ЛАВРЕНЕВ Борис Андреевич (1891—1959) — советский писатель, драматург, в творчестве которого значительное место занимала морская тематика: драмы «Разлом», «Песнь о черноморцах», «За тех, кто в море», рассказы «Срочный фрахт», «Возвращение Одиссея», «Черноморская легенда» и др.
В 1915 году он закончил юридический факультет Московского университета, сражался на фронтах первой мировой войны, с осени 1918 года по 1923 год служил в рядах Красной Армии. Свои первые повести «Ветер» и «Сорок первый» (1924) он посвятил событиям революции и гражданской войны.
23 октября 1917 года шел мелкий дождь. «Аврора» стояла у стенки Франко-русского завода. Место это было хорошо знакомо старому крейсеру. Это было место его рождения. С этих стапелей в 1900 году новорожденная «Аврора» под гром оркестра и салют, «в присутствии их императорских величеств», скользя по намыленным бревнам, сошла в черную невскую воду, чтобы начать свою долгую боевую жизнь с трагического похода царской эскадры к Цусимскому проливу.
По мостику, скучая, расхаживал вахтенный начальник. Направо медленно катилась ко взморью вспухшая поверхность реки серо-чугунного цвета, покрытая лихорадочной рябью дождя. Налево — омерзительно-грязный двор завода, закопченные здания цехов, черные переплеты стапельных перекрытий, размокшее от дождя унылое пространство, заваленное листами обшивки, плитами брони, бунтами заржавевшей рыжей проволоки, змеиными извивами тросов. Между этими хаотическими нагромождениями металла стояли гниющие красно-коричневые лужи, настоянные ржавчиной, как кровью.
Дождь поливал непромокаемый плащ вахтенного начальника, скатываясь по блестящей клеенке каплями тусклого серебра. Капли эти висели на измятых щеках мичмана, на его подстриженных усиках, на козырьке фуражки. Лицо мичмана было тоскливо-унылым и безнадежным, и со стороны могло показаться, что вся фигура вахтенного начальника истекает слезами безысходной тоски.
Так, собственно, и было. Вахтенный начальник смертельно скучал. С тех пор как стало ясно, что все рушится и адмиральские орлы никогда не осенят своими хищными крыльями мичманские плечи, мичман исполнял обязанности, изложенные в статьях Корабельного устава, с полным равнодушием, только потому, что эти статьи с детства въелись в него, как клещи в собачью шкуру. Он сам удивлялся порой, почему он выходит на вахту, когда вахта обратилась в ерунду. Неограниченная, почти самодержавная власть вахтенного начальника стала лишь раздражающим воспоминанием. От нее сохранилось только сомнительное удовольствие — записывать в вахтенный журнал скучные происшествия на корабле.
Такую вахту не стоило нести. Офицеры с наслаждением отказались бы, если бы не странное и необъяснимое поведение матросов. Нижние чины, внезапно превратившиеся в граждан и хозяев корабля, несли сейчас корабельную службу с небывалой доселе четкостью и вниманием. Матросы держались подчеркнуто подтянуто. Корабль убирался, как будто в ожидании адмиральского смотра. Часовые у денежного ящика и у трапа стояли как вкопанные. Эта матросская ретивость к службе, в то время как ее не требовал и не смел требовать командный состав, казалась офицерам непонятной и даже пугала их.
Вот и сейчас. Вахтенный начальник нагнулся над стойками левого обвеса мостика и лениво наблюдал разыгрывающуюся сцену. Шлепая по лужам, к мосткам, перекинутым со стенки на борт крейсера, шел человек в длинной кавалерийской шинели. Полы, намокшие и отяжелевшие, бились о сапоги, как мокрый бабий подол. На голове шедшего была защитная фуражка английского офицерского образца. Он взошел на мостки. Вахтенный начальник равнодушно наблюдал. С утра до ночи на крейсер шляется всякая шушера. Представители всяких там партий, демократы и социалисты, черт их пересчитает. Еще совсем недавно нога штатского не смела вступить на неприкосновенную палубу военного корабля. А теперь…
Ну и пусть ходит кто хочет. И чего ради часовой у мостков пререкается с этим типом? Мичман равнодушно, но с тайным злорадством наблюдал, как часовой преградил дорогу посетителю, как тот, горячась, говорил что-то и как часовой, холодно осмотрев гостя с ног до головы, свистнул, вызывая дежурного. Такое соблюдение формальностей было ни к чему, но все же умаслило мятущееся сердце мичмана.
Подошедший дежурный взглянул в предъявленную посетителем бумагу и повел его за собой. Вахтенный начальник разочарованно зевнул и зашагал по мостику, морщась от дождевых капель.
Только что назначенный комиссаром «Авроры» минный машинист Александр Белышев хмуро прочел поданную посетителем бумагу. Уже то, что посетитель представился личным адъютантом помощника министра Лебедева, разозлило комиссара. Он терпеть не мог ни эсеров, ни их адъютантов.
В бумаге был категорический приказ морского министра немедленно выходить в море на пробу машин и после этого следовать в Гельсингфорс в распоряжение начальника второй бригады крейсеров.
— Министр приказал довести до вашего сведения, что невыполнение приказа будет расценено как срыв боевого задания и военная измена со всеми вытекающими последствиями, — сказал адъютант казенными словами, стараясь держаться начальственно и уверенно. Ему было неуютно в этой суровой, блестящей от эмалевой краски каюте, за тонкими стенками которой ходили страшные матросы, и он старался подавить свой страх показной самоуверенностью.
— Ясное дело, — сказал Белышев, поднимая на адъютанта тяжелый взгляд, и вдруг улыбнулся совсем детской конфузливой улыбкой. — Мы и так понимаем, что такое измена, — выговорил он значительно, подняв перед своим носом указательный палец, и по тону его нельзя было понять, к кому относится слово «измена». — Стрелять изменников надо, как сукиных сынов, — продолжал комиссар, повышая голос, и адъютанту морского министра показалось, что глаза комиссара, вспыхнувшие злостью, очень пристально уперлись в его лоб. Он поспешил проститься.
После его ухода Белышев прошел в каюту командира крейсера. Командир сидел за столом и писал письма. Слева от него выросла уже горка конвертов с надписанными адресами. Лицо командира было бледно и мрачно. Похоже было, что он решил покончить самоубийством и пишет прощальные записки родным и знакомым.
Не замечая унылости командира, Белышев положил перед ним приказ морского министра.
— Когда прикажете сниматься? — спросил командир, вскинув на комиссара усталые глаза.
— Между прочим, совсем наоборот, — ответил, слегка усмехаясь, Белышев. — Комитет имеет обратное приказание Центробалта — производить пробу машин не раньше конца октября. Так что придется гражданину верховноуговаривающему вытягивать якорный канат своими зубами, и он их на этом деле обломает. В Гельсингфорс не пойдем, и вообще не пойдем без приказа Петроградского Совета, — закончил Белышев официальным тоном.
— Слушаю-с, — ответил командир и сам удивился, почему он отвечает своему бывшему подчиненному с той преувеличенной почтительностью, с какой разговаривал с ротным офицером в корпусе, еще будучи кадетом.
— Посторонних нет?
Вопрос был задан для проформы. Комиссар Белышев и сам видел, что в помещении шестнадцатого кубрика не было никого, кроме членов судового комитета, но ему нравилась строгая процедура секретного заседания.
— А какой черт сюда затешется? — ответили ему. — Матросы понимают, а офицера на веревочке не затащишь.
Белышев вынул из внутреннего кармана бушлата конверт. Медленно и торжественно вытащил из него сложенную четвертушку бумаги, разгладил ее на ладони и, прищурившись, обвел настороженным взглядом членов комитета. Это были свои, испытанные, боевые ребята, и все они жадно и загоревшимися глазами смотрели на бумагу в комиссарских руках.
— Так вот, ребятки, — сказал Белышев, — сообщаю данное распоряжение: «Комиссару Военно-революционного комитета Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов на крейсере «Аврора».
Военно-революционный комитет Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов постановил: поручить вам всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами восстановить движение на Николаевском мосту».
В кубрике было тихо и жарко. Где-то глубоко под палубами заглушенно гудело динамо, да иногда по подволоку прогрохатывали чьи-то быстрые шаги. Члены комитета молчали. И несмотря на то, что глаза у всех были разные — серые, карие, ласковые, суровые, — во всех этих глазах был одинаковый острый блеск. И от этого блеска лица были похожи одно на другое. Их освещал одинаковый свет осуществляющейся, становившейся сегодня явью вековой мечты угнетенного человека о найденной Правде, которую сотни лет прятали угнетатели.
— По телефону передали из ревкома, что это распоряжение самого Владимира Ильича… Товарищ Ленин ожидает, что моряки не подведут, — добавил Белышев тихо и проникновенно, и опять по лицам пробежал задумчивый и взволнованный свет.
— Ты скажи, Саша, пусть товарищ Ленин пребывает без сомнения, — обронил кто-то, — если он хочет, так сквозь что угодно пройдем.
— Значит, постановлено? Возражающих нет? — спросил комиссар. Он был еще молод, молод в жизни и молод в политике, и любил, чтобы дело делалось по всей форме.
Члены комитета ответили одним шумным вздохом, и это было вполне понятной формой одобрения.
— Тогда предлагаю обмозговать выполнение задачи, — Белышев бережно спрятал в бушлат боевой приказ Петроградского Совета. — Сколько людей понадобится, и каким способом навести мост.
— Способ определенный, — сказал, усмешливо скаля мелкие зубы, Ваня Карякин, — верти механизм, пока не сойдется, вот тебе и вся механика.
Но шутка не вызвала улыбок. Настроение в кубрике было особенное, строгое и торжественное, и Ваню оборвали:
— Закрой поддувало!
— Ишь нашелся трепач… Ты время попусту не засти. Без тебя знаем, что механизм вертеть надо.
С рундука встал плотный бородатый боцманмат.
— Полагаю, товарищи, что дело серьезное. На мосту и с той стороны, на Сенатской и Английской набережной, юнкерье. Сколько их там и чего у них есть, нам неизвестно. Разведки не делали. Броневики я у них сам видел. А может, там где-нибудь в Галерной и артиллерия припрятана. От них, гадов, всего дождешься. И думаю, что на рожон переть нечего, а то оскандалимся, как мокрые куры, и дела не сделаем.
— Что ж ты предлагаешь? — спросил Белышев.
— А допрежде всего выслободить корабль из этой мышеловки. Черта мы здесь у стенки сотворим. Первое дело — отсюда мы до Английской набережной не достанем через мост. Второе — на нас могут с берега навалиться. Да где это слыхано, чтоб флотский корабль у стенки дрался! А потому предлагаю раньше остального вывести «Аврору» на свободную воду для маневра и поставить к самому мосту.
— Верно, — поддержал голос, — нужно к мосту выбираться.
Белышев задумчиво повертел в руках конец шкертика, забытого кем-то на столе.
— Перевести — это так, — сказал он, — да кто переводить будет? На офицерье надежды мало. Они сейчас — как черепаха, богом суродованная. Будто им головы прищемило.
— Пугнуть можно, — отозвался Ваня Карякин.
Белышев махнул рукой:
— Уж они и так напуганы, больше некуда. Начнешь дальше пугать — хуже будет. Теперь с ними одно средство — добром поговорить. Может, и отойдут. А то они даже самые обыкновенные слова не понимают. Я вчера на палубе ревизора встретил, говорю ему, что нужно с базой поругаться насчет гнилых галет, и вижу, что не понимает меня человек. Глаза растопырил, губу отвесил, а сам дрожит, что заячий хвост. Даже мне его жалко стало. Окончательно рассуждение потерял мичманок… Верно, думал, что я его за эти сухари сейчас за борт спущу. Ихнюю психику тоже сейчас взвесить надо. Земля из-под ног ушла…
— Потопить их всех.
— Рано, — твердо отрезал Белышев. — Если б надо было, так нам сперва приказали с ними разделаться, а потом мост наводить. Сейчас пойду с ними поговорю толком. Членам комитета предлагаю разойтись по отсекам, разъяснить команде положение. Да присмотреть за эсеровщиной. А то намутят. Еще сидят у нас по щелям эсеровские клопы…
Кубрик ожил. Члены комитета загрохали по палубе, торопясь к выходу.
Когда Белышев вошел в кают-компанию, был час вечернего чая и офицеры собрались за столом. Но как не похоже было это чаепитие на прежние оживленные сборища. Молчал накрытый чехлом, как конь траурной попоной, рояль. Не слышно было ни шуток, ни беззаботного мичманского смеха. Безмолвные фигуры, низко склонив головы над столом, избегая смотреть друг на друга, напоминали людей, собравшихся на поминки по только что схороненному родственнику и не решающихся заговорить, чтобы не оскорбить звуком голоса незримо присутствующий дух покойника.
При появлении комиссара все головы на мгновение повернулись в его сторону. В беззвучной перекличке метнувшихся глаз вспыхнула тревога, и головы еще ниже склонились над стаканами жидкого чая.
— Добрый вечер, товарищи командиры! — как можно приветливее сказал Белышев и, положив бескозырку на диванную полочку, весело и добродушно уселся на диван.
Но, садясь, он зорко следил за впечатлением от своего прихода, отразившимся на офицерских лицах. Некоторые просветлели, — очевидно, приход комиссара не сулил ничего плохого, а сам комиссар был все же парень неплохой, отличный в прошлом матрос и не злой. Двое насупились еще угрюмей. Это были кондовые, негнущиеся, ярые ревнители дворянских вольностей и офицерских привилегий, и самое появление комиссара в кают-компании и его независимое поведение резало как ножом их сердца.
Но этих было только двое. Остальные как будто оттаяли, и, следовательно, можно было говорить.
— Разрешите закурить, товарищ старший лейтенант? — вежливо обратился Белышев к командиру. Командир, не отрывая взгляда от стакана, словно искал в нем потерянное счастье, кивнул головой и глухо ответил:
— Прошу.
Белышев достал папироску и неторопливо закурил. Он видел, что офицеры искоса наблюдают за струйкой дыма, вьющейся от его папиросы, и это смешило его. Он глубоко затянулся и внезапно сказал, как оторвал:
— Через час снимаемся.
Офицерские головы вздернулись, как будто всеми ими управляла одна нитка, и повернулись к комиссару. Штурман нервно звякнул ложкой о стакан и, передернув плечами, спросил:
— Позволено знать — куда?
— А почему ж не позволено, — беззлобно ответил Белышев. — Петроградский Совет приказал перевести крейсер к Николаевскому мосту, навести мост и восстановить движение, нарушенное контрреволюционными силами Временного правительства.
Штурман вздохнул и зазвякал ложкой. Жирный артиллерист, бывший прежде заправским весельчаком и не раз смешивший матросов забавными рассказами, а теперь потускневший и слинявший, словно его выкупали в щелоке, не подымая головы, спросил напряженно и зло:
— А приказ комфлота есть?
Белышев пристально посмотрел на него.
— Проспали, товарищ артиллерист, — сказал он спокойно. — Командует флотом нынче революция, а в частности Военно-революционный комитет, которому флот и подчиняется.
— Не слышал, — ответил артиллерист, — я такого адмирала не знаю.
Артиллерист явно задирался и вызывал на скандал. Белышев понял и, не отвечая, снова обратился к командиру:
— Товарищ старший лейтенант, прошу распорядиться.
Командир медленно поднялся. Руки его бессильно висели вдоль тела. Губы мелко дрожали. На него было жалко и смешно смотреть. Командир был выборный. Еще в февральский переворот команда единогласно выбрала его на пост командира после убийства прежнего командира, шкуры, дракона и истязателя. Новый командир был либерал, еще до революции читал матросам газеты и покрывал нелегальщину. Команда искренне любила его, как любила всякого, кто в жестокой каторге флота относился к номерному матросу как к живому человеку. Команда и сейчас не утратила доброго чувства к этому тихому и мягкому интеллигенту. Но командир был выбит из колеи. Он был во власти полной раздвоенности и растерянности.
— Вы хотите вести крейсер к Николаевскому мосту?
— А то куда ж? — удивился Белышев. — Как будто ясно сказано…
— Но… но… — командир тщетно искал убегающие от него слова, — но вы понимаете, товарищ Белышев, что это… это невозможно?
— Почему? — тоном искреннего и наивного изумления спросил комиссар.
— Но дело в том… С начала войны расчистка реки в пределах города не производилась, — быстро заговорил командир, обрадованный тем, что уважительная причина технического порядка, прыгнувшая в мозг, дает возможность правдоподобно и без ущерба для революционной репутации объяснить отказ. — Совершенно неизвестно, что происходит на дне. Фарватер представляет собой полную загадку. Я несу ответственность за крейсер как боевую единицу флота. Мы только что закончили ремонт и можем обратить корабль в инвалида, пропороть днище… Я… Я не могу взять на себя такой риск.
Артиллерист злорадно и весело кашлянул. Это было явное поощрение командиру. Но Белышев оставался спокоен, хотя мысль работала быстро и ожесточенно. Он понимал, что командир сделал ловкий ход в политической игре. Это было похоже на любимую игру в домино, когда противник неожиданно поставит косточку, к которой у другого игрока нет подходящего очка. Можно, конечно, обозлиться, смешать косточки и прекратить игру, вызвав на подмогу команду, пригрозить. Но хороший игрок так не поступает, а Белышев играл в «козла» отменно.
Он только искоса взглянул на артиллериста, и кашель завяз у того в горле.
Потом, обращаясь к командиру, Белышев произнес, напирая на слова:
— Соображение насчет фарватера считаю правильным.
Офицеры переглянулись: неужели комиссар сдаст?
Но радость оказалась преждевременной. Сделав паузу, Белышев продолжал:
— Крейсером рисковать нельзя, товарищ старлейт. Мы за него оба отвечаем. И я под расстрел тоже не охотник… Но приказ есть приказ. Мы должны передвинуться к мосту. Через полчаса фарватер будет промерен и обвехован…
Он с трудом удержался от победоносной усмешки. Удар был рассчитан здорово. Командир проиграл. Ему некуда было приставить свою косточку. Он безнадежно оставался «козлом». В кают-компании стало невыносимо тихо.
Белышев взял бескозырку и пошел к выходу. В дверях остановился и, оглядев растерянные лица офицеров, строго и резко закончил:
— Предлагаю от имени комитета товарищам командирам до окончания промера не выходить на палубу.
— Это что же? Арест? — вскинулся артиллерист.
— Ишь какой скорый! — засмеялся Белышев. — Зачем? Нужно будет — успеем. Просто дело рискованное. Могут внезапно обстрелять, а я за вас как за специалистов вдвойне отвечаю. До скорого…
Дверь кают-компании захлопнулась за ним. Офицеры молчали. Это молчание нарушил штурман. Он покачал головой и, как бы разговаривая с самим собой, сказал вполголоса:
— А молодцы большевики, хоть и сукины дети!
…Шлюпка покачивалась на черной воде у правого трапа. Расставив вооруженных матросов по левому борту, обращенному к территории завода, осмотрев лично пулеметы и приказав внимательно следить за всяким движением на берегу, Белышев перешел на правый борт к трапу. Четверо гребцов спускались в шлюпку. На площадке трапа стоял секретарь судового комитета, сигнальщик Захаров, застегивая на себе пояс с кобурой. На груди у него висел аккумуляторный фонарик, заклеенный черной бумагой с проколотым в ней иглой крошечным отверстием. Узкий, как вязальная спица, лучик света выходил из отверстия.
— Готов, Серега? — спросил Белышев, кладя руку на плечо Захарова.
— А раньше? — ответил Захаров любимой прибауткой.
— Гляди в оба. На подходе к мосту будь осторожней. Я буду на баке у носового. Если обстреляют, пускай ракету в направлении, откуда ведут огонь. Тогда мы ударим. Ну, будь здоров.
Они крепко сжали друг другу руки. Много соли было съедено вместе в это горячее времечко. И вот веселый, лихой парень, товарищ и друг, шел на тяжелое дело за всех, где его могла свалить в ледяную невскую воду белая пуля.
У Белышева защекотало в носу. Он быстро отошел от трапа. Шлюпка отделилась от борта и беззвучно ушла в темноту. Комиссар прошел на полубак. Длинный ствол носовой шестидюймовки, задравшись, смотрел в чернильное небо. Чуть различимые в темноте силуэты орудийного расчета жались друг к другу. Ночь дышала тревогой. Белышев прошел к гюйсштоку. Неразличимая пустыня воды глухо шепталась перед ним. За ней лежал город, чудовищно огромный, плоский, притаившийся. Город лощеных проспектов, дворцов, город гвардейских шинелей с бобровыми воротниками, город министерских карет и банкирских автомобилей. Город, вход в который был свободен для породистых собак и закрыт для нижних чинов. Белышев чувствовал, как этот город дышит ему в лицо всей своей гнилью и проказой. Этот город нужно было уничтожить, чтобы на месте его создать новый — здоровый, ясный, солнечный, широко открытый ветрам и людям.
Набережные были темны. Фонари не горели. Зыбкие и смутные тени передвигались за гранитными парапетами. Вдалеке, очевидно с петропавловских верков, полосовал сырую мглу бледно-синий меч прожектора. Он то взлетал ввысь, то рушился на воду, и тогда впереди проступали четкие разлеты мостовых арок и вода стекленела, светясь.
Шаги сзади оторвали Белышева от созерцания. Он оглянулся. Член судового комитета Белоусов торопливо подошел к нему.
— Сейчас захватил в машинном кубрике эсеровского гада Лещенко. Разводил агитацию.
— Где? — спросил Белышев, срываясь.
— Не беспокойся. Забрали и засунули в канатный ящик. Пусть там тросам проповедует.
— Смотрите вовсю. Чтоб не выкинули какой-нибудь пакости, — сурово сказал Белышев.
— Комиссар, шлюпка возвращается, — доложил сигнальщик, острые глаза которого увидели в ночной черноте слабые очертания маленькой скорлупки.
— Ну хорошо… А то уж я боялся за Серегу, — мягко и ласково сказал комиссар и направился к трапу.
Со взятой у Захарова картой промера фарватера, влажной от дождевой воды и речной сырости, Белышев вернулся в кают-компанию. Едва взглянув на офицеров, комиссар понял — за время его отсутствия в кают-компании произошли какие-то события и офицерское настроение сильно изменилось. Офицеры уже не были похожи на кур, долго мокших под осенним ливнем. Они выпрямились, подтянулись, и в них чувствовалась какая-то решимость. Казалось, они опять стали военными.
Это удивило и встревожило комиссара. Но, не давая понять, что он обеспокоился переменой, Белышев спокойно направился прямо к командиру и положил на стол перед ним карту.
На промокшей бумаге лиловели сложные зигзаги химического карандаша, которым Захаров прочертил линию благоприятных глубин.
— Вот, — сказал Белышев, — фарватер есть! Не ахти какой приятный, конечно. Можно сказать, не фарватер, а гадючий хвост. Ишь как крутится. Но, между прочим, по всей провехованной линии имеем от двадцати до двадцати трех футов. Значит, пройти вполне возможно, и еще под килем хватит. В старое время штурмана друг другу полдюйма под килем желали, а у нас просто раздолье. С хорошим рулевым вывернемся. Начинайте съемку.
— Офицеры имели возможность обсудить положение и уполномочили меня сообщить…
Тут командир захлебнулся словами и замолчал. Белышев с усмешкой смотрел на его пляшущие по скатерти пальцы.
— Ну, что же господа офицеры надумали?
Командир вскинул голову, как будто его ударили кулаком под челюсть. Мгновенно покраснев до шеи и стараясь смело смотреть в глаза Белышеву, он сказал:
— Поскольку мы понимаем, что перевод крейсера к мосту является одним из актов намеченного политическими партиями плана захвата власти, офицеры крейсера, готовые в любое время выполнить свой боевой долг в отношении внешнего врага, считают себя не вправе вмешиваться в политическую борьбу внутри России. Поэтому… вследствие этого мы… — командир начал запинаться, мы заявляем, что в этой борьбе мы соблюдаем нейтралитет…
— Так… так… — сказал Белышев беззлобно, кивая головой, и командир покраснел еще гуще.
— Мы ни за какую политическую партию… Мы за Россию… Мы против большевиков тоже выступать не будем…
Белышев сделал шаг вперед и положил свою тяжелую ладонь на плечо командира. От неожиданного этого прикосновения старший лейтенант вздрогнул и молниеносно сел, как будто он был гвоздем и сильный удар молотка с маху вогнал его в кресло. Было ясно, что он испугался.
— Еще бы вы против большевиков выступили! Я так думаю, что у вас и против своей тещи пороху не хватит, — презрительно, но так же беззлобно обронил комиссар и, помолчав немного, покачал головой, — Эхма… а я-то думал, что вы все-таки офицеры. А вы вроде как мелкая салака…
— Ну, ну… комиссар. Просил бы полегче, — ехидно вставил артиллерист. — Посмотрим еще, какая из тебя осетрина выйдет.
То, что артиллерист не трусил, понравилось комиссару. Озлобления у офицеров явно не было. Была полная и жалкая растерянность, которой сами офицеры стыдились. И то, что артиллерист обратился к комиссару на «ты», тоже было неплохим признаком. Пренебрежительное выканье было бы хуже. Ясно одно: офицеры помогать не станут, но и мешать не рискнут. Белышев усмехнулся артиллеристу.
— Навару с меня в ухе, конечно, поменьше, чем с тебя будет, — кинул он, тоже обращаясь на «ты» и как бы испытывая этим настроение. Если артиллерист обидится — значит, он, Белышев, ошибся насчет настроения. Но артиллерист не реагировал. Тогда комиссар отошел к дверям, захватив карту. — Поскольку разговор зашел за нейтралитет, команда не считает нужным применять насилие. Вольному — воля, а вам, господа офицеры, до выяснения обстоятельств придется посидеть под караулом. Прошу прощения… Что же касается корабля, авось сами справимся. Счастливо!..
Была полночь. На баке глухо зарокотал якорный шпиль, и канат правого якоря, заведенного в реку, натягиваясь, вздрагивая, роняя капли, медленно пополз в клюз.
Белышев стоял на мостике. Отсюда лежащий под ногами корабль казался громадным, враждебно настороженным, поджидающим промаха комиссара. Желтый круг от лампочки падал на штурманский столик, на карту промера. Темный профиль Захарова, склонившегося над картой, четко выделялся на бумаге. Карандаш в крепких пальцах Захарова медленно полз по фарватерной линии и, казалось, готов был сломаться.
— Нет, — сказал вдруг комиссар злобно и решительно, — не выйдет эта чертовщина…
— Ты про что? — Захаров оторвался от карты и поглядел на Белышева.
— Пойми ты, чертова голова: если запорем корабль, что тогда делать станешь?
Захаров помолчал.
— А что будешь делать, если не выполним приказ Совета? Одно на одно… Так выходит, риск — благородное дело… Да ты не дрейфь, Шурка. Рулевых я лучших поставил. Орлы, а не рулевые. А я как-нибудь управлюсь. Насмотрелся за четыре года на дело, невесть какая мудрятина по ровной воде корабль провести.
Белышев выругался. Действительно, другого выхода не было. Если Серега берется, может, и выйдет. Парень он толковый.
Мостик затрепетал под его ногами. Очевидно, в машинном отделении проворачивали машину. Знакомая эта дрожь, оживлявшая крейсер, делавшая его разумным существом, ободрила комиссара. Он подошел к машинному телеграфу, нажал педаль и вынул пробку из переговорной трубы.
— Василий, ты? Здорово… Сейчас тронемся.
Крейсер уже отделился носом от стенки. Вода медленно разворачивала его поперек реки. Пора было давать ход. Белышев перевел ручку машинного телеграфа на «малый вперед». Палуба снова вздрогнула. В это мгновение на мостик выскочил из люка вооруженный винтовкой матрос.
— Товарищ комиссар… Белышев! — закричал он.
— Чего орешь? — недовольно отозвался комиссар. — Тишину соблюдай.
— Товарищ комиссар! Арестованный командир просит немедленно прийти к нему.
— Черта ему, сукиному сыну, надо! — выругался Белышев. — Скажи — некогда мне к нему таскаться. Пусть ждет, пока операция кончится. Раньше надо было думать.
Матрос замялся.
— Как бы чего не вышло, Белышев, — сказал он, потянувшись к уху комиссара, — Вроде, понимаешь, как не в себе командир. Плачет.
— Тьфу, анафема! — сплюнул Белышев. — Волоки его, гада, сюда. Сам понимаешь, не могу уйти с мостика.
Матрос нырнул в люк. Крейсер набирал ход, выходя на середину реки. Кругом была непроходимая тьма. Голос Захарова сказал рулевым:
— Вон Исаакия макушка поблескивает. На нее правь пока… Одерживай!
— Есть одерживать, — в один голос отозвались рулевые.
Минуту спустя на мостике появился командир в сопровождении конвоира. Шинель командира была расстегнута, фуражка висела на затылке. Даже в темноте глаза командира болезненно блестели.
— Я не могу, — заговорил он еще на ходу, — я не могу допустить аварии корабля. Я люблю свой корабль, я… я помогу вам привести его к мосту, но после этого прошу освободить меня от дальнейшего участия в военных действиях…
Белышев смотрел на искаженное лицо, слабо освещенное отблеском лампочки над штурманским столиком. Он хорошо понимал командира. Он мог бы много сказать ему сейчас. Но разговаривать было некогда. В конце концов, и это большая победа. И Белышев просто сказал:
— Ладно… Вступайте…
Лейтенант шатнулся, всхлипнул, но через секунду выпрямился, и голос его зазвучал по-командирски уверенно, когда он скомандовал рулевым, наклонившись над картой:
— Лево руля!.. Так держать!..
На середине реки внезапно налетел ветер, и хлынул проливной дождь. Все закрылось сетью мечущихся нитей. С мостика не стало видно полубака.
Сигнальщики, подняв воротники бушлатов, поминутно протирали глаза. Крейсер, извиваясь по фарватеру, медленно полз вперед. Мост должен был быть совсем близко, но впереди лежала та же непроглядная серая муть. Того и гляди, «Аврора» врежется в пролет.
— Мо-ост!! — диким голосом рявкнул первый, угадавший в темени смутные очертания быков.
— Тише! — шикнул Белышев. — Весь город всполошишь.
Под рукой командира зазвенел машинный телеграф. Сначала «самый малый», потом «полный назад». Судорога машин потрясла крейсер.
— Отдать якорь!
Тяжелый всплеск донесся спереди. Резко и пронзительно завизжал ринувшийся вниз якорный канат. «Аврора» вздрогнула и остановилась.
Командир отошел от тумбы телеграфа и, закрыв лицо руками, согнувшись, пошел к трапу. Белышев не останавливал его. Теперь командир был не нужен.
— Прожектор на мост! — приказал комиссар.
Над головой на площадке фор-марса зашипело, зафыркало, замигало синим блеском. Стремительный луч рванулся вперед, прорывая дождевую мглу. Выступили быки и фермы. Слева у берега крайний пролет был пуст.
— Разведен, — злобно вымолвил Белышев, стиснув зубы и сжимая в кармане наган.
Он вспомнил фразу из приказа Совета: «Восстановить движение всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами». Он шумно вздохнул и посмотрел вниз на поднявшиеся стволы носовых пушек. Они застыли, готовые к бою.
Белышев поднял к глазам тяжелый ночной бинокль. В окулярах мост выступил выпукло и совсем близко. Стоило вытянуть руку, и можно было коснуться мокрого железа перил. За ними жались ослепленные молнией прожектора маленькие фигурки в серых шинелях. Комиссар различал даже желтые вензеля на белых погонах гвардейских училищ.
Он опустил бинокль и снял с распорки мегафон. Приставил его ко рту.
Мегафон взревел густым и устрашающим ревом.
— Господа юнкерье, — рычало из раструба мегафона, — именем Военно-революционного комитета предлагается вам разойтись к чертовой матери, покуда целы. Через пять минут открываю по мосту орудийный огонь.
На мосту мигнул огонек и ударил едва слышный одинокий выстрел. Пряча усмешку, Белышев увидел, как юнкера кучкой бросились к стрелявшему и вырвали у него винтовку. Потом, спеша и спотыкаясь, они гурьбой побежали к левому берегу, к Английской набережной, и их фигуры потонули там, слизанные тьмой. Мост опустел.
— Вот так лучше, — засмеялся комиссар, поведя плечами. — Тоже вояки не нашего бога. — Он повернулся к Захарову и властно, как привыкший командовать на этом мостике, приказал: — Вторую роту наверх с винтовками и гранатами. Катера на воду. Высадить роту и немедленно навести мост.
Запел горн. Засвистали дудки. По трапам загремели ноги. Заскрипели шлюпбалки. Вытянувшись по течению, в пронизанном нитями ливня мраке «Аврора» застыла у моста, неподвижная, черная, угрожающая.
День настал холодный и ветреный. Нева вздувалась. Навстречу тяжелому ходу ее вод курчавились желтые пенистые гребни. Летела срываемая порывами вихря водяная пыль.
Город притих, обезлюдевший, мокрый. На улицах не было обычного движения. С мостика линии Васильевского острова казались опустелыми каменными ущельями.
С левого берега катилась ружейная стрельба, то затихавшая, то разгоравшаяся. Иногда ее прорезывали гулкие удары — рвались ручные гранаты. Однажды звонко и пронзительно забила малокалиберная пушка, очевидно с броневика. Но скоро смолкла.
Это было на Морской, где красногвардейские и матросские отряды атаковали здание главного телеграфа и телефонную станцию.
С утра Белышев беспрерывно обходил кубрики и отсеки, разговаривая с командой. Аврорцы рвались на берег. Им хотелось принять непосредственное участие в бою. Стоянка у моста, посреди реки, раздражала и волновала матросов. Им казалось, что их обошли и забыли, и стоило немало труда доказать рвущимся в бой людям, что крейсер представляет собой ту решающую силу, которую пустят в дело, когда настанет последний час.
Среди дня по Неве мимо «Авроры» прошла вверх на буксире кронштадтского портового катера огромная железная баржа, как арбузами, набитая военморами. Команда «Авроры» высыпала на палубу и облепила борта, приветствуя кронштадтцев, земляков и друзей. На носу баржи играла гармошка и шел веселый пляс. Оттуда громадный, как памятник, красивый сероглазый военмор гвардейского экипажа зарычал:
— Эй, аврорские! Щи лаптем хлебаете? Отчаливай на берег с Керенским танцевать.
Баржа прошла под мост с гамом, присвистом, с отчаянной матросской песней и пришвартовалась к спуску Английской набережной. Военморы густо посыпали из нее на берег. Аврорцы с завистью смотрели на разбегающихся по набережной дружков. Но покидать корабль было нельзя, и команда поняла это, поняла свою ответственность за исход боя.
С полудня Белышев неотлучно стоял на мостике. С ним был Захаров и другие члены судового комитета. Офицеры отлеживались по каютам, и у каждой двери стоял часовой.
В два часа дня запыхавшийся радист, влетевший на мостик, ткнул в руки Белышева бланк принятой радиограммы. Глаза радиста и его щеки пылали. Белышев положил бланк на столик в рубке и нагнулся над ним. Через его плечо смотрели товарищи. Глаза бежали по строчкам, и в груди теплело с каждой прочтенной буквой:
«Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»
Белышев выпрямился и снял бескозырку. С обнаженной головой он подошел к обвесу мостика. Под ним на полубаке стояла у орудий не желавшая сменяться прислуга. По бортам лепились группы военморов, оживленно беседующих и вглядывающихся в начинающий покрываться сумерками город.
С точки зрения боевой дисциплины это был непорядок. Боевая тревога была сыграна еще утром, и на палубе не полагалось быть никому, кроме орудийных расчетов и аварийно-пожарных постов. Но Белышев понимал, что сейчас никакими силами не уберешь под стальную корку палуб, в низы, взволнованных, горящих людей, пока они не узнают главного, чего они так долго ждали, ради чего они не покидают палубы, не замечая времени, забыв о пище.
Он вскочил на край обвеса, держась за сигнальный фал.
— Товарищи!
Головы повернулись к мостику. Узнав комиссара, команда сдвинулась к середине корабля. Задранные головы замерли неподвижно.
— Товарищи, — повторил Белышев, и голос его сорвался на мгновение, — Временное правительство приказало кланяться… Большевики взяли власть! Советы — хозяева России! Да здравствует Ленин! Да здравствует большевистская партия и наша власть!
Сотней глоток с полубака рванулось «ура», и, как будто в ответ ему, от Сенатской площади часто и трескуче отозвались пулеметы. Было ясно, что там, на берегу, еще дерутся. Белышев сунул бланк радиограммы в карман.
— Расчеты к орудиям! Лишние вниз! Все по местам!
Команда хлынула к люкам. Скатываясь по трапам, аврорцы бросали последние жадные взгляды на город. Полубак опустел. Носовые пушки медленно повернулись в направлении доносящейся стрельбы, качнулись и стали.
Опять наступила чернота октябрьской ветреной ночи. От Дворцового моста доносилась все усиливающая перестрелка. Черной и мрачной громадой выступал за двумя мостами Зимний дворец. Только в одном окне его горел тусклый желтый огонь. Дворец императоров казался кораблем, погасившим все огни, кроме кильватерного, и приготовившимся тайком сняться с места и уйти в последнее плавание.
Судовой комитет оставался на мостике. Офицеры по-прежнему сидели под арестом, кроме командира и вахтенного мичмана. Командир, прочтя радиограмму, сказал, что, поскольку правительство пало, он считает возможным приступить к выполнению обязанностей. Мичману просто стало скучно в запертой каюте, и он попросился наверх, к знакомому делу.
Стиснув пальцами ледяной металл стоек, Белышев не отрываясь смотрел в сторону петропавловских верков, откуда должна была взлететь условная ракета. По этой ракете «Авроре» надлежало дать первый холостой залп из носовой шестидюймовки.
Там было темно. Когда от дворца усиливался пулеметный и винтовочный треск, небо над зданиями розовело, помигивая, и силуэты зданий проступали четче. Потом они снова расплывались.
Сзади подошел Захаров.
— Не видно? — спросил он.
— Нет, — ответил Белышев.
— Скорей бы! Канителятся очень.
Белышев ответил не сразу. Он посмотрел в бинокль, опустил его и тихо сказал Захарову:
— Пройди, Серега, к носовому орудию, последи, чтоб на палубе не было ни одного боевого патрона. Потому что приказано, понимаешь, дать холостой, а ни в коем случае не боевой. А я боюсь, что ребята не выдержат и дунут по-настоящему.
Захаров понимающе кивнул и ушел с мостика. Белышев продолжал смотреть.
Вдруг за Дворцовым мостом словно золотая нитка прошила темную высь и лопнула ярким бело-зеленым сполохом.
Белышев отступил на шаг от обвеса и взглянул на командира. Глаза лейтенанта были пустыми и одичалыми, и Белышев понял, что командир сейчас не способен ни отдать приказания, ни исполнить его. Мгновенная досада и злость вспыхнули в нем, но он сдержался. В конце концов, что требовать от офицера? Хорошо и то, что не сбежал, не предал и стоит вот тут, рядом.
И, ощутив в себе какое-то новое, неизведанное доселе сознание власти и ответственности, Белышев спокойно отстранил поникшую фигуру лейтенанта и, перегнувшись, крикнул на бак властно и громко:
— Носовое!.. Огонь!
Соломенно-желтый блеск залил полубак, черные силуэты расчета, отпрянувшее в отдаче тело орудия. От гулкого удара качнулась палуба под ногами. Грохот выстрела покрыл все звуки боя своей огромной мощью.
Прислуга торопливо заряжала орудие, и Белышев приготовился вторично подать команду, когда его схватил за руку Захаров:
— Отставить!
— Что? Почему? — спросил комиссар, не понимая, почему такая невиданная улыбка цветет на лице друга.
— Отставить! Зимний взят! Но наш выстрел не пропадет. Его никогда не забудут…
И Захаров крепко стиснул комиссара горячим братским объятием.
Внизу, по палубе, гремели шаги. Команда вылетела из всех люков, и неистовое «ура» катилось над Невой, над внезапно стихшим, понявшим свое поражение старым Петроградом.
ПАПАНИН Иван Дмитриевич (1894—1986), дважды Герой Советского Союза, контр-адмирал, доктор географических наук, прожил поистине легендарную жизнь. Активный участник гражданской войны, чекист, начальник первой в мире дрейфующей научной арктической станции «Северный полюс-1», руководитель многих высокоширотных экспедиций, в том числе и экспедиции по спасению «Седова», Иван Дмитриевич более тридцати пяти лет возглавлял отдел морских экспедиционных работ при Президиуме Академии наук СССР.
Эти страницы, посвященные его детству и революционной молодости, И. Д. Папанин написал специально для сборника «Океан».
Родился я еще в прошлом веке, 26 ноября 1894 года, в городе русской морской славы Севастополе на Корабельной стороне. Селился здесь люд простой, в основном рабочие морского завода и матросы, те, кто обслуживал корабли, и те, кто на них плавал. Народ этот был неприхотливый, простой и бедный, жил он в открытую — все было на виду. А чего было прятать друг от друга? Разве только нищету? Жили дружно, каждый, чем мог, старался подсобить соседу. Оно и понятно: богатство рождает зависть, разъединяет, а нужда — сплачивает.
В нашей семье было девять детей. Выжило шестеро. За стол мы садились все сразу, ставилась на стол большая миска. Отсутствием аппетита никто не страдал, чуть зазеваешься — увидишь дно. Вот все и старались, ложки мелькали с молниеносной быстротой.
Мать моя, Секлетинья Петровна, самый дорогой мне человек, терпеливо несла свой тяжкий крест. Была она ласковая и безропотная, работящая и выносливая. От нее было приятно получить даже шлепок. Но прежде чем рассказывать о матери, напишу кратко об отце.
Уже став взрослым, прочел как-то потрясшую меня до глубины души горькую фразу Чехова: «В детстве у меня не было детства». У меня — то же самое.
Мой отец, сын матроса, рано узнал, почем фунт лиха, с детства видел только нужду. Был самолюбив и очень страдал оттого, что он, Дмитрий Папанин, отличавшийся богатырским здоровьем — прожил отец девяносто шесть лет, — многое умевший, на поверку оказывался едва ли не беднее всех.
Думается мне, надломил его флот. Семь лет отслужил он матросом. Вспыльчивый, болезненно воспринимавший даже самые незначительные посягательства на свою независимость, он часто бывал бит. У боцманов, рассказывал отец, кулаки пудовые: не так посмотрел — в ухо. Офицеры тоже занимались мордобоем. Семь лет муштры вынести могли только сильные духом.
После действительной службы на флоте отец работал баржевым матросом — развозил по военным кораблям воду. Заработки были нищенскими, и бедствовала наша семья отчаянно.
Детство наше было трудовым. И если я сызмальства обучился всяким делам и ремеслам, то за это земной поклон матери. Я любил мать самозабвенно.
Матерей не выбирают, но, если бы и можно было, я бы выбрал только ее, мою горемычную, так и не узнавшую, что же такое счастье, Секлетинью Петровну.
Ей бы образование — какая бы из нее учительница получилась! Мы ни разу не слышали, чтобы она сказала при нас хоть одно плохое слово об отце, несмотря на то что поводы для этого порой бывали. Наоборот, как могла, старалась поддержать в наших глазах его авторитет, не уставала повторять: «Отца слушаться надо».
Бедная моя мама! Когда она спала — я не знаю. В лавочке она торговала колбасой, потрохами — работала на хозяина. В порту брала подряды — шила из брезента матросские робы, паруса. Ходила мыть полы, брала белье в стирку. Заработает, бывало, 80 копеек — радости хоть отбавляй.
И сразу заботы сводили лоб морщинами. Неграмотная, она отлично знала бедняцкую арифметику. Больше всего ей приходилось делить:
— На кости надо, на сальники, на крупу. У Ванюшки от штанов одни заплаты — материи на штаны.
Прикидывала и так и эдак, и все равно не могла свести концы с концами.
Я рано стал добытчиком, лет с шести. Было у меня удилище, леска с крючком, которыми я очень дорожил. Ловил я и бычков, и макрель, и кефаль.
Когда подрос, стал ловить рыбу с двоюродным братом Степой Диденко. У него был свой ялик. Брат братом, а когда начинался дележ пойманной рыбы, родственные чувства отступали: за лодку и снасть он брал себе дополнительно два пая. Стало быть, три четверти улова шло ему, а мне — лишь четверть. Это считалось еще по-божески.
Мать неохотно отпускала меня на ночную рыбалку, а не отпустить не могла. Я с пустыми руками никогда не возвращался, а порой улов был таким, что мама часть рыбы даже уносила на базар.
С самых ранних лет мы стремились подзаработать где только можно, чтобы хоть как-то уменьшить мамины заботы.
— Ваня, надо честным быть, жить по совести. Своя копейка горб не тянет. Ворованная, нечестная пригибает к земле. Ходи всю жизнь прямо.
Матери мы помогали, чем могли. Полы в доме, после того как я подрос, она никогда не мыла. Это делали мы с братом Яшей. Матросские внуки, мы пользовались, конечно же, шваброй. (Когда я позднее прочел «Капитанскую дочку», то сразу к Швабрину отвращение почувствовал — из-за одной фамилии. Оказалось, он того и достоин.) Драили мы пол по-флотски, до блеска. Навык этот мне, конечно, тоже пригодился.
Жизнь нашу скрашивало море. Море снабжало нас не только углем, случайным заработком, рыбой, но и мидиями. Самыми вкусными, мясистыми они были осенью. Брали мы с Яшей мешки и шли к морю. Ветер холодный, пронизывающий, а вода и того холоднее. Нырнешь к сваям — такое ощущение, что попал в кипяток. Отдираешь мидии одну за другой, вынырнешь, побегаешь по берегу.
Не раз мать мечтала вслух: «Вот доживем до счастливых дней…»
До счастья она не дожила, умерла тридцати девяти лет. И даже ее карточки у меня нет.
Как-то — я уже работал — шли мы с ней мимо фотоателье.
— Мама, давай сфотографируемся!
— Что ты, Ваня, это каких денег будет стоить! Давай уж сделаем это, когда доживем до лучших времен.
Не увидела она лучших времен.
…О политике в семье никогда разговоров не было. Но первый урок настоящей политики я получил опять-таки от матери.
Революцию 1905 года я встретил мальчишкой и, подобно всем моим сверстникам, мало что понял в событиях тех дней. Мы были вездесущие севастопольские ребятишки, как, впрочем, парнишки всех портовых городов, да и не только портовых. О новостях мы порой узнавали раньше взрослых, хотя и не могли оценить значения происходившего. Но все же в детской душе оставались впечатления, накладывались одно на другое. Так исподволь формировалось мировоззрение.
Весь 1905 год в Севастополе был неспокойным, а к осени события приняли грозовой характер. 18 октября была расстреляна демонстрация. На похороны погибших собрался весь Севастополь — более 40 тысяч человек. Над могилами убитых лейтенант Петр Петрович Шмидт поклялся довести до конца дело, за которое погибли рабочие. В те дни я впервые услышал это имя.
Город забурлил. Бастовали почта, телеграф, порт. Все население города высыпало на улицу, шли митинги, демонстрации. 11 ноября восстали матросы и солдаты. Во главе восстания стал лейтенант Шмидт. Он поднял на крейсере «Очаков» сигнальные флаги: «Командую флотом. Шмидт». Севастопольские мальчишки хорошо знали язык сигнальных флагов и первыми читали все новости, разносили их по городу.
«Очаков» призывал все корабли присоединиться к восстанию. Но его поддержали лишь минный крейсер «Гридень» и контрминоносцы «Свирепый» и «Заветный», номерные миноносцы 265, 268 и 270. Большинство кораблей так и не присоединилось к восставшим. Береговые батареи Михайловской крепости расстреляли «Очаков» в упор, прямой наводкой.
Когда я выбрался из погреба, куда нас, ребят, затолкала бабушка Таня (много позже я узнал, что у Диденко прятались три матроса с мятежного корабля), «Очаков» уже пылал. Метались в дыму и огне люди, прыгали в воду, пытались вплавь добраться до берега. До сих пор у меня мороз пробегает по коже, когда вспоминаю крики матросов: «Братцы! Горим!»
Все были потрясены жестокостью расправы. Плывших к берегу безоружных матросов прикалывали штыками солдаты Брестского и Белостокского полков. Много лет, вплоть до Октябрьской революции, лежало на солдатах этих полков позорное клеймо карателей. Завидев красные околыши их фуражек, люди отворачивались.
До поздней ночи не расходились с набережной севастопольцы. Догорал расстрелянный корабль. Словно почернела и грозно притихла бухта.
Немногим сумевшим выбраться незаметно на берег матросам рабочие Корабелки помогли спастись: прятали, переодевали в другую одежду, тайком выводили из города.
Грустно, мрачно было у нас наутро.
«Очаков» — страшный, обгорелый, получивший пятьдесят пробоин — стоял на рейде. К нему подошли два буксира, зацепили и повели мимо стоявших на своих «бочках» кораблей, чтобы все видели, что стало с «бунтарем», и устрашались. Но матросы провожали героический корабль, обнажив головы.
Я в те годы еще не понимал, конечно, величия подвига лейтенанта Шмидта. Понял позднее.
А еще позже узнал, как высоко ценил Владимир Ильич Ленин ноябрьское вооруженное восстание в Севастополе:
«…Революционный народ неуклонно расширяет свои завоевания, поднимая новых борцов, упражняет свои силы, улучшает организацию и идет вперед к победе, идет вперед неудержимо, как лавина… Сознание необходимости свободы в армии и полиции продолжает расти, подготовляя новые очаги восстания, новые Кронштадты и новые Севастополи.
Едва ли есть основание ликовать победителям под Севастополем. Восстание Крыма побеждено. Восстание России непобедимо».
Но вернусь к ноябрю 1905 года.
Ночью к нам приполз матрос с «Очакова». Он сделал большой крюк, и ему удалось миновать карателей. Маленькие уже спали, отца дома не было. Мать провела матроса в комнату, ни о чем не спрашивала, только меня попросила:
— Ваня, никому ни слова, а то большой грех на душу возьмем.
Она велела матросу раздеться, бросила в огонь робу, брюки, тельняшку, дала рабочую одежду, кусок хлеба и, поколебавшись, фунтовый кусок сала, предупредила:
— Шпиков полно везде, ты уж поосторожней. Не серчай, больше дать ничего не можем. А теперь, мил человек, ступай: не ровен час, заглянет кто-нибудь… Куда подашься-то?
— К вокзалу. Может, на грузовой состав заберусь.
— С богом!
Что сталось с этим человеком, я не знаю, как не знаю ни имени его, ни фамилии. Но запомнился его полный благодарности взгляд, обращенный к матери.
Так мать дала мне первый урок политики.
В школу я бегал босиком. Была одна пара ботинок, но отец их под замком прятал — от воскресенья до воскресенья. Только в самую большую стужу сидел дома, с тоской поглядывая в окошко. А так — шлепаешь босиком по ледяным лужам. Ноябрь — декабрь в Севастополе — одни дожди. Вот и бежишь — ноги красные, сам мокрый. Школа в полутора километрах была. Прибегу, бывало, в бочке у водосточной трубы ополосну ноги, натяну тапочки, что мама из парусины сшила, и иду в класс. Босыми в школу не пускали. И почти никогда не простужался. Здоров был.
Если же и случалось простудиться — лечились домашним способом: закрывались с головой одеялом и дышали над чугуном с горячей картошкой в мундире.
…Школа наша на Доковой улице была земской, единственной на Корабельной стороне. Каким чудом держалось это древнее здание — не представляю. Коридорчик узенький, протиснуться можно было разве что боком. Единственные наглядные пособия — глобус и видавшая виды карта.
Вот так мы учились, голытьба, дети рабочих морского завода, матросов.
Учился я хорошо, с охотой. Больше всего любил математику.
Пожалуй, не меньше математики любил географию. Мы часами от глобуса оторваться не могли, всякие диковинные названия читали. Мечтал я, от всех тая свои мысли, даже от мамы, в мореходке на судоводителя учиться.
Чего я не любил, так это закона божьего. И попа не любил, и уроки его. Поп заставлял молитвы петь, а у меня слуха никакого.
Насколько я не любил священника, настолько боготворил нашу учительницу Екатерину Степановну. Она вела нас с первого по четвертый, последний класс. Хорошая была. Так интересно рассказывала на уроках, что мы слушали раскрыв рты. Добрая была, строгостей не применяла, а стыдно было перед ней, если не знал урока.
Школу я окончил с отличием. Грамоту получил. На экзамен приехал инспектор из земской управы, прибыло и другое начальство. Екатерина Степановна вызвала к доске меня: наверное, хотела показать начальству, что вот, мол, посмотрите, какой маленький, а толковый.
Экзаменаторы попросили меня сходить за отцом. Я перепугался: отец в школу и дороги не знал, да и я вроде ничем не проштрафился. Оказывается, предложили отцу:
— Ваш сын — ученик, безусловно, способный. Мы согласны учить его и дальше — на казенный счет. Как вы к этому относитесь?
— У меня, кроме Ивана, пятеро детей, всех кормить надо. Считать-писать умеет — и ладно.
Как же мне хотелось учиться еще хотя бы годик-два! Но я промолчал. Знал, что у отца иного выхода нет. Пришлось оставить мечты о мореходном училище.
И пошел я работать в свои тринадцать лет. Стал я учеником в учреждении, которое называлось «Лоция Черного и Азовского морей». За этими словами скрывался завод, а точнее — мастерские по изготовлению навигационных приборов для нужд Черноморского флота. Находилась «Лоция» в маленьком приземистом здании, куда я и бегал каждый день, никогда не уставая наблюдать за тем, что видел.
Хозяин «Лоции» был немец. До невозможности брезгливый и бессердечный, как машина. Он сыпал штрафы направо и налево — за минутное опоздание, за пререкание с мастером, наконец, просто за непочтительный взгляд.
К работе я относился с большим интересом. Сказались, видимо, и характер и воспитание: никогда ничего я не бросал на полдороге. Порядок есть порядок, дисциплина есть дисциплина. И еще: я не привык хоть какую малость откладывать на другой день. Что наметил — в лепешку расшибусь, а сделаю. Воспитали это во мне моя мать и те старые рабочие, мастеровые люди, с которыми я начинал трудовой путь. Они всей своей жизнью учили: отношение к труду непременно должно быть уважительным, все дается трудом.
Вскоре я стал получать уже по 27 копеек в день. Мои учителя радовались:
— Ты, Ваня, паренек смекалистый, этой линии и держись. Какая рабочему человеку высшая награда? Мастер — золотые руки.
За четыре года ученичества я постепенно научился токарному делу, лудить, паять, шлифовать, сваривать, клепать.
Крутой перелом в моей жизни произошел в 1913 году.
Приехали в Севастополь вербовщики из Ревеля (прежнее название Таллина), с судостроительного завода французского акционерного общества «Беккер и К°». Брали они не первого встречного, требовалось сначала «сдать пробу» — показать, на что ты способен, подходишь ли. Кажется, никогда я прежде так не старался. Измеряли сделанное не баллами, а дневной зарплатой. Когда услышал результат, не поверил: 2 рубля 25 копеек. Двухдневный заработок.
2 рубля 25 копеек в два раза больше рубля десяти — арифметика тут простая. Конечно, мне хотелось зарабатывать больше. Но, пожалуй, главным обстоятельством, толкнувшим меня в Ревель, была жажда самостоятельности, стремление увидеть новые города, земли. Восемнадцать лет прожил я в Севастополе. Даже в Ялту, Гурзуф, Симферополь не ездил, хотя были они рядом. Да и, думалось, профессиональный потолок подымется. Останавливала мысль о матери: как же я ее брошу, я ведь уже стал ее опорой! Но когда я рассказал все маме, она только спросила тихонько:
— Когда тебя, сын, собирать в дорогу?
Определился я в Ревеле на завод, который находился в семи километрах от центра города. Своими размерами, нескончаемым грохотом завод поразил меня: это не «Лоция»! Паровые машины, множество шкивов и т. д. В любом цехе надо держать ухо востро — как бы не задавили. Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полета.
Работа не была мне в тягость. В Ревеле я познакомился с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился. «Если не превзойду их, то хоть догоню», — повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.
Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чем-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.
Наступил 1914 год. Военные заказы росли. Рабочие трудились без перекуров, без единой минуты отдыха. Жизнь моя теперь вся проходила на заводе. Предгрозовая атмосфера ощущалась во всем.
И гроза разразилась. Война.
Рабочий люд почувствовал ее сразу: все моментально вздорожало, многие продукты можно было купить только у спекулянтов. Ремень приходилось затягивать все туже.
С фронта шли победные реляции. Странное дело, моя квартирная хозяйка не верила им:
— Как же одолеем германца, если при дворе они одни во главе с царицей?
Она как в воду смотрела. Победные реляции вскоре пошли на убыль, поползли слухи о черном предательстве в самых верхах. Становилось не по себе: моя родина, моя Россия, кто же тобой правит?! Было от чего прийти в замешательство.
Вести с фронта были все тревожнее. И тем громче звучала в парках Ревеля бравурная музыка. Я слушал ее, идя с работы, и меня не оставляла мысль: не так живем, не то делаем!
Приближался срок моего призыва в армию. По законам того времени призываться я должен был в Севастополе — по месту рождения. Было это в ноябре 1914 года. Помахал я на прощание Ревелю, сел в вагон. Дорожные разговоры были, конечно же, о войне, предательстве, шпионах. Именно тогда я и услышал от одного пассажира:
— Большевики против войны выступают…
Слово «большевики» я запомнил, в расспросы же не пускался.
Одолеваемый противоречивыми мыслями, вернулся я в отчий дом. Отец не мог мне простить того, что я уехал самовольно, без его разрешения. Но как обрадовалась моему приезду мать! И в то же время опечалилась: знала, мне на службу идти. Малышня — та, ничего не понимая, ликовала, получив гостинцы.
Определили меня на флот. Было около четырехсот призывников, на флот же попало не больше тридцати. После «Очакова» и «Потемкина» брали на корабли преимущественно из зажиточных крестьянских семей. Я не подходил для флота с этой точки зрения, да была великая нужда в специалистах по части техники.
Служба была тяжелой. Много бессмысленного и злого увидел я на царском флоте.
Мордобой на флоте был официально отменен. Но боцманы, старшины нет-нет да и раздавали зуботычины. Мне, правда, ни одной не досталось, я старался службу нести так, чтобы придраться было не к чему.
Служба — в одном ее аспекте — очень напоминала мне мою школу. Больше всего урок божий. Батюшка нас не спрашивал, верим ли мы в бога, — это для него само собой подразумевалось. Он был озабочен больше тем, как вбить в нас церковные премудрости. Учеба матросов на флоте была построена по точно такому же принципу. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Зубри и зубри, думать не смей. Ну, например, враги бывают внешние — германцы и внутренние — поляки, жиды и студенты: от них смута.
Дело доходило до курьезов. Был в полуэкипаже инженер, ярый монархист. Однажды он особенно разошелся, нападая на врагов внутренних. Кто-то из матросов возьми и спроси:
— Вы, ваше благородие, какой институт изволили кончить? Тот с гордостью:
— Петербургский университет!
— Стало быть, студентом были?
Инженер вспыхнул: понял подковырку.
Бывалые матросы диву давались: вольные разговоры пошли! Еще лет пять-шесть назад за такие речи в карцер попадали. Но теперь было совсем другое время. Шли месяцы, выстраивались в годы, несли стремительные перемены. Близилась революция.
В конце февраля семнадцатого года мы заметили, как заволновались, забегали офицеры. Нам они ничего не говорили. Но мы дознались: царя сбросили! Весть эту наш брат рядовой встретил по-разному. Одни радовались, другие тревожились: «Какой ни есть, а царь. Не будет царя — не быть и порядку». Полетело за борт слово «господин», его постепенно вытесняло непривычное «гражданин».
«Гражданин»… Слово требовало к нижним чинам обращаться на «вы». Мы-то эту разницу сразу усвоили, а кое-кому из офицеров она далась нелегко. Хочется зуботычину матросу дать, а надо называть его на «вы». На «губу» бы посадил — требуется согласие судового комитета, которые появились после Февральской революции.
Незыблемый прежде распорядок трещал по всем швам. Прежней исполнительности требовали только от кока. «Вольницей» мы широко пользовались. Польза от этого была: мы шли на митинги. Я, как и другие, хотел понять, что же происходит, что же делается в России, найти свое место в этом яростно спорившем мире.
Исподволь в душе шла переоценка ценностей. То, что подспудно накапливалось после «Очакова», что было результатом наблюдений, проявилось отчетливо: для меня авторитетом был каждый, кто выступал против царя. Но некоторые ораторы, враги царя, порой грызлись меж собой так, словно были готовы съесть друг друга. И как я мог не поверить одному из них — бледному, с больными глазами, надрывно кашлявшему во время выступления. Он говорил:
— Граждане свободной России! Я поздравляю вас с тем, что могу к вам так обратиться. Настал час долгожданной свободы, когда мы берем в свои руки судьбу Отечества. Войну затеял и развязал царизм. Но можем ли мы допустить, чтобы великая Россия оказалась на коленях перед врагом? Разве есть среди вас люди, которые готовы встать на колени перед солдатами кайзера? Так могут думать только изменники! Война до победного конца!..
Мог ли я не верить этому человеку, если он только-только вернулся с царской каторги?! По убеждениям он был социалист-революционер. Значит, он за социализм и революцию — хороший человек!
Выступал другой — меньшевик, тоже только-только вернулся из тюрьмы. Он тоже за войну до победного конца. И громит большевиков.
Потом на трибуне появляется анархист, весь увешанный гранатами. Он против всех, против всего. А за что — непонятно. И тоже с царской каторги.
Попробуй разберись…
У меня в голове был ералаш — так мало я понимал…
Я так и не узнал имени человека, которого мне надо всю жизнь благодарить за вовремя сказанное слово. На одном из митингов стоял рядом со мной мужчина лет тридцати, в косоворотке, чистых, хотя и застиранных, брюках, с хрипотцой в голосе. Он взглянул на меня разок, другой, видимо, заметил мое недоумение и спросил:
— Закурим, земляк?
Было в его голосе что-то располагающее.
— Закурим, — сказал я со вздохом.
— Тяжело? — спросил он участливо.
— Тяжело.
— А ты вникни. Ораторов — куча, а кого громят сильнее всего?
Я ответил не сразу:
— Похоже, большевиков.
— Верно, хлопче, схватил ситуацию. А вот как ты думаешь, почему и эсеры, и меньшевики, и прочие оборонцы о большевиках говорят больше, чем об императоре Вильгельме?
— Слух идет, они все немецкие шпионы, их главарь Ленин был привезен в Россию в запломбированном вагоне.
Мой собеседник усмехнулся:
— И ты туда же… Давай, брат, подумаем. Ты только факты учти. Так сказать, мотай на ус. Значит, говоришь, Ленина в запломбированном вагоне привезли? А знаешь ли ты, что старший брат Ленина, Александр, в 1887 году поднял руку на царя и был повешен? И что Ленин был в царской ссылке? Что его труды в Германии жгут по приказу Вильгельма? Насчет шпиона и запломбированного вагона меньшевики и эсеры выдумали, авось какой дурак и поверит. Ты, говоришь, всем веришь, кто против царя шел? Помозгуй. Эсерик выступал, ему три года каторги дали за то, что в градоначальника стрелял. А большевику — он ни в кого не стрелял — пятнадцать лет каторги. Вот и посуди, кто царю страшнее был. Вот и смекай, почему вся эта братия на большевиков обрушивается. Если котелок варит — поймешь…
В самом деле, чудно получалось — большевики многим ораторам казались злом несравненно большим, чем войска Вильгельма. В лютой ненависти к большевикам объединились кадеты, эсеры, меньшевики, монархисты. А ведь лозунг у большевиков был самый простой, доходчивый: «Власть — народу, землю — крестьянам».
На митингах все чаще и чаще звучала фамилия Ленина, повторялись его слова. Ленинская правда была настолько понятной, доходчивой, что народные массы — и я с ними — не могли ее не принять.
Процесс моего «обольшевичивания» шел постепенно, но необратимо. И хотя я в партии с 1919 года, мыслями, сердцем я с нею с лета семнадцатого года.
В конце 1917 года я вступил в Красную гвардию, в 1-й Черноморский отряд. Воевать мне и моим товарищам пришлось не на море, а на суше против всякой контрреволюционной нечисти.
Первые бои мы вели с белогвардейскими полками, отозванными с фронта, и специальными татарскими отрядами. Их объединил махровый черносотенец, полковник царской армии Мокухин. Он же, воспользовавшись недовольством богатых татар-мусульман, способствовал созданию крымско-татарского правительства (курултая), которое ставило своей целью отторгнуть Крым от России. К Мокухину примкнули бежавшие из северных районов страны тысячи белогвардейских офицеров. Поначалу курултаевцы добились определенных преимуществ.
В один из декабрьских дней революционный комитет Севастополя объявил тревогу: загудели суда, стоявшие на рейде. Все, кто мог держать оружие, кинулись на вокзал: белые вместе с войсками татарских националистов заняли Бахчисарай. Вскоре 60 теплушек с рабочими и матросами ушли к Бельбеку. Командовал нами бывший поручик царской армии Андрей Толстов, человек очень умный, опытный и решительный.
Он быстро разбил нас на боевые единицы: четыре теплушки — отряд, назначил командиров. Я тоже стал во главе 150-ти человек, а моим заместителем Толстов назначил матроса с дредноута «Свободная Россия» Николая Донца. Часть бойцов во главе с матросом Михаилом Долговым осталась охранять Камышловский мост на подступах к Бахчисараю. Бахчисарай дался нам тяжело: когда наши отряды подошли к городу, нас встретил сильный ружейный огонь. Бой был тяжелым и долгим, но, когда мы заняли город, в Бахчисарае не оказалось ни одного военного или вооруженного человека: все они спрятались.
Назавтра мы приняли бой под Альмой, выбили оттуда врагов, несмотря на сильный артиллерийский огонь. Дальше наш путь лежал в Симферополь.
В середине января 1918 года в Симферополе установилась Советская власть. Комендантом города был тогда Николай Николаевич Чесноков. При нем я и стал «начальством» в первый же день. Правда, очень ненадолго.
Вызвал Чесноков меня к себе, налил из фляги вина:
— Пей.
— Не могу.
— Пей, я тебе приказываю!
Отпил я глоток:
— Больше не могу, хоть убей.
— Вот и хорошо, — обрадовался комиссар, — доверяем тебе исключительное дело — охрану винных погребов и складов.
— Посерьезней задания не нашли, — обиделся я.
— Это очень серьезно. Винные погреба и склады для белогвардейской сволочи — козырной туз. Выгодно ей напоить всю нечисть — воров, бандитов, чтобы они по пьяной лавочке устроили в городе погром, свалив все на большевиков. Есть сведения, что все погреба будут открыты. Задача ясна?
— Ясна, товарищ комиссар. А что, если ликвидирую я все эти запасы?
— Валяй.
Что тут началось! Я выливал на землю бочку за бочкой. От одного запаха опьянеть можно. Пришел я к Чеснокову.
— Товарищ комиссар, ваше поручение выполнено, вино предано земле.
Тот так и ахнул:
— Все?
— Все.
Крякнул Николай Николаевич, но ничего не сказал.
— Ладно, Папанин. Только скажи по чести, неужели сам ни капли не пригубил?
— Товарищ комиссар, обижаете. Непьющий я, совсем.
— Н-да, — протянул Чесноков.
Помолчав, добавил:
— Следующее задание будет таким: поддерживать в городе революционный порядок.
— Слушаюсь, товарищ комиссар…
Конечно, эпизод этот лишь черточка общей картины тех дней. Он говорит только о моей молодости, но отнюдь не о методах работы Н. Н. Чеснокова. Был Николай Николаевич умным, дальновидным человеком, прекрасно разбирался в обстановке, сложнее которой и выдумать трудно, и действительно умел поддерживать в городе революционный порядок.
В декабре 1917 года в Севастополе власть перешла в руки большевиков, и вскоре были созданы Военно-революционный комитет, который возглавил Ю. П. Гавен, и военно-революционный штаб под руководством М. М. Богданова. В январе 1918 года ВРК возник в Симферополе. В марте была провозглашена Советская Социалистическая Республика Тавриды, просуществовала она недолго — всего полтора месяца.
Рядовой революции, я в те годы — и это естественно — не мог представить всей сложности обстановки в революционном Крыму.
Мой родной Севастополь — базу Черноморского флота — облюбовали меньшевики и эсеры; они отлично понимали его значение и вели неустанную и хитрую пропаганду против большевиков. В. И. Ленин знал об этом, и к нам ехала одна делегация за другой, а в их составе закаленные в классовых боях партийные работники. Они говорили о положении в стране, о том, почему В. И. Ленин стоит за немедленное заключение мира, выход России из войны.
После того как был сорван Брестский мир, кайзеровские полчища начали топтать нашу землю. Украинская рада с лакейской поспешностью открыла двери перед германцами.
Немцы вошли в Крым, приближались к Севастополю. Вооруженный до зубов враг был рядом, а командование флота во главе с адмиралом Саблиным старалось скрыть это от матросов. Увольнения на берег были запрещены, радио в каютах тогда не было, сводка из рубки радиста шла только офицерам. Матросам внушалось:
— Слухи, что к Севастополю идут немецкие войска, — большевистская провокация. Да, войска идут, но это войска наших братьев — Украинской рады. Большевикам только того и надо, чтобы столкнуть лбами братьев — русских и украинцев. Неужели среди нас найдутся способные на братоубийство?
Говорят, капля камень точит. Часть матросов поверила: не поднимать же оружие против братьев! Если бы матросы знали, что за радиограммы принимают радисты!
«22 часа 30 минут, 24 марта. Всем. Севастополь. Областной военно-революционный комитет, всем береговым и судовым комитетам.
Мирные переговоры ни к чему не привели. На наше предложение сложить оружие в 30 минут противник не согласился, после чего мы перешли в наступление. Все время идет бой… Из разговоров с солдатами выяснилось, что мы деремся с 21-м ландштурмским полком… К нам все время прибывают извне силы. Настроение бодрое, трусов нет. Мокроусов»[1].
8 апреля 1918 года кайзеровцы подошли к Перекопу, а 22 апреля оккупировали Симферополь. Незадолго до этого в Крыму был создан штаб фронта, комиссаром которого стал Никита Кириллович Сапронов. В первые недели Военно-революционный комитет объединял немногим больше трех тысяч бойцов: красногвардейцев, матросов, рабочих. Но с каждым днем численность бойцов возрастала.
21 апреля Центрофлот обсудил сложившееся положение. Шла речь и о том — это предложение внес представитель Украинской рады Сотлик, — что надо поднять жевто-блакитный флаг Рады над Севастополем и судами Черноморского флота: это, мол, спасет Севастополь от немцев. Под нажимом большевиков была принята резолюция:
«Революционный Черноморский флот был авангардом революции, им и будет и знамя революции никогда не спустит, ибо это знамя угнетенных, и моряки его не предадут».
Моряки предавать знамя революции не собирались. Но это уже сделал Саблин. Черносотенец, втайне помышлявший о восстановлении монархии, он послал телеграмму в Киев, в которой говорилось, что 20 апреля Севастопольская крепость и флот, находящийся в Севастополе, подняли жевто-блакитный флаг.
Просчитались адмирал и его приспешники, поспешили выдать желаемое за сущее. Над несколькими судами в самом деле появился жевто-блакитный флаг, но совсем на короткое время. Как ни старался Саблин, не было на флоте нужного ему единодушия. Саблин не мог открыто заявить, что стремится отдать флот немцам, лишь бы суда не попали в руки большевиков. Для этого он и затеял переговоры с Центральной радой. Он-де, Саблин, получил заверения, что если Севастополь и флот присягнут на верность Центральной раде, то немцы не войдут в Севастополь, не посмеют захватить флот.
25 апреля специальная комиссия для организации отрядов по борьбе с оккупантами (председателем ее был мой боевой друг Никита Долгушин) обратилась к морякам с воззванием:
«Товарищи моряки! Прошло время слов, и настала минута, та роковая минута, когда должны мы, моряки, выйти на последний смертный бой с врагами революции. Свобода окружена хищными бандами германских и русских империалистов. Пусть история на своих скрижалях запишет нас не именем позора и трусов, а именем честно погибших за освобождение от рабства и от оков! Товарищи моряки! Организуется Черноморский отряд. Запись производится в Черноморском флотском экипаже, казарме № 8. Там же и сборный пункт».
Саблин и его единомышленники добились того, что воззвание до матросов, бывших на кораблях, не дошло. Записывались в отряд рабочие заводов и мастерских.
Предатели скрыли от матросов поступившее по телеграфу категорическое требование Ленина — вывести флот в Новороссийск, чтобы корабли не стали добычей немцев.
29 апреля я был на бронепоезде в районе Альмы. Был ожесточенный бой, как мы считали — с частями Рады. Мы отступали к Бахчисараю, превосходство врага было очевидным. Тогда Н. К. Сапронов послал меня за подкреплением в Севастополь. Как только паровоз, на котором мы ехали, миновал Бельбек, показалась бронеплощадка с людьми. Это и была желанная помощь, добровольцы-севастопольцы. Паровозы поравнялись, и в это время показалась вражеская конная разведка. Мы начали стрелять, но враги скрылись, только один человек упал с лошади. Матросы в мгновение ока были на месте, и вскоре пленный немец, разутый и раздетый, стоял и с ужасом ждал смерти, лопоча что-то по-своему.
Когда я сообразил, что перед нами солдат немецкой армии, то, выхватив маузер, загородил его и сказал, что не дам убить немца, потребовал, чтобы ему вернули его одежду.
Матросы зашумели:
— Вот еще командир выискался!
— Много вас, начальников, развелось!
— Поймите, — кричал я, — немец этот для нас — клад! Его немедленно надо в ревком: он может дать ценные показания. И пусть те, кто верит, что в Крым идут братья-украинцы, посмотрят на пленного.
Немцу вернули его одежду. Я ему сделал знак — одевайся, мол, пошли.
Забрались мы с ним на бронеплощадку и вскоре были в Севастополе.
Я не боялся, что немец сбежит, шел к ревкому быстро, так что пленный едва за мной поспевал. В ревкоме я сразу кинулся в кабинет к Ю. П. Гавену. Немца протолкнул первым. У Гавена шло совещание.
— Что за явление? — Гавен показал на немца. — У нас серьезный разговор!
— Немец, товарищ председатель ревкома. В плен взяли. Я и доставил сюда: думал, допрос вести будете.
Гавен встал.
— Вот он, самый сильный аргумент против Саблина и Украинской рады… Товарищ Папанин, — повернулся он ко мне, — немедленно на Графскую пристань, на катер — и на «Волю». С немцем. Там сейчас идет митинг.
— Разрешите выполнять?
— Действуйте.
Вытолкнул я немца из кабинета. На машине нас отвезли на Графскую пристань, быстренько подали катер, и я сказал мотористу:
— На «Волю» — полный вперед!
Мы поднялись на «Волю». Там, как и сказал Гавен, шел митинг команды — полутора тысяч человек. Шел спор о том, уходить или нет кораблям из Севастополя.
Я попросил слова.
— Только что у Бельбека мы взяли пленного. Тут нам все время втолковывают, что к нам братья-украинцы идут. Помогите ему на кнехт подняться и спросите, кто он такой.
Тут все зашумели:
— Зачем его приволок?
— Скажу. Но сначала спросить хочу: кто-нибудь умеет говорить по-немецки?
— Вон что! — ахнула толпа.
Один из офицеров спросил:
— Кто вы?
— Солдат его величества кайзера Вильгельма Второго! — четко отрапортовал пленный.
— Вот это «брат»! — снова ахнула толпа.
— Идут ли с вами части Украинской рады?
— Идет регулярная армия кайзера Вильгельма Второго.
Немец рассказал, что каждому из них кайзер обещал: весь Крым будет немецким, так же как и Черноморский флот.
Что тут поднялось на корабле! Настроение сразу переменилось:
— Поднимать пары, и немедленно!
Матросы к нам подходили поближе, чтобы еще раз удостовериться, что со мной действительно немец.
Дальше опять на катер. Моторист только спросил:
— Теперь куда?
— На «Георгий Победоносец». Жми, браток.
На втором корабле повторилось то же самое. Матросы воочию убедились, что их обманывали. Пленный был веским аргументом в поддержку позиции большевиков. Митинг затянулся, я сдал немца под расписку судовому комитету «Георгия Победоносца» и отправился на берег.
В тот же день, 29 апреля, курс на Новороссийск взяли крейсер «Троя», 12 миноносцев, 65 моторных катеров, 11 буксиров, несколько десятков вспомогательных судов. Экипажи эсминцев подняли сигнал: корабли, которые попытаются воспрепятствовать их выходу в море, получат залп торпедами.
Но ушли не все корабли.
Командующий Черноморским флотом Саблин и не думал сдавать свои позиции. На «Воле» открылось делегатское собрание — обсуждался вопрос о скорейшем выводе флота. Саблин заявил, что в данной обстановке нет смысла выводить флот: можно встретиться в море с турецким флотом, поэтому лучше всего отсиживаться в Севастополе. В бой же с немецким флотом вступать нельзя, иначе будет нарушен Брестский мирный договор. К тому же, гнул свою предательскую линию Саблин, команды на судах укомплектованы не полностью, в море они будут небоеспособны.
Но матросы стояли на своем, и командующий скрепя сердце дал приказ оставшимся судам готовиться к отходу.
По бухте замелькали баркасы и катера — матросы получали на складах запас провизии.
Но дорогое время было упущено: немцы уже заняли Северную сторону и били по судам прямой наводкой. А суда безмолвствовали. Комендоры стояли у заряженных орудий и не стреляли. Лишь раза два огрызнулись орудия «Свободной России», но тут же был получен приказ Саблина прекратить пальбу.
Все-таки основная масса судов успела уйти, врагу достались лишь старье да легкие крейсеры «Кагул» (он ремонтировался в доке), «Память Меркурия» и бывший «Очаков» (не помню его нового названия), что стояли у стенки около доков.
В Севастополь вошли немцы и белогвардейцы.
Друг детства, рабочий судостроительного завода Ваня Крысенко, предупредил меня:
— Ваня, таись, а то веревочный галстук обеспечен.
И я затаился как мог, домой не показывался. Жил у рабочего порта Григория Папушина, которому одному только все рассказал и который устроил меня к своим друзьям-рыбакам. С ними, после налетов на белогвардейские посты, ходил на лов рыбы, большую часть времени проводил в море. Они же рассказывали мне, что происходит в мире. Новости были скверные.
Немцы потребовали себе весь флот (и тот, что базировался в Новороссийске), предъявили ультиматум: или флот вернется в Севастополь, или германские войска двинутся на Новороссийск.
Владимир Ильич Ленин наложил резолюцию на докладной записке начальника Морского генерального штаба:
«Ввиду безвыходного положения, доказанной высшими военными авторитетами, флот уничтожить немедленно».
Было это 24 мая. А четыре дня спустя была отправлена директива командующему и главному комиссару флота:
«Ввиду явных намерений Германии захватить суда Черноморского флота, находящиеся в Новороссийске, и невозможности обеспечить Новороссийск с сухого пути или перевода в другой порт, Совет Народных Комиссаров, по представлению Высшего Военного Совета, приказывает Вам с получением сего уничтожить все суда Черноморского флота и коммерческие пароходы, находящиеся в Новороссийске. Ленин».
Приказ Советского правительства стали саботировать исполнявший обязанности командующего флотом бывший капитан первого ранга Тихменев и главный комиссар Глебов-Авилов.
Линкор «Воля» и шесть эсминцев отказались выполнить приказ. Когда они уходили из Новороссийска, оставшиеся корабли сигналили: «Судам, идущим в Севастополь: «Позор изменникам России».
18 июня население Новороссийска обнажило головы: началось потопление флота. Матросы, не умевшие плакать, бескозырками вытирали глаза. Первыми погибли эсминцы «Пронзительный», «Гаджибей», «Фидониси», «Калиакрия», «Сметливый», «Стремительный», «Капитан-лейтенант Баранов», крупнейший дредноут «Свободная Россия». Суда уходили в морскую пучину, сигналя: «Погибаю, но не сдаюсь!» Последним это сделал эсминец «Керчь» на траверзе Кадашского маяка.
Слухи о событиях в Новороссийске каждый из моих друзей и знакомых воспринял как большую трагедию: все мы были связаны с флотом. Не давала покоя мысль: что будут делать немцы с оставшимися кораблями? Пусть крейсеры «Иоанн Златоуст», «Кагул» стары, неисправны. Но ведь их отремонтировать можно, неспроста они поставлены в доки.
Меня разыскал Федор Иванович Перфилетов, которого я знал много лет. Он работал начальником инструментального цеха и взял меня на работу. В мастерских ремонтировался бывший «Очаков».
Встретил я нескольких старых друзей. После обстоятельных разговоров пришли мы к выводу: надо вредить как можно активнее. К нам присоединились и другие ремонтники. Вроде бы все обстояло нормально: корабли хотя и медленно, а ремонтировались. Но как? Об этом знали только мы.
Но пришел день, когда мне надоело жить с постоянной оглядкой. Хотелось воевать с белогвардейцами с оружием в руках. Я тайком сел в товарняк и скоро был в Джанкое, а оттуда пробрался к своим и стал бойцом, а затем начальником ремонтных мастерских.
«В середине августа 1920 года по решению ЦК КП(б)У и Реввоенсовета Юго-Западного фронта для укрепления партизанского движения в Крым была заброшена группа бывших красногвардейцев-севастопольцев, имевших большой опыт борьбы с белыми на Дону, Украине и в Крыму: А. В. Мокроусов, И. Д. Папанин, Г. А. Кулиш, Д. С. Соколов и другие, всего 11 человек», — написано в «Истории гражданской войны».
Мы согласовали наши планы со штабом морских и речных сил, и на другой день я включился в работу. Стали собирать верных людей.
Транспорта у нас не было, а не дойдешь же до Крыма пешком по морю. Мокроусов вызвал меня:
— Сыскать два катера! Срок — три дня.
— Понимаю, что это приказ, да где ж их найти? — ответил я.
— Хоть у черта на куличках, а чтобы через три дня катера были.
Отправился я на поиски. День ходил, два — совсем было отчаялся. Но недаром говорится: «Кто ищет — найдет». Сыскал-таки я катер «Гаджибей» — под Краснодаром. Но надо было еще доставить его к месту назначения.
Что было потом, судите по воспоминаниям А. В. Мокроусова:
«В Краснодаре я увидел, как полсотни красноармейцев несли на своих плечах «Гаджибея» на железнодорожную платформу.
В Новороссийске Папанин отыскал и другой корабль — «Витязь», наладил его ремонт, который шел круглые сутки Каждому рабочему он дал по кругу колбасы, хотя тогда в Новороссийске и мяса-то нельзя было найти».
Не стану рассказывать, как добывал я эту колбасу. Самое главное было сделано: приказ выполнен.
Подготовка к десанту шла в глубочайшем секрете.
О ней знали очень немногие. Мы понимали, что идем на большой риск: два маломощных суденышка могли, разузнай об этом врангелевцы, легко стать их добычей.
Чтобы хоть как-то обмануть белых, Мокроусов предложил изменить внешний вид «Витязя». На нем поставили фальшивую вторую трубу, сколотили надстройки. Судно перекрасили в серый цвет, чтобы «Витязь» хоть отдаленно напоминал миноносец.
Горючее у нас было только для одного катера. «Витязю» требовался уголь, который мы собирали по кусочку.
Тайну сохранить нам удалось: даже местные власти считали, что ремонтируются суда береговой охраны. Решили идти в Крым ближайшим путем — от Анапы. В нее мы и направились из Новороссийска. Когда подошли к Анапе, там началась паника. «Витязь» приняли за белогвардейский миноносец и решили, что высаживается десант. Впрочем, все успокоились мгновенно, едва мы сошли на берег.
Мы — моторист Николай Ефимов и я — в который раз пересмотрели все корабельные механизмы, разобрали и собрали мотор на «Гаджибее». Стоял отличный августовский день. Рыбаки наловили много кефали и принесли нам:
— Морячки, возьмите, пригодится.
Мы попытались дать им деньги — не взяли. Никогда и ни при каких обстоятельствах не терявший находчивости Дмитрий Соколов, большой весельчак, храбрый и преданный товарищ, которого я знал еще с 1919 года по заднепровской бригаде бронепоездов, собрал рыбу в мешок и заявил, что идет в пекарню.
Мы засмеялись:
— Митя, ты, часом, не заблудился?
Но Митя вернулся вскоре с огромным противнем печеной рыбы, вынул из мешка несколько буханок хлеба и крикнул:
— Кто желает подкрепиться?
Кажется, ни до, ни после я не ел такой вкусной кефали с теплым хлебом. Это был наш прощальный ужин перед уходом в Крым.
Еще в Новороссийске мы сделали одну оплошность — пригласили штурманом бывшего мичмана царского флота Жоржа, фамилии его не могу припомнить. Он уверял, что отлично знает побережье Крыма. Жорж оказался горьким пьяницей.
Мокроусов командовал «Витязем», а мне вверили «Гаджибей». Наступила ночь. «Витязь» шел первым. Скоро должен был показаться берег Крыма, но в темноте его еще не было видно. Вдруг «Витязь» резко замедлил ход. Оказывается, Мокроусов узнал… бухту Феодосии. Мы быстро подошли к «Витязю».
— Ваня, — сказал Мокроусов, — давай за мной отсюда полным ходом. Как бы не влипнуть. Приготовься к бою, можем нарваться на противника.
Вот куда нас по ошибке привел Жорж! Пришлось спешно покидать вражескую зону. Когда подходили к Керченскому проливу, вышел из строя мотор на «Витязе». Взяли его на буксир, поплелись дальше черепашьим шагом. На фарватере Керченского пролива нас заметили белогвардейцы, и в погоню вышло вооруженное транспортное судно. К нашему счастью, белогвардейцы повернули назад. Видимо, они приняли «Витязя» за миноносец. Мы же пошли к устью реки Кубань. Там опять чуть не попали в беду: нас заметили и стали обстреливать, на этот раз свои. Только после того, как мы несколько раз просигналили красными флажками, обстрел прекратился.
Подошли ближе, но пристать не могли из-за мелководья. Матрос Александр Григорьев, ростом в два метра, разделся, спрыгнул в воду и, высоко подняв документы, чтобы не замочить их, пошел к берегу, где и проверили наш мандат. Немного спустя мы дошли до Анапы. Там начали готовиться к новой попытке высадить десант. Поскольку «Витязь» вышел из строя, пришлось идти на «Гаджибее». Часть людей оставили в Анапе. Мы вместе с Николаем Ефимовым проверили мотор, и команда, едва стало светать, вышла в море.
Нас было одиннадцать человек: Алексей Мокроусов, Василий Погребной, Сергей Муляренок, Николай Ефимов, Григорий Кулиш, Александр Григорьев, Федор Алейников, Александр Васильев, Дмитрий Соколов, Курган (имени не помню) и я.
В первые часы рейса погода стояла замечательная, да и мотор работал исправно. Потом началась зыбь, а к вечеру появились большие волны. Мокроусов стоял у руля, а мы с Ефимовым по очереди следили за мотором. Катер заливало водой, и экипаж едва успевал вычерпывать ее. Мокроусов валился с ног от усталости.
— Ваня, подмени, — сказал он под утро.
Я встал за руль и повел катер, поглядывая на компас. Последний мало был похож на современный корабельный. Он помещался в деревянном ящике, где горела свеча, освещая картушку компаса. Вдруг я услышал сильные перебои мотора. Оказывается, Ефимов от усталости задремал. Насос и охлаждение испортились, и мотор перегрелся. Я бросил руль, и быстро остановил движок. Наступили тревожные минуты. Следовало срочно разобрать трубку охлаждения. Дав остыть мотору, мы опять разобрали и собрали его, но он никак не заводился. Тут Гриша Кулиш похлопал меня по плечу и сказал:
— Ванечка, дорогой, не помочь ли тебе, чтобы дело пошло?
Ребята были замечательные, никогда не терялись и всегда помогали в самые трудные минуты.
Мотор будто ждал этих слов и сразу завелся. Теперь я уже не отходил от мотора. Шли далеко от берега. Часа через четыре мы оказались, как и хотели, в районе Судака. Круто повернули к берегу. Что ожидало нас? Все было приготовлено для боя — гранаты, пулеметы и винтовки.
Пожалуй, больше всех волновался я: при мне был миллион царских рублей.
Подошли к берегу вплотную, прислушались: вроде бы никого нет. Разведчики, посланные вперед, выбрали место для выгрузки снаряжения и боеприпасов — одно из ущелий около деревни Капсихор. У «Гаджибея» мы пробили днище, и он затонул.
Знать бы нам, что после высадки нашего десанта, 7 сентября 1920 года, Врангель объявил благодарность генералу Слащеву за бдительную охрану Черноморского побережья! Может быть, мы бы и посмеялись. Но в тот момент было не до смеха — все сильно устали. Выбрали местечко поукромнее, поставили дежурного, положили рядом гранаты и легли вповалку — спать. Когда немного погодя местные крестьяне нечаянно наткнулись на отряд и узнали, что мы красные, они принесли нам молока, хлеба, винограда и рассказали, где находятся белые. Ночью те же крестьяне дали нам подводы и проводили в лес к партизанам. Партизаны радостно встретили нас, жадно расспрашивали о Большой земле. Первая часть задания была выполнена. Предстояло главное — собрать разрозненные партизанские группы в Повстанческую армию.
Мокроусов должен был связаться с отрядами, разбросанными на побережье, у Керчи, в ялтинских горах и в других районах Крыма. Он имел полномочия принять командование в свои руки. Прежний главком, Сергей Яковлевич Бабаханян (Николай Бабахан), не поладил с Мокроусовым. Я допускаю: субъективный момент, личная обида — что его, Бабахана, фактически отстранили от руководства — сыграли свою роль. Но два командира имели разные взгляды на методы действий, а это уже было существеннее. Бабахан стоял за налеты небольшими группами партизан. Мокроусов настаивал на укрупнении отрядов и соответственно уменьшении их числа. Он не был сторонником тактики мелких уколов, хотел воевать. В конце концов Бабахан уехал.
…С первых часов пребывания в Крыму Мокроусов не терял времени даром.
В «Истории гражданской войны» говорится:
«К середине сентября Повстанческая армия Крыма насчитывала около 500 штыков. С приездом группы Мокроусова значительно усилилась боевая деятельность крымских партизан».
В «Приказе № 1 по лесам и горам Крыма» Мокроусов предлагал всем партизанским отрядам зарегистрироваться в штабе партизанского движения и поддерживать с ним постоянную связь. Замечу, что в годы Великой Отечественной войны, когда Крым оккупировали немецкие захватчики, одному из руководителей антифашистского подполья, полковнику А. В. Мокроусову, довелось издать похожий приказ, хотя дело с самого начала было поставлено совсем на иной основе. А в гражданскую войну, с учетом обстановки во врангелевском тылу, главкому Повстанческой армии надо было подчеркнуть, что отряды, не подчинившиеся приказу № 1, будут считаться бандитскими, а их члены — расстреливаться как враждебные Советской власти лица.
Красные партизаны действовали отчаянно смело. Особенно запомнился мне налет на Бешуйские копи, где добывался каменный уголь. Качество этого угля было низким, но тем не менее Врангель приказал вести интенсивную добычу: иначе мог встать транспорт.
Находились копи в горах, в труднодоступном районе. Добирались мы до них чуть ли не козьими тропами, несли на себе продовольствие, винтовки, гранаты, пулеметы.
Мы подошли к копям с такой стороны, где нас беляки и ждать не могли. И все-таки ночью, уже у самых копей, мы напоролись на заставу.
— Стой, кто идет?!
Все замолчали. Казалось, слышно было биение сердец. И громкий голос Мокроусова:
— Партизаны, вперед!
Мы смяли заставу врага. Раз себя обнаружили — бросились на врангелевцев. Те залегли.
Только утром удалось нам оттеснить белогвардейцев от шахт. Мы втроем — Мокроусов, Григорьев и я — подготовили взрыв.
Только отошли, раздался такой взрыв, что даже земля задрожала. Копи были надолго выведены из строя, а с ними мастерские и другие здания. Попутно мы подожгли склад взрывчатых веществ.
«Врангелевцы бросили против партизан, совершивших нападение на Бешуйские копи, крупные войсковые части, вынудив повстанцев уйти из района Крымского заповедника на восток, в район Судакских лесов, где в начале сентября произошло соединение основных партизанских сил», — пишется в «Истории гражданской войны».
Отступили мы с боями по линии Чотыр-Дол, Алушта, село Куру-Узень.
Вот как вспоминал об этом Алексей Васильевич Мокроусов:
«Отступали тяжело, с боями, но настроение было приподнятое: мы доказали врагу, что в его тылу есть сила, с которой необходимо считаться.
За два месяца борьбы наш отряд совершил ряд рейдов: ворвавшись в Судак, прервали подвоз дров для белой армии, разрушили лесопильный завод и приостановили работу по заготовке бревен в лесах; систематически разрушали телефонную и телеграфную связь; уничтожали белогвардейских контрразведчиков и карателей; установили постоянную связь с подпольными организациями городов и деревень Крыма; наладили сбор разведданных для Красной Армии.
Врангель вынужден был отозвать с фронта целую дивизию. Как нас известили, был продуман особый план, каким образом уничтожить партизан. Воинские части, направленные из Феодосии, Судака, Ялты, Алушты и Симферополя, должны были окружить со всех сторон лес. Нам грозила верная гибель, если бы не выручили разведчики… Партизаны под самым носом у белогвардейцев вышли из смыкавшегося кольца и передислоцировались подальше в горы, а оттуда продолжали беспрерывно тревожить белых».
Успехов мы добились немалых, а наше положение день ото дня становилось все хуже. У нас не было ни радиосвязи со своими, ни достаточного количества патронов и гранат. Вокруг — хорошо вооруженные и многочисленные отряды белогвардейцев. Назрела насущнейшая необходимость связаться с командованием Юго-Западного фронта и доложить о создавшейся обстановке, согласовать с ним план дальнейших действий, получить оружие, деньги, боеприпасы. По докладу Мокроусова на заседании Военного совета Повстанческой армии было принято решение отправить за линию фронта представителей Крымской Повстанческой армии. Выбор пал на двух моряков. Но контрразведка белых перехватила их, и моряки погибли. Это дело было поручено мне.
Сергей Муляренок напечатал на машинке мандат. В нем говорилось, что «тов. Папанин является уполномоченным Крымской Повстанческой армии и командируется в Советскую Россию с особым заданием». Высказывалась просьба ко всем советским учреждениям: оказывать мне всемерное содействие в выполнении возложенной на меня задачи Мандат подписали командующий А. В. Мокроусов и начальник штаба В. С. Погребной. Потом Мокроусов написал докладную. Я заучил ее слово в слово: мало ли что могло произойти по дороге.
Решили, что я буду пробираться на север через Новороссийск.
Легко сказать — через Новороссийск. А до него как? Мы решили воспользоваться услугами контрабандистов. Несмотря на усиленную береговую охрану, их парусно-моторные лайбы — мы это хорошо знали — часто подходили к берегу.
По заданию Мокроусова один из местных партизан, Дайерын-Айярлы Осман[2], взялся договориться с контрабандистами. Вдвоем двинулись мы через лес к морю. Все побережье усиленно охранялось: белогвардейская контрразведка опасалась десанта. Пришли в деревню Туак, неподалеку от Судака. Узнали, что деревня окружена несколькими эскадронами белой кавалерии, а подпольный комитет арестован. Дайерын забеспокоился:
— Нам нужно уходить.
Перебрались в деревню Ускут. Только два дня назад отсюда ушел карательный отряд. На глазах матерей были убиты их сыновья, не пожелавшие идти в армию барона Врангеля. Настроение у жителей было подавленное. Но едва крестьяне узнали, что мы свои, лица их посветлели. Нас хорошо покормили и пообещали помочь.
Здесь выяснилось, что, оказывается, враг знает о нашем десанте. Волны выбросили затопленный нами катер на берег. Потому-то белогвардейцы усиленно охраняли берег. Повсюду патрулировали кавалерийские части.
Айярлы договорился с контрабандистами, что они вывезут меня из Крыма. Но те соглашались плыть только в Трапезунд и заломили огромные деньги — тысячу царских рублей. Надо сказать, что и деникинские и врангелевские денежные знаки на юге никогда не котировались. Жители отдавали предпочтение привычным «катеринкам». Сто царских рублей стоили 300 тысяч деникинскими.
Чтобы добраться до цели, мне, следовательно, предстояло из Турции как-то переправиться на Кавказ. Маршрут удлинялся. Но делать было нечего.
Поздней ночью меня посадили в мешок из-под муки. Сколько я пробыл в нем, не помню. Показалось, что долго. Мучная пыль лезла в нос и рот. А ни чихать, ни кашлять нельзя. Нельзя и шевелиться. Наконец я почувствовал: кто-то поднял мешок и понес. Это Дайерын-Айярлы взвалил мешок на плечи и отнес его на лайбу.
На рассвете суденышко вышло в открытое море. И вскоре услышал я:
— Давай сюда большевика, хочу посмотреть на него.
Мешок развязали. Я вылез. Весь в муке, да и ростом невеликий, я разочаровал капитана.
— Сказали, ты большевик, а ты вон какой… — засмеялся владелец суденышка. — Давай тысячу рублей.
Когда я отсчитывал деньги, он заметил, что у меня осталось еще много денег (мне дали с собой три тысячи).
Отошел я в сторону, сел на мешок. Слышу, главарь говорит своим, что надо бы выбросить меня ночью за борт и забрать остальные деньги. Я понимал по-татарски. Но, конечно, виду не подал. При мне были два револьвера, решил без боя не сдаваться. Несмотря на сильную усталость, всю ночь провел без сна. Мучительно прошел и следующий день. Я следил за каждым движением бандитов. Выручил случай. На вторые сутки заглох мотор. Моторист-грек возился, возился — толку не было. Главарь контрабандистов заметно нервничал: ветер дул с анатолийских берегов и гнал шхуну обратно в Крым.
Нет худа без добра, подумал я. И предложил свои услуги.
Неисправность была пустяковая, но я сделал вид, что работа большая и трудная. Копался в моторе часа два. Наконец мотор завелся.
— Вот хорошо, — обрадовался контрабандист. И предложил неожиданно: — Иди к нам работать.
— Приедем в Трапезунд, посмотрю на вашу жизнь, тогда скажу, — ответил я уклончиво. И опять уселся на палубе, стал наблюдать.
Прошло еще два дня. Наконец вдали показались берега. Я заволновался: не разберу, что за местность. Слышу, контрабандисты спорят, куда плыть. Наконец капитан сказал:
— Поворачивай к Синопу. Там мука дороже.
Вот история! Ведь добраться до советских берегов я мог только через Трапезунд. Что делать? Лайба встала на якорь. Я вышел на берег, осмотрелся. Гляжу, контрабандисты следят за мной. Увидел я рыбака, стал у него выпытывать, как попасть в Трапезунд, а он спросил:
— Кто ты такой?
— Беженец.
— Иди по берегу и придешь в Трапезунд.
Возвратился я на лайбу. Контрабандисты стали доверчивее. А когда наступил вечер, я вышел на берег «погулять» и больше не вернулся. Быстро пошел вдоль берега на восток. Ночь провел в прибрежных скалах. Только рассвело, поспешил дальше.
Через несколько дней я попал в Кирасунду. Здесь я решил, что лучше всего притвориться нищим: меньше подозрений. Порвал и без того старую шинель, а одежда под ней была и мятой и грязной. Я оброс бородой, вид у меня был измученный, жалкий. Денег я не тратил: кредитки были новенькие, а откуда они у нищего? На турецком побережье растет много дикого инжира. Им я и питался. Местные жители давали иногда кусок хлеба.
Шел больше двух недель. Наконец пришел в Трапезунд — и сразу же к советскому консулу. Предъявил мандат, рассказал о том, как попал в Турцию. Купили мне костюм, феску, побрился я, помылся и почувствовал себя отдохнувшим.
Через несколько дней в Новороссийск уходил буксир, на него меня и определили. К утру поднялся шторм, нас относило к Грузии, но трудяга-буксир все-таки плелся помаленьку к цели. Наконец добрались до Новороссийска, и в тот же день я поехал в Харьков, а там сразу отправился в Закордонный отдел ЦК КП(б)У. Его работники расшифровали доклад Мокроусова и передали командующему Южным фронтом Михаилу Васильевичу Фрунзе. Начальник отдела товарищ Немченко (Павлов) представил меня комфронтом.
Настроение у меня было — лучше не придумаешь: сложнейшее задание выполнено. Но Фрунзе встретил меня настороженно:
— Товарищ Папанин? Здравствуйте. Вы из тыла Врангеля?
— Да.
— Вы большевик?
— Да.
— Чем докажете?
— В ЦК партии Украины меня должны знать, я был комиссаром оперативного отдела штаба морских сил Юго-Западного фронта.
Фрунзе задавал все новые вопросы, и в душе у меня росла обида: за кого меня принимают?
Фрунзе тут же приказал связаться с Ф. Я. Коном, который в то время был секретарем ЦК партии Украины. Через несколько минут раздался ответный звонок. Подтверждали: Папанин — член партии, последняя его работа — комиссар оперотдела штаба морских сил Юго-Западного фронта.
Одновременно адъютант Фрунзе позвонил в Управление главного командования портов Черного и Азовского морей (было такое управление), знают ли меня там. Оттуда ответили: знают. Но и это не удовлетворило Фрунзе.
— Телефон телефоном, а все же получите в ЦК официальную справку, — приказал командующий своему адъютанту.
Мне стало не по себе. Фрунзе молчал. Очень скоро появился секретарь, передал Фрунзе пакет из ЦК. Быстро прочитав полученную справку, Михаил Васильевич еще раз пристально посмотрел на меня, улыбнулся и совсем по-дружески сказал:
— Теперь давайте поговорим. На меня не обижайтесь, приходится быть бдительным. Уж очень много потерь мы несем…
Долго и подробно расспрашивал Фрунзе о Повстанческой армии. Выдающийся полководец придавал большое значение партизанскому движению в Крыму: интересовался количеством бойцов, чем мы вооружены, есть ли деньги, как питаемся, не занимаются ли отдельные партизаны незаконными реквизициями, как относится к нам население. Я едва успевал отвечать на вопросы. Наконец комфронтом спросил, какая помощь нужна красным партизанам.
Я подробно рассказал о том, что нам необходимо и что требуется для второго десанта.
Тут же Фрунзе отдал по телефону приказ: выделить средства и оружие для крымских партизан.
При мне Михаил Васильевич связался с Реввоенсоветом республики:
— Для высадки десанта в Крыму необходимы два катера-истребителя. Можно взять у Азовской флотилии? Хорошо.
В заключение Михаил Васильевич при мне сказал членам Реввоенсовета Южного фронта С. И. Гусеву и Бела Куну:
— Помогите товарищу Папанину получить все необходимое и скорее отправиться в Крым.
Окрыленный поддержкой, возвращался я к своим.
Встреча с Фрунзе многому меня научила. Именно так, понял я, и должен был поступать большевик, прошедший суровую школу революционного подполья, дважды приговоренный к смертной казни и отбывший семь лет царской каторги за революционную деятельность.
Вернувшись от Михаила Васильевича, я получил миллион рублей николаевскими — целый рюкзак: там были не только сторублевки, но и знаки в 500 рублей с изображением Петра Великого. Миллион рублей николаевскими в переводе на врангелевские составлял 3 миллиарда, сумма по тем временам огромная. На эти деньги мы должны были содержать Крымскую Повстанческую армию, выкупать у белогвардейцев арестованных большевиков-подпольщиков, приобретать оружие, продовольствие и боеприпасы. С этими деньгами я и пришел в Управление главного командования портов Черного и Азовского морей. В нем работали мои товарищи по Николаеву Николай Иванович Душенов и Яков Семенович Ядров-Ходоровский. Ранее вместе мы работали комиссарами при штабе военно-морских сил Юго-Западного фронта. Жили они неподалеку от места работы. К ним я и пришел.
— Братки, вот мешок с деньгами, берегите их.
— Ни сейфа, ни кассы у нас нет, положи в угол у печки, — ответил Яша.
Так несколько дней, пока я готовился к отъезду, у печки и лежал мешок с миллионом.
Затем я уехал в Ростов и дальше в Таганрог, где базировалась Азовская военная флотилия. Там получил два катера-истребителя и подобрал группу добровольцев для второго десанта. Каждого строго предупредили о необходимости хранить военную тайну, дабы никто не пронюхал, что готовится десант во врангелевский тыл.
Командование 9-й Кубанской армии решило отправить полк красноармейцев на тихоходном судне «Шахин» и буксире «Рион».
В ноябре часты штормы. Ночью мы погрузились и отошли от берега. Первыми вышли в море «Рион» и «Шахин». Затем ушел катер-истребитель МИ-17 с отрядом моряков, в котором был и я. Шли, не зажигая огней. Кто знает Новороссийск с его ветрами, тот может себе представить, как нелегко нам пришлось. Суда разбросало. Наш истребитель долго кружил, разыскивал в темноте «Рион» и «Шахин». Потом, убедившись в бесполезности поисков, мы взяли курс на Крым.
Во время шторма «Шахин» сбился с курса и вернулся в Новороссийск. Судьба «Риона» была трагичной: он затонул со всеми находившимися на его борту людьми.
В пути мы встретили белогвардейскую шхуну «Три брата». Пришлось остановить ее, взять хозяина корабля и его компаньона заложниками, а экипажу предъявить ультиматум — в течение 24 часов не подходить к берегу.
Шторм измотал всех. Волны беспрестанно перекатывались через палубу. Все люки были задраены. Бойцы измучились от духоты и жажды: анкера с водой сорвало с палубы. Но переход запомнился мне не только трудностями. Он показал мужество тех, с кем предстояло воевать против белогвардейцев в их тылу. Среди них был мой товарищ по службе на бронепоездах в 1919 году, бесстрашный моряк и удивительный человек Всеволод Вишневский. Год назад он был моим помощником по политической части и одновременно старшим пулеметчиком.
В самые тяжелые минуты у Вишневского находились слова ободрения.
«Браточки, крепитесь, и не такое переживали…» — повторял Всеволод.
Мы дружили с ним всю жизнь, и я очень любил этого человека. Вишневский был человеком горячим, совершал порой необдуманные поступки. Но таланта, храбрости и благородства было у Вишневского хоть отбавляй. Всю Отечественную войну известный драматург провел в осажденном Ленинграде, и его страстное, вдохновенное слово было грозным оружием. А выступал Вишневский почти ежедневно — по радио и в воинских частях.
В темноте подошли мы к берегу и оказались недалеко от места, где впервые высадились с Мокроусовым, у деревни Капсихор. Огромные волны накатывались на скалы, с грохотом разбивались о камни. Мы знали, что берег тщательно охраняется врангелевцами, но надеялись на шторм и кромешную тьму. Подготовили к бою пулеметы и с гранатами в руках встали на палубе. Я раздал миллион всем участникам похода: кто останется в живых — пусть доставить деньги Мокроусову.
— Ребята, прыгай!
Поскольку я был уже знаком с этой местностью, то прыгнул в первой тройке. За нами — остальные. Через несколько секунд все были на берегу. Затем перетащили груз в Капсихор и решили, что пойдем на Алушту.
В Капсихоре мы после краткого, но бурного разговора со знакомыми уже людьми — «Ванька вернулся!» — обрели около двухсот новых бойцов и тут же раздали им оружие.
Мы стремились поскорее установить связь со штабом Повстанческой армии и доложить Мокроусову о том, что задание выполнено. Но никто не мог сказать, где находился сейчас штаб, а медлить было нельзя. Мы двинулись к Алуште, по дороге обезоруживая отступавших белогвардейцев.
Мы не знали, что 24 октября генерал Слащев, пытаясь выдать желаемое за действительное, написал в газетенке «Время»:
«Население полуострова может быть вполне спокойно. Армия наша настолько велика, что одной пятой ее состава хватило бы для защиты Крыма. Укрепления Сиваша и Перекопа настолько прочны, что у красного командования не хватит ни живой силы, ни технических средств для преодоления. Войска всей красной Совдепии не страшны Крыму».
В ноябре 1920 года Красная Армия наголову разбила Врангеля. 11 ноября 46-й дивизией был взят Перекоп. В тылу белых царила паника. Повстанческая армия во главе с А. В. Мокроусовым вышла из лесов и двинулась на Феодосию, отрезав врагу пути отступления.
К нам, десантникам, как я уже упоминал, примкнуло около двухсот человек. Мы взяли по пути в плен врангелевского полковника. Тот и сообщил нам, что пал Перекоп.
Мы погрузили 37-миллиметровое орудие на телегу и двинулись дальше. Разведка доложила, что в Алушту входит 51-я бригада дивизии В. К. Блюхера. Пошли к Алуште и мы.
Вскоре после того, как в городе затихла стрельба, ко мне прибежал посыльный из штаба:
— Звонила Землячка, просила вас как можно скорее прибыть в Симферополь с матросами.
Розалия Самойловна была первым секретарем обкома партии. Вместе с моряками я поспешил в Симферополь.
Обстановка, которую мы там застали, напоминала первый день творения, то есть полный хаос.
В освобождении Крыма вместе с красными участвовали и полчища батьки Махно, который, руководствуясь корыстными побуждениями, предложил сотрудничество в борьбе с белогвардейцами. К махновцам стекалась вся нечисть, стремясь поживиться.
Особый отдел 4-й армии помещался на первом этаже, а выше — на втором, третьем, четвертом — шли оргии махновцев. И особисты (начальник Михельсон) ничего не могли с ними поделать. Стрелять — так вроде союзники же!
Я посмотрел на все это и отдал команду матросам (мне это удобнее, я вроде как бы «со стороны»):
— Занять верхние этажи особняка на Липовой немедленно!
И заняли верхние этажи, несмотря на сопротивление. Михельсон только рассмеялся: ну и темпы! Утром я пошел в обком. Там, в обкоме партии, неожиданно встретился с Фрунзе. Михаил Васильевич, увидев меня, заулыбался и протянул обе руки.
Я попытался доложить.
— Михаил Васильевич, ваше задание выполнено, десант…
Не по-военному вышло, но Фрунзе не обратил на это внимания.
— Знаю, знаю, мне уже доложили. Очень рад, что все благополучно завершилось, — сказал он и пошел в кабинет Р. С. Землячки.
Не ждал я, что вскоре в кабинете Розалии Самойловны круто повернется моя судьба: я стал комендантом Крымской ЧК.
Служба эта оставила след в моей душе на долгие годы. Дело не в том, что сутками приходилось быть на ногах, вести ночные допросы. Давила тяжесть не столько физическая, сколько моральная. Важно было сохранить оптимизм, не ожесточиться, не начать смотреть на мир сквозь черные очки. Работники ЧК были санитарами революции, насмотрелись всего. К нам часто попадали звери, по недоразумению называвшиеся людьми. Были такие головорезы, которым ничего не стоило просто так, скуки ради, убить человека, даже малое дитя. У иных насчитывались десятки «мокрых» дел. Разговор с ними был короткий: следствие, суд — и к стенке.
В наши сети попадали и белогвардейцы, ушедшие в подполье, и мародеры, и спекулянты, и контрабандисты, и шпионы.
Опыта же у меня, как и у многих работников ЧК, не было никакого. В ЧК рекомендовала меня Розалия Самойловна Землячка. Было это в ноябре 1920 года. Когда меня вызвали в кабинет секретаря обкома, кроме Розалии Самойловны там находились М. В. Фрунзе и еще один незнакомый мне человек в военной форме.
— Товарищ Папанин, — сказала Землячка, — вы направляетесь в распоряжение товарища Реденса и назначаетесь комендантом ЧК. Познакомьтесь.
Военный протянул мне руку:
— Реденс, уполномоченный ЧК по Крыму.
Я взмолился:
— Розалия Самойловна, никогда я не работал на такой работе! Не справлюсь!
М. В. Фрунзе нахмурился:
— А вы думаете, товарищ Дзержинский до революции получил опыт чекистской работы?! Но взялся, раз нужно партии, революции. Вам это партийное поручение. Учтите: гражданская война не окончилась, она только приняла другие формы, контрреволюция ушла в подполье, но не сдалась. Борьба будет не менее жестокой, чем на фронте. Вы и на новом посту остаетесь солдатом. Желаю успеха.
Михаил Васильевич пожал мне руку и ушел: его ждали неотложные дела. Розалия Самойловна протерла пенсне и внимательно посмотрела на меня:
— Товарищ Папанин, в ЧК не идут работать по принуждению. Но работа эта сейчас — самая нужная революции. За вас поручились товарищ Гавен и другие члены партии, которые знают вас по крымскому подполью и гражданской войне.
— Буду трудиться там, где приказывает партия, — ответил я.
Я проводил облавы, обыскивал подозрительные дома, выезжал в крымские леса с отрядами ЧК ловить белобандитов, экспроприировал ценности у богатеев, которые не успели эмигрировать. В меня стреляли, и я стрелял. Иногда со злостью думал, что на фронте было легче и проще.
И ночью и днем мы жили, как на передовой, спали не раздеваясь. Нередко пальба начиналась под окнами ЧК. Утром составлялась грустная сводка: убийств — столько-то, грабежей, краж со взломом — столько-то, похищено ценностей — на столько-то.
Почти все чекисты жили на конспиративных квартирах, периодически их меняя. И у меня были такие квартиры. Отправляясь домой, я всегда наблюдал, не идет ли за мною кто-нибудь. Это была не трусость, просто разумная осторожность: мы и так теряли одного работника за другим. Одних убивали из-за угла, другие гибли в перестрелках, третьи — при обысках. Были и такие, что гибли бесславно, но их — считанные единицы. Я только раз за всю мою службу в ЧК был свидетелем случая, когда виновными оказались свои же. Случай этот потряс меня.
Мы по постановлению областкома РКП(б) от 31 января 1921 года проводили изъятие излишков у буржуазии.
Пришли к нам два новых работника. Я сразу же проникся к ним симпатией: моряки, энергичные, красивые, толковые ребята. В работе они не знали ни сна, ни отдыха. Пришли они однажды от одной бывшей графини, принесли баул конфискованного добра: тут и браслеты, и кольца, и перстни, и золотые портсигары. Высыпали все на стол и говорят:
— Вот, стекляшечку еще захватили.
Кто-то из принимавших конфискованное спросил:
— А вы не помните, такие «стекляшки» еще были?
— Да, в шкатулке.
— Немедленно забрать шкатулку!
Морячки вернулись быстро:
— Графиню чуть кондрашка не хватила, когда увидела, что мы за коробочкой пришли.
— Еще бы! Стоимость этой коробочки — несколько миллионов рублей. Это же бриллианты. Надо бы вам, товарищи, научиться распознавать ценности…
Но вот прошло какое-то время — и стали мы замечать: раздобрели морячки, хотя питание было отнюдь не калорийным, нет-нет да и водкой от них пахнет. Решили проверить, как они живут.
Вечером в их комнату постучала женщина:
— Я прачка, не нужно ли постирать белье?
Через день «прачка» — это была наша сотрудница — принесла им все чистое. А Реденсу сообщила:
— Оба раза комната была полна народу, сидят и гулящие девки с Графской, стол ломится от закусок.
— Надо выяснить, откуда у них деньги, — нахмурился Реденс. — Неужели они что-то утаивают, сдают не все конфискованное?
Решили испытать моряков. В одной из квартир, где жил наш сотрудник, спрятали восемь бриллиантов и десять золотых червонцев. Морякам сказали, что там живет злостный спекулянт, нужно сделать обыск. Как же мне хотелось, чтобы они принесли все восемь бриллиантов и все золото! Принесли они шесть бриллиантов и пять червонцев. Теплилась надежда: может, не все нашли? Пошли проверять: нет, тайники были пусты.
Моряков арестовали. Они и не подумали отказываться от содеянного:
— Пять монет недодали, велика беда! Буржуи жили в свое удовольствие, из нас кровь пили, а нам и попользоваться ничем нельзя?!
Реденс, присутствовавший при допросе, взорвался:
— Попользоваться? А по какому праву? Это все нажито народом, это все народное достояние, на которое вы подняли руку. В стране голод, а вы — в разгул! Революцию продали! Судить вас будет коллегия.
У меня подкосились ноги, когда я услышал приговор: расстрел. Ребята молодые — ну, ошиблись, исправятся, они же столько еще могут сделать! Дать им срок, выйдут поумневшими! У меня подскочила температура. Изнервничавшись, я свалился в постель. Реденс пришел ко мне:
— Жалеешь? Кого жалеешь?! Запомни, Папанин: судья, который не способен карать, становится в конце концов сообщником преступников. Щадя преступников, вредят честным людям. Величайшая твердость и есть величайшее милосердие. Кто гладит по шерсти всех и вся, тот, кроме себя, не любит никого и ничего: кем довольны все, тот не делает ничего доброго, потому что добро невозможно без уничтожения зла. Это не мои слова. Так говорил Чернышевский. И в этом, — Реденс говорил отрывисто, словно вбивал свои мысли в мою голову, — проявляется революционный гуманизм. Мы должны быть беспощадно требовательны к себе. Жалость — плохой помощник.
Как мародеров, требовал расстрелять моряков начальник оперативной части Крымской ЧК Я. П. Бирзгал.
Моряков расстреляли. Когда об этом узнали в городе, авторитет ЧК стал еще выше.
А я долго не мог забыть морячков. Если бы их вовремя предостеречь… Выросший в бедности, знавший только трудовую копейку, я и представить не мог, что у золота такая ядовитая сила, перед которой не могут устоять не только самые слабые духом…
Ценностей через мои руки тогда прошло немало. Все реквизированное поступало ко мне. Опись мы вели строжайшую. Приехали, как мне сказали, великие знатоки своего дела. Ну и заставили они меня поволноваться! Я и не предполагал, что у иных драгоценностей есть своя родословная.
Увидели они сервиз. Для меня чашки ли, тарелки ли — безразлично, из чего они, было бы что из них есть. Один из проверявших всполошился:
— Это же севрский фарфор, семнадцатый век, не хватает одной чашки и салатницы. — Он буквально сверлил меня взглядом, словно думал, не украл ли их я.
— Пойдемте по зданию посмотрим, может, они и есть, — предложил я.
Из чашки, оказывается, часовой пил, а из салатницы мы сторожевого пса кормили.
Специалист только ахнул, увидев это. А сервиз, как и другие антикварные вещи, был доставлен в ЧК из домов, опечатанных после панического бегства контрреволюционной буржуазии и помещиков. Бирзгал и Реденс хорошо разбирались в этих вещах, но у них, конечно, руки не доходили до них, других забот было хоть отбавляй.
Месяц работала комиссия. Наконец меня вызвали к Землячке. Она вышла из-за стола и расцеловала меня:
— От имени партии вам благодарность за сбережение огромных ценностей.
В 1938 году на приеме в Кремле после нашего возвращения со станции «Северный полюс-1» я слышал, как Розалия Самойловна сказала:
— Вот кто спас и сохранил все крымские ценности.
Служба в ЧК была для меня серьезной школой, научила и лучше разбираться в людях, и не рубить сплеча, когда речь шла о судьбе человека.
Царскими законами мы, естественно, пользоваться не могли, новые молодая республика только еще создавала. При определении меры виновности того или иного арестованного следователю приходилось полагаться на свою революционную сознательность.
А следователи, что естественно, были разные. Одни дотошные, объективные, стремившиеся во что бы то ни стало доискаться до истины, разобраться, что же произошло. Другие верили больше бумажкам, чем людям, судили прямолинейно: раз белогвардеец — расстрелять как врага Советской власти. Но таких было немного. Большинство старалось разобраться, прежде чем вершить строгий суд.
Как комендант Крымской ЧК, я ознакомился с делами, которые вел один из следователей. Чуть ли не на каждом стояла резолюция: «Расстрелять». Признавал этот следователь лишь два цвета — черный и белый, полутонов не различал. Врагов, настоящих, закоренелых, достойных смертной кары, было от силы десять, остальные попали в ЧК по недоразумению. Я пошел к Реденсу и показал просмотренные дела.
Реденс обычно не демонстрировал своих чувств. А тут, вчитываясь в бумаги, почернел. У Реденса в этот момент сидел и Вихман — председатель Крымской ЧК. Тот, просматривая дела, тоже ни слова не сказал, я только видел, как у него на скулах перекатывались желваки.
На экстренно созванном заседании Реденс сказал кратко:
— Мы — представители самой гуманной, самой справедливой власти. Это не значит, что мы всепрощенцы. Но если кто-то позволит себе поспешить с выводами — будем карать беспощадно. Мы не можем дискредитировать ни Советскую власть, ни ЧК. Наш прямой долг — строжайше выполнять требования революционной законности.
Реденс был крут, но справедлив. Не давал никому поблажки, органически не переносил даже малейших проявлений панибратства и хамства.
Однажды я зашел в камеру к гардемаринам, спрашиваю:
— Какие претензии?
Что-то хотят сказать и не решаются.
— Смелее, чего боитесь, вы же моряки, — сказал я.
Один набрался храбрости:
— Ваш заместитель ударил арестованного.
Вызвал я заместителя прямо в камеру:
— За что ударил? Ты что, жандарм, околоточный надзиратель? На первый раз — пятнадцать суток строгого ареста. Иди и напиши рапорт, все объясни.
Заместитель пошел и написал жалобу на имя Реденса: Папанин дискредитирует его в глазах белогвардейской нечисти.
Реденс на жалобе наложил резолюцию: «С наказанием согласен».
Реденс не уставал повторять: «У чекиста должны быть чистые руки». Каждый случай самосуда — на руку злейшим врагам Советской власти.
Всю жизнь благодарен я Реденсу и Вихману еще и за то, что они заботились и о нашем внешнем виде, и о нашем языке, делали внушения своим сотрудникам, которые пользовались блатным жаргоном.
— Знать жаргон надо, — учил Реденс, — но пользоваться им при допросе — значит, ставить себя на одну доску с преступником.
Расскажу еще об одном эпизоде тех лет.
Ходил хлопотать ко мне за нескольких случайно задержанных студентов высокий темноволосый молодой человек с ясными глазами. Он горячо доказывал, что головой ручается за своих друзей. И приходилось мне поднимать их дела, идти к следователям.
Я забыл об этом «ходатае» и никогда бы не вспомнил, если бы через три с половиной десятилетия в коридоре Академии наук не остановил меня всемирно известный ученый.
— Иван Дмитриевич, помните ли вы, как по моей просьбе из тюрьмы студентов выпускали?! — спросил он и засмеялся.
Это был Игорь Васильевич Курчатов.
По долгу службы я много раз встречался с руководителями обкома партии и Крымского ревкома, докладывал им о проведенных операциях, получал указания. Председателем ревкома был Бела Кун, с которым я познакомился еще в Харькове. Часто видел я члена президиума обкома партии Дмитрия Ильича Ульянова. Дмитрий Ильич Ульянов был тогда начальником курортов Крыма.
Бывали недели, когда я не замечал суток, как и мои товарищи по работе, и глубоким вечером вспоминал, что не успел позавтракать. Однажды мне пришлось возглавить отряд моряков-чекистов, и мы дня три гонялись верхом на лошадях по лесам Крыма за бандой зеленых. Каких же только банд и антисоветских группировок не было в Крыму 1921 года! Они терроризировали население, совершали налеты на города и поселки, срывали мероприятия Советской власти.
К весне 1921 года контрреволюционные банды в большинстве своем были разгромлены. Крымский ревком и обком партии ко дню 1 Мая 1921 года объявили широкую политическую амнистию всем, кто скрывался от Советской власти. Многие бывшие белогвардейцы сдали оружие.
Завершили же разгром банд мы летом 1921 года. И я с удвоенной энергией взялся за работу, но попал в больницу.
Приговор врачей был: полное истощение нервной системы.
Отлежал я в больнице положенный срок и пошел к Реденсу, уезжавшему в Харьков:
— Не считайте меня дезертиром, но я больше не могу работать комендантом ЧК. Переведите меня куда угодно.
Реденс промолчал. Это было обнадеживающим признаком: он не любил обещать. Если что — сразу отказывал.
Вскоре мне пришел вызов в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, — работать военным комендантом Украинского ЦИК. Председателем ЦИК был Григорий Иванович Петровский.
Наступила пора восстанавливать разрушенное войной хозяйство страны, строить новое, Советское государство, новую жизнь.
Это было стремительное и счастливое время. Я учился в Плановой академии, строил радиостанцию в Якутии, несколько позднее на долгие годы связал себя с Арктикой, а затем — с проблемами создания советского научного флота, изучающего Мировой океан. Мне выпало великое счастье быть начальником первой в мире дрейфующей полярной станции, руководить всей огромной работой по освоению советскими людьми Арктики, а затем и Антарктики.
В заключение мне хотелось бы сказать юным читателям «Океана» следующее. Когда-то великий пролетарский писатель А. М. Горький говорил: «Всем хорошим во мне я обязан книгам». Я полностью присоединяюсь к словам Алексея Максимовича, но от себя хотел бы еще добавить: и флоту тоже. Я — потомственный моряк, всю жизнь был связан с ним самым непосредственным образом и могу с полным основанием и уверенностью заявить: флотская служба — это надежная и хорошая жизненная школа, достойное и мужественное занятие для молодого человека.
Дорогие, родные мои ребята, я уверен, все вы мечтаете о большой и интересной жизни, о замечательных подвигах. Это прекрасная мечта! Но помните, друзья: подвиг может совершить лишь тот, кто готов к нему, кто с малых лет сумел воспитать в себе волю и мужество, стремление к победе. Тот, кто умеет и любит работать, кто сможет выполнять свою работу в самых трудных условиях, кто найдет в себе силы преодолеть все эти трудности и выйти из них победителем. И еще помните, друзья, что профессии и моряка и полярника требуют от людей глубоких и всесторонних знаний. С неумелым, плохо подготовленным человеком море, так же как и Арктика, расправляется быстро и жестоко. Победить в схватке с суровой природой могут только знающие, стойкие, волевые люди, в совершенстве овладевшие своей специальностью.
Счастливого вам всем плавания в безбрежном океане жизни!