ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

А. Суворов НА ПУТИНЕ

Студенткам путинного отряда ДВТИ «Викинг»

Хоть это далеко не шутки

Работа по двенадцать в сутки,

И все ж придется выбирать

Под вечер: танцы или… спать.

И кажется невероятным,

Но, робы поменяв на платья,

Вновь так отплясывают девочки,

Что туфельки едва выдерживают.

Смешался запах рыбы с запахом

Духов каких-то редких, западных.

Вам ночью мамы будут сниться,

А поутру под крики чаячьи

Отрядный командир отчаянно,

Вас поднимая, будет злиться.

Путина знатная идет,

Затоплен рыбою завод.

Ю. Иванов БУТЫЛКА С ЗАПИСКОЙ Рассказ

«…Я полагаю, что это большая акула, сэр». — «Акула в этих водах?» — недоверчиво воскликнул Гленарван».

Прочитав эти строчки, я представил себе великолепную яхту «Дункан», несущуюся по Северному каналу, яркую зелень вспененной воды и чаек, с криками летящих следом. И черный острый плавник чудовищной рыбины, вспарывающий поверхность воды… Согнувшись пополам, устроив книгу на коленях, я с жадностью принялся читать дальше. И все отодвинулось, исчезло. И класс, в котором я сейчас находился, пятый «Б», и самая последняя в ряду, на «Камчатке», парта, и урок арифметики, которую я не понимал и не любил со всей искренностью своей детской души.

Парусный корабль! Акула! Я слышал об этой книге. И вот Женька Егоров принес мне ее и дал почитать всего на два дня. За это я отдал ему десять лучших своих марок. В том числе и три коричневые марки далекой страны Мозамбик с изображением льва, слона и крокодила…

Продолжаю читать.

«Акула судорожно забилась, почувствовав, что ее вытаскивают из родной стихии. Но это не испугало матросов: они живо справились с ее яростью, накинув акуле на хвост мертвую петлю…»

О, как мне захотелось оказаться там, на палубе яхты «Дункан», среди веселых бородатых сильных матросов, выволакивающих хищницу из зеленых волн Северного канала! Да-да, я хочу туда, я хочу карабкаться по вантам и чувствовать ладонями жесткость тросов; ощущать, как корабль кренится то в одну сторону — и под тобой кипит вода, то в другую — и теперь тебе уже видна палуба и люди на ней. Люди отважные, необыкновенные, пропахшие морем и трубочным дымом!

Что-то говорил учитель. Шуршали листки бумаги: контрольная. О-о-о, мне не решить этих задачек. И я снова уткнулся в книгу.

«Помолчите, — сказал помощник капитана Том Аустин. — Разве вы не видите, что акула была горькой пьяницей и, чтобы не потерять ни капли напитка, проглотила его вместе с бутылкой!»

Совершенно забывшись, я громко засмеялся: проглотила вместе с бутылкой! Математик взглянул в мою сторону и поправил сползшие на кончик носа очки. Женька Егоров перегнулся через парту, зашептал:

— Решил уже?

— Нет, — отмахнулся я и прочитал: — «Как? — воскликнул Гленарван. — У акулы в желудке оказалась бутылка?»

— Тише ты. «Параллелепипед» услышит, — заволновался Женька.

— А? Все равно кол.

— Дать переписать?

— Подожди. Дочитаю.

«Том, достаньте-ка эту бутылку, — сказал Гленарван. — Только поосторожней: найденные в море бутылки часто содержат важные документы…»

— Ученик Ветров. Я вам не помешал? — раздался вдруг над моим ухом скрипучий голос. — Нуте-ка, что мы тут читаем?

— Помешали, — буркнул я, весь увлеченный событиями, происходящими на яхте «Дункан». — Очень помешали!

— Что-о?

Рука учителя легла на книгу. Я рванул ее к себе. Затрещал картон обложки. Я мертвой хваткой вцепился в книгу. Не отдам! Поправив сползшие очки, учитель повысил голос:

— Во-он из класса!

До конца урока я читал на улице. И всю перемену. Потом удрал домой. И читал всю ночь, сунув маленькую настольную лампу под одеяло. Ах, как все это здорово: моря, океаны, Африка, Магелланов пролив, пампасы. Засыпая под утро, я думал о том, что должен побывать там же, где и полюбившиеся мне герои. Спасибо тебе, Жюль Верн! Теперь я знаю, что я должен делать в этой жизни, кем должен стать! Правда, придется и математикой заняться: разные там счисления, вычисления, долготы и широты. Но ничего. Я все преодолею. Я все осилю и стану моряком, стану путешественником.

— Подвел я тебя, — сказал мне на другой день Женька Егоров. — Хочешь, верну тебе марки?

— Я тебе отдам все-все марки. Оставь мне эту книгу, а? — попросил я.


Прошли годы. Вот и окончен десятый класс. Поступаю в мореходку. Зачеты по физической подготовке сдаю. Вот ведь еще что придумали! Прежде чем допустить нас к экзаменам — силу нашу испытывают. Бегаю. Прыгаю. Гранату швыряю. На перекладине подтягиваюсь. Десять раз надо. Раз, два… четыре, пя-ять… шесть… се-емь. Не могу больше. Что? Неужели из-за этой проклятой перекладины разрушится моя мечта? Во-о-осемь… Лопнут сейчас мои мышцы! Нет, не могу больше.

— Эх ты, слабак, — сказал мне инструктор по физической подготовке. — Иди. Погуляй годик. Наращивай мышечную массу, шкет, море любит сильных.

— Море любит упрямых! — воскликнул я в отчаянии. — Море любит тех, кто по-настоящему любит море. Кто предан ему. И я докажу это!

Но все позади. Ничего, что двери училища захлопнулись перед самым моим носом, в океан-то двери настежь. Вот сколько объявлений: «Для работы на судах рыбопромыслового флота требуются матросы».

Здравствуй, Океан, принимай меня матросом траулера! Познавать разные науки можно и заочно, а вот познать океан и премудрости судовых будней… Боцман Михайлыч учит меня морской жизни. Любим мы и побаиваемся своего боцмана. Строгущий! Помню, только пришел на судно, капитан говорит:

— Иди к боцману. Глянет он, получится ли из тебя матрос.

Вывел меня Михайлыч на палубу, повертел, хватая ручищами за плечи, потискал твердыми, будто железными пальцами мои бицепсы, хмыкнул. Не понравился я ему, жидковат.

— Матросу крепкие мышцы нужны, — сказал боцман сердито. — Попадется тунец под центнер — вытянешь багром на палубу?

Да что они, сговорились? В мореходке разговор про мускулы, здесь о том же! А боцман мой живот щупает, сплевывает презрительно:

— Это разве пресс? Кисель.

Обидно мне стало.

— Нормальный пресс…

Усмехнулся боцман:

— Нормальный? Проверим. А ну спружинь брюхо. Вдарю.

Да что тут: траулер или боксерский зал? Ну, надулся я, спружинил брюшной пресс. Словно кувалдой меня шарахнуло, еле на ногах устоял, вздохнуть не могу.

— Кисель, — сказал боцман. — А как руки?

— Что? Нормальные у меня руки, — выдохнул я.

— Дай-ка правую.

— Чего еще недоставало! Вы не Командор, а я не Дон Жуан…

Будто стальные тиски сжали мою ладонь, слезы покатились из глаз. О-о-о! Да он же мне ее в лепешку раздавит! Но молчу. Терплю.

— Как новичок? — спросил капитан, выйдя на палубу.

— Банан зеленый, — ответил Михайлыч. — Но терпеливый, упрямый. И это главное. Сделаю из него хорошего матроса.

Здравствуй, Океан! Неузнанные мной товарищи, те, кто подтянулся на перекладине десять и больше раз, сидят в аудиториях, а я глотаю соленую пыль, шкерю рыбу, скулю по ночам в подушку от дикой боли в изрезанных, проткнутых костями рыб ладонях. А утром, как и все, натягиваю просохшую за ночь робу и длинные рыбацкие сапоги. И уже слышу грозный голос Михайлыча: «Все спите? Па-адъем. Колька, банан зеленый, почему без перчаток к рыбоделу прешь?..»

Детская мечта своими собственными глазами увидеть акулу и поймать ее не проходила. Почему? Может, оттого, что акула стала для меня неким символом дальних океанских рейсов? Но пока работать приходилось на траулере, совершающем рейсы в северные широты. А так хотелось попасть в тропики! За экватор! Туда, где в прозрачной воде скользят длинные серые тени акул.

Повезло. Попал я в тропики. И хватили мы лиха с акулами во время рейса на тунцелове!

Первую акулу я и увидел в этих местах. Мы только что пришли туда, был полдень, вахтенный штурман уже созвал команду в салон на обед, а я замешкался. Стоял на полубаке и, свесившись через леера, глядел в прозрачную синюю воду.

— Коля, погляди влево, — услышал я тут голос вахтенного штурмана — он с биноклем в руках стоял на крыле мостика, — акула!

— Где? А, вижу!

Наискосок, пересекая курс траулера, резал воду черный треугольный плавник. Громадная рыбина прошла метрах в трех от форштевня траулера, и я увидел длинное и толстое светло-синее сверху и белое с боков острорылое тело. Это была голубая акула, и, хотя потом я видел много всяких акул, эта первая встреча с хищницей океана осталась в памяти на всю жизнь.

…Акулы появились возле нашего траулера, лишь только мы начали ставить тунцеловный ярус. С вечера траулер лег в дрейф. До темноты провозились на палубе: готовили ярус к выметке. Стаскивали, составляли рядком ящики с коваными, величиной почти в палец крючками. Каждый из крючков прикреплен к металлическому, свитому из многих крепчайших стальных проволочек поводку, чтобы хищная рыбина не откусила крючок. Отдельно штабелем уложены поплавки, похожие на пластины сыра, а в сторонке — бамбуковые вешки с красными флажками на вершинках.

Ночь. Все кругом будто тушью залито. Россыпь звезд над головой и в воде.

И странное ощущение. Где вода сливается с небом — не видно. Легкое покачивание. Как будто мы не на траулере, а на космическом корабле. Летим среди невероятного скопища звезд вне Солнечной системы. Потому что не видно ни Земли, ни Луны.

Голубая тень скользнула внизу. Всплеск. Тонкий свист. Дельфин подплыл полюбоваться на траулер.

Гаснет свет в одном, в другом иллюминаторе. Завтра подъем еще до восхода солнца. И мне пора, не высплюсь. Но как уйти? Будет ли еще когда-нибудь в моей жизни такая ночь?

Тяжелые шаги. Черная угловатая фигура движется по ботдеку. Таким, наверно, черным, угловатым и тяжким был Командор, идущий к Дон Жуану. Но это не Командор — боцман. Меня, наверное, ищет, грохочет своими сапожищами, тишину разрушает.

— Колька, банан зеленый! Весь пароход обшарил, думал: ухнулся в океан. — Голос у боцмана хрипловатый, какой-то шершавый. — А ну марш в каюту!

— Да ты погляди, какая ночь…

— И то верно, — понизив голос, отвечает боцман. — Бегаешь, бегаешь, а на такую красу и взглянуть некогда. Подвинься. — Помолчав немного, окинув взглядом весь этот прекрасный ночной мир, он озабоченно говорит: — Итак, ты на крючках. Учти, самое опасное место на ярусе. Если не успел рыбу наткнуть на крюк, не удерживай поводок — отпускай. А то крючок вонзится в руку и сам улетишь за борт заместо наживки. Однако иди все же спать.

— Иду, иду.

Вовка Нагаев, мой напарник по каюте, уже спит. Лезу в свою верхнюю койку и зажигаю над головой лампочку. Надо хоть немного почитать учебник астрономии. Так, на чем я вчера остановился? Неужели наступит момент, когда я уже сдам все зачеты, все экзамены и поднимусь в ходовую рубку штурманом?

Глаза слипаются. Книга валится из рук. И вдруг что-то холодное, трепещущее и скользкое падает на мою голую грудь.

— Змея! Змея! — ору я, хватаю руками э т о и открываю глаза. Фу, летучая рыбка. Впорхнула на свет прямо в иллюминатор.

Швыряю ее назад, в родную стихию. Потянувшись, ногой захлопываю иллюминатор и выключаю свет. Пищат пружины койки. Что-то бормочет во сне Вовка Нагаев. Ему хоть из ружья дуплетом над ухом пали, не проснется…

…— Па-адъем! На ярус, лежебоки!

Топот сапожищ по коридору, удары кулаком в двери. Кажется, лишь глаза сомкнул — и уже подъем. Соскакиваю с койки. Трясу Вовку за плечо, тот отмахивается, пытается закутаться с головой в простыню. Стаскиваю его на пол, дергаю за мягкие, похожие на пельмени уши. Вовка мычит, отбрыкивается и, кутаясь в простыню, уползает под столик. Беда с ним! Вот так каждое утро. Пока моюсь, Вовка засыпает под столом, храпит даже. Выливаю ему на голову кружку воды.

Холодюга. Африка называется! Вся палуба, планширь, каждая железка покрыты крупной и холодной росой. Небо на востоке чуть розовеет. Где ты, солнце, отчего мешкаешь? Вылезай побыстрее из-за горизонта, обогрей нас.

Шр-рр-р… Ш-рр-рр. Шурша, гибкой и влажной серо-зеленой змеей уползает за борт из ящика и исчезает в волне «хребтина» — крепчайшая веревка, к которой крепятся поводцы с крючками, поплавки и вешки. Подхватив холодную, из морозилки, сардину, я насаживаю ее на крючок и бросаю за борт.

Кажется, траулер идет слишком быстро. Еле успеваю насаживать рыб. Чувствую, как поводец натягивается струной, крючок рвется из рук. Отпускаю один крючок без наживки, потом еще один.

— Эй, в рубке! — орет Михайлыч. — Зачем гонку устраиваете?

— Нормальный ход, — возражает вахтенный штурман, — три узла. Дам меньше — до ночи ярус не поставите.

— Три! А не все ли пять? — И, повернувшись, мне: — Осторожнее, Коля, осторожнее… Да не держи ты крючок… Отпускай пустым!

— Жаль!..

И все же скорость слишком велика. Мы уже несколько раз делали короткие тренировочные заметы, и там я успевал оснастить все крючки. Поводец натягивается, левой рукой я удерживаю его, зажав основание крючка в ладони, правой насаживаю рыбину. Сильно промороженная ткань рыбьего тела не поддается жалу крючка.

— Боцман! Рыбу оттаять не могли как следует?

Рывок. Не успеваю отпустить крючок, и он вонзается в ладонь. Поводец тянет за борт, чувствую, как с сухим треском крючок распарывает кожу и рвет мякоть руки. Боцман перехватывает своей ручищей поводец, тянет на себя, взмахивает ножом…

Через полчаса, с забинтованной ладонью, я снова становлюсь на свое место. Дергающая боль разрывает руку, но что поделаешь, поставить на крючки некого — в палубной команде, особенно на работе с ярусом, каждый выполняет свое.

Всходит солнце. Носятся над палубой чайки, пытаются схватить наживку, падающую в воду. Несколько дельфинов приплывают и кружат возле яруса, изучают, что это за штуковина, и я боюсь — не схватил бы какой из них рыбину. Но дельфины умные. Обнаружив, что сардинки насажены на крючки, они разворачиваются и уплывают.

Становится тепло. Боль в руке немного утихает. А вернее, просто притерпелся. Все же скорость траулера завышена. Работаю внимательно, вторичной оплошности допустить нельзя.

Полдень. Жара! Пот льется по лицу, щиплет уголки глаз. Рот высох, губы шершавые. Но некогда вытереть лицо, некогда глотнуть воды: выметка яруса идет безостановочно. Падают в воду вешки, шлепаются поплавки, уходят поводец за поводцом.

Болит спина, ломит шею, кровь тяжко колотится в висках. Слезятся глаза, кажется, что под веки песок насыпан. Невозможно как сияет в воде солнце, пляшет в мелких волнах, рассыпается на остро сверкающие осколочки.

— Коля, долго еще? — слышу я страдающий голос Вовки Нагаева. — Сил нет.

— Терпи, Вовулька. Совсем пустяк осталось.

Какая жара! Африка! Неужели утром было прохладно? Ну и солнце… Мне кажется, что лучи стальными штырями пробивают мою легкую кепчонку и впиваются в череп, мозг. Сейчас он расплавится, разжижится и потечет из ушей, рта. Гонят они траулер, гонят! Ага, остался последний ящик. Значит, двадцать миль яруса выметано, осталось еще пять. К обеду закончим. Вот только бы выдержать до обеда, выстоять! У других-то работа попроще: поплавок крепят к хребтине через двадцать поводцов, вешку — еще реже. Поводцы к хребтине крепят четверо. Вот что: и на крючки надо ставить не одного, а двоих. Надежнее и быстрее будет. И вообще, всех матросов обучить всем специальностям для работы на ярусе.

За борт летит концевая вешка. Все!

На палубе, возле полубака, хлещет тугая струя душа. Мы топчемся под ним, толкаемся, хохочем. Кок тащит громадный чайник, полный прохладного изюмного кваса. Я так устал, что от кружки кваса хмелею, как от браги. Сидим на палубе под тентом, курим, глядим в океан. Спина и шея уже не болят, а лишь слегка ноют. Ничего, пять-шесть ярусов поставим — пообвыкнем и не будем замечать этих нагрузок. Лишь бы рука не разболелась. Зыбь раскачивает траулер. Ровной чередой уходят за горизонт вешки яруса. Мучительно хочется спать. Сейчас мы пообедаем и действительно часа два поспим. Я уже забронировал себе местечко под спасательной шлюпкой. А потом начнем выборку яруса.

Начали…

— Отгоняй акулу, отгоняй! Куда ты! Кыш!

— Вот еще одна! Глядите, глядите! Тунца харчит.

— Спина сейчас лопнет. Коля, не удержу.

Бросаюсь к портлазу, вырезу в фальшборте, и хватаюсь за скользкое древко багра. Рядом пыхтит, топчется, тянет багор из воды мой сонливый приятель Вовка Нагаев. А внизу, в полутора метрах от наших ног, кипит вода и на багре бьется сине-серебристый тунец весом килограммов на сорок. И акулы! Серые, стремительные тела мелькают в воде. Вот одна из рыбин бросается к тунцу, рывок и… тащить становится легче.

Выдергиваем тунца из воды, он тяжко падает на палубу. Скользя по ней раскисшими от воды сандалетами, мы отступаем, смотрим на тунца. Но это уже не рыба. Половина! Мощные челюсти, как бритвой, отсекли хвост тунца по анальный плавник.

Гудит машина ярусоподъемника. Возле борта судна пляшут вешки и поплавки. Все идет в обратном порядке: судно медленно движется вдоль яруса, машина выволакивает хребтину, а с ней и всю оснастку. Отсоединяем вешки, поплавки, складываем их в сторонке, отцепляем поводцы и, скрутив их, укладываем в ящики, а если попалась рыба — спешим к портлазу с баграми.

Акулы. Сколько же тут их? Почуяли живность, сплылись отовсюду. Вначале их было три, потом стало с десяток, а теперь возле борта траулера кружат, снуют, то уходят в глубину, то всплывают к самой поверхности десятки огромных рыбин. Тут и похожие на короткие, толстые бревна тупорылые акулы-быки; подвижные, стремительные черноперые акулы. У них светлая окраска и черные кончики брюшных плавников. Чуть в отдалении кружат длинные, веретенообразные голубые акулы и группками, по три-четыре, носятся верткие, стремительные и кровожадные акулы-собаки.

Пир горой. Акулы пожирают наш улов. То и дело мы выдергиваем из воды лишь одну — еще живую — тунцовую голову или обглоданный скелет парусника. Акулы разрывают рыб на наших глазах. И сами попадаются на крючки. Обрезали один поводец, другой: акулу из воды выволочь на палубу трудно. Обрезали третий поводец, и боцман разорался: мол, так мы вообще без яруса останемся. Впереди пять месяцев работы, и если на каждом ярусе терять по пять-шесть поводцов… «Выволакивайте акул на палубу!»

До чего же они живучи, эти рыбины. Володя Нагаев прыгает возле одной из них, над головой хищницы занесена тяжеленная кувалда. Удар… Как по резиновой подушке. Акула взвивается свечой, лупит шершавым, как терка, хвостом по ящикам, фальшборту.

— Тунец! — хрипит багровый от духоты боцман. — Колька, банан зеленый… Подхватывай багром, подхватывай.

Подхватишь тут! Прыгаю через акулу. Кося безумным кошачьим глазом, акула извивается, резко и гибко взмахивает хвостом. Ух! Попала бы по ногам — считай, что всю оставшуюся жизнь на костылях скакать будешь.

— Отволакивайте ее к полубаку, — командует Михайлыч и, выхватив у Вовки поводец, толкает его: — Иди помоги взять тунца!

Сам тащит акулу по палубе к полубаку. Там он крепит поводец к железной утке. Акула изгибается, грызет стальную проволоку поводца, а боцман, утирая на ходу лицо ладонями, спешит помочь нам.

Тяжелый день. Когда же он пойдет на убыль? Работаем молча, уже нет сил на выкрики, разговоры. Лишь плеск воды, суматошные вопли чаек, шлепанье сандалий, тяжкие удары падающих на палубу рыбьих тел. И всхлипы задыхающихся, гибнущих на воздухе тунцов, бешеные всплески попавшихся на крючки акул да тихие, яростные охи и ахи матросов.

Вот и конец ярусу. Вместе с Володей мы выволакиваем концевую вешку на палубу, укладываем ее вдоль фальшборта. Володька, криво усмехаясь, смотрит на меня, стягивает с рук липкие перчатки, бросает их на палубу и сам опускается в розовую лужицу. Кок спешит с изюмным квасом, сует нам кружки. Кто-то из штурманов раскуривает сигарету и пускает ее по кругу. Капитан с деловым видом пинает ногой тунцовые туши, хмурится, улыбается, хлопает нас ладонью по мокрым спинам.

— Вовка, а ты что?..

Сидя на палубе, Нагаев разглядывает левую ногу. Когда волокли акулу, та лишь слегка задела его хвостом. И кожу от коленки до щиколотки будто рашпилем содрали. Старпом идет с бутылкой зеленки, присев, льет на ногу Володи; тот кривится. Один из парней ладони сжег поводцом, другой поскользнулся и упал, ударился об острый угол лючины, у третьего еще что-то. Тихие вздохи. Усталые смешки. Мы будто из боя, из схватки. Да ведь так оно и есть: океан ничего не отдает без боя.

— Мужики! Первый раунд за нами, — говорит боцман. — А ну, быстренько тунчиков в трюм. Колька, Вовка, вздымайте лючины.

Первый раунд за нами. А сколько еще впереди таких раундов? Почти полтораста. Полтораста промысловых дней, полтораста схваток с океаном.

К концу рейса кожа наша, прожаренная солнцем и просоленная водой, задубеет, а на руках и ногах появятся шрамы, которыми мы потом будем гордиться, как гордится шрамами солдат, участник многих отчаянных схваток.

С длинным острым ножом я иду к полубаку. Десятка три акул лежат там, похожие на серые плахи дров. Рядом со мной таким же ножом орудует боцман. Распялив зубастую с тремя сотнями острейших зубов пасть, выпластывает глубоко увязший в гортани рыбины крючок. До чего же мерзкие эти акулы, рыбы моей детской мечты! «Как? — воскликнул Гленарван. — У акулы в желудке оказалась бутылка?..» — «Самая настоящая, сэр. Только можно сказать… что она попала в брюхо акулы не прямо из винного погреба…» — «Том, достаньте-ка эту бутылку… Найденные в море бутылки часто содержат важные документы». Так. А не найдем ли и мы что-нибудь?

— Михайлыч, вспори-ка акуле брюхо. Иногда в желудки хищниц попадают разные предметы, — говорю я. — Бутылки, к примеру, с записками. Морские бинокли, свайки, часы. В Англии, в Музее естественной истории, собрана целая коллекция предметов, извлеченных из акульих брюх.

— Свайки, говоришь? Это дело. Найти бы английскую. Из настоящей стали, — заинтересованно говорит боцман. — Ну и кожища! Нож не берет.

— Вот ту не трогай. Я с нее шкуру снимать буду.

Палуба пустеет. Она тщательно вымыта. На золотистых досках розово сияют маленькие теплые лужицы, и от них поднимается парок. Как гигантский красный кухтыль, сползает к горизонту солнце. Нижний его край садится на пылающую кромку, и оно слегка сплющивается, расплывается в своих пылающих боках. А Володя налаживает кинопроектор: кино крутить будет. Здесь же, на палубе. В салоне душно.

«Самогонщики» — называется кинофильм. По белому скату ходовой рубки несутся незадачливые любители алкоголя. Хохот на весь океан. Будто и не было утомительнейшего дня. Время от времени из океана вылетают летучие рыбы и врезаются в рубку. И падают на головы матросов и парней из машинной команды.

А я пластаю акулу. Пообещал привезти в музей научно-исследовательского института пяток шкур акул разных видов. Потом, во время отпуска, чучела набью. Пускай ребятишки, школьники, которые часто приходят в музей института, разглядывают их, восторгаются и мечтают о морях и океанах, о встречах с морскими хищниками.

Боцман рядом сопит, стягивает с акулы шкуру, аккуратно подрезает, отслаивает ее от плотных, беловатых мышц. Попыхивает трубкой и зло ворчит:

— Видел я многих людей, но таких, как ты… Кто тебе скажет спасибо?

Кто-нибудь и скажет. А может, у кого-то при виде акулы шевельнется что-то в душе, в океан потянет.

Катятся день за днем. Рука зажила, шрам только через всю ладонь остался.

Лов тунцов шел хорошо, но акулы досаждали по-прежнему. И приходилось тех, которые попадались на крючки, выволакивать и утаскивать к полубаку. А потом выпластывать из челюстей крючки.

Увы! Не обнаружили мы с боцманом Михайлычем ни морского бинокля, ни карманных часов, ни хотя бы стальной английской свайки.

Нашли, правда, кое-что. Авторучку, к примеру. Какой-то растяпа уронил с судна, акула и подхватила. Газету на немецком языке. Края были оторваны, в ней я прочитал и перевел на русский, что некая фрау Мюллер (Гамбург, Адальберт-Штрассе № 97) потеряла свою любимую собачку, порода черный пудель, по кличке Жужу, и обещает тому, кто найдет собачку, вознаграждение в сумме ста сорока марок. А в желудке голубой акулы мы обнаружили женскую туфельку тридцать шестого размера. Видно, шел по водам Атлантики пассажирский лайнер, молодая женщина стояла у его борта, качала ножкой над водой, а туфелька и соскочила.

Вот, пожалуй, и все. А жаль. Так хотелось привезти на берег и подарить музею бутылку с запиской, извлеченную из брюха акулы.

Но вот однажды… Рейс подходил к концу. Выбирали последний ярус. Тунцы, акулы, парусники. Незадачливый марлин попался, весом центнера в три, с толстым и коротким бивнем, в который превратилась верхняя челюсть рыбины. Шкура одного из марлинов уже хранилась в трюме, и я с сожалением подумал, что тот был помельче. Корифена клюнула, а потом луну-рыбу подволокли к борту. Была она такой огромной — диван-кровать, вряд ли бы мы вытащили ее на палубу, да и к чему? Мясо у луны-рыбы несъедобное, а для музея мы заморозили рыбу-луну помельче. Пока решалась ее судьба, рыба-луна спокойно кружила на поводце возле борта траулера, поглядывала на нас добрыми круглыми глазами, а вокруг нее шныряли акулы и порой тыкались рылами в упругие золотистые бока. Но не трогали: мясо рыбы-луны ядовито. Зубастые рыбы опасались: куснешь эту толстуху — и перевернешься вверх брюхом!

— Иди гуляй, — сказал боцман рыбе.

Перегнувшись через фальшборт, он кусачками перекусил стальной поводец.

И рыбина медленно погрузилась в фиолетовую пропасть глубин.

Вновь заурчал двигатель машины, поползла из воды хребтина. Концевая вешка показалась.

— Все! — возвестил боцман. — Конец работам! На, океан, на память.

Он стянул с ладоней дырявые, много раз чиненные перчатки и кинул их в воду. Тотчас акула-собака метнулась и проглотила одну из перчаток, а в другую вцепились две акулы. Они дергали ткань, заглатывали, а мы, свесившись над фальшбортом, хохотали.

— Поздр-равляю всех с окончанием яр-русных р-работ! — пророкотало судовое радио голосом капитана. — После уборки палубы пр-риглашаю всех в салон.

— Ур-ра! Да здравствует наш капитан! — заорали мы.

— Ребятушки, быстренько-быстренько, — засуетился боцман. — Все убрать, поводцы скойлать, хребтинку на сушку, палубку прополоскать. Коля, банан… быстренько своих акулок потроши!

— Надоело, — сказал я. — Эй, Вовка, помоги акул в трал смайнать.

— Э-э-э, а как же «найденные в море бутылки содержат важные документы»? — обеспокоился Михайлыч. — Нет уж, надо до конца.

— Давай нож. Вовка, где мой нож?

Увы, пустые хлопоты. Исчезла в трюме одна туша, вторая, третья. Все акулы вскрыты — ничего нет.

— Коля, а эту что же? Последнюю? — спросил боцман.

— Да ну ее. Потащили в трюм.

На палубе уже все было прибрано. Вовка Нагаев стоял с брандспойтом в руках, ждал, когда я расправлюсь с акулой, чтобы скатить палубу водичкой.

— Подожди, Коля. Ей-богу, у этой последней в брюхе что-то лежит, — заволновался боцман и потискал акулу. — Вот, пощупай.

— Ладно. Держи тут.

Лезвие вдруг уперлось во что-то твердое. Я нажал сильнее, и на палубу вывалилась… бутылка! Обросшая ракушками морских желудей-балянусов, она сразу наводила на мысль, что проплавала многие месяцы в океане, прежде чем оказалась в брюхе акулы. Я взял ее в руки, матросы окружили меня, заглядывают через плечи. Э, да в ней что-то есть! Записка?! Какая удача, вот ведь повезло, а я чуть не выбросил эту акулу за борт!

— Бутылка с запиской! — крикнул я. — Ребята, я ведь говорил…

— Эта акула была горькой пьяницей, — захохотал боцман. — Ишь акула-алкоголичка. Да вытаскивай побыстрее записку.

В мгновение ока на палубе собралась вся команда. Осторожно расколупываю красный сургуч, выбиваю пробку, и в ладонь мне вываливается свернутая бумажка. Осторожно разворачиваю ее. Текст по-английски сильно подпорчен водой. Жаль! Однако о чем же сообщается в записке? Читаю, перевожу:

— Так… гм… «никогда не надо терять надежд»… Они не теряют надежды! — говорю я громко. — Так… Тут ничего не понять… Гм, вот здесь кусочек фразы: «… и тогда будешь вознагражден…» Гм… «ба…» Что? «Банан ты зеленый». Что? Какой банан?

— Зеленый! — выкрикивает боцман. — Ха-ха-ха!

— Ребята, я не пойму. Что это вы?

— Это мы… бутылку! — давится от смеха Володя. Слезы катятся по его лицу. — Помнишь в Гвинее? Ездили на остров Касса купаться? Вот там мы и нашли эту бутылку! На берегу! А боцман и говорит…

— А писал текст я, — признается капитан. — Еле-еле отыскал в словаре «банан зеленый».

— Она мне… руку чуть не оттяпала, — стонет боцман. — Отослали мы тебя с палубы, помнишь… акулу выволокли! Я ей в глотку бутылку толкаю, а она выплевывает. Я ей толкаю, а она… О-ох, братцы, не могу больше.

Хохочу вместе со всеми. Что за чудо эта остроумная морская шутка! Ну, боцман, спасибо тебе за все. И за твою рыбацкую науку, и за эту бутылку с запиской из брюха акулы…

Сую записку в бутылку. Запечатываю. Шумно, весело на палубе. Я вглядываюсь в лица товарищей, друзей по такому нелегкому и такому увлекательному труду, и мне хочется сказать им, как я их всех люблю, но не говорю этого, ибо в такой среде не принято говорить о чувствах, волнующих тебя. Но главное — это чувство во мне, оно всегда будет со мной.

Матросы расходятся. Моем с Володей палубу. Теплый парок поднимается от нее, так приятно шлепать по лужам голыми ступнями.

Капитан, включив судовую трансляцию, поздравляет нас с окончанием научно-поискового режима, с тем, что мы освоили ярусный лов тунцов в этих океанских широтах и что уже целый час траулер идет курсом на север, домой.

Солнце садится. Громадный, какой увидишь лишь в тропиках, ярко-красный, распухающий на глазах шар. Чайки, лениво взмахивая крыльями, летят за кормой, переговариваются озабоченными голосами: отчего траулер не ложится на ночь в дрейф? Куда это он?

Боцман ходит по сырой палубе, смотрит, хорошо ли мы ее помыли.

— Дай-ка руку, — говорит он мне. — Испробую силенку твою, дружок.

Я протягиваю ему руку. Он стискивает мне ладонь, но я не охаю, сам сжимаю что есть силы грубую лапищу боцмана.

— Ах ты, банан… созрел! — весело ворчит Михайлыч. — Неплохого матроса я из тебя сделал.

То были самые лучшие слова, какие я услышал от него в этом долгом, таком нелегком для меня рейсе.

Е. Сигарев ГИМН ЛЕДОКОЛУ

Зачастили, потеплели метели.

В белом шабаше не видно ни зги.

Всю неделю

Ходит треск ледовый,

Пробуя шаги.

Работяги катера не при деле,

Держат бухту якорь-цепи кораблей.

Всю неделю ледокол,

Всю неделю

Не жалеет ни себя, ни дизелей.

Давит корпусом заторы исправно,

Топит льдины в черноту полыньи.

Слева — красные,

Зеленые — справа

Влажно светят ходовые огни.

Отшаманят над Камчаткой метели,

Разбегутся по заливу катера,

Там, где вмерзли в Заполярье параллели,

Солнце спутает

Дни и вечера.

Где гудки, салютуя ветерану,

Со стамух[1] песцами прыгают в снег,

Он на Тикси поведет караваны,

Путь проложит лесовозам в Певек.

И опять от Уэлена до Тромсе

Над безмолвием арктических орбит:

— Мы пробьемся, — прогудит он, —

мы пробьемся,

Мы на то и ледоколы, — прогудит.

Но однажды над зимовьями усталыми,

Добровольный обогрев неуют,

Вертикальными звенящими кристаллами

Встанут сполохи и небо подопрут.

Неуклюжий,

Повернет он грустно к югу,

Мили хрусткие с разгона дробя,

Сколько миль!

И все для друга, для друга

И ни метра, ни полметра для себя.

Вот и снова город к берегу причален.

И по бухте, не жалея дизелей, —

Посмотрите! —

Ледокол, как Корчагин,

В океан торит пути для кораблей.

В. Тимофеев УЧЕБНАЯ АТАКА

К такому-то часу.

В такой-то квадрат.

Цель расстрелять!

Буи подобрать!

Учебно, но

вздулись реальные вены.

Учебно, но

воют надсадно сирены.

Реальны — команда,

и выкрик,

и шаг.

Реальная тяжесть —

до боли в ушах.

Реальна усталость —

такая усталость,

как будто ни капельки сил не осталось

в скелете и мышцах,

в крови и в душе, —

ты выкачан,

высосан,

выжат уже!

Ты к черту послал бы тревоги и стрельбы,

ты, может, почти умереть захотел бы,

но только

тебе перед смертью нужна

одна сигарета,

всего лишь одна.

Но только тебе перед смертью разок лишь

на землю взглянуть

сквозь окошки бинокля.

Но только

тебе дней хотя бы на пять

на Волгу иль Вычегду к мамке слетать.

В. Тюрин ПРАВО НА РИСК Повесть

Кто бы мог предположить, что именно с этого совсем обычного дня начнется короткая цепочка дней, которые так круто изломают устоявшиеся и годами притеревшиеся связи между главными героями нашего повествования? Бывшая дружба вдруг обернется неприязнью, а людей ранее далеких друг от друга вдруг сблизит тайно сосущий восторг риска, бремя трудных решений…

Впрочем, обо всем по порядку. Холодным и слякотным утром 9 июля 195… года сразу же после подъема флага по длинному, почерневшему от времени и от пролитых на него соляра и масла причалу быстро шла группа офицеров штаба одной из бригад. Впереди легко вышагивал невысокий, хрупкий на вид адмирал, в новой щегольской фуражке. Рядом с ним — комбриг капитан первого ранга Щукарев. Рослый, огромный Щукарев чувствовал себя не совсем ловко рядом с адмиралом: чтобы поддерживать беседу, ему все время приходилось сгибаться и неудобно выворачивать шею — вниз и вбок. Но Щукарев с этим мирился. Утро зачиналось удачно, и его хорошего настроения не могли поколебать ни это неудобство, ни гадкая погода.

Несколько дней назад, когда комбриг докладывал адмиралу план боевой подготовки, тот, услышав, что на одной из подводных лодок штаб бригады будет проводить смотр, то есть проверять на ней чистоту, порядок, организацию службы, вдруг почему-то решил самолично возглавить эту проверку. Это странное желание адмирала не на шутку озадачило комбрига: с чего бы это с а м? И почему он заинтересовался именно этой лодкой? И обеспокоило, хотя лодкой командовал самый опытный из командиров, его ученик и младший друг капитан второго ранга Логинов.

Поэтому комбриг на неделе нет-нет да и заглядывал на логиновскую С-274. Вместе со старпомом Березиным он лазал с чистой ветошью по трюмам, с пристрастием экзаменовал немевших перед ним от страха матросов.

Зато к сегодняшнему утру Щукарев был совершенно спокоен за этот экипаж. Нет, он был не просто спокоен, он гордился лодкой, он был исполнен той непоколебимой веры в нее, в ее экипаж, которая приходит с сознанием, что ты честно и до конца сделал все, что мог. Он лично все десятикратно выверил и вымерил.

Сейчас, направляясь вместе с адмиралом на лодку, Щукарев чуть ли не посвистывал от полноты чувств. Сдерживало лишь присутствие начальства. В легкости, с которой комбриг нес свое большое и отяжелевшее с возрастом тело, в незамутненной ясности взгляда, в бродившей по его лицу тонкой ухмылке откровенно читалось довольство собой.

Адмирал, бросив снизу вверх на комбрига удивленный взгляд, полюбопытствовал:

— Что это вы, Юрий Захарович, нынче так и светитесь?

— Это я так, товарищ адмирал, в личном плане… Внучек вспомнил. Уж больно они забавные стали, — вывернулся комбриг, твердо зная, что упоминание о его внучках сразу же изменит ход мыслей у всех окружающих, включая и адмирала.

И не ошибся. Поспешавшие за ними флагманские специалисты деликатно, но искренне рассмеялись. В бригаде почти каждый знал, что у комбрига, в общем-то еще относительно молодого человека — весной ему исполнилось сорок пять, — было уже пять внучек. Старшая дочь родила ему двойню, средняя — тройню, а совсем недавно вышла замуж последняя, младшая дочь. И теперь офицеры гадали: обойдет она своих старших сестер или нет? Кое-кто даже заключил пари.

В таком вот распрекрасном расположении духа как-то совсем незаметно они подошли к пирсу, с правой стороны которого стояла логиновская лодка. На узкой кормовой надстройке ее в каменном напряжении застыл выстроившийся экипаж. В ожидании командования перед строем, нервно одергивая полы шинели, крупно вышагивал длиннющий старпом лодки капитан третьего ранга Березин. Он почти на голову возвышался над строем.

Волноваться у Березина были основания: на сегодняшнем смотре он оставался за командира. Логинов, который вот уже почти полгода исполнял еще и обязанности начальника штаба бригады, был сейчас среди сопровождавших адмирала офицеров.

Адмирал, поравнявшись с носом лодки, бросил случайный взгляд на хлопающий на ветру новенький (специально сменили к проверке) гюйс[2] и вдруг резко и круто остановился, да так, что в него чуть не врезался идущий следом офицер. И было от чего…

На флоте традиции складываются и хранятся сотнями лет. Одни, безнадежно устарев, давно оказались в архивах истории, и о них шуточно вспоминают лишь во время веселой флотской травли. Другие были с корнем вырваны и развеяны буйными ветрами революции. Но большинство традиций продолжают жить, свято хранимые и почитаемые. Одна из них — это церемония утреннего подъема флага.

«На фла-аг и гю-юйс… Сми-ирна-а!»

Только человек безнадежно потерявший вкус к флотской службе может остаться равнодушным при этой команде. Если же ты радуешься окружающей тебя жизни, если гордишься своей принадлежностью к славной флотской семье, если твой корабль стал твоим вторым домом и за любовь платит любовью, то каждое утро к подъему флага ты спешишь с трепетно бьющимся сердцем. На подъем флага, как и на первое свидание, никогда не опаздывают. Оправдания в расчет не принимаются.

«Фла-аг и гю-юйс поднять!»

Где бы ты ни был, услышав эту команду, ты непроизвольно подтянешься, повернешься лицом к морю, в торжественном молчании приложишь руку к козырьку фуражки и, замерев, с душевным трепетом будешь ждать, когда на штоках взметнутся бело-голубой военно-морской флаг и кумачовый со звездой гюйс.

С этого мгновения начинается отсчет нового флотского трудового дня. Вот почему все, что связано с этой традиционной церемонией, соблюдается на флоте неукоснительно и ревностно.

А теперь вспомним, что адмирал резко и оторопело остановился, какое-то мгновение, видимо, опешив, помолчал и бросил комбригу с обидой:

— Наведите на бригаде порядок, товарищ капитан первого ранга! — Бросил, как отрубил, и быстро пошагал прочь.

Комбриг растерянно, не понимая, что произошло, проводил недоуменным взглядом адмирала, пожал плечами, хмыкнул и стоял бы так в изумлении, если бы кто-то из подчиненных не подсказал:

— Гюйс, товарищ комбриг… Гюйс…

Комбриг взглянул на нос лодки, на развевающееся над ним кумачовое полотнище, и лицо его начало тоже приобретать кумачовый оттенок: новехонький гюйс на С-274 трепыхался перевернутый вверх ногами. И никто этого не заметил раньше.

— Раззявы!!! — рявкнул Щукарев и крупной рысью устремился к ведущему на лодку трапу. Вслед за ним нога в ногу заторопился и Логинов. Лицо его было расстроенным, виноватым. Надо же такому случиться, и как раз в день смотра!

Офицеры штаба незаметно начали куда-то испаряться: они знали — комбриг будет сейчас «выдавать» всем подряд, виновным и невиновным.

Первым на глаза Щукарева попался Березин, встретивший комбрига, как это и положено, командой «Смирно». Щукарев сначала окинул долговязого старпома яростным взглядом, а потом зло улыбнулся и обернулся к Логинову, как бы приглашая его в свидетели:

— Во! Все ясно! Кто здесь командует? Академики! Математики!

Кто-то из «флажков»[3] за спиной Щукарева огорченно вздохнул:

— Ну, сейчас раскочегарится…

Говорят, пришла беда — отворяй ворота. Через два часа после утреннего конфуза другой молодой командир лодки из бригады Щукарева при перешвартовке не справился с сильным прижимным ветром, навалился на другую подводную лодку и помял ей цистерну главного балласта.

Эти два прискорбных события явились причиной созыва комбригом экстренного совещания. В кабинете Щукарева грохотали октавные переливы комбриговского баса. Стены кабинета сотрясались, а портреты флотоводцев, развешанные на них, вибрировали от его трубного рыка. Комбриг вошел «в режим самозавода», как окрестил это душевное состояние своего начальника беспощадно злой на язык флагмех бригады. Щукарев подскакивал на стуле, багровел, с размаху бухал огромной, в рыжих волосинках, лапищей по крышке утробно гудящего письменного стола.

Комбриг ярился, а командиры подводных лодок и офицеры штаба сидели, потупя головы, и… ухмылялись. Ухмылялись потому, что слишком хорошо знали своего комбрига. За крикливостью и грубостью Щукарев, словно краб под хитиновым панцирем, оберегал от всех добрую и незлопамятную душу. Еще в первые лейтенантские годы нарвался он по своей мягкосердечности разок-другой на крупные неприятности и понял, что всегда найдется кто-нибудь, кто не прочь будет поэксплуатировать его доброту ему же во зло. Понял и создал тогда для себя стереотип этакого простоватого и прямого рубахи-морячины. С той поры в Щукареве жило как бы два человека: один, выдуманный им, был хамоват, бранчлив, любил порисоваться тем, что он «прямой мужик», и под эту «прямоту» мог безокольно ляпнуть в глаза любому самую что ни на есть обидную правду-матку. За это кто-то не мог его терпеть, кто-то перед ним преклонялся, но все боялись. Другой же, истинный Щукарев, тяжко переживал грубость первого, мучительно и долго казнился в душе, старался как-то незаметно загладить вину перед обиженными.

Он терзался, пряча свое раздвоение ото всех. Ему думалось, что никто о нем не догадывается, что это его наисокровеннейшая тайна. Однако секретом это не было ни для кого, и его шумные разносы подчиненные воспринимали как июльские грозы: страшно, пока грохочет над головой, а прокатится гроза — вновь становится ясно, спокойно и тихо. Комбриг был отходчив.

И еще они ухмылялись потому, что понимали комбрига: хоть кипел он сегодня не по очень серьезным поводам, но несколько дней назад его наконец-то представили к адмиральскому званию, и каждое, даже мушиное, пятнышко на репутации бригады могло отдалить его мечту о широком адмиральском погоне.

Закончив «раздалбывать», комбриг чуть было по стародавней привычке не помянул мать святую богородицу, но метнул осторожный взгляд на своего нового зама по политической части и осекся. Посопел малость, в последний раз и уже не сильно шлепнул ладонищей по столу и протрубил:

— Детский сад, а не бригада… — И, еще посопев, добавил: — Все свободны.

А когда офицеры молча заторопились к двери, комбриг приказал им вслед:

— Логинов, останься!

Щукарев подошел к окну, обвел тяжелым взглядом безобразие, творящееся на улице, и сморщился: вот уже какой год в такую непогодь его жестоко ломал ревматизм — не прошли даром двадцать с лишним лет, проведенные в железном прочном корпусе подводных лодок.

И надо же такому случиться: именно в этот момент мимо окна к казармам проскочили его командиры. Они дружно над чем-то хохотали.

— Молодежь… — раздраженно пробурчал комбриг. — Хоть кол на голове теши!

Он оставил в кабинете Логинова, своего друга, однако начинать с ним разговор не хотел, пока не схлынет раздражение. Логинов в ожидании переминался с ноги на ногу. Все в нем было в меру и подчеркнуто аккуратно. Рост — чуть выше среднего, не широкоплеч, но и не узок, вьющиеся волосы лежали волосок к волоску, серые умные глаза с юморком, в углах губ затаилась улыбка. Отутюженная форма ладно облегала его. И вообще он выглядел этаким новеньким, каким выглядит выпускник училища, впервые надевший офицерскую форму, хотя носил ее уже семнадцать лет.

Все так же глядя в окно, будто высматривая там что-то шибко интересующее его, комбриг буркнул:

— Вот твое доверие во что обходится. Чертов «академик»!

Невзлюбил Щукарев логиновского старпома. Учась на командирских классах и одновременно заочно в академии, Березин всерьез увлекся проблемами математического моделирования. В них он увидел единственно возможный путь развития науки управлять, руководить боем. Боем современным — быстротечным, на огромных скоростях, с применением ракетного оружия. Дело это было новое. Кто-то в этом самом моделировании просто-напросто ничего не понимал и пропускал березиновские завихрения мимо ушей, посмеивался над ним. Другие тоже пока ничего в этом не смыслили, но прислушивались, приглядывались, улавливая в дебрях рассуждений Березина очень четкую и умную систему мышления и выработки командирского решения.

Комбрига же, искренне считавшего все это блажью и чепухой, прямо-таки трясло, когда Березин на очередном командирском занятии при решении элементарно простых, как считал Щукарев, задач начинал вдруг умничать и сыпать всеми этими «численными интегрированиями плотности распределения нормированной случайной величины…» или же «искусственными реализациями вероятностных законов». Черт те что! И комбриг, когда особенно хотел задеть Березина, обзывал его, правда за глаза, «академиком».

После сегодняшней стыдобищи с гюйсом Щукарев Березина прямо возненавидел.

— Почему же я ему должен не доверять, Юрий Захарович? То, что произошло утром, просто нелепая случайность. Гюйс менял боцман, он дольше Березина служит и в няньках давно не нуждается. А Березин — готовый командир лодки, грамотный, толковый.

— Вот этот грамотный, толковый и накомандовал. На весь флот ославил… Позорище, да и только! — Щукарев вновь уставился в окно.

Сегодня утром местное радио опять не порадовало метеосводкой: «Температура минус два градуса, пурга. Ожидается плюс два, дождь со снегом. На побережье ноль. Ветер северо-восточный, пятнадцать — восемнадцать, порывами до тридцати метров в секунду».

Вторую неделю столбики термометров приплясывают вокруг нуля. Низкие, огрузшие от влаги тучи с разбега ударяются о запорошенные снегом сопки, рвутся о них в клочья, запутываются в низкорослой корявой березовой поросли, свиваются вокруг скал и верхушек сопок в замысловатые хороводы. А потом, подхваченные волглым сивером, несутся дальше, бесперемежно осыпая сжавшуюся от стылого холода землю и беспокойно гудящее море снежной слякотью. И днем и ночью стоит одинаковый тоскливый пепельный полусвет.

В нем среди скалисто-серого однообразия друг над другом громоздятся дома, карабкающиеся на крутые склоны сопок. С раннего утра и до глубокой ночи не гаснут окна в этих домах. Поэтому когда смотришь на городок снизу, с моря, то кажется, что смотришь на громадный светящийся небоскреб, основанием опершийся на подножия сопок, а вершиной поднявшийся высоко над их макушками.

Помолчав, Щукарев спросил:

— Ты помнишь, как мы в фиорде в немецкую сеть попали?

— Конечно, помню. — Разве мог забыть Логинов свой первый и самый, пожалуй, трагический в его жизни боевой поход? Тогда их подводная лодка вслед за немецким буксиром вошла в фиорд и удачно торпедировала разгружавшийся у причала огромный транспорт. Он, видимо, был напичкан боеприпасами, потому что его разнесло в клочья. Силища взрыва была так велика, что лодку, не успевшую уйти на глубину, выбросило на поверхность. На какие-то несколько мгновений ее рубка показалась над водой, но и этих мгновений было достаточно, чтобы немецкие сторожевики набросились на нее и забросали глубинными бомбами.

Одна из бомб взорвалась прямо над центральным постом, у рубки. Лейтенант Логинов, оглушенный грохотом, скрежетом разрывающегося прямо у самого уха железа, сам не заметив, как это произошло, в какие-то считанные доли секунды втиснулся в щель между штурманским столом и бортом. И притаился.

Пройдет время, и он вместе со всеми будет смеяться над собой, над своим жутким, неподотчетным ему инстинктивным страхом. Но в тот момент, когда вместе с оглушительным взрывом в мельчайшую пыль рассыпались все лампочки в центральном посту, когда отсек погрузился в непроглядную, грозящую гибелью тьму, ему стало жутко.

Через несколько секунд начал вдруг расти дифферент на нос, и из электромоторного отсека доложили, что резко увеличилась нагрузка на электродвигатели.

— Сеть… — Голос командира даже сел от волнения. Лодка оказалась в западне — немцы успели перекрыть выход из фиорда противолодочной сетью.

В тот раз смерть их не дождалась. Выскочили.

— Помню, конечно, Юрий Захарович. Такое разве забудешь?

— А другие боевые походы, в которых мы были вместе, помнишь? — Комбриг повернулся к Логинову и давил на него прессом тяжелого взгляда.

— Помню, разумеется. — Логинов недоумевал: что происходит с комбригом? Не был он любителем ворошить прошлое, а тут вдруг ударился в воспоминания…

— Это хорошо, что ты все помнишь… А теперь скажи, был ли я трусом в бою?

— Да вы что, Юрий Захарович? — возмутился Логинов, невольно бросив взгляд на орденские планки комбрига: одних орденов Красного Знамени три, да Отечественной войны, да Красной Звезды. — Кто же посмеет вас в таком обвинить? У кого язык повернется?

— Поворачивается… И ты об этом знаешь. — Увидев, что Логинов намеревается протестовать, комбриг воздел ладонищу вверх, растопырил пальцы и гаркнул: — Стоп моторы!

Это означало: замолчи!

Логинов не смог сдержать улыбки. Комбриг вообще не умел говорить тихо. Даже у себя дома он гудел, и его жена, Елена Павловна, не раз жаловалась Логинову, что уже через полчаса после возвращения Юрочки со службы у нее начинает разламываться голова от его командирского голоса. Сама она старалась говорить потише, чтобы Юрочка подражал ей. Он тоже переходил на шепот, но тут же забывался, и его могучее фортиссимо вновь заставляло дребезжать стекла в окнах.

— Ты думаешь, я не знаю, что командиры прозвали меня дедом Щукарем? Знаю, все знаю… Щукарь одряхлел… Щукарь тени своей боится… — Комбриг скорчил свою мясистую физиономию, насупил раскидистые жесткие брови и передразнил кого-то: — Щу-у-карь… Будешь бояться. Лодки строят быстро, командиров постоянно новых подавай. А откуда их, опытных-то, взять? Родить, что ли? Ты на наших командиров когда-нибудь повнимательнее посмотри. Им еще, прости меня, сопли утирать надо, а они уже лодками командуют. Год отслужил — командир группы, еще год — командир боевой части, два года — старпом, год — на командирских классах и, пожалуйста, в двадцать девять — тридцать уже на мостике красуется. Тоже мне… флотоводцы… Ты вот во сколько командиром стал?

— В тридцать. И вы в тридцать. Вернее, вам еще не было тридцати. В двадцать девять с хвостиком.

Комбриг исподлобья посмотрел на Логинова беспокойным взглядом, что-то прикинул в уме и впервые за последние часы заулыбался всем своим широким сдобным лицом.

— А ведь точно… — удивился он. — Сами салажатами в командиры вышли.

— Мы ли одни, Юрий Захарович? Вспомните, кто командовал лодками в начале войны: старший лейтенант Стариков, капитан-лейтенант Фисанович. А Щедрин?

— Тьфу ты! Заморочил голову: Стариков… Щедрин… — опомнился комбриг, сбитый с позиций, казавшихся ему абсолютно незыблемыми. — То ж война была… — Он помолчал, потеряв нить мысли, потом ухватил ее и продолжил: — Вот ты говоришь, тоже в тридцать лет командиром стал. Тебе сейчас сколько? Тридцать восемь? А скажи-ка, за восемь лет командования сколько раз ты сталкивался с другими кораблями? Ни разу. А Золотницкий при абсолютной видимости в борт сейнера въехал. Море для него, видишь ли, узким оказалось. Сколько раз при дифферентовке ты проваливался на грунт? Ни разу. А Орлов и Козодоев в док после таких дифферентовок становились. Ты когда-нибудь корежил себе цистерны при швартовке? Нет. Вот то-то. — И вдруг, вспомнив утренний конфуз, комбриг снова вспылил: — Наконец, сегодня твой «подготовленный» и «грамотный» Березин гюйс вверх ногами поднял. Стариков… Щедрин… Были бы это Щедрины, а то сплошь Орловы, Козодоевы… Птичий двор какой-то… Вот они где у меня! — Комбриг гулко пошлепал себя по шее. Звук был такой, будто шлепает он по плоскому булыжнику.

— Юрий Захарович, но ведь те же Козодоев и Золотницкий первыми сходили в автономное плавание в Атлантику. И хорошо сходили, сам главком их отметил.

— Ну и что с того, что сходили? Не верю я им, Коля, ни на грош. Правильно ты говоришь: хорошо они себя показали в Атлантике. И главком отметил. Это точно. А я вот, их комбриг, не уверен, что завтра в самой простой обстановке они не отчебучат чего-нибудь. Ненадежные все они, легковесные. — Щукарев сморщился и вдруг как-то неожиданно и искренне огорчился: — Они, чудики, мою осторожность, заботу мою, чтобы они ЧП не наделали, принимают за трусость. Тоже мне, труса нашли… — обиженно и уже вполне миролюбиво фыркнул комбриг.

Хотя и был Логинов среди командиров лодок самым старшим и старым, если такое допустимо сказать о тридцативосьмилетнем человеке, хотя многие из них прошли у него выучку и до сих пор, сами став командирами, обращались к нему на «вы», но все же он жил теми же интересами, заботами, нуждами, что и все остальные командиры. Он лучше Щукарева знал, что заботит командиров, что таят они в своих душах. Их интересы были и его интересами. Поэтому разговор по душам с комбригом Логинов и сам уже давно мечтал завести. Однако, помня, что Щукарев болезненно обидчив, что он всегда и все знает лучше своих подчиненных, Николай Филиппович щадил его самолюбие и выжидал удобного момента. Сегодня же комбриг сам затеял такой разговор, и Логинов решился.

— А может, мы сами в этом, Юрий Захарович, виноваты?

— Это в чем же?

— Да в том, что они, как вы говорите, ненадежны, в том, что мы боимся им доверять.

— Вот тебе и раз! Мы их учим, учим, они фортели выкидывают, а мы же и виноваты?

— Да ведь беда-то вся в том, что мы их не столько учим, сколько опекаем, трясемся над ними. Как чуть посложней задача, так в море рядом с командиром лодки комбриг или начальник штаба. И командир не моги что-нибудь сделать, не взглянув в рот начальнику. А раз его постоянно лишают самостоятельности, стало быть, он не приучается и к чувству ответственности. Отсюда и все ошибки. Ведь так они, глядишь, вообще плавать без поводыря разучатся. — Логинов на мгновение замолчал, присмотрелся к реакции комбрига. Тот вроде еще не заводился. — Неужто мы их до старости в море пасти будем?

— Будем, Коля, будем! От себя самих их оберегать надо. Иначе они таких дров наломают, что и уголовного кодекса не хватит. Новый сочинять придется. Не тебе же мою историю рассказывать, сам знаешь.

Логинов, конечно, знал, по каким ухабам пришлось трястись служебной колеснице Щукарева. В английском флоте в личном деле капитанов кораблей есть в анкете графа: везучий или невезучий? Так вот у Щукарева наверняка написали бы: «Невезучий». Да еще добавили бы: «Очень». Правда, где-нибудь в скобочках оговорили бы: «…После войны». В войну он не только остался в живых, но и неуклонно шагал вверх по служебной лестнице, причем довольно быстро. А в последние годы злодейка судьба что-то обиделась на Щукарева.

Это комбригство у него было уже третьим. Впервые бригаду он принял давно. Был самым молодым комбригом. Бригаду сформировали из новых лодок послевоенной постройки. Приходилось одновременно и командовать, и учиться. Его усердия хватало на троих, шло все преотлично, бригада его была на хорошем счету. А вот беда пришла какая-то неожиданная и чудная, ранее ни с кем не приключавшаяся. Случилось это в начале зимы. Ледок в бухте был так себе, в полвершка. Щукарев получил приказание перешвартовать лодки бригады, чтобы для какой-то надобности освободить пирс. Перешвартовал. Мог ли он знать, что у новых лодок на заднем ходу засосанные струей воды осколки такого льда могут принести неприятности? Не мог. И никто не мог.

Такое произошло впервые. Старые лодки — «катюши», «сталинцы», «щуки», «малютки» — через лед перли как танки, хочешь — вперед, хочешь — назад. И никогда с ними ничего не делалось. Снизили Щукарева до начальника штаба бригады и вновь послали служить в далекий гарнизон.

Через два года он во второй раз принял бригаду.

И опять беда пришла, откуда Щукарев ее не ждал: один из лучших командиров после удачной торпедной атаки на приз Главнокомандующего Военно-Морским Флотом потерял от радости голову и при всплытии, понадеявшись только на данные гидроакустика, проскочил перископную глубину и всплыл прямо под форштевень идущего по инерции с выключенными двигателями сторожевика, выполнявшего роль корабля охранения.

Никто, слава богу, не пострадал, но начальство с этим не посчиталось. И опять Щукареву пришлось «сдавать назад».

После всех этих не по своей вине передряг он стал опасливым, и к нему намертво приклеилось прозвище «дед Щукарь».

— И все-таки я убежден, Юрий Захарович, что командирам надо больше доверять. Вспомните мудрые слова: «Учитель, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться». А какой же прок от ученика, которому не веришь?

— Почему ты решил, что я не верю? Верю. Тебе, например. Не меньше, чем себе. — И вдруг Щукарев расхохотался. Хохотал так же басовито, как и ругался, издавая при этом какие-то округлые звуки, нечто наподобие «хо-о-о-хо». А весело ему стало от внезапно пришедшей в голову смешной мысли: — Недаром, Коля, тебя все чалочным капитаном кличут… Хо-о-о-хо! Все из-за моего доверия к тебе… Хо-о-о-хо!

Логинова на бригаде действительно шутливо прозвали чалочным капитаном. Условия швартовки в гавани были сложными, и Щукарев, доверявший только Логинову, на все перешвартовывающиеся лодки непременно посылал Николая Филипповича. Он чувствовал себя спокойней, если рядом с молодым командиром на мостике стоял многоопытный Логинов.

Логинов подождал, пока отхохочется комбриг, и, стремясь придать голосу извиняющуюся окраску, чтобы, упаси боже, не обидеть Щукарева, проговорил:

— Не смеяться нам, Юрий Захарович, надо, а плакать. У нас на бригаде скоро ни один командир, кроме меня, швартоваться не будет уметь. Еще бы нам на бригаду одного Логинова, чтобы он за всех торпедами стрелял, и тогда других командиров можно было бы разогнать. За ненадобностью. Благо сейчас сокращение Вооруженных Сил идет. Как раз было бы в духе времени.

— Ишь как ты его! Комбрига-то своего! Так его! Так! — Щукарев неожиданно обиделся. — А мне где место определил? В скотниках или овощеводах?!

Логинов смотрел на расходившегося комбрига и тоскливо думал: «Неужто не дошло? Неужто не понял?»

— Я теперь у вас всех вроде кандалов на ногах. Мешаю. Так сказать, вы в прогресс, а я вас за уши обратно. Инициативу глушу, свободы лишаю… Так, что ли? — Голос Щукарева дрожал от обиды.

— Я этого не хотел сказать. Вы меня учили, хорошо учили, строго спрашивали, но и верили. И я вам за это благодарен. Но я что-то не упомню, чтобы вы у меня, молодого штурмана, над душой стояли или за меня прокладку вели. А сейчас… — Логинов замялся, подбирая слова поделикатнее, чтобы высказать, наконец, то, что уже давно наболело на душе не только у него. — Вы простите меня, Юрий Захарович, но сейчас вы порой бываете… Как бы это лучше сказать…

— А чего ты деликатничаешь? Сажай прямо под дых!

— Бываете чересчур уж осторожны. Давите на командиров. Не даете им самим выбрать правильное решение. — Комбриг вздел было свою лапищу, намереваясь остановить Логинова своим излюбленным «стоп моторы», но тот, что называется, закусил удила: знал, что другого такого случая может больше не представиться и что если сейчас не выскажется, то потом уже вряд ли когда на это решится. — Откуда же в нашей бригаде, подчеркиваю — в нашей бригаде, командирам набираться умению? Перешвартовываюсь за них я. Штаб чаще всего проверяет не то, что умеет делать командир или вахтенный офицер, чему он обучен, а чему надрессирован, что знает назубок. Чего стоят все эти вводные вроде «человек за бортом» или «срочное погружение без хода»? Это же все задачи для филатовских медведей. А вот сумеет тот же молодой командир правильно самостоятельно действовать при неожиданной встрече с противником под водой? Сумеет ли он в невыгодных для себя условиях упредить противника и первым выйти на него в атаку, использовать оружие? Вы это умеете делать. И флагманские специалисты умеют. А этому надо обучать командиров, не бояться доверять им. Я вот помню, в войну какое сложное время было — и то, будучи молодым вахтенным офицером, вдвоем с сигнальщиком на мостике оставался. И всегда все в порядке было. А сейчас у нас на мостике стоит вахтенный офицер и рядом с ним днем и ночью или командир, или старпом, или кто-нибудь из штаба. И основная обязанность этого бедолаги не командовать кораблем, а не прозевать и правильно отрепетовать[4] команды начальства. Дальше идет цепная реакция: вы не доверяете командиру, он, естественно, своим офицерам.

Комбриг немного подождал, не скажет ли еще чего Логинов, сцепил пальцы ладоней, хрустнул суставами, будто кто-то в кабинете ломал кирпичи, и спросил:

— Ты, надо полагать, теперь все высказал? Это хорошо. Теперь, как говорят в Одессе, слушай сюда. Чего ты от меня требуешь? Учить тому, что будет нужно на войне? Учим. И ты это не хуже меня знаешь. Планы боевой подготовки мы выполняем? Выполняем. Приз главкома за торпедные стрельбы вот уже два года у нас. Так ведь? В автономное плавание ходили лодки именно нашей бригады. А почему? Выучка лучше, чем у других. Согласен? Согласен. Так теперь ты мне скажи: какого же тебе еще рожна надо?! Разумного риска? Меня комбригом никто четвертый раз не назначит. А теперь что касается войны. Ты ведь ее только хвост застал, а я, когда ты к нам пришел, уже в командиры метил. И я-то уж знаю, какой спрос в войну был. Сегодня напортачил, а завтра вышел в море и фрица утопил. Плюс на минус — и все по нулям. А сейчас, к счастью, не война, топить некого. И к тому же, уважаемый Николай Филиппович, помни: осторожность — сестра мудрости. Это не я, трусливый дед Щукарь, выдумал, а предки наши. Они не глупее нас были.

Зазвонил телефон. Комбриг снял трубку и пророкотал в нее:

— Щукарев у аппарата… Да, да. Орлов, слушаю тебя… Перешвартовывайся. Только подожди Логинова. Он у меня. Сейчас придет. — Положив трубку на место, комбриг хмуро бросил: — Сходи помоги Орлову.

Выходил Логинов из кабинета комбрига с облегченной душой, он даже довольно улыбнулся. Обычно в таких случаях комбриг ему приказывал: «Иди перешвартуй», а сегодня попросил: «Иди помоги…» Видать, разговор хоть немного, но до цели дошел.

* * *

В кубрике команды подводной лодки С-274 безлюдье, только дневальный да двое старшин первой статьи — Ларин и Киселев. Оба — Володи.

Огромный зал с бетонным полом и самыми обычными окнами и дверьми, расположенный на третьем этаже кирпичной казармы, даже при очень богатом воображении кубриком никак назвать было нельзя. И тем не менее именно это по-казенному неуютное помещение, в котором рядами выстроились аккуратно и однообразно заправленные койки, подводники величали кубриком.

Во всех официальных документах это называлось казармой. Но ни один из моряков на вопрос, где сейчас тот-то или тот-то, не ответит: «В казарме». Ни за что! Он обязательно скажет: «В кубрике», «В команде» или же «На бербазе» (то есть на береговой базе). Где угодно, но только не в казарме.

Такова уж давняя флотская традиция — переносить привычное, прикипевшее к душе за время службы на корабле на самое что ни на есть земное, житейское. Отслужит моряк свою флотскую службу, уедет далеко от моря, куда-нибудь в сибирскую кедровую глухомань или в бескрайние иссушенные безжалостным солнцем казахстанские степи, а все равно еще долго будет говорить вместо столовой — камбуз, вместо пола — палуба, вместо ко́мпаса — компа́с.

Есть в этом что-то от флотского форса: знай, мол, наших! Но это хороший форс, если, конечно, бывшего моряка, сменившего бескозырку и бушлат на кепку и пиджак, отличают от других не только эти привычные слова, но и воспитанное в нем флотской службой трудолюбие, честность, умение крепко, по-моряцки работать и преданно дружить.

Ларин в раздумье стоял у окна. Раздумье его было чуть с грустинкой. Неделю назад, когда им зачитали приказ об увольнении их года в запас, когда наконец-то исполнилась целые четыре года пестовавшаяся в душе мечта о вольной, как ветер, без подъемов и отбоев жизни, все они, «годки», от затопившего их счастья просто ошалели. Двадцатидвухлетние парни, в основном уважаемые, солидные старшины, плясали, кричали что-то нечленораздельное, хохотали. И вряд ли кто из них в первую ночь после этого приказа сумел заснуть: счастливые грезы наяву были слаже любого сна.

Неделя пролетела в заботах: надо было сдать заведование, рассчитаться с боцманом, с библиотекой, сняться с партийного учета… Да и мало ли какими еще корнями обрастает моряк за долгие годы службы? Теперь их надо было рвать. И вот все сдано, со всеми рассчитался, как говорят на флоте, «якорь чист». Остался лишь завтра утром последний подъем флага — и прощай, служба… Катером до города, а там на самолет или в поезд — и айда кто куда по домам…

Но оказалось, что вот так, запросто, сказать службе прощай совсем нелегко. Как и всегда в жизни, все неприятности, неизбежные в службе тяготы, вынужденное самоограничение сразу же забылись, оказались похороненными где-то на дне памяти. Зато затопили воспоминания о штормовых вахтах, о первых победах, одержанных над разгневанным морем, о друге, подменившем на перекур во время тяжких и долгих работ, о больших и сильных людях, с которыми повенчала тебя флотская служба. Можно с легким сердцем рассчитаться с интендантами, с библиотекой, с боцманом, а вот память обо всем этом по акту не спишешь, с ней не порвешь.

Потому-то и грустно было старшине первой статьи Володе Ларину. Потому-то и не было радости в его взгляде, неприкаянно, бесцельно скользившем по всему, что было за окном. А там справа виднелся кусочек камбузного двора береговой базы с выстроившимися вдоль забора из металлической сетки баками с пищевыми отходами. Над баками вместе с густыми хлопьями снега тоже белыми огромными хлопьями кружились с резкими требовательными криками чайки. Некоторые из них, широко распластав крылья, планировали вниз, усаживались на край бака и высокомерно и важно начинали рыться в остатках каши, корках хлеба, костях. Иногда они сбрасывали с себя спесь и начинали по-базарному визгливо галдеть и клевать друг друга. Видимо, попадался очень уж лакомый обглодок.

Ларин посмотрел на птиц и вспомнил, как эти же самые чайки подолгу сопровождали их в море, грациозно паря над лодкой и напутствуя их в далекий и долгий путь полными печали гортанными криками. И щемяще жалко стало ему этих гордых, благородных птиц. А может, вот эти, пожирающие помои, совсем не те овеянные романтикой птицы, которые улетают вместе с моряками в голубые дали? Может, эти уже превратились в нахлебников человека, вроде жирных и ленивых городских голубей? Может, они уже и не хотят видеть, как в безбрежье океана молнии рассекают небо и воду?

Это щемящее чувство Ларин постарался подавить в себе простой мыслью, что в природе все устроено мудро и, значит, так нужно. Но легче от этого почему-то не стало.

Налево из окна виден сквер, вокруг которого выстроились в каре штабные здания и казармы, окрашенные в блекло-синий цвет. Густо исчерченная трещинами штукатурка на стенах напиталась влагой, кое-где обвалилась, зашелушилась, и поэтому дома кажутся пегими, неухоженными. Высокая некошеная трава в сквере, беспорядочно перепутанная в разных направлениях дождем и ветром, напоминала всклокоченную шерсть намокшей кошки. Из-за черноты неба, сопок, воды она тоже кажется не зеленой, а черной. Деревья от непогоды поникли, почернели, вид у них сиротский, печальный.

А в погожие дни все здесь совсем иное. В густом переплетенье листьев берез, ольхи, рябин весело играет солнце, оно щедро греет звонкоголосое птичье поселение, обосновавшееся в этой не по-северному щедрой сени, нежит, голубит враз поднявшуюся под его теплой лаской густую траву.

А когда-то здесь были лишь лысые камни да мхи. Это зеленое чудо выросло на земле, принесенной с дальних сопок. И возили, носили на себе эту землю, удобряли ее своим потом, а потом высаживали в нее вырытые в скалах хилые саженцы, оберегали их от стылых февральских ветров да от июльских шальных штормов моряки-подводники, служившие здесь в годы войны.

Возвращаясь из полных смертельного риска боевых походов, они непременно шли в сопки, чтобы принести оттуда в свой скверик кустик или горсть земли. В этом малом добром деле они оттаивали сердцами.

Ларин вдруг сразу, внезапно почувствовал себя виноватым перед ними: прослужили они здесь долгих четыре года, а никому из них в голову ни разу не пришло посадить в сквере хоть какую-нибудь самую малость — ветку, кустик, цветок.

— Володь, а Володь! — окликнул он Киселева. Тот на своей койке укладывал чемодан.

— Ну?

— Ты знаешь, о чем я подумал? Люди во время войны, да и до нее тоже, чище нас, наверное, были. Как-то возвышенней, что ли.

— С чего это ты решил?

— Сейчас я на наш сквер посмотрел. Ведь война была, никто не знал, будет ли он жив завтра, а все равно моряки находили время, чтобы в сопки сходить за землей, за деревьями. Для комфорта своего? Нет, при них все эти деревца им по колено были. Стало быть, о нас они думали, о тех, кто после них здесь служить будет. Понял?

Киселев подошел к окну, встал рядом с другом и тоже как-то сразу погрустнел.

— В общем-то ты, наверное, прав. Помнишь, года два назад через весь сквер прокладывали канализацию? Перерыли все, перекопали, засыпали кое-как, а сейчас там все провалилось, канава… — И, помолчав, вдруг разозлился: — Черт его знает, сто раз в день ходишь мимо, все видишь, а внимания ни на что не обращаешь… Ведь сквер-то искалечили, а всем это до лампочки. Слушай-ка, Иваныч, — предложил Киселев, — а что, если до отъезда собрать всех демобилизованных парней да устроить в сквере аврал? А?

— Кого ты соберешь? — усмехнулся Ларин. — Все уже на чемоданах давно сидят. Да и в такую погоду кто пойдет? А вообще-то хорошая традиция могла бы быть. Представляешь себе, перед увольнением каждый, скажем, по мешку земли приносит или куст, деревце. Такой тут парк можно было бы соорудить, будь здоров. — И тут же Ларин вроде бы совсем не к месту рассмеялся.

— Ты чего это заржал? — удивился Киселев.

— Да маниловщина все это.

— Что? Что?

— Маниловщина, говорю. Помнишь «Мертвые души» Гоголя?

— Откуда я могу помнить? Не читал я. Ты же знаешь, что у меня семь классов и коридор.

— В «Мертвых душах» есть такой помещик — Манилов. Пустопорожний мечтатель. Он то у себя в усадьбе через пруд мост мечтал построить, чтобы на нем купцы лавки пооткрывали и сидели там, торговали, то высокий дом с бельведером, с которого даже Москву видно было бы.

— А я-то при чем здесь? Тоже мне, Манилова нашел.

— Да это я не о тебе, о нас обоих. Размечтались мы по-маниловски. «Традиция хорошая была бы»… — передразнил он сам себя. — Об этом раньше думать надо было, не сейчас. Теперь, как в преферансе говорят, поезд уже ушел. Игра такая есть — преферанс. Не слышал? — Ларин просветленно улыбнулся и совсем уж не к месту вспомнил: — Ох уж и погонял я пулю в студенческие годы…

Еще до службы Ларин закончил индустриальный институт, получил диплом инженера-электрика, поработал немного — и призвали его служить: кончилась отсрочка. Еще студентом он женился, и теперь его сыну уже шел седьмой год. Самому Ларину недавно исполнилось двадцать восемь. На лодке старше его возрастом были лишь командир, старпом, заместитель командира по политчасти, инженер-механик да два мичмана-сверхсрочника: боцман Ястребов — ему было уже за пятьдесят, все на лодке его ласково-уважительно называли Силыч — и старшина команды мотористов Оленин.

Поначалу служба Ларину давалась через силу, пришлось его обламывать. Привыкший к студенческой вольнице, он каждое, даже самое малое и справедливое, замечание старшин, упрек воспринимал как покушение на свободу его личности, ущемление его человеческого достоинства. Правда, несколько позже он и сам понял, что военная служба в пору притирания к ней требует от молодых не только одинаковой, «под ноль», прически, но и того, чтобы сами они были неотличимы друг от друга, тоже «под ноль». Чтобы никто из них не выпирал из единообразного общего строя. Значение имел только рост. В зависимости от него новобранцев обували, одевали, распределяли по учебным ротам, ставили на тот или иной фланг строя. Индивидуальные особенности, склонности, обретенные до службы знания — все это играло на первых порах самую ничтожную роль.

Это потом уже, во время учебы, и тем более на корабле, одноликая масса расслаивается на отдельные, отличимые друг от друга характеры: на смекалистые и тугодумные, на работящие и бездельные, на управляемые, подчиняющиеся дисциплине и неуправляемые, на личности или, как теперь принято говорить, лидеры и на так себе, шаляй-валяй, но меня не трогай, на тех, кто начисто лишен струны. Со временем жизнь ставит все и всех на место, по полочкам — кто чего стоит.

Поставила она, естественно, и Ларина. Он был личностью и потому уже на третьем году службы стал специалистом первого класса и старшиной команды гидроакустиков. Конечно же, сказалось и высшее образование — то, что другие усваивали трудно и долго, он хватал с лета, и обретенный им жизненный опыт — «болезнями роста» он отболел еще в институте. Приблизительно с этого времени как-то уж так сложилось, что все офицеры и старшины начали величать его не иначе как по имени-отчеству — Владимиром Ивановичем или просто Иванычем.

Ларин и Киселев стояли у окна, смотрели в него и на светлом фоне почти не отличались друг от друга: оба рослые, плечистые, с крутыми шеями и затылками. Обычно такими вот крепкими, широкогрудыми изображают художники матросов времен революции или обороны Одессы и Севастополя.

— Смирна!!! — испуганно вскрикнул у порога кубрика дневальный молодой матросик Федя Зайцев. На лодку он пришел совсем недавно. В учебном отряде у него, видимо, сильно строги были командиры, запугали бедолагу до смерти. И он до сих пор каменел от страха при виде любого начальства.

— Вольно… — милостиво пробасил вошедший в кубрик старпом лодки капитан третьего ранга Березин. Он был невероятно тощ и для подводника чрезмерно высок. В экипаже его любовно окрестили циркулечком. И действительно, казалось, что длиннющие ноги его начинали расти чуть ли не из подмышек. Ходил он угонисто: как шаг — так полтора метра, еще шаг — еще полтора. Особенно же напоминал Березин циркуль, когда поворачивался вокруг на пятке одной ноги, чуть отставляя другую в сторону. Поворачивался он именно так. Ну как есть циркуль!

Говорил Березин громко, в разговоре широко и яро жестикулировал. Так, наверное, разговаривали бы немые, вдруг научившиеся говорить. Поэтому его длинные руки вечно были в ссадинах и ушибах — в теснотище подводной лодки всегда что-нибудь не вовремя оказывалось под его размашистыми руками.

Должность старпома на корабле самая что ни на есть муторная и неблагодарная. Нет на корабле ничего, за что старпом не нес бы ответственность. Кто-то нарушил дисциплину — виноват старпом, непорядок в отсеках — старпом недосмотрел, корпус грязный — плохо следит старпом, удалили с развода на вахту матроса — а куда смотрел старпом?.. Зато если корабль вышел в отличные — молодцы командир и замполит. А старпом вроде бы даже и ни при чем.

Поэтому все старпомы спят и видят себя командирами. А если кто-то из них надолго засиживается в старпомовской должности, то у него на всю жизнь портится характер — становится желчным, придирчивым и брюзгливым.

Березин же понимал шутку, сам любил и умел повеселиться, был всегда охоч принять участие в розыгрыше. Вот этим-то несоответствием должности и легкости характера был дорог морякам лодки Березин. Не сказать чтобы он отличался мягкостью. Нет. Он твердо придерживался принципа, что старпом на корабле — не приживалка в богатом доме, чтобы стараться всем угодить и понравиться. Был строг, не стеснялся прибегать к рекомендациям Дисциплинарного устава. Но делал это всегда разумно и, самое главное, доброжелательно и с юмором. Он мог вспыхнуть, но сердиться долго не умел.

Увидев у окна пригорюнившихся старшин, он в несколько шагов перемахнул через весь кубрик, сгреб обоих длиннющими руками за плечи и басовито хохотнул:

— Что вы голову повесили, орелики? Радоваться должны — отслужили, домой к женам, матерям поедете, а у вас вид, как-будто на собственные похороны собрались…

— Да вот вспомнили сейчас годы службы, товарищ капитан третьего ранга, и вдруг жаль стало. И чего вроде бы хорошего в ней, в службе? Ведь не мед она, а такое ощущение, будто отрываешь от души что-то дорогое. Честное слово! — Киселев выпалил это одним духом и с такой искренней взволнованностью, что пришедший в кубрик вместе со старпомом командир группы движения инженер-лейтенант Казанцев от удивления остолбенел. Состояние его объяснялось просто: самого его служба тяготила и ничего хорошего о ней сказать он не мог. Не меньше его поразился и Березин, но по другой причине: Киселева он привык видеть немногоречивым и даже несколько угрюмоватым. А тут вдруг на тебе — ода службе!

— А вы бы и не отрывали. Ну, Ларина я понимаю: жена, сын ждут. Теща, небось, уже пироги печет. А куда вы-то с флота уходите? У вас же на всем белом свете ни родных, ни близких. Я не вижу логики в вашем поступке. Коммунист, специалист первого класса, будущий старшина команды. Да останетесь служить — вам цены нет! Пишите рапорт на сверхсрочную, и в темпе все оформим.

— Спасибо, товарищ капитан третьего ранга, но мы с Иванычем договорились ехать в Тюмень. Там сейчас такие великие дела начинаются…

— Ну, смотрите, Владимир Сергеевич, вам виднее. Но не совершите промашку. Думается мне, что флоту вы нужнее, чем нефтяникам. Там и без вас… — Березин вдруг замолчал. Старпомовским цепким взглядом он выудил кончики носков рабочих ботинок, припрятанных кем-то под одной из тумбочек, и рявкнул: — Дн-невальный-й-й!..

— Ес-с-ть, д-д-нев-вальный… — ответил осекающимся от страха голосом Федя и опрометью бросился к старпому.

— Эт-та что за кабак?!

Будь Федя не такой затурканный, он сразу понял бы, что ему ничего не грозит, что старпом совсем не сердится, что его просто забавляет Федина паническая боязнь начальства и состояние полнейшего оглупления, в которое тот впадает из-за этой боязни.

Федя подлетел к старпому, поднес руку к бескозырке и проследил загипнотизированным взглядом в направлении, куда тыкал своим длиннющим пальцем Березин. Со страха он не сразу понял, что за «кабак» имел в виду старпом, потом разглядел злополучные ботинки, и уши его запунцовели. Как же это он их проглядел? Ведь осматривал кубрик, весь глазами обшарил! Ах, чурбак с глазами!.. Ах!..

Пока Федя казнился, старпом достал из кармана огромную связку ключей, поперебирал их в пальцах, нашел нужный ключ и протянул связку Феде:

— Заберите этот кабак и отнесите ко мне в каюту. Вечером найдем хозяина.

— Есть забрать этот… эти ботинки и отнести к вам в… в кабак…

— Чего? Чего?

— К в-вам в к-каюту-у… — Краска с Фединых ушей хлынула на щеки, лоб, в глазах его блеснули слезы. Старпом, а вслед за ним Казанцев и оба старшины закатились от смеха.

— Ну иди… Иди… — подтолкнул Федю Березин. От хохота его переломило пополам. — Ну и уморил Федя… Ну и уморил… Эт-то у меня-то кабак…

Федя действительно развеселил всех: Березин как раз славился на бригаде своей аккуратностью во всем, начиная от каллиграфического почерка и кончая обыкновением приходить на службу ровно за пятнадцать минут до подъема моряков — в 5.45 утра. Ежедневно, включая и воскресенья.

Насмеявшись, Березин снова посерьезнел и попросил Киселева:

— Вы все-таки еще подумайте, Владимир Сергеевич, насчет сверхсрочной. Жизнь на «гражданке», говоря языком математики, для вас сплошная неопределенность. А останетесь на флоте — здесь все ясно. С жильем у нас сейчас стало полегче, комнату для вас найдем. Жену сами себе подыщете. И будем вместе пахать моря-океаны. Лады?

— Да я уже думал…

— А вы еще разок подумайте. — И, словно боясь, что Киселев прямо сейчас скажет категорическое «нет», Березин круто, на пятке, повернулся к нему спиной, уцепил за руку лейтенанта Казанцева, подтащил его к одной из тумбочек, распахнул ее дверцу и, даже не заглянув внутрь нее, спросил:

— Вы видите этот кабак?

— Н-нет… Не вижу…

— Э-э, батенька мой, вы почти такой же жердяй, как я. Чтобы вам увидеть, надо наклониться.

Казанцев подогнул колени и чуть присел. В глаза Березину сразу же бросились его остро выпирающие из кителя лопатки и тоненькая, детская, с синими прожилочками шея. И почему-то появилось острое чувство жалости к этому бесприютному, задиристому лейтенантику.

— Да не книксен мне от вас нужен, Игорь Ильич. Не ленитесь наклониться. Не ленитесь… — Березин положил на хрупкий зашеек лейтенанта тяжелую руку и перегнул его пополам. В нос Казанцеву ударил тяжелый запах. Лицо его брезгливо сморщилось.

— Ну, теперь видите?

— Не только вижу…

— Обоняете? Это тоже полезно бывает… Вашего подчиненного тумбочка?

— Моего. — Лейтенант распрямился. В его тощей, длинной спине что-то хрустнуло. — Вот видите, товарищ капитан третьего ранга, травма при исполнении…

— Эта травма не от исполнения, а совсем наоборот — от неисполнения. Чаще надобно спину тренировать. Нагибаться и проверять, каким хламом обрастают ваши подчиненные. — Березин развернулся на каблуке и направился к выходу. Через плечо бросил: — Проверьте тумбочки всего экипажа. Лишнее отнесете в мой, как изволил остроумно выразиться Федор Мартынович Зайцев, кабак. Ясно?

— Так точно, ясно, — без малейших признаков энтузиазма, скучно повторил за старпомом Казанцев. — Только разрешите вопрос, товарищ капитан третьего ранга? Что же мне делать со спиной?

— Занимайтесь утренней гимнастикой.

— Я и занимаюсь. Потягиваюсь в койке, приседаю в гальюне…

— Не помогает? — на полном серьезе спросил Березин.

— Нет… — растерялся Казанцев — он никак не ожидал от старпома такой реакции.

— Тогда добавьте к своему физкультурному комплексу еще и зевательные упражнения.

Когда старпом вышел из кубрика и Федя вслед ему молодым петушком профальцетил «Смирна!» — лейтенант пнул ногой дверцу тумбочки и плюхнулся на рядом стоящую койку.

— Видали флотскую романтику? — Он повернул злое, бледное лицо к старшинам. Те вмиг согнали со своих губ улыбки. — Муссоны… Пассаты… Стоило ли пять лет учиться на инженера, чтобы потом рыться в матросских тумбочках и выбрасывать из них вонючие носки? А, Ларин? Вы ведь тоже инженер. Ответьте…

Чувствовалось, что Ларина этот неожиданный вопрос застал врасплох. Он замялся:

— Как вам сказать… Станиславский вроде бы говорил, что театр начинается с вешалки. А наш старпом считает, что порядок на корабле начинается с порядка в матросской тумбочке. — Он на мгновение замолчал, а потом упрямо дополнил: — Думаю, что он прав.

— И вы, Брут? — слегка опешил Казанцев. — А впрочем, это и не удивительно. Вы же зампарторга. Вам, так сказать, по штату положено… быть оптимистом.

— Вы напрасно иронизируете, товарищ лейтенант. — Киселев неожиданно ожесточился. Скулы его, взгляд, плечи стали угловатыми, злыми. — Эта самая флотская служба мне, безотцовщине, мать, отца заменила, специальность дала, в партию привела. А возьмите того же Брынько. Кем он до службы был? Детдомовец, по карманам шарил, чуть в тюрьму не угодил. А сейчас лучший трюмный на бригаде, комсорг. Да разве мы с ним одни такие? Мы перед флотом, перед нашими командирами до гроба в долгу. А вы говорите, носки, тумбочки…

Казанцев переводил удивленный взгляд с одного старшины на другого, а когда Киселев кончил говорить, вдруг рассмеялся:

— Вот уж не думал, не гадал, что меня когда-нибудь будут воспитывать мои же подчиненные. Ей богу! Ну, там родители, учителя, наконец, командиры. А тут свой собственный старшина мозги вправляет… Ей-ей! — И Казанцев вновь залился смехом. Лицо его даже порозовело.

— А чего вы смеетесь, товарищ лейтенант, и удивляетесь? Я с вами одногодок, а Иваныч вообще старше вас на пять лет. Мы ведь тоже кое в чем разбираемся.

— Да я и не удивляюсь. Даже не обижаюсь. Просто я только сейчас понял, что до сих пор я на вас всех только смотрел, но не видел. Непонятно? Разъясняю. Какой-то умный человек сказал, что смотрят лишь глазами, а видят и глазами, и умом, и сердцем. Вот теперь до меня дошла эта разница. Спасибо за науку. Учту на будущее. А сейчас пойду поразмышляю на досуге. — Он, посмеиваясь, тронулся было к выходу из кубрика.

— А как же тумбочки? — с ехидцей напомнил ему Ларин.

— Ах, да, совсем забыл. Еще одно спасибо.

Лейтенант, кряхтя и постанывая от ненависти к этому романтическому занятию, скрючился между койками. Вдруг он перестал издавать возмущенное фырканье, выпрямился во весь свой длинный рост, ухватил себя обеими руками за поясницу, поизгибался вперед-назад и сказал:

— Вот теперь я полностью солидарен со старпомом: не одному Киселеву, а вам обоим надо было бы остаться на сверхсрочную. На лодке вы были бы совершенно незаменимыми кадрами. Поверьте, я говорю серьезно.

Федя Зайцев, естественно, все слышал, и при последних словах лейтенанта у него даже зашлось сердце от сладкой надежды, что старшина первой статьи Киселев все-таки даст себя уговорить и останется служить на сверхсрочную.

Еще в учебном отряде наслышался Федя много пугающего о «годках», то есть старослужащих матросах последнего года службы, что, случается, заставляют они делать за себя грязную и тяжелую работу.

Одним словом, Федя, еще и не увидавши этих самых «годков», уже натерпелся страха.

Однако на лодке все его страхи рассеялись: никто его не обижал, не трогал, не заставлял делать ничего лишнего. Даже наоборот. В первую же субботу во время большой приборки на лодке в тесный и грязный носовой трюм моторного отсека к Феде вдруг спустился его командир отделения Киселев.

— Вы чего, товарищ старшина? — смущенно спросил Федя. — Я чего-нибудь не так делаю?

— Нет, все так. Это я чтобы вам одному скучно не было, — пошутил старшина и улегся животом на ребристые маховики клапанов. В трюме работать можно было только лежа.

Уже потом до Феди дошло, что старшина, помогая ему, одновременно показывал, как удобнее и быстрее работать в этой теснотище. Без старшины Федя не управился бы и до ужина.

Правда, однажды на камбузе береговой базы какой-то незнакомый рослый матрос врезал Феде по шее. Но врезал он в сердцах, и Федя не обиделся, понимая, что получил, в общем-то, по заслугам: он заторопился встать в строй и по своей неуправности в дверях налетел на этого самого матроса, а тот нес миску со щами. Словом, щи оказались на робе и на полу, а Федя получил вполне заслуженную затрещину. Но это был единичный эпизод.

В общем же, молодым помогали, учили, поддерживали. Больше и внимательнее всех занимался с Федей Киселев. Они вместе на животе ползали по магистралям, ужом пробирались в самые дальние и неудобные уголки и щели трюмов. И все это старшина делал лишь для того, чтобы показать Феде какой-нибудь клапан или пробку, чтобы Федя и глазами проследил, и руками прощупал, где что стоит и куда загибается та или иная труба. Старшина допекал Федю занятиями, сам сидел с ним по вечерам до отбоя, дотошно требовал от него знания на память всех систем, клапанов, приборов, трубопроводов, расположенных в моторном отсеке.

Поначалу Федя не находил ответа на вопрос: зачем все это нужно старшине, если он уже начал собирать чемодан к увольнению? Не все ли равно ему, хорошо или плохо будет служить Федя после того, как он сам уйдет с флота? Но вот как-то в море во время обеда с мостика дали команду приготовить правый дизель на зарядку аккумуляторной батареи. Федя заторопился и убежал в моторный отсек, оставив миску с кашей на коробке с предохранителями. Через несколько минут старпом по трансляции вызвал Киселева в центральный пост. Старшина вернулся расстроенный, в руках он держал злополучную миску. Федя был готов провалиться со срама. Малость выждав, пока старшина охолонет, Федя спросил его:

— А вас-то, товарищ старшина, старпом за что? Ведь это я виноват, я миску оставил.

— За то, что пока не научил вас быть подводником. Плохо учил.

И вот тогда-то Федя с пронзительной ясностью вдруг понял: ведь старшина — коммунист. Ему, сельскому парнишке, впервые в жизни пришла в голову мысль, что коммунист — это не просто человек, это очень хороший и небезразличный человек. Вроде их старшины Киселева. Вот почему старшине было не все равно, как будет служить Федя. Федя сам ответил на свой вопрос.

И тогда же он влюбился в старшину. Еще в школе Федя до беспамятства полюбил курносую и рыжую одноклассницу Анюту Швецову. Безропотно выполняя каприз Анюты, он однажды лазал на высоченный тополь, в самое поднебесье за грачиными птенцами. И теперь скажи ему старшина: «Федя, бросься с борта лодки в ледяную воду» — и Федя с восторгом бросился бы. Вот такая вспыхнула у него любовь!

Утром, заступив дневальным по команде, Федя улучил минуту, когда Ларин куда-то вышел из кубрика, и подошел к старшине.

— Все-таки демобилизуетесь, товарищ старшина?

— Да, Федя. Поеду вместе с Иванычем на Тюменщину.

— А жалко… — На конопатом лице Зайцева застыло огорчение.

— Что жалко? — не понял его Киселев. Но, повнимательней приглядевшись к Феде и уловив его тоскливый взгляд, все понял. — Э-э, Федя-я… У нас в команде все ребята вон какие дружные. В обиду тебя не дадут.

— Я не об обиде… Все равно без вас будет не так.

— Это почему же? — Киселеву стало немного смешно, немного грустно, но, в общем-то, от Феди повеяло каким-то легким теплом, как от ласкового, чистого телка. Старшина скрыл улыбку.

— Вы не такой, как все. — Федя задумался, не зная как точнее выразить свою мысль, но ничего особо торжественного, приличествующего случаю и его мыслям не выискал и быстро закончил: — Вы лучше всех. — И улыбнулся такой светлой и широкой улыбкой, что казалось, улыбнулся он весь…

Сейчас, после слов лейтенанта Казанцева, в душе Феди вновь затеплилась надежда, что все-таки старшина Киселев останется на лодке.

* * *

Щукарев со всего маха трахнул дверью своего кабинета, с тонкой дощатой перегородки обвалился очередной кусок штукатурки. Стаскивая тесные, чтобы облегали руку, перчатки, Щукарев зло фыркал. Этот злосчастный день он запомнит надолго: с утра перевернутый гюйс, потом навал лодки, а только что сейчас он вынужден был снять и наказать дежурного по бригаде. Хорошо, если до вечера его самого не снимут с должности…

Когда-то очень давно, в первые послевоенные годы, когда он был еще старпомом и, как всякий старпом, был постоянно до полного обалдения задерган лавиной ежедневной текучки и различных ценных, более ценных и еще более ценных указаний, он жил исступленной мечтой о том времени, когда сам станет командовать лодкой. И не потому, что командирское звание так уж заметно прибавляло что-то в его семейный бюджет. Совсем нет. Оно давало несравненно большее — новое качество, а с ним и командирские привилегии. Отныне и навсегда ему по утрам докладывали о состоянии вверенного ему (ему!) корабля, ему всеобязательно подавали команду «Смирно!» всякий раз, как он входил на борт или сходил с борта его (его!) корабля, его командирскую каюту на лодке или его место за столом в кают-компании никто и никогда не имел права занимать. Никто и никогда!

Все эти привилегии Щукарев выстрадал собственным горбом и потому считал их незыблемо неприкосновенными, святыми. И он без малейших колебаний снимал дежурного по бригаде, если ему, комбригу Щукареву, из-за прохлопа дежурного забывали подать команду, когда он появлялся на собственной бригаде. Снимал и при этом говорил:

— А если бы на моем месте оказался командующий флотом? Или, представьте себе, главком? — Каждый раз он повторял одно и то же и каждый раз внутренне содрогался: что, если бы это произошло на самом деле?!

Перчатки наконец сдернулись. Щукарев аккуратно сложил их вместе ладошка к ладошке и положил справа от себя на угол стола, освободив для них место от бумаг, расслабился и с легкой теперь уже досадой подумал: неужто вот этому капитан-лейтенанту Олялину, которого он только что снял с дежурства, не ясны все эти элементарные требования службы? Детский сад…

В дверь кабинета кто-то очень деликатно постучал, затем она приоткрылась, в щель всунулась голова капитана второго ранга Радько из отдела кадров флота, и, прежде чем самому проскользнуть в эту щель, Радько извиняющимся голосом просителя произнес:

— Прошу разрешения войти, Юрий Захарович.

Щукарева такими манерами не проведешь и не загипнотизируешь. Он с грохотом отшвырнул из-под себя стул и — весь сияние и радость — бросился навстречу нежеланному гостю.

— Что за китайские церемонии, Валентин Иванович! Проходите, ради бога! Вы же знаете, я человек простой. Мой кабинет — ваш кабинет!

В отделе кадров флота Радько курировал подводников. То есть над подводниками он был если и не бог, царь и воинский начальник, то фигура значительная. От того, как он доложит о тебе по начальству, тебя могли вознести, а могли и уронить. От того, когда он доложит, звание ты мог получить летом, а мог получить и зимой этого же года. А мог и вообще не получить в этом самом году. Так что с ним безопаснее всего было находиться в добрых отношениях. Но общаться с ним для Щукарева всегда было сущим мучением: никогда не знаешь, чего от него можно ждать. А Щукарев ребусов не любил.

Он помог Радько снять промокший плащ, заботливо распял его на плечиках, трусцой подрулил к столу, выдвинул для гостя стул. И никак нельзя было подумать, что этого самого Валентина Ивановича комбриг не то что не любил — просто не уважал. Командиром лодки Радько когда-то был так себе, без перспективы. И потому-то, как считал Щукарев, Радько поторопился списаться с лодок, как только у него забарахлило зрение. Покомандовал лодкой он всего года полтора-два.

Сейчас Радько носил очки с очень толстыми стеклами, сквозь которые глаза его казались маленькими, сверлящими, злыми. Сам он об этом знал и никогда в присутствии посторонних очки не снимал. Без очков глаза его становились беспомощными, а лицо растерянно-добрым. Таким он не хотел показываться людям. По его глубокому убеждению, кадровик не имел права быть мягким. Самое большее, что он мог себе позволить, — это быть объективным, и справедливым.

Радько аккуратно присел на краешек стула, перегнулся, вдавил себе в живот сжатые кулаки, сморщил высохшее лицо, на котором щека ела щеку, и, просидев так минуту-другую, пожаловался:

— Опять язва разыгралась. Как непогода — так хоть на стенку лезь. — Лицо у Радько было язвенное — бледное с синевой, прямо подземельное какое-то.

Щукарев, зная пристрастие Радько к своим болячкам, не дал ему сесть на своего конька, и едва тот успел закрыть рот, как Щукарев подбросил «нержавеющую» тему о погоде. Это все-таки лучше, чем слушать о колитах и гастритах.

— Прямо-таки осатанела погода… У меня три лодки в пятьдесят седьмом полигоне на отработке задачи БП. Так не знаю, что и делать: отзывать их в базу — жаль истраченного времени и моторесурса. Оттуда, сами помните, сколько до базы идти. Оставлять их там — все время душа не на месте…

— Да, да, — поддакнул Радько. — И у меня, как такая погода, язва покоя не дает… — И пошел, и пошел. Ровным, без интонаций и выражения голосом.

Щукарев с тяжелой тоской посмотрел на худющего, прозрачного, точь-в-точь камбала вяленая, кадровика и ласково спросил:

— Может, коньячку пять капель, Валентин Иваныч? Говорят, язву успокаивает.

— Спасибо, Юрий Захарович. Я, как говорится, при исполнении. Потом не откажусь. А сначала дело.

— Я весь внимание, — насторожился Щукарев и подумал: «Уж не о моем ли звании?» И сердце его жалобно трепыхнулось в дурном предчувствии. — Я слушаю вас, Валентин Иванович.

В голосе комбрига промелькнули совсем не свойственные ему заискивающие, просящие нотки. Радько, естественно, заметил это. Он вообще был человеком наблюдательным, хорошим психологом. Словом, в кадрах он оказался на своем месте. Мимо его внимания не прошла подчеркнутая забота хозяина о его плаще, вовремя прямо под него подсунутый стул, робость, вдруг обуявшая Щукарева, всегда громкого и нахрапистого. «Об адмиральском звании забеспокоился», — про себя усмехнулся Радько.

Он хорошо помнил, как когда-то, когда он еще командовал лодкой, Щукарев наорал на него площадно при всех и обозвал раззявой за то, что он сделал что-то не так при швартовке. Помнил и решил сейчас малость поиграть на щукаревских нервах, потянуть немного, не сразу выкладывая цель своего приезда.

— Интересные явления происходят с кадрами. Мы у себя как-то проанализировали общеобразовательный уровень старшин и матросов сейчас и десять лет назад. Перемены просто разительные. Нынче уже до сорока процентов моряков имеют среднее или среднетехническое образование. Остальные — восемь-девять классов. И вот с ростом общеобразовательного и культурного уровня моряков особую роль, актуальность приобретает педагогическое мастерство командиров, знание ими основ педагогики, психологии. Работать с людьми, с одной стороны, стало вроде как проще, так как они легче и быстрее усваивают преподаваемую им сумму знаний, лучше разбираются в том, чему их учат. А с другой стороны, труднее. — Радько нудил, нудил, а сам зорко приглядывался к Щукареву. — Диапазон их мышления стал много шире, жизненные запросы многогранней, характеры сложнее. И теперь для них важно не только то, что сказал их командир, но и как сказал. Если за его словами они не почувствуют силу личного примера, глубокой убежденности в том, что он им внушает, то все его самые хорошие и правильные слова превратятся в пустой звук, мыльный пузырь, способный лишь вызвать у них усмешку и чувство внутренней неудовлетворенности.

Щукарев делал вид, что внимательнейше и с интересом слушает, в то время как пальцы его правой руки выколачивали по крышке письменного стола громкую нервную дробь. Раскидистые брови его стягивались к переносице.

Щукарев заводился. Радько это понял и сразу же прекратил игру.

— Я это к чему, Юрий Семенович… — Он не удержался и еще разок ужалил Щукарева: умышленно спутал его отчество и не поправился. Щукарев стерпел и это. — К тому, что подобрать сейчас офицера на должность командира подводной лодки становится все сложнее и сложнее. Прибавился еще и такой критерий, как наличие у него определенных педагогических данных.

— А короче можно? — не выдержал, сорвался Щукарев.

— Можно, — Радько откровенно рассмеялся. — Извините великодушно, Юрий Захарович, за то, что утомил вас. Приступаю к делу. Четыре дня назад Валерию Васильевичу, я имею в виду Николаева, вашего начальника штаба, сделали в госпитале операцию. Его разрезали, посмотрели и вновь зашили. Сплошные метастазы. Он не жилец, сами понимаете. Эрго: вам нужен новый начальник штаба.

— А чего тут думать? Логинов, — с готовностью выпалил Щукарев. — Опыт командования лодкой большой, академию закончил. И вообще, он уже полгода как за Николаева управляет. Так что другой кандидатуры не вижу.

— Вот и мы у себя в кадрах флота посоветовались и тоже пришли к такому же мнению. Итак, Логинов. А на его место кого?

Конечно же, Щукарев знал, что у кадровиков их соединения есть план перемещения, знал, что в этом плане первым на замещение должности командира подводной лодки значится Березин, знал, что с этим планом хорошо знаком Радько. Все знал, но с ответом не торопился. Он тихо надеялся: а вдруг флотское начальство предложит кого-нибудь другого? Однако чуда не произошло. Радько, так и не дождавшись ответа комбрига, предложил Березина сам. Щукарев грузно поднялся из-за стола, молча прошелся по кабинету, остановился у карты морского театра, поскреб что-то на ней ногтем и, не оборачиваясь к Радько, спросил:

— А нельзя ли его, Валентин Иванович, куда-нибудь в науку? А? Там бы он ой как пригодился! А на место Логинова я подобрал бы человека потрезвей мозгами… Мало ли у нас еще старпомов хороших имеется?

На лице Радько застыло недоумение, даже глаза его за тяжелыми стеклами очков обрели округлость — так озадачил его своим ответом Щукарев.

— Простите, Юрий Захарович, я что-то, видимо, недопонимаю… Но вы же сами аттестовали Березина на должность командира корабля… Причем дали ему блестящую характеристику.

— А что тут понимать? — Щукарев резко развернулся и этакой всесокрушающей глыбиной двинулся на Радько. Тому даже стало чуть-чуть жутковато от такого злого напора. — Березин закончил командирские классы, закончил академию, служит исправно. Что я ему должен писать? Что он в командиры не годится? Никто меня не поймет. А он мне во! — Щукарев яростно полосанул ребром ладони по горлу, а потом ткнул себя кулаком в живот. — И во! В печенках сидит! И это он пока еще в старпомах ходит! А что будет, когда командиром станет?

Недоумение так и не покинуло лица Радько.

— Простите, но я пока так и не понял: чем же он плох? С кем бы я ни говорил, все его хвалят на все лады. Толковый… Скромный… Умный… Знающий…

— А-а-а… умный. Знаешь, как в Одессе говорят? «Это ты в Москве умный, а у нас, в Одессе, ты еле-еле дурак». Фантазер он, а не умный. Все с какими-то причудами, блажью. — В запале Щукарев и не заметил, как перешел с Радько на «ты». — Знаешь, чего мне стоит этот академик? Вот пример. В прошлом году осенью Логинов в отпуске был, лодкой за него командовал твой Березин. Я его обеспечивал в море. Стреляли по крейсеру. Командир крейсера малость хлопнул и по дурости подставил ним борт. Чего лучшего-то ждать? «Стреляй», — говорю, а Березин мне отвечает: «Товарищ комбриг, это нетипично…» Тоже мне, нетипично. На войне все типично. Пришлось приказать. Стрельнул, все торпеды всадил в цель. Пять баллов! Радоваться должен был бы, а он мне месяца три на каждом совещании плешь переедал, все доказывал, что эта оценка незаслуженная. Договорился, что-де, мол, он не хочет строить свое показное благополучие на чужих ошибках. Ну, пришлось ему указать на место. Так знаешь, что он мне заявил? — Щукарев так надавил на слово «мне», что Радько невольно улыбнулся, краешком памяти, мимолетно вспомнил: «Мы, Николай второй!». — Знаешь? «Не согнете. Я за карьеру, но за карьеру с прямым позвоночником». Понял? Вот тебе и весь Березин в этом. Умный человек своему комбригу так не ответит.

Знал бы Щукарев, что каждым своим словом он укрепляет Радько в его решении назначить вместо Логинова командиром лодки строптивца Березина… А это было именно так. Во-первых, Радько импонировала независимость и человеческая нестандартность Березина. Он всегда инстинктивно тянулся к людям рисковым, напористым, вольнодумным. Им он внутренне завидовал, даже по-своему как бы преклонялся перед ними.

До поры до времени Радько не замечал своей заурядности, был вполне доволен собой. Однако, дожив до сорока лет, он, как это часто происходит с людьми интеллигентными и духовно честными, сумел критически посмотреть на самого себя и понять, что природа создала его человеком, что называется, среднеарифметическим. Со школьной скамьи учеба ему давалась легко, но он ни разу не блеснул своими знаниями. Его не отталкивали женщины, но и не увлекались им, ни разу не опалили его жаром страсти. Его не раз включали в сборные команды по боксу, баскетболу, лыжам, но если он заболевал, то его совершенно безболезненно заменяли другим. И этого никто не замечал. Дослужившись до командира лодки, он все делал, как и остальные командиры, не хуже, но и не лучше. И поэтому, когда он ушел в отдел кадров флота, в бригаде не опечалились потерей.

Когда в нем наступило прозрение, он не озлобился, не завял душой. Наоборот, став кадровиком, Радько, найдя людей думающих, ярких, гордых, старался помочь им, отметить их.

Ну а во-вторых, сколько лет Радько знал Щукарева, столько лет и недолюбливал его. В сложном спектре человеческих характеров они были антиподами. И поэтому он не без легкого злорадства подсунул Щукареву этакого ежа, сообщив ему, что отдел кадров флота решил учесть великолепную аттестацию, которую тот дал Березину, и назначить капитана третьего ранга Березина Геннадия Васильевича командиром подводной лодки С-274. Щукарев сокрушенно помотал головой:

— Ну и ну… Унтер-офицерская вдова сама себя высекла… Написал на свою шею. — Он хотел было рассказать о сегодняшнем случае с гюйсом, в котором винил одного Березина, но потом подумал, что негоже ему, комбригу, опускаться до таких мелочей. — И ничего нельзя изменить, Валентин Иванович?

— Ничего. Правда, Березин должен пройти еще один экзамен.

— Какой? — встрепенулся обнадеженно Щукарев.

— Завтра логиновская лодка уходит на отработку преодоления противолодочного рубежа. Мы предложили тут одну идею. Ее поддержал и Георгий Сергеевич.

— А это кто такой? — спросил Щукарев. Он не любил идей, спущенных сверху.

Радько удивленно поднял брови, вслед за ними на лоб начали вскарабкиваться и очки.

— Как это кто такой? Начальник штаба флота.

— Так бы и сказал — начштаба флота… А то Георгий Сергеевич! Тоже мне, приятель. Мне положено знать начальство по званию и по фамилии. — Неподдельное удивление Радько задело Щукарева, и он зло подумал: «Ишь ты, щелкопер. «Георгий Сергеевич»…» А вслух буркнул: — Что за идея?

Радько достал из папки конверт и передал его Щукареву.

— Я пойду в море на двести семьдесят четвертой в роли посредника от штаба флота. В конверте вводная. — Он помолчал, подождав, пока Щукарев ознакомится с документом. — Как только лодка придет в исходную точку, я по вводной «убиваю» Логинова — и в командование лодкой вступает Березин. Он и будет преодолевать противолодочный рубеж. Это станет для него своеобразным экзаменом на командирскую зрелость. Тут мы и посмотрим, что из него выйдет.

Щукарев расхохотался:

— Он вам покажет экзамен… О-хо-о-о-хо! Такие пируэты начнет выписывать — заикой станешь. Поверьте моим словам! Он же шалый.

— Ну, если надумает чудить, то никогда не поздно отменить вводную, и Логинов снова вступит в свои командирские права. Вдвоем уж как-нибудь с одним Березиным справимся. Но проверить его в сложном деле надо. Только после этого можно принимать окончательное решение.

— Смотрите, Валентин Иванович, сами, как оно лучше. Начальству с горы всегда виднее. Вы до завтра у нас останетесь или к себе отправитесь?

— Что я буду туда-сюда мотаться? Переночую у вас в гостинице.

— Ну, ну… — Щукарев пожал радьковскую руку и остался стоять у стола, до двери провожать не пошел: не велика птица… И про коньяк тоже напоминать не стал.

Как только за Радько закрылась дверь, он снял телефонную трубку, приказал дежурному по бригаде разыскать Логинова и немедленно прислать к нему. Срочно!

Да, задал задачу товарищ Радько! Правда, такой экзамен для Березина, с одной стороны, хорошо. Комбриг противолодочников Голубев — мужик хваткий, на мякине его не проведешь и просто так через его рубеж в бухту Багренцовую не прорвешься. Для этого одних теорий статистических решений и методов моделирования случайных величин (тьфу, черт, запомнится же такой бред!) маловато. Надобно опыт иметь соответствующий, хорошо знать нашу земную технику, а не эти эмпиреи. Значит, «академик», возможно, сломает себе шею и с назначением можно будет малость погодить, а там чуть попозже сплавить его на новостроящуюся лодку… Вот так-то.

Это с одной стороны. А с другой — вдруг чего-нибудь этот самый «академик» напортачит? Правда, на лодке фактически командиром останется Логинов, он не допустит до греха, но… Но и он в последнее время что-то чересчур уж стал увлекаться экспериментами: то с сумасшедшими дифферентами плавает под водой, чуть ли не на попа становится, то проводит какие-то дурацкие опыты с отрицательной плавучестью. И на него перекинулась бацилла новаторства от этого чертового «академика»…

И что-то вдруг заныло сердце Щукарева в недобром предчувствии, в самые тайные глубины души проникло черное, щемящее беспокойство. «Нет, — твердо решил Щукарев, — сам пойду в море обеспечивающим. Так будет спокойней…» От принятого решения боль, причиняемая занозой, стала полегче.

Постучавшись, в кабинет вошел Логинов. Щукарев взглянул на его отутюженные до остроты бритвы брюки, сияющие ботинки, затем посмотрел на свои, заляпанные грязью, и спросил:

— Ты ко мне сейчас откуда?

— С лодки.

— Тогда поделись секретом: как ты умудряешься в этакую грязищу и слякоть ходить, не вывозив ног? Летаешь ты, что ли?

— Никакого секрета нет, Юрий Захарович. Я просто, когда прихожу в казарму, первым делом иду к дежурному и привожу себя в порядок.

— Десять раз в день туда-сюда ходишь и десять раз чистишься?

— Десять раз чищусь.

— А на лодке как? Ведь туда ты тоже по грязи идешь.

— И на лодке тоже чищусь. У нас в ограждении рубки специально ящик со щетками, бархоткой, гуталином стоит. В лодку с грязными ногами не пускаем.

— И давно это ты завел?

— Да вот уже года два, с тех пор как у нас тут все перекопали, грязь развели.

— А чего же я у тебя этих порядков не видел?

— Не будешь же комбрига заставлять чистить обувь, прежде чем в лодку пустить. Поэтому вы и не замечали.

— Да-а-а… Это, часом, уж не «академика» ли твоего нововведение?

— Нет, Юрий Захарович, он тут ни при чем. — И Логинов улыбнулся, подумав, что, скажи он «да» — и комбриг тут же сказал бы: «Вот видишь, до чего все эти дурацкие эмпиреи доводят…»

Это словечко полюбилось Щукареву, он его то ли где-то услышал, то ли вычитал, но что оно обозначало, точно не знал. Однако в памяти его оно запало как обозначающее что-то заумное и пустое.

— Я вот чего пригласил тебя, Николай Филиппович. Завтра у нас торжественный подъем флага, надо, чтобы увольняющиеся в запас моряки последний раз поприсутствовали на нем, простились с лодками. Не будем нарушать традиции. Да ты чего стоишь? Садись. Так вот, завтра после подъема флага твоя лодка пойдет на совместные учения с ОВРом. Корабли противолодочников будут перекрывать вход в Багренцовую бухту, а ваша задача — прорвать рубеж, пройти в нее и заминировать Порт-Счастливый. Ну, это у нас есть в месячном плане, и ты все знаешь. Но дело не только в этом. — Щукарев наклонился над столом, утопил свое лицо в ладонищах, потер ими лицо несколько раз вверх-вниз, будто снимая с него усталость, и вновь уперся взглядом в Логинова. — Ну, вот что, я выдам тебе сейчас служебную тайну, а ты, сам понимаешь, никому ни гугу… Понял?

Логинов молча пожал плечами: сами, мол, знаете, могила…

— С тобой на лодке посредником пойдет Радько. Из отдела кадров флота. В исходной точке он вручит тебе вводную, по которой ты будешь «убит», а лодкой командовать в дальнейшем будет Березин. Ты понял?

— Понять-то я понял, но не ясно одно: зачем это нужно?

— Затем, что есть мысль назначить тебя начальником штаба нашей бригады. А Березин, естественно, планируется на твое место.

— А как же Валерий Васильевич?

— Что Валерий Васильевич? Он уже, к сожалению, не жилец, проложил курс в кущи небесные.

Помолчали.

— Вот ведь ходит-бродит человек, здоровый, никаких тебе хвороб, болячек, и вдруг — раз! И конец! — Щукарев сокрушенно помотал головой. — В госпиталь-то когда ложился, зашел ко мне и говорит: «Это, Юрий Захарович, так, пустяки. Через пару недель выпишусь…» Вот тебе и выписался.

— Да, жалко человека. Хороший мужик был, добрый…

Щукарев хмыкнул:

— Ты это как, из приличия? О покойниках не принято говорить плохо?

— Нет, почему же, я искренне.

— А ты забыл, как он тебе в прошлом году нафитилял?

— Так это же за дело. Я сам и виноват. За что же тут обижаться?

— Ну-ну, всепрощенец. Обо мне так не сказал бы небось.

— Юрий Захарович…

— Ладно, стоп моторы. Давай поговорим о деле. На чем я остановился? Ах, да, значит, на выполнение задачи вам отводится трое суток. Капитана первого ранга Голубева, командира ОВРа, ты знаешь, противник он серьезный. Командиры кораблей у него тоже ребята опытные. И погода противолодочникам благоприятствует: ночью ветер круто перейдет на зюйд-вест, скорость снизится до трех — пяти метров в секунду. Одним словом, утихнет. За десять дней шторм перемесил всю воду до дна, так что рассчитывать на жидкий грунт, под слоем которого вы сможете укрыться от их гидроакустиков, не приходится. Такая вот обстановочка. Хреновая. — Щукарев решительно хлопнул мясистой ладонью по столешнице, видно, принял окончательное решение. — Точно! Иду с тобой в море.

— А сто́ит ли? — спросил Щукарева Логинов внешне как будто спокойно, незаинтересованно, а у самого от неожиданного поворота перехватило дыхание. На душе у него сразу стало сумрачно, тревожно. Он мгновенно представил себе гам и нервотрепку в центральном посту лодки, когда столкнутся там — а столкнутся они всенепременно — Щукарев и Березин. — Нужно ли это, Юрий Захарович?

— Обязательно нужно, Коля. Обстановка будет сложная, и твой шалый «академик» требует глаза и глаза! А ты ему в последнее время потакаешь. И не возражай! Все знаю! Себе шею свернете — черт с вами. Но ведь еще сколько душ с собой на дно унесете! И мою тоже. Я-то ведь из-за вас, как пить дать, за решетку попаду.

Логинов понимал, что в море комбриг будет нещадно «пасти» Березина, одергивать его на каждому шагу, и Березин может сорваться. И тогда… Что будет тогда, Логинов даже боялся себе представить. Надо было что-то предпринимать, но что…

Зазвонил телефон. Щукарев снял трубку с рычагов, отработанным щеголеватым движением подбросил в воздух, перехватил так, чтобы удобнее было держать ее у уха, и пробасил:

— Щукарев у аппарата. — Вдруг лицо его посерьезнело, приняло торжественно-официальное выражение. — Слушаю вас, товарищ адмирал. Да. Да. Так точно, товарищ адмирал. Есть, товарищ адмирал. Есть… Счастливого вам пути, товарищ адмирал. — Аккуратно опустив трубку, Щукарев задумался, пожевал губами, покачал головой: — Да-а… Новая вводная… Все ломается…

— Что, выход в море отменяется?

— Да нет, выход не отменяется. Я не смогу с тобой пойти. — Щукарев искренне был огорчен, а у Логинова свалилось с души, и он испугался, как бы это чувство великого облегчения не прорвалось в его голосе, во взгляде. Это было бы не по-товарищески по отношению к Щукареву.

— Что-нибудь случилось?

— Адмирала в Москву вызвали. Рано утром с замкомандующего флотом улетает. А меня он за себя оставил. Вот такая петрушка получается. — Щукарев встал и подошел к Логинову. Тот тоже поднялся, подобрался. — Я тебя прошу, Николай Филиппович, не подведи меня, не рискуй без надобности. Ну, не прорвете рубеж, черт с ним. Не теряй головы. А начнет «академик» что-нибудь отчебучивать — пресекай и вступай сам в командование. Будь благоразумным. Добро?

— Добро, Юрий Захарович.

— Слово даешь?

— Даю!

— Помни, я тебе приказываю: никакого излишнего риска. Ни-ка-ко-го! Понял?

— Так точно, понял, — Логинов вытянулся по стойке «смирно».

* * *

Синоптики на этот раз не ошиблись: буйный метельный ветер ночью стих, зашел на юго-запад, и теперь, по-весеннему горький и тревожный, он нес с собой из-за сопок запах талого снега и терпкий аромат хвои. Солнце сияло вовсю. Но гладкое, без единого облачка небо еще не прогрелось, оно оставалось холодновато-синим, каким оно бывает в средней полосе в погожие дни конца октября.

Над бухтой, точно радуясь возвращению тепла, весело гомонили чайки. Покружившись над серой гладью воды, они одна за другой через крыло сваливались вниз и садились на огромные металлические плавающие бочки, к которым швартовались корабли. Чайки деловито усаживались на них и щедро поливали их пометом. Поэтому бочки, когда-то выкрашенные в красное, теперь уже потеряли свой первородный цвет, покрылись немыслимыми потеками и казалось, что на каждую из них просто-напросто неаккуратно выплеснули по нескольку ведер грязных белил.

Ожили и люди. По деревянным трапам, стекавшим от береговой базы к причалу, суетились, бегали веселые моряки. Не такие, как в предыдущие дни, — нахохлившиеся и угрюмые.

Через несколько минут подъем флага. Сегодня он торжественный: подводники провожают своих товарищей, отслуживших срочную службу, в запас.

— Командам построиться к торжественному подъему флага! — на всю бесконечную длину причала разнесся усиленный динамиком голос дежурного по соединению. Под матросскими ботинками гулко загромыхал металл корпусов подводных лодок. Строились на кормовых надстройках, на той части верхней палубы лодки, которая начинается от рубки и заканчивается флагштоком. Здесь палуба чуть пошире, чем в носу.

Увольняемых в запас по традиции поставили на правый фланг строя. Сегодня они в последний раз пришли на подъем военно-морского флага. В последний раз… А ведь был и первый. Был, очень давно. Четыре года своей жизни, сил, умения они отдали флоту, отдали честно, не щадя себя, безоглядно. И потому они по праву стоят сегодня правофланговыми, направляющими в строю своих товарищей.

На пирсе перед С-274 маятником туда-сюда рысит дежурный по лодке штурман Хохлов. Обрадовавшись ясному дню, он не разобрался, выскочил на пирс в одном кителе и теперь прозяб до синевы. Но уйти одеться потеплее не может — вот-вот должен появиться командир. По палубе лодки перед самым строем, погромыхивая сорок шестым размером ботинок, прохаживается Березин. Остановившись напротив Киселева, он спросил:

— Ну и как?

— Никак, товарищ капитан третьего ранга.

— А жаль.

Старпом еще несколько мгновений постоял перед старшиной, о чем-то поразмыслил и пошел дальше. Боцман Силыч ткнул Киселева локтем в бок и тихонько спросил:

— Ты о чем это так содержательно со старпомом потолковал?

— Да так, о смысле жизни…

— Ты, Володя, не темни, меня, старого хоря, не проведешь. На сверхсрочную небось агитирует остаться?

_ Ну…

— Что это за «ну»? Не запряг, а уже нукаешь. Агитирует — и правильно делает. «Ну»… Чего ты за Иванычем тянешься? У него уже дом, семья есть. А тебя кто и где ждет? Чего молчишь? Я тебя спрашиваю. — У мичмана Ястребова лицо изборождено глубокими морщинами, а громоздкий обвислый нос как бы вырезан из пористой губки фиолетового цвета, которой моют детишек. Говорят такие носы бывают только у людей здорово пьющих. Но это неправда, Силыч не пьет даже те «наркомовские», которые выдают подводникам в походе перед обедом. Беда с носом у него от какой-то непонятной болезни.

Киселев ничего не ответил.

Силыч не обиделся, он собрался с мыслями и повел атаку с другой стороны.

— Ты, Володька, знаешь, что ваш мичман Оленин лежит в госпитале и что его собираются списывать на берег?

— Ну.

— Что ты заладил: ну да ну?! Кого старшиной команды мотористов ставить? Варяга искать? (Киселев опять промолчал.) Совесть в тебе не бунтует? Где ты человеком стал? На нашей лодке. Где из тебя специалиста первого класса сделали? На нашей лодке. Кто тебя в партию рекомендовал и принимал? Опять же мы, на нашей лодке. Стало быть, для тебя нигде никого роднее нас не должно быть. А ты что? Бежишь. Дезертир ты. Вот тебе моя аттестация.

— Да разве на целину или в Тюмень уехать — это дезертирство? Там же холод, морозы, ни жилья, ничего!

— Для лодки ты все равно дезертир, — упрямо повторил боцман.

Хоть и препирались они шепотом, но в строю к ним внимательно прислушивались, и командир электромеханической боевой части инженер-капитан третьего ранга Егоров хотел было выступить на стороне боцмана, но в это время на пирсе прозвучала команда «Смирно». Все замерли и подтянулись. Штурман большими пальцами обеих рук разогнал складки на кителе под ремнем и, печатая каждый шаг, чуть красуясь собой, поплыл навстречу командиру.

— Тов-варищ командир! — Хохлов сделал глубокий вдох и начал перечислять, сколько на лодке сейчас находится торпед, топлива, пресной воды, какая плотность электролита аккумуляторных батарей и прочее, прочее, прочее… — Подводная лодка готова к походу и погружению! Дежурный по кораблю капитан-лейтенант Хохлов… Вольно! — продублировал он командира и пожал протянутую ему руку.

Утренний церемониал продолжался. Только командир поставил ногу на сходню, как «Смир-р-рна!» гаркнул старпом. Командир приложил руку к козырьку фуражки, прошел четким строевым шагом до середины строя, повернулся направо, щегольски прищелкнул каблуками, провел взглядом по лицам от фланга до фланга и, видимо оставшись довольным, улыбнулся и поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи подводники!

— Здрав-желам-товарищ-капитан-второго-ранга! — дружно пролаял строй.

— Вольно!

Ритуал встречи командира корабля повторяется каждое утро. Повторяется и соблюдается неукоснительно в любую погоду — в пургу ли, в ливень, в стужу. Когда более торжественно, когда менее, но пренепременно каждое утро за пять минут до подъема флага. И в этом скрыт глубочайший смысл: такое повторяющееся изо дня в день, из года в год торжественно-строгое начало рабочего дня как бы подчеркивает всю важность, значимость того, чем будут заняты моряки сегодня, придает праздничную окраску их труду, дисциплинирует. И сплачивает экипаж: и командир, и офицеры, и старшины, и матросы — все они с раннего утра вместе и вместе же будут делать одно общее дело.

С мостика крикнул сигнальщик:

— Товарищ капитан третьего ранга, «исполнительный» до места!

Это означало, что на фалах мачты плавбазы «Вычегда» поднят до верха бело-красный флаг, носящий наименование «исполнительный», и что до подъема флага осталась ровно одна минута. На подводных лодках, привалившихся боками к пирсам и причалу, разноголосо запели команду:

— На-а флаг и гюйс, смирна-а!

И началась та самая минута гулкого молчания, которая открывает сегодняшний трудовой день. В эту минуту на флоте каменно замирают все. А Ларину с пронзительной ясностью вспомнился тот день, когда он впервые вступил на борт лодки. Нет, даже не когда вступил — этого момента он не помнил, а когда впервые поднялся на мостик, опасливо заглянул через верхний рубочный люк в чрево лодки, увидел где-то далеко внизу оранжевый кружок света, две обрывающиеся вниз отполированные руками полоски поручней трапа — и внутри него все захолодало от страха и тревожной смятенной мысли о том что все равно спускаться придется. И еще запомнил, как тоже в первые дни пребывания на лодке он, подойдя к трапу в центральном посту, выглянул снизу вверх и днем увидел на небе звезды. Точь-в-точь как из глубокого колодца. Может, тогда это ему и показалось, но сегодня он точно помнил, что видел их. Ведь прощаться с прошлым всегда щемяще-горько.

— «Исполнительный» долой!

На плавбазе флаг быстро пополз вниз. По лодкам рассыпалось дробной скороговоркой:

— Флаг и гюйс поднять!

И тут же на «Вычегде» молодым кочетом залился горн: та-та-ра-та та-та! Та-та ра-та та-та-та! Голубой влажный ветер затрепыхался в складках флагов и гюйсов.

— Во-ольно-о-о… — как вздох облегчения пронеслось над гаванью.

Логинов отошел к середине строя, задумавшись, взглянул на заснеженные макушки скал острова, что лежал на противоположной стороне бухты и сейчас торчал над головами его моряков, окинул взглядом подтянутых, одетых в «первый срок» — в парадно-выходную форму — Ларина и Киселева и вздохнул.

— Ну, что ж, друзья, сегодня мы прощаемся с нашими боевыми товарищами и сослуживцами старшинами первой статьи Лариным и Киселевым. Я не сказал бы, что меня лично, да и, смею думать, весь наш экипаж, это прощание очень радовало. Это и естественно — мы провожаем в запас великолепных специалистов, надежных и верных товарищей, коммунистов. А расставание с хорошими людьми всегда невесело. Нам их долго еще будет недоставать. Я, как командир корабля, должен сказать, что в море, когда вахту несли Ларин или Киселев, моя душа была всегда спокойна, я знал, что уж они-то не подведут. Почти четыре года мы прослужили вместе на одном корабле. Старший помощник, штурман, инженер-механик, боцман, мичман Оленин, мы помним их еще совсем молодыми матросами, помним их первые робкие шаги на корабле. Всякое за эти годы бывало — и хорошее, и такое, о чем не хотелось бы вспоминать. — Командир посмотрел на Киселева, и оба улыбнулись: когда-то попервоначалу и за Киселевым водились грешки. — Но сейчас я должен сказать, что все эти годы нелегкую флотскую службу оба вы несли с честью, достоинством, старанием и большой любовью. За что от всех нас вам огромное спасибо. — Логинов подошел к старшинам, крепко, в две руки, пожал их руки и расцеловал. — Конечно, мы очень хотели бы, чтобы вы оба остались продолжать службу с нами, но… У вас свои планы, да и народному хозяйству тоже нужны крепкие и умелые люди. Счастливого вам обоим плавания в новом для вас и большом жизненном море. Уверен, что вы с честью пронесете через всю свою жизнь звание моряка-подводника. Старпом, зачитайте приказ!

Березин развернул кожаную папку и обвел взглядом строй. Он был на голову выше всех, кроме Казанцева, и потому видел сверху всю вторую шеренгу. От его цепкого взгляда не ускользнуло, что матрос Шварев пытается скрыться за спины впереди стоящих моряков. Березин чуть вытянул шею и увидел, что тот надел бушлат без галстука, и не удержался даже в такой торжественный момент. Он шагнул прямо вплотную к строю, поманил длиннющим пальцем Шварева и, когда тот приблизил свою голову к голове согнувшегося старпома, громко, так, что слышали все стоящие рядом, шепнул ему:

— Подойдете к боцману и попросите, чтобы он нашел вам сегодня работу погрязнее. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан третьего ранга, — таким же громким шепотом ответил Шварев.

— Знаете, за что?

— Подозреваю.

— Вот и хорошо.

Старпом шагнул назад и скомандовал:

— Смир-рна! Слушай приказ командира войсковой части о поощрении старшин…

В будке на пирсе, возле которой стоял верхний вахтенный, зазвонил телефон. Вахтенный снял трубку, послушал, ответил «есть», подошел к лодке и негромко окликнул командира:

— Вас к телефону…

Логинов тронул старпома за рукав: продолжайте, мол, читать, — и, стараясь не громыхать по палубе, сошел на пирс. Из будки донесся его голос: «Есть, товарищ комбриг… Есть… Сейчас буду…» Он дождался, пока старпом дочитал приказ, и позвал его:

— Геннадий Васильевич, готовьте лодку к походу. Меня вызывает комбриг.

— Есть, товарищ командир. — И гаркнул: — По местам стоять, лодку к бою и походу изготовить! — От полноты чувств он рубанул в воздухе рукой, трахнулся ею о леерную стойку, взвыл, выругался и широко зашагал вслед за всеми к ограждению рубки.

Там по узенькому трапу все они поднимутся на мостик и ловкими ящерками юркнут в провал верхнего рубочного люка, окунутся в тепло и привычные лодочные запахи. А внизу, в прочном корпусе, уже тревожно и отрывисто рвут в клочья тишину колокола громкого боя, по корабельной трансляции гремят команды, по переговорным трубам перекатываются доклады, из отсека в отсек снуют люди. В лодке стоит шум, гам, ералаш. «…Механизмы вскрыть, осмотреть, проверить вручную… Включить батарейные автоматы… Проверка сигнализации и аварийного освещения…» Бьют по ушам звонки, квакают ревуны, шипит воздух высокого давления…

Но проходит какое-то время, и все это светопреставление начинает угомоняться, в лодке все помаленьку успокаивается, затихает. Замолкли вентиляторы, отгрохотали прогретые дизеля, отданы все команды, прекратились доклады. Больше не о чем докладывать, и лодку вновь спеленала тишина. Сейчас лодка была готова выйти в море, погружаться, воевать. Оказывается, весь этот громкий сумбур был подчинен строгому порядку и железной логике целесообразности.

В ожидании команды на выход моряки высыпали на причал перекурить. Командир все еще не возвращался. Моряки отогревались под ярким, но пока еще не прокалившимся солнцем, блаженно жмурились. Березина обступили наиболее любопытные:

— Куда идем, надолго ли, зачем?

— Придет командир — и все станет точно известно, — отвечал Геннадий Васильевич.

— А к субботе вернемся? — это кто-то назначил на субботу свидание с девушкой. В городке их маловато, но все же есть.

— Если ничего не изменится, то должны вернуться. Будем работать с ОВРом.

Начавшие уже прощаться с друзьями Ларин и Киселев услышали последние слова старпома, насторожились. Ларин подозвал друга.

— Отойдем на минутку. Ты слышал, что сказал старпом?

— Ну…

— С ОВРом работать будут. Как же без меня-то? Им ведь акустик хороший нужен, а Золотов пока еще меня заменить не сможет. Не потянет…

Киселев хмыкнул:

— А без меня как? Ведь мичман наш в госпитале. — И вроде как огорчился. — Значит, чемоданы распаковывать?

— Так на три дня всего-то, Володь!

— А ты меня не уговаривай. Я уже давно уговоренный. Куда же я без тебя денусь?

И оба счастливо рассмеялись.

— Только вот разрешит ли командир? Может, он чего-нибудь нарушит, если возьмет нас с собой в море. Ведь приказ-то о нашем увольнении уже был.

— Попросим, — пожал плечами Ларин. — А вот и командир.

По громко повизгивающему деревянному трапу от штаба быстро спускался Логинов. Вслед за ним поспешали Радько и заместитель командира бригады по политической части капитан второго ранга Золотухин. Оба были в канадках, зимних шапках, с чемоданчиками. По их виду можно было понять, что они намереваются идти с лодкой в море. Замполит логиновской лодки сдавал экзамены в академию, и Золотухин решил подменить его в море. Да и надоело ему сидеть на берегу.

— Смотри-ка, Иваныч, начальство с нами в море идет. Значит, будет дело.

— Это худо, при замкомбриге командир нас может и не взять.

Логинов подошел к курящим, завернул рукав плаща и взглянул на часы.

— У нас есть еще несколько минут, и я вкратце введу вас в курс дела. Сейчас мы выходим в море, будем преодолевать противолодочный рубеж. Далее мы произведем минные постановки у Порт-Счастливого и возвращаемся. Срок на все это — трое суток. Задача перед всеми нами стоит чрезвычайно сложная, и каждый из вас должен отнестись к решению ее с чувством максимальной ответственности. С нами в море пойдут представитель штаба флота капитан второго ранга Радько и замкомбрига. Думаю, что его представлять вам нет нужды. — Логинов помолчал, видимо вспоминая, что еще следовало бы сказать, решил, что сказано все, и спросил: — У кого есть вопросы?

Киселев хотел было спросить насчет них, но Ларин дернул его за рукав бушлата:

— Не надо. Спросим, когда останется один.

Логинов окинул взглядом экипаж, поймал несколько спокойных, не замутненных тревогой взглядов, будто и не ставил он им только что серьезнейшей задачи, и потеплел голосом:

— Ну, спасибо вам всем, товарищи… Геннадий Васильевич, у меня к вам несколько вопросов.

Березин в два шага одолел разделяющие их три метра и согнулся над Логиновым:

— Слушаю вас, товарищ командир.

Логинов взял его под руку, отвел чуть в сторонку, обернулся ко все еще стоявшим в ожидании его приказа морякам:

— Вы пока покурите. — И спросил старпома: — У вас все варианты просчитаны?

— Да вроде бы все. Еще с прошлого учения. А почему вас это интересует, если не секрет?

— Сдается мне, что в этот раз будет не совсем так, как всегда. Недаром Радько с нами в море идет. Так что продумайте все еще раз, и самым внимательнейшим образом. Буквально каждую мелочь.

— Есть, товарищ командир. Только вот одно меня беспокоит…

— Что именно?

— Да что без Ларина идем. Сейчас он просто незаменим. Золотов хороший акустик, но ему пока до Ларина далеко. И без Киселева тоже трудно придется. Оленина-то нет…

— Я тоже об этом думал. Но… — Логинов развел руками. — Задерживать их мы не имеем никакого права.

— А что, если они сами захотят?

— Как же захотят, если уже неделю на чемоданах сидят? Они мыслями давно дома.

— Ну, а если их попросить?

— Попробуйте… А впрочем, не надо. Это будет бестактным с нашей стороны: мы пока еще их командиры и любая наша просьба для них приказание. Они, конечно, не откажут нам, но… Лучше не надо.

Они оба повернулись в сторону к курящим морякам и сразу же встретились с устремленными на них напряженными взглядами Ларина и Киселева. Те, на что-то решившись, переглянулись и бросились к офицерам.

— Товарищ командир, разрешите обратиться? — Ларин запыхался, будто пробежал стометровку. — Товарищ командир, разрешите нам пойти с вами в море? В последний раз… Вам акустик нужен и моторист.

Старшины стояли, не опуская рук от бескозырок.

Командир и старпом переглянулись, и Березин радостным голосом гаркнул на весь причал:

— По местам стоять, со швартовых сниматься! — Он облапил обоих старшин, слегка потряс их и, развернув лицом к лодке, скомандовал: — Ну, сыпьте, орелики!

Старшины опрометью бросились к сходне.

— Да-а, выручили. — Логинов был откровенно растроган. — Честное слово, никак не ожидал!

В сторонке одиноко, не спуская глаз с командира и старпома, ожидая чего-то, переминался с ноги на ногу инженер-лейтенант Казанцев.

— А вас, что, команда не касается? — Лицо старпома посуровело.

— Я к командиру.

— Нашли время, — недовольно буркнул Березин и направился на лодку.

— Я вас слушаю, Казанцев.

— Разрешите отдать вам рапорт?

Лейтенант протянул сложенный пополам листок бумаги. В выражении его лица, в голосе, во взгляде его было столько совсем не свойственной Казанцеву жесткой решимости, что Логинов забрал у него бумагу и тут же начал ее читать. Он пробежал ее раз, другой, и с лица его сбежало выражение внутренней радости, до сих пор светившееся на нем. Он поднял недоуменный взгляд на Казанцева, смерил снизу вверх, а потом сверху вниз его нескладную, худющую фигуру и с насмешкой спросил:

— Это плод зрелых раздумий или вас кто-нибудь обидел и вы надули губы?

— Товарищ командир, — в голосе Казанцева металлом прозвучала нотка непреклонности, — это серьезно.

— Серьезные вопросы, Казанцев, вот так, на бегу, не решаются. В море у нас будет время, поговорим. А сейчас идите на лодку. Кстати, — остановил он по-журавлиному задравшего ногу Казанцева, — на будущее имейте в виду, что вас никто не мобилизовывал и никто демобилизовывать не будет. Сейчас не военное время. Если вы и уйдете с флота, то вас уволят в запас, а не демобилизуют. Запомните это, пожалуйста.

Когда командир взошел на борт лодки, Березин скомандовал:

— Убрать трап! Отдать носовой! — И крикнул в провал рубочного люка: — Правый малый вперед, левый малый назад!

— Есть правый малый вперед, левый малый назад, — отрепетовали команду из боевой рубки.

Корпус лодки мелко затрясся, за кормой вспухли пенные буруны, кормовой швартовый конец напрягся до звона, нос лодки начал отходить от пирса.

А на макушке сопки, у здания штаба бригады, стоял комбриг Щукарев и негромко, только для внутреннего потребления, поминал жвако-галс, кливер-шкоты и еще что-то, совсем уж не флотское: опять Логинов передоверил съемку со швартовых своему «академику». Мало того, что передоверил, но и самого-то его не видать на мостике! А сейчас прилив, лодку течением может занести… Во! Во! Во! Сейчас врежется как раз в борт соседней лодки! А-а, чер-рт!!! Мало ему, что ли, было перевернутого гюйса?!

Пока комбриг переживал, двести семьдесят четвертая вполне благополучно снялась со швартовых и погнала тупым форштевнем веселый бурун, направляясь к выходу из гавани. Начались первые из трех суток, отпущенных для выполнения задания.

* * *

Далеко за кормой осталась цепочка бонового заграждения, скрылся за отрогами сопок городок, и лишь торчит из-за скалы верхушка железной трубы городской котельной. Вокруг разлился кристальной синевы воздух. Дышится легко, студено, и это будоражит, волнует.

Залив петляет между сопками. Они стоят насупившись, еще не очнувшиеся после долгой непогодицы. С них медленно сползает жидкое снежное кружево, запутавшееся в корявой зеленой поросли. В обращенных на север распадках снег слежался и утрамбовался до ледяной твердости.

Дремотную неподвижность залива нарушают лишь лодка, медленно лавирующая между островами, да вскарабкавшийся на самую макушку высоченной крутой сопки радиолокатор. Ажурная чаша его антенны неторопливо вращается, обстоятельно обшаривая заоблачные дали.

Лодка прошла поворотный буй. Поворотный — это значит, что за ним лодке необходимо поворачивать на норд и выходить на фарватер, ведущий в океан.

— Лево на борт!

Теперь Березин прочно уселся на крыше ограждения рубки, свесил вниз длинные ноги. С крыши лучше видно, что делается вокруг. Логинов тоже на мостике, он спокойно покуривает под козырьком рубки.

Силыч переложил штурвал вертикального руля и доложил:

— Руль лево на борту. Циркуляция влево. На румбе триста десять градусов… Триста градусов… Двести девяносто…

— Одерживайте, боцман! Старпом, пройдите, пожалуйста, по отсекам и проверьте готовность лодки. И еще разок просмотрите свои расчеты. — Березин ловко соскользнул с крыши рубки прямо на трап, вертикально падающий в распахнутый зев рубочного люка.

Началась походная жизнь. На этот раз короткая, всего лишь на три дня, но от того не менее хлопотная и трудная. Ведь океан — это всегда опасность. Подстерегает она моряков и в шторм, и в туман, и ночью, и днем, вблизи от берегов и вдали от них.

А у подводников на глубинах еще и стискивает прочный корпус жуткое давление воды, стискивает порой так, что становится слышно, как натужно потрескивает, постанывает металл. И не выдержи он, дай течь — преградой бешенству воды сможет послужить только лишь мужество и стойкость людей.

Когда-то в старинном русском морском уставе было записано: «Собери умы свои и направи в путь. Горе, когда для домашних печалей ум мореходу вспять зрит». В нынешних уставах такого нет. За ненадобностью. Когда уж тут «зрить вспять», если не всегда и поспать-то удается? Вахты… Занятия… Учения… Сутки на боевом корабле в море спрессованы до плотности атомного ядра.

Командир продолжал молча покуривать, спокойно и будто расслабленно, отключившись от всего, что происходило на мостике и на лодке вообще. Но это была лишь видимость спокойствия.

Пока ты просто офицер лодки, будь ты командиром группы, боевой части или даже старшим помощником командира, уходишь в море — и тебя все-таки больше беспокоят дела земные: семья, что-то оставленное недоделанным, невыполненным. Но как только ты становишься командиром, человеком, на плечах которого лежит вся полнота ответственности за корабль, за жизнь целого экипажа, человеком, который в море один отвечает за все и за всех и который никогда не имеет права на растерянность или сомнение в правоте своих действий, ибо он единолично принимает окончательное решение, так с первой же минуты похода, с команды «отдать швартовые», ты полностью отключаешься ото всех земных забот. Тебя всего целиком поглощает, затапливает уже начавшаяся походная жизнь и все, что связано только с морем.

Вот и сейчас в голове Логинова, точно кадры в фильме, мелькали мысли: «А это проверено? А это готово? А это? А это?» Он отвечал себе: «Да, готово, проверено. Да. Да. Да». Отвечал и чувствовал, как помаленьку сваливается с души гнет тревоги.

Радько и Золотухин, стоявшие здесь же на мостике, понимали состояние командира и деликатно помалкивали, чтобы не мешать ему. Золотухин пришел на бригаду месяц с небольшим назад, после окончания военно-политической академии. Судьба оказалась к нему милостивой: в неполные тридцать два года Золотухин уже был капитаном второго ранга и замкомбрига. Карьера, в хорошем понимании этого слова, прямо скажем, неплохая. Но именно это обстоятельство и настораживало Щукарева, который твердо считал, что Золотухин неприлично молод для этой должности. Ему бы на лодках еще пяток лет погорбатиться следовало, а он, видишь ты, успел уже академию закончить и в начальстве ходит. Щукарев был уверен, что у Золотухина есть где-то вверху рука. Таких «инвалидов» с третьей рукой комбриг, сам никогда не имевший покровителей, терпеть не мог, но вместе с тем побаивался — от них можно ожидать всякого свинства.

Карьера же Золотухина зависела вовсе не от милостей судьбы, и тем более уж не от «руки». Просто он обладал редким даром работы с людьми, был честным и добросовестным. К тому же он не растерял еще умения удивляться и увлекаться. А эти качества всегда привлекали людей. Привлекли они и на этот раз: несмотря на короткий срок Золотухина уже успели полюбить на бригаде все. Кроме Щукарева. Комбриг пока настороженно и даже неприязненно изучал своего зама.

Логинов поднес к глазам бинокль и начал внимательно приглядываться к чему-то, пока еще неразличимому невооруженным глазом. Он смотрел минуту-другую, затем опустил бинокль и искоса взглянул на вахтенного офицера старшего лейтенанта Лобзева. Маленький, суетливый Лобзев, словно шарик ртути, катался поперек мостика от борта к борту. Он то вспархивал на металлическую подножку, приваренную к борту ограждения рубки, быстренько озирался туда-сюда, то спрыгивал, перекатывался на другой борт, взлетал на подножку там, опять крутил головой, то вскарабкивался на крышу рубки, туда, где в специальном гнезде сидел сигнальщик, и опять глазами шасть-шасть по сторонам. Ни мгновения в спокойствии, все в прыткой суете. Торопыга…

— Справа десять на горизонте торговое судно, — доложил сверху сигнальщик.

— Есть! — в один голос ответили командир и Лобзев.

— Поздно заметили судно, Самохвалов. — Голос Логинова был ровен, спокоен, но сказано это было так жестко, с таким предгрозовым спокойствием, что даже Радько и Золотухин невольно подтянулись и переглянулись, точно проверяя друг друга: а не провинились ли и они в чем-нибудь? — Я наблюдаю за ним уже несколько минут. А вы находитесь выше меня. Вячеслав Станиславович, — подозвал Логинов Лобзева. Тот мгновенно подкатился к командиру и впился в него широко распахнутыми серыми глазами, всем своим видом показывая, что он весь внимание и сплошная исполнительность. Тихо, так, чтобы не услышал сигнальщик, но от этого не менее внушительно Логинов сказал: — Я вами недоволен, Вячеслав Станиславович, вы слишком много суетитесь и поэтому невнимательны.

— Есть, товарищ командир. Понял, товарищ командир… Вы имеете в виду судно? Простите, товарищ командир, но у нас для того и стоит вахтенный сигнальщик, чтобы вовремя замечать изменение обстановки…

— Ничего-то вы не поняли, Лобзев. Вы, вахтенный офицер, первые глаза на корабле и первый ум. Именно на вас лежит вся ответственность за безопасность плавания корабля. Случись что, вы тоже будете оправдываться: сигнальщик, мол, проглядел? А?

— Никак нет, товарищ командир, не буду! Учту!

— К сожалению, это уже не первый случай. Ваша беспечность несовместима со службой вахтенного офицера. Вы меня поняли?

Лобзев сразу потерял подвижность. Голос его потускнел.

— Есть, товарищ командир… Учту…

— Хотелось бы верить.

Когда Лобзев отошел и вновь взгромоздился на подножку, командир пригласил Радько и Золотухина вниз, в кают-компанию.

— Познакомлю вас сейчас с одним разочаровавшимся в службе лейтенантом. Просит, чтобы дал добро на увольнение в запас.

— Это кто же такой? Я его знаю? — спросил Золотухин.

— Вряд ли, Сергей Михайлович. Он у нас недавно. Инженер-лейтенант Казанцев, командир группы движения. Перед самым выходом в море подал мне рапорт: учитывая, мол, что сейчас наше правительство производит сокращение Вооруженных Сил и что Родине нужны специалисты в народном хозяйстве, считаю своим патриотическим долгом отдать все свои знания и пока еще не растраченные силы освоению новых районов нашей страны. И так далее, и тому подобное… Прямо трибун, а не движок.

— Он, к сожалению, не одинок, Николай Филиппович. Прямо какое-то поветрие пошло… У нас через отдел кадров таких вот Казанцевых немало проходит.

— А чему вы удивляетесь? — Золотухин понизил голос, но все равно чувствовалось, что он волнуется. — Вы разве не обратили внимания в последние несколько лет на тон нашей печати по поводу военных пенсионеров? То стишки какие-то гаденькие появляются, то оскорбительные карикатуры в «Крокодиле». Вроде той, где пенсионеры «забавляются» якобы тем, что в узел рельсы завязывают. Вот и создается у наших читателей искаженное, неправильное общественное мнение об офицерах. Я помню, когда поступал в училище, у нас конкурс был чуть ли не пятнадцать человек на место, а теперь в училища через военкомат призывают. Так какой же из него будет офицер, если его насильно в училище тянут? Добавьте к тому неустроенность молодых офицеров, отсутствие возможности жить вместе с молодой женой, потому что нет жилья; в каютах на береговой базе холодно, бесприютно. Вот и появляются такие, с позволения сказать, «патриоты» вроде вашего этого лейтенанта.

Чувствовалось, что Золотухин выплеснул из души давно наболевшее, тысячу раз передуманное и выстраданное.

Когда они все трое спустились вниз, Радько спросил Логинова:

— Вы не боитесь, что Лобзев остался на мостике один?

— Нет, он теперь неделю землю носом рыть будет. А потом снова забудет. Что делать, такой уж он человек. Командира из него, конечно же, никогда не получится. Вот его я с удовольствием отдал бы в народное хозяйство…

— А что-то я не вижу вашего старпома. Может, его следовало бы сейчас оставить на мостике?

Радько, сам когда-то командовавший лодкой, никак не мог взять в толк, как это можно оставить на мостике полноправным хозяином старшего лейтенанта, только что так провинившегося. И он искренне беспокоился, потому что все, что случится с лодкой, случится и с ним.

А зачем ему это?

— Да вы не беспокойтесь, Валентин Иванович, сейчас светло, обстановка спокойная, Лобзев справится. А старпом занят. Вы же знаете, какая сложная задача стоит перед нами. Вот он и обсчитывает варианты, исходя из состояния моря, гидрологии. Одним словом, готовит мне исходные данные. Так что оснований для беспокойства нет.

Логинов понимал тревогу и удивление Радько. Вместе с тем он был уверен, что тот наверняка поделится этими чувствами с комбригом, когда они вернутся в базу. И будет ему, Логинову, от Щукарева очередная вздрючка. Радько пожал плечами, хмыкнул и спросил:

— И часто вы так м-м… экспериментируете?..

От прямого ответа Логинов уклонился.

— Видите ли, Валентин Иванович, ни старпом, ни я не двужильные. Хорошо, мы сейчас на трое суток вышли. А если бы на месяц-другой? Представляете себе, каково торчать месяцами на мостике или в центральном посту, не уходя оттуда? И потом вспомните, в Корабельном уставе обязанности командира еле уместились на двадцати четырех страницах. В море с меня их никто не снимает. Даже наоборот.

А в это же самое время инженер-лейтенант Казанцев в теплом и тихом электромоторном отсеке экзаменовал своего подчиненного матроса Федю Зайцева. Лейтенант вальяжно развалился в складном ковровом стуле, между его длинными, тощими, точно жерди, вытянутыми ногами прямо на палубе была расстелена нарисованная Федей схема корабельной топливной системы. Зайцев же съежился в комочек на крышке металлического ящика с инструментом.

Казанцев с лютой тоской во взоре глядел на Федю и вытягивал из него слова.

Оба мучились.

У лейтенанта снежно-белые, красивые, но редкие зубы (флагмех назвал их как-то фильтрами грубой очистки), и поэтому между ними всегда что-нибудь застревало. Казанцев же только что «нырнул» в рундук вестового офицерской кают-компании и прямо от батона откусил ароматнейшей сырокопченой «Московской» колбасы, которую старые подводники с ненавистью (попробуй-ка в море поешь ее четыре раза в день!) прозвали «пожуй и передай товарищу». Казанцеву она пока еще не опостылела, и вот сейчас он расплачивался за это, с трудом выковыривая остатки колбасы из своих «фильтров». Это весьма раздражало.

Кроме того, Зайцев, правильно по памяти нарисовав схему топливной системы, никак не мог по ней рассказать, какие клапаны надо открыть и какие закрыть для того, чтобы поставить на расход топливную цистерну номер семь. Это уже бесило.

Федя же все отлично вызубрил, разбуди — расскажет и покажет, но своего лейтенанта он боялся до полной потери памяти и сейчас никак не мог собрать разбежавшиеся в панике мысли.

Нудным, скрипучим голосом лейтенант зудел:

— И что же ты, бармалей с балалайкой, такой беспонятный? Что ты мне голову морочишь? А? Ведь все, сен-симон ты этакий, изобразил правильно… Знаешь ведь, матрешкин сын, а голову мне морочишь… Зачем? Почему? Вот ведь вопрос…

Федя, виновато и жалостно глядя Казанцеву в рот, мямлил:

— Давайте я вам, товарищ лейтенант… в отсеке… все открою… и закрою… Товарищ лейтенант… я умею…

Казанцев вспомнил, как сейчас в моторном отсеке шумно и холодно, вздрогнул всем своим тощим телом и поморщился:

— Мне от тебя, флибустьера с кисточкой, нужно, чтобы ты мыслить научился. Понял? Мыслить! Открыть и закрыть и медведя научить можно. А ты, насколько я вижу, гомо сапиенс. Ты понял меня, луи арагон?

Зайцев покивал головой: понял, мол, понял, только отвяжитесь…

По трансляции передали команду: «Второй боевой смене приготовиться на вахту». Казанцев, не скрывая радости, облегченно вздохнул.

— Иди, санкюлот, учись дальше. Повезло тебе: мне на вахту заступать. Хорошо хоть, ты один у меня такой… — Казанцев подумал какой и разъяснил: — Из красного дерева. Твердый, в смысле. Еще бы мне парочку таких жанов вальжанов — и в петлю лезь. Позови-ка мне старшину Киселева.

Федя радостно вскинул руку к непокрытой голове, мигом развернулся и пулей вылетел из отсека. Тут же в отсек вошел Киселев.

— Слушайте, Киселев, мне вас ругать вроде бы и нельзя, вы уже демобилизованный… То бишь уволенный в запас. В общем, вольный казак. Но скажите мне по совести: вы этого птеродактиля чему-нибудь учили?

— Почему птеродактиля? Федор очень толковый и добросовестный паренек. Просто он панически боится вас. Вы же его ни разу ни по фамилии, ни по имени не назвали. Его только при упоминании о вас уже начинает трясти.

— Так я же это не со зла, шутя.

— Это вы так считаете — шутя. А он скромный деревенский мальчишка. Между прочим, он один во всем районе получил золотую медаль. Мог бы без экзаменов в любой институт поступить, а он добровольно на флот пошел. Характер строить, как он сам говорит.

— Да я… — Казанцев в растерянности даже не знал, что сказать. — Да я…

«Лейтенанта Казанцева командир приглашает в офицерскую кают-компанию», — прогремело из динамика.

— Побегу! — с заметным облегчением бросил лейтенант и подхватился из отсека. Слава богу, оправдываться перед Киселевым не придется.

Казанцев пробежал грохочущий, наполненный сквозняками дизельный отсек, отдраил переборку четвертого, и в лицо ему пахнуло теплом и сытными ароматами камбуза. В центральном посту было холодно, строго и буднично. Через верхний рубочный люк доносился гул моря. Лодку начинало раскачивать, близился шторм. Казанцев, сложившись пополам, протиснулся еще через один круглый переборочный люк и окунулся в тепло и покой второго отсека.

Он называется аккумуляторным, потому что под настилом его стоит аккумуляторная батарея. А также офицерским: в отсеке расположена офицерская кают-компания, каюта командира, а вдоль бортов отсека за плюшевыми занавесками подвешены в два яруса друг над другом мягкие диваны, на которых, если удастся урвать от дел часик-другой, спят офицеры. Каюта есть только у командира да еще у замполита. Не каюта, а так, нечто вроде деревянной ширмы без дверей. Изнутри на стенах этой ширмы угнездилось множество полок и полочек с литературой для проведения политических занятий, папок с вырезками из газет и журналов, с соцобязательствами, с планами, методическими разработками и прочей документацией, определяющей и регламентирующей духовную и общественно-политическую жизнь экипажа.

В глаза Казанцева, едва он просунул голову за комингс переборочного люка, бросился не у места поставленный обрез с водой и брошенная возле него на линолеум ветошь. Старшина отсека электрик старший матрос Яшин — его подчиненный, и поэтому Казанцев ну никак не мог не отреагировать на такое безобразие. Казанцев страсть как любил командовать.

— Яшин!

— Есть, товарищ лейтенант. — Откуда-то из-за плюшевых занавесок угрем выскользнул щуплый и юркий Яшин.

— Эт-та что за кабак? — пророкотал Казанцев, даже интонациями голоса стараясь подражать старпому. — Я тебе, па-де-де с тросточкой, сколько раз говорил, чтобы ты все убирал за собой своевременно? А-а?!

— Товарищ лейтенант, это я с содой протирал корпус батарейного автомата. Еще не кончил… Сейчас кончу и уберу… — Вид у Казанцева был действительно грозный, да и появился он не ко времени: Яшин за занавеской на койке штурмана надумал побоковать и сейчас лежа решал кроссворд в «Огоньке». Поэтому он растерялся и неподдельно струхнул.

— Эшь ты… — Опять промелькнуло что-то старпомовское. — Тоже мне, ки-ли-ман-джа-ра…

Казанцев нагнал страху и, довольный собой, отдернул занавеску в кают-компанию. Отдернул и в замешательстве остановился: он готовился к разговору с командиром, пока шел сюда через отсеки, набрался решимости и упрямства, а здесь, оказывается, сидели еще замкомбрига и вовсе незнакомый капитан второго ранга. Да. Три кавторанга на одного лейтенанта… Не очень то поупираешься, рога враз обломают. Казанцев внутренне подобрался, чувствуя, как что-то в нем натянулось и тоненько задрожало.

— Товарищ командир, лейтенант Казанцев прибыл по вашему приказанию.

И вдруг Золотухин, едва лейтенант закончил доклад, громко, на весь отсек, сказал Казанцеву:

— Ну-ка ты, колоратура с зонтиком, проходи, садись!

Казанцеву в лицо плеснуло жаром. Он какое-то время простоял окаменев, не понимая, шутят с ним или все это всерьез и как на это реагировать.

— Чего колом торчишь, мадагаскар бесхвостый?

Позорище! Ведь все это слышит Яшин! И Казанцев обиделся, даже мелко затряслись губы, вот-вот расплачется.

— У м-меня, т-товарищ кап-питан второго ранга, есть з-звание и фамилия…

— Да ну? — вроде бы удивился Золотухин. — Ишь ты, и звание, значит, есть, и фамилия… Ну и удивил, барсук с ходулями.

Казанцев насупился, на его глазах действительно выступили слезы.

— Обиделись, лейтенант, на меня? Вижу, что обиделись. И правильно сделали. — Золотухин встал, подошел к Казанцеву, снизу вверх заглянул ему в повлажневшие глаза, на совсем по-детски надутые губы и, улыбнувшись, опять громко, на весь отсек, четко произнес: — Простите, пожалуйста, товарищ лейтенант, за мое хамство. — И вновь взглянул в сразу же просветлевшее лицо Казанцева. — Ну, теперь вы удовлетворены?

Казанцев потряс головой:

— Да…

Золотухин снизил голос почти до шепота:

— А теперь последуйте моему примеру и извинитесь перед Яшиным. Но сделайте это так, чтобы слышали и мы. Хорошо? Идите.

Казанцев побагровел. Ноги будто приросли к палубе.

— Идите, идите. Это не просьба, а приказание.

Когда лейтенант, круто развернувшись, вылетел из кают-компании, все трое переглянулись и заулыбались, а Золотухин прошептал:

— Совсем пацан еще.

Из отсека донесся громкий голос Казанцева — он извинялся, повторяя слово в слово Золотухина. Он закончил, и тут же забубнил виноватый говорок Яшина. Похоже, что теперь извинялся или оправдывался матрос. Только было непонятно, за что. Видимо, от неожиданности, с испуга.

Казанцев вернулся и хмуро доложил Золотухину, что выполнил его приказание.

— Слышал. Все слышали, — поправился Золотухин. — Присаживайтесь, разговор долгий будет. Так вы просите, чтобы вас уволили в запас, хотите применить свои знания в народном хозяйстве? Так вас надо понимать?

— Так.

— Теперь объясните, почему вы не хотите служить.

— Я этого не писал и не говорил. Может быть, я и хочу служить, но… Как бы это вам сказать… Я исхожу из принципа максимальной целесообразности: хочу быть там, где я нужней. Наше правительство производит сокращение Вооруженных Сил, значит, оно знает, где люди сейчас нужнее для мирного труда. Вот я и хочу быть среди тех, кто в нашей стране нужнее.

— Долг военного человека служить там, куда послала его Родина, а не там, где ему больше нравится, — вмешался Логинов.

— Согласен с вами, товарищ командир. Я потому и прошу меня демобили… Простите, уволить в запас, чтобы не быть военным человеком и получить право распоряжаться собой так, как я сам этого хочу.

— Вот, вот, вот… — уцепился Золотухин за последнее слово Казанцева. — Вот здесь-то собака и зарыта, Игорь Ильич. Именно в «хочу» и «не хочу»! Все соображения высшего порядка, о которых вы только что так красноречиво ораторствовали, — это всего лишь маскировка. И не больше. Корень же вопроса заключается в том, что вы не хотите служить. И не пытайтесь убеждать нас всех в обратном.

Казанцев исподлобья обвел взглядом командира, Золотухина, Радько, подумал и решился, как в прорубь прыгнул.

— Ну, допустим, это действительно так. Не хочу! Зачем же меня держать? Ведь раз я не хочу, то теперь неизвестно, чего от меня на флоте больше — пользы или вреда. Отпустите меня. Пусть служат те, кому хочется, кому это в радость. А потом, раз идет сокращение, то все равно кого-то и с лодок надо увольнять. Так увольте вместе с другими и меня…

— Нет, дорогой товарищ Казанцев. Подводников это сокращение не касается. Наоборот, сейчас в стране началось строительство атомных подводных лодок, и нужны люди для их укомплектования. Поверьте мне, кадровику.

Через Радько прошел уже ряд таких лейтенантов и старших лейтенантов, разочаровавшихся в службе. Одни, хлебнув сполна подводницкого лиха, просто почувствовали свою слабину, не выдержали бессонных ночей, напряжения вахт, ответственности, да и просто неустроенности жизни подводников в море. Других сломала необходимость каждодневного общения с подчиненными и работы с ними. Это только на первый взгляд кажется все легко и просто: построил, скомандовал — налево или направо — и все пошли дружно и в ногу. Нет, у этих восемнадцатилетних что ни парень, то характер. В одном только похожи — все ершистые.

У третьих розовые мечты о пассатах и прочих кокосовых пальмах оказались задавленными неукоснительностью распорядка дня, скучными инструкциями и наставлениями, а в море — кругом только вода, удручающе много воды, и никакой тебе экзотики. И они, эти третьи, потеряли вкус к флотской жизни. Четвертые… Пятые… Десятые…

Хоть и мало таких, но есть, — у которых остыло сердце к службе.

Благо, если молодой офицер за этой каждодневной и земной прозой видел высокую цель, перспективу, тогда он служил легко и ровно. Иначе наступало разочарование, неудовлетворенность, срывы и в конечном итоге рождались вот такие рапорты, который сейчас лежал перед Логиновым.

— Атомные лодки… — Казанцев вдруг потерял свою напористость. — Вы, товарищ капитан второго ранга, хотите убедить меня в необходимости и важности нашей службы. Что-то не верю я в эту необходимость. И потом, я вообще не могу спокойно смотреть на свою службу. Хоть зажмурься и не открывай глаза. Все равно ничего не изменится: каждый день одно и то же, одно и то же. Я жизнь каждую пятницу на неделю вперед планирую: знаю, кто, что и когда на следующей неделе делать будет. И ведь всегда будет так. Только с разницей в том, что сейчас я планирую за свою группу, а потом буду расписывать заранее жизнь боевой части, корабля, бригады и так далее. А в общем это все одно и то же, только масштабы разные. И всю жизнь в субботу большая приборка, с утра в понедельник политзанятия, в среду — плановая учеба… Вы возьмите нашего мичмана Ястребова, боцмана. Он тридцать лет служит и все тридцать лет одними и теми же конспектами пользуется, что еще в молодости, в первые годы службы написал. Так он их наизусть вызубрил. Попросите его — и он вам с любой по заказу строки на память шпарить будет. — Казанцев перевел дух. — Товарищ командир, разрешите задать вам вопрос?

— Пожалуйста.

— Я вас очень уважаю, вы умный, по-настоящему интеллигентный человек. Это не только мое мнение. Так считают многие. Скажите, неужто вас никогда от такой жизни тоска не брала?

— Нет, Казанцев, никогда. Вот вы говорите: каждый день одно и то же. А что одно и то же? Боевая подготовка? Позвольте с вами не согласиться. Ведь она каждый день наполнена новым содержанием. Сначала мы обучаем наших подчиненных первичным навыкам в овладении техникой, затем постепенно совершенствуем их знания и умение и, наконец, доводим их до мастерства. Так я говорю, Игорь Ильич? Правильно?

— Ну, в общем-то, наверное, правильно.

— Вот это и есть наша с вами каждодневная черная работа — научить людей воевать. Но ваша беда, а моя вина, что вы за этой повседневщиной не видите или не хотите видеть конечного результата нашего с вами труда. Ответьте мне на вопрос: уверены ли вы в том, что нас не вынудят воевать?

— Да нет, не уверен. Даже наоборот… Ну, а если будет война, — спохватился Казанцев, — тогда другое дело. Все будем воевать, и не хуже других.

— Хм, — усмехнулся Золотухин. — То, что вы говорите, товарищ Казанцев, носит вполне определенное и точное название: нравственное иждивенчество. Завтра, послезавтра, через пять лет, если потребует Родина, я буду совершать подвиги, жизнь за нее отдам. Но это через пять лет. А сегодня, позвольте, я поживу налегке, не утруждая себя ни физически, ни нравственно. Извините меня за прямоту, но это психология потребленца, она безнравственна.

Казанцев хотел было что-то возразить, но, видимо, все же решил, что промолчать будет полезней.

— Вот вы говорите, что будете воевать, — продолжил свою мысль Логинов. — Да, будете. Но чем и на чем? Надо полагать, предпочтете делать это на новой технике? Но ей, этой самой технике, мы уже сейчас должны обучать и обучаем наших подчиненных. Это и есть наша с вами работа.. Вы когда-нибудь слышали о таком великом голландском художнике Ван-Гоге? Слышали? При жизни он не продал ни одной своей картины, жил в нужде, в голоде. Он умер, не познав пьянящей сладости славы. Как видите, конечный результат дела, его венец не всегда приходит при жизни его творца. А вам прямо сейчас подавай и чтобы слава впереди вас бежала, и чтобы служить весело было. Наше дело с вами такое: важное, но не громкое. Вы попробуйте не пожалеть себя и поработайте так, чтобы соль на погонах выступила. Вот тогда вам и скучать некогда будет, да и глаза зажмуривать не придется.

Командир замолчал, в кают-компании воцарилась тишина, и сразу же стало слышно, как в корпус лодки монотонно долбят волны.

Тишину нарушил Золотухин:

— Вы какого года рождения?

— Сорокового.

— Вот видите, вы и войну-то знаете только по книгам и фильмам… Так вот, в начальный период войны немцы имели временный успех. И одной из причин его, кроме элемента неожиданности, перевеса сил и так далее, было еще и то, что у нас недоставало кадров, имеющих боевой опыт. Это не было чьим-то упущением, просто страна жила мирными устремлениями, а теперь? Посмотрите, сколько каждый год уходит с флота высококлассных специалистов, знающих, обученных. Это вы, лично вы, ваш командир, ваш штурман, ваш минер, ваш механик учите их, готовите к тому, что может потребоваться на войне. Вы, Игорь Ильич, просто недооцениваете всю важность и необходимость своего труда. Вы почему-то вбили себе в голову, что трудится лишь тот, кто что-то строит, кто непосредственно производит материальные ценности. Это неверно. А учитель? А музыкант? А писатель? Что же, по-вашему, они бездельники и нахлебники?

— Я этого совсем не думаю.

— Не думайте так и о своей службе, не принижайте себя и свой труд!

Казанцев молча осмысливал все сказанное. В раздумчивом усердии он собрал лоб в мелкую гармошку.

— Ну так что, Игорь Ильич? — спросил нетерпеливо Логинов.

Казанцев поднялся, принял стойку «смирно». Лицо его, до сих пор какое-то по-детски растерянное, вдруг снова стало жестко-упрямым.

— Не знаю, товарищ командир. Скушно мне…

— Ну, хорошо. Подумайте еще. До возвращения на базу время есть. Только помните: специальности у нас с вами разные — вы инженер-механик, я штурман, но профессия у нас одна — защитник Родины. Почетная профессия.

* * *

А жизнь в лодке идет своим чередом. От базы до точки погружения только на штурманской карте недалеко: прошагал циркулем разок-другой — и у цели, а в действительности топаешь и топаешь, топаешь и топаешь. Впереди лодки, справа, слева видны траулеры, процеживающие сквозь капроновое полотно сетей и тралов свинцовую воду моря. То над одним из них, то над другим вдруг собираются густой тучей чайки — значит, на этом судне сейчас выбирают трал. Там идет горластый птичий пир.

Траулеры, большие и малые, только сошедшие со стапелей верфей — и потрепанные штормами, летом и зимой, днем и ночью черпают и черпают рыбу, и совершенно непонятно, откуда же берется ее такая прорва. Как ее всю уже давно не вычерпали? Бездонное, что ли, оно, это море?

Уже давно северо-западный мокрый ветер нагнал волну, лодку раскачало и Федя Зайцев, не выдержав, рухнул на палубу шестого отсека, сомлел в зыбучем забытьи в обнимку с ведром. Это был его первый в жизни выход в море. Еще утром, когда только подали команду о приготовлении лодки к походу, у Феди куда-то глубоко внутрь ухнуло сердце, он позеленел и его начало подташнивать. Наслушавшись россказней, Федя испугался, сник. Поначалу он, правда, крепился часок-другой, его даже хватило на занятия с Казанцевым. А теперь вот совсем сник.

Кок Иван Козлов, голенастый, небрежно сварганенный из толстых и неуклюжих костей малый, запихнул в бак сразу все, что полагалось по меню-раскладке для супа с макаронами, и вот уже четвертый час не вылезал из трюма моторного отсека. Чего-то там чистил, копошился — словом, помогал мотористам.

В бак с супом он больше не заглядывал, суп его нисколько не интересовал.

До призыва на военную службу Иван работал в колхозе трактористом и до самозабвения любил свою профессию, свою «лошадку». Но по чьему-то головотяпству его послали переучиваться на кока. Придя из учебного отряда на лодку, Козлов категорически заявил, что готовить харч не научился. С тех пор вот уже четвертый год мучился он и мучилась команда. В море большую часть суток он проводил в моторном отсеке, а варево его можно было есть только после многодневной голодухи. Оно все и всегда было на одно лицо — густой клейстер, сваренный на мясном бульоне. Уговоры и взыскания не помогали.

Когда лодка идет в надводном положении, воздух к дизелям подается через верхний рубочный люк. И поэтому сейчас в центральном посту стоит жуткий сквознячище. Командир группы рулевых (в просторечье — штурманский движок) лейтенант Вадим Белиловский, друг-приятель Казанцева, снует вверх-вниз от штурманского прокладочного стола в центральном посту до мостика и обратно. Он то берет пеленги, высоту выползающего иногда из-за туч солнца, то ведет метеорологические наблюдения. Он молодой, не уставший от всего этого, и ему пока еще в удовольствие такое вот шныряние по вертикали. Правда, шныряя, он старается не терять чувства собственного достоинства, делает это степенно и солидно. Белиловский всегда этакий прибранненький, аккуратненький и уважительный к старшим, ну точь-в-точь примерный ученик-первоклашка. И, видимо, потому приклеилось к нему уменьшительно-ласкательное имя Вадюня. Даже матросы за глаза так зовут его, и никак от этого не избавиться. Зато Вадюня расцветает, когда его величают Вадимом Леонидовичем. У него даже веснушки розовеют от удовольствия.

Когда Вадюня лезет вверх или спускается вниз, он закупоривает собой отверстие рубочного люка, и тогда сквознячище начинает завывать на разные голоса. Ну прямо осипший орган.

Казанцев, закутавшись в меховую куртку-канадку, стоит вахту в центральном посту. Точнее, не стоит, а сидит на складной табуретке почти под самым люком. Знобкий сквозняк прежде всего окатывает его. Лейтенант сидит нахохленный, насупленный то ли от холода, то ли от обиды на начальство. Не понять… Дела у него вроде бы сейчас никакого: раз в полчаса обойти и осмотреть лодку, проверить, как моряки несут вахту, а в остальное время сиди себе, принимай доклады из отсеков — что в них делается и что не делается, какой насос или компрессор пустили, какой остановили. И все. Холодно и скучно Казанцеву. А душа у него вся в занозах. Гложет его свирепая обида.

Очередной рейс сверху вниз совершил Вадюня. Деловито поколдовав над картой, он чинно подошел к переговорной трубе, солидно прокашлялся и крикнул в нее:

— На мостике! — Голос его сорвался. Вадюня дал петуха и смущенно зыркнул по сторонам — не смеются ли над ним. Убедившись, что никто не обратил внимания на его колоратуры, он потише и баском раздельно по слогам возопил: — Мос-с-тик-к!!! — Когда мостик откликнулся, Вадюня доложил: — Время поворота на курс семьдесят градусов!

Легли на новый курс, и лодку резко накренило — волны теперь били точно в борт. Что-то гулко грохнуло в трюме центрального поста. Казанцев, не вынимая подбородка из теплого воротника канадки, громко спросил:

— Эй, там, в погребе! Вы чего, чебуреки-бублики, ушами хлопаете? — Обозвал и тут же спохватился, оглянулся — не услышал ли замкомбрига.

— Это кингстонный ключ упал, — сообщили снизу, прямо из-под ног Казанцева.

— Ну, слава богу, хоть уши целы, — умиротворенно прокомментировал доклад Казанцев.

Лодку раскачивало все больше и больше. Перехватываясь за трубопроводы, к Казанцеву подобрался Вадюня и спросил его:

— Ты чего в миноре? Отказали?

— Отказали.

— И правильно сделали, — тихо, но убежденно произнес Вадюня. — Блажь это.

— Блажь? — вскинулся Казанцев. От возмущения его голова на длинной, тонкой, с нежными синими прожилками шее вылезла из широкого ворота куртки, и он стал похож на черепаху Тортиллу, только еще молодую. — Блажь?! А если я не хочу вот так часами сидеть и пялить глаза на все эти железки?! А если… Если мне все это плешь до мозгов переело?!

— Что «все это»?

— Ну, все! Хотя бы эти дурацкие вахты, подчиненные, вся эта так называемая воспитательная работа — чтобы никто не напился и не наделал дров из нашей боевой техники… Понимаешь, я советский человек, комсомолец, патриот своей Родины. Надо будет — пойду в бой и жизнь отдам без сожаления. Но сейчас вот, в мирное время, я под танки бросаться не желаю. Увольте меня на «гражданку» — и я буду полностью удовлетворен…

— Неубедительно.

Казанцев зло посмотрел на приятеля и, решив его побольнее задеть, умышленно громко протянул:

— Вадюня ты и есть Вадюня. Вадю-унчик…

Лицо Белиловского ярко вспыхнуло, он покосился вправо, влево и зашипел:

— Тише, ты, жердь дубовая, люди же слышат…

Казанцев довольно хохотнул:

— Ха, сенжюст запорожский, за командирский авторитет свой дрожишь? Вот так всю жизнь трепыхаться будешь, волноваться.

— А-а, пусть волнуется Ледовитый океан. Я не ты, я службу люблю, пойми ты это своей дырявой скворечней.

— Ну ладно, кончай дуть балласт… Я это шутя, извини. Хочешь, я у тебя публично извинения попрошу? Мне это уже не впервой.

— Не валяй дурака, Игорь. Помни, что ты пока еще офицер.

— К сожалению… А впрочем, продолжай меня воспитывать. — Казанцев взглянул на часы. — Еще до конца вахты времени навалом.

— Не знаю, какой из тебя инженер получится, но вот клоун из тебя знатный вышел бы. Знаешь, рыжий такой и глупый. — Белиловский обозлился. — Серьезно-то оглядись в отсеках. «Гражданка»… «Гражданка»… Заладил, А ты подумал, куда ты на «гражданке»-то пойдешь? Кому ты там нужен?

— Это я-то? Ну уж ты, братец, загнул — «кому ты нужен»… Я и инженер-дизелист, и системщик, и электрооборудование знаю, и компрессоры, и насосы Да меня на любой завод механиком с руками-ногами возьмут.

— Во, во! На завод! А там те же вахты, только сменами зовутся. Тот же план. Только у нас план БП, а там — производственный. Те же подчиненные. Но здесь они тебя по уставу уважать обязаны, честь тебе отдавать, на «вы» называть, а там хотят — уважут, не захотят — к черту пошлют.

— А-а, знаешь ты много…

Они и дальше продолжали бы спорить, если б из второго отсека не вылетел шалый от счастья старший лейтенант Лобзев. Гулко захлопнув за собой переборочный круглый люк, он, сияющий, постоял мгновение-другое в обалделом онемении и завопил:

— Ур-р-ра-а-а!!!

Все повернулись к нему в недоумении.

— Ур-р-ра-а-а!!! Сын родился!!! Сережка! Во! Только что радиограмму получил: «Поздравляю, родился сын. Назови его сам. Целую, Муза». М-м-м… — Лобзев взасос впился в бланк радиограммы. — Ур-р-аа!

— Что за шум в центральном посту? — раздался с мостика недовольный голос командира.

— Товарищ командир, у старшего лейтенанта Лобзева родился сын, — с готовностью доложил Казанцев. По вахте он сейчас был старшим в центральном посту. — Только что радиограмму получили.

Командир несколько мгновений помолчал и ответил:

— Есть. Старшину команды радистов на мостик. — И тут же щелкнул тумблер включения корабельной трансляции. — В носу! В корме! Говорит командир. Товарищи подводники, только что получено радостное сообщение о том, что в семье старшего лейтенанта Лобзева родился сын. От имени всех нас поздравляю вас, Вячеслав Станиславович, желаю, чтобы сын ваш рос здоровым, крепким, жизнерадостным, радовал родителей и со временем тоже стал подводником. Еще раз поздравляю вас и вашу супругу.

В динамике щелкнуло, торжественная часть закончилась. За обедом сегодня все выпьют «наркомовские» за лобзевского малыша.

В горле рубочного люка завыло — это на мостик выскочил старшина команды радистов Эдик Павлейко. Стройный, подтянутый красавец с маленькими, по-мушкетерски подвитыми усиками, он, казалось, не терял своей франтоватости даже во сне. Все на нем новехонькое, начищенное!

— Товарищ командир, старшина первой статьи Павлейко прибыл по вашему приказанию, — доложил, и ладонь его от пилотки точно в соответствии со Строевым уставом упала вниз и прижалась к бедру. Ну и красив, чертяка! Прямо хоть напоказ! А ругать все равно придется.

— Скажите, Павлейко, с каких это пор офицеры корабля узнают содержание радиограммы раньше командира? Кто ввел у нас этот порядок?

— Товарищ командир, старший лейтенант как сменился с вахты, так и не отходил от дверей радиорубки. Он ждал эту радиограмму. Пришла она открытым текстом прямо в его адрес. Я хотел ее прежде вам доложить, но Лобзев ее у меня из рук вырвал. Дело такое, товарищ командир…

— Ну, ладно, раз дело такое, то придется на первый раз вас простить. Но…

— Ни в жисть, товарищ командир. — Было заметно, что старшина замечание выслушал только из вежливости. Сделай его кто-нибудь другой, он огрызнулся бы, убежденный в своей правоте.

Когда Павлейко ловко юркнул в люк, Радько улыбнулся и покачал головой:

— Артист! — В голосе его чувствовалось восхищение. — Артист!

— Неплохой старшина и специалист первостатейный. На мастера осенью сдавать будет. Вот только очень уж много в нем… показного усердия.

— А что? Лучше пусть будет показное, чем вообще никакого. Побольше бы таких.

— Да как сказать. Посмотришь на таких вот исполнительных бодрячков — «Есть!», «Будет сполнено!», каблуками щелк, щелк, — и вроде бы кругом сплошное благолепие. А у самого этого бодрячка под крахмальной рубашкой грязная шея. Таких людей больше заботит форма, чем содержание. Поймите меня правильно: каких-либо серьезных претензий к Павлейко у меня нет, но и душа к нему не лежит! И все тут! Возможно, это и моя причуда, но, когда речь идет о деле, я не разделяю его на составные — важные и неважные. В серьезном деле все важное. Помните, кажется, у Маршака есть баллада о гвозде? Смысл ее заключается в том, что у кузнеца не было гвоздя, чтобы подковать перед боем лошадь. В бою отлетела подкова, лошадь упала, командир погиб, конница побежала. Только лишь из-за того, что у кузнеца вовремя не нашлось гвоздя. Павлейко умеет четко препарировать всю свою службу на то, что обязательно надо сделать — иначе накажут, и то, чем можно и пренебречь. Не заметят. А если и заметят, то спустят. Данный случай с радиограммой вроде бы и мелочь, но все равно отступление от узаконенного, порядка. И не наказал я его только потому, что не хочу омрачать радости Лобзева.

— Не знавал я за вами такой строгости, Николай Филиппович. У нас, у кадровиков, за вами прочно закрепилась репутация командира мягкого, гуманного, противника любых репрессий.

— Эта репутация ошибочная. Кто-то у вас там спутал элементарную вежливость с требовательностью. Не обязательно кричать на своих подчиненных, чтобы они были исполнительными. Можно и тихо приказать, а люди все сделают. Нет, кричать совсем не надо.

Золотухин рассмеялся:

— Мы это с Валентином Ивановичем на себе сегодня прочувствовали… — Увидев недоумение на лице Логинова, пояснил: — Когда вы вахтенному сигнальщику втык делали.

Теперь улыбнулся и Логинов.

— Вон вы о чем… Ничего, Самохвалов матрос еще молодой, выправится. Вообще-то он мальчишка старательный.

Берег уже давно пропал из вида, кругом лишь вода и вода. В прореху между тучами выкатилось слепящее, яркое солнце и окрасило в ярко-зеленый цвет штормовые, в белых пенных шалях валы. Они раздольно текут от горизонта к горизонту по рябому полю ровненько, словно на параде. Лодка взрезает их по диагонали. Встречаясь с форштевнем корабля, валы сначала натыкаются на правую скулу лодки, бьются о клюз, из которого торчат лапы якоря, взметываются с шумом ввысь, взрываются бриллиантовой россыпью, обрушиваются на палубу. Ухает вода, гудит натужно металл, над самым носом лодки вспыхивает радуга. А вал, раненный, но не укрощенный, толстым слоем прозрачного зеленоватого стекла подминает под себя носовую надстройку лодки, стремительно приближает к рубке. И вот они встретились в противоборстве, вода и сталь. И опять грохот дробящейся воды, стон корабля. Над рубкой ошалело проносятся клочья воды. Обессилев в полете, они плюхаются на крышу рубки, проваливаются через разверзнутый зев рубочного люка прямо в центральный пост. Там неустанно работает насос на откачку воды из трюма.

А на форштевень начинает вскарабкиваться очередной чугунно-тяжелый водяной вал. Порой кажется, что теперь-то уж волна задавит лодку, окончательно погребет ее. Но проходит мгновение, нос корабля прорывает стеклянную толщу, выныривает из нее, вода сваливается с бортов, хлещет струями из бортовых шпигатов, вслед за ней с шумом, похожим на вздох облегчения, вырывается из шпигатов воздух, эти звуки сливаются, и кажется, что лодка, вынырнув из воды, отфыркивается совсем как огромный серый кит.

— Красотища-то какая! — не удержался от восторга Радько.

— И самое главное — никогда не надоедает, — поддержал его Золотухин.

Логинов отвел взгляд от горизонта, и глаза его сразу же потеряли настороженность, потеплели.

— Это уж точно, не надоедает. Я двадцать с лишним лет вижу море, и каждый раз оно предстает передо мной иным. Как у Айвазовского: что ни картина, то новое море. Вот ведь феномен — казалось бы, ну что тут такого: вода и вода. А он нашел для нее столько красок, света, душевного тепла… Меня, например, научил видеть красоту моря Айвазовский. Честное слово! Я уже капитан-лейтенантом был, когда впервые побывал в его галерее в Феодосии, увидел его море — будто прозрел.

Глядя на распалившегося Логинова, Радько усмехнулся:

— Будь моя власть, я бы в эту галерею таких вот разочаровавшихся Казанцевых в принудительном порядке водил. Строем. Может, хоть это проняло бы.

— Думаю, не проняло бы, Валентин Иванович. Они видят лишь то, что хотят видеть. Один, например, в беременной женщине видит счастье зарождения новой жизни, и она для него красива именно этим. Она как прекрасный сосуд, вынашивающий эту жизнь. А другой видит лишь уродующие ее желтые пятна на лице и выпирающий живот, к которому не приладишь никакую одежду. Так и в службе. Разочаровавшиеся видят в ней лишь теневые стороны. Отсюда и ипохондрия.

— Нет, — возразил Золотухин, — я с вами не согласен. Истоки этой самой, как вы сказали, ипохондрии я вижу не в отсутствии у молодых офицеров романтической настроенности, воображения, а совсем наоборот — в неудовлетворенности их жажды к романтике. Молодости свойственно мечтать о подвигах, о громких и интересных делах, а флот их встречает сухой повседневщиной. Будем прямо говорить — они мечтали о дальних плаваниях, об экзотических странах, о пальмах, да, да, о пальмах, не о пыльных ресторанных в кадках, а о растущих в земле. О тех же алых парусах. У каждого из них есть своя Ассоль. А мы их носом в параграфы и инструкции. Запрещаем им даже думать о романтике, глумимся над ней. Потому что сами в этой толчее рано состарились и растеряли жар души. Наша с вами задача не осуждать их, а поддержать, помочь им найти себя. Я, например, считаю очень правильной практику визитов в другие государства. Сходят наши моряки в чужую страну, людей тамошних посмотрят, себя покажут, и, глядишь, гордости за свой советский флаг прибавится, за свою службу. А где гордость, там и любовь.

Возражать ему никто не стал. Видимо, в суждениях каждого из них была своя правота, не исчерпывающая всей глубины этой сложной проблемы, и своя неправота, мешающая правильно оценить и разрешить ее.

С кормы доносился гул дизелей. Когда волны наваливались на корму и затапливали выхлопные отверстия, гул становился глухим, ватным, будто слышишь его залитыми водой ушами. Но стоило воде схлынуть, газы, словно обрадовавшись, что им наконец-то дали волю, со свистом и ревом вырывались наружу, а стук дизелей становился оглушающе торжествующим.

На мостик то и дело попарно поднимались моряки. Одни покурить, другие просто подышать свежим воздухом. Испросив разрешения вахтенного офицера выйти, они выныривали из люка, протискивались в кормовую часть ограждения рубки, быстренько, но с наслаждением выкуривали сигарету-другую и спускались вниз. На смену поднималась новая пара. Таков неукоснительный закон: вахтенный офицер на случай срочного погружения должен точно знать, сколько человек находится на мостике.

Вот и сейчас он помнил — на мостике их семь человек: командир, замкомбрига, кавторанг из штаба флота, он сам, вахтенный сигнальщик и двое курящих. Раздайся в это мгновение рвущий душу тревогой гудок ревуна — сигнал срочного погружения, — верхний рубочный люк будет задраен сразу же, как через него стремглав пролетит седьмой человек. И будь наверху кто-то восьмой, кто без ведома вахтенного офицера покинул прочный корпус, он останется один на один с морем. Лодка погрузится без него.

Из люка пулей вылетел старпом. Хоть он и старался проскочить снизу вверх по трапу так, чтобы его не застала в люке очередная волна, все-таки ему это не удалось, и на его голову, плечи море выплеснуло ведра полтора. Нагнувшись, он нырнул под козырек рубки, стряхнул пилоткой с кителя и брюк остатки воды и рассмеялся:

— Холодок бежит за ворот, холера ему в бок. — И, сразу же посерьезнев, доложил, что все расчеты вариантов преодоления зоны ПЛО еще раз проверены и приведены в соответствие с сегодняшним состоянием моря и погоды.

Слева впереди на носовых курсовых углах из-за горизонта, как будто прямо из воды, начала вспучиваться макушка острова Угрюмого. Остров, словно огромный гранитный сторож, охраняет вход в бухту Багренцовую. Со стороны моря он неприступен: прямо от уреза воды до макушки метров на триста вздымаются совершенно отвесные сиренево-серые стены. Их покрывают частые морщины. Это за миллионы лет, отделяющие наши дни от того времени, когда в результате каких-то вселенских катаклизмов огромная глыбища откололась от материка и превратилась в остров, вода, время, студеные ветры избороздили гранит глубокими трещинами. У подножия острова круглый год безумолчно стонут волны. Плоская вершина его, как и береговые сопки, поросла пестрым разноцветьем мхов и трав. Но с воды этого разноцветья не видно, и поэтому остров оставляет впечатление мрачное, нелюдимое, и по праву назвали его когда-то Угрюмым.

Однако люди уже давно обжили его. Со стороны материка, от которого остров отделяет неширокий пролив Буйный, склон не столь крут, и по нему пробили люди дорогу-бережник. Она сначала ровненько бежит вдоль берега, а затем начинает уворачивать в гору и петляет до самой макушки острова. По ней, хотя и с трудом, автомашины добираются до верха. Здесь в годы войны стояли батареи береговой обороны, а теперь — наблюдательные посты.

— До точки погружения десять минут хода, — доложил по переговорке из центрального поста штурман.

— Есть. Дайте команду: приготовиться к погружению. Геннадий Васильевич, проверьте, пожалуйста.

Березин было ринулся к люку, но его за руку ухватил Радько:

— Подождите минуточку, Березин! Извините, товарищ командир, но я задержу старпома.

Он достал из кармана кителя конверт и передал его Логинову. Тот изобразил на лице недоумение, затем неподдельный интерес, спросил для приличия: это, мол, что, какая-нибудь вводная? — хотя от Щукарева он знал о содержимом конверта. Прочитав записку, подписанную начальником штаба флота, в которой говорилось, что с этого момента он считается убитым и в командование лодкой вступает Березин, Логинов передал ее старпому. Березин быстро пробежал ее глазами, уловил смысл написанного, и в его голове мелькнула (какой же старпом не мечтает стать командиром!) радостная мысль: «Ну, держись, Генка! Вот оно! Началось!» Он справился с охватившим его ликованием, перечитал еще раз вводную, теперь уже спокойно и вдумчиво, и поднес руку к пилотке:

— Разрешите приступить, товарищ командир?

— Давайте действуйте. Я «убит».

Логинов спустился вниз, и через несколько мгновений в отсеках по трансляции зазвучал его голос:

— Товарищи подводники, мы приступаем к выполнению нашей учебно-боевой задачи по преодолению зоны противолодочной обороны. Прошу соблюдать в отсеках максимальную тишину. С этой минуты, согласно вводной штаба флота, в командование лодкой вступил старший помощник капитан третьего ранга Березин. По всем вопросам прошу обращаться к нему…

Щелкнул выключатель трансляции, и штурман тут же доложил Логинову:

— Товарищ командир, мы в точке погружения.

Логинов не обратил на Хохлова никакого внимания, будто и не слышал его. Штурман удивленно помолчал, а затем вновь повторил:

— Товарищ командир…

Логинов перебил его:

— Вы что, не слышали, что я «убит»? — и указал пальцем вверх.

Штурман хлопнул себя по лбу:

— Простите, товарищ ко… капитан второго ранга, — поправился он. — Привычка. — И теперь уже крикнул в переговорку: — На мостике, пришли в точку погружения!

— Есть! — Даже переговорная труба не могла скрыть радостного возбуждения Березина. — По местам стоять, к погружению! — звонко скомандовал он.

Часто заквакал ревун, громкоговорящая связь разнесла по отсекам команду, и невольно у каждого из моряков напряглись нервы. Невозможно привыкнуть равнодушно слушать боевой сигнал, не испытывать волнения, когда ты чувствуешь, как над твоей головой смыкаются океанские волны, и видишь, как глубиномеры начинают отсчитывать метры воды, отделяющие тебя от солнца, голубизны неба, жизни. Даже у бывалых подводников в эти мгновения душа сдвигается с места. А что же говорить о Феде Зайцеве, у которого это погружение было первым в жизни?

Когда он был еще мальчишкой лет восьми-девяти, у них в колхозе строили новую ферму и для устройства то ли кормораздатчика, то ли вентиляции привезли и свалили рядом со стройкой трубы из листового железа. Пацаны долго мудрили, как бы пристроить эти трубы для их игр, и додумались на слабо пролезать сквозь них. Федю подначили, и он, чтобы доказать всем, что он не трус, первым полез сквозь одну из них. В самой середине трубы он, зацепившись за что-то штанами, застрял, испугавшись, начал дергаться туда-сюда, еще плотнее застрял и начал взывать о помощи. Пацанве только того и надо было: она с веселыми воплями принялась бегать по трубе, стучать по ней палками, кулаками, камнями. Федя от навалившегося на него ужаса начал задыхаться и потерял сознание. Обошлась ему та труба дорого: пролежал он в больнице больше трех месяцев с тяжелым нервным потрясением и на всю жизнь обрел стойкий страх перед замкнутыми объемами — панически боялся вновь задохнуться.

Совершенно непреодолимым, драматически жутким для него испытанием был обязательный в учебном отряде выход через торпедный аппарат в легководолазном снаряжении. Ведь это была все та же труба диаметром чуть больше полуметра и длиной восемь метров. Но еще заполненная водой! Все остальные ребята из его смены разок-другой проползли сквозь сухой торпедный аппарат, быстренько приноровились и бестрепетно забирались в узкую его горловину. Когда в аппарат их ложилось четверо, задраивалась задняя крышка, курсанты включались в водолазные дыхательные аппараты, труба заполнялась водой, открывалась передняя крышка, они друг за другом выползали в бассейн и выплывали на поверхность. Вот и все! Просто и совсем не страшно!

Но это для кого как. Федя только всовывался в трубу по пояс, как сердце его начинало беспорядочно трепыхаться и за горло схватывало тяжкое удушье. Под общий смех он с ужасом на лице стремглав выскакивал из аппарата. Инструкторы сначала кричали на него, ругались, пытались пристыдить, но потом поняли, что заставлять Федю лезть в аппарат — занятие совершенно безнадежное. Он панически боялся этой трубы.

Один из водолазных инструкторов, пожилой мичман свирепой наружности и с черным от татуировок торсом, однажды оставил Федю после занятий в учебном корпусе, посадил его рядом в собой, обнял за плечи и попросил:

— Расскажи, сынок, что тебя так пугает. Я вижу, у тебя что-то было в детстве… Не бойся, расскажи…

Федя разрыдался горькими облегчающими слезами и поведал мичману, всхлипывая и сморкаясь, про трубу и как тогда ему было жутко.

Больше лазать в аппарат Зайцева уже никто не пытался заставлять. Ему зачли ЛВД (легководолазное дело) и без этого упражнения. Опытные инструкторы мудро рассудили, что ставить Зайцеву двойку будет себе дороже: по начальству затаскают. А доведется ли ему на флоте спасаться через торпедный аппарат или нет — бабушка надвое сказала. Кому-кому, а уж им-то было хорошо известно, что подводников, которым удалось в годы войны спастись из затонувшей подводной лодки таким вот манером, можно пересчитать по пальцам.

Учебный зачет Феде зачли, а вот жизненный перед самим собой он не сдал. Не смог переломить своего страха. И ушла у него из-под ног земля, да и смелости у него после того случая еще поубавилось. Долго казнился Федя. И долго он еще, парнишка впечатлительный, лежа по вечерам в койке, воображал, как он геройски мигом проскакивает эту распроклятую трубу, а ночью просыпался в холодном поту — он опять задыхался.

И вот сейчас, когда над головой гукнули клапаны вентиляции, когда за бортом загудел выходящий из цистерн воздух, когда на смену качке и шуму волн пришел покой и гулкая тишина, Феде стало жутко до тошноты, он явственно почувствовал, как ему стало не хватать воздуха, закрыл глаза, и ему показалось, что его забаюкало, закачало. Но это был всего лишь какой-то миг. На его плечо легла рука.

— Ты чего это, Федор Мартынович? Ну-ка, гляди веселее. С первым погружением тебя. — Негромкий ободряющий голос старшины Киселева напомнил Феде того мичмана из учебного отряда, и у него защипало в глазах.

* * *

Старенький каботажный сухогруз «Кемь» шел в Порт-Счастливый с пустыми бочками для рыболовецких колхозов. Кроме того, в его трюмах была загружена всякая промысловая всячина — сети, тралы, кухтыли, бобинцы.

Капитан «Кеми», человек уже в возрасте и давно потерявший надежду расстаться с каботажем и уйти в розовые океанские дали, был разбужен и приглашен на мостик ввиду скорого входа в узкость, то есть в бухту Багренцовую. Он сладко, точно обленившийся кот, потянулся и прижмурился от яркого солнечного света. Дневное солнце затопило все поднебесье и оттуда разбрызгивало слепящую рябь по прозрачным гребням волн. На бликующей нестерпимым сиянием глади воды острыми черными тенями ползали у входа в бухту военные корабли. Капитан спросил у стоящего вахту второго штурмана:

— Чего-то они вдруг понаторкались сюда?

— А я знаю? В какую-нибудь войну играют, Лексей Лексеич. Делать-то им больше нечего… — Лицо у второго свежее, черты его мягкие, еще не изломанные жизненным опытом и разочарованиями.

Капитан, дважды тонувший в войну здесь же, в этих краях, покосился на своего зеленого помощника и осуждающе проворчал:

— Ну, это ты брось. Молодой ты еще, необстрелянный. И потому пока многого не понимаешь. У военных, брат, все делают с умом.

Уважительный штурман ответил уклончиво:

— Вам виднее. Вы капитан.

— Во-во, ты завсегда так: «Вам виднее…» Ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак. Это, брат, не та философия. — И тут же поправился: — О тебе речь не идет, ты еще вроде глупого кенаря — за другими повторяешь. — Приглядевшись к сторожевому кораблю, который вдруг развернулся и пошел прямо на их судно, спросил: — Что он там пишет? Ни черта против солнца не разберу.

Действительно, яркие блики солнца забивали мерцание прожектора.

— Капитану… Прошу… застопорить… ход… Командир.

— Это еще что?! — взвился было штурман.

— Давай, давай, стопори. Значит, так надо.

Штурман нехотя, откровенно пересиливая себя, перевел рукоятки машинного телеграфа на «стоп». В чреве судна замерло старенькое паровое сердце, и «Кемь» перестала вздрагивать своими видавшими виды ржавыми боками.

А на лодке в этот же миг Ларин доложил Березину:

— Товарищ капитан третьего ранга, транспорт застопорил ход.

Березин зло махнул рукой, ударился об очередной клапан и то ли в адрес клапана, то ли в адрес застопорившего ход транспорта чертыхнулся.

— А ч-черт! Разгадали, холера им в бок! — И уже спокойно: — Стоп оба! Лево руля! Боцман, погружайтесь!

Лодка, пока еще двигающаяся по инерции, стала уходить влево и на глубину, подставляя сторожевику корму. Водяную толщу прорезал вибрирующий звук работы гидролокатора: у-у-у-ю-ю-ю… У-у-у-ю-ю-ю… У-у-у-ю-ю-ю… Словно посвист огромной сабли. У-у-у-ю-ю-ю… По корпусу лодки как будто стеганула пулеметная очередь. Нащупали!

— Лево на борт! Правый средний вперед!

Картушка компаса торопливо закрутилась.

— Оба средний!

Стрелка глубиномера резво побежала по циферблату.

В густой тишине бесстрастно звучали голоса боцмана Силыча и рулевого-вертикальщика. Они не мешали друг другу и не перебивали друг друга.

— Глубина семьдесят метров… На румбе сто восемьдесят пять градусов… Глубина восемьдесят метров… На румбе сто девяносто… Глубина девяносто метров… На румбе двести… Глубина сто метров… На румбе..

Сабельные свисты раздавались теперь над головой и где-то в стороне, они стали потише. Кажется, оторвались от преследователей… Березин вздохнул и грустно пошутил:

— И от бабушки ушел, и от дедушки ушел… А вот как в Багренцовую зайти?.. — Он сокрушенно развел руками и вновь больно ударился.

Кончались вторые сутки, отведенные им для выполнения задачи, но… Но противолодочники держали рубеж крепко, разгадывая и пресекая все ухищрения Березина. Чего только не перепробовал он! Однако противник был опытен и каждый раз безошибочно находил контрмеры. Поединок Березина с надводниками напоминал шахматную партию гроссмейстеров: соперники на несколько ходов вперед предугадывали мысли друг друга, еще раз доказывая истину, что бой — это поединок умов. Только, в отличие от шахмат, здесь не могло быть ничьей: не прорвется за отведенные трое суток лодка в Порт-Счастливый — выиграют противолодочники, прорвется — победителем будет Березин.

Сегодня Геннадий Васильевич попробовал прорваться в губу под днищем парохода, но и тут противолодочники разгадали его замысел. Они попросили «Кемь» застопорить ход и сразу же услышали работу винтов лодки. Березину ничего не оставалось делать, как снова скрыться в море.

Тишину, застывшую в центральном посту, вдруг нарушил грохот, донесшийся по переговорной трубе из первого отсека. А противолодочники были еще совсем близко. Березин зло и почему-то совсем тихо бросил в раструб переговорки:

— Что там у вас за погром, Лобзев?

— Это мы… Это… Кудрин… миски уронил…

— Какие еще миски?

— Обычные, из которых едят…

— Думать надо. Корабли над головой, а вы там канонаду устраиваете.

Когда скрылась из вида земля и опасность атаки кораблей ПЛО миновала, в лодке объявили готовность два, подводную, и дали команду приготовиться к обеду. Штурман Хохлов, вместо Березина временно поднявшийся в должности до старпома, снял на камбузе пробу, отплевался и возмущенный влетел в кают-компанию.

— Товарищ командир, до каких же пор этот саботажник будет нас всех травить?!

— Опять?

— Ну конечно! Второй день подряд в рот ничего взять нельзя! Такой суп-кандей сотворил, что с души воротит.

В кают-компании в ожидании обеда сидели Логинов, Золотухин, Радько и трое офицеров лодки. За небольшим столом оставалось еще одно свободное место, и Логинов пригласил к столу Хохлова. Пока штурман усаживался, Николай Филиппович рассказал об их беде с коком, о его саботаже и взмолился:

— Помогите нам, товарищи, христом-богом молю. У нас действительно скоро моряки взбунтуются. Они нашего Ивана когда-нибудь смайнают за борт, и будет ЧП.

— А я-то все хотел спросить у вас, Николай Филиппович, почему на вашей лодке так скверно готовят. Да как-то все неловко было. — Золотухин смущенно улыбнулся. — Теперь все ясно. Списать кока на берег не пробовали?

— За что? — Логинов от возмущения даже начал заикаться. — Здоров как бык, не курит, не пьет. Дисциплину не нарушает. Попробовали однажды попросить насчет списания его, нам ответили: «Нет оснований. Воспитывайте». А как его воспитывать, если он о камбузе и слышать не хочет?

— И не скажешь, что бездельник, — поддержал командира инженер-механик лодки Егоров. Тридцатилетний безнадежный холостяк, Виктор Васильевич розовой нежной кожей лица и белыми густыми кудряшками напоминал купидончика. Его так между собой и называли офицеры, но при нем — упаси боже! Егоров полностью оправдывал распространенное мнение, что внешность обманчива: он был не в меру суров, педантичен и совсем не располагал к фамильярности. — Видели бы вы, с какой любовью и старанием он работает у мотористов! В свою БЧ я его взял бы с удовольствием.

— Вот видите, удивительные парадоксы комплектования, — обрадовался поддержке Егорова Логинов. — Не хочет человек быть коком, спит и видит себя «мотылем»[5]. Командир БЧ-5 его к себе тоже с удовольствием берет. А мы не можем его туда перевести: нарушение штатной дисциплины. Служи тем, кем тебя сделали в учебном отряде. А если допустили ошибку? Вон в прошлом году у нас на лодке были три ученика гидроакустика. Один из них, Зиновьев, до службы работал шеф-поваром ресторана. Так он все время торчал на камбузе, а не в акустической рубке. Какие он нам пончики в масле пек! Котлеты делал! Пельмени даже! Представляете: на лодке, в море — и пельмени! Я такое впервые видел. Вот, кажется, и сделай нашего Ивана мотористом, а Зиновьева — коком, и все были бы довольны. Нет же, нельзя.

— Нельзя, — подтвердил Радько. — Этак все планирование подготовки младших специалистов под угрозу можно поставить. Будет сплошная анархия.

— Но и так планировать тоже нельзя. Как же так: из тракториста делают кока, а из повара — гидроакустика!

— Ну, большое дело никогда не обходится без издержек, — не сдавался Радько.

— Что-то больно много этих издержек и ошибок. Но если даже ошибка случайно произошла, то ее ведь надо исправить.

— На этой стадии уже поздно.

— А в порядке исключения? — допытывался Логинов, в тайниках души надеясь, что Радько сломится и посодействует насчет кока.

— Тоже нельзя, — стоял на своем Радько. — Создай прецедент — другие начнут кивать: почему, мол, им можно, а нам нельзя.

Вестовой Сережа Круглов внес в кают-компанию бачок с супом. Кисти рук у матроса были крупные, работящие и до черноты грязные. Логинов кивнул на вестового головой.

— Вот еще один экземпляр. Тоже бывший тракторист. Я вам, Круглов, сколько раз говорил, чтобы вы в кают-компанию не смели заявляться с такими ручищами? А?

Сережа, потупясь, молчал.

— Доктор, Круглов ведь ваш подчиненный?

— Так точно, мой, — тяжело вздохнул старший лейтенант медицинской службы Белоус. — Надоело говорить, товарищ командир. — Он провел по лицу вестового безразличным взглядом и лениво спросил: — Ну, чего ждете? Идите мойтесь. Да поскорей — суп стынет. — Когда Круглов вышел, он все так же безразлично пояснил: — Я об него уже язык обтрепал. Каждый день ему об этом долблю, а он мне в ответ свой резон приводит: это не грязь, а солярка и масло. Они чистые. Он там же, где и Иван, пасется, у «мотылей». Они ему с Иваном самую грязную работу оставляют, а эти и рады стараться.

Круглов вернулся, и доктор скомандовал ему:

— А ну покажите!

Сережа растопырил пальцы, поднял ладони вверх и покрутил ими. Не сказать чтобы руки его стали чище, они просто посветлели. Видимо, благородная тракторная «не грязь» уже не отмывалась.

По традиции первая тарелка наливается командиру. Сережа в знак уважения налил ее до краев, бережно пронес до стола и поставил перед Логиновым.

То, что стряпал Козлов, ни в одной из поваренных книг названия не имело. Егоров его вдохновенную стряпню окрестил точно и кратко: хлебово. Но хлебово приходилось есть: в море, как известно, ни ресторанов, ни кафе нет. Моряки свирепо ругались, но ели. Все, кроме Радько. У него язва желудка, и поэтому он с первого же дня напрочь отказался от Иванова харча и питался только сгущенным молоком, плавленым сыром и консервированными компотами.

Егоров отхлебнул ложку-другую и пробурчал:

— У кого-то из писателей, не помню, у кого, хорошо было сказано: даже хорошо прокипяченные помои все равно остаются помоями.

Казанцев молча и быстро ел. Глядя, как он управляется с хлебовом, доктор не удержался, чтобы не съязвить:

— А нашему Игорю Ильичу даже Иван не страшен. Вроде как слон клопу. Ишь как молотит — триста оборотов в минуту.

Они совершенно беспричинно недолюбливали друг друга. Казанцев метнул злой взгляд в сторону доктора и огрызнулся:

— Кто не работает, тот не ест… с аппетитом.

Пауза между словами получилась эффектной.

Отобедали быстро. Во-первых, хлебова много не съешь, и, во-вторых, надо было уступать место очередной смене. Хохлов сменил с вахты в центральном посту Березина, и теперь Геннадий Васильевич в хмурой задумчивости сидел в кают-компании и водил ложкой в тарелке с супом. Ему было не до еды.

В Березине странно сочетались легкость характера, эмоциональность с крайним рационализмом во всем, что касалось дела. Любовь к математике и вообще к точным наукам приучила его думать, выстраивая мысли с неумолимой логикой. Такой образ мышления помогал ему располагать все события, связи между ними и возможные последствия в стройную систему, позволяющую почти безошибочно предвидеть их конечный результат.

Поэтому Березин отлично понимал, что даже если он не сумеет прорваться в Багренцовую бухту, но при этом не совершит (а пока он их не совершил) грубых ошибок, не позволит «уничтожить» их лодку, то все равно назначение его командиром — дело решенное. Месяцем раньше, месяцем позже, но теперь уже назначат обязательно. И он мог бы без особого труда втереть очки кавторангу Радько, изобразив для него, а заодно и для замкомбрига еще пару классических, давно разработанных в учебниках по тактике попыток прорваться через рубеж, и с честью проиграть бой. Что же делать, «противник» на этот раз оказался сильнее. И никто ни в чем его не сможет упрекнуть…

Никто, кроме его собственной совести. Душа Геннадия Васильевича, азартная, незамутненно честолюбивая и честная, не терпела проигрышей и сделок. И для него альтернативы не было — надо прорываться. Но как? С каждым часом задача эта становилась все менее и менее исполнимой.

Березин прошел в центральный пост, дал команду боцману подвсплыть, поднял на полную высоту перископ и начал рассматривать далекий берег, точно в нем крылась разгадка гвоздем торчащего в мозгах вопроса: «Как?» Собственно, берега Геннадий Васильевич не видел. В сияющей солнцем дали торчала из воды сиреневая глыбища Угрюмого. Так и не найдя ответа на это «как», он опустил перископ, прошел в штурманскую выгородку и принялся разглядывать испещренную карандашными линиями и пометками карту.

Вот их лодка, вот противолодочные корабли, вот вход в Багренцовую, на запад от входа на полтора десятка километров вдоль берега вытянулся остров Угрюмый, от материка его отделяет узкий пролив Буйный. Вспомнилось из лоции, что плавание подводных лодок в подводном положении в Буйном не рекомендуется. А собственно, почему не рекомендуется? Почему можно в надводном положении и нельзя в подводном? Эти, в общем-то, праздные вопросы лениво шевелились в голове Березина, и он совсем было отвернулся бездумно от карты, как его осенило, словно ударило.

Рассказывают, что Ньютон открыл свой закон в яблоневом саду, Архимед — лежа в ванне, а Менделееву его периодическая таблица элементов вообще приснилась во сне. Всякое бывает. Правда, известно еще и то, что случайные открытия могут совершить только подготовленные умы. Видимо, ум Березина был подготовлен, и теперь на него тоже сошло неожиданное озарение. И как он раньше до этого не додумался? Вот уж действительно все гениальное просто! Геннадий Васильевич обрадованно потер руки и пропел:

— «Тор-реадор-р-р, смеле-е-е-е в бой! Тор-р-реадор! Тор-р-ре-адор-р!..» Снимите кальку с Угрюмого и Буйного, — приказал он Хохлову. — Срочно. И дайте мне лоцию. Я пошел в кают-компанию. Вы остаетесь за меня.

В кают-компании он тоже не стал дожидаться, пока Круглов уберет со стола, он пробрался на его дальний конец, сдвинул нетерпеливо локтем грязные тарелки вместе со скатертью, освободил себе место и с головой закопался в расчетах.

Суть осенившей его идеи заключалась в следующем: противолодочники знали, что в Буйном в подводном положении плавать не рекомендуется. А в надводном — лодка через него не пройдет — ее тут же засекут посты наблюдения и сообщат о ней на корабли ПЛО. Это их святая обязанность. Следовательно, командир бригады противолодочников не мог допустить и мысли, что С-274 попробует обойти их с тыла — проливом.

Что же мешало лодке форсировать в подводном положении Буйный? В самом узком месте его почти посередине торчала острая, как зуб акулы, скала. В прилив она на несколько метров предательски уходила под воду, при отливе же макушка ее хищно высовывалась из под воды, точно угрожая мореплавателям: ужо я вам! И во время отлива и во время прилива вокруг скалы закипали бешеные водовороты, неумолимо затягивающие оплошавших моряков на самое лезвие скалы. Оно хранило на себе глубокие зазубрины — следы многих человеческих трагедий. Поэтому и разрешалось ходить Буйным только над водой, да и то с большой опаской.

Но что, если при минимальной воде, в минуты затишья между приливом и отливом, когда вода вокруг скалы угомонится, аккуратненько проскользнуть мимо нее? В подводном положении, чтобы посты не засекли. Ширина пролива между скалой и островом — достаточная, глубина — еще больше… Если абсолютно точно соблюсти курсы и скорость, если гидроакустики сумеют ювелирно давать дистанцию до берега, то на самом малом ходу можно и проскочить. Риск, конечно же, есть, но кто не рискует, тот… шампанское не пьет.

Благо и пример есть с кого взять. Березин вспомнил давний случай из истории Северного флота. В конце 1940 года перед Щ-421, которой командовал тогда Н. А. Лунин, была поставлена задача, подобная той, которую сейчас выполняла и С-274: скрытно проникнуть в хорошо защищенную базу «противника» и там атаковать его корабли. Несмотря на сильное противодействие авиации и надводных кораблей, командир сумел провести свою «щуку» такими узкостями, которыми не рисковали ходить и надводные корабли. Лодка проникла в базу, торпедировала корабли, а от преследования вновь укрылась в тех же самых подводных лабиринтах.

Лунин действовал настолько скрытно, что командование флота заподозрило беду и подняло по тревоге аварийно-спасательную службу.

Этот эпизод Березин изучал в академии и до сих пор наизусть помнил содержание «семафора», переданного на «щуку» Лунину командующим флотом А. Г. Головко:

«Военный совет Северного флота поздравляет экипаж подводной лодки с блестящим выполнением задачи и желает дальнейших успехов в боевой и политической подготовке».

Березин вычертил схему маневрирования в Буйном, затем, сверясь по карте с глубинами, нанес на ней несколько поперечных сечений пролива в месте, где они будут проходить, и пригласил в кают-компанию Ларина.

— Владимир Иванович, — Березин пододвинул ему кальку, — посмотрите, пожалуйста… Если мы попробуем пройти этим путем под водой, сможете ли вы точно, очень точно, буквально до нескольких метров, давать нам дистанцию до берега? Чтобы не воткнуться в него.

Ларин внимательно посмотрел на схему, в изумлении вскинул глаза на старпома.

— Вы, случайно, не разыгрываете меня?

— Нет, я вполне серьезно вас спрашиваю.

— Да кто же разрешит нам такое?

— Это уже моя забота. Но разрешение это во многом зависит и от вашего ответа.

Ларин промерил расстояние от точек поворота до берега, что-то прикинул в уме и твердо заявил:

— Смогу.

— Вот и спасибо. Честно говоря, иного ответа я от вас и не ждал. Перенесите эту схему на свой планшет.

Ларин ушел, а Березин подумал, что без него он не решился бы на такой риск. Вот ведь повезло, что Иваныч не успел уехать.

Для Геннадия Васильевича любое боевое решение обретало окончательную форму только в виде законченных математических и логических зависимостей. В них закладывались все объективные обстоятельства, возможные привходящие факторы, которые реально могли бы вмешаться в ход событий, всякие мелочи, могущие повлиять на успех дела. И только тогда, когда абсолютно все было учтено, когда в его решении были исключены даже случайности, Березин постучался в каюту командира.

Логинов сидел в кресле и читал. На его койке поверх казенного ядовито-синего одеяла, прикрывшись канадкой, сладко спал Радько. Из его широко открытого рта, будто из кальяна, вылетали булькающие звуки. Казалось, что внутри он был весь заполнен водой. Впрочем, это было недалеко от истины. В обед он съел банку сгущенного молока с черными сухарями и запил свою «диету» пятью стаканами чая. И теперь булькал.

Лодку мелко трясло. Она шла под РДП на перископной глубине и производила зарядку аккумуляторной батареи. Это означало, что один дизель работал на винт, обеспечивая лодке ход, а другой вращал электрогенератор, заряжающий батарею. Из воды, оставляя за собой белый пенный шлейф, торчали перископ, радиолокационная антенна и напоминающая большой плывущий чемодан поплавковая камера, через которую к дизелям с поверхности поступал воздух.

Логинов, оторвавшись от чтения, взглянул на Березина.

— Что-нибудь случилось?

— Нет, товарищ командир. Одна идея пришла. Решил с вами посоветоваться.

Логинов приложил пальцы к губам и поднялся, чтобы выйти из каюты. Но Радько открыл один глаз и спросил:

— Секрет?

Логинов вопросительно взглянул на Березина.

— Нет, — ответил тот.

— Тогда давайте говорить здесь. Если, конечно, я вам не помешаю. — Радько сел, зажмурив глаза, протер лицо носовым платком, водрузил на нос свои толстенные стекла и притих в ожидании.

Березин разложил на маленьком столе каюты снятую с карты кальку, на которой были показаны и рассчитаны до секунды элементы маневрирования лодки в Буйном, и начал докладывать. Он напомнил, что завтра утром истекает их срок, что все возможные варианты прорыва зоны ПЛО они уже испробовали, что подобный случай уже имел место в 1940 году с Щ-421 и что вообще в соответствии с Корабельным уставом командир корабля должен управлять кораблем смело, энергично и решительно, без боязни ответственности за рискованный маневр, диктуемый обстановкой.

Первым желанием Логинова было просто отмахнуться от бредовой идеи Березина и прервать его, даже не дослушав до конца. Известно, что трудно придумать что-либо более прочное, чем устоявшаяся привычка. А для любого штурмана свято чтить лоцию, карты и Извещения мореплавателям — не только привычка, но и совершенно неукоснительное правило их штурманской службы. В лоции же русским языком было написано, что… Что там было написано, мы уже знаем. И вдруг Березин предлагает наплевать на самое святое! Логинов вскинул было протестующе руки и открыл рот, но, увлеченный порывом и логикой рассуждений Березина, решил подождать с возражениями.

А Березин между тем закончил доклад и теперь перебрасывал тревожный, ожидающий взгляд с командира на Радько. Те молчали.

Доводы Березина были хорошо аргументированы, подкреплены расчетами, в достоверности которых Логинов совершенно не сомневался. Помешать выполнить задуманное могла только лишь какая-либо совершенно непредвиденная случайность. Однако предложение Геннадия Васильевича было столь неожиданным и выходящим из рамок повседневности боевой подготовки, что Логинов, несмотря на всю очевидность выполнимости маневра, не решался сразу ни отвергнуть его, ни одобрить. Что-то в нем сопротивлялось. Тем более он помнил свое обещание Щукареву не рисковать понапрасну и заранее знал, что, даже если они и пройдут проливом благополучно, это не спасет его от гневной головомойки и обиды. Да и вообще, стоит ли заваривать всю эту кашу? Живут же люди спокойно…

И вместе с тем его увлекла идея Березина. Он даже пожалел, что пришла она в голову не ему. Подумалось, что действительно люди и масштабность их мышления меняются, когда их самостоятельность подвергается испытанию чрезвычайными обстоятельствами. И с горечью признался себе, что, будь он на месте Березина, вряд ли рискнул бы на такой шаг, просто не додумался бы до этого.

Однако, думай не думай, принимать окончательное решение все равно ему, Логинову, хотя сейчас он вводной штаба вроде бы и «убитый». Командир корабля остается командиром, и это ему, не кому-либо другому, матери доверили своих сыновей.

— Ну, что скажете, Валентин Иванович? — спросил он Радько, чтобы хоть как-то оттянуть время.

— Да я сам думал послушать вас, — совсем неопределенно «ушел на крыло» Радько. Побывавший в командирской шкуре, он хорошо понимал всю серьезность ответственности и риска, на которые шел Березин. Надо было под водой ювелирно точно пройти несколько миль по проливу, найти узкий проход между скалой и островом, умудриться проскочить через него, снова еще несколько миль идти по проливу, найти выход из него и правильно зайти в бухту Багренцовую. Малейшая ошибка в счислении или неточный доклад акустика могли привести если уж не к трагедии, то к неприятностям превеликим.

Беспокойных людей Радько любил и, если это было в его силах, поддерживал их. Но сейчас он был представителем штаба флота, и спрос с него — случись что — будет особый. Не пощадят. И Радько попробовал вывернуться.

— А не слишком ли вы рискуете, Березин? Я, конечно, ценю ваше похвальное рвение во что бы то ни стало выполнить боевое задание. Но прежде чем принять окончательное решение, мне кажется, необходимо соразмерить степень риска и его возможные последствия с целесообразностью идти на него. Я уж не говорю о том, что мы в какой-то мере нарушим правила плавания на театре. Так вот, как представитель штаба флота и его посредник я убедился, что вы, товарищ Березин, тактически грамотный офицер, созревший для командования лодкой, что вы сделали все, чтобы прорваться в Багренцовую, и что сегодняшняя неудача — не ваша вина: противник оказался сильнее. Что же, вашей лодке противостояла целая бригада. И претензий к вам, товарищ Березин, у меня нет.

Ни Логинов, ни Березин не поняли точно: против Радько или за? Логинов про себя ухмыльнулся и переспросил Радько:

— Я так и не понял, как вы относитесь к предложению моего старпома.

Тот пожал плечами:

— Николай Филиппович, я думаю, что пора восстановить, так сказать, статус кво. Будем считать, что действие вводной закончилось и вы «ожили», стали вновь командиром лодки.

Ну и хитрован же все-таки этот Радько! Одним махом он полностью снял с себя даже тень ответственности на тот случай, если что-нибудь произойдет, и всю полноту ее переложил на Логинова, заставив его крепко призадуматься. Логинов несколько мгновений поразмышлял и решился:

— Меня всегда учили, что умный командир обязан уметь бережно пользоваться своей властью. Я, конечно, могу приказать, но спешить, я думаю, не следует. У нас еще есть время посоветоваться с офицерами.

Эту беседу случайно подслушал (чего стоят фанерные переборки?) Вадик Белиловский, прилегший после обеда на свой куцый диван второго яруса «завязать жирок». Он, будучи еще курсантом, почти наизусть выучил «Капитальный ремонт» Леонида Соболева, и на любой случай жизни у него всегда была запасена какая-нибудь соболевская сентенция. Например, заваливаясь после обеда на боковую, он оправдывал себя:

«…горизонтальное положение никому не может причинить вреда, кроме, конечно, откупоренной бутылки».

От услышанного у Вадюни сладко захолонуло сердце. Вот это дела! Когда Березин ушел из каюты командира и там воцарилась раздумчивая тишина, Вадюня не выдержал могучего напора клокочущей в нем сногсшибательной информации и полетел в корму делиться ею с Казанцевым. Он даже забыл казаться степенным. Его так и разрывало от новости.

Влетев в шестой отсек, Вадюня наклонился к уху осоловевшего от тепла и сытости приятеля и жарко зашептал:

— Ну, старпом дает! Во удумал наш циркулечек! Предложил через Буйный в подводном положении идти! Прямо в тыл «плотникам».

Казанцев, не сбросивший еще сонливости, не понял Вадюню.

— Ну и что?

— Как это «ну и что»? Так в Буйном же нам нельзя под водой ходить! Не рекомендуется!

Смысл сказанного Вадюней только сейчас дошел до Казанцева, и он почувствовал, как сладко заныло сердце в предчувствии чего-то необычного, остро-волнующего, рискового. Но внешне он остался невозмутимым, как и подобает человеку разочаровавшемуся и ничего от жизни хорошего не ожидающему.

— Да, — ровным голосом протянул он, — «циркулечек» — это голова…

— И Чемберлен тоже голова, — подыграл ему Вадюня. И добавил: — А вот ты болван.

— Это прежде всего относится к тебе. Что мне или тебе от того: прорвемся мы или нет? Все равно нам ничего, кроме фитилей, не светит. Помнишь, как в том анекдоте, на какие этапы делится любое учение? Нет? Салага. Слушай: на шумиху, неразбериху, выявление виновных, наказание невиновных и вручение наград начальству. Но мы-то с тобой не начальство, и нам наград не перепадет.


Спустя полчаса командир лодки пригласил всех офицеров в кают-компанию. Плотно спрессовавшись, все они умостились вокруг стола. Логинов рассказал о предложении Березина, предупредил, что маневр рискованный, и сказал, что, прежде чем принять окончательное решение, он хотел бы выслушать мнение офицеров. По старой флотской традиции первому он предоставил слово самому младшему из них — Белиловскому (Казанцев пришел на лодку двумя месяцами раньше). Вадюня хотел было встать, но, стиснутый с обоих боков сидящими, засуетился, покраснел и позабыл заранее приготовленный солидный ответ.

— Я… Я… Я за…

Офицеры заулыбались. Кто-то съязвил:

— Вадим Леонидович спутал совещание офицеров с профсоюзным собранием. — Съязвил, но пилюлю подсластил, назвав Вадюню по имени-отчеству.

— Товарищи, товарищи, — вступился за Вадюню командир. — Лейтенант Белиловский хотел сказать, что он поддерживает идею капитана третьего ранга Березина. Не смущайте человека. У вас есть какие-либо предложения, Вадим Леонидович?

Окончательно смешавшийся Вадюня потряс головой, давая понять, что у него никаких предложений нет. Да и откуда они могли появиться у него или у Казанцева, прослуживших на лодке без году неделя? Но Логинов понимал, что значит для молодых офицеров доверие, и поэтому, совершенно уверенный, что и от Казанцева тоже ждать совета не приходится, он все-таки дал слово и ему. Тот тоже ничего путного не предложил.

Зато командиры боевых частей высказывали соображения, как лучше и безопасней форсировать пролив. Говорили офицеры сдержанно, но в их голосах чувствовалась торжественность, подъем, как будто собирались они не в полный риска путь, а на первомайскую демонстрацию.

Радько от слова отказался. От только напомнил, что свое мнение он уже высказал. Не по душе была ему эта затея.

Золотухин же чему-то радовался и не скрывал этого.

Чему? Да хотя бы тому, что не перевелись еще люди, живущие неистребимым желанием быть всегда первыми, но первыми в делах только трудных, опасных, почти неосуществимых. В жизни их обычно называют чудаками и относятся к ним с подозрением. И несправедливо: переведись они — и человечество загинет. И еще потому, что у них в бригаде есть чудаки, способные даже во вред себе принимать такие неожиданные решения. И кроме того, ему в голову пришла совершенно парадоксальная мысль, что интересным может быть любое дело, но для этого его сначала надо запретить. И действительно, запретный плод всегда слаще.

Он, как и Логинов, не сомневался в расчетах Березина, доверял им. И тем не менее ответственность за жизнь людей, особая ответственность, определяющаяся его служебным положением, обязывала его быть предельно осмотрительным.

— Геннадий Васильевич, как велик риск, которому будет подвергаться лодка при прохождении узкости?

Березин пожал плечами:

— Трудно сказать… Риск, конечно, есть, но если все выдержать в расчетных пределах — курс, глубину, скорость, — то он будет сведен к минимуму. Но даже в самом худшем случае гибель никому не угрожает.

— И все-таки риск есть?

— В определенной мере да. Так ведь не рискуют только мертвые. Им уже нечего терять.

Замкомбрига какое-то время помолчал, будто ожидая, пока чаша весов в его душе займет твердо-устойчивое положение, поднял глаза, встретился с твердым взглядом Логинова и решился:

— Я поддерживаю предложение капитана третьего ранга Березина.

Казанцев и Белиловский быстрехонько переглянулись, в их глазах сиял восторг.

— Итак, возражений я ни от кого не слышал… — Логинов взглянул на Радько, тот промолчал. — Значит, товарищи, быть по сему. Кораблем по-прежнему остается командовать Березин. Командиров боевых частей прошу проинструктировать личный состав о мерах безопасности. Сергей Михайлович, — попросил он Золотухина, — выступите, пожалуйста, перед людьми, расскажите им, что нас ожидает. Добро? Спасибо. Все свободны.

Решение было принято, и теперь надо сделать все так, чтобы ничто не смогло помешать довести это решение до победного финала.

* * *

«Слушать в отсеках!» И все в лодке замирают, затаивают дыхание, можно было бы остановить стук сердца — и его остановили бы.

«Слушать в отсеках!» И тогда напряжен каждый нерв, тогда все пять чувств превращаются в одно — в слух.

«Слушать в отсеках!» И тогда важен любой забортный стук, шум, скрип, шорох. Вовремя услышишь его — отведешь угрозу от корабля, от товарищей, от себя.

«Слушать в отсеках!» И бездыханная тишина, чуткая, тяжелая, притаивается в отсеках подводной лодки.

Лодка вошла в Буйный. Из штатных гнезд вынут и разложен на палубе аварийный инструмент: клинья, пробки, кувалды, струбцины, маты, — все, что может потребоваться при заделке пробоины в корпусе.

Безмолвие воцарилось в отсеках. В центральном посту стоят на-товсь у поста аварийного продувания балласта трюмные машинисты. Внизу, под настилом, тоже в готовности к работе главный осушительный насос. Егоров не спускает глаз с репитеров тахометров: молодцы электрики, держат обороты тютелька в тютельку — ни на один больше, ни на один меньше! Это сейчас сверхважно — лодка идет по счислению. Вслепую. Хохлов застыл над картой, он посекундно отмечает расчетное место корабля. И докладывает Березину.

— До поворота осталось пятьдесят секунд… Сорок… Тридцать… Двадцать… Десять… Ложиться на курс восемьдесят три градуса.

Каждая секунда, каждый метр на счету, ибо именно этой мерой исчисляется сейчас расстояние, отделяющее корабль от беды.

— Лево руля, ложиться на курс… — это уже командует Березин.

Рулевой, управляющий вертикальным рулем, легко и плавно переводит рукоятку гидроманипулятора и подворачивает лодку на новый курс. Рядом с ним сидит боцман Силыч и тоже колдует с гидроманипулятором, но горизонтальных рулей. Он словно по нитке ведет лодку на заданной глубине: стрелка глубиномера не шевельнется. Оба сидят спокойно, тихонько шевелят рукоятками манипуляторов, а у обоих мокрые спины, соленый пот ручьями заливает глаза. У Силыча на кончике фиолетового носа покачивается капля. Он сдувает ее, но тут же начинает покачиваться новая.

Ларин ровно и монотонно докладывает точную дистанцию до гранитной толщи острова. Дистанция эта устрашающе мала.

Тупой нос огромной стальной рыбищи, рассекая упругую мглу воды, неумолимо надвигается на черную гранитную твердь острова. Метр! Еще метр! Вот-вот громоподобно встретятся сталь и камень! Но нос рыбищи еле заметно пошел влево, влево, и неохватное круглое рыбье тело втискивается в узкую щель между Угрюмым и подножием скалы-лиходейки. Рыбища мелко подрагивает от распирающей ее могучести, и катится впереди нее по подводному царству мощный гул, рушит он напрочь многолетиями устоявшуюся тишину, лишает покоя безмолвных подводных обитателей. Впервой творится здесь такое.

Штурман не спускает глаз с секундомера.

— Форштевень прошел скалу. До поворота тридцать секунд… Двадцать… Десять… Курс девяносто два градуса. Прошли скалу.

В отсеке прошелестел вздох облегчения.

— Дистанция двести метров… Двести пятьдесят… Двести восемьдесят метров…

— Слушать в отсеках!

Тут же послышались приглушенные доклады:

— В первом замечаний нет…

— В седьмом замечаний нет…

— В шестом замечаний нет…

И вновь глухая тишина.

— До поворота сорок секунд… Тридцать секунд… Двадцать секунд…

И словно оглушительный гром, тихий, вполголоса, доклад:

— Пожар в четвертом отсеке.

Тишина вдребезги разлетелась от яростного колокольного звона: «Пожарная тревога!»

— Этого еще не хватало, хол-лера тебе в бок! Егоров, в четвертый!

Но Егоров упредил приказ старпома и уже был в четвертом отсеке.

— На румбе девяносто градусов… — как ни в чем не бывало доложил рулевой и смахнул пот со лба. Теперь ему будет полегче — легли на выход из Буйного, скала позади и пойдем по линеечке. А пожар в четвертом — не его дело, разберутся кому надо. У каждого свои заботы, свои обязанности.

И все же что там, в четвертом? Ни докладов оттуда, ни просьб о помощи, ни шума… Открылась круглая переборочная дверь, и в ней показался Егоров.

— Ну?! Что там?! — Все впились в него взглядами.

— Отбой тревоге. Пожара не было. — И разъяснил, что в уголке старшинской кают-компании подтекала потихоньку магистраль гидравлики, масло покапывало и попадало на электрическую грелку. Коку стало холодно, он решил включить ее, и из грелки повалил дым. Вот и все.

— Путаник чертов! — зло буркнул штурман. — Мало того, что голодом морит, так еще чуть и заикой не сделал.

— Это ты брось, — не согласился с ним Егоров, — Козлов поступил правильно. В этом деле всегда лучше перестраховаться.

— Ну, конечно, вечная поправка «на дурака».

— Штурман, — осек Хохлова Березин, — не отвлекайтесь от дела.

— Есть, товарищ капитан третьего ранга. — Хохлов обиделся. — Этим курсом нам идти еще тридцать четыре минуты и… одиннадцать секунд.

Одиннадцать секунд — это, конечно, мелочь, но Хохлов хотел подчеркнуть, что он, штурман, знает свое дело и незачем его тыкать носом.

— Добро.

Березин, облокотившись тощей спиной на острые ребра клапанов, вольготно развалился в разножке. Он положил ногу на ногу и умудрился так замысловато завить их одну вокруг другой, будто это у него и не ноги вовсе, а шланги.

Скалу благополучно миновали, пожар не состоялся, и нервное напряжение в центральном посту улеглось. В разных углах отсека послышались голоса.

— А насчет поправки «на дурака» я с вами, Хохлов, не согласен. — Березин чуть помолчал, обдумывая свою мысль. Разговор он продолжил лишь дли того, чтобы загладить перед штурманом свою невольную резкость. — Мы еще с курсантских времен привыкли иронизировать над этой самой поправкой. Вы же, наверное, участвовали, и не раз, в парадах и помните, как нас поднимали в пять утра и выводили на площадь ни свет ни заря. Хотя парад начинался в десять. Так, на всякий случай — а вдруг… Вот это была настоящая поправка «на дурака». В нашем же моряцком деле эта поправка ох какая полезная штука! Возьмите судовождение. Опыт показывает, что поправка на ветер или на течение редко бывает чрезмерной. Чаще же всего — недостаточной. Или, скажем, при расхождении со встречным судном мы всегда предполагаем, что там на мостике стоят грамотные судоводители. А всегда ли это так? Но возьми эту поправку «на дурака» — и ты почти никогда не ошибешься. Правильно Виктор Васильевич сказал, что для нас всегда лучше перестраховаться. Я с ним согласен.

Еще предстояло под водой найти вход в бухту Багренцовую, до Порт-Счастливого было еще несколько часов хода, в лодке еще стояли по готовности номер один подводной, но тягостное оцепенение уже покинуло людей, оно осталось где-то там, позади, у скалы.

Логинов, Золотухин и Радько за эти тревожные часы не сказали ни слова, промолчали, даже когда поступил аварийный сигнал из четвертого отсека. И сейчас они все также молчком слушали, о чем говорят скинувшие ярмо напряжения люди. Они сидели у носовой переборки рядом с рулевым и внимательно следили за работой боевого расчета центрального поста. Следили и оценивали. И, видимо, остались довольны. По крайней мере, после того, как лодка точно на фарватере вошла в губу и легла на курс, в Порт-Счастливый, они удалились во второй отсек, и там Радько протянул руку Логинову:

— Ну, Николай Филиппович, поздравляю. Сделано все вашим старпомом было по-мастерски. Прямо цирк шапито, да и только!

Логинов хотел было съязвить в его адрес, но передумал. Все-таки Радько хвалил их, а не ругал, и стоит ли вспоминать его ловкие уклоны и нырки… Тем более Радько был неподдельно восхищен.

— Березин ваш очень перспективный офицер. Очень. Так и доложу начальству.

— Недаром его наш комбриг иначе как академиком не обзывает, — рассмеялся Золотухин.

— Знаете, Сергей Михайлович, когда-то Вероккьо, учитель Леонардо да Винчи, увидев мастерство своего ученика, был настолько поражен, что навсегда расстался с кистью и в дальнейшем работал только как скульптор. И мне сейчас впору, как и Вероккьо, уходить с мостика лодки. — Логинов шутил, но в голосе его прорвалась грусть о скором и неминуемом расставании с кораблем.

* * *

Поставив «мины» на рейде Порт-Счастливого и сфотографировав стоявшие на нем корабли и суда, С-274 все так же в подводном положении вышла из Багренцовой, благополучно миновала на выходе из нее строй противолодочных кораблей, которые безнадежно ожидали ее, в пяти милях от берега всплыла и взяла курс на базу.

Ночь была на исходе.

Диво дивное эти края — солнечные ясные летом. Льется себе и льется легкое тепло от повисшего над окоемом неяркого светила, обласкивает помаленьку все вокруг. Ровный желтой ясности свет растекается по розоватым каменистым сопкам, по прозрачным до самой потаенной глуби озерам, по серебристому ковру одуванчиков, обрызганному рдяными капельками росы. И кажется он чем-то сродни колыбельной: такой же напевный, ласковый, дремотный.

Любуйтесь вдосталь янтарной прозрачности ночью, тихо и безмолвно радуйтесь ей. В награду она наполнит вас легкой щемящей грустью, омоет уветливо вашу душу и высветлит все ваши тревоги, огорчения.

И как-то незаметно для себя, исподволь обновитесь вы, очиститесь от всего, что тяготило, печалило вас. Такое же, как ночь, ясное и тихое умиротворение захлестнет вас и не отпустит до той поры, пока незаметно подкравшееся утро не обрушит на вас новые заботы.

Любуйтесь еще и еще! Во все глаза, во все сердце! Любуйтесь, а то задует знобкий северо-восточный ветер, притащит с собой беспогодицу и одним махом выстудит, вывьюжит все — и небо, и землю, и море. Вмиг порушит прозрачную ночную сказку хмарной, снежной круговертью. Такое в этих краях случается часто.

Сейчас на море было тихо.

Лодка под ласковые всплески волн не торопясь подошла к поворотному бую, развернулась и, пофыркивая синим дымком, направилась к уже видным невооруженным глазом бонам. Вылезла из-за сопки тощая железная труба кочегарки.

Скоро дома.

Радько, увидев трубу, сладко потянулся и помечтал вслух:

— Вернусь домой — целую неделю одну манную кашу есть буду. За эти три дня еще одну язву нажил.

Как ни коротка разлука, а сердце все равно сладко щемит от предвкушения скорой встречи с землей, родными, с запахами трав, с пеньем птиц, со всем тем привычным, что окружает тебя в нормальной земной жизни. Все-таки жизнь моряка противоестественна для человека. Романтична, интересна и вместе с тем вынуждает его к таким самоограничениям, к которым может приноровиться психика не каждого. Поэтому и не из каждого получаются преданные моряки.

Всем на С-274 не терпелось вступить на берег. Но особенно Березину. До чего же хорошо возвращаться домой победителем! Душа его радостно трепетала — он сегодня чувствовал себя триумфатором. Довольный собой Геннадий Васильевич, сам того не замечая, чуток заважничал, заатаманился. Он вроде бы даже вырос сам над собой на полвершка.

Несколько иной строй мыслей был у Логинова. Возвращение с такой победой сулило ему мало хорошего. Он много лет знал Щукарева, чтобы питать иллюзии насчет ожидавшей их встречи. То, что он будет недоволен выкрутасами Березина и Логиновым, допустившим эти выкрутасы, было совершенно очевидным. Доказывать Щукареву их правоту было зряшным делом. Неясно одно: до какого градуса накала взовьется его недовольство и в какой форме оно проявится. То ли в ярости, то ли в разносе, то ли просто в личной обиде.

Когда лодка совсем уже подошла к бонам и открылась глазам бухта и обступившие ее дома, Логинов попросил Березина:

— Давайте-ка я швартоваться буду, Геннадий Васильевич. Хорошо? Незачем гусей дразнить. Знаете, поляки шутят, что невозможно что-либо предвидеть, особенно на ближайшее будущее.

Поход, из которого возвращалась С-274, был, в общем-то, заурядным, коротким, и поэтому ее никто не встречал. Ни комбриг, ни флагманские специалисты. Матросы со стоявших у пирсов лодок совсем обыденно приняли швартовые концы, да прибежал на пирс дежурный по живучести. И то лишь затем, чтобы предупредить Егорова о том, что тот сегодня вечером сменяет его на дежурстве.

Адмирал еще не вернулся из Москвы, и Щукарев продолжал командовать в его кабинете. Настроение у него сегодня было созвучное погоде — солнечное. Утром он, воспользовавшись адмиральским прямым телефоном, позвонил в Москву, и друзья сообщили, что представление на него уже в Совете Министров и что к празднику Военно-Морского Флота, а возможно и раньше, он станет контр-адмиралом. Как говорится, дело в шляпе!

Итак, «все хорошо, прекрасная маркиза, все хор-рошо, все хор-рошо-о». Юрий Захарович, пружинисто подрагивая мышцами ног, неспешно прошелся по просторному кабинету, довольно потер руки, улыбнулся, отдернул занавеску, за которой стояла «тревожная» койка адмирала, и посмотрелся в висящее над ней зеркало. Он представил себе, как на его крутых плечах будут смотреться адмиральские, с тонкой, зигзагом, золотой строчкой погоны, и подумал, что ничего, будут смотреться, товарищ контр-адмирал Щукарев.

Час назад ему позвонил вернувшийся с моря комбриг Голубев и сказал, что вместе со своим начальником штаба прибудет к Щукареву сразу же после обеда. И дал понять, между прочим, что лодкой командовал какой-то вахлак, который в последние сутки даже и не пробовал пройти через их противолодочный рубеж.

— Знаешь, рыпался, рыпался, а потом понял, что с нами бороться безнадежно, и угомонился.

Тон Голубева вообще-то задел Щукарева, но поскольку этим «вахлаком» был Березин, то Щукареву настроения Голубев не изгадил. «Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо… все хор-рошо…»

В кабинет, постучавшись, вошли Логинов, Радько и Золотухин. По дороге сюда они договорились держаться купно, вместе. Так, на всякий случай…

— Ну-ну, герои подводнички, заходите, заходите. Докладывай, Николай Филиппович.

Смущенный вид Логинова красноречиво говорил о том, что прорваться через голубевские рогатки они так и не смогли.

Логинов приложил руку к козырьку фуражки и почему-то подчеркнуто официально доложил, что задание выполнено, Порт-Счастливый «заминирован», подводная лодка вернулась в базу без замечаний. И еще что экипаж С-274 готов к выполнению… И так далее, и тому подобное.

Щукарев, ничего не понимая, переводил взгляд с одного на другого. Он видел, что Логинов напрягся в ожидании, что лицо Золотухина чуть тронула улыбка и он тут же опустил взгляд в пол и что Радько откровенно неуважительно ухмыляется и с интересом разглядывает Щукарева.

— То есть как это выполнили? Мне же Голубев час назад звонил. — И вспылил: — Чего вы ваньку-то валяете? Я вам что, мальчик? Ишь развеселились, пародисты-юмористы! — Его задел усмешливый взгляд Радько, его ухмылка. Он нутром почувствовал, что они что-то таят, недоговаривают. — Докладывай, Логинов, чего вы там навоевали!

Николай Филиппович молча разложил на столе кальку маневрирования лодки, фотоснимки Порт-Счастливого, сделанные через перископ, и, обменявшись быстрыми взглядами с Золотухиным, спросил Щукарева:

— Разрешите докладывать?

— Сам разберусь, — буркнул Щукарев и склонился над столом.

Одного его опытного взгляда было достаточно, чтобы все понять и оценить величину риска, которому подвергалась лодка. И не только она. Но и он сам, Щукарев. Ему даже стало жарко от внезапно охватившего страха, было такое ощущение, как будто он только что чуть было не угодил в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он все еще слышит мягкий шорох осыпающихся камней.

— Та-ак… — Это «та-ак» ничего хорошего не предвещало. — Вы, дорогие первопроходцы, что же думаете, что вокруг вас дураки живут? Одни вы умные? Вы никогда не задумывались над тем, что всякий запрет на крови нашей морской густо замешан? Так кто же дал вам право нарушать этот запрет? Рисковать жизнью людей?

— Но мы же доказали, что там можно пройти в подводном положении, — попытался возразить Логинов.

— Ничего вы не доказали! Вы прошли? Да. Случайно. А завтра, глядя на вас, туда еще кто-нибудь попрется и останется там. Что вы их женам и матерям скажете?

— Юрий Захарович, — попробовал вставить словечко Золотухин, — Березин все очень внимательно…

— Опять этот Березин! — взорвался Щукарев. — Я запрещаю даже называть его фамилию! Я его… — Он зашевелил губами, придумывая кару для Березина.

Его попробовал урезонить Радько:

— Давайте поговорим спокойно, Юрий Захарович.

— Спокойно?! Посмотрел бы я на вас, что заговорили бы вы, попадись к вам в подчинение такой вот Березин. Я от него ни днем ни ночью покоя не знаю! Теперь, видите ли, его через Буйный под водой понесло… А если он нас завтра взорвать надумает? А? Нет, с меня хватит, сыт им по горло. Вот так! — И черканул себя ладонищей по кадыку.

Но Золотухин все-таки хотел вступиться за Березина.

— Я считаю…

Но Щукарев перебил его:

— Считать будете, когда вместо меня командовать бригадой начнете. А пока хозяин здесь я. Я! — Он потыкал себя пальцем в грудь. — Я отвечаю за бригаду. Они вот, Логинов, Березин и иже с ними херувимы, наколбасят, а влетит мне. Не вам, уважаемый товарищ Золотухин. Ваша воспитательная и прочая работа всегда будет в ажуре, всегда найдете соответствующие бумажки, чтобы прикрыться. Так что позвольте считать мне. Вот так-то! — Щукарев понимал, что зарвался, что шумит он и обижает Золотухина зря, но остановиться у него уже не было сил. Слишком уж напугал и разъярил его Логинов.

Радько слушал и не верил самому себе. В отделе кадров они знали, конечно, что Щукарев грубоват, нетерпим, но не на столько же дремуче! Кроме того, он был оскорблен. Не считаясь ни с его присутствием, ни с тем, что и он, Радько, тоже в какой-то мере причастен к тому, что произошло в море, Щукарев отчитывал Логинова, а заодно и его, как неразумных мальчишек. И Радько твердо решил, что он сегодня же доложит командованию про эту сцену надлежащим образом.

Однако вступать в пререкания со Щукаревым он не стал, так как в запале Щукарев мог и его послать куда-нибудь подальше, а этого Радько никак допустить не мог. Авторитетом надобно дорожить.

— Так вот я, — Щукарев сделал ударение на «я», — считаю, что поторопился представить товарищей Логинова и Березина к повышению в должности. Сейчас я это упущение исправлю. — Дрожащими от возбуждения руками он отпер сейф, порылся там среди бумаг, отыскал представления и жирно перечеркнул их синим карандашом. — Соответствующий приказ о лихачестве я напишу завтра. Можете идти. — Щукарев отвернулся от них, раздернул занавеску, закрывающую карту театра, и принялся на ней что-то внимательно изучать.

Логинов собрал со стола документы, виновато улыбнулся продолжавшим стоять Золотухину и Радько и вышел.

— Может, вы нам все-таки предложите присесть? — начал заводиться Радько. Худое лицо его посерело и заострилось. Глаза за толстыми стеклами очков сузились, превратились в амбразуры.

Щукарев продолжал молчать.

— Вы не забывайтесь, товарищ капитан первого ранга, мы все-таки старшие офицеры, а не кухарки.

— А я вас не задерживаю, — через плечо бросил Щукарев. — Можете и уйти.

— Хорошо, уйдем. Но о вашем оскорбительном поведении я доложу в штабе флота.

— Докладывайте… — Щукарев понимал, что теперь ему терять уже нечего, с Радько отношения изгажены всерьез и надолго, и он больше не щадил ни себя, ни его. — И доложите заодно, что вы, представляя на С-274 штаб флота, не только не пресекли легкомысленные действия командира и старпома, но даже попустительствовали их преступному лихачеству, поощряя их авантюры.

— Хорошо, доложу и это. — Радько переглянулся с Золотухиным, и они оба направились к двери. Уже выходя, Золотухин задержался и спросил:

— Разрешите мне завтра съездить в политуправление флота?

— Хоть сейчас.

— Благодарю вас.

Закрылась за ними дверь, Щукарев отошел от карты, тяжело плюхнулся в кресло и бездумно уставился взглядом в зеленое сукно, покрывавшее адмиральский стол. В голове было пусто и угнетающе тревожно.

— Идиот! — вполголоса обругал он себя и зло хрястнул кулаком по столу.

Конечно же, идиот! Этих-то, Логинова и Березина, правильно раздолбал. Правильно. Будут знать. Но зачем вот нахамил Радько? Щелкопер этого не простит, какую-нибудь козью рожу подстроит. Это уж точно. А вдруг он сегодня же позвонит своим приятелям в кадры в Москву?! И тогда тю-тю звание… И-ди-от! Мешкать больше было нельзя. Надо что-то срочно предпринимать. Но что?

Щукарев снял трубку прямого с командующим флотом телефона и услышал его глуховатый ровный голос:

— Да…

— Здравия желаю, товарищ командующий. Извините, пожалуйста, за беспокойство. Это беспокоит вас капитан первого ранга Щукарев…

— Здравствуйте, Юрий Захарович. Слушаю вас.

Щукарев от удивления даже поперхнулся: надо же, помнит, как его звать-величать!

— Товарищ командующий, у меня на бригаде произошел не совсем обычный случай. Правда, все обошлось благополучно, но я считаю необходимым доложить вам о нем лично. Скажите, пожалуйста, не могли бы вы принять меня?

Командующий помолчал, слышно было, как он шелестит листками календаря.

— Завтра пятница. До понедельника это может потерпеть?

— Конечно, конечно, товарищ командующий.

— Вот и хорошо. Жду вас в понедельник в пятнадцать часов.

— Есть, товарищ командующий. — Щукарев подождал, пока в телефоне начали звучать частые сигналы, и бережно водворил трубку на рычаги. Разговор с командующим снял с его души гнет тревоги, сковывавший ее дурными предчувствиями. Появилась надежда, что он сумеет если уж и не упредить Радько, то хоть в какой-то мере ослабить впечатление от его доклада в штабе флота.

И все же покой в душу не пришел: там начал поднимать голову тот, второй Щукарев. Он спросил первого: «А не сукин ли ты сын? Не совершил ли ты предательство по отношению к своему другу, Николаю Логинову? Правильно ли ты сделал, что уничтожил представление на него?» — «Правильно, — отвечал первый. — Тем более что Логинов сам меня предал. Обещал же он не рисковать, а начал вытворять черт те что. Понимал же он, что грозит мне, его другу, если что-нибудь случится с ними? Ясно, понимал. Так кто же ему дороже: я или Березин?» — «Но он выполнял свой воинский долг, и с ними ничего не произошло…» — «Долг, долг»… Но есть еще долг товарищества. А кроме того, нельзя, выполняя свой воинский долг, нарушать установленные правила. Сказано, нельзя — значит, нельзя. Не дураки это придумали». — «Это все, конечно, так, и все-таки ты неправ. Можно было все решить спокойно, не ссорясь с Радько и не обижая Логинова. И я знаю, почему ты так не сделал. От меня не скроешь. Сначала ты просто-напросто испугался и взъярился на Логинова, зачеркнул представления. Теперь же ты успокоился и можно было бы исправить ошибку, отдать представления перепечатать, поговорить с Логиновым спокойно, может быть, даже извиниться перед ним. Это было бы и честно и справедливо. Но ты этого не сделаешь. Нет. Для тебя сейчас важен повод для того, чтобы избавиться от Березина. И во имя этого ты готов на все…» — «Знаешь, пошел бы ты… — Вновь разозлился первый Щукарев. — Хватит! Надоело!»

И второй Щукарев временно приутих. Зато у первого окончательно испортилось настроение. Чтобы рассеяться, он решил пройтись..

Попасть с территории подплава в город можно было либо через нижнюю проходную, либо через верхнюю. Если идти через нижнюю, то никак не минешь причала и лодок, а там наверняка к нему начнут приставать с какими-нибудь пустыми делами и он может вновь сорваться. Щукареву же этого не хотелось — итак наругался на сегодня уже предостаточно. К тому же путь через нижнюю проходную много длиннее. Щукарев пошел через верхнюю.

Латаная-перелатаная асфальтовая дорога справа упиралась в забор подплава, а слева круто вскидывалась вверх, переваливала через раздол между сопками и дальше катилась под гору до самого моря в бухту Сладкую, куда приходили рейсовые «Кометы», связывающие городок с внешним миром.

С обеих сторон улицы торчали многочисленные деревянные одно- и двухэтажные невзрачные домишки. Сколько помнил себя здесь Щукарев, столько и стояли покорно эти старожилы, удивительно крепкие и цепкие. Ничто не старило их. Смывалась с их стен краска — их снова покрывали каким-нибудь немыслимо блеклым казенным колером. Калечили их безжалостные жильцы, и к домам-страдальцам снова прилаживали двери, рамы, заплаты. И они опять бодро противостояли натиску стихии и людей.

На стене одного из домишек висел лист кровельного железа, на котором какой-то грамотей от руки намалевал суриком: «Хазяйственные тавары». Глядя на вывеску, Щукарев вспомнил, что дома кончился запас электрических лампочек, и свернул к магазину. Домишки стояли прямо на шишкастых боках сопок, и к дверям вели от асфальтовой мостовой деревянные щербатые мостики. Справа и слева от них — сплошные бугры и колдобины, ноги переломаешь.

Щукарев по-хозяйски распахнул дверь в магазин, занес ногу над высоким порогом и замер наподобие журавля: спиной к нему стояла и разговаривала с продавцом Екатерина Михайловна Логинова, жена Николая. Трудно сказать, что испытал при виде ее Щукарев — то ли неудобство какое, то ли угрызение совести, но встречаться и тем более разговаривать с ней сейчас ему никак не хотелось.

Юрий Захарович тихонько шагнул назад, закрыл за собой дверь, спрыгнул с мостка и, насколько позволяли ему это сделать скрытые мхом кочки и ямины, быстренько шмыганул за угол барака. Там и проторчал он, плотно прижавшись к корявой стене домишки и тревожно озираясь, до тех пор, пока не ушла из магазина Екатерина Михайловна.

* * *

Триумфатор Березин был безжалостно повержен прямо с Олимпа на грешную землю. Повержен и растоптан. При всем своем пристрастии к сухой математике, человеком он был импульсивным, переживал неприятности бурно и искренне. Поэтому незаслуженная обида, которую нанес им с командиром Щукарев, повергла его в глубокое уныние. Ужинал Березин безо всякого аппетита. Выйдя из столовой, он решил подождать Логинова. Когда подошел командир, они оба молча закурили. Последнее плавание их особенно сблизило. Они молчали, но думали об одном и том же — о людской несправедливости.

Рабочий по камбузу вынес огромное ведро с остатками пищи и вывалил его в бак. Чайки тревожно, а может быть, и радостно загомонили, соскочили на землю, но чуть только матрос отвернулся, они вновь облепили край бака.

— У-у, дармоеды! Совсем летать отучились, — проворчал зло Логинов. Он переживал их со Щукаревым несогласье и тоже был не в настроении.

— Приспособились. Так и мы скоро тоже приспособимся к Щукареву и плавать отучимся, — буркнул в тон ему Березин.

— Ладно, ладно, Геннадий Васильевич, не смотрите так мрачно. Все со временем образуется.

— Легко сказать, образуется… Испытания временем не выдерживают даже часы. А мы все-таки люди. До бога высоко, до главкома далеко, а Щукарев вот он, под боком. Пока наши молитвы дойдут по инстанции, товарищ комбриг нас с потрохами схарчит и не подавится.

Логинов все-таки был другом Щукарева, и он бросил на Березина осуждающе-сердитый взгляд. Березин все понял и замолчал.

— У японцев есть бог удачи Дарума, что-то наподобие нашего Ваньки-Встаньки. — Пройдя десятка два шагов, Логинов начал сглаживать возникшую между ними неловкость. — Он олицетворяет там стойкость духа: «Семь раз упал — восемь раз поднимись». Поднимемся, Геннадий Васильевич. Поднимемся! Все, как говорится, прекрасно, а остальное — нюансы.

В казарме, у двери командирской каюты, переминались с ноги на ногу Ларин и Киселев.

— Пришли проститься, товарищ командир.

Это было понятно и без объяснений. Когда были сказаны положенные при прощании добрые слова напутствия, уже прощаясь, Ларин сказал Березину:

— А вам, товарищ капитан третьего ранга, от нас еще и особое спасибо за подарок, который вы всем нам сделали в этом походе. — Заметив на лице старпома удивление, он разъяснил: — Может, это звучит несколько высокопарно, но точно отражает наше чувство. В этом походе всех нас вы причастили к подвигу. Знаете, в нашем экипаже какие все ребята сейчас гордые и счастливые ходят?! Прямо именинники.

Старшины ушли. Березин, повеселевший, улыбнулся:

— Скажет же такое — «причастились к подвигу»… Знали бы они, какого хвоста накрутил нам комбриг за это причастие.

А после старшин пришел лейтенант Казанцев и попросил вернуть ему обратно его рапорт.

— Передумали? — спросил его Логинов.

— Так точно, товарищ командир. Передумал.

— Вот как? Значит, убедили мы вас?

— Никак нет, не убедили.

— В чем же тогда дело? Почему вы вдруг передумали?

— Меня не беседа ваша, а капитан третьего ранга Березин убедил. — Помолчал и добавил: — Очень убедительно убедил.

Закрылась за лейтенантом дверь, а в каюте будто повеяло свежестью. Логинов подошел к Березину и со счастливо-задорной улыбкой сказал:

— Только во имя этого уже стоит рисковать и жить.

Стоит, конечно, но перспектива стать командиром подводной лодки для Березина стала сегодня намного более призрачной, чем когда бы то ни было. Удалой баран не ходит без ран.

* * *

В пятницу Золотухин побывал в политуправлении флота и беседовал с членом Военного совета, Логинову о содержании ее ничего не сказал. А в понедельник утром пришла радиограмма, что Логинова и Березина к 15.20 вызывает к себе «на ковер» командующий флотом. Кинулись они искать подплавский катер, но оказалось, что на нем уже ушел в штаб флота Щукарев. То ли не знал, что и их тоже пригласили туда, то ли ушел без них умышленно, не захотел их обоих видеть. Пришлось добираться до штаба флота на «Комете».

Вместе с ними увязался и сын Логинова — Павел. Он был непонятно в кого долговязый, по-мальчишески нескладный, но уже уверенный в себе и одержимый мечтой стать офицером-подводником. Как отец. Сейчас он добирался в город, чтобы купить кое-какие радиодетали. Он считал, что каждый флотский офицер обязан знать радиодело, сигналопроизводство и иметь хотя бы второй разряд по самбо. Последнее очень важно: честь флотского офицера надо уметь отстоять.

Все трое дружно молчали. Павел, воспитанный в строгости и вообще по натуре молчаливый, сидел напротив отца и смотрел в стремительно проносящуюся за окном «Кометы» воду. Его снедало беспокойство: шла уже вторая половина июля, а до сих пор все не было и не было вызова из училища.

Молчание нарушил Березин. Он шумно вздохнул, будто подвел итоговую черту под своими раздумьями.

— Да-а… Колесо фортуны, кажется, встало на капитальный ремонт. Ну, что ж, комфлота не выдаст, комбриг не съест.

— Ну-ну, Геннадий Васильевич, осторожнее на поворотах. Не забывайте, что как бы там ни было, а Юрий Захарович все-таки мой учитель и друг. — Логинов приструнил Березина хоть и шутливо, но вполне серьезно. — Но в общем-то, командующий мужик рисковый. Вас, по-моему, тогда на флоте не было, когда он пришел к нам служить. Буквально накануне его прихода «сталинцам» ограничили глубину погружения: на одной из лодок делали контрольное сверление корпуса и обнаружили, что он подызносился. Иногда бывает такое — попали точно в центр коррозионной раковины, ну и пошла-поехала. В техупре[6] испугались и снизили глубину погружения чуть ли не вдвое. Вот так и ползали мы, чуть рубку замочивши. Прознал про это командующий и на свой страх и риск на С-15 произвел глубоководное погружение на предельную глубину. Сам в лодке был, а всю свою свиту сопровождающих на берегу оставил. На всякий случай, чтобы не рисковать людьми понапрасну. Ну и все прошло благополучно, а нам опять разрешили нормально плавать. Так что, как видите, и ему не чужд риск. — И добавил, лукаво рассмеявшись: — Возможно, и не выдаст…

— Знаете, какой-то остряк сказал, что хорошо смеется тот, кто смеется без последствий, — усомнился Березин.

Павел слушал, переводил взгляд с одного на другого и догадывался, что у отца произошло что-то неприятное, но он ничего не говорил ни маме, ни ему, делал вид, что ничего не случилось. И этот сегодняшний срочный вызов к командующему флотом…

Нет, тут что-то не так… Об этом можно было судить и из немногословного разговора отца с Березиным.

— Бать, что-то случилось у вас на лодке? — тихо, чтобы никто другой не услышал его вопроса, спросил Павел. Военную тайну он хранить умел. А какой мальчишка, выросший в гарнизонах, не знает их?

Отец и Березин переглянулись.

— С чего это ты решил?

— Да по вашему виду. Вздыхаете тяжело, приглашение к командующему не радует. Дядю Юру ругнули.

— Ишь ты, Шерлок Холмс. Дедукция плюс интуиция? Нет, сынище, все в порядке. Просто Геннадий Васильевич новый тактический прием использования лодок предложил. А командующий им заинтересовался. Кстати, в последние дни я то в море, то занят и все забываю у тебя спросить, как с училищем. Вызов прислали?

— Да нет пока. Я и сам волнуюсь, как бы не опоздать.

— Не опоздаешь, — заверил сына Николай Филиппович, — я сегодня же туда позвоню, выясню, в чем дело.

— Вы в какое училище поступать собираетесь? — спросил Павла Березин.

— В имени Фрунзе. Его папа заканчивал.

— И я тоже.

— При вас, Геннадий Васильевич, в училище не был распространен шутейный устав военно-морских жен? — спросил Логинов.

— Как же, был. Вот только содержание его не помню по своему холостяцкому положению.

— Там есть такой пункт: «Жена морского офицера воспитывает ребенка, прививая ему любовь к отцу и Родине, отвращение к морю и лютую ненависть к врагам». Наша мать не справилась с этой своей обязанностью. Отвращения к морю Павлу не привила.

— Она старалась, пап, — усмехнулся Павел, — да ты пересилил.


В приемной командующего флотом адъютант, худенький и аккуратный мичман, попросил их подождать — командующий пока занят. В приемную то и дело заходили адмиралы, капитаны первого ранга, другие начальники, и чтобы не вскакивать каждый раз при их появлении, Логинов и Березин встали у боковой стенки за дверной портьерой, за которой их не было видно.

А в эти же самые минуты перед огромным и пустым, как биллиардный, письменным столом командующего тоскливо переминался с ноги на ногу Щукарев. От его всегдашней молодцеватости не осталось и следа: только что прямо при нем командующий позвонил в Москву начальнику управления кадров военно-морского флота и попросил, если это еще возможно и удобно, притормозить представление на Щукарева к контр-адмиральскому званию. Судя по реакции командующего, на том конце провода пообещали придержать. «Придержат… — печально и зло подумал Щукарев. — Отбирать — не давать, всегда проще».

Командующий, осанистый и совсем еще не старый мужчина, красивый какой-то особой мужественной красотой, внешне очень напоминал артиста Мордвинова в роли Котовского: та же стать, орлиная гордость во взгляде и, самое главное, тоже был обрит наголо «под Котовского». Он положил телефонную трубку, привычно огладил левой рукой гладкую блестящую макушку и пронзительно взглянул на Щукарева.

— Военный совет флота допустил ошибку, представив вас, товарищ Щукарев, к адмиральскому званию. Будем ее исправлять. Если вы уже сейчас позволяете себе так вести, то чего же можно ожидать от зарвавшегося адмирала?

Щукарев почувствовал, как внутри него что-то мягко рухнуло, отдавшись слабостью в коленях. Ноющей обидой засаднило сердце: «За что?!.. Я ли не тянул как вол?!..» И тут же на душе горькой пеной начала взбухать неудержимая ярость на Золотухина: как только Щукарев вошел в кабинет командующего и увидел на штативе, на котором обычно развешивают карты, лист ватмана с аккуратно вычерченной схемой маневрирования С-274 в Буйном, он сразу же понял, что здесь уже побывал его замполит. И схема маневрирования, и вообще все, что сейчас происходило в этом большом и гулком кабинете, все — дело его рук. Накапал, сукин сын, члену Военного совета… Недаром тот так и сверлит глазищами.

Член Военного совета, такой же крупный, как и командующий, но значительно постарше возрастом, и впрямь был разгневан, но гневался он больше не на Щукарева, а на самого себя: о грубости Щукарева, его нетерпимости он уже слышал не раз, не раз собирался его пригласить на беседу, но за разными неотложными и более важными делами все как-то не доходили руки. И вот дождался скандала…

— Мне, товарищ Щукарев… Товарищ Щукарев! — Щукарев настолько углубился в свою обиду, что забыл даже про командующего, и тот вынужден был окликнуть его. — Так вот мне совершенно непонятны мотивы вашего отношения к действиям командования двести семьдесят четвертой. Вы опытный подводник, прошли всю войну, казалось, вы должны были бы пропагандировать маневр Логинова, поставить в пример другим командирам четкость и продуманность его действий. Вместо этого вы устраиваете дикий разнос своему заместителю по политчасти, офицеру штаба флота, наказываете Логинова, его старпома. За что?! Почему?! Вы мне это можете объяснить?

— Так точно, товарищ командующий, могу. Логинов и Березин нарушили правила плавания на театре. Я считаю, что любое отступление от требований руководящих документов противозаконно и преступно. А они нарушили запрет на плавание в Буйном, шли на неоправданный риск. — Щукарев настолько увлекся, что не заметил, как командующий порывался что-то сказать, открывал рот. Щукарева было не остановить. — Если каждый в армии начнет переиначивать законы по собственному усмотрению, надумает переосмысливать их критически, то армия превратится в вооруженный сброд, товарищ командующий. Идя на совершенно неоправданный риск, и это мое глубокое убеждение, Логинов совершил проступок, в корне подрывающий основы воинской дисциплины. — Щукарев начал переводить дух, и командующий, воспользовавшись паузой, спросил:

— О каком, собственно, запрете вы ведете речь?

— О запрете плавать лодкам в подводном положении в Буйном. В лоции, правда, написано, что плавание подводных лодок в подводном положении там «не рекомендуется», но я — военный человек и привык считать, что в армии «не рекомендую» это то же самое, что «запрещаю». Если, скажем, мне мое начальство что-то не рекомендует делать, то у меня и в голову не придет делать это. Так же, как и моим подчиненным, если я им не порекомендую… По-моему, все это вполне естественно.

— Хорошо, что это только «по-вашему». У вас, товарищ Щукарев, своеобразное отношение к русскому языку. — Командующий хмыкнул. — Выгодно вам — толкуете так, не выгодно — толкуете этак. Я вот, например, всю жизнь считал, что «не рекомендуется» вовсе не означает «запрещается». Это не красный свет, а желтый, говоря языком автомобилистов. Если ты собираешься сделать что-то, что делать почему-либо не рекомендуется, то прояви осторожность, бдительность, мудрость, наконец. Логинов и проявил все эти качества, форсировав Буйный с блеском. Больше того, своим маневром он наглядно доказал нам, что в плане противолодочной обороны бухты Багренцовой у нас был допущен существенный изъян. И вина этому изъяну — традиционность нашего мышления, отсутствие гибкости в нем. А вот подводники вероятного противника вряд ли стали бы оглядываться на рекомендации нашей лоции, наверняка пошли бы на риск. Так что, товарищ Щукарев, Логинова поощрять надобно было, а не наказывать. И риск его был вполне оправданным.

— Товарищ командующий, — чуть не возопил Щукарев, хватаясь за последнюю возможность хоть как-то оправдаться, — капитан второго ранга Логинов не выполнил моего приказа. Когда я ему давал задание на поход, я ему прямо приказал не рисковать, не идти на поводу у Березина. Я понимаю, возможно, мой приказ был и не совсем правилен в чем-то, но он был, и уставы требуют, чтобы любой приказ был выполнен, а потом лишь обжалован. Поэтому не наказать Логинова я не мог. Иначе… мой авторитет…

— Ваш авторитет? — У члена Военного совета, в отличие от командующего, голову украшала прямо-таки львиная грива. Только седая. И сейчас, когда он резко обернулся к Щукареву, грива зло вздыбилась над его головой. — Вы его уже давно растеряли…

Логинов и Березин протомились за портьерой уже минут пятнадцать-двадцать, когда, наконец, на столе у адъютанта замигала лампочка, и мичман подчеркнуто не торопясь, с чувством собственного достоинства прошествовал в кабинет командующего флотом. Через несколько мгновений он все так же с достоинством и не спеша выплыл из кабинета и, оставив распахнутой дверь, пригласил:

— Командующий ждет вас.

Они вошли. Сочетание в кабинете самого командующего, члена Военного совета и начальника отдела кадров флота добра не сулило, и Логинов с Березиным заметно приуныли. Что-то будет?! В сторонке на краешке стула притулился Щукарев. Широкое мясистое лицо его обвисло, было багровым и растерянным, и вообще он напоминал полуспущенную надувную резиновую игрушку — весь мягкий, потерявший форму. «Видать, всыпали все-таки… — не без злорадства подумал Березин. — Так тебе, деду Щукарю, и надо…»

Логинов доложил о прибытии и замер в тоскливом ожидании. Командующий кивнул на штатив с ватманом:

— Доложите свои соображения, товарищ Логинов, которыми вы руководствовались, принимая решение на форсирование Переймы в подводном положении. — Голос командующего был бесстрастен и строг, тон его не предвещал ничего хорошего.

Однако не успел Логинов раскрыть рта, как вперед выступил Березин.

— Товарищ командующий, разрешите докладывать мне? Капитан второго ранга Логинов по вводной штаба флота был в это время «убит», и поэтому лодкой командовал я. И все расчеты тоже делал я. — Березин, была не была, вмешался — решил всю вину принять на себя. И все это поняли.

— Ну, — чуть помедлив, разрешил командующий, — докладывайте вы, старпом.

Березин взял в руку указку, подошел к схеме, собрался с мыслями и начал говорить срывающимся от волнения голосом:

— П-против нас объективно б-были высокая выучка моряков б-бригады противолодочных кораблей и неб-благоприятная гидрологическая обстановка. Многодневный шторм перемешал воду, разогнал слой скачка, и акустики противолодочников могли работать на п-предельной дальности и глубине. Поэтому в-все наши попытки преодолеть рубеж ПЛО хрестоматийными методами успеха не имели. Под хрестоматийными методами я имел в виду… — Окунувшись в привычный мир расчетов, Березин сразу же успокоился, обрел уверенность, голос его отвердел. — Принимая решение на форсирование пролива Перейма в подводном положении, я прежде всего в крупном масштабе вычертил схему поперечных сечений фарватера между скалой и основанием острова, по которому должна была пройти лодка, рассчитал курсы, радиусы циркуляции при поворотах… — Говорил он теперь уверенно, легко и веско оперировал цифрами.

Начальник отдела кадров, сам в прошлом командир подводной лодки, встал рядом с Березиным и с неподдельным интересом разглядывал схему, не пропуская при этом ни одного слова из того, что говорил Березин. Член Военного совета походил на массивное изваяние, лишь глаза выдавали интерес, с которым он слушал Березина. Командующий выглядел совершенно бесстрастным.

— Доклад закончен. Считаю необходимым особо отметить высокое мастерство штурмана капитан-лейтенанта Хохлова, рулевых, гидроакустиков и электриков. Именно они больше всего способствовали успеху. — Березин замолчал и тут же со страхом осознал, что чересчур увлекся и доложил совсем не в той тональности, в какой следовало бы это сделать: в конце концов их пригласили сюда не хвалить, а наказывать. «А, будь что будет! Семь бед один ответ…» — с безнадежностью обреченного успокоил он себя.

— Да-а… Дела-а… — будто очнувшись от забытья, глухим прокуренным голосом протянул член Военного совета. — Вот тут пойди и разберись… Один требует — наказать, другой докладывает так, что в пору всех к орденам представить… Дела-а… — И покосился на командующего.

— Мы старались выполнить задание, — неожиданно даже для себя громко и дерзко выпалил Березин.

Командующий метнул удивленный взгляд на Березина, в раздумье огладил голову и, подойдя к схеме, принялся в какой уже раз внимательно разглядывать ее.

— Ваша оценка действий личного состава лодки, товарищ Логинов, совпадает с только что высказанной вашим старпомом?

— Полностью, товарищ командующий.

— Тогда будем считать, Артем Сидорович, — командующий повернулся к члену Военного совета, — что ваше предложение о поощрении личного состава двести семьдесят четвертой принято. Только, конечно, не орденами. — Он заметил, что глаза члена Военного совета удивленно округлились, и спросил: — У вас есть возражения?

— В общем-то нет, Андрей Сергеевич… Вот только как быть с командиром?..

— Это уже другой вопрос. Товарищ Щукарев.

Комбриг, точно его ужалило, вскочил, чуть было не опрокинув стул. Он ничего не понимал в происходящем: он ничего не нарушал, хотел как лучше, без фокусов и риска, а его жестоко выстегали. Этих же, он и до сих пор был уверен в своей правоте, почему-то хотят поощрять… Все стало вверх тормашками, вроде того злосчастного гюйса.

— Слушаю вас, товарищ командующий, — мятым голосом отозвался Щукарев.

— Наиболее отличившихся офицеров, старшин и матросов лодки поощрите своей властью. Да не скупитесь. Действовали они мастерски, и это надо оценить по достоинству. Не забудьте поощрить и старпома. — Командующий прошелся вдоль своего длинного стола и обернулся к обрадованным Логинову и Березину. — А вы, Логинов, чему радуетесь? Лично вас комбриг наказал правильно, и я его поддерживаю. Вы имели его приказание не идти на риск?

— Так точно, товарищ командующий, имел, — все так же радостно ответил Логинов.

— И тем не менее не выполнили его?

— Не выполнил.

— А приказы, любые приказы, как гласят наши уставы, надобно выполнять безоговорочно, точно и в срок. Даже если вы с ними и не согласны. Вы извините, что я выговариваю вам в присутствии подчиненного, но товарищ Березин уже без пяти минут сам командир лодки, и пусть он на вашем примере навсегда запомнит, что точное выполнение приказов обязательно для всех, тем более для командиров кораблей. В первую очередь. Вы все свободны.

Когда Щукарев и его подчиненные вышли из кабинета, командующий погладил макушку и потерявшим строгость голосом сказал:

— Толковые офицеры, думающие. С такими воевать легко будет. — И тут же оговорился: — Но пока их в узде держать надобно.

— Но не передерживать, Андрей Сергеевич. А то из них такие же чересчур осторожные Щукаревы могут получиться, — сказал член Военного совета и вдруг засокрушался: — Проглядели мы человека, ох как проглядели! Особенно я!

— Бросьте, Артем Сидорович, все мы в этом повинны. Перехвалили безмерно.

— Товарищ командующий, — обеспокоенно спросил начальник отдела кадров, — а как же мне дальше быть с ними? С Логиновым и Березиным? Логинова мы начальником штаба назначить не можем, а с ним вот так, — кадровик сцепил пальцы обеих рук, — завязан и Березин.

— Чего это вы меня об этом спрашиваете? Вы же начальник наш кадровый, а не я, — усмехнулся командующий. — Как они вам показались?

— Отличные офицеры. Правда, Березин пока еще горячеват. Но с годами это пройдет.

— Пройдет, к сожалению… — раздумчиво протянул командующий. — Пройдет. Ну, раз отличные — планируйте их на строящиеся атомные лодки. Логинова — командиром, Березина — старпомом. Только на разные. Они, я вижу, спелись, а Березину пока пожестче командир нужен, его еще остужать иногда надобно.

ЭПИЛОГ

И вновь был июль, но в этом году тихий и на редкость знойный. Днем жарища загоняла столбики термометров до отметки тридцать пять градусов. Мальчишки и девчонки, не уехавшие на лето «на материк», с утра и до ночи барахтались в озерах. Чистая, словно родниковая, и прозрачная до дна вода прогревалась метра на полтора. И если плавать по поверхности, не становясь в воде вертикально, то купаться было тепло, не хотелось вылезать. Но стоило невзначай опустить ноги вниз — и тут же тысячи ледяных игл впивались в подошвы.

Ни ветерка, ни просто легкого движения воздуха. Над сопками, застя солнце, лениво сбивался в пласты черный дым — по всей округе горели сопки. Горят они тихо и незаметно. В этой-то молчаливости и неприметности пожара в тундре и скрывается вся его жуть. Стоишь и не видишь, что огонь уже бушует под тобой, яростно пожирая нетолстый слой спрессованного мхового перегноя. Только ногам становится нестерпимо жарко да начинают вдруг на твоих глазах жухнуть, корчиться только что беззаботно шелестевшие листья низкорослых, анемичных березок. Беги с этого гиблого места, лети стрелой, пока не сожрало тебя тихонькое коварное огнище и пока не превратилось в раскаленный пепел все, что вокруг тебя, что под тобой, да и ты сам! Беги!

В один из этих тревожных душных дней на причалах нашей базы подводных лодок было шумно, многолюдно и торжественно. Посверкивая трубами, кучкой стояли музыканты. Одни из них рассказывали что-то веселое, другие продували свои инструменты, разминали пальцы, извергая из своих валторн, труб и тромбонов какие-то совершенно неорганизованные завывающие звуки. Все — и парадная форма офицеров, и сдержанный шум разговоров, и звуки настраивающегося оркестра, — все это напоминало оперный театр, торжественные, наполненные ожиданием минуты перед началом увертюры.

Сегодня в базу должна была прийти наиновейшая ракетная лодка. Ее ждали с нетерпением. Еще ничего подобного никто из подводников не видел. Она была уже где-то рядом, на подходе к базе.

Командир соединения подводных лодок контр-адмирал Логинов неторопливо прохаживался вдоль самого края причала, недовольно поглядывая на радужную пленку, пятнами расползшуюся по поверхности воды. Вот же, сколько ни ругай, сколько ни наказывай, а все равно не могут быть аккуратными.

Время не изменило Николая Филипповича. Он по-прежнему был таким же подтянутым и новеньким, как свежеиспеченный выпускник училища. Но только с адмиральскими погонами да с поседевшей головой.

Оркестр начал выстраиваться. Из-за сопки, обрывающейся прямо в воду, выползли буксиры, ведя за собой атомоход. Они вытянули его на середину обрамленной со всех сторон гранитом бухты. Лодка произвела впечатление! Огромная, закованная в металлический корпус, она не выглядела громоздкой, даже, наоборот, казалась изящной. Округлый, правильной формы нос, маленькая рубка. Сзади, отделенная от корпуса водой, точно хвостовой плавник акулы, из глуби вздымалась на несколько метров острая лопасть стабилизатора.

Громадина, помогая буксирам, подрабатывала винтами и вскоре приблизилась к причалу. Матросы лихо перекинули на бетон причала трап, командир лодки, высокий капитан первого ранга, сбежал на причал, широко размахивая руками, подошел к Логинову.

— Товарищ адмирал, атомная ракетная подводная лодка прибыла в ваше распоряжение. По личному составу, работе механизмов замечаний нет. Командир лодки капитан первого ранга Березин!

Адмирал крепко пожал его руку, посмотрел на Березина счастливыми глазами и не удержался, обнял его.

— Ну, здравствуйте, Геннадий Васильевич. Вот и снова вместе. — И вдруг весело рассмеялся: — Но Буйным ходить больше не дам!

Чуть попозже, когда несколько улеглись суета и волнение и когда они смогли остаться наедине, Логинов, чему-то смущаясь, спросил:

— Как там мой-то?

— Павлик? Хорошо служит. За освоение новой техники медаль за бэ-зэ[7] получил и досрочно капитан-лейтенанта. Вдумчивый паренек. Математик. — В устах Березина это была высшая похвала.

А. Радушкевич ПОГРУЗКА ТОРПЕД

Когда устало ныли руки,

Скреблись в борта обломки льда

И по лотку сползала к люку

Торпеда скользкая. Когда

В луче прожекторного света

Грузили мы боезапас,

Продутые холодным ветром;

Когда заело полиспаст

И командир охрипшим басом

Три слова бросил в мегафон,

А ветер креп, и с каждым часом

Был ближе дальний полигон,

Тогда никто из нас, ручаюсь,

Про сущность мира и войны

Не думал, думали о чае,

Тепле, о том, что нам нужны

Хоть три минуты перекура,

Что сна сегодня не видать…

Звенел металл, дубели скулы,

Земля могла спокойно спать.

Б. Волохов А МОРЕ ШУМИТ… Рассказ

Вторая ночь шла на убыль, а я еще не смыкал глаз. Однако спать почему-то не хотелось, быть может, от непривычной обстановки…

Морской десант только что отбил контратаку «противника» и закрепился на возвышенности в километре от места высадки. Над леском, что темнел на фланге, больше не взметались огненные всполохи, над головой не висел леденящий вой снарядов, не скрещивались раскаленные мечи прожекторов. Пушки, моторы, лязг гусениц — все умолкло вдруг. «Война» словно умаялась, выбилась из сил и прикорнула на всем приморском побережье. Не слышно было даже сверчков, которые обычно не умолкают в такие теплые летние ночи. Только где-то вдали шумело море. Шумело накатистыми вздохами с короткими ритмичными передышками.

На командном пункте, который морские пехотинцы оборудовали на склоне высоты, боевое напряжение тоже улеглось. Люди расслабились, и никто из них не знал, как долго продлится передышка и сколько еще придется отбивать атак «противника». Не знал этого, наверное, и сам майор Ойт, комбат морских пехотинцев.

Я развалился в праздности на ящиках из-под патронов и наблюдал за ним внимательно. Еще слегка взвинченный после боя, высокий, туго перетянутый ремнями, майор стоял в траншее, привалясь к брустверу, и, не оборачиваясь в сторону, где сидел радист Федотов, совсем не по-уставному требовал:

— Вызывай еще!.. Вызывай, голубчик!

Федотов щелкал тангентой и с новой настойчивостью повторял в микрофон:

— «Ястреб»! Я — «Волна»!.. Прием…

На позывные никто не откликался, рация молчала, и только море по-прежнему продолжало свою бесконечную песню. Майор Ойт чертыхнулся, нетерпеливо смял погасшую сигарету и стал вышагивать по траншее. Большой, резкий в движениях, он уже мало походил на того чуть высокомерного, самоуверенного человека, каким показался, и, надо прямо сказать, не понравился мне вчера. Кажется, я еще подумал тогда: повезло мне, что попал на корабле служить к душевному командиру, а не к такому вот куску льда.

Но это было вчера, а сегодня майор уже не казался мне сердитым и недоступным. Больше того, он чем-то влюбил меня в себя, но чем именно, я пока и сам не знал.

Мысли мои еще вчера пошли кругом, и я никак не мог сосредоточиться. События, происшедшие со мной за последние сутки, наползали в моей памяти одно на другое, как вагоны во время крушения. Я нырял в сумятицу своих размышлений и каждый раз отмечал нелепость положения, оказавшись здесь, на берегу, с морскими пехотинцами, оторванный от своего корабля.

Впрочем, расскажу обо всем по порядку…

Еще засветло позапрошлым вечером десантники погрузились на корабли, и мы вышли в море. Когда покидали базу, погода была сносная, а потом заштормило. Налетел ветер, пригнал громадную тучу, хлынул проливной дождь.

Майора Ойта перемена погоды, кажется, обрадовала. Пока шли в район высадки, он то и дело поднимался на командирский мостик, немногословный, замкнутый, становился в сторонке и следил за нашей работой холодными голубыми глазами. Майор был подчеркнуто красив. Меня это почему-то раздражало, и в душе все более росло чувство симпатии к своему командиру, капитан-лейтенанту Белогорцеву. Я сопоставлял, сравнивал, и мне казалось, природа слишком щедро одарила майора изяществом бровей, носа, подбородка, но не дала чего-то самого главного, без чего его красивое лицо теряло что-то важное. А тут еще взгляд всезнающего, равнодушного инспектора, хотя майор со своими подчиненными были для нас, скорее, пассажирами.

Мне даже захотелось, чтобы разгулялся настоящий штормяга, — тогда-то у майора наверняка поубавится позы. Но когда небо и море почернели, Ойт щегольски расправил под ремнем куртку, подошел к нашему командиру капитан-лейтенанту Белогорцеву и неожиданно весело сказал:

— Глядишь, кэп, нам и повезет, а?

Его тон и манера обращения меня задели. Обидно стало за нашего командира, в которого весь экипаж был влюблен и которого сейчас назвали кэпом. Жаргонные словечки у нас на корабле вообще были не в почете. Я думал, Белогорцев тоже обидится, но он ответил совсем дружелюбно:

— Везение небольшое, товарищ майор. Видимость ухудшилась — это неплохо, а вот ветер крепчает…

Майор не успел ответить: корабль резко накренило, Ойта бросило на переборку, он едва удержался на ногах. Я откровенно усмехнулся и подумал: «Эх ты, пехота, на ногах не удержишься, а говоришь — повезло».

Мой командир обжег меня взглядом, резко приказал:

— Старший матрос Колосов, не отвлекайтесь! Ровнее держите корабль на курсе. — И, не замечая больше моего обиженного лица, спокойно сказал майору: — Скоро подойдем к точке поворота, пора готовиться к высадке.

— Лиха беда начало! — по-прежнему весело произнес тот, покидая мостик…

По сигналу с флагмана корабли повернули «все вдруг» и строем фронта на самом полном ходу устремились в сторону берега «противника». Качка усилилась. Корабль то взлетал на крутой гребень волны, то стремительно падал, будто в пропасть. Каково там нашей пехоте?..

Командир приказал мне передать вахту мичману Семину. В трудные минуты на руль всегда вставал мичман. Недаром он слыл лучшим рулевым во всей базе. Но на сей раз и он оробел.

— Можно ли подходить, товарищ капитан-лейтенант? Дует, как шальной… Волна крутая!..

— Подходите к берегу, товарищ Семин! — спокойно повторил Белогорцев. — Проверьте телеграфы. При подходе к берегу корабль одержим ходом — оба полный назад…

Темнота все еще скрывала берег, но мы ощущали его близость. В ходовую рубку доносился гул прибоя, который нарастал с каждой минутой. В воздухе, как чайки, носились хлопья пены. Впереди проглянула извилистая белая лента, тающим кружевом она очертила кромку берега. Громадная волна подняла корабль.

— Стоп дизеля! Оба полный назад!..

Корабль задрожал от огромного напряжения и… замер на месте. Из его раскрытого чрева в кипящее море уже плюхались бронетранспортеры. Командир наш стоял на правом крыле мостика и руководил высадкой десанта. И вот тут-то все случилось. Радист морских пехотинцев матрос Федотов, с которым я незадолго до того познакомился, оказался вдруг за бортом. Бронетранспортеры уже приближались к берегу, а Федотов барахтался возле корабля. Он, наверное, испугался, что долго не продержится с аппаратурой на плаву, и стал звать на помощь…

Миг — и штормтрап за бортом. Федотов ухватился за него, стал подтягиваться, но тут налетела очередная волна — и радист снова скрылся под водой.

— Колосов!.. — услышал я голос командира и, поняв, что от меня требуется, прыгнул в воду.

Когда мы с Федотовым вынырнули, корабль удалялся. И хорошо — иначе под винты можно угодить. Откуда-то издалека, сквозь рев ветра, долетел голос капитан-лейтенанта:

— К берегу… плывите!..

Мне и без того было ясно, что самое лучшее для нас — выбраться на берег, но до чего же это тоскливо — видеть, как удаляется твой родной корабль…

Десантники уже вели бой с «противником», когда мы с Федотовым, держась за руки, выходили из воды. Корабли отошли мористее и через голову десанта артиллерийским огнем обрабатывали прибрежные высоты. Громовые раскаты сотрясали воздух, в светлеющее небо взметались огненные смерчи, по всему побережью стрекотали автоматы и пулеметы. А потом к этой разноголосице присоединился гул моторов. Он нарастал, приближался, низкий, давящий, пригибающий к земле, и мне стало не по себе. Зато Федотов, как только ступил на твердую землю, сразу преобразился. Наши роли теперь переменились: из опекуна я превратился в подопечного, притом, честно говоря, довольно жалкого.

Короткими перебежками мы догоняли атакующих. Федотов мчался через препятствия, как барс, зато я был мокрой курицей. Сырая одежда сковывала движения, ноги мои цеплялись за колючий ежевичник, я падал, чертыхался, вскакивал и снова падал.

— Ты что, матрос, по земле ходить разучился? — сердито спросил Федотов.

«Забыл, каким ты был в воде?» — подумал я с обидой, потирая ушибленные колени и локти. Уже не было сил бежать дальше, когда Федотов сказал:

— Слушай, Михаил! Оставайся здесь с гранатометчиками, а я махну искать комбата. Сам понимаешь, радист при командире должен находиться, а с тобой я до ночи не доберусь к нему… Эй, Джураев, приюти у себя моряка!..

Только теперь я разглядел лежащего неподалеку сержанта с гранатометом в руках. Он обернулся, приветливо произнес:

— Салям алейкум!.. Граната моя бери, помогать будешь танки бить. Лопата тоже бери — окоп тебе сделаем. Я помогать буду..

Сержант дал мне две гранаты и, перевалившись на бок, ловко заработал малой лопатой. Я тоже для виду ковырял землю, с тоской поглядывая в сторону берега. Там начинал светлеть горизонт. Чуть заметная слабенькая белая полоска отделяла небо от моря. Она ширилась на глазах, светлела и делалась вишнево-красной. Еще несколько минут, и небо стало золотым. Ярко очертились контуры облаков. Но море еще оставалось темно-серым. Потом появилась красная ниточка, она росла, превращалась в огненную горбушку, и вдруг из-под тучи необъятным пламенем вырвались лучи. Все сразу кругом ожило, небо стало голубым, море — зеленым. Огненно-красное, в легкой дымке солнце тоже менялось. Сначала к желтому, потом к белому горячему.

Странно как-то все устроено в природе: недавно лил дождь, небо было запятнано тучами, и вдруг все куда-то исчезло. Природа любит целесообразность и все уравновешивает по своим законам. А человек?.. Человек, пожалуй, необычнее всего на свете: необыкновенней летних зорь, морских рассветов, быстро летящего облака, окрашенного первыми лучами солнца… Только одинокому человеку нельзя понять смысла и цели своего существования. Необыкновенным он становится, когда приникает к общности людей и через них — к природе и миру.

О многом, очень многом надо было мне подумать и многое разглядеть, прежде чем прийти к такой мысли. И мысль эта пришла потом, чуть позже. А пока что я наблюдал, как Джураев оборудовал окоп. Замурзанный и раскрасневшийся, он стоял на коленях и прикрывал зелеными ветками дымящуюся паром горку мокрой земли. Прищур узких глаз придавал его лицу мудрую задумчивость, а губы готовы были в любое мгновение распуститься в улыбке.

— Пожалуйста, окоп твоя готов! — засиял Джураев. — Занимай свое место!

На меня вдруг нахлынуло чувство еще не осознанной близости к этому совсем незнакомому парню, а вместе с ними чувство стыда… Я торопливо вонзил лопату в стенку окопа, но сержант остановил меня:

— Не надо. Только испортишь — хороший окоп…

— Меня Михаилом зовут, — буркнул я смущенно.

— А я Садык.

— Садык Джураев. Значит, узбек?

Садык распластался в своем окопчике и строго сказал:

— Горячий наступает пора…

Из-за высотки справа вместе со знакомым давящим гулом выкатывали приземистые, темные танки.

— Граната метать умеешь? — Садык ободряюще подмигнул мне. — Пусть подходят близко!

Целясь, он прижался смуглой щекой к гранатомету, улегся поудобней. Я еще подумал: вот так, наверное, все морские пехотинцы, скрывшиеся в складках земной поверхности, исправно и по-хозяйски приготовились к тяжелой, но необходимой работе. А кругом уже ревели моторы, тяжко грохотали гусеницы. — казалось, весь мир заполнился железным воем и скрежетом.

Подняв голову, я увидел танк совсем близко — прет прямо на нас. Его тень, длинная и уродливая, покачиваясь, легла на соседние кусты. Я знал, это свой танк, и все же, вобрав голову в плечи, готов был броситься в сторону, и только боязнь насмешек удержала на месте. К тому же и танк, кажется, шел не на меня, а на Джураева.

Когда я оглянулся, стальная махина уже проскочила линию окопов, а Садык стоя бросал ей вслед учебные гранаты. Тогда-то и я вспомнил про свои…

«Противник» еще не раз бросал против десанта свои силы, пытаясь опрокинуть нас в море, но морские пехотинцы стойко держались и даже медленно вклинивались в его оборону. В полдень десантники штурмом взяли важную высоту и закрепились на ней. Наступила короткая передышка. Собственно, передышки не было, смолкла стрельба, а десантникам было не до отдыха. Они оборудовали позиции, рыли траншеи, прятали технику в землю. Ни тебе резких команд, ни раскатистых окриков, которые подгоняли бы людей, — все происходило слаженно и умело.

А у меня на душе было скверно. Скверно от того, что мы всего за несколько часов огнем и железом исковеркали большой участок земли. Цветы и траву превратили в пепел. Землю исполосовали гусеничными траками…

Я с детства люблю землю. Может, потому, что в деревне вырос, и земля всегда виделась мне такой доброй и щедрой, что ее нельзя не лелеять и не беречь. Деревушка наша, где я жил с родителями, утопала в садах и зелени. А рядом, за нашим маленьким домом, что стоял на самой окраине, начиналось великое поле хлебов. Как для младенца мила колыбельная песня матери, так мил и дорог мне звон спелых колосьев, стук кузнечика в скошенной ржи, сладок запах весеннего пара над вспаханной нивой.

А тут на моих глазах лысела, выгорала, трескалась земля. Мне трудно было совместить воедино чувство жалости к вечной природе и понимание той крайней необходимости, которая обязывает нас учиться военному делу…

В отделении Садыка Джураева меня уже считали своим. Я подносил боеприпасы, ломом долбил каменистый грунт. Добродушный Садык обучал меня премудростям солдатской жизни.

Во второй половине дня к гранатометчикам приехал Ойт. Комбат был строг, но, довольный, отметил, что на позиции порядок, назвал гранатометчиков орлами и велел не снижать готовность в любую минуту вступить в бой.

— Ну, флот, как на берегу воюется? — обратился он ко мне.

Я живо вспомнил холодные «инспекторские» глаза майора. Но, наверное, оттого, что было много солнца, на этот раз лед в его глазах растаял. Я даже растерялся — столько дружелюбного участия светилось в этом взгляде.

— Небось жарко с непривычки?

Действительно, было жарко и от палящего солнца и от непривычной обстановки, но я ответил сдержанно:

— Ничего, жить можно.

Майор оценивающе оглядел меня, и как будто опять в глазах его просквозил холодок, от которого я поежился.

— Спасибо, матрос, за выручку, — сказал он серьезно, — от меня и от всего батальона спасибо. — Вы настоящий товарищ… Едемте со мной, на командном пункте вам сподручней будет. На корабль еще не скоро попадете.

Мне не хотелось уходить из отделения Джураева, но возразить не осмелился.

— Товарищ майор, насовсем забирать Миша от нас не надо, — вмешался Джураев. — Моя отделения он теперь прописан.

— Спасибо, Садык, вернусь к тебе обязательно, — пообещал я, влезая в бронетранспортер.

Уезжая, Ойт еще раз поблагодарил гранатометчиков за добросовестную службу, а потом, наверное, для порядка строго сказал:

— Зорче смотрите! Деревья без надобности не калечьте!

На командном пункте мне действительно показалось уютней. Не надо было подниматься и бежать в атаку, падать в колючую траву, шарахаться от мчащегося на тебя танка.. К тому же сержант Федотов обрадовался моему появлению, и я прикрепился к нему напрочно. Одним словом, стал штабистом. Я бы не сказал, что такое положение меня радовало, но, в конце концов, устраивало.

С Джураевым мы снова встретились под вечер. Он прибежал на командный пункт, буквально свалился в траншею и, не переведя дух, выпалил:

— Где командир?!

— Что случилось, Джураев? — спокойно отозвался майор.

Садык заговорил сбивчиво:

— Окоп копал… Грунт твердый, камень много. Лопата в землю — огонь в стороны… Думал, камень, гляжу — это. — Джураев протянул комбату ржавую каску. — Еще копал и орден находил. Вот…

Мы сгрудились вокруг майора. Он молча рассматривал каску и потускневший орден Славы. Все молчали. В глазах майора опять стояла холодная синева, но где-то в самой глубине ее мне почудились грусть и тревога.

— На этом месте проходили кровопролитные бои, — заговорил он тихо. — Где-то здесь и мой отец сражался…

Последнюю фразу Ойт произнес почти неслышно. Потом передал орден Джураеву:

— Поберегите. Домой вернемся — в музей сдадим. А по номеру ордена узнаем, кому он принадлежал.

Джураев завернул находку в платок, спрятал в нагрудный карман, неторопливо надел каску и пошел по косогору к своим гранатометчикам. Мы молча разошлись по местам…

С той минуты у меня не выходил из головы неизвестный солдат в каске, что сидел в окопе и на которого шли танки… Нет, не свои, как у нас сейчас на учении, а фашистские…

Мысль моя то и дело переносилась в ту обстановку, в которой оказался тот, может быть, такой же юный, как мы, но сожженный войной солдат. Может, он тоже любил песню жаворонка в бездонно-синем небе, писал ласковые письма голубоглазой девушке и обещал ей вернуться с победой. На перекуре между атаками любовался нежными цветами и думал о самом заветном. Он очень хотел, чтобы это заветное сбылось. А на него пошли фашистские танки…

Жутко все-таки, когда представишь, как все это было…

— Ты не спишь, Миша? — На ящики ко мне подсел Федотов.

— Не до сна почему-то, — ответил я ему.

— Тсс! — прижал он палец к губам. — Комбат заснул. Связались наконец с этим «Ястребом»…

Мы уселись рядышком, плечо к плечу, и молчали. Темнота заметно редела, становилась проницаемой, мягкой. Деревья по сторонам уже не расплывались в черные пятна, их контуры вырисовывались четко. Но в небе еще сочными гроздьями висели звезды. И тишина. Такая тишина, что казалось, будто звезды чуть слышно звенят.

— Сколько, по-твоему, лет вот этой березе? — шепотом спросил Федотов.

— Лет тридцать, а что?

— Говоришь, тридцать? — Федотов уселся поудобнее. — Ты знаешь, отец мне рассказывал, как однажды его ранило в бою. Фашистов погнали дальше, а он без сознания остался лежать на полянке. Когда пришел в себя, почувствовал: пить смертельно хочется. Только бы один глоток воды — и жизнь возвратится к нему! Представляешь, один глоток, а фляжка пустая. И тут он увидел рядом березку. Ранило ее снарядом. Видит — сок течет по коре. Весной дело было. Кое-как дополз, припал к ране… Потом его подобрали. Выжил он. Говорит, это березка спасла его.

— Может, и тот солдат, чей орден нашел Садык, тоже не погиб? — произнес я.

— Кто его знает! — отозвался Федотов. — Комбат же сказал, что наведет справки. А уж он, если сказал, сделает. Твой-то отец воевал?

— До Берлина дошел — и ни одной царапины. Повезло…

— Представляешь, — снова зашептал Федотов, — комбат наш мальчишкой воевал. Был сыном полка. В Эстонии наши солдаты его подобрали. В десять лет медаль «За боевые заслуги» получил.

— До чертиков ты любишь своего майора.

— Мы все его любим. Строгий он у нас, но справедливый. А тебе нравится твой командир?

— Скажешь тоже!.. Конечно, нравится…

— А чего ж тогда удивляешься, что мы любим своего комбата?

— Не удивляюсь, а просто спросил.

— Ну и я просто спросил, — усмехнулся Федотов.

В лесу защебетали птицы. Светало. Уже можно было различить цветы. Все начинало жить в полную меру: трава, деревья, птицы. Мир снова становился цельным и гармоничным, как в раннем детстве, когда мысль о конце ни разу не ознобила мою душу. И оттого, что наступал рассвет, буйствовала природа, что рядом со мной сидел Федотов и вообще, что появились у меня новые друзья, хотелось снова что-то делать для людей и для времени.

А вдали по-прежнему шумело море, шумело накатистыми вздохами, с короткими ритмичными передышками… Я слушал море и подумал: проснется майор — попрошусь в отделение Джураева. Там работа погорячее. До корабля я еще не скоро, видно, доберусь, а быть гостем на учениях — не матросское это занятие.

Загрузка...