной войне. Но и освещение самой войны, ее причин, целей, хода военных действий, и, наконец, «победа» в ней Петра — являются одними из самых вопиющих историографических недоразумений. По соотношению результатов и затраченных усилий — это одна из самых неудачных войн, которые вело когда-либо российское государство. 21 год небывалых лишений потребовался на то, чтобы шведы согласились продать часть принадлежавшего им побережья Балтийского моря!
Швеция действительно уступала России права на территорию Лифляндии, Эстляндии и часть Карелии. Но за эти земли Россия должна была заплатить «побежденным» шведам огромную контрибуцию — 2 миллиона таллеров, или более 50 тонн чистого серебра. Кроме того, Швеция получала право ежегодно вывозить из России зерна беспошлинно на сумму 50 000 рублей, а секретное соглашение к договору увеличивало эту сумму еще на 100 000 рублей.
В стоимость петровской «победы» необходимо также включить все экономические расходы, буквально разорившие страну, загубленные человеческие жизни. Итоги военной авантюры Петра подвел в свое время В.О. Ключевский: «Упадок переутомленных платежных и нравственных сил народа… едва ли окупился бы, если бы Петр завоевал не только Ингрию с Ливонией, но и всю Швецию, даже пять Швеции»{87}.
Экономика России не испытывала никакой потребности в наличии портов на Балтике, а общий упадок хозяйственной деятельности в ходе войны сделал эти территориальные приобретения совершено ненужными. Вся внешняя торговля совершалась через Архангельск, который прекрасно справлялся со своей задачей еще и в 20-х годах XVIII века. Только принудительные меры правительства фактически насильно перенесли центр российской внешней торговли в Петербург.
Если бы те колоссальные усилия и затраты, которые были сделаны на войну за бесплодные болота Карелии, оказались направлены на развитие отечественной промышленности и сельского хозяйства, положительные результаты роста экономики сами собой, в случае необходимости, поставили бы вопрос о новых местах сбыта произведенных товаров. В конце концов, для того, чтобы купить часть побережья, у России тогда нашлись бы средства без необходимости уничтожения миллионов своих жителей.
Но урон, нанесенный военной и прочей деятельностью Петра, был столь сильным, что еще много времени спустя российская экономика находилась в кризисе, а потом еще долго залечивала его последствия. Экспорт России на протяжении всего восемнадцатого столетия состоял почти исключительно из самых примитивных товаров, сельскохозяйственного и производственного сырья. Свиная щетина, пенька и лен — вот чем торговали в купленных столь дорогой ценой петровских гаванях.
Вплоть до второй половины XIX века в стране так и не возникло развитой промышленности. И причина этого заключена во внутренней социальной и экономической политике Петра Первого. Дело в том, что в основание промышленного производства «великим» преобразователем был заложен принцип рабского труда, который отбрасывал российскую экономику далеко назад по сравнению с европейскими странами.
Большинство рабочих на вновь создаваемых предприятиях были крепостными крестьянами. Указ 1721 года разрешал не только дворянам, но и купцам и фабрикантам покупать деревни с крестьянами для обслуживания производства. Работа на фабриках для крепостных была обязательной. Заработная плата им, как правило, не выплачивалась, и они работали за еду. А в некоторых случаях предприимчивые рабовладельцы заставляли своих рабочих еще и держать небольшие огороды, чтобы кормиться самостоятельно и не «проедать» хозяйского хлеба.
Крепостной рабский труд преобладал в российской промышленности до середины XIX столетия. Доля вольнонаемных рабочих всегда была крайне низкой, но важно помнить, что из этого числа «вольнонаемных» — большинство также было крепостными людьми, нанявшимися на фабрику для того, чтобы заработать оброк своему помещику.
Однако и окончание Северной войны не только не принесло облегчения, но повлекло за собой новые тяготы для народа. Встал вопрос о том, куда девать армию и на какие средства ее содержать. Поступили просто — за каждым полком закрепили определенный уезд, крестьяне которого должны были кормить и одевать солдат. Размещался полк здесь же, в уезде, и солдаты по совместительству выполняли роль полицейских надзирателей над населением. На практике появление военных частей в самой гуще мирного населения обернулось конфликтами, насилием со стороны солдат и офицеров по отношению к крестьянам, их семьям и имуществу, неконтролируемыми поборами. Офицеры относились к местным крестьянам как к собственным крепостным, с той только разницей, что не имели совершенно никаких причин щадить их, и злоупотребления доходили до такой степени, что сами помещики уезда уже не имели власти в собственных имениях. Получалось, что петровская армия оккупировала Россию, и разоренным униженным жителям оставалось только гадать, не легче бы им пришлось в случае победы шведов?
Но не только варварский способ расквартирования армии — вся внутренняя политика Петра и была оккупацией, самым настоящим насилием над национальными, религиозными чувствами людей, их собственностью и самой жизнью.
Прежние нормы отношений власти и общества, а также внутри самого общества были не только не симпатичны Петру, они были смертельно опасны и неприемлемы для него, потому что несовместимы с новыми социальными отношениями, с новым типом власти. Сломав старую традицию общественных отношений, прежнюю систему духовных ценностей, Петр должен был ополчиться и на старину, их породившую.
Все русское, национальное, традиционное попадает при Петре под прямой запрет и подвергается преследованию. В 1700 году, как раз в ознаменование Нового года, под барабанный бой на улицах и площадях был вывешен царский указ, предписывавший всем жителям не позднее чем к Масленице переодеться в иноземное платье, а русской одежды не носить.
Через год мысль реформатора была конкретизирована: мужчины должны были носить верхнее платье саксонское и французское, а исподнее, камзолы, штаны, шапки, а также обувь — сапоги, башмаки — немецкие; женщинам предписаны были шапки, юбки и башмаки тоже немецкого образца. Для надлежащего выполнения предписания у городских ворот стояли караулы, следившие за тем, во что одеты обыватели. За ношение русской традиционной одежды штрафовали, а саму одежду здесь же у всех на глазах демонстративно резали и разрывали на куски.
Еще раньше вне закона оказалась борода. Только вернувшись из заграничного путешествия в августе 1698 года, Петр в Преображенском устроил отвратительный спектакль, собственноручно отрезая бороды и длинные рукава старинной одежды. На другой день за царя это делали его шуты, глумясь не столько над оскорбленными людьми, сколько над всей русской национальной традицией.
В традиционных обществах внешние особенности поведения, одежды, элементы той или иной обрядности имеют чрезвычайно большое значение — кроме того, что все они не случайны и происходят издревле, несут на себе многовековое отражение быта, характера, духа народа, они являются своего рода защитой от инокультурных иноверных влияний, представляют зримое свидетельство культурного и духовного единства народа. Поругание и уничтожение этих индивидуальных национальных примет разрушает и народную культуру и сам народ.
Когда заходит речь об эпохе «преобразований» Петра Первого, как-то совершенно пропускается то обстоятельство, что его правление было временем сознательного поругания всей русской национальной культуры, как если бы Россия оказалась завоеванной вражескими войсками. Петр объявил непримиримую войну на истребление всему русскому, и здесь его деятельность ничем не отличается по непримиримости от действий любого иноземного агрессора, окажись он на месте Петра. Все национальное целенаправленно заменялось иноземным — от солдатских мундиров до архитектуры и названия столицы.
Тогда же начинается огромный приток иноземцев в Россию. Брали всех и отовсюду. По европейским городам развешивались на столбах и стенах домов «манифесты» Петра, звавшие в Россию мастеров любого дела. Нужно ли говорить о том, сколько среди этих приезжих «мастеров» было отбросов общества, авантюристов и мошенников? Но не так-то просто было проверить их квалификацию — строгие указы императора повелевали относиться к иностранным специалистам с особым уважением. И если кому-нибудь из иноземцев случалось только показать малейшее неудовольствие — император грозил немедленным и безжалостным наказанием всем виновным.
Вместо экзаменов на мастерство иностранцам спешили раздавать во владение русских крепостных крестьян. В правление Петра Первого государственных крестьян в частную собственность было роздано около 200 тысяч душ мужского пола, значит всего, вместе с неучтенными женскими — почти полмиллиона человеческих душ.
Дело в том, что в преобразованиях и реформах Петра была одна важная особенность — так называемая «европеизация» была предназначена исключительно для высшего сословия, отчасти для городских жителей. Основная масса народа должна была остаться в своем прежнем состоянии. Платить налог на бороду были обязаны только городские купцы, а иноземное платье предписывалось для обязательного ношения только дворянству, чиновничеству и городским обывателям, общее число которых к концу правления Петра составляло едва 5% от общего числа населения.
Русским крестьянам, или 95% населения, правительство разрешало совершенно беспошлинно носить бороду и традиционную одежду. Но здесь нет никакого великодушия или государственной мудрости Петра. Национальная одежда стала не подарком реформатора изнуренному его преобразованиями народу, а — клеймом рабства.
Борода и русская одежда, бывшие на Руси всегда предметом уважения и личного достоинства, теперь стали символом бесправия, признаком недочеловека. Специальные правительственные указы Петра и его преемников под страхом уголовного наказания и лишения состояния запрещали «благородным» господам одевать даже в домашнем быту русскую традиционную одежду. Также предпринимались всяческие меры для того, чтобы дворянство перестало говорить по-русски. Русский язык, язык великого народа, стал в империи Петра и его наследников исключительно средством общения «господ» с «подлыми» людьми, приобрел статус рабского языка.
Объективное освещение петровской эпохи оказалось сильно деформированным целыми поколениями историков, которые привыкли путать историческую науку с патриотической пропагандой. Образ Петра в отечественной историографии буквально табуирован, окружен священным трепетом и преклонением. В то же время профессиональным историкам известно, что преобразования не имели под собой никогда четкого плана, носили случайный характер и почти все потерпели неудачу, не были доведены до конца. Их экономические последствия для страны были сравнимы с катастрофой. Однако не только критика, но малейшее сомнение в величии «гения» императора или попытка объективно разобраться в содержании его правления считаются свидетельством академической неблагонадежности, едва ли не бунтом.
Причина в том, что единственным бесспорным результатом реформ был категорический разрыв с прошлым во всех областях — социальной, духовной, бытовой. «Царь-плотник» как бы сжег, обрубил у России все ее корни и бросил этот обрубок на произвол судьбы. Лишенным всяких живых связей с собственной национальной традицией потомкам не оставалось ничего другого, как любыми средствами оправдывать этот разрыв, даже понимая весь его вред. Так возник миф о «великом» преобразователе, который над «бездной» поднял на дыбы страну и спас ее.
Современники Петра, тот народ, который император, по утверждениям ученых мужей, спас от бездны, не знали, что живут в правление столь великого деятеля. Они были совершенно убеждены в том, что новый царь — антихрист, и потому боролись с ним всеми возможными средствами. Борьба с Петром стала борьбой за Россию и за православную веру.
Чем дольше продолжалось правление Петра, тем большую ненависть он возбуждал к себе по всей стране. Отовсюду слышался ропот, и шпионы доносили императору, что именно говорит о нем народ: «Какой он царь? Он крестьян разорил!.. Если он станет долго жить, он и всех нас переведет. Мироед! Весь мир переел; на него, кутилку, переводу нет, только переводит добрые головы! Какой он царь! Враг, оморок мирской — сколько ему ни скакать, быть ему без головы… Которого дня государь и князь Федор Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого не изопьют, и того дня им и хлеб не естся»{88}.
Последнее обвинение в «кровопийстве» примечательно тем, что совершенно независимо перекликается с некоторыми местами из личной переписки Петра и князя Ромодановского. До Петра дошли слухи о неистовствах Ромодановского, совершаемых во хмелю. Царь с мрачной иронией писал своему обер-палачу: «Зверь! Долго ли тебе людей жечь?.. Перестань знаться с Ивашкою Хмельницким. Быть от него роже драной». Ромодановский отвечал: «В твоем письме написано ко мне, будто я знаюсь с Ивашкою, и то, господине, неправда… Неколи мне с ним знаться — всегда в кровях омываемся. Ваше то дело на досуге стало знакомство держать с Ивашкою, а нам не досуг»{89}.
Находились люди, являвшиеся в страшное Преображенское по доброй воле, чтобы посмотреть в глаза царю-извергу. Они видели беззаконие, творившееся вокруг, знали, что исходит оно от государя или того, кто называется государем, по крайней мере. Деяния Петра были столь необычными, столь неукротимо враждебными по отношению именно к духу и укладу всей русской жизни, что невольно рождалась мысль о том, что царь — самозванец. Рассказывали, что он сын немки из Кокуя, или вовсе подменен во время заграничного путешествия, а настоящий Петр немцами украден и в темницу брошен.
Как бы то ни было, у людей не было иллюзий относительно того, кто является источником безобразий. Они точно знали, что это — носитель верховной власти. И они шли к нему, принося себя в жертву, зная, что пути назад не будет, что кровавый князь-кесарь Ромодановский каждую жилу вытянет из тела, но шли, чтобы сказать слово правды от имени всей земли.
В 1703 году пришел к царю Петру нижегородец Андрей Иванов с требованием суда — над царем Петром. И здесь нет ни юродства, ни, тем более, глупости или шутовства, но только удивительное благородство, избранный духовный аристократизм, который много раз будет проявлен еще русскими простолюдинами в условиях унижения и безысходности, в которые поставила их власть. В поисках справедливости этот человек обращался к тому, кто Богом поставлен защищать справедливость и правую веру. Андрей Иванов изложил и царевы вины — «что-де он, государь, веру православную разрушает, велит бороды брить, платье носить немецкое, табак тянуть…»{90}. Ему не дали дочитать до конца обвинительный лист. Нижегородец, как и прочие ходоки от земли, был замучен в Преображенских застенках.
По в народе накопилось слишком много ненависти против угнетателей. По деревням, на городских посадах, в казацких городках и станицах говорили так: «Найде нам скорбь и туга велия по зависти дьявольской и пришельцев иноверных языков; влезли окаянные татски, яко хищницы волцы в стадо Христово!»{91} И еще так: «Нашу братью стрельцов прирубили… только нашей братии во всех сторонах осталось много… Будет у нас и тот в руках, кто нас пытал и вешал»{92}. Становилось ясно, что бешеный «кутилка» не уймется и не остановится, что пора с оружием в руках вставать на защиту и веры, и своего человеческого достоинства, и жизни близких.
Бунт в Астрахани начался стихийно. Недовольство, как и везде, копилось давно. Раздражали самоуправство воеводы, мздоимство чиновников, наборы в армию, откуда не возвращались братья и сыновья. Но сильнее прочего тяготило оскорбительное засилье иноземцев — они занимали командные должности в городе. Астраханцы чувствовали себя как будто завоеванными немцами — по указу их принуждали переодеваться в немецкое платье, брить бороды. Даже в церковь не пускали в русской одежде. Прошел слух, что скоро дочерей заставят насильно отдавать замуж за немцев. Поверить ему было легко. Иностранцы не утруждали себя деликатным отношением к местным жителям, не уважали их национальных и религиозных чувств, зная за собой поддержку самого царя. Попрекая русских их «варварскими» обычаями, говорили: «Станете и вы скоро в пост мясо есть», и прочее.
Ночью, 29 июля 1705 года, ударили в набат, ворвались в кремль. Без жалости порубили иностранных офицеров и солдат, а вместе с ними и воеводу. В городе ввели народное самоуправление по образцу казацкого круга, выбрали старшин. Власть в Астрахани оставалась в руках восставших до весны следующего года. И все это время в городе сохранялся образцовый порядок. Хозяйственная жизнь шла своим чередом, за тем исключением, что все, кто имел свой промысел, ремесло или торговлю, вздохнули свободно без корыстного вмешательства воеводы.
Сразу после захвата города от имени старшин были разосланы письма в соседние области, звавшие присоединиться к восстанию. Текст писем вполне дает представление о причинах возмущения: «Стали мы в Астрахани за веру християнскую, и за брадобритие, и за немецкое платье, и за табак, и что к церквам нас и наших жен и детей в русском старом платье не пущали… и у тех платье обрезывали… и выбивали вон и всякое ругательство нам и женам нашим и детям чинили воеводы и начальные люди…»
О самом Петре говорили: «Не сила Божия ему помогает, ересями он силен, христианскую веру обругал и облатынил… Идти нам до самой столицы, до родни его до Немецкой слободы и корень бы весь вывести…»
Астраханцев поддержали окрестные города, а, кроме того, некоторые местные кочевые племена во главе с родовой знатью, также страдавшие от злоупотреблений царской администрации. Но возмущение в Астрахани оказалось стихийным и слишком неожиданным. Донские казаки не успели присоединиться к нему, и правительственные войска под командованием Б. Шереметева захватили город в марте 1706 года. 365 человек «заводчиков» мятежа отправили в Москву, где после пыток они были казнены.
Но, несмотря на сравнительно легкий успех в астраханском деле, Петру было чего опасаться. Мятежники проявили стойкость и целеустремленность, способность к превосходной самоорганизации в крайне затруднительных условиях. Во главе их стояли представители купечества, грамотные опытные люди. Причем и они, и большинство восставших были сторонниками старой веры. Шереметев не без опаски писал Петру уже после взятия города: «…Носов[29] великий вор и раскольник, и ныне при нем в шапке никто говорить не может… Я такого многолюдства и сумасбродного люду от роду не видал, и надуты страшною злобою, и весьма нас имеют за отпадших от благочестия».
Но главное — целью восстания был поход на Москву. Для этого старшины и ссылались с соседями и пытались собрать вокруг себя настоящую армию. Петру, занятому войной со Швецией, приходилось думать о том, что собственный народ может оказаться для него опаснее солдат короля Карла XII.
Эти опасения стали реальностью всего через год после подавления восстания в Астрахани. В 1707 году против Петра поднялось «всею рекою» донское казачество во главе с атаманом Кондратием Булавиным.
Правительство нуждалось в солдатах для пополнения армии, в тяглецах для регулярной выплаты податей, в крестьянах, в рабочих для множества строек — в жерле «преобразований» бессчетно сгорали человеческие жизни и экономические ресурсы. Но тяглое население бежало куда глаза глядят от произвола и насилия власти, и в первую очередь на Дон — исконное место укрытия всех недовольных. Петр издал указ, по которому предписывалось возвращать обратно беглецов, появившихся на Дону позже 1695 года. Речь шла самое меньшее — о десятках тысяч человек. Для выявления, поимки и вывоза беглых снарядили отряд под командованием князя Ю. Долгорукого.
Его появление на Дону стало последней каплей, переполнившей чашу народного терпения. Правительство давало понять, что намерено дотянуться до каждого, где бы он ни находился. Спасения не было, оставалось драться. Отряд под командованием Булавина напал на лагерь Долгорукого и вырезал царских солдат всех до одного. Через несколько дней, прослышав о решительном отпоре царскому воеводе, под знамя Булавина стали собираться охотники со всего Дона.
Война под руководством Булавина в отечественной историографии до 1917 года преподносилась прежде всего как бунт антигосударственного «сброда», а в советское время ее усиленно пытались представить как проявление классовой борьбы против крепостнического гнета. На самом деле это движение значительно сложнее и его подробное и объективное изучение еще впереди. Бесспорно, что в этом народном восстании проявилось и раздражение притеснениями, и недовольство значительно ухудшившимся уровнем жизни, и ростом государственных и помещичьих повинностей, практически не оставлявших возможности заниматься собственным хозяйством. Но все же духовным смыслом противостояния, знаменем, вдохновлявшим на борьбу, было знамя защиты старой православной веры.
Война Булавина была войной за старую веру. Но это не значит, конечно, что целью восставших было просто возвратить в церковную практику дониконовские обряды. В ненависти к никонианству и к новой государственной церкви выразилась народная ненависть ко всей политике нового государства, к его социальной несправедливости, унижению перед иноземцами и духовному разложению. Древлеправославие стало символом национальной полноценности, личного достоинства и свободы.
Задача состояла в том, чтобы вернуть Россию на путь традиционного национального развития, очистить страну от иностранного и иноверного влияния, возродить значение церкви и религии в общественной и частной жизни, заставить власть считаться с интересами коренного населения. Предполагалась масштабная война, и булавинцы собрали в свои ряды не только донских казаков и новопришлых беглых из центральных областей страны, но запорожцев и даже кочевые башкирские орды. Булавин пересылался письмами с турецким султаном, ища с ним союза в борьбе с Москвой.
Не было никакого сомнения в том, что если войску восставших удастся войти в русские области, к нему присоединятся множество добровольцев, как было в эпоху ополчения Минина и Пожарского, освободившего древнюю столицу от иноверцев. Булавин рассылал повсюду грамоты: «За дом Пресвятыя Богородицы и за истинную веру християнскую… также сыну за отца, брату за брата и другу за друга стать и умереть заодно. Ибо зло на нас помышляют, жгут и казнят напрасно, и злыя бояра и немцы вводят в нас еллинскую веру и от истинной християнской веры отвратили!»
Военное счастье сопутствовало правительственным войскам. Отряды восставших были разгромлены по отдельности, а Кондратий Булавин погиб в бою. После его гибели фактическим руководителем восстания стал атаман Игнат Некрасов. После отчаянных попыток переломить ход войны он во главе нескольких тысяч казаков, вместе с семьями, женщинами и детьми ушел на Кубань. Так было положено начало существованию некрасовцев — уникальному субэтносу, сохранявшему исконно русские традиции и культуру на протяжении долгого времени, проведенного в инокультурной среде.
Как ни парадоксально это звучит, но именно благодаря тому, что некрасовские казаки покинули родину, ушли из России, им удалось сохранить национальные традиции и веру предков. В Турции, где проживали некрасовцы после того, как из-за преследования царских войск они были вынуждены покинуть кубанские земли, их не притесняли и позволяли свободно жить по своим обычаям. В среде некрасовцев долгое время существовала особая конституция — так называемые «заветы Игната», правила, которые атаман оставил для своих казаков. Кроме многих других, главным заветом была вражда к той государственности, которая сложилась в России. Староверы-некрасовцы не должны были примиряться с официальной никонианской церковью и возвращаться на родину, пока там существует царская власть.
Игнат Некрасов, конечно, не мог предположить, что после падения царизма духовная жизнь в России ухудшится еще больше. Но его казаки из поколения в поколение твердо следовали заветам атамана, иногда и с оружием в руках выступая против правительственных российских войск.
Война Булавина стала последним крупным организованным восстанием против центрального правительства вплоть до восстания Е. Пугачева, которое случится спустя более чем 60 лет. В последующие годы царствования Петра у разоренной страны уже не было сил оказывать своему императору вооруженное сопротивление. Единственным средством спасения оставалось только бегство — на далекие окраины государства, в Сибирь и даже заграницу. Это явление приняло совершенно невиданные прежде размеры — в бегах числились сотни тысяч человек.
Эпоха Петра Первого стала временем окончательного разделения народа и государственной власти. Раньше, в период сопротивления церковной реформе и начавшемуся уклонению правительства от национальных традиций, неизбежность непримиримого противостояния еще не всем была очевидной. Но теперь, когда в лице Петра совершенно ясно обнаружился новый облик государственности, с одной стороны, ультрасветской, секулярной, безбожной, и грозящей социальной несправедливостью, настоящим рабством — с другой, тогда последовал полный разрыв с ней народа.
Это был уже не только церковный или социальный конфликт, это был всеобъемлющий духовный раскол, в конце концов сделавшийся непреодолимым.
В момент смерти Петра его «парадиз» — новая столица страны Санкт-Петербург, напоминал собой вражескую крепость, окруженную подавленным, но не смирившимся и враждебным к завоевателям населением. По недостроенным проспектам города ездили новомодные европейские кареты и прогуливались прохожие в немецком платье и завитых париках, маршировали солдаты, одетые в мундиры, пошитые по иноземным образцам, звучала иностранная речь, или русская, но сильно замусоренная иноязычными неологизмами, А вокруг, сразу за караульными будками городской стражи, лежала разоренная страна, еще не знавшая о том, что «царя-антихриста» больше нет в живых.
Преемница умершего правителя, императрица Екатерина, вряд ли была рада доставшемуся ей трону. Власть для нее и подобных ей временщиков Петра была единственным средством сохранить жизнь, уцелеть в начавшихся придворных распрях между разными партиями.
О катастрофически тяжелом положении в стране было известно давно. Еще в 1723 году в Сенат приходили сообщения не откуда-нибудь, а из Московской и других центральных провинций, что крестьяне там совершенно изнурены государственными поборами и помещичьими повинностями, что не могут платить ни подушной подати, ни других налогов, что люди голодают и питаются желудями вперемешку с мякиной, и целыми деревнями вымирают от голода. Для сбора недоимок отправлялись карательные отряды, изымавшие вообще все, что оставалось, а тех жителей, кто не успел умереть, отправляли на галеры или другие принудительные работы.
Распродажа изъятых в таких экспедициях крестьянских «пожитков», понятно, не могла покрыть недостачи налоговых поступлений. Недоимки все увеличивались, а платить их было некому. Наиболее энергичные и предприимчивые люди бежали от притеснений, а остававшиеся на месте под страхом каторги должны были платить и за себя и за бежавших. Те из них, у кого еще оставались силы, — тоже бежали. Для борьбы с неплатежами в Сенат, вполне в духе оккупационного правительства, внесли предложение установить среди крестьян правило круговой поруки: за каждого бежавшего отвечают оставшиеся выборные, но существу — заложники, по законам военного времени. Поразмыслив, от этого отказались потому, что было очевидно, что недоимки проистекают по причине действительной невозможности их платить. Можно было расстрелять крестьян, но карательные меры уже не могли оказать никакого воздействия просто потому, что все платежные способности населения были исчерпаны.
Екатерине сразу при вступлении на престол сообщили о том, что денег в казне практически нет и взять их неоткуда. Генерал-прокурор Ягужинский писал в докладе императрице: «Крестьяне не токмо лошадей и скот, но и семенной хлеб распродавать принуждены, и сами терпеть голод, и большая часть может быть таких, что к пропитанию своему впредь никакой надежды не имеют, и великое уже число является умерших ни от чего иного, токмо от голоду… и множество бегут за рубеж польский и в башкиры, чему и заставы не помогают…»
Но из всего наследия «реформатора» тяжелейшее экономическое положение в стране было еще не самым страшным. Значительно опаснее для государства были те люди, кому досталась власть после смерти Петра. Они были не только не в состоянии сделать что-нибудь для преодоления кризиса, но с каждым днем еще сильнее углубляли его своими действиями.
Столетиями историки пытаются отгадать кажущуюся им любопытной загадку — кому же умирающий император завещал власть, чье имя так и осталось ненаписанным после трудноразборчивых слов: «отдайте все…» Беда в том, что отдать «все» было некому. Петр умудрился окружить себя людьми, обладавшими способностями казнокрадов и мошенников, плутов и интриганов, кутил, пьяниц и развратников, но только не государственных деятелей.
Всматриваясь в их лица, узнавая их поступки, нельзя не удивляться тому, что российская государственность вообще сохранилась под их управлением. Впрочем, если она устояла при Петре, ее действительно трудно было свалить чем-нибудь еще.
И все-таки нельзя хотя бы мельком не обратить еще раз внимания на тех, кто вместе с Петром творил «преобразования» и в чьих руках оказалась страна после Петра. Их принято с почти нежной гордостью именовать «птенцами гнезда Петрова». Но существует и другое определение, данное известным историком XIX столетия М. Семевским и гораздо точнее, чем пушкинское, характеризующее этих людей — «исчадия преобразовательной эпохи»{93}.
Ранее уже приводились описания сподвижников Петра, стоявших вместе с ним у начала преобразований. Эти портреты, сделанные современником, князем Б. Куракиным, не могут не поражать своей отталкивающей реалистичностью — образы пьяниц и палачей, людей, совершенно оторванных от всякой национальной традиции, этаких «сорви-голов» и «перекати-поле» в одних лицах. Более чем за 30 лет правления Петра состав его окружения неизбежно менялся, уходили по разным причинам некоторые из прежних «товарищей и сынов», являлись новые. Вот как описывает ближний круг Петра к моменту конца его царствования историк В.О. Ключевский: «Ближайшие к Петру люди были не деятели реформы, а его личные дворовые слуги… Князь Меншиков, герцог Ижорской земли, отважный мастер брать, красть и подчас лгать, не умевший очистить себя даже от репутации фальшивомонетчика; граф Толстой, тонкий ум, самим Петром признанная умная голова, умевшая все обладить, всякое дело выворотить лицом наизнанку и изнанкой на лицо; граф Апраксин, сват Петра, самый сухопутный генерал-адмирал, ничего не смысливший в делах и незнакомый с первыми началами мореходства, но радушный хлебосол, из дома которого трудно было уйти трезвым… барон, а потом граф Остерман… великий дипломат с лакейскими ухватками… робкая и предательски каверзная душа; наконец, неистовый Ягужинский, всегда буйный и зачастую навеселе… годившийся в первые трагики странствующей драматической труппы и угодивший в первые генерал-прокуроры Сената: вот наиболее влиятельные люди, в руках которых очутились судьбы России…»{94}
Этих «влиятельных людей» могло быть еще больше, если бы некоторых из них не успел повесить сам Петр, как, например, взяточника обер-фискала Нестерова и сибирского губернатора князя Гагарина, в воровстве государственных средств, пожалуй, и превзошедшего даже отчаянного Меншикова.
Другим лицом, также имевшим немалое, а после занятия престола — и главное влияние на дела в государстве, по крайней мере формально, была супруга Петра, Екатерина. Это женщина столь скромного происхождения, что официальные историографы дореволюционного времени оказывались в непростом положении, касаясь истории жизни первой российской императрицы. Попросту говоря, она была крепостной крестьянкой лифляндского помещика, но не в этом заключалась главная проблема ее биографии. Ее старшая сестра, по-видимому, зарабатывала на жизнь проституцией в Ревеле{95}, а сама Марта, как звали будущую императрицу, являлась определенное время наложницей, или содержанкой, нескольких человек, прежде чем стала любовницей Петра. Причем император относился поначалу к ней так же, как к временному увлечению, хотя уже имел от нее ребенка — дочь Анну. Еще в 1708 году, в разгар Северной войны, он дал распоряжение относительно нее на случай своей внезапной гибели: «тогда три тысячи рублев… отдать Катерине Василевской[30] и с девочкою…»
Впрочем, в отношениях с Екатериной Петр Первый продемонстрировал необыкновенное постоянство. Она действительно оказалась привязанностью всей его жизни, что не исключало, конечно, регулярных измен. Эта женщина сумела стать родным и незаменимым человеком для императора, обладая психологической властью над тем, кто был порой страшен для окружающих. В моменты обострения душевного расстройства, припадков необузданной ярости или тревоги, часто внезапно случавшихся с Петром, только у нее на коленях он успокаивался и мгновенно засыпал — к большому облегчению всех придворных.
Будучи хорошей женой, Екатерина стала очень плохой императрицей, однако ее трудно винить за это. Она оказалась облечена верховной властью не по своей воле — каприз Петра, стечение обстоятельств, случай или судьба вознесли ее из «портомой» на российский трон. Трагедия для страны заключалась в том, что «в лице Екатерины I на престоле явился фетиш власти», и стоявшие за ее спиной сподвижники Петра «принялись торговать Россией, как своей добычей»{96}. Это удивительно верное и вместе с тем страшное по своему смыслу заявление, принадлежащее В.О. Ключевскому. Оно кажется тем примечательнее, что перекликается со словами объективного исследователя периода российской истории XVIII—XIX веков М. Семевского, отозвавшегося о правлении самого Петра Первого и его преемников — как о «повой татарщине» для России{97}.
В этих признаниях заключен приговор целой эпохе, ставшей ключевой для дальнейшего развития государства. Россия была завоевана собственным правительством и высшим сословием, совершившими государственный переворот, разрушившими прежние нормы социальных отношений и превратившими страну в свою военную добычу.
Только один Меншиков, кроме огромных земельных владений, добытых им отчасти благодаря милости Петра, отчасти благодаря злоупотреблениям властью, кроме роскошных дворцов, золота и драгоценностей, перевел в заграничные банки «на черный день» порядка 5 миллионов рублей, что превышало половину годового бюджета России к концу правления Петра Первого. Иначе говоря, только части наворованных богатств императорского денщика Алексашки Меншикова хватило бы на то, чтобы купить у шведов Лифляндию с Карелией и не ставить страну на край гибели и разорения в Северной войне.
Но эта черта — относиться к государственной казне как к своему собственному кошельку, оказалась свойственна всем преемникам Петра Первого, а также их многочисленным фаворитам и временщикам. Причем, подобно Меншикову, все эти люди смотрели на Россию, как на случайный источник богатства, действительно как на военную добычу, которая вот-вот ускользнет, и спешили набрать побольше. Императрица Елизавета, по замечанию В.О. Ключевского, «лично для себя копила деньги, как бы собираясь бежать из России, и забирала текущие казенные доходы…»{98}.
«Новая татарщина»! Но и во время выплаты дани ханам Золотой орды страна не знала такого разорения. В каждое новое правление появлялось несколько лиц, которые фактически присваивали себе большую часть бюджета государства, распоряжаясь в России, как в своей усадьбе. При Екатерине это был Меншиков, при Анне — Бирон и его семья, при Елизавете — Воронцовы, Шуваловы, Разумовские; при Екатерине Второй, правившей дольше всех, — временщиков и казнокрадов было еще больше, но и население страны несколько увеличилось к тому времени, так что «кормов» хватало всем фаворитам с избытком.
Кроме этого, яркой чертой новой государственности, с самого начала ее возникновения при Петре, было присутствие большого числа иноземцев на всех ступенях бюрократической иерархии, в армии, непосредственно вокруг трона и среди ближайших родственников правителей. Но главное — в условиях законодательного запрещения русских национальных обычаев и традиций — подражание «немцам», переодевание в «немцев», рабски слепое преклонение перед иностранной культурой стало обязательным для императорского двора и всего высшего сословия.
Иноземцы занимали офицерские должности в армии, руководящие места в администрации, задавали тон в моде и писали русскую историю. Достаточно красноречив состав российской Академии наук: первым президентом был Блюментрост, его последовательно сменяли на председательском посту Кайзерлииг, Корф, Бреверн… Членами Академии были — Герман, Бернульи, Бильфингер, Делиль, Байер, Юнкер, Вейтбрехт…
Считается, что засилье иноземцев достигло своего апогея в период правления императрицы Анны Иоанновны. Это, действительно, было тяжелое время для русского народа, национального достоинства и культуры. Так называемая «бироновщина» была сравнима просто с настоящей оккупацией страны, но не легче оказалось и после падения Бирона. Например, Анна Леопольдовна, правительница России при малолетнем сыне — императоре Иоанне V, отзывалась о коренном населении империи предельно кратко: «русские свиньи»!
Исторические факты свидетельствуют, что действия правительства в России начиная с царствования Петра и далее носили столь откровенно антинациональный характер, что, объективно говоря, их затруднительно сравнить даже с «татарщиной». Ордынские владыки редко вмешивались во внутренние дела страны, никогда не навязывали Руси свою культуру, не покушались на народные обычаи, уважали православную веру. Здесь же в новой столице утвердилась власть, превратившая Россию в завоеванную колонию.
Едва ли не с отчаяния от невозможности отыскать в действиях правительства хотя бы что-нибудь, что было бы направлено не на унижение национальной чести и разрушение экономики, историками был распространен миф о существовании «русской» партии при дворе. Кого только не записывали в нее. Там по очереди состояли и царевич Алексей, и малолетний Петр Второй, и представители родовой аристократии, вроде князя Д.М. Голицына, и Волынской — коротко говоря, в нее записывали всех, кто оказывался по разным причинам во временной оппозиции правительству.
Сам этот миф, возможно, родился в народе, все же не верившем до конца, что страна и впрямь попала под иго, от которого нет спасения. Ненависть к засилью иностранного культурного влияния, протест против социального угнетения требовали найти крайних виновников и одновременно тех, кто восстановит справедливость. И все же для большинства простых людей эти надежды не были облечены в образ конкретного героя. Последним, кого знали в народе и на кого надеялись лично — был царевич Алексей, про которого и после его смерти ходили слухи, что он чудом спасся от лютого отца «и теперь уже с казачьим войском идет на Москву».
Имя Елизаветы, как главы «русской» партии, впервые было провозглашено в среде придворной гвардии. Несмотря на крайнее легкомыслие, цесаревна, хотя бы в целях самосохранения, а также следуя советам некоторых близких лиц, издавна сообразила наладить добрые отношения с гвардейцами. Она запросто приезжала в полки, раздавала деньги, крестила солдатских и офицерских детей. Ее близкая подруга княжна Голицына действовала в интересах цесаревны другими средствами — в компании еще нескольких молодых придворных дам она отправлялась в гвардейские казармы, где ночи напролет длились бесстыдные оргии. Пьянствуя и отдаваясь солдатам, эти дамы из окружения Елизаветы удовлетворяли в первую очередь собственные порочные наклонности, но в то же время и служили своего рода наглядной рекламой для своей патронессы в глазах гвардейцев.
Тем временем озлобление против иноземцев в самой столице достигло крайних пределов. Солдаты Семеновского полка возмутились против собственных офицеров-немцев, кричали им: «У нас указ есть… надобно вас, иноземцев, прибить до смерти, вас всех перевешают!» А посреди собравшейся толпы громко поддерживали семеновцев: «Надобно иноземцев всех уходить!»
Положение при Бироне было столь тяжелым, что, словно забыв о том, каким лихом явился для России Петр, в его дочери стали видеть избавительницу от немецкого засилья! С ней связывали едва ли не надежду на возрождение русских традиций, поворот правительства лицом к народу и его нуждам.
Этого, конечно, не случилось. Правление Елизаветы было таким же «немецким» по духу, как и правление ее предшественников и преемников у власти. Но миф о «русскости» и «народности» этой императрицы уцелел, потому что был необходим для легитимации власти. В доказательство некоторые исследователи умилялись тому, что дочь Петра иногда любила послушать русские песни в исполнении своих дворовых девушек… С.М. Соловьев смотрел еще глубже, полагая, что именно Елизавета занялась «нравственным преобразованием человека и общества», заботилась о «признании в каждом человеке достоинства человеческого…»{99}.
Трудно сказать, на чем основывал уважаемый историограф свои благодушные утверждения. Его сочинения ценны с точки зрения обилия фактов, многочисленных цитат из источников, но выводы и суждения часто пристрастны или находятся в очевидной зависимости от цензуры.
Более точен в своей оценке Елизаветы был писатель и поэт Л.К. Толстой, давший ей известную поэтическую характеристику:
Веселая царица
Была Елисавет.
Поет и веселится,
Порядка только нет…
При веселой Елизавете не было не только порядка, но и справедливости. Именно в се правление происходит окончательное законодательное закрепление за русским народом рабского статуса: одним из первых указов Елизаветы по восшествии на престол был запрет крепостным крестьянам приносить присягу монарху. Таким образом, абсолютное большинство населения страны лишалось последнего признака гражданственности, превращалось в массу невольников-париев, находящихся уже официально вне правового поля государства.
При «немецком» правительстве Анны старший брат Бирона, Карл, устроил у себя в имении гарем, куда насильно свозили крепостных девушек. Там же была устроена псарня, где крестьянки должны были грудью выкармливать щенков{100}. Надо отметить, что эта «забава» вскоре станет очень популярной у помещиков. Но и при «русском» правительстве Елизаветы двоюродный брат императрицы, граф Гендриков, запросто сжег однажды целую деревню и приказал еще перепахать землю, где она стояла, в наказание за то, что крестьяне случайно покалечили пару его охотничьих собак. Дело в том, что во время охоты графские собаки напали на крестьянский скот и порезали овец, а крестьяне пытались помешать им. Елизавета, узнав о происшествии, игриво погрозила кузену пальцем: «Генрих, не шали!»{101}.
В «варварской» дореформенной России действия, подобные тем, что позволил себе Гендриков, назывались разбоем. За них, невзирая на происхождение и чин, били кнутом, лишали имущества и ссылали на покаяние. Теперь разбой и насилие над жителями стали правом «благородного» человека. Редкая охота вельможи обходилась без грабежа, поджогов, порчи посевов, травли людей собаками.
Новые господа, впрочем, не считали русских крестьян за людей, и русская знать перещеголяла в этом отношении иностранцев. Троюродный брат Петра генерал-аншеф Леонтьев, жестоко наказывая своих крепостных, любил приговаривать: «С русскими так и нужно обращаться, это единственный способ с ними управиться».
В начале 1743 года Елизавета издает указ, повторявший многочисленные распоряжения прежних правителей о категорическом запрете ношения русской одежды. Подобные указы выходили и при Петре, и при Екатерине I. Их настойчивость и регулярность показывает, что даже среди дворянства и горожан еще долго находились сторонники национальной одежды. На этот раз запрет был окончательным: «Всякого звания российского народа людям, кроме духовных чинов и пашенных крестьян, носить платье немецкое, бороды и усы брить… А русского платья… и прочих неуказных уборов отнюдь никому не носить и в рядах не торговать под жестоким наказанием».
Так совершенно недвусмысленно проявилась социальная политика и культурная ориентация императрицы Елизаветы. Она была направлена на подавление правоспособности и духовное угнетение народа.
Эта правительница определенно внесла свой вклад и в «нравственное преобразование человека и общества», но, конечно, на свой лад. Развратная и неумная дочь Петра вела себя во дворце и во всей России, как дикая барыня, вполне в духе нравов своего отца. В случае минутного неудовольствия она била по щекам свою фрейлину, а один раз велела остричь волосы всем придворным дамам. Екатерина Вторая в своих мемуарах так и говорит: «В один прекрасный день императрице нашла фантазия велеть всем дамам обрить головы. Все ее дамы с плачем повиновались; императрица послала им черные, плохо расчесанные парики, которые они принуждены были носить, пока не отросли волосы».
Елизавета считала себя благочестивой христианкой, но в действительности была скорее суеверна, чем религиозна. Она имела очень приблизительное представление о православной вере, а ее богомолья и паломничества к святым местам превращались в блестящие маскарады, роскошные пиры и увеселительные верховые прогулки в сопровождении своих фаворитов.
В отличие от предшественницы и двоюродной сестры, Анны Иоанновны, привязанной к одному фавориту — Бирону, Елизавета была любвеобильна и дарила своей благосклонностью многих кавалеров. Эта любвеобильность очень напоминала распущенность, которую приписывали цесаревне с ранней юности. Иностранный резидент, наблюдавший за петербургским двором еще в царствование Екатерины I, отмечал, что частная жизнь Елизаветы «доходит до бесстыдства»{102}. Молва настойчиво обвиняла цесаревну в связи с племянником, Петром Вторым. Кроме него в списке интимных привязанностей Елизаветы довольно много лиц самого разного происхождения — в любви эта «искра Петрова», подобно отцу, не знала ни сословных, ни каких-либо других ограничений. Среди ее любовников были и ее двоюродный брат Платон Мусин-Пушкин, и матрос Лялин, и генерал-майор Бутурлин, и кучер Войчинский…
Но была ли Елизавета по-настоящему порочна или дурна? Скорее всего, нисколько. Она была обыкновенной женщиной, в чем-то несомненно ярче и привлекательнее многих других, способной и на искренние чувства, и на сердечную привязанность. Когда ее фаворита Шубина в правление Анны забрали в Тайную канцелярию и после пыток отправили далеко на север под вымышленным именем, цесаревна не забывала о нем. Она даже хотела постричься в монахини и распорядилась уже было выстроить себе дом при монастыре, но ограничилась трогательной элегией собственного сочинения. Однако, едва взойдя на трон, она распорядилась разыскать своего бывшего сердечного друга. Это было очень трудно сделать, но Елизавета настояла на поисках, которые завершились удачей. Шубин был найден и возвращен в Петербург. К этому времени у Елизаветы уже появилась новая привязанность, Алексей Разумовский. Но Шубин получил чин генерал-майора, ленту Св. Александра Невского и богатое поместье в 2 тысячи душ. Так, по мнению императрицы, была восстановлена справедливость.
Елизавета Петровна утвердила законодательно рабское положение русских крестьян, но ее морганатический супруг при этом был сыном простого малоросского пьяницы-казака Розума, а мать, Марта-Екатерина, — и вовсе родилась крепостной крестьянкой…
Вряд ли Елизавета вообще задумывалась когда-нибудь о последствиях своих указов, многие из которых она подписывала в перерывах между придворными маскарадами. Власть для нее, как раньше и для ее матери, была средством самосохранения, а позже превратилась в источник удовлетворения своих страстей. В нравственном смысле Елизавета, как и многие другие, стала жертвой системы, которая разделила духовно государя и народ, извратила представления о роли монарха в государстве, превратила его в деспота, освободив от любых моральных обязательств перед страной, и, кроме того, сделала распущенность и разврат нормой жизни.
Сильнее чем социальное неравенство, сословные предрассудки, иностранная одежда и иноземная речь — крайняя испорченность нравов привела высшее сословие к духовному расколу с большинством народа.
Начало ему положили необдуманные и вместе с тем довольно резкие нововведения в русский быт и культуру и царя Алексея, и Феодора, и Софьи с ее фаворитом «великим» Голицыным. Но реформаторские усилия Петра Первого привели, без преувеличения, к полной нравственной деградации всех, кто так или иначе имел отношение к петербургскому императорскому двору. Это обстоятельство необходимо четко осознавать, обращаясь к периоду российской истории от начала восемнадцатого столетия.
Плоды произошедшей «революции нравов» были столь печальны, что подвигли известного консерватора времен Екатерины Второй, князя М. Щербатова, к написанию труда под заглавием «О повреждении нравов в России». В нем автор выносил объективный приговор эпохе: «Пьянство, роскошь, любодеяние и насилие место прежде бывшего порядку заступили… Вельможи и вышние впали в роскошь, жены стыд, толь украшающий их пол, стали оный забывать…»
Но это все сказано еще довольно мягко. В других местах своего сочинения Щербатов значительно более резок и откровенен, описывая отвратительные и горькие плоды петровского «просвещения». Среди прочего, пряча жесткую истину во множестве верноподданнических лояльных оговорок, он делает вывод, что именно правление Петра стало началом духовной порчи российского дворянства, а отчасти и всего общества, когда, вслед за поруганием основ православной веры и старых национальных традиций, «нравы… в разврат стали приходить».
Пьянство и распутство при Петре стало обязательной нормой придворной жизни. Всех, кто уклонялся или сопротивлялся «потехам», ждала расправа. Последняя такая «потешная» расправа, которую удалось учинить Петру при жизни, — было наказание придворного Матвея Головина. В самом начале болезни, которая привела его к смерти, в январе 1725 года Петр задумал маскарад в ознаменование своего ожидаемого скорого выздоровления. Головину отведена была роль «черта» и он должен был нарядиться в соответствующий костюм. Матвей Алексеевич из религиозных соображений отказался выполнить приказ императора. Князь П. Долгоруков так передает дальнейшее: «Петр I разгневался и приказал схватить несчастного восьмидесятилетнего старца, раздеть его догола от пояса до ступней и связать ему руки и ноги; его посадили на лед Невы и продержали так целый час с картонными рогами черта на голове. Несчастный схватил горячку и умер 30 января, через два дня после кончины своего августейшего палача…»{103}
Но действия Петра представляли собой не просто хулиганские выходки против церковного благочестия, народных обычаев и отдельных лиц, как обычно их пытаются представить в исторической литературе. Это было не просто «озорство», а сознательное кощунство, получившее характер подробно разработанного церемониала.
На протяжении всего правления Петра действовал учрежденный им при начале своих «славных дел» «Всешутейший всепьянейший и сумасброднейший собор». Историки спорят о том, являлся ли он пародией на католическую или православную церковную иерархию, был ли очередным плодом личной фантазии Петра, или заимствованием из Европы, наконец — как соотносились в этой затее развлекательная и воспитательная функции. Да, именно так, воспитательная — ведь нельзя же, в самом деле, представить, чтобы такое безобразие было затеяно «гениальным» царем просто так… Привычка, или политкорректная необходимость оправдывать и извинять любые сумасбродства Петра, заставила и В.О. Ключевского написать, что все его «потехи имели немаловажное учебное значение». Хотя про создание самого Всешутейшего собора историк смущенно заметил, что «трудно сказать, что было причиной этого, потребность ли в грязном рассеянии после черной работы, или непривычка обдумывать свои поступки»{104}. Но Ключевский прекрасно знал о том, что регламент и состав «собора» были как раз продуманы Петром до мельчайших подробностей, со своей иерархией и обрядностью, сохранявшимися почти без изменения на протяжении всего правления — более тридцати лет!
Церемония проведения собора была обставлена столь непристойно и в таких терминах, о которых, по словам очевидца, князя Б. Куракина, «запотребно находим не распространять, но кратко скажем: к пьянству и к блуду, и к всяким дебошам»{105}. Уважая и разделяя скромность князя Куракина, представляется, что некоторые подробности все же необходимо упомянуть для лучшего понимания характера и нравов Петра и его окружения. Все участники этого ордена пьяниц и богохульников носили прозвища, основанные на произведении от нецензурного названия мужского детородного органа. Петр имел там чин протодиакона с именем «Пахом пихай х…»; далее шли диакон И. Бутурлин — «попирай…», ключари: Апраксин «почини…», Хилков «ери…», ризничий Мусин-Пушкин «изымай…», а также: Шемякин «дунь на…», Тургенев «сомни…», Васильев «розмахни…», Тимашев «возьми…» и прочие{106}.
При поставлении всепьянейшего «патриарха» кандидат, кроме множества других скабрезных и пошлых действий, должен был отвечать на ряд вопросов, кощунственно пародирующих чин поставления в архиереи. Над ним произносили такой текст: «Рукополагаю аз пьяный сего не трезвого: во имя всех кабаков, во имя всех Табаков, во имя всех водок…» После того одевали на нового «патриарха» шутовской головной убор с изображением кружки, возглашая: «Венец мглы Бахусовой возлагаю на главу твою. Да не познаеши десницы твоей, ниже шуйцы твоей во пьянстве твоем»{107}. После этого возглашали «аксиос»! — и начиналась оргия. Причем если чины членов собора — диаконы, ризничие, архидиаконы и т.д. — копировали церковную иерархию, то сами попойки являлись, по мысли Петра, пародией на церковную службу.
После того как выпито было порядком, принимались за настоящее «веселье». Князь Куракин описывает некоторые подробности этого: «На многих платье дирали и оставляли нагими, иных гузном яйцы на лохани разбивали, иным свечи в проход забивали, иных на лед гузном сажали, иных в проход мехом надували… иным многая другие ругательства чинили. И сия потеха так происходила трудная, что многие к тем дням приуготовливалися как бы к смерти».
Не так важно — заимствовал ли Петр идею «всешутейшего собора» из Европы, или опирался на собственную фантазию, затевая свой шутовской орден. Он стал зримым воплощением поругания над благочестивой стариной, стал символом соблазна и греха, которыми Петр наполнил и отравил страну. Эта пьяная компания не ограничивалась стенами царского дворца, она с самого начала выплеснулась на улицы старой Москвы, в вывернутых наизнанку шубах скача в санях, запряженных козлами, ослами и свиньями, ударяя в бубны, давя и разгоняя жителей, ругаясь над их обычаями и верой. Пьяными они заваливались в церкви, в частные дома, чинили погромы и насилия, оскорбления православным святыням — всешутейший «патриарх» Зотов «благословлял» сложенными крестом табачными трубками…
Особенно веселились «соборяне» Петра в Великий пост. Берхгольц писал об этом: «В прежние времена в Москве всякий год в Вербное воскресенье бывала особенная процессия, в которой патриарх ехал верхом, а царь вел лошадь его за поводья через весь город. Вместо всего этого бывает теперь совершенно другая церемония: в тот же день князь-папа (Зотов) с своими кардиналами ездит по всему городу и делает визиты верхом на волах или ослах, или в санях, в которые запрягают свиней, медведей или козлов…»
Необходимо знать православные традиции и всю важность для православных христиан праздника Вербного воскресенья, как и Великого поста в целом, чтобы попять настоящую степень допущенного кощунства.
Свиньи могут стать символом всей, страшной для России, эпохи Петра. Они сопровождают его на протяжении всего царствования, участвуют во многих знаковых событиях — именно на свиньях, после подавления стрелецкого бунта, волокут под эшафот труп боярина Милославского, чтобы кровь казненных стекала прямо в гроб, на покойника. На свиньях ездят участники всешутейшего собора во главе с Петром, без них не обходится ни маскарад, ни важное торжество. По свидетельству Берхгольца, в петровской кунсткамере хранился странный экспонат — свинья с человекообразным лицом, густо поросшим щетиной. Свиньи непременно участвуют в шутовских свадьбах и похоронах, затеивать которые Петр был большой мастер и охотник.
Свиное рыло или уродство всюду — где происходит поругание национальных обычаев, где оскорбление православных святынь. Если видна где-то рядом с Петром старинная русская одежда — так непременно или на придворных шутах, или на ряженых участниках пьяной оргии. На свиньях и козлах едут петровские «птенцы» на безобразную свадьбу «патриарха» Зотова. К Архангельскому собору, где назначено венчание, приезжают в невообразимом шуме, потому что у каждого в руках или медные тарелки, или гудки и балалайки, охотничьи рожки и проч. По описаниям, «в храм и из храма процессия шла с музыкою. К диким звукам гудков, свистков, тарелок и тому подобных инструментов присоединялся колокольный звон всех церквей» — так Петр велел звонарям древней православной столицы почтить жениха — «всешумнейшего и всешутейшего патриарха московского, кокуйского и всея Яузы».
Любопытно, что среди обвинений в адрес казненного Петром князя Матвея Гагарина было объявлено следующее: «Потворствовал пристрастиям народа и раскольников, отказавшись от парика, сменив европейское платье на русский костюм, подчеркивая свою набожность и соблюдая посты…» Гагарин был казнокрадом и благочестие его во многом было показным — так он рассчитывал привлечь симпатии простого народа. Но важно, что наряду с мздоимством набожность и соблюдение церковных постов становились государственным преступлением в глазах правительства. Гагарин и повешен был в русских домашних сапогах и кафтане. По затее Петра тело князя вешали трижды — первый раз в присутствии его родственников и самого императора, потом уже мертвое тело вешали рядом с эшафотом, где были воткнуты на колья головы казненных ранее но делу царевича Алексея, также обвинявшихся в симпатиях к старине, и в третий раз труп Гагарина повесили для того, чтобы отправить в Сибирь, где он должен был сгнить прямо на виселице.
Петр был непримиримо жесток со своими противниками, не гнушаясь поруганием мертвых, но иногда проявлял и удивительную снисходительность — когда одна из его любовниц, Авдотья Чернышева, заразила Петра сифилисом, он ограничился тем, что приказал мужу Чернышевой как следует высечь ее. От этой женщины император имел, по некоторым известиям, несколько внебрачных детей{108}, а ее бабка, Дарья Гавриловна Ржевская, была знаменитой князь-игуменьей всешутейшего собора, принимая активное участие в самых развратных оргиях и попойках.
Петру приписывали много незаконнорожденных детей, и отделить правду от сплетни было трудно еще при жизни императора, а теперь и вовсе невозможно. Гораздо важнее, что причиной этих слухов был действительно крайне свободный и порочный образ жизни императора.
Легко было складывать сплетни о внебрачных отпрысках Петра, если даже его официально признанные дочери от Екатерины были незаконнорожденными. Анна и Елизавета появились на свет до формального заключения брака родителей, в то время, когда Екатерина-Марта была фактически одной из наложниц Петра.
Цесаревны являлись дважды незаконнорожденными, потому что на момент их рождения их мать состояла в официальном браке с другим человеком. Муж Екатерины-Марты, с которым она обвенчалась еще до прихода российских войск в Лифляндию, служил в шведской армии, попал в плен и не знал еще, что его супруга сделалась любовницей самого русского царя. Данное обстоятельство, а также низкое происхождение Екатерины и се сомнительная репутация — все это было известно и давало повод для неприязненного и резкого отношения к новой семье Петра среди тех, кто сохранял представления о морали и приличиях. Когда в 1730 году, после смерти Петра Второго, последнего законного представителя династии Романовых, обсуждали кандидатуру Елизаветы в качестве наследницы престола, князь Д.М. Голицын открыто высказал то, что думали многие — «Не хотим выблядков Петра».
Тогда попробовали обратиться к единственной законной отрасли царского рода — герцогине курляндской Анне, дочери старшего брата Петра. Но из этой попытки не вышло ничего хорошего. Правление Анны Иоанновны не только не исправило нравы высшего общества, но сильно способствовало их дальнейшей деградации.
Л.И. Герцен так выразил существо нравственного переворота, произошедшего в русском государстве в начале XVIII столетия: «Допетровская Русь прошла к повой России через публичный дом».
Говоря точнее — Русь заставили пройти через осквернение ее духовных основ, оскорбление традиционных нравственных начал, и пример здесь подавало само правительство в лице стремительно сменявших друг друга «государей» и «государынь».
В этом осквернении и состояла так называемая «семейная реформа» Петра, что не помешало многим историкам отдать дань своего восторга перед ней, как очередным вкладом императора в народное просвещение. Такая позиция противоречит очевидным фактам, но это не останавливало и не останавливает исследователей, цель которых не объективное изучение прошлого, а сочинительство исторических небылиц и создание мифов вокруг определенных событий и личностей.
Доказательство необходимости и положительного значения «семейной реформы» основано на самом бессовестном очернении русского дореформенного быта. Здесь точка зрения многих авторов почти полностью совпадает с содержанием записок иностранцев, которые не жалели черной краски для изображения жизни «московитов». Причины столь негативного и необъективного отношения иноземцев уже рассматривались ранее, но не может не огорчать, что отечественные исследователи сами давно усвоили этот чужой враждебный взгляд на собственных предков.
В качестве одного из главных проявлений «дикости» указывается на строго регламентированное поведение женщины в русском доме дореформенной поры. Причиной этого служила якобы деспотически бесконтрольная власть супруга. С.М. Соловьев указывал и на другое обстоятельство: «Грубость нравов делала невозможным пребывание женщины в мужском обществе», — писал он{109}. Это несправедливые утверждения, происходящие от заведомо неверного взгляда на проблему. Дело не в деспотизме или «грубости», которых и после реформ Петра было в избытке в семейном быту. В действительности традиционная русская семья была основана на принципиально других ценностях, чем те, которые были навязаны обществу в результате петровских преобразований. Осознание греховности мира, боязнь греха, забота о душевном спасении близких делали ее подобием монастыря «в миру». Конечно, бывали исключения, случались множественные примеры недостойного поведения, злоупотребления супружеской властью и проч. Но, сколько бы их ни было, — описанный выше благочестивый образец был своего рода общественным идеалом, к которому следовало стремиться.
В результате петровской «реформы» были сформированы совершенно другие ценности — общественным идеалом становится приобретение материальных благ, удовлетворение чувственных потребностей. Секуляризация сознания и быта привела сначала к нравственному разложению высшего сословия, а через него оказала вредное влияние на духовное развитие народа. Князь П. Долгоруков откровенно и резко писал об этом: «Безнравственность и бесчестие… нисходящие с высоты престола, должны были разлагающим и развратительным образом действовать на всю нацию»{110}. Степень этой безнравственности, распространившейся после разрушения традиционных начал русского общества, была столь велика, что не может не поражать, особенно в сравнении с дореформенным русским бытом. Если говорить о «грубости нравов», то она наступила и развилась по-настоящему именно тогда, в попойках Всешутейшего собора, в оргиях и разврате времен Екатерины, Петра Второго, Анны и Елизаветы… Иллюстрацией того, как изменилось в XVIII веке положение женщины, «освобожденной из терема», служит признание князя М. Щербатова: «Можно сказать, что честь женская не менее была в безопасности тогда в России, как от турков во взятом граде…»
Это достаточно красноречивое и сильное заявление человека осведомленного, которое может дать представление о состоянии нравов в «просвещенной» Петром России. Щербатов передает шокировавшие его самого факты, как фаворит малолетнего Петра Второго, князь Иван Долгоруков, вел себя в Москве подобно язычнику в завоеванном городе, не только насилуя любую приглянувшуюся ему горожанку, но и «приезжающих женщин из почтения к матери его затаскивал к себе и насиловал. Окружающие его однородны и другие младые люди, самым распутством дружбу его приобретения, сему примеру подражали». Откровенно сожительствуя с женой князя Трубецкого, Долгоруков не стеснялся приезжать к нему домой и, пьянствуя в компании своих сообщников, «бивал и ругивал мужа и… по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец его выкинуть в окошко…»
Нечто даже отдаленно похожее на приведенные примеры было совершенно немыслимо в «старом» русском обществе. Пьянство, супружеская неверность, наконец откровенный бесстыдный разврат — стали нормой для общества нового.
Одной из его ярких примет становится распространение числа незаконнорожденных детей. В незаконнорожденности из-за супружеской измены матери подозревали и Петра Первого, и императрицу Анну, и многих других представителей династии. Но самое примечательное, что это обстоятельство уже никого не удивляло и не шокировало. Оно становилось почти естественным. Неслучайно много позже, в XIX столетии, император Николай Павлович в ответ на замечание князя А.Ф. Орлова о том, что невеста наследника, цесаревича Александра, будущего Александра Второго, на самом деле незаконнорожденная дочь герцогини Гессенской от ее сожителя камергера да Граней, невозмутимо возразил: «А мы-то с тобой кто?.».{111}
Истории о монарших прелюбодеяниях, супружеских изменах и незаконнорожденных детях становятся неотъемлемой чертой каждого царствования. Вне зависимости от того, имели под собой основание слухи в том или ином конкретном случае, общая распущенность нравов положила несмываемое пятно позора и подозрений на происхождение почти всех правителей империи.
Сразу после свадьбы герцога Голштинского Карла на дочери Петра, Анне, стало известно, что он не бывает с женой, проводя время у некой «московской гризетки». Но сама цесаревна не скучала в одиночестве, по донесениям саксонского резидента, «вознаграждая себя, ночуя то у одного, то у другого», причем в обществе своей двоюродной сестры — будущей императрицы Анны Иоанновны{112}. В качестве настоящего отца ребенка цесаревны Анны Петровны, будущего императора Петра Третьего, уверенно называли не герцога Карла, игнорировавшего исполнение своего супружеского долга и, по некоторым известиям, вообще не способного иметь детей, а Брюмера, гофмаршала голштинского двора{113}.
Что же касается императора Павла, то сомнения насчет его происхождения состояли только в том, сын ли он Сергея Салтыкова или кого-то другого[31], но об отцовстве Петра Третьего здесь уже не было и речи.
В условиях, когда внебрачные связи оказались не просто допустимыми и «естественными», но получили значение едва ли не равное супружеским отношениям, само понятие незаконнорожденности начинало стираться, как это было во времена языческого варварства, когда не существовало четкого разграничения между статусом супруги и собственно наложницы, и решающее значение имел не христианский закон, а воля мужа-господина. Именно он, глава рода, хозяин-патриарх, решал, кто из его потомства, как правило весьма многочисленного, достоин быть облечен всеми правами, получить долю в наследстве, а кто — стать изгоем или даже рабом.
В это состояние первобытной дикости российское высшее сословие оказалось погруженным благодаря усилиям Петра Первого. Он по личному капризу признал детей от наложницы, казнив своего законного сына Алексея. При этом императоре-просветителе» и после него представители династии и придворной знати утратили всякое представление о приличиях и стыдливости до такой степени, что практически никто из потомков аристократических фамилий не мог быть уверен в том, что его отцом является тот, чью фамилию он носит. И наоборот, появилось многочисленное потомство от побочных связей, которому отцы желали придать статус законности — для этого было выработано даже специальное правило, получившее широкое распространение — присвоение незаконному отпрыску «усеченной» фамилии. Так бастард князя Трубецкого стал Бецким, Репнина — получил фамилию Пнин и т.п. В иных случаях незаконные дети получали фамилию кого-нибудь из небогатых дворян, которые за вознаграждение соглашались усыновить отпрыска богатого соседа, как было с поэтом Жуковским, незаконнорожденным сыном помещика Бунина.
Граф Кирилл Разумовский дал своим детям от содержанки фамилию Перовских, по имению Перово. Из этого семейства впоследствии вышло несколько государственных деятелей, в том числе министр внутренних дел, а также известная революционерка Софья Перовская. Отец А. Герцена — аристократ Иван Яковлев присвоил любимому побочному сыну фамилию, образованную от немецкого «Herz» — сердце. А его брат, бывший одно время обер-прокурором Святейшего Синода, Александр Яковлев, напротив, так мало интересовался судьбой своих незаконных детей от многочисленных невольниц — крепостных крестьянок, что не всех из них помнил в лицо. И только одного он усыновил официально, передав свою фамилию и все права наследства, чтобы оно не досталось родственникам. Остальные дети А. Яковлева по-прежнему оставались крепостными.
Но подобное отношение к потомству от «случайных» связей с крепостными невольницами было общим правилом среди господ. Например, у А. Волынского, кабинет-министра императрицы Анны, признанного многими историками прогрессивным деятелем России, было несколько детей от крепостных женщин, которых он записал в ведомости как своих дворовых слуг и ничем не выделял из толпы остальных рабов. Впрочем, это было только начало. В дальнейшем дети и внуки вельмож первой половины XVIII века сумеют превзойти в низости и дикости своих предков.
В дворянских усадьбах середины девятнадцатого столетия обычным явлением будет наличие среди дворни незаконнорожденных детей помещика или кого-то из его ближайших родственников. Писательница Елизавета Водовозова, родившаяся в 1844 году, вспоминала, что в пору ее детства в доме ее матери жила дворовая женщина, которая «была плодом любви одного нашего родственника и красавицы-коровницы на нашем скотном дворе». Барыня потом выгодно продала ее вместе с мужем соседним помещикам…
По рассказу французского мемуариста, жившего в Петербурге, один гвардейский офицер времен императора Александра Первого имел такой план поправить дела своего имения, который и представил своим друзьям: «Я продал мужиков своей деревни, там остались только женщины да хорошенькие девки. Мне только 25 лет, я очень крепок, еду я туда, как в гарем, и займусь заселением земли своей… Через каких-нибудь десять лет я буду подлинным отцом нескольких сот своих крепостных, а через пятнадцать пущу их в продажу. Никакое коннозаводство не даст такой точной и верной прибыли…»
В усадьбе богатого рязанского помещика генерала Л. Измайлова, видного участника Отечественной войны 1812 года, в его крепостном гареме в качестве наложниц использовались собственные незаконнорожденные дочери генерала, прижитые им от других рабынь, а побочные сыновья терялись среди многочисленной дворни. По случайному капризу Измайлова одному из них он вдруг оставил значительную часть своего состояния. Другие были обречены на унижение и нищету.
Все это примеры бесконечного морального одичания и настоящей «грубости нравов» высшего сословия, каким оно вышло из преобразований Петра. Разгром традиционных начал русской жизни, духовной культуры и социальной организации, совершенный в начале XVIII столетия под руководством этого императора, сопровождался небывалым насилием, был основан на унижении и подавлении каждой отдельной личности и народа в целом. Привычка к насилию и абсолютному пренебрежению частными правами стала определяющей нравственной характеристикой тех, кто получил привилегированное положение в новом государстве.
Но цена этих привилегий была слишком высокой — за право иметь рабов русское дворянство само пожертвовало свободой и независимостью. Владение поместьями и крепостными крестьянами было возможно сначала только при условии верной службы режиму, а также исключительной лояльности ему. Дворянское поместье, таким образом, являлось не самостоятельным независимым владением, а вознаграждением за покорность государственному строю вместе со всеми его нововведениями и, одновременно, за охрану этого строя. С введением Табели о рангах дворянство окончательно превратилось в сословие гражданских и военных чиновников, «благородство» которых определялось не происхождением, не знатностью и стариной, а положением в служебной иерархии.
Правители смотрели на «благородное» сословие, как на свой охранный корпус в завоеванной, но неспокойной стране. Николай Первый, обращаясь к дворянству, прямо говорил: «Вы моя полиция»!{114} И после того, как в результате нескольких законодательных актов дворянство добилось освобождения от обязательной государственной службы, эти полицейские обязанности оставались за ним как непременное условие сохранения привилегий. Русские помещики эпохи XVIII и XIX веков на деле стали сословием тюремных надсмотрщиков, своего рода «вольноотпущенников» среди порабощенного населения.
Они отгородились от народа господской властью, сословной исключительностью, одеждой, языком и привычками. Воспитание дворянских детей было направлено на то, чтобы превратить их в чужеземцев в собственной стране, привить им взгляд на русских крепостных крестьян как на рабов, убить чувство кровного и духовного родства со своим народом.
Разрыв связей с национальной культурой был единственным результатом, которого достигло подобное воспитание. Высшее сословие оказалось дерусифицированным, но, конечно, даже в лице представителей знати не смогло и вполне перевоплотиться в европейцев. Из европейской культуры русские дворяне усваивали прежде всего то, что в конечном счете служило дальнейшей деградации духовных ценностей — материальные новинки, делавшие более удобным и комфортным быт, и всевозможные способы для досужего развлечения, в том числе — разжигания чувственности, чему способствовало большое число любовных романов или подобных сочинений, приходивших из-за рубежа. Знакомство с общественно-политическими идеями было поверхностным и затрагивало только столичные слои дворянства. Провинциальные помещики вовсе вели образ жизни чрезвычайно неприглядный. Князь П. Долгоруков так описывает его: «Охота осенью и зимой; пьянство во все четыре времени года; отсутствие книг и газет… Невежество доходило до крайних пределов»{115}.
Те, кто имел больше средств, получали образование, внешне казавшееся блестящим, но в действительности это был красивый фасад, за которым скрывалась духовная пустота. Аристократы, лишенные крепких нравственных и религиозных основ в своем воспитании, обучались заграницей не совсем тому, зачем их туда посылали, усваивали привычку к порочным удовольствиям — вроде одного мемуариста, князя, описывавшего свои ужины в Амстердаме «с раздетой дочиста женской прислугой»{116}. По замечанию В.О. Ключевского, самих иностранцев удивляла в русских аристократах странная «смесь заграничных пороков с дурными родными привычками, которая… вела только к духовной и телесной испорченности»{117}.
Эта испорченность развивалась тем быстрее, чем легче можно было удовлетворить дурные наклонности. Созданные в первой половине XVIII века государственная система и социальная структура общества, всемерно расширявшие права «благородного шляхетства», на практике способствовали дальнейшей нравственной деградации дворянства, практически не оставляя выбора и самым здоровым и сильным представителям сословия.
Постепенное освобождение от обязательной службы и одновременное пожалование все новых и новых привилегий лишают дворян чувства социальной ответственности, дают им свободное время и гарантированный доход, извлекаемый из труда закрепощенных крестьян, чтобы заполнить досуг разнообразными удовольствиями, не требуя взамен ничего, кроме лояльности режиму.
Еще со второй половины XVII века происходил процесс сближения статуса «поместья» — земли, даваемой временно за службу, и «вотчины» — наследственного родового имения, не связанного напрямую со службой. Служилое поместье все чаще смешивалось в практической жизни и по своему юридическому статусу с вотчиной, приобретало черты тоже наследственного владения. Дальнейшему сближению способствовал указ Петра «О единонаследии» от 1714 года. В нем все земельное владение помещика, вне различия от того, родовое оно или выслуженное, получает единое наименование «недвижимой вещи». Таким образом, хотя император и требовал от дворянства обязательной службы, фактически при нем прежнее условное временное земельное держание приобретает статус наследственного. Это обстоятельство не было четко обозначено в указе, но, как правило, все умолчания и неясности истолковывались в пользу землевладельцев. Так что петровский указ значительно расширял на практике права и возможности дворян в распоряжении своими имениями.
В марте 1731 года появился закон, уже окончательно смешавший поместья с вотчинами. Отныне любое пожалование земли с крестьянами означало их переход «в полную наследственную собственность» помещика{118}.
Сокращались сроки обязательной дворянской службы. При Петре она считалась пожизненной. В 1736 году Анна Ивановна ограничила ее 25 годами. Кроме того, отцам, имевшим более двух сыновей, одного из них разрешалось вовсе не отдавать в службу, оставив в имении для помощи в хозяйстве. Правительство закрывало глаза и на распространившийся среди помещиков обычай записывать сыновей в полки сразу после рождения, значительно сокращая тем самым фактический срок их службы «престолу и отечеству».
В 1762 году Петр Третий издает свой «Манифест о вольности дворянской», в котором, кроме многих других привилегий, провозглашалось, что «никто уже из дворян российских неволею службу продолжать не будет… разве особливая надобность востребует, но то не инаково, как за подписанием нашей собственной руки именным указом повелено будет».
Одновременное с эмансипацией от государственных обязанностей последовательное юридическое расширение прав дворян в распоряжении личностью и трудом крепостных крестьян создало совершенно особый социальный тип — русского помещика. Его паразитическое существование было основано на насилии и социальной несправедливости, возведенных правительством в ранг закона.
Крепостнические отношения, все более ужесточаясь с конца XVII века, к середине восемнадцатого столетия привели к тому, что положение русских помещичьих крестьян ничем не отличалось от рабства, причем в самых грубых его формах, распространенных разве что в древности или в колониях Нового Света. По замечанию В.О. Ключевского: «Закон все более обезличивал крепостного, стирая с него последние признаки правоспособного лица»{119}.
В правление Петра и его ближайших преемников правительство и дворянство, допуская чрезвычайное насилие по отношению к крепостным людям, действовали фактически беззаконно, злоупотребляя теми правовыми нормами, которые находились в законодательстве и хотя бы отчасти ограничивали помещичий произвол. Кроме того, в это время появляется ряд прямо дискриминационных постановлений. В частности, крепостные были лишены права владеть недвижимым имуществом. Однако именно правление императрицы Елизаветы стало началом неуклонного юридического наступления на остатки крестьянских прав.
Как уже упоминалось ранее, при самом восшествии на престол Елизавета отняла у помещичьих крестьян право присягать монарху. Вряд ли для самих крестьян лично этот указ имел большое значение и они могли вполне оценить его последствия; но он очень важен для понимания настроения правительства — государственная власть сознательно и целенаправленно стремилась лишить закрепощенных людей любых признаков гражданственности. Дальнейшие меры правительства вполне подтверждают такой вывод.
Еще в 1736 году помещики получают официальное право самостоятельно определять способ и меру наказания своим крепостным. В 1747 году издается важный указ, по сути отменявший запрет Уложения от 1649 года на продажу крещеных людей. Указ Елизаветы позволял господам продавать крестьян или дворовых в рекруты. Дворянство, с молчаливого поощрения власти, восприняло этот закон как разрешение на безземельную торговлю крепостными людьми вообще. Теперь крестьянин вполне превращался в товар, его можно было отчуждать не только от возделываемой им земли, но и разделять с семьей. Крепостными стали торговать по отдельности, на рынках, разлучая родителей с детьми. Это сомнительное господское право, получившее широкое распространение, после некоторых колебаний правительства было окончательно утверждено в 1792 году. Торговля людьми, в том числе через объявления в газете, продолжалась в России вплоть до отмены крепостного права в 1861 году.
В том же 1736 году правительство обрекло на крепостное рабство множество прежде свободных людей. Указом императрицы Анны все вольнонаемные рабочие, находившиеся на фабриках и заводах, отныне становились навечно прикрепленными к ним вместе со своими семьями.
В конце своего правления Елизавета разрешила помещикам произвольно, «за предерзостные поступки», ссылать крестьян на поселение в Сибирь, с получением за них из казны денег или рекрутских квитанций, которые господа также с успехом продавали впоследствии. Это было очень выгодное право, и многие душевладельцы не стесняясь пользовались им, зарабатывая на своих рабах, отправляя в ссылку негодных к работам и больных, и не только получая за них деньги, но и сохраняя для своего хозяйства крепких крестьян, используя полученные рекрутские квитанции.
Императрица Екатерина Вторая расширила полномочия дворян, дав им право не только ссылать своих крепостных, но и прямо отправлять их в каторжные работы, с сохранением для помещиков тех же денежных выплат и выгод.
В 1767 году эта законотворческая деятельность правительства завершилась строжайшим указом, запрещавшим крестьянам подавать жалобы на своих господ на «высочайшее» имя. Новый закон грозил за такую дерзость телесным наказанием. Причем на усмотрение помещиков предоставлялось: взять ли после порки этих жалобщиков обратно к себе в усадьбу, или отправить на каторгу в Нерчинские рудники с получением за них вознаграждения.
Указ был вызван участившимися случаями жалоб крепостных крестьян. Тревожнее всего для правительства стало появление настойчивых толков о том, что скоро крепостную зависимость должны отменить вовсе и дать народу «волю». Доведенные нередко до отчаяния и полного разорения насилием помещиков, крестьяне верили этим слухам и активнее сопротивлялись притеснениям господ.
Важно, что и во время восстаний против помещичьей власти крестьяне демонстрировали высокую степень гражданской сознательности и собственного достоинства. Уверенные в своем праве на отстаивание личной свободы и хозяйственной самостоятельности, они старались избегать насилия и просто отказывались выходить на господские работы, в наивной уверенности, что носитель высшей власти встанет на их сторону и защитит справедливость. Являвшимся на место «бунта» чиновникам и командирам карательных команд они спокойно заявляли, что против правительства не бунтуют, а ждут из столицы «указ о воле».
Екатерина распорядилась всемерно растолковывать помещичьим крестьянам, что правительство никаких намерений об улучшении их положения не имеет, и изменений в их рабской участи не предвидится: «но имели бы к помещикам своим должное повиновение и беспрекословное во всем послушание, как о том издревле от самодержавных предков е. и. в. узаконено, без всякой отмены… А буде и по обнародовании сего е. и. в. указа которые люди и крестьяне в должном у помещиков своих послушании не останутся и в противность вышеизображенного недозволенные на помещиков своих челобитные, а наипаче е. и. в. в собственные руки подавать отважатся, то как челобитчики, так и сочинители сих челобитен наказаны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск, с зачетом их помещикам в рекруты».
К сожалению, большинство российских историков в этом трагическом споре народа и власти — принимали издавна и принимают до сих пор сторону правительства, оправдывая разными способами преступное подавление личной и экономической независимости русских людей, произошедшее в России периода империи. Оправдания звучат разные. Например, С.М. Соловьев писал, что по малочисленности населения «на огромных пространствах в России нельзя было пробавиться вольнонаемным трудом»{120}. А современный исследователь Б.Н. Миронов вовсе заявляет, что «крепостничество… являлось органичной и необходимой составляющей российской действительности… Оно являлось оборотной стороной широты русской натуры… результатом слабого развития индивидуализма»{121}.
Подобные заявления, особенно последнее, основаны на принципиально неверном понимании истории происхождения крепостного права в России, обстоятельствах и причинах его возникновения и развития, а также на ошибочном представлении о характере народа. Даже если условно принять весьма спорные утверждения, лежащие в корне приведенных выше точек зрения, вряд ли можно согласиться с тем, что большая площадь страны или задатки коллективизма в народе могут служить оправданием для его порабощения.
Объективный анализ истории происхождения крепостного права свидетельствует, что в том виде, каким оно предстает с начала XVIII века и до самой его отмены — во второй половине XIX столетия, — оно являлось не чем иным, как социальным произволом власти. Его настоящие причины лежали не в экономических нуждах государства, которым крепостнические порядки прямо противоречили, а в личных интересах правителей империи, часто случайных узурпаторов на троне, и окружающей их дворянской бюрократии. Крепостное рабство стало преступной взяткой, которой правительство покупало дворянскую поддержку и лояльность.
В.О. Ключевский признавал, что с установлением крепостного права российское государство «вступило на путь, который… вел его к расстройству народных сил, сопровождавшемуся общим понижением народной жизни, а от времени до времени и глубокими потрясениями»{122}. Из двухвековой эпохи крепостного права Россия вышла разоренной страной, с тяжелыми социальными и духовными недугами, непреодолимым взаимным отчуждением народа и власти. Все это было результатом бездарности и трусости правительства, заискивавшего перед дворянством и неумевшего предложить стране достойный вариант национального развития.
Кроме того, неверно говорить о «крепостном праве», как о едином явлении, возникшем якобы в XVI—XVII веках и в позднейшее время только получившем дальнейшее развитие, сопровождавшееся рядом особенно негативных черт. Тем не менее эта ошибка, вольно или нет, но часто совершается авторами, пишущими о крепостничестве.
Постепенное прикрепление крестьян к земле, которое действительно заметно с начала XVII столетия, а также некоторое наступление на их гражданские права не имеют ничего общего с тем личным рабством своим помещикам, в котором оказались русские крестьяне в Российской империи. Если поземельное прикрепление в своей основе и могло иметь некоторые причины, вызванные временной государственной необходимостью, что само по себе весьма спорно, то в XVIII веке произошел настоящий социальный переворот. Правительство, под видом прежних поземельных обязательств крестьян и под прежним названием, создало совершенно новый вид личной зависимости.
Этому перевороту сильно способствовало Уложение царя Алексея, в котором крестьяне значительно урезаны в правах распоряжения собственностью, а размеры их повинностей помещикам не определены четко — что отчасти облегчило дальнейшее злоупотребление помещичьей властью. Как отмечал Ключевский: «В пределах поземельных отношений, и только поземельных… в крепостном владении со времен Уложения являются не хозяева и сельские рабочие как юридические стороны, а поработители и порабощенные, повинные платить произвольно налагаемую контрибуцию господам и их вождям, составлявшим правительство»{123}.
Политика правительства в восемнадцатом столетии привела к тому, что крепостные оказались порабощенными уже не только в «пределах поземельных отношений», а полностью. В собственность помещика перешел не только труд, но и сама личность крестьянина вместе с его семьей.
От исследователей, утверждающих об исконности и «органичности» рабства русского крестьянина, ускользает эта принципиальная разница в перемене его положения, произошедшая в XVIII веке, по сравнению с более ранним периодом. Возможно, их вводит в заблуждение существование в дореформенной России института холопства, которое они ошибочно смешивают и с рабством, и с крепостным состоянием.
Изначально на Руси холопство было формой личной зависимости от господина, в то время как крестьянин был лично свободным государственным тяглецом на государственной земле, которая временно могла быть пожалована в поместье тому или иному служилому человеку. При этом пожаловании крестьянин не терял личной свободы, но часть своего труда должен был отдавать в пользу помещика в качестве дополнительного государственного тягла. Холоп же, лично зависимый от господина, не нес перед государством никаких обязанностей. Именно этим обстоятельством и были вызваны постоянные попытки государственной власти ограничить возможности поступления в холопство, потому что увеличение числа господских холопов неизбежно вело к уменьшению государственных тяглецов.
Постепенное наступление законодательства на личную свободу крестьянина еще во второй половине XVII века привело к постепенному сближению положения крестьян и холопов. Окончательному смешению этих прежде разных социальных групп способствовала налоговая реформа Петра Первого. Введение им подушной подати, которой облагалось все тяглое мужское население империи, стерло прежнюю формальную разницу между холопом и крестьянином, а господский произвол довершил слияние этих понятий.
По словам Ключевского, «с тех пор не стало ни холопов, ни крепостных крестьян, а оба эти состояния заменились одним состоянием — «крепостных людей», или «душ»{124}.
Но и представление о бесправности холопа в Московском государстве — ошибочно. Настоящим рабом в полном смысле этого слова, двуногой «вещью» холоп, как и крестьянин, стал только в Российской империи. В дореформенной России его личность и жизнь были защищены и законодательством, и обычаем. Издавна холопство имело несколько способов или путей для пополнения своей численности. Из них принудительными были только — плен на войне и потеря свободы за долги, причем оба к XVII веку значительно уступали по своему значению другим способам. Основным источником новых холопов было добровольное решение лично свободных людей взять на себя кабалу — поступить на службу к тому или иному господину.
Находилось немало тех, кто предпочитал уклониться от государственных повинностей, заслониться от государства спиной могучего покровителя. При поступлении в холопство, как правило, будущему слуге выплачивались деньги, которые и были основанием и условием его зависимости. Он получал свободу после того, как отрабатывал полученные средства, иногда с небольшими процентами. Все это время господин был обязан кормить и обеспечивать жильем и одеждой как самого холопа, так и его семью.
Виды холопства были разнообразны: кабальное или «старинное» — наследственное, отличались сроком действия службы и ее особенностями. Холопы составляли господскую дворню, работали на земле владельца или занимались ремеслом — в зависимости от своих способностей и условий, на которых они продавали свою свободу. Были и так называемые «боевые» холопы — сопровождавшие господина на войну или охранявшие его усадьбу. В их рядах часто оказывались небогатые дворяне, которые не хотели или не имели материальной возможности нести службу государству, не желавшему входить в их затруднения, и переходили под защиту богатого боярина, где получали и деньги, а нередко и небольшие поместья.
Закон обязывал господина заботиться о нравственности слуг и не допускать разврата — он должен был следить за тем, чтобы все его совершеннолетние дворовые люди состояли в браке. Если в хозяйстве находились необвенчанные слуги — любые их обязательства перед хозяином считались недействительными, и они получали свободу.
Но и сами господа, по устоявшемуся обычаю, при своей смерти нередко отпускали холопов на волю, даже тех, кто не исполнил до конца кабальных обязательств и оставался должником хозяина, давая им не только свободу, но и наделяя деньгами[32]. По отношению к остававшимся слугам, как правило, давались специальные наставления наследникам: обращаться с холопами милостиво и спустя определенный срок отпустить со двора, не требуя никаких плат — «и денег на них не правити».
Господин был не властен убить или покалечить холопа — это считалось уголовным преступлением. Закон признавал неделимость семьи холопа — ее членов нельзя было разлучать по воле хозяина. Не допускалось сексуальное насилие над «робой»[33]. Если это все же происходило и было доказано, хозяин, как бы он ни был знатен, подлежал публичному наказанию кнутом на городской площади. Такие казни случались — очевидно, соблазн воспользоваться властью над зависимыми женщинами все же оказывался для кого-то слишком сильным. Но кара в большинстве случаев была неизбежной. В качестве примера может служить фрагмент из дневниковых записей современника, окольничего И. Желябужского, относящихся ко второй половине XVII века. Речь в них идет о дворянах знатных московских фамилий: «В том же году (1684) учинено наказанье Петру Васильеву сыну Кикину: бит кнутом перед Стрелецким приказом за то, что он девку растлил… Степану Коробьину учинено наказанье: бит кнутом за то, что девку растлил».
Иностранный резидент при московском дворе, Яков Рейтенфельс, сообщает герцогу тосканскому о строгости русских обычаев: «Покойная царица[34] приказала всенародно наказать одного боярина знаменитым ужасным кнутом за то, что он изнасиловал сенную девушку». В случае, если у приневоленной к сожительству «робы» оказывались незаконнорожденные от господина дети, закон обязывал немедленно освободить ее и детей и дать им на содержание необходимые средства за счет бывшего хозяина.
Все это не значит, что в Московском государстве не было несправедливого превышения власти, господского насилия и прочих преступлений, остававшихся безнаказанными. Случалось всякое. Важно, что закон не только декларировал ограничение власти господина над своими слугами, но и на деле пресекал несправедливость и насилие.
Однако все же и самих преступлений подобного рода было в России немного в сравнении со следующим, «просвещенным» столетием. В известных крестьянских челобитных на царское имя до самого конца XVII века практически не встречается жалоб на жестокости со стороны помещика или, тем более, на сексуальное насилие над крепостными женщинами. Они посвящены исключительно бытовым, хозяйственным проблемам. Челобитные XVIII века, наоборот, в большинстве случаев представляют собой бесконечный вопль к правительству о помощи против свирепых и развратных господ. Помощи, которая, конечно, никогда не приходила. Вместо нее являлись карательные команды, поровшие самих крестьян, рвавшие им ноздри и отправлявшие на каторгу в Сибирь.
Не столько строгий закон, сколько взгляд самих господ на своих подневольных людей делали в дореформенной России насилие и жестокости по отношению к слугам редким исключением. В крестьянах и в холопах их владельцы и само правительство видели прежде всего людей, православных христиан, своих единоверцев, с которыми их объединяла и кровь, и вера, и традиции, и национальные обычаи, одежда и язык, одинаковые бытовые привычки и мировоззрение. Все это оказывалось сильнее сословных и имущественных различий. Здесь примечательно народное негодование на известие о том, что Петр задумал женить сына на немецкой принцессе. По словам очевидца, «народ русский никак не хочет этого супружества, видя, что не будет более входить в кровный союз со своим государем». Сам Алексей разделял общую тревогу и был крайне недоволен этим решением отца. Известно, что царевич настаивал на том, чтобы взять жену из русского народа, но Петр, бредивший онемечиванием, навязал свою волю.
Наконец, христианское сознание, воспитанная с детства искренняя боязнь греха сдерживали проявления дурных характеров и наклонностей. Невозможно не обратить внимания на очевидную связь «обмирщения» дворянского воспитания, секуляризацию культуры и резкое усиление крепостнической эксплуатации.
Новые душевладельцы, воспитанные не только в светском духе, без «страха Божия», но и на явном подражании иноземной культуре и одновременном презрении ко всему национальному, перестали различать в русских крестьянах человеческий облик. Они видели в них теперь только двуногий скот, обязанный отдавать свою кровь и жизнь ради благополучия «благородных» господ. Правительство, само фактически переставшее быть русским и по крови и по духу, всячески поощряло подобный взгляд. Случайным заместителям российского трона, полунезаконнорожденным, полуавантюристам, присвоившим себе фамилию «Романовых», было выгодно как можно глубже провести духовный и социальный раскол между высшим сословием и большинством народа. В этом разделении был залог преданности дворянства, превратившегося в полицейский охранный корпус режима.
Отношение к крепостным людям, как к животным, утверждается уже в правление Петра Первого. В проекте нового Уложения 1720—1725 годов законодатели предусматривают случай, если крестьянка, проданная другому помещику, будет в момент продажи беременна: «с собою принесет в утробе». Спрашивалось — кому должен принадлежать «приплод» — прежнему или новому хозяину? Решили так: если крепостная женщина принесла ребенка «во чреве», то его после рождения, в случае челобитья прежнего владельца крестьянки, отдавать назад. В случае нежелания забирать «натурой» помещик имел право получить по 30 рублей за каждую детскую «душу»{125}. Авторы Уложения рассуждают о новорожденном младенце так, как будто речь идет о щенке или теленке. У его матери нет совершенно никаких прав на своего ребенка, потому что она сама и ее «приплод» — просто одушевленная собственность помещика.
Положение русского народа в империи, созданной Петром и его преемниками, было столь унизительным и бесправным, что никакой внешний завоеватель не смог бы сделать его более тягостным.
В главе «О власти дворянской» в проекте Уложения дочери Петра, императрицы Елизаветы, заявлено грозно и определенно: «Дворянство имеет над людьми и крестьяны своими мужескаго и женскаго полу и над имением их полную власть без изъятия… И для того волен всякий дворянин тех своих людей и крестьян продавать и закладывать, в приданые и рекруты отдавать и во всякие крепости укреплять… мужескому полу жениться, а женскому полу замуж идтить позволять и, по изволению своему, во услужение, работы и посылки употреблять и всякия… наказания чинить или для наказания в судебные правительства представлять…»
Факт оккупации страны и полного порабощения народа был подтвержден при Екатерине Второй. В изданной в конце правления этой императрицы «Жалованной грамоте» дворянству о крепостных людях уже попросту не упоминалось. Там говорится лишь следующее: «Благородным подтверждается право покупать деревни. Благородным подтверждается право продавать, что у них в деревнях родится или рукоделием производится…» Во взгляде правительства и господ русские крестьяне окончательно затерялись среди движимого имущества помещичьей усадьбы, где-то между овцами, коровами и лошадьми[35].
К.С. Аксаков писал о положении в империи: «Образовалось иго государства над землею, и русская земля стала как бы завоеванною… русский монарх получил значение деспота, а народ — значение раба-невольника в своей земле»{126}.
Это приговор целой эпохе в истории России. Он подтверждается таким обилием доказательств, свидетельств современников и страшных фактов, что, собранные вместе, они составили бы многие тома только перечня уголовных преступлений помещиков над своими крепостными людьми. Сама императрица Екатерина Вторая, раздавшая в частную собственность дворян полтора миллиона человеческих «душ», отмечала при этом в собственноручных записках, что в ее государстве нет ни одного господского дома, «в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки».
Бытовая фактическая сторона двухвекового крепостного рабства отвратительна и по-настоящему, почти неправдоподобно, ужасна[36]. Но, несмотря на всю свою неприглядность, это рабство было не только социальным злом, но в первую очередь проявлением тяжелой духовной болезни. Ампутация исторических корней, забвение религиозных основ национальной культуры, презрение к народным традициям и обычаям, одновременно поверхностное и неудачное подражание культуре иноземной — заразили высшее сословие, привели к его полной нравственной деградации, ставшей очевидной к концу эпохи крепостного права и проявившейся в моральном разложении и хозяйственной несостоятельности дворянства.
Главный вред крепостных порядков для страны, как страшны они ни были, состоял не в жестокостях, а также бесчисленности и бессмысленности потребованных от народа жертв, неоправданных никакими объективными, в том числе экономическими, причинами. Наибольшая опасность заключалась в неуклонном распространении дерусификации и дехристианизации, которыми зараженное высшее сословие заражало все общество, весь русский православный мир.
Преобразования начала восемнадцатого столетия, разрушив все традиционные основы русского общества, имели катастрофические последствия и для судьбы православной церкви. Вмешательство Петра Первого в корне изменило внутреннюю церковную организацию, принципы ее взаимоотношений с государственной властью, проникло в богослужебные тексты, отразилось на составе черного и белого духовенства, изменило социальное положение служителей. Перемены во всех областях носили столь значительный характер, что привели фактически к возникновению на месте прежней православной церкви совершенно новой структуры, получившей даже новое название, и ее полному разрыву со всей старой церковной традицией.
В первую очередь это выразилось в полной утрате всяких признаков самостоятельности и безоговорочном подчинении духовной иерархии светской императорской власти. Определенная зависимость церкви от государственной власти существовала в России издавна, особенно усилившись, как уже упоминалось, с XV века, со времени Флорентийской унии, когда после разрыва с Византией и выхода из-под юрисдикции впавшего в ересь константинопольского вселенского патриарха русские епископы, сохранив каноническую чистоту православного учения, объективно оказались вынуждены встать под опеку московских великих князей. Исследователи нередко указывают на это обстоятельство, как на доказательство «извечного» подчинения церкви государству, не видя особенной разницы в ее взаимоотношениях с правительством до и после реформ Петра. В данной точке зрения заключено серьезное заблуждение, вызванное недостаточным пониманием той трансформации, которой подверглась в результате реформ сама светская власть.
Московский великий князь, а потом и царь периода XV, XVI и XVII веков был в глазах своего народа и в собственном представлении прежде всего хранителем и защитником православия, гарантом его неприкосновенности от всевозможных внешних или внутренних покушений. В этой вероохранительной роли русский государь естественным образом выступал и как попечитель о нуждах и заботах самой церкви. Духовные иерархи не противились этой опеке, но наоборот — воспринимали ее как должное, и даже приветствовали ее, потому что она никогда не посягала на канонические основы вероучения, но предоставляла практическую помощь в решении насущных проблем.
Прежде церковь входила в союз с государственной властью, смыслом существования которой была борьба с грехом, а общественным идеалом — монастырь. Московский великий князь и царь своим образом жизни и привычками напоминал скорее не светского правителя, а настоятеля монашеской обители. Теперь, с возникновением нового государства, характер власти принципиально переменился. Дух христианской аскезы сменился погоней за роскошью и сластолюбием, удовлетворением мирских страстей.
Религия превратилась из основы и смысла жизни в технический инструмент, стала способом идеологического влияния на «массы». Свое возросшее могущество правительство обращало теперь не на защиту христианской веры, а на обеспечение собственных нужд, а также потребностей многочисленных временщиков и фаворитов, кормящихся у трона. И делало это за счет эксплуатации порабощенного народа. Прежде в союзе с государством церковь служила интересам православия, а теперь такой союз был направлен исключительно на обслуживание самого режима.
Еще преподобный Иосиф Волоцкий, предвидя возможные отступления монарха с пути благочестия, которые не раз случались в мировой христианской истории, предложил, в строгом соответствии с православными канонами и писаниями святых отцов, способ защиты церкви от возможных покушений на ее духовную независимость со стороны государства. Он учил, что подчинение правителю необходимо, но при условии его православности и только в том, что относится к компетенции светской власти. Преподобный писал в книге «Просветитель»: «Если же некий царь царствует над людьми, но над ним самим царствуют скверные страсти и грехи: сребролюбие и гнев, лукавство и неправда, гордость и ярость, злее же всего — неверие и хула, — такой царь не Божий слуга, но дьяволов, и не царь, но мучитель. Такого царя, за его лукавство, Господь наш Исус Христос называет не царем, а лисицей: “Пойдите, — говорит Он, — скажите этой лисице”. (Лк. 13: 32.). И пророк говорит: “Царь надменный погибнет, потому что пути его темпы”. (Ср.: Иез. 28: 17 — 19; Дан. 5: 20.,). И три отрока не только не покорились повелению царя Навуходоносора, но и назвали его врагом беззаконным, ненавистным отступником и царем злейшим на всей земле (Дан. 3:32.). И ты не слушай царя или князя, склоняющего тебя к нечестию или лукавству, даже если он будет мучить тебя или угрожать смертью. Этому учат нас пророки, апостолы и все мученики, убиенные нечестивыми царями, но не покорившиеся их повелению»{127}.
Когда светская власть в России в начале восемнадцатого столетия действительно продемонстрировала признаки отступничества от благочестия, и в ее поведении и облике проявились явные, с точки зрения канонического православия, черты «нечестия и лукавства», иерархи русской церкви не только не повторили подвига пророков, убитых нечестивыми царями, но ни единым словом или поступком не выразили несогласия с действиями правительства.
Причина этого заключается в том ослабленном состоянии, в каком церковь вступила в новый век, ее моральные и человеческие потери были очень велики. Реформа патриарха Никона и царя Алексея привела к исходу из «господствующей» церкви, как се стали называть, множества православных христиан, наиболее ревностно относившихся к вере и не принявших сомнительных нововведений. Оставшиеся в ограде «официального» православия, по общим наблюдениям современников и признаниям самих архиереев, представляли собой в большинстве случаев людей равнодушных, духовно пассивных. Причем и в этой среде в определенные моменты появлялось достаточное число тех, кто переходил «в раскол», хотя и по причинам, не всегда прямо связанным с религиозными вопросами.
Но определяющим фактором во всем дальнейшем фактическом порабощении церкви секуляризованным государством стала позиция духовных иерархов в ходе никоновских преобразований. Ее трагизм заключался не просто в готовности без критики и рассуждений принять новый обряд. В.О. Ключевский писал о настоящем характере действий епископата: «Русская иерархия XVII века предала полному осуждению русскую церковную старину»{128}. Введение в русский церковный устав греческих новин, соборное проклятие всей прежней церковной традиции, поставление ни во что национального духовного опыта, насчитывавшего почти семь столетий христанской жизни, умаление авторитета русских святых и духовных учителей лишили реформированную церковь всякой опоры в прошлом, обрубили все связи с ним[37].
Подчинившись власти в деле церковной реформы, иерархия отныне была вынуждена всюду и во всем следовать за этой властью, держаться за руку власти, уже не слишком разбирая, хороша она или дурна, православна или порочна и еретична. Кроме правительства и его карательного аппарата не было больше у «господствующей» церкви никакой опоры ни в уважении народа, ни в многовековой истории русского православия, от которой она отреклась.
Старообрядцы смотрели на священников и епископов-«никонияи», как на еретиков из-за измены их древлеправославию, не делая разницы между ними и «папистами» или «люторами». Но не менее жестко священнослужители официальной церкви были разделены и с собственными прихожанами. Сильно способствовало воспитанию неприязненных чувств к официальной церкви то, что она не только всеми силами встала на защиту социальной несправедливости и крепостного права, но и сама активно использовала рабский труд. Черное духовенство, епископы и монастыри были крупными крепостниками, в их совместном владении находилось около двух миллионов крепостных «душ». Крестьяне убежденно говорили: «Монастырская неволя пуще господской». Монахи нередко использовали их вместо лошадей, которых берегли, — на людях и воду возили, и пахали…
Из дома для молитвы приходские храмы стали превращаться в официальную трибуну, с которой по воскресным дням, вместо проповеди, читали все новые репрессивные указы правительства — о том, что крестьянам запрещено владеть собственностью, что их самих можно продавать и разлучать с близкими, ссылать в Сибирь на каторгу по первому неудовольствию помещика и т.д. Крестьян учили покорности и смирению. И все это делалось с лукаво искаженными ссылками на тексты Священного Писания. Именем Бога лживо и кощунственно оправдывалось рабство и насилие.
Священнослужители были обязаны доносить о всяких признаках недовольства среди прихожан, о враждебных высказываниях в адрес правительства. Вопреки канонам, священников обязали нарушать тайну исповеди и сообщать об услышанных на ней противоправительственных умышлениях или преступлениях против власти. По замечанию историка С. Князькова, «священник стал выступать как подведомственный светской власти чиновник: он действует в таких случаях как один из полицейских органов государства, вместе с фискалами, сыщиками и дозорщиками Преображенского приказа и тайной канцелярии… в этой новой приказной обязанности священника мало-помалу затемнялся духовный характер его пастырской деятельности, и между ним и прихожанами создавалась более или менее холодная и крепкая стенка взаимного отчуждения»{129}.
Не только неприглядным, но и тяжелым было положение низших слоев духовенства, как белого, так и черного. Петр Первый регламентировал численность приходских священников, сильно уменьшив ее. Указ 1722 года гласил, что на 800 дворов довольно иметь не более трех попов «и при толиких попах больше двух дьяконов не было б, а причетникам быть по препорции попов, т.е. при каждом попе один дьячок и один пономарь».
Оказавшихся «липшими», вне штата, священников, а также их младших сыновей, детей дьяконов и причетников, которым не находилось места при отцах, бродячих попов и многих других, записывали в крепостные крестьяне или забирали в матросы и солдаты, отправляли на каторжные петровские стройки.
Оставшиеся попы попали в полную зависимость как от своего непосредственного начальства — епископов и благочинных, так и от местных помещиков, на земле которых находились храмы. Общее пренебрежение личностью, огрубение и варваризация нравов, произошедшие с начала петровских реформ, вполне коснулись и духовенства. Епископы не ставили приходских священников ни во что, в случае недовольства бранили «поносными словами» прямо в церкви, сажали на цепь или в колодки. Дворяне тем более не церемонились с ними — неугодного попа могли выпороть, затравить собаками, разрушить дом.
Серьезно упал общий уровень культуры и простой грамотности черного и белого духовенства. В монастыри устремилась масса случайных людей, искавших там не молитвенного уединения, а спасения от вездесущего государства, от войны и разрухи, от голода наконец. Чрезвычайно распространилось пьянство. Ростовский владыка прямо писал Петру, что в монастырях его епархии «чернецы спились и заворовались». В настоятели приходов попадали часто за взятки, данные епископам или их приближенным. Никто не проверял пригодности того или иного кандидата к исполнению обязанностей священника, брали тех, кто больше заплатил. В результате церковные службы велись с ошибками, подчас грубыми, искажались священные тексты и обряды, что вносило смущение в ряды верующих и отталкивало многих от официальной церкви.
Со временем наиболее явные следы одичания исчезли или смягчились, но остались приниженное положение священников перед епархиальным начальством, их малая грамотность и, что самое главное, отгороженность от прихожан, которые по-прежнему смотрели на попов, как на помощников полицейского пристава. Сами священники, в свою очередь, всячески стремились не преодолеть этот разрыв, а наоборот, улучшить и облагородить свое положение, сделать его более привилегированным.
В пору подготовки нового Уложения при Екатерине Второй со стороны духовенства поступили предложения и просьбы «утвердить иерархию духовных чинов наподобие иерархии военной, в которой архиепископ приравнивался к генерал-аншефу, епископ — к генерал-поручику, настоятель монастыря — к генерал-майору, священник — к поручику, дьякон и монах — к прапорщику… Поскольку любой офицерский чин давал потомственное дворянство, духовенство претендовало на дворянство для монахов и священнослужителей»{130}.
Можно предположить, что эта инициатива была попыткой со стороны церкви компенсировать потери, понесенные в результате секуляризации 1764 года, когда из церковной собственности были изъяты населенные крепостными крестьянами земли. Поскольку дворянское звание давало вожделенное право на владение крепостными «душами», русское духовенство стремилось получить его хотя бы таким необычным для себя способом, как через присвоение военных чинов.
Поведение и образ жизни высших иерархов церкви служил к соблазну верующих не меньше, чем состояние и привычки низшего духовенства. Петру очень быстро удалось втянуть руководство церкви в свой ближний круг, сделать их как бы сообщниками своего правления и всех его безобразий. Правда, для этого ему сначала пришлось провести некоторые кадровые замены.
После смерти патриарха Адриана в октябре 1700 года Петр назначил местоблюстителем патриаршего престола малоросского выходца Стефана Яворского. Этот человек был, конечно, весьма далек от традиционного русского благочестия. Он прошел обучение в католических школах Польши, для чего принял унию. Потом он вернулся в православие, но, подобно всем своим соотечественникам, учившимся в иезуитских школах, навсегда остался внутренним поклонником западного богословия и религиозной традиции. Культура латинского запада была ему значительно ближе культуры и духовности православного востока, и прежде всего, конечно, ортодоксальной религиозности России, где, волею судьбы и Петра, ему пришлось возглавить православную церковь.
Яворский временами тяготился своей должностью, но его положение облегчалось тем, что Петр позаботился о максимальном уменьшении его полномочий как местоблюстителя патриаршего престола. Из его ведения были изъяты все административные функции по управлению хозяйственной жизнью церкви и переданы Монастырскому приказу под руководством светских чиновников. Местоблюститель превратился во многом в символическую фигуру, не имевшую никакого влияния на дела церкви. Даже о назначении епископов и архимандритов Яворский нередко узнавал от других лиц. Все церковные дела Петр крепко взял в свои руки и решал их лично или через доверенных людей. В 1702 году Шереметев, минуя местоблюстителя патриаршего престола, прямо обращается к Петру с вопросом о том, кого назначить архимандритом псковского Печерского монастыря. В 1707 году Петр, игнорируя Яворского, поручает И. Мусину-Пушкину подыскать кандидата на место холмогорского владыки вместо умершего Афанасия. Подобных примеров было немало.
В то время пока уязвленный и обиженный Яворский сидел в Москве и находил утешение то в литературных сочинениях, то в пространных жалобах Петру, среди иерархов появилось несколько ярких личностей, символизировавших собой новое лицо церкви.
Будущий преемник Яворского, Феодосии Яновский, постоянный собутыльник императора, участник «всешутейшего собора». Князь Долгоруков писал о нем: «Низость и порочность поведения помогли ему получить чин архиепископа[38] новогородского и президента Синода. Он обирал церкви в своей епархии, похитил бриллианты, украшавшие оклады икон и архиерейское облачение»{131}. Бывший покровитель Яновского, новгородский митрополит Иов, не сдерживая эмоций писал ему: «Спроси меня о себе, кто ты? Я тебе скажу: ты груб, невоспитан, грубиян, ты дикий кабан, похож на свирепого зверя, подражаешь верблюду гневливому…» По общему свидетельству знавших его, Яновский был человеком крайне низких моральных качеств. Но именно такой и мог чувствовать себя комфортно рядом с Петром.
Если Яворского считали тайным католиком, то Яновского именовали лютеранином, зная о его явных протестантских пристрастиях. «Люди старого закала певали в лицо Феодосию стих… “враг креста Христова”, и говорили, что этот стих всего приличнее будет петь при посвящении его в архиереи»{132}.
В таком положении оказалась русская церковь, что вскоре после реформ в новогреческом стиле в ее руководство попали иерархи, отличавшиеся друг от друга тем, что один из них симпатизировал католическому учению и богословию, а другой — протестантскому, и оба почти совершенно не знали учения православного.
Подобные люди заняли все ступени церковной иерархии. Среди епископов и митрополитов, как и среди простого священства, «укоренилась сатанинская злоба безмерного хмельного упивания». Вид пьяного владыки или прилюдно курящего табачную трубку, подобно холмогорскому епископу Афанасию, раньше просто немыслимый, теперь стал привычным для православного архиерея.
Не последнее место среди высокопоставленных церковных пьяниц занимал духовник Петра, Тимофей Надаржинский. Это постоянный участник всех оргий и попоек, которые происходили при дворе, в походах и поездках заграницу. В Париже ему пришлось вступить в поединок с известным французским пьяницей-аббатом, секретарем кардинала. Петр, услыхав про способности аббата к питью, загорелся идеей устроить хмельное соревнование. Он сказал: «Надобно его спустить с Надаржинским» — и приказал пригласить француза на ужин. Духовный отец императора не подвел: «Было выпито очень много, и аббат свалился под стол, в то время как Надаржинский, весь красный и едва держась на ногах, но сияющий радостью, налил себе еще стаканчик. Петр бросился на шею Надаржинскому и закричал: “Друг мой, ты поддержал честь России!”»{133} Эти и подобные подвиги не были оставлены без вознаграждения. Петр пожаловал Надаржипскому несколько богатых поместий и множество крепостных «душ».
Изменению нравов в русской церковной среде в немалой степени способствовала перемена в составе духовенства. Еще с первой половины XVII века в Россию приезжает много священников и монахов из Малороссии и западнорусских земель в составе Речи Посполитой. Об особенностях образования, мировоззрения и богословских пристрастиях этих людей, большинство из которых или обучались в иезуитских школах, или испытывали на себе не менее сильное протестантское влияние, уже говорилось ранее. Со второй половины века, после реформы царя Алексея и Никона, этот наплыв усилился, особенно из Малороссии.
В условиях, когда само русское правительство вставало во все более враждебные отношения к русской старой церковной, а потом и национальной традиции, что в царствование Петра выразилось уже в открытой политике истребления русского традиционализма, эти зарубежные выходцы оказывались необходимыми и естественными союзниками власти.
С поощрения правительства они становятся учителями и богословами, занимают архиерейские должности, повсюду вытесняя великороссов. Некоторые монастыри почти целиком наполнялись украинскими монахами, вопреки пословице приносившими с собой и свой устав, что заставляло русских иноков в знак протеста уходить прочь. К концу XVII века даже в таком важном монастыре, как московский Новодевичий, большинство монахинь были малороссиянками.
Негативные последствия такого наплыва состояли в том, что под его воздействием разрушались основы русской духовной традиции. Вновь пришедшие приносили с собой свою церковную культуру, свои обычаи. Русская Богослужебная практика, древняя история русской церкви была им неизвестна и чужда, многие из выходцев даже не владели русским языком. Тем более равнодушны они были к проблемам недавней церковной реформы.
Если русские епископы все же понимали корни раскола и некоторые про себя сочувствовали старообрядческой оппозиции, старались не слишком преследовать ее сторонников, то архиереи-малороссы не разбирались и не имели желания разбираться в церковной смуте чужой для себя страны. Они искренне смотрели на старообрядцев, как на государственных мятежников и еретиков, и были активными помощниками правительства не только в репрессиях и преследованиях староверов, но искореняли, где это было возможно, любые следы древлеправославной традиции, вводя на се месте устав и обычаи киевской церкви, проникнутой сильным иноверческим влиянием протестантизма, католичества и униатства. Под запретом или подозрением оказалось все, что относилось к русской православной культуре — старинные книги, обряды, одеяния священников. Более того, серьезные перемены были внесены и в церковное пение, и в иконопись. Агрессивно внедрялись заимствованные из западной практики особенности: партесное многоголосное церковное пение, а также новые способы иконописания, напоминавшие светскую живопись, противоречившие канонам и совершенно чуждые исконной православной традиции.
Петр был настоящим революционером и не останавливался на полумерах ни в чем. Взявшись однажды за дело государственного переворота, он последовательно осуществлял его во всех направлениях и сферах социальной, политической и духовной жизни. Преобразование церковной структуры было для него одним из первостепенных.
Раньше цари, рассматривая свою власть как данную Богом для защиты веры и заботы о душевном спасении православно верующих, стремились всячески возвысить национальную церковь, укрепить ее авторитет внутри страны и вовне. Для этого добились ее автокефалии и утверждения за русским митрополитом сана патриарха, что привело к усилению влияния церкви и укреплению религиозных настроений. Петра такое положение дел не устраивало по нескольким причинам. Русская церковь даже после реформ середины XVII века представляла для него опасность, поскольку и в измененном и значительно ослабленном виде была олицетворением старых общественных отношений и приоритетов, символизировала собой торжество теоцентрического мировоззрения.
Кроме того, наличие сплоченной церковной организации во главе с патриархом, с самостоятельным внутренним устройством, независимыми источниками дохода, окруженной торжественным церемониалом, — вызывало у Петра тревогу если не за собственную власть, то за ее покой.
Свои опасения, заставившие его провести очередную реформу церкви и упразднить сан патриарха, Петр прямо и открыто изложил в тексте указа о создании Синода: «…простой народ не ведает, как разнствует власть духовная от самодержавной, но, удивляемый великой честью и славою высочайшего пастыря, помышляет, что таковой правитель есть второй государь, самодержцу равносильнейший или больший, и что духовный чин есть другое и лучшее государство. И если народ сам собою привык так думать, то что же будет, когда разговоры властолюбивых духовных подложат как бы хвороста в огонь? Простые сердца так развращаются этим мнением, что не столько смотрят на самодержца, сколько на верховного пастыря. И когда случится между ними распря, все сочувствуют больше духовному правителю, чем мирскому, за него дерзают бороться и бунтовать, и льстят себя тем, что борются за самого Бога и рук не оскверняют, но освящают, хотя бы шли и на пролитие крови»{134}.
Это очень любопытный текст. Исследователями он нередко представляется как доказательство страхов Петра перед покушением на свою власть со стороны «духовного чина». Но содержание документа не может не вызывать вопросов. В русской истории ни разу не возникала ситуация, так красочно обрисованная в указе — никогда не случалось народу «идти на пролитие крови» во главе с патриархом против светского правительства. Русская теократия дореформенной эпохи была основана на крепкой царской власти и духовном авторитете патриарха. Ни один «высочайший пастырь» и в мыслях не держал ополчиться на царя при помощи силы — это было практически невозможно и не имело бы опоры ни в историческом опыте страны, ни в сознании народа.
В начале восемнадцатого столетия кое-что изменилось. Может быть, Петр и вправду отчасти опасался, что при определенных обстоятельствах и появлении в ней сильной личности церковь сможет возглавить антиправительственное выступление и повести за собой народ, доведенный, как никогда раньше, до отчаяния разорительной политикой и недовольный самим духом преобразований в антирелигиозном секулярном духе. Но все-таки текст указа скорее рисует почти фантастическую картину, учитывая настоящее положение церкви, чем исходит из реальной возможности. Эта фантазия понадобилась Петру как лишнее обоснование произведенной реформы по уничтожению патриаршества и последних остатков авторитета и независимости церкви.
Не страх перед мифическим патриархом-узурпатором, а желание самому стать «духовным пастырем» или, по крайней мере, присвоить себе его функции и полномочия руководили Петром в проведении синодской реформы. Он говорил: «Богу изволившу исправлять мне гражданство и духовенство, я им обое — государь и патриарх». Но Петр вкладывал в эти слова свой смысл. Он хотел не просто возглавить церковь, а в корне переделать ее изнутри, вывести из центра общественной жизни и поставить на службу создаваемому секулярному государству. С.П. Мельгунов метко охарактеризовал эту затею Петра как «переписку Божьего царства на государево имя»{135}.
Человеком, не просто довершившим разгром церковной старины, но создавшим законодательную и богословскую легитимную базу для этого разгрома, был еще один выходец из Малороссии, Феофан Прокопович. Он оставил глубокий след в отечественной истории, став основателем фактически новой церковной структуры в России.
В это время в Европе, пережившей ряд религиозных смут, кровопролитных войн и революций, повсеместно происходит возрождение сильной монархической власти или попытки к ее возрождению. Они имели разный успех, завершившись созданием абсолютизма, как во Франции, или потерпев поражение, как в Англии и Швеции. Но во всех случаях главной особенностью этих попыток было новое идеологическое обоснование монархической власти по сравнению с предыдущим периодом. Общее для европейских стран падение религиозности и вырождение христианского мировоззрения привело к созданию новых общественно-политических учений, призванных доказать право монархов на власть, поскольку прежние теократические объяснения теряли свою актуальность. И хотя Карл I незадолго до своей казни и посвятил в рыцари одного из самых ортодоксальных теоретиков «божественного права королей» — Роберта Филмера, производившего королевскую власть от патриархов ветхозаветных времен, врученную им непосредственно Богом, уже сын казненного, Карл II, а также правители других государств континента были вынуждены опираться на более современные теории.
В их основе лежала идея общественного договора с правителем, которому народом добровольно некогда была вручена абсолютная власть для сохранения порядка и защиты интересов граждан. Важно, что такое демократическое обоснование приводит тем не менее большинство авторов к утверждению необходимости почти деспотической власти правителя.
Феофан Прокопович, получивший превосходное образование в римской Униатской коллегии, знал в совершенстве все основные европейские общественно-политические теории и, выполняя волю Петра, взялся за применение их в России. Результатом его компилятивных усилий стало появление труда «Правда воли монаршей», в котором он доказывал право монарха на абсолютную власть и его абсолютную неподсудность любым земным юридическим нормам и установлениям, в том числе и тем, что созданы им самим. Одержимый рвением угодить Петру, Прокопович превзошел даже Гоббса, оставлявшего подданным право сопротивления монарху хотя бы при необходимости собственного самосохранения. Он не делает никаких оговорок, не предполагает никаких ситуаций, когда воля и власть правителя могла бы встретить законное противодействие.
Персона монарха заслоняет собой государство, и не просто олицетворяет его, но целиком и полностью вбирает в себя. Государь в представлении Прокоповича выше и человеческих законов, и церковных канонов. Правда, формальным руководством для монарха все же выступает «всенародная польза», но ее критерии никак не определены и оставлены на усмотрение самого правителя. Феофан утверждает: «Может монарх государь законно повелевати народу не только все, что к знатной пользе отечества своего потребно, но и все, что ему ни понравится, только бы народу не вредно и воле Божией не противно было».
Наряду со всеми остальными подданными абсолютная власть монарха распространяется и на духовенство, и на церковную организацию в целом. Она превращается в простое объединение лиц духовного чина, лишается своего мистического значения.
Но сам этот правитель, поставивший себя на место церкви, подчинивший себе общество, ставший его «верховным пастырем» и судьей, принципиально отличается от монарха прежнего времени. Государь не просто узурпирует абсолютную власть, но меняет смысл и назначение своей власти — она больше не служит целям общего душевного спасения, а направлена на достижение задекларированного общего материального блага. По замечанию А.В. Карташева, такой монарх нового типа служит не Царству Божию, а «высшую цель своего служения имеет в царстве здешней, земной культуры»{136}.
В действительности это служение «всенародной пользе» и одновременная ориентированность на секулярные земные ценности привела к развитию грубой тирании и личного деспотизма. Судьба церкви в этих обстоятельствах была чрезвычайно трагичной. Благодаря реформам царя Алексея и последующим преобразованиям Петра, она оказалась на службе даже не у «государства», а в полной зависимости от случайных лиц, сумевших занять престол в результате придворных свар, заговоров и интриг, была вынуждена обслуживать их частные интересы.
Возникшая в 1721 году на месте патриаршей православной церкви «духовная коллегиум» имела, как и всякое министерство, свой утвержденный штат, состоящий из президента, вице-президентов, советников и асессоров. Президентом был назначен Стефан Яворский, все эти годы не без наивности надеявшийся за свою лояльность Петру получить сан патриарха. Словно в предупреждение всяких ненужных сравнений чинов новой коллегии с прежней церковной иерархией, в ее регламенте говорилось, что на президенте нет «великой и народ удивляющей славы, несть лишней светлости, несть высокого о нем мнения» и ему нечего «помышлять о себе высоко». Почти сразу после своего создания коллегия была переименована в святейший Синод, но внутренняя чиновничье-министерская суть нового ведомства от этого не изменилась.
Выразительнее всего ее подчеркивала присяга членов Синода. Как и все чиновники империи, они клялись в верности императору и членам династии, верноподданнически обязывались «благовременно объявлять о ущербе Его Величества интереса, вреде и убытке». Наконец они прямо, грубо попирая при этом православные каноны, признавали главой церковной власти (а Синод представлял собой именно коллегиальную церковную власть за неимением патриарха и с прекращением созыва поместных соборов) — императора. Каждый из архиереев, членов Синода, произносил слова присяги: «Исповедую же с клятвою крайнего судию Духовной сей Коллегии быти Самого Всероссийского Монарха, Государя нашего Всемилостивейшего».
О вреде того насилия, какое было совершено над русской церковью, его трагических последствиях писали и говорили многие исследователи и писатели. И.С. Аксаков с горьким сожалением признавал: «Церковь… представляется теперь у нас какой-то колоссальной канцелярией, прилагающей с неизбежной, увы, канцелярской ложью порядки немецкого канцеляризма к спасению стада Христова… Убыла душа, подменен идеал…»{137}
Два века существования церкви в так называемой «синодальный период» были, несомненно, временем настоящего порабощения ее государственной властью. Но духовенство и, прежде всего высшая иерархия, не только не пытались сопротивляться этой тяжелой унизительной зависимости, но очень быстро научились использовать се к своей выгоде. Смирившись раз и навсегда со своим положением, церковь превратилась в идеологическую опору режима, не только защищая крепостное право, но и помогая правительству в политике дерусификации страны. Так, искусствовед и археолог, председатель императорской археологической комиссии граф Л.Л. Бобринский обращал внимание на то, что именно реформированная церковь, усвоившая в своем убранстве, иконописи и музыке многое из западной культуры, «служила в 18 и 19 столетиях проводником в народное искусство иноземных стилей» наряду с помещичьей усадьбой{138}.
Петру вполне удалась его реформа — он добился, чего хотел. Упразднение патриаршества и создание неканоничного Синода, уничтожение соборной жизни разрушило церковь изнутри, а вместе с тем и последние остатки традиционной русской православной государственности. Вновь созданная структура, получившая значение официальной церкви в Российской империи, в союзе с новым государством стала проводником и защитником новых секулярных ценностей и в то же время оплотом социальной несправедливости и духовного угнетения.
В условиях произошедшего разгрома религиозной и политической культуры русского народа единственной силой в стране, восставшей против нового порядка вещей, оказалось старообрядчество.
Об этом, без всякого сомнения, уникальном явлении в российской истории было немало написано, даны разные оценки его значению. И оценки и выводы по большей части откровенно или умеренно негативные, что объясняется, с одной стороны, четкими идеологическими установками государственной цензуры как в дореволюционный период, так и в последующее время, а кроме того — искренним непониманием светскими исследователями настоящих причин возникновения и развития староверия. Слишком далекие от культуры и духовных переживаний людей того времени, не имея никакой живой преемственности с ними, отечественные «нецерковные историки», но выражению С.А. Зеньковского, привыкли смотреть на предков как на предмет музейного фонда, оказывались и оказываются совершенно неспособными вникнуть в основы их мировоззрения.
Даже положительные отзывы о старообрядчестве и вынужденное, на основе фактов, признание их формальной канонической правоты в давнем споре с официальной церковью, не лишены оттенка снисходительного превосходства, уверенности в том, что и сам спор, и принесенные ради отстаивания своей позиции немыслимые жертвы — не заслуживали этого, были лишними, едва ли не бессмысленными.
Вообще в рассуждениях на тему церковного раскола часто слишком большое значение уделяется именно «оценкам», преобладают субъективные взгляды, что значительно затемняет существо проблемы. На протяжении столетий исследователи и публицисты спорят о корнях раскола, о преобладании в основе его религиозной или социальной составляющей, превращая противников реформированной церкви то в маргиналов-сектантов, то прямо в революционеров, для которых религиозные «лозунги» служили только прикрытием для непримиримой социальной борьбы.
Между тем в момент своего появления староверие было только естественной защитной реакцией общества на агрессивное вторжение в церковную жизнь ничем не оправданных новшеств. Фактически староверы сделали то, что была обязана выполнить, но не выполнила церковная иерархия — воспрепятствовать нарушению православных традиций. Старообрядчество возникло как движение строго охранительное и оборонительное, но подготовленное всем предыдущим развитием русской истории.
Только в новой реформированной России, с ее крепостным рабством и полицейским режимом, будет привита привычка слепого преклонения перед «начальством», в том числе и церковным, привычка униженного подчинения господской воле, сложится гадкая поговорка — «что ни поп, тот и батька». Допетровская Русь была государством, в котором жители обладали значительно более развитым чувством и гражданской и религиозной личной ответственности за происходящее. Прежде всего в людях московского царства было сильно осознание своего христианского долга защищать православную веру и духовные традиции предков от посягательств, невзирая на то, с чьей бы стороны они ни были произведены. Авторитет светской и церковной властей был уважаем только до тех пор, пока они действовали в каноническом поле. Нарушая его границы, они тем самым теряли в глазах православных христиан и права на свою учительную и руководящую роль в обществе, из пастырей превращались в волков.
Ни внешнее великолепие официальной церкви, ни могущество светского правительства не имели никакого значения и не могли заставить людей изменить древлеправославию, если они знали, что нарушены канонические основы веры. Протопоп Аввакум так выразил эту ортодоксально чистую и ясную позицию: «Не стены, но законы — церковь!»{139}
Церковная реформа середины XVII века, со строго православной точки зрения, была, конечно, незаконной. Ее необходимость утверждалась на заведомо лживом объявлении старых церковных обрядов еретическими, а сами реформаторы противопоставили себя и свое мнение всей истории православия в России.
Одним из краеугольных камней законности в православии является соборность. Самые незначительные изменения в канонах и обрядах требуют соборного решения и согласия всех христиан, выраженного непосредственно или через своих представителей, иначе не имеют никакой силы. Реформа же была делом частных лиц — царя Алексея и патриарха Никона, она состояла в насильственном принуждении к отказу от обрядов, которые русская церковь получила преемственно от древнегреческой церкви и с тех пор неизменно хранила на протяжении семи столетий. Теперь они все объявлялись вдруг ересью. Под угрозой пыток и казни предлагалось принять новые обряды, происхождение многих из которых не могли объяснить сами реформаторы, а происхождение некоторых имело заведомо иноверные неправославные корни, как, например, обливательное крещение и изменения в Символе Веры. Это насилие было задним числом оформлено «соборно», однако сами соборы 1666—1667 годов были неканоничными, в них участвовали и принимали решения иерархи, запрещенные в служении и даже отлученные от церкви, как самозваный «митрополит» Паисий Лигарид.
Учитывая все это, анафема двоеперстию и всей древлеправославной традиции, прозвучавшая тогда из уст церковных авантюристов, имела мало значения для тех русских православных людей, кто хотел унаследовать свою часть в Царстве Небесном, а не исполнять сумасбродную волю земного царя. Еретиками и отступниками от православия они с полным основанием могли считать самих реформаторов. Вся последующая история официальной церкви, все сильнее увязавшей в зависимости от светской власти, на глазах терявшей остатки самостоятельности, совершавшей все новые отступления от православных канонов и закончившей созданием полупротестантского Синода и признанием императора своим «крайним судией», — только укрепляла староверов в правоте своей позиции.
Но настоящим автором реформы было правительство. Таким образом, защитники древлеправославия оказались во враждебных отношениях не только с официальной церковью, но в первую очередь с государственной властью.
На Русском Севере, где староверие получило широкое распространение, духовным центром был издавна Соловецкий монастырь. Древняя монашеская твердыня, а не далекая Москва, пользовалась учительным пастырским авторитетом, объединяла вокруг себя православных людей всего Поморья и даже еще шире — население земель вплоть до Вологды и Великого Новгорода.
Известия о начавшихся в Москве обрядовых новинах доходили до северных областей, порождая сначала недоумение, а потом возмущение. Сопротивление соловецких иноков «никоновой блудне» повсеместно встречало сочувствие и поддержку. Штурм и разрушение Соловецкого монастыря царскими войсками, жестокая расправа над монахами и кощунственное глумление над мертвыми глубоко потрясли все Поморье и скорбным эхом отозвались по всей России. Многим и вправду показалось, что наступили последние времена, если православный государь, подобно басурманскому владыке, ополчился па крупнейшую обитель страны и подверг ее поруганию. Это событие в умах сотен тысяч людей укрепило враждебное отношение к правительству и уверенность в том, что власть больше не православна. Дальнейшие действия власти, ее явное сближение с духовной и бытовой культурой иноземцев, измена национальным традиционным началам и одновременно непримиримое преследование древлеправославия и его сторонников привели к тому, что для миллионов русских людей собственное правительство стало ненавистным врагом.
Эта враждебная позиция была тяжелым выбором для людей, привыкших чтить как своего государя, так и церковную власть. Только явное отпадение правительства от благочестия могло заставить признать его неправославным. Во многих старообрядческих сочинениях выражается такой взгляд: «Не имеем мы с того времени[39] над собою власти благочестивыя — ни духовныя, ни гражданския. Несть у нас ни царя благовернаго, ни патриарха святейшаго, но вси пребываем под рукою хульщиков благочестия и ругателей креста Христова».
В соответствии с православными канонами, ясно изложенными еще преподобным Иосифом Волоцким, духовные наставники староверия учили, что грешно повиноваться правителю, который служит не Богу, а своим страстям и похотениям: «Господином зовется наипаче тот, кто владеет собою и безместным страстям своим не работает».
Власть была виновна как в личном развращении, так и в нарушении основ православной веры, в оскорблении святоотеческого благочестия. Ей нельзя было повиноваться. С ней следовало или бороться, или бежать от нее.
Но правительство соединяло вместе с духовными отступлениями и церковными новшествами серьезные социальные и культурные перемены в обществе. Так религиозный конфликт неизбежно превратился в более широкое социальное и политическое противостояние.
Новое государство целиком, во всех проявлениях представляло из себя опасность, несло в себе угрозу и гражданской свободе и душевному спасению. В глазах крепко преданного христианской вере народа на месте православного царства было воздвигнуто царство антихристово. Его правители и слуги, пропахшие табачным зельем, упившиеся вином и погрязшие в разврате, со «скоблеными» бритыми лицами, переодетые в немецкое платье, покушались и на веру, и на жизнь, и на честь людей, сразу осознавших себя не гражданами, а пленниками в собственной стране.
Защитники древлеправославия вступают в непримиримую борьбу с новым государством и «антихристовой властью» при полном сочувствии большинства народа. Непрерывные волнения и вооруженные мятежи сотрясают страну с самого начала преобразований, с каждым годом все усиливаясь — восстание Соловецкого монастыря, постоянные казацкие волнения на Дону, стрелецкие мятежи, бунт в Астрахани и других волжских городах, война Кондратия Булавина, непрекращающиеся крестьянские бунты и восстания в центральных областях на протяжении всего периода империи, война Емельяна Пугачева — все они объединяли в разное время десятки и сотни тысяч людей и происходили или под руководством, или при непосредственном участии староверов. Древлеправославие, по замечанию исследователя девятнадцатого столетия, становится «самой сильной оппозицией народного духа против нового порядка и устройства в России»{140}.
Народ, оказавшийся в рабстве на своей земле, только в древлеправославной среде видел активное сопротивление установившемуся порядку. Староверы в новой России остались единственными представителями и защитниками попранной веры и национальной традиции. В то время когда вероисповедание официальной церкви получает в народе характерное наименование «казенного православия», в староверческих скитах люди ищут и чистой веры, и душевного спасения, и защиты от насилия. Так «старая вера» получает одновременно непререкаемый духовный авторитет и становится «синонимом вольности и освобождения от общественного зла»{141}. Несмотря на внутренние разделения и некоторые различия в отношении к новому государству[40], все староверы единодушно признавали существующую власть незаконной и неправославной. Однако важно, что эта позиция, выражавшаяся в том числе и в открытом противостоянии правительству, была основана в первую очередь на религиозных мотивах. Это было духовное отторжение всего нового строя, категорическое неприятие его секулярной и антихристианской в конечном счете сущности.
Принципиально иным было отношение к церковному расколу государственной власти. Удивительно быстро усваивая со времени реформы утилитарный, исключительно светский взгляд на религиозные конфликты, правительство смотрело на противников официального вероисповедания прежде всего как на политических бунтарей. Подчинение церкви, как свидетельство благонадежности и лояльности, требовалось не из религиозных, а почти исключительно из полицейских соображений. Эта позиция проглядывет еще в поведении царя Алексея в его попытках уговорить боярыню Морозову только внешне, «для прилики людской», креститься троеперстно, разрешая при этом дома молиться так, как ей будет угодно. Своего завершения духовное равнодушие власти достигает в начале XIX века в создании единоверия. Это изобретение состояло в том, что староверам позволялось сохранить все внешние особенности древлеправославного богослужения, в том числе двоеперстие, при условии признания и подчинения официальной церкви. Были образованы единоверческие приходы и монастыри, попами и настоятелями в которые назначались священнослужители синодской церкви.
При Николае Первом в единоверие загоняли насильно обитателей разоренных и закрытых полицией скитов, заставляли принимать его купцов и промышленников-старообрядцев под угрозой разорения и ареста. Все же единоверие так никогда и не было признано староверами, поскольку принципиально противоречило самому смыслу и духу древлеправославия. Единоверие совершенно импонировало и выхолащивало духовную составляющую конфликта, примитивно сводя все к внешнему обряду, являлось, по существу, обрядоверием. Презираемое древлеправославными христианами и находящееся, несмотря на полный контроль над ним, на подозрении у светской и церковной власти, единоверие осталось памятником того, что никакой компромисс между новым государством и древлеправославием невозможен.
Не обрядовый спор, а духовная несовместимость с утвердившимся в стране строем лежала в основе староверия. И если время от времени в том или ином староверческом «согласии» ослабевала непримиримость к власти и новому порядку, от него немедленно откалывалась здоровая часть с проповедью еще более радикального неприятия государства. «Иного отступления уже не будет, — учили староверческие наставники, — везде бо бысть последнее время Русии, тако от часа сего на горшая происходит… И во время се ни царя, ни князя, ни святителя православного нет».
Доктрина староверов-безпоповцев[41] о «духовном антихристе», согласно которой весь мир, особенно светские и религиозные власти, уже оказались духовно порабощенными «князем тьмы», стала наиболее полным и последовательным выражением враждебного отношения к государству со стороны древлеправославных христиан.
Правительство всегда стремилось преодолеть «раскол» самыми крутыми и жестокими мерами — «это была в полном смысле истребительная политика», — отмечал С.П. Мельгунов{142}. Многие источники согласно свидетельствуют о карательных действиях власти: «Все темницы во градах и селах наполнишася христианами, везде цепи бряцали, везде вериги звенели, везде дыбы и хомуты Никонову учению служили, везде бичи и жезлы в крови исповеднической повседневно омывались… биением и ранами… лукавством и коварством к вере своей приводили и от такового насилованного лютого мучительства облияхуся все грады кровию»{143}.
Все перечисленное нисколько не является преувеличением. Еще патриарх Иоаким настоял на применении самых суровых мер к старообрядцам. С тех пор и законодательно и на практике преследования сторонников древлеправославия только усиливались. И правительство и церковные иерархи проявили в борьбе со староверием не только непримиримость, но и по-настоящему изощренную жестокость, изобретая самые бесчеловечные способы казней и пыток. Старообрядцев сажали в тюрьмы и морили голодом, принуждая отказаться от своей веры, жгли на кострах «в срубе» и привязанными к столбу, запекали живьем на огне в железных котлах, вырывали языки, рубили руки и головы, выводили голыми на мороз и обливали водой, превращая в ледяные статуи…
Подобные расправы, которыми нередко руководили архиереи, позднее причисленные официальной церковью к лику святых, например, владыки Дмитрий Ростовский и Питирим Нижегородский, происходили на протяжении всей первой половины XVIII столетия, включая правление «человеколюбивой» государыни Елизаветы Петровны.
Староверы должны были платить двойной подушный оклад, носить специальную одежду по образцу старорусской, только с самыми архаичными элементами: это делалось и в насмешку, и также «чтоб они потому во всяких местах явны были». Петр лично предписал для мужчин — зипун со стоячим клееным козырем (воротником), женщинам «раскольничьим и бородачевым женам» — опашни и рогатые головные уборы. Поверх одежды «раскольникам» повелевалось носить еще специальный медный знак с издевательской надписью «борода — лишняя тягота». Староверы не имели права свидетельствовать в суде, избираться на административные должности. Вообще еще петровский указ в отношении староверов, не записавшихся в двойной оклад, и тех, кто их укрывал, гласил с исчерпывающей ясностью: «Подлежат такой казни, как противники власти»{144}.
Но все усилия правительства были бесплодны. Число приверженцев «старой» веры в России увеличивалось с каждым годом. В самой Москве их было немало, причем по большей части среди зажиточных мещан и купцов, а по стране целые уезды были староверческими по составу населения. В «раскол» переходили крестьяне деревнями и селами, сильные позиции были у старообрядцев и в городах. По наблюдениям И.С. Аксакова, занимавшегося изучением старообрядчества в Ярославской губернии, едва ли не 3/4 народонаселения этой губернии были староверами, и только 1/4 — принадлежала к официальной церкви. По другим российским областям положение было похожим. К концу XIX — началу XX века староверов разных согласий насчитывалось в стране не менее 15 миллионов человек.
По общему свидетельству авторов, как отечественных, так и иностранных, включая вынужденные признания государственных чиновников, староверы представляли лучшую и здоровую часть народа. Именно в старообрядчестве сохранился настоящий великорусский антропологический тип. Почти 100% грамотность, трезвость и трудолюбие, а также необычайная внутренняя сплоченность и взаимная поддержка обеспечивали большинству финансовый достаток и давали возможность достигать иногда значительного богатства. По замечанию князя П. Долгорукова, в то время как «православный» крестьянин тратил все заработанное на водку, старовер «трудился, торговал, накапливал, богател, приобретал влияние, подкупал всегда алчных чиновников»{145}.
Деньги были для староверов средством защиты от враждебного государства. Благодаря им налаживались связи, добывалась благосклонность и становых приставов, и столичных вельмож, отводилась угроза разорения от древлеправославных скитов. Богатые купцы-староверы выкупали у помещиков на волю целые деревни, обеспечивая крестьян заработком, давая людям новую свободную жизнь.
Староверие, проникнутое духом независимости, было несовместимо с крепостническим режимом. Везде, где усиливались его позиции, слабело крепостное право, и наоборот, успешное наступление «казенного православия» обеспечивало помещикам возможность неограниченной эксплуатации рабского крестьянского труда. Жандармам нередко приходилось отправлять начальству тревожные отчеты, вроде этого: «Замечено, что… вообще развит дух неповиновения в помещичьих крестьянах от влияния местных фабрикантов, которые, сделавшись купцами из тамошних же крестьян, способствуют многим выкупаться из крепостного состояния»{146}.
Но староверие возникло и было всегда прежде всего духовным религиозным движением. Сохраняя в неприкосновенности устав древней православной церкви, оно предъявляло к своим последователям множество ограничительных требований, которые могут показаться чрезвычайно обременительными. Прежде всего это многочасовые церковные службы с долгими земными поклонами, это строгие посты, исключающие всякие послабления, допущенные в «официальной» церкви, наконец — это необходимость соблюдения благочестивого образа жизни постоянно, в каждый день и час, а не только во время похода в храм. Существовали обязательные к исполнению предосторожности в общении с «внешним» греховным миром, разнообразные бытовые ограничения и запреты.
Однако преданность вере в народе была так сильна, что подобные тяготы не отпугивали миллионы русских простолюдинов, поставленных государством и без того в крайне тяжелые условия. Вместе с переходом в древлеправославие они добровольно возлагали на себя все обязательства, предписанные канонами, и следовали им всю жизнь.
Одно только это служит доказательством чрезвычайно большого духовного потенциала русского народа, накопленного за семь веков христианства. Можно поражаться тому, насколько сильной и самобытной была культура народа, если она успешно сохранялась и оставалась живой на протяжении двух веков невероятных по жестокости преследований, направленных на ее полное истребление.
Остается только предполагать, каких успехов могло бы достичь русское государство, если бы его правительство не свернуло с пути традиционного духовного и социального развития, если бы нравственные и физические силы народа не были растрачены на сопротивление государственному насилию.