Мама настаивала, чтобы после школы я поступил в вуз и получил высшее образование. Где угодно. Пусть в ветеринарном институте. Она считала, что каждый человек должен иметь высшее образование. Я же с детства стремился в море. Шел 1927 год.
Я любил мать и не хотел огорчать ее. Выбрал кораблестроительный факультет Политехнического института. «Буду строить корабли, — думалось мне, — и ходить в море на испытания. А там увидим».
Конкурс был большой. Девять человек на место. Я позорно срезался на первом экзамене и не очень жалел об этом. А вот мама расстроилась.
— Год пропал, — сетовала она. — Все перезабудешь к следующим экзаменам. Надо заниматься, заниматься и заниматься.
— Пойду работать, а на будущий год — в мореходку, — решительно сказал я.
С большим трудом удалось мне устроиться чернорабочим на стройку.
В один из воскресных дней мы с Юркой Пакидовым решили отправиться на набережную Невы. И хотя до моря было далеко, у моста лейтенанта Шмидта почти всегда дул ветер с залива. Мы ощущали его на своих лицах.
Перешли мост. Постояли у памятника Крузенштерну, у Военно-морского училища имени Фрунзе и пошли дальше.
— Смотри, — вдруг сказал Пакидов, — какое-то судно. Пойдем посмотрим.
У Масляного Буяна стоял парусник. Он поднимал свои мачты к самому небу. Мы задрали голову, чтобы посмотреть на верхние реи. Черный корпус притягивали к берегу толстые швартовы. На нем крупными белыми буквами было написано: «Товарищ». По палубе сновали молодые люди в синих шерстяных свитерах, на которых было вышито красным: «У/с «Товарищ» НКПС». Раньше мы ничего подобного не видали.
— Вот это да! — выдохнул Пакидов. — Откуда такой взялся?
С трапа спустились два парня в свитерах и фуражках с блестящими черными козырьками.
— Откуда пришли? — спросил Пакидов.
Моряки с удивлением посмотрели на нас.
— Газеты надо читать, — сказал один из них. — Весь Ленинград знает, а он не знает. Из Аргентины.
— А что за судно?
— Эх вы, ленинградцы! Стыдно за вас!
— Учебное судно «Товарищ», — сказал второй, и они ушли.
Мы купили «Красную газету». Там было напечатано, что учебный парусник «Товарищ» возвратился из дальнего плавания, прошел 20 000 миль, побывал в Буэнос-Айресе и Розарио, что судном командовал известный капитан Лухманов, на паруснике прошли практику 150 учеников из всех морских техникумов Советского Союза. Была помещена и фотография «Товарища» под полными парусами. Но самыми главными являлись последние строчки заметки:
«После небольшой стоянки, приемки снабжения и новой группы учеников барк снова покинет Ленинград и уйдет в учебное плавание с заходом в германский порт Киль, где судну запланирован ремонт».
— Пойти бы в такой рейс, и больше ничего в жизни не надо! — сказал я, когда мы почти выучили заметку наизусть. — Да разве попадешь?
— Не попадешь, — согласился со мною Пакидов, и мы грустные побрели к дому.
С этого дня мы потеряли покой. Каждый свободный вечер ходили на Масляный Буян смотреть «Товарищ». Видели, как команда разбегается по реям, распускает паруса для просушки, как собирает их в тугие валики и быстро спускается по вантам. Дух захватывало, когда мы наблюдали за маленькими черными фигурками, смело передвигающимися по самому верхнему рею. Бом-брам-рею! Какой музыкой звучало для нас это название: бом-брам-рей! В нем слышался и рев бушующего океана, и треск лопающихся парусов, и резкие команды капитана, и щелканье кастаньет в далеком Буэнос-Айресе.
На судно мы не поднимались — у трапа всегда дежурил вахтенный. Мы с берега следили за жизнью на паруснике. Он завладел нашими сердцами. И хотя мы прекрасно понимали, что ни о каком плавании на «Товарище» мечтать не смеем, все же расстаться с ним так просто не могли. Проводим в рейс, уйдет в море, вот тогда уж…
И вдруг… О случай, о котором так много написано! Как-то поздно вечером раздался стук в окно. Я жил в первом этаже, и мы пользовались окном как дверью, считая, что в комнату входить так ближе и удобнее. На улице стоял Пакидов. Он был без кепки, какой-то взъерошенный, возбужденный. Я открыл окно, и он, как барс, впрыгнул в комнату.
— Ухожу в плавание на «Товарище»! Буфетчиком! Понимаешь? Ура! — заорал он, бросаясь на меня.
Юрка повалил меня на матрац, служивший тахтой, катал, давил, зажимал голову. В общем, проявлял восторг дикаря. Наконец, когда мне удалось освободиться, я спросил:
— Как тебе удалось? Врешь ты все! Не может быть! Давай рассказывай.
— Истинная правда! А как получилось? Невероятно. Понимаешь, я рассказал матери о «Товарище», ну, и упомянул фамилию капитана. Она и говорит: «Дмитрий Афанасьевич Лухманов мой хороший знакомый». Ну, тут уж я к ней прилип: попроси, чтобы взял меня на «Товарищ». Она туда, сюда, вуз, учение, но я ее довел до того, что мы оделись и пошли к Лухманову. У-у, какой это человек, ты бы знал! Он выслушал маму, засмеялся и сказал мне: «Что ж с тобой делать? Матросом ты не годишься, да и мест нет. Но я всегда старался помочь молодежи, тем, кто хотел плавать. Пойдешь буфетчиком. Сейчас напишу записку Эрнесту Ивановичу Фреймаку». Оказывается, Лухманов уже не капитан «Товарища». Он начальник техникума. Завтра иду на судно. Вот такие дела.
Я сидел подавленный грандиозностью новости. Пакидов уходит в плавание на «Товарище», а я остаюсь в Ленинграде. Я так ему завидовал, что потерял дар речи.
— Что ты молчишь? — опять заорал Пакидов. — Ухожу в плавание, в Южную Америку! Понимаешь ты это? Тра-ля-ля!
Он не мог сдержать свой восторг.
— Буфетчиком не то, — протянул я, желая хоть чем-нибудь омрачить его радость. — Не морская специальность. Подай, принеси, помой…
Но мои слова на него никак не подействовали.
— Черт с ним! Хоть кем угодно. Но ведь на «Товарище» пойду в плавание!
Пакидов начал работать на «Товарище». Дня через три я пришел к нему в гости. Он с гордостью показывал мне судно, свою маленькую каюту, буфет, кают-компанию, познакомил с несколькими кадровыми матросами, со старпомом Константином Федоровичем Саенко.
Теперь я часто приходил к Пакидову после работы. Я завидовал. Сидел, смотрел, как он моет стаканы и тарелки, на его белую курточку буфетчика и думал, что я тоже мог бы это делать, если бы знал Лухманова и на «Товарище» было бы место… Нет, так дальше продолжаться не может. Надо что-то предпринять.
В один из моих приходов на «Товарищ» взволнованный Пакидов завел меня к себе в каюту:
— Освобождается место хлебопека. Федька Баранов уходит. Ты как?
— Хлебопеком? Конечно, давай! — обрадовался я.
В своей жизни я не выпек ни единого хлеба, но желание попасть на «Товарищ» помутило мой разум. Наверное, в тот момент я согласился бы принять любую должность.
— Давай, — без всякого энтузиазма промямлил Пакидов. Он был уверен, что я откажусь. — Справишься? Хлеб ведь надо печь на сто семьдесят человек.
Эта цифра меня отрезвила. Сто семьдесят человек! Я подумал и отказался:
— Нет, не справлюсь. Отпадает. И тебя подведу и старпома. Выгонят с треском.
Пакидов облегченно вздохнул:
— Не говори! Хлеб-то надо уметь печь.
«Товарищ» все еще стоял в Ленинграде. Наступила зима. Меня уволили со стройки по сокращению. Я безуспешно искал работу. Ее не было. На биржу труда меня не принимали как не члена профсоюза.
А мне так хотелось в море!
Я решил пойти к Лухманову. Я считал, что он единственный человек, кто сможет мне помочь.
Лухманов жил в здании техникума. Робко позвонив, я с замиранием сердца ждал, когда отворится дверь. Открыла пожилая женщина.
— Вы к Дмитрию Афанасьевичу? Раздевайтесь и проходите вон туда.
Я вошел в кабинет. Он напоминал каюту. Полочки с книгами, модели судов, стол красного дерева, заваленный чертежами… Лухманов сидел в кресле лицом к двери и прямо смотрел на меня. Большеголовый, грузный, с рыжеватыми волосами, широким носом и светлыми проницательными глазами.
— Чем могу служить, молодой человек? — приветливо спросил капитан.
Я растерялся и стоял как столб.
— Ну, так в чем дело? Я вас слушаю, — уже нетерпеливо повторил Лухманов. — Садитесь вон на тот стул.
Я не сел. Страшно покраснев, прерывающимся от смущения голосом я начал свою речь:
— Дмитрий Афанасьевич, я знаю, вы всегда помогали молодежи. Перед вами человек, который не может жить без моря. Я вас очень прошу, пошлите меня на «Товарищ». Кем угодно. Я вас очень прошу. Я согласен на любое место.
— К сожалению, не могу вам помочь. «Товарищ» полностью укомплектован. Вакантных должностей нет.
— Ведь Пакидову помогли, Дмитрий Афанасьевич.
— Ах, вот что. Знаете Пакидова?
— Мой друг.
— Понимаю, понимаю. Вместе на судно ходили? К сожалению, ничего нет. Впрочем, — и лукаво взглянул на меня, — кажется, собирается уходить старший помощник капитана. Но на эту должность, вы, наверное, не согласитесь?
— Нет, — серьезно ответил я. Мне было не до шуток.
— Так вот, молодой человек, — Лухманов стал серьезным, — ничем не могу помочь. Хотите в море — поступайте в техникум. Сделайтесь штурманом, механиком или радистом. Будете плавать.
— Дмитрий Афанасьевич, возьмите меня на «Товарищ» без жалованья. Я бесплатно буду работать, — чуть не со слезами попросил я.
— Так нельзя. Бесплатно у нас никто не работает. Да вы не отчаивайтесь. Попадете в техникум, и все будет в порядке, — видя мое огорчение, утешил Лухманов и улыбнулся широко и добродушно.
От этой улыбки у меня полегчало на душе. Я двинулся к двери, но капитан остановил меня:
— Все-таки подумайте о техникуме, раз так любите море.
Через три недели зимним туманным утром «Товарищ» покидал Ленинград. Шел крупный, редкий снег. Он медленно опускался на реи и ванты. «Товарищ» казался пушистым, потерявшим очертания, таинственным «Летучим Голландцем». На палубе толпились родственники и знакомые практикантов. Слышался смех, веселые напутствия, всхлипывания. У борта пыхтели два буксира. Они должны были вывести барк в Финский залив. Я чувствовал себя так, как будто терял что-то очень дорогое.
«Товарищ» ушел. Без Пакидова мне стало одиноко…
Проболтавшись несколько месяцев без работы, я наконец поступил в Ленинградский морской техникум, отлично выдержав все экзамены, и был принят в первый класс судоводительского отделения.
Ленинградский морской техникум. Старая мореходка, выпустившая много хороших моряков. Серое трехэтажное здание на 22-й линии Васильевского острова, с башенкой и мачтой наверху. Внутри, у дверей, висит надраенный колокол-рында, под ним стоит столик и сидит вахтенный с повязкой на рукаве. Светлые, широкие коридоры. На стенах — картины из морской жизни. На третьем этаже — музей, заставленный моделями парусных кораблей, шкафами с мореходными инструментами, лоциями, картами.
Не похожа мореходка ни на один другой техникум. Все здесь иное. Студенты называются слушателями, аудитории — классами. В перерыве между лекциями ученики высыпают в коридоры и курилки. Во что только они не одеты! В голубые американские робы, в канадские клетчатые курточки, в синие свитера, в вязаные жилеты всех фасонов и расцветок. Это ребята, побывавшие в дальних плаваниях. Только мы, первокурсники, выглядели здесь посторонними в своих скромных штатских костюмчиках. И запах в коридорах особенный, медовый. Старшекурсники курят голландский табак «три шиллинга за тонну». Покупают его за границей без пошлины, очень дешево и потому в больших количествах. Чтобы хватило на всю зиму, до следующего плавания. Послушать разговоры — тоже таких никогда в другом учебном заведении не услышишь. Говорят про Квебек, Лондон, Гамбург, Средиземное море, Тихий океан, упоминаются пассаты, свирепые норды, названия пароходов и фамилии капитанов. В мореходке три отделения: судоводительское, механическое и радио. Для механиков есть отличные мастерские. Для судоводителей — такелажный кабинет. Им руководит старейший боцман Василий Иванович Грязное. В кабинете везде развешаны кранцы, маты, всякие мусинги и оплетки. Здесь всегда приятно пахнет смолеными тросами, и кажется, что ты попал на палубу парусника.
А преподаватели! Все они бывшие моряки, много плававшие в своей жизни. Энтузиасты. Люди, бескорыстно преданные морю. Вот к нам в класс идет Касьян Михайлович Платонов. Добрейший человек. Он преподает нам морскую практику.
Сейчас — теория корабля. Свой предмет он излагает обстоятельно, скучновато, но иногда такое выдаст, что весь класс умирает от смеха. Мы уже знаем несколько его «баек» и передаем их из уст в уста. Чего стоит, например, такая. Платонов рассказывает о качке корабля и, сохраняя полную серьезность, говорит:
— Коровы груз опасный. Был случай… — он поднимает кверху указательный палец, — в Тихом океане, в свежую погоду, коровы, погруженные в трюмы, так раскачали пароход, что он опрокинулся. Почему? Потому что коровы, когда жуют сено, качают головами, и вот такое раскачивание, синхронное с волнением, послужило…
Класс разражается хохотом. На лице у Касьяна Михайловича ни тени улыбки.
Николая Ивановича Панина мы боялись. Его боялись не только мы, первокурсники, но и бывалые ученики старших классов. Николай Иванович читал астрономию. Читал отлично, но зато и спрашивал жестко.
Когда он входил в класс, брал в руки журнал, начинали дрожать даже самые лучшие из нас. В этот момент все мы старались вжаться в свои стулья, пока глаза Николая Ивановича блуждали по журналу. И вдруг — как выстрел:
— Козловский, к доске! Расскажите про первый вертикал.
Панин требовал совершенно точного изложения своего предмета. Без отступлений. Он не признавал никаких оправданий, ссылок на болезнь и чрезвычайные обстоятельства. Не знаешь — получи двойку и будь впредь прилежнее.
Лекции по морскому праву мы ожидали с нетерпением. Казалось бы, что может быть интересного в сухом кодексе торгового мореплавания, во всяких параграфах, пунктах Гаагских и Йорк-Антверпенских правил?
Но Сергей Иванович Кузнецов сумел заинтересовать нас. Кузнецов, всегда аккуратный, в белом воротничке, сухощавый, со старорежимной седой бородкой клинышком и седыми волосами, приходил в класс, надевал на нос очки и таинственно начинал:
— Итак… 18 января 1902 года в обширном зале страхового общества Ллойда трижды прозвучал колокол. Пароход «Эмансипейшн» погиб. Он столкнулся с французским пароходом «Жан Барт». «Эмансипейшн» затонул через час после столкновения. Владельцы парохода предъявили иск компании «Месажери Маритим» в триста тысяч фунтов стерлингов, но французы отклонили претензии, полностью переложив ответственность за столкновение на владельцев погибшего судна. И, может быть, они бы и выиграли дело, если бы не неожиданные показания лоцмана. Он сообщил…
Класс замирал. Мы уже не видели Сергея Ивановича Кузнецова. Перед нами был французский лоцман. Он давал показания в Королевском суде…
— Самый важный документ на судне, имеющий наибольшую юридическую силу, — вахтенный журнал, — учил нас Кузнецов. — Помните об этом всегда. Избави вас бог от небрежного или легкомысленного ведения журнала. Это может повлечь за собою непоправимые последствия. Вот характерный пример. Наш теплоход проходил норвежскими шхерами. В Вест-фиорде у него скисла машина. Надо было затратить двадцать минут на ремонт, и капитан попросил маленькое встречное норвежское судно поддержать его теплоход за корму, пока механики приведут машину в порядок. Берег был сравнительно недалеко, дул свежий ветер, и капитан боялся, как бы их не снесло на камни.
Через двадцать минут повреждение устранили. Капитаны обменялись по радио любезностями и разошлись в разные стороны, после чего наш капитан сделал в вахтенном журнале такую запись: «Вследствие сильного нордового ветра и близости берега был вынужден из-за поломки машины на двадцать минут подать буксир на норвежский пароход «Сапсборг», за что обязался уплатить его капитану двадцать пять фунтов стерлингов. Если бы не принятые мною своевременные меры, выразившиеся в подаче буксира на пароход «Сапсборг», теплоход мог быть снесен на камни». Обратите внимание на последнюю строчку: «мог быть снесен на камни». Значит, при таком ветре погибнуть? Так?
— Так, так! — кричали мы.
— Вот эта запись, — продолжал Кузнецов, — каким-то образом стала известна владельцам «Сапсборга». Вероятно, через лоцманов-норвежцев, находившихся на борту. И вместо двадцати пяти фунтов вознаграждения за простую услугу владельцы «Сапсборга» потребовали миллион крон за спасение нашего теплохода. Резонно? Безусловно. Если наш капитан сам подтверждает письменно, в вахтенном журнале, что его судно подвергалось смертельной опасности, значит «Сапсборг» его спас от гибели.
— Неужели заплатили? — возбужденно орали мы. — Ведь это грабеж, жульничество!
Никак не хотелось верить, что наш капитан оказался таким легкомысленным.
— Нет, конечно, — успокоил нас Сергей Иванович. — Мы тоже кое-что понимаем в морском праве. Не все так просто. Позиция «Сапсборга» тоже была шаткая. Но какую-то сумму, большую, чем двадцать пять фунтов, им все же пришлось уплатить.
Вопросам нет конца. Кузнецов еле успевает на них отвечать… А тут звонок. Преподаватель уходит, а мы все еще горячо обсуждаем поведение капитана, лоцманов, владельцев «Сапсборга».
Я с благодарностью вспоминаю преподавателей мореходки. Учили они нас хорошо. Васильев, Хабалов, Лосев, Маркузе, Глазенап, Платонов, Сухомель, Кузнецов — все это были имена, пользующиеся известностью и уважением в морских кругах. Многие имели печатные труды. И во главе техникума — Дмитрий Афанасьевич Лухманов. Один из трех человек, удостоенных звания «доктор мореплавания». Коммунист, капитан-парусник, писатель, конструктор, широкообразованный человек. Он любил молодежь. Мы были для него не просто молодыми людьми, но людьми, которые будут представлять нашу Родину за границей, моряками, по выучке, мастерству и знанию которых будут судить о нашем торговом флоте. Он чувствовал себя ответственным за каждого из нас. Дмитрий Афанасьевич делал все, чтобы возродить хорошие морские традиции, и помогал нам освободиться от того скверного, что осталось от старого флота. Он был непримирим ко лжи, бахвальству, позерству и разыгрыванию из себя «морских волков». Он учил нас уважать море, быть с ним на «вы» и в то же время уметь его побеждать, не бояться.
Он был настоящим воспитателем моряков, воспитателем в лучшем смысле этого слова, искренне считавшим, что нет более почетной и интересной профессии, чем профессия моряка.
Дмитрий Афанасьевич входил в класс, и сразу же наступала тишина. Мы знали, что урок пройдет интересно. А может быть, урока вовсе не будет. Лухманов просто расскажет о каком-нибудь плавании, о тайфуне, о том, как судно уходило от урагана и что в это время делала команда. Фактически это был урок морской практики и запоминался на всю жизнь.
На нас, первокурсников, магически действовал и внешний вид Лухманова. Он полностью соответствовал тому представлению о капитане, которое мы имели, начитавшись всевозможных приключенческих романов о море. Кто из нас не восхищался Дмитрием Афанасьевичем, когда встречал его где-нибудь на улице! Он шел в своей длинной черной пелерине с золотыми застежками в виде львиных голов, в фуражке с суконным козырьком, шитым золочеными листьями. Мы знали, такую фуражку в то время мог носить только капитан, пересекший экватор. Он шел, нахмурив густые брови, прямо глядя перед собой.
Не шел, а плыл, опираясь на трость с замысловатой ручкой. Медленно, с достоинством. Редко кто из прохожих не оборачивался ему вслед. Многие ленинградцы знали его и шептали своим спутникам: «Смотрите, это Лухманов. Капитан «Товарища». В Аргентину ходил под парусами».
Его педагогическая и общественная деятельность была широко известна. Недаром впоследствии Дмитрию Афанасьевичу присвоили высокое звание Героя Труда.
Лухманов читал нам морскую практику и правила предупреждения столкновений судов в море — ППСС. Мы чувствовали себя капитанами, когда плавали на деревянных корабликах, двигая их по учебному столу-морю.
Как мне хотелось завоевать расположение Дмитрия Афанасьевича! Хотелось быть рядом с ним, послушать его рассказы, посидеть в его кабинете, получить какие-нибудь книги из его рук. Наконец выдался случай, о котором я мечтал. Однажды Лухманов вошел в класс и не начал, как обычно, спрашивать нас ППСС, а сказал:
— Товарищи, я делаю модель нашего судна «Красная звезда». Кто из вас занимался моделированием и умеет обращаться с деревом?
Никто не успел опомниться, как я уже высоко поднял руку. Лухманов одобрительно взглянул на меня:
— Вот и отлично. Тебя не затруднит помочь мне? Надо сделать пятьдесят два блока разных размеров. Сумеешь?
— Конечно, сумею, — весело и убежденно проговорил я так, как будто всю жизнь только и делал, что изготовлял блоки.
На самом же деле мое знакомство с деревом было очень поверхностным — я умел пилить и колоть дрова, — но желание быть поближе к Лухманову вселило в меня уверенность, что я все смогу.
— Тогда после уроков зайди ко мне домой, — сказал Лухманов и открыл журнал.
Когда я пришел к Дмитрию Афанасьевичу, он показал мне почти готовую модель «Красной звезды». Он сам сконструировал это судно. Его построили силами и средствами нашего техникума на пустыре Васильевского острова. В скором времени «Красная звезда» должна была идти в плавание вокруг света под командованием одного из старшекурсников и командой из учеников. «Красная звезда» была детищем Лухманова. К сожалению, из-за каких-то формальностей и финансовых неувязок рейс этот не состоялся.
Дмитрий Афанасьевич достал пустую коробку из-под сигар и принялся объяснять мне, как нужно делать блоки.
— Постарайся закончить скорее. Когда будет готово, придешь, и мы с тобой начнем вооружать модель, — сказал он на прощание, выпуская меня из квартиры.
«Мы с тобой начнем вооружать…» Вот о чем я мечтал! Буду помощником у Лухманова. Прямо не верится.
…В общем, блоков я не сделал. Тянул, тянул и не сделал. Все находились какие-то более важные дела.
Разразился скандал. Лухманов пришел в класс, взглянул на меня такими глазами, что я похолодел, и проговорил:
— Вижу, что понадеялся на вас напрасно. Завтра принесите коробку и то, что вы успели там сделать за месяц.
Мне хотелось провалиться сквозь землю. Дома я лихорадочно принялся за блоки. Куда там! Я торопился, блоки не получались. До поздней ночи я работал и, вырезав с десяток рахитичных уродцев, заснул над ними в полном изнеможении. А на следующий день, завернув в газету свое «производство» и остатки коробки, отправился в техникум. Первый урок давал Лухманов. Я с трепетом ждал его появления. Вот он вошел. Не дожидаясь вопроса, я вскочил, протянул ему сверток:
— Вот…
Лухманов молча развернул газету, высыпал содержимое на стол, потом гневно взглянул на меня:
— Не понимаю, зачем понадобилось вам вранье? Вы же никогда и ножа в руках не держали. Никто вас не заставлял помогать мне. Не понимаю… Посмотрите, пожалуйста. Разве «это» можно назвать блоками?
Товарищи повскакали с мест и устремились к столу.
— Сразу видно работу краснодеревца! — ехидно крикнул кто-то сзади.
Раздался хохот. Всем, кроме меня, было очень весело. Я же сидел красный, как якорный буек. Когда веселье несколько улеглось, Дмитрий Афанасьевич серьезно сказал:
— Блоки — мелочь, товарищи, но в такой мелочи проявляется характер человека. Запомните. Если ты однажды дал слово, должен его сдержать. Обещал что-нибудь — выполни обязательно. Не можешь — не обещай. Вы будете капитанами. И, пожалуй, одно из самых плохих качеств для капитана — вот такая безответственность. Вам должна верить команда безоговорочно. А вот таким людям, — он опять взглянул на меня, — она верить не станет, если ее хоть раз обмануть… Ну, хватит. Начали заниматься.
Если бы я мог ему сказать откровенно, почему я вызвался делать эти чертовы блоки! В его глазах я был болтуном и обманщиком. Вот тебе и помощник Лухманова!
Но вскоре произошло событие, которое начисто отвлекло мое внимание от Лухманова, блоков и занятий в техникуме вообще. Я познакомился с Лидочкой. Это знакомство круто повернуло мою морскую судьбу.
Как-то в середине года один из товарищей спросил меня:
— Что вечером делаешь?
Я неопределенно пожал плечами.
— Хочешь, познакомлю с одной девчонкой?
— Кто такая?
— Лидочка. Моя соученица по школе. Сегодня я должен к ее матери зайти по делу. Можешь пойти со мной.
Вечер был свободный, и я согласился. Чтобы произвести впечатление на будущую знакомую, я надел свои лучшие вещи: белый макинтош, шляпу и синие вылинявшие «дунгари».
На третьем этаже облупленного дома на Лиговском проспекте мы позвонили в дверь, обшитую черной клеенкой. Какая-то древняя старушка впустила нас в прихожую. Я намеренно долго стаскивал свой «макен», все надеялся, что выйдет эта самая девчонка, с которой я пришел знакомиться, и будет поражена моим иностранным видом, но она не вышла. Вместо нее появилась полная, еще не старая женщина с жестковатыми голубыми глазами, затянутая в черное шелковое платье.
— А, мальчики, здравствуйте. Проходите в гостиную. Как поживают родители? — спросила она моего товарища. — Здоровы? Как дядюшка?
Приятель ответил на все вопросы и потом сконфуженно сказал:
— Мне бы надо с вами поговорить наедине, Анна Николаевна.
— Ну что ж, пойдем поговорим, если надо. Вы нас извините, — обернулась ко мне хозяйка.
Они вышли. Я чувствовал себя крайне неловко. Но тут отворилась дверь. В комнату вошла девушка.
Я взглянул на нее и понял, что это именно она, та, которую я искал, о которой мечтал, видел во сне и уже любил, никогда не встречая прежде. Светлая, подстриженная под мальчишку головка, лазурные глаза, широкий носик и родинка над верхней губой. Она! Лидочка была одета в длинную бархатную толстовку и такую короткую юбочку, что она еле-еле прикрывала колени.
— Здравствуйте, — проговорила Лидочка и улыбнулась.
Не знаю, каким колокольчиком прозвучал ее голос. Мне показалось, что я услышал музыку. Я поздоровался и больше не сказал ни слова. Что со мною случилось? Раньше я никогда не смущался в присутствии девушек. Даже бывал излишне развязен. А тут…
Меня о чем-то спрашивали, я отвечал односложно и замолкал. Скоро мы стали собираться домой. Нас не удерживали. На прощание Лидочка сказала из вежливости:
— Заходите, пожалуйста.
Щелкнул замок. Мы спускались по лестнице.
— Добрая старушка, — засмеялся приятель. — Дала пятерку до стипендии. Живем! А то не у кого было занять. Специально за этим и приходил. Как, понравилась Лидочка?
— Ничего, — как можно безразличнее ответил я.
Целую неделю я мучился. В голову ничего не лезло. Несколько раз подходил к телефону, хотел позвонить. Придумывал, что скажу. Что-нибудь веселое, остроумное, возьму реванш за глупое поведение, пусть знает, с кем имеет дело. Не придумал. Ходил как в воду опущенный.
В субботу после занятий в мореходке решился. Набрал номер.
— Алло?
— Лидочка? Юра говорит.
— У меня Юр знакомых нет.
Не помнит. Этого я и боялся.
— Ну, Юра. Еще с этим… — я назвал имя моего товарища, — у вас дома целый час сидел. Вспомнили?
Помолчала.
— Теперь вспомнила. Вы еще в таких смешных штанах были: с передником и лямками, как у детишек. Да?
«Смешных»! Высший класс мореходской моды, а она — смешных!
— Ага… в синих.
Или пан, или пропал.
— Я хотел вас в кино пригласить. Картина мировая идет в «Паризиане». Называется «Жизнь за жизнь». Пауль Вегенер играет. Пойдем сегодня?
— Сегодня не могу. Завтра, если вам удобно.
Согласилась! Я даже трубку чуть не выронил от радости. Договорились встретиться у кинотеатра за полчаса до начала сеанса.
Вечером я никуда не пошел. Сидел дома и мечтал о Лидочке. Все представлял, как мы с ней в кино пойдем, о чем будем говорить. А в воскресенье занялся приведением в порядок своего туалета. Выутюжил брюки, робу решил не надевать, «макен» почистил, поля у шляпы прогладил. Надел рубашку с галстуком. Без конца смотрел на часы. Они как будто остановились. Я и за книги хватался, и комнату прибирал, и задание по навигации пытался выполнить. За час до начала не выдержал. Оделся, выскочил из дому. Бог мой, меня так и обожгло! Мороз градусов двадцать пять! В трамвае я уже закоченел. С полчаса я бодро подпрыгивал у входа в «Паризиану», согреваясь испытанным методом извозчиков — сам себя хлопал по спине. Но к семи часам я уже доходил. Сеанс начинался в семь пятнадцать, а Лидочка не приходила. Я с надеждой смотрел на каждый трамвай с номером «четыре», на нем она должна была приехать. Напрасно. Трамваи катили один за другим, ее не было.
«Не придет, — думал я. — Обманула! Знает ведь, что мороз. Двадцать минут уже жду сверх срока. Не придет. Еще пять минут — и уйду. Хватит. Подумаешь, королева!»
Но проходило пять минут, еще пять, а я все прыгал у входа в кино. Не уходил. Ровно в семь тридцать она сошла с трамвая.
— Ах, ах! Я, кажется, немножко опоздала? Не сердитесь, пожалуйста. Задержалась дома. Ну не сердитесь, — ворковала Лидочка, беря меня под руку.
— Н… ничего. Мы опоздали на сеанс. Пропали билеты. П… пойдем на второй, — прошептал я плохо ворочающимся от мороза языком.
Лидочка говорила, извинялась, сожалела, что пропали билеты. Я не слушал. Мне было нестерпимо холодно. Только через некоторое время, в фойе, в ожидании начала второго сеанса, я начал отогреваться и стал способен шутить и отвечать ей.
Когда же мы очутились в теплом, темном зале, мне сделалось совсем хорошо. Я взял ее руку в свою и, испытывая невероятное блаженство, привалился к ее плечу. От белого барашкового воротничка пахло дешевенькими духами. На экране страдал Пауль Вегенер. У меня начали слипаться глаза. Меня разморило. Я собрал всю свою волю, чтобы не уснуть, как-то непроизвольно положил голову на белый Лидочкин воротник и задремал.
— Бедный мой! — услышал я ее голос — Перемерзли. Как я виновата перед вами! Но я не думала, что вы будете ждать так долго…
Ее слова были лучшей наградой за все мучения, что я перенес.
Фильм кончился. Мы вышли на улицу. Мороз стал еще крепче. Я посадил Лидочку в трамвай.
— Обязательно звоните! — крикнула она с площадки.
Несколько позже, сидя дома с намазанными гусиным жиром ушами, я подумал, что Лидочка опоздала нарочно. Наверное, испытывала меня на верность. С этого началась наша любовь.
Я совсем забросил занятия в техникуме. Мы встречались почти каждый день. Ходили по морозу, по слякоти, ездили за город. Лидочка приходила ко мне, я приходил к ней, к величайшему неудовольствию Анны Николаевны, Наверное, ей не нравилась такая неразлучная дружба.
Весной, перед самым окончанием первого курса, когда мы уже сдали все предметы и готовились уезжать на практику, пришла грустная Лидочка.
— Я на минутку. Все очень плохо. Мы должны расстаться и больше не видеться.
— Почему?
— Мама настаивает. Она говорит, что я должна выйти замуж… и ты этому мешаешь.
— А ты что?
— Я не хочу.
Расстаться? Не для того я искал ее, чтобы вот так просто отпустить. Мама настаивает. Невозможно! И я принял решение. Ведь мне было девятнадцать.
— Успокой мать. Выйдешь замуж.
— Ты с ума сошел! Ни за кого не выйду.
— Выйдешь. За меня. Завтра. Согласна?
Она не колебалась:
— Согласна. А жить как будем?
— Там увидим. Завтра я пойду в техникум, получу обмундирование и к двенадцати приду на угол Фонтанки и Невского. Там и загс. Не опаздывай.
На следующий день я поехал в мореходку. Получил там бушлат с двумя золотыми птичками на рукаве, что означало «второй курс», пару сапог и две тельняшки. Все это я свернул в неуклюжий тюк, перевязал смоленым шкимушгаром и был готов к бракосочетанию.
Ровно в двенадцать я стоял у загса. Невеста, конечно, опоздала. Минут на двадцать. Мы поднялись на второй этаж. Красные от смущения, подали паспорта. Я все еще держал свои пожитки в руках, не зная, куда их деть. Женщина, производившая запись, подозрительно оглядела нас. Нет, все было в порядке, кроме нашей неприличной молодости. Через десять минут мы стали мужем и женой.
На лестнице никого не было, и мы поцеловались.
— Надо сейчас же поехать и объявить маме, — твердо сказала Лидочка, когда мы вышли на Невский.
Встретила нас Анна Николаевна сурово. Без улыбки. Не обрадовалась моему появлению. Лидочка куда-то убежала. Я остался с тещей с глазу на глаз.
— Как учеба? — для приличия спросила она.
Вообще-то ей было наплевать на мою учебу! Раньше она никогда ею не интересовалась.
— Да вот женился, — с опаской проговорил я.
Теща, против ожидания, улыбнулась. Новость ее явно обрадовала. Наверное, подумала: «Слава богу, этот пижон женился на какой-то дуре. Теперь ходить к нам не будет».
— Правильно, — сказала она. — В брак надо вступать молодыми. На ком женился-то?
— На Лидочке.
Анна Николаевна переменилась в лице.
— На какой Лидочке?
— На вашей.
Тут она как закричит:
— Лидия! Иди сюда немедленно!
Появилась бледная, но решительная Лидочка.
— Он правду говорит? — тихим, угрожающим голосом спросила Анна Николаевна, наступая на дочь.
— Правду, мамочка.
Что тут было! И слезы, и упреки, и угрозы, и оскорбления. Я слушал молча, все терпел, но когда Анна Николаевна крикнула, что я голодранец и чтобы больше в ее доме не появлялся, обиделся. Взял за руку жену, другой поднял бушлат с сапогами и сказал:
— Пойдем, Лидия.
Мы вышли и поехали ко мне.
Как все это было смешно и глупо!
Я долго сердился на тещу, не понимая, что Анна Николаевна — мать и тревожится за судьбу дочери. Какой я был муж? Ничего не имеющий, кроме белого бумажного «макена», синих «дунгари» и двадцати рублей стипендии. А слов «безумная любовь» она не понимала.
На следующий день Лидочка провожала меня в Архангельск. Я уезжал в первое настоящее плавание. А она пошла домой, к своей матери. Наверное, у нее на душе «скребли кошки». Вдруг кто-нибудь из домашних спросит: «Вышла замуж? Где же твой муж, объелся груш?»
Неприятно. Но в девятнадцать лет все невзгоды переживаются легче.
Я в бушлате и мичманке стоял в коридоре, смотрел на убегающий перрон и напевал:
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает песни, шум и драки.
Он курит трубку, пьет крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки.
Уезжал моряк, оставивший любимую в далеком порту… Мне было грустно и радостно.
Наша группа практикантов приехала в Архангельск в середине мая. Он встретил нас пронизывающим, холодным ветром. По Двине плыли редкие льдины, сновали смешные маленькие пароходики «макарки», до отказа набитые пассажирами. Суденышки отчаянно дымили. У каждого из них позади трубы были уложены дрова. Топливо для котлов. Переехав на правый берег реки, где расположился город, мы вышли на улицу. Архангельск мне не понравился. Какие-то приземистые, приплюснутые дома, выкрашенные желтой краской, деревянные дощатые тротуары, пыль, посреди площади — некрасивый собор. Мне показалось, что город походит на огромный монастырь со службами. По проспекту Павлина Виноградова, главной улице, лязгая по рельсам, изредка проезжали старомодные, сильно потрепанные трамваи.
Все мы имели направление на суда «Убеко-Севера». Расшифровывалось название так: «Управление безопасности кораблевождения». Узнали туда дорогу.
Архангелогородцы говорили на певучем языке, делая ударение на конце слов. Нам это казалось смешным. Трамвай привез нас еще к одной речке. Она называлась тоже необычно: «Кузнечиха». Перешли деревянный наплавной мост и очутились в Соломбале. У огромного кирпичного здания, похожего на тюрьму, остановились и прочли вывеску у ворот: «Убеко-Север». Значит, нам сюда. Через проходную долго не пропускали. Куда-то звонили, спрашивали фамилии, читали направления, выданные в техникуме. Наконец пришел военный командир с двумя средними нашивками, пересчитал, опять спросил фамилии и повел за ворота. Здесь была территория «Убеко-Севера». Его склады, мастерские, причалы. Командир назвался Николаем Николаевичем и сказал, что на судах «Убеко» команды вольнонаемные, но они плавают под синим флагом с изображением компасной катушки, что означает их принадлежность к гидрографической службе.
— Большие суда? — спросил я.
— Не особенно. Удобные для выполнения работы.
— А куда они плавают? За границу ходят?
Николай Николаевич усмехнулся:
— Нет. По Белому и Баренцову морю. До Новой Земли. По диким местам. Снабжаем маяки дровами, продовольствием, баллонами с газом, устанавливаем знаки, створы. Работы много.
Мы знали, что нам предстоит, и все-таки были разочарованы. Плавание показалось нам уж больно неинтересным. Так за разговорами дошли до причала. Он выходил на Маймаксу, один из притоков Двины. У стенки стояли три небольших парохода: «Таймыр», «Метель», «Пахтусов». О, «Таймыр»! Неужели это тот, на котором в 1913 году плавал знаменитый Вилькицкий? Я спросил об этом у Николая Николаевича.
— Да, этот самый, — подтвердил он. — «Вайгач», его родной брат, погиб, если помните, а «Таймыр» жив и еще крепок. Правда, по сравнению с другими судами, стоящими у причала, «Таймыр» был самым большим и производил впечатление крепкого судна. Он имел ледокольные образования кормы и носа. В душе я подумал: «Хорошо бы попасть на «Таймыр». Все-таки ледокол, историческое судно, и можно будет потом небрежно сказать: «Я плавал на «Таймыре». Да, да, на том самом «Таймыре», на котором Вилькицкий…»
Мне повезло. Когда нас распределяли, меня назначили на «Таймыр». Туда же из моих одноклассников попали еще двое — Пунченок и Дворяшин. Кадровой команды на судне не хватало, и нас на следующий день перевели в штат матросами второго класса. Среди учеников такое назначение считалось большой удачей. Мы сразу становились настоящими моряками и к тощей стипендии прибавлялась зарплата. А это являлось немаловажным фактором.
«Таймыром» командовал старенький капитан эстонец Придик, старшим помощником был моряк из поморов Пустошный и вторым штурманом — Николай Николаевич. Тот командир, который нас встретил у ворот. Все они были военные, носили форму. Остальная же команда набиралась из обыкновенных, гражданских моряков. Их имена стерлись в памяти, но одного матроса, Германа или, как его чаще звали, Герку, я запомнил на всю жизнь. Высокий, с сильным, гибким телом, с курчавыми золотистыми волосами, небольшой головой, длинной шеей, маленькими темными злыми глазами и слегка приплюснутым носом, Герка напоминал змею. А губы у него были почему-то неестественно красными, как будто накрашенными. У соломбальских девчонок он пользовался успехом. Мы видели его то с одной, то с другой. Герка принял наше появление на судне недружелюбно. Когда мы вошли в кубрик, он приветствовал нас словами:
— А, сачки прибыли. Ты, боцман, мне в напарники никого из этих не давай. Я одну зарплату получаю.
Это было оскорблением. Пунченок что-то пробурчал в ответ, а Дворяшин и я промолчали. Не хотелось сразу же портить отношения. Может быть, все наладится. Мы поселились вместе с командой в просторном неуютном кубрике, выкрашенном скучной, грязноватой охрой. Посреди стоял стол, покрытый линолеумом. На нем мы обедали, а потом играли в кости и шахматы. Матросы отнеслись к нам безразлично. Пришли новые люди и пришли, а чего они стоят — покажет будущее. Только Герман всегда старался хоть чем-нибудь задеть нас, да и не только нас, но и других. Из-за него в кубрике часто вспыхивали ссоры.
К большому нашему огорчению, «Таймыр» в рейс пока не собирался. Он стоял у причала, заканчивал ремонт котлов, и в лучшем случае мог выйти недели через две. А мы-то думали, что достаточно нам бросить свои чемоданчики на палубе судна, как раздастся команда: «Отдать швартовы!» Мы рвались в море, а тут полагалась стоянка.
Начались корабельные будни. Нам поручали самую неинтересную работу: обить ржавчину в угольных бункерах. Бункера — тесные, глубокие шахты — были запущенны, и ржавчина покрывала их стенки толстой, сплошной коростой. Каждое утро, после завтрака, переодевшись в грязную робу, вооружившись кирками, защитными очками, мы спускались в бункер, Целый день, с коротким перерывом на обед, поднимая страшный грохот, мы колотили по железным стенкам. Ржавчина отлетала пластами, колола лицо, забивала нос и уши, а мы всё колотили, колотили до одурения. Казалось, что работа совсем не двигается. К концу дня, оглушенные и совершенно обессиленные, вылезали на «свет божий». Садились прямо на палубу и дышали чистым воздухом. Потом шли в баню, наскоро мылись и заваливались в койки. Даже есть не хотелось. Непривычны мы были к такой работе. Если Герман находился в кубрике, когда мы появлялись там после бункеров, он неизменно говорил:
— Пришли будущие капитаны? Сколько сегодня наработали? Метра два квадратных сделали? Ничего, привыкнете. Это вам не бабам мозги замусоривать, про штормы рассказывать. Погодите, ягодки еще впереди.
Мы устало огрызались. Не до подначки нам было. Вечером в кубрике над столом зажигалась лампа, и тот, кто оставался на судне, садился играть в карты или читать. Герман в карты не играл. Если он не уходил на берег, то собирал вокруг себя несколько человек любителей всяких баек и рассказывал. Рассказывал про свои победы.
— Хватит тебе языком трепать, Герка! Уши вянут!
— А ты уши заткни. Кстати, тут не институт благородных девиц. Да знаю я: одно заткнешь, другое оставишь.
Меня не интересовали его рассказы. Мы привыкли к похабщине, и непристойная форма, тупость суждений не удивляли и даже не раздражали. Я не останавливал его, придерживаясь удобной точки зрения: «не любо — не слушай, а врать не мешай».
Но однажды за ужином, когда он сел на своего любимого конька, не знаю, что со мною случилось, я ввязался в разговор:
— Слушай, ну что ты заладил одно и то же? Надоело! Все скверные, все продажные, а где же хорошие? Где честные, благородные, верные?
Что тут началось! Я не могу повторить даже десятой доли того, что выслушал от Германа. Может быть, на этом все бы и кончилось, но он совершил ошибку: непосредственно оскорбил меня и мою семью. Я вскочил:
— Замолчи, скотина, или я разобью тебе котелок! Замолчишь, сволочь?
Казалось, что мои слова только подхлестнули Герку. Его речь стала еще грязнее. Он издевался над моей женой и матерью. Я потерял контроль над собой и от ярости уже ничего не соображал. Схватил со стола медный чайник, из которого мы всегда пили чай, и с силой швырнул в Герку. К моему счастью, он уклонился. Чайник снарядом просвистел мимо его головы, ударился о койку. Носик у чайника сплющился. Теперь наступил Геркин черед. Он был не из тех людей, которые прощают обиды.
— Убью! — тихо сказал он.
Не торопясь взял со стола нож и пошел на меня. Не думаю, что он хотел меня ударить, вероятнее всего, просто собрался попугать, унизить, но тогда я забежал за стол, схватил табуретку, приготовился к обороне. Нас разняли. Герман сквозь зубы процедил:
— Я тебе этот чайник не забуду, припомню. Каждый день смотри на носик и вспоминай сегодняшний день!
И он припомнил. Правда, после ссоры Герман никогда не задевал меня, хотя и продолжал свои обычные разговоры.
В начале июня «Таймыр» вышел в море. Мы ждали этой минуты с нетерпением. Дул свежий, прохладный северо-восточный ветер, но мы не уходили с палубы. Проплывала мимо зеленая, ставшая домом Соломбала, лесозаводы со стоящими у деревянных стенок судами, причалы «Экономии». «Таймыр» уже просвистел тоненьким голосом три продолжительных свистка, что означало прощание с портом. Одно из судов ответило басовито и солидно. Маймакса петляла. Вскоре потянулись низменные болотистые берега. Ветер стал крепче, холоднее. Чувствовалась близость моря. Берега удалялись. Слева они уже еле виднелись.
«Таймыр» шел между красными и черными вехами. Впереди краснела маленькая точка, не то буй, не то веха.
— Северодвинский плавучий маяк, — сказал кочегар, поднявшийся на палубу подышать.
Верно, это был маяк. Я видел такой впервые. Он казался самым настоящим судном с бушпритом, выкрашенный в красный цвет, с белой полосой посредине. Только в центре палубы возвышалась мачта с большим маячным фонарем. Мы прошли «плавучку» близко. Кто-то из маячных помахал нам рукой. Видно, распознал знакомого.
Так незаметно мы оказались в море. «Таймыр» стало покачивать. Он переваливался, как настоящий большой ледокол. Справа тянулся черный высокий «Зимний берег». В море гуляла волна. На судно, как стая курчавых болонок, бежали шипящие барашки. Так легко дышалось! Я полной грудью вдыхал прохладный воздух и казался себе таким сильным, смелым, мужественным. Несколько лет, проведенных мною в яхт-клубе, принесли большую пользу. Я не укачивался, легко передвигался по палубе, кое-что знал из морской практики. Вот я и стал настоящим моряком. Так мне казалось. На ледоколе плыву в Белом море, а впереди Северный Ледовитый океан. Вероятно, встретятся штормы и мне придется бороться с ними. А потом мы будем высаживаться на необитаемые, острова, строить навигационные знаки, выгружать продовольствие на маяки… Мысли были самые детские.
Я поднялся в рубку. Пунченок стоял на руле. Часы показывали полночь, но было светло, как днем. В Белом море летом ночей не бывает. Пунченок недовольно сказал:
— Вставай. На вахту надо выходить за пять минут до смены. Понял? — До мореходки он учился в Военно-морском училище и гордился тем, что знает все морские порядки.
Я принял теплые ручки небольшого штурвальчика. Судно покачивало, и я никак не мог удержать его на курсе. Рыскал градусов по десять то вправо, то влево. Волновался и от этого все чаще гонял руль с борта на борт. Николай Николаевич нес штурманскую вахту. Он несколько раз заглядывал ко мне в компас, качал головой. Потом взглянул на мое лицо, подошел.
— Дай-ка сюда, — проговорил он, легонько отталкивая меня от штурвала, — и смотри.
Не прошло и нескольких секунд, как штурман успокоил судно. Оно устойчиво легло на заданный курс.
— Обернись, — сказал Николай Николаевич. — Ровная струя за кормой?
— Ровная.
— Становись к штурвалу. И запомни одно золотое правило: чем меньше ты будешь гонять руль, тем лучше. Чуть-чуть. Полградуса вправо, полградуса влево. И достаточно.
Я встал к рулю, начал меньше крутить штурвал. Судно пошло ровнее.
— Вот видишь, я был прав, — довольно сказал штурман. — Учись, пока я жив.
К концу вахты я уже довольно сносно управлял «Таймыром». Правило действительно было «золотое». Не гоняй руль, и все будет хорошо.
Утром ветер притих. Море начало успокаиваться. От воды поднимался низкий туман. Когда я сменился, пробили склянки — четыре утра. Такая рань, а солнце шпарит вовсю. На мою долю пришлась «собачья» вахта — с двенадцати до четырех. Я позавтракал, улегся в койку с чувством выполненного долга. Отстоял первую матросскую вахту.
Проснулся я оттого, что начал ерзать в койке. Судно качало. Меня то прижимало к борту, то к деревянной доске ограждения. По палубе кубрика катался все тот же медный чайник со смятым носиком. Он катался и гремел. На нижней койке, заклинившись подушками, похрапывал Герка. Качка на него не действовала.
«Погода изменилась, — подумал я. — Штормит, наверное. Надо вылезти на палубу».
Я, с трудом сохраняя равновесие, оделся и поднялся наверх. От утреннего спокойствия не осталось и следа. Небо и море стали серыми, волны потеряли свой мирный вид. Они катились одна за одной, большие, с белой пеной на верхушках. По передней палубе гуляла волна. Трудно было стоять.
— В горло моря вошли, — сказал пожилой матрос, убиравший с палубы концы. — Паршивое место. Здесь всегда дует, как в трубу.
Две недели «Таймыр» ходил по побережью Белого моря, а потом перебрался в Баренцево. Мы ставили новые навигационные знаки, ремонтировали старые, снабжали маяки дровами и продовольствием. Тяжелая это была работа! Ледокол становился на якорь в открытом море, против маяка. Спускали карбас, грузили и гребли к берегу. Обычно, не дойдя до него нескольких метров — не позволяла глубина, — мы перелезали через борт лодки, выстраивались в «цепочку» и, стоя по колено, а иногда и по пояс в воде, на руках передавали грузы. Требовалось выбросить их за линию прибоя, а там уж — дело маячных сторожей.
Если мы не занимались снабжением маяков, то поднимали на вершины скалистых островов тяжелые бревна, баллоны с горючим газом для мигалок, доски. Капитан «Таймыра» А. А. Придик всегда торопился. Работы было много, и ему хотелось использовать каждую минуту спокойного летнего времени. Мы не успевали заснуть, как слышался грохот отдаваемого якоря и команда: «Подъем! Карбас на воду!»
Месяца через полтора, обойдя с десяток «богом проклятых» мест, «Таймыр» пошел в Кольский залив, на остров Сальный, где мы должны были взять пустые баллоны, заменить их новыми, после чего наконец возвращаться в Архангельск. Архангельска мы ждали с нетерпением. Все-таки город…
Выгрузили баллоны из карбаса и принялись таскать их на вершину, к мигалке. Брали баллон два человека. На мое несчастье, напарником мне попался Герка. Я всегда избегал работать с ним, а тут так пришлось.
— Чего смотришь? Бери сзади. Я впереди стану, — хмуро процедил Герка.
Мы подняли баллон и, спотыкаясь на скользких, обросших мохом камнях, медленно двинулись к маячку. Подъем был трудный. Мы несколько раз останавливались передохнуть. Стояли молча, не говорили друг другу ни слова. Герка демонстративно отворачивался от меня. Наконец дотащились до вершины. Надо было сбрасывать баллон на землю. Опасный момент. Их всегда сбрасывали по команде переднего, одновременно, иначе тяжелый баллон мог упасть на человека. И вдруг, не предупредив меня, Герка бросил свой конец. Опоздай я на долю секунды — остался бы без ног. Я подпрыгнул. Баллон откатился в сторону.
— Что делаешь, подлюга?! Человека хочешь угробить? — вскочил с камня отдыхавший на нем кочегар Костя Попов, силач и добряк. — Морду тебе за это набить надо! Ох и гад же ты, Герка!
— Иди ты… знаешь куда… Чего привязался? Видишь, не рассчитал. С каждым может случиться. Не нарочно я бросил, — трусливо отвел глаза Герка.
— Ты и Волошину тогда «не нарочно» трапик положил, когда он за борт сыграл? Чуть не утонул. Помнишь, когда тебе рожу всей капеллой били? Забыл?
— Такие, как ты, всё с ног на голову поставить могут, — пробурчал Герка, явно не желая предаваться воспоминаниям.
— Имей в виду: последний раз тебе сходит. А ты, — обратился Костя ко мне, — больше с ним не становись. Я сам с ним поработаю. Давай пошли.
Герка злобно взглянул на кочегара, ничего не сказал и поплелся вниз за следующим баллоном.
Через три дня «Таймыр» пришел в Архангельск. В конторе «Убеко» нас ждала телеграмма. В ней говорилось:
«Ленинградским практикантам срочно выехать в Керчь на учебное судно «Товарищ» для прохождения дальнейшей практики».
Я покидал «Таймыр» с радостью. Я был слишком утомлен тяжелой работой, непросыхающей робой, вечным недосыпанием. Нет, если быть честным, мне не понравилось первое плавание. Я ждал романтики и не нашел ее. Мне все время хотелось спать, больше я ни о чем не думал. Впрочем, думал. Мне казалось, что я неправильно выбрал себе специальность.
Это было море Станюковича, Лондона, Джозефа Конрада. Море, о котором я так много читал. Оно расстилалось передо мной бескрайним голубым простором и слепило глаза солнечными зайчиками. В тихие темные ночи оно таинственно мерцало, оставляя за кормой светящийся след потревоженной воды. Когда на небе появлялась луна и прокладывала серебристую дорожку к горизонту, все кругом становилось сказочным, нереальным… И корабль был достоин поэмы. Огромный четырехмачтовый барк, один из немногих оставшихся в мире. «Товарищ»! Мечта моей юности.
Мне надо было поплавать на нем, для того чтобы запомнить на всю жизнь. Запомнить его под полными парусами, свист ветра в снастях, шум воды у бортов и штевня, когда барк летел, накренившись, со скоростью в тринадцать узлов.
Я запомнил и команду капитана: «Все наверх! К шквалу приготовиться! Бом-брамселя и брамселя убрать!» И то, как мы лежа животом на раскачивающихся реях, с кровью, выступающей из-под ногтей, скатывали вырывающуюся из рук парусину. А какое чувство удовлетворения охватывало нас после таких авралов! Мы всё успели сделать вовремя, мы настоящие матросы… И вахты у деревянного штурвала «Товарища» я запомнил. Ведь тебе подчинялось удивительное судно, почти живое существо. От твоей воли и умения зависело, чтобы оно не закапризничало, не обстенило парусов, не вышло из ветра… Все это я запомнил. Все так ярко в памяти, будто не было прожитых десятилетий. Замечательное, незабываемое плавание!
«Товарищ» бродил по Черному морю. Делал повороты, мы убирали и ставили паруса, становились на якорь у живописных крымских берегов, спускали шлюпки, проводили учения. Купались, загорали, мыли и чистили свое судно. Всего на «Товарище» собралось сто пятьдесят семь учеников из техникумов. Они приехали из Владивостока, Одессы, Херсона, Баку и Ленинграда.
К моему большому огорчению, Пакидова на «Товарище» уже не было. Вместе с Алькой Ланге он перешел на ленинградский теплоход «Ян Рудзутак», и теперь плыл где-то в Средиземном море. Но зато я встретил Мана. Ваня Ман среди нас был человеком известным, даже больше — знаменитым. Высоченного роста, очень сильный физически, светловолосый, голубоглазый, он слыл большим любителем парусного дела, знал его отлично. «Красная звезда» собиралась идти вокруг света под его командованием. С Маном меня познакомил Пакидов, когда я приходил к нему на «Товарищ». К тому времени Ман уже окончил техникум, но числился в штате «Товарища» матросом, так как не имел плавательного ценза. Он сразу завоевал мое расположение простым, дружеским отношением, несмотря на то что я был значительно моложе его и море знал только по книгам и яхт-клубу.
Ман встретил меня дружелюбно. Он уже занимал должность боцмана и командовал вторым гротом. Увидев меня, он предложил:
— Хочешь в мою вахту? На второй грот?
— Конечно!
— Ладно. Попрошу старпома.
Так я попал во вторую вахту.
Жили мы в огромных кубриках, переделанных из грузовых трюмов. Утром нас выстраивали на подъем флага, после чего начинались занятия, уборка судна, парусные учения.
Около двух месяцев «Товарищ» находился в учебном плавании. Изредка он заходил в порты, вызывая восхищение жителей и курортников. Мы страшно гордились и фасонили, когда слышали, как девушки шептали нам вслед: «Это ребята с «Товарища». И хотя Феодосия не Буэнос-Айрес, а Черное море не Тихий океан, мы чувствовали себя не менее опытными моряками, чем ученики, ходившие в Южную Америку.
На комсомольском собрании меня выбрали в редколлегию стенгазеты. Я отказался. Предложили работать уполномоченным МОПРа. Я опять отказался. Когда секретарь сделал мне замечание, я высокомерно заявил:
— Пусть этим занимаются те, кто парусного дела не знает. А мне некогда.
«Я моряк, работаю на нижней брам-рее, боцман мной доволен. Чего же еще?» — так я думал. Мне уже казалось, что я почти адмирал Ушаков.
И вдруг слух: «Товарищ» идет на десять дней в Одессу. Одесса! Я никогда не был в этом городе, но слышал о нем много.
А теперь практиканты-одесситы не давали покоя со своей Одессой. Целыми днями они жужжали: «Одесса — черноморский Париж! Самые красивые женщины в Одессе! Город моряков! Золотые пляжи! Куприн написал «Гамбринус». Он еще существует…»
Если все правда, я должен показать Одессу своей Лидочке. Пусть она посмотрит и на «Товарищ», пусть проникнется уважением к мужу, плавающему на таком судне. Жена должна увидеть, как он работает на такой высоте, правда не на самом бом-брам-рее, а на брам-рее, но тоже достаточно высоко и страшно. А вечерами мы будем сидеть у моря… Но на стипендию особенно не разъездишься. И я дал первый в жизни семейный приказ: «Продай белый макен, шляпу, шарф, немедленно приезжай в Одессу». О жилье я договорился с одним славным одесситом. Он принимал нас к себе на квартиру безвозмездно. Радиограмма была послана. Что я буду носить, когда вернусь, меня не тревожило.
«Товарищ» подал швартовы в Арбузной гавани вечером, а утром я уже встречал жену. Я предусмотрел все. И комнату, и то, в какой столовой будем обедать, и где гулять, и как проводить время… Предусмотрел все, кроме одного.
Практикантов с «Товарища» выпускали на берег через два дня на третий: вахта и подвахта на борту, третья вахта свободна. Железный закон учебного судна. Но разве могли подойти такие правила влюбленному молодому мужу? И вместо того чтобы попытаться официально получить разрешение чаще бывать на берегу, я пошел на преступление. Почему я не поговорил со старпомом, не объяснил ему всего? До сих пор не понимаю. Наверное, боялся получить отказ.
Каждый вечер я укладывал свой бушлат на койку, придавал ему очертания человеческого тела, покрывал одеялом и с наступлением темноты удирал с судна. Несколько раз мне это сходило с рук, но в конце концов меня уличили.
Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.
«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи комсомольцы. Я бросился в бюро ячейки.
— Не думаю, чтобы собрание заступилось за тебя, — холодно сказал секретарь, принимая от меня заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а с вахты уйти не всякий додумается.
Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня.
— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.
Я был возмущен и подавлен. Горевал не оттого, что меня списывают, — меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.
Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.
Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свой чемоданчик и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с ребятами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…
В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.
— Лухманов в отпуске, — сказали мне.
Не оставалось ничего, кроме как ждать его приезда.
Без начальника техникума никто не мог решить, оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня как могли. Но, встречаясь с глазами матери, я чувствовал, что она недовольна мной.
— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?
Я начал кипятиться, все старался доказать, что прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.
Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется.
Начался совет. Я с замиранием сердца стоял за дверью. Пытался услышать, что говорят. Но, кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома, он тоже присутствовал на совете, увидев меня, сказал:
— Все, брат. Отчислили тебя.
Я не поверил.
— А что Лухманов говорил?
— Он сказал, что как коммунист, капитан и воспитатель считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.
Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.
— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать мне. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.
— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня, на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.
— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил, несмотря на то что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного вкусить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.
— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…
Лухманов встал, положил руку мне на плечо:
— Послушай, что я тебе скажу. У меня большой опыт. Ты веришь мне?
— Да.
— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависят безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет… — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.
— Куда же мне идти теперь?
— Я напишу на биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.
Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.
— Иди. Через год я жду тебя в техникум.
Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.
На биржу труда меня поставили без возражений. Записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в мореходку.
«Мироныч» — первенец советского судостроения. Он имел отличные двухместные каюты для команды, отдельную столовую, красный уголок. А вот ходок он был плохой. Парадный ход — восемь узлов, если нет встречного ветра, а если ветер, то… На нем стояли маленькие котлы, и пару всегда не хватало.
Кочегары выбивались из сил, проклиная все на свете. Зато корпус у «Мироныча» был крепчайший. Построили его добротно, на долгие годы. В иностранных портах любопытные инженеры приходили посмотреть на советский пароход. Они замеряли толщину обшивки, прищелкивали языком и говорили:
— Ол райт! Из этой стали можно два парохода построить.
На «Мироныче» я встретил своего старого знакомого, Борьку Соколова. Мы с ним вместе ходили в яхт-клуб года четыре назад. Борька тоже плавал матросом второго класса. Он меня сразу ввел в курс дела:
— Коробка хуже некуда. Одних трюмных лючин двести пятьдесят. Пуда по три. Попробуй перекидай. А в порты заходим часто. Открой, закрой. Капитан — душа. Старпом и помощники — на фудель-дудль. А вот «дракон», я тебе скажу… Наплачешься. Ребята что надо. Ты с Тубакиным будешь вахту стоять.
Так я начал свою службу на «Мироныче». Пароход ползал по портам «континента» — так называли Европу. Ходил в Лондон, Роттердам, Антверпен, Глазго. С командой я подружился. Вахту стоял с матросом первого класса Тубакиным. Сашка Тубакин отслужил военную службу старшиной-рулевым и пришел на торговый флот.
— Знаешь, — говорил он мне, когда, плотно поужинав, перед вахтой мы валялись в койках, — хочу стать штурманом. Как ты смотришь? Выучусь и буду по мостику ходить, посвистывать. Не всю же жизнь матросом ишачить! Женюсь на своей курносой, — Сашка взглядывал на фотокарточку, приколотую над койкой, — и заживу, как порядочный. Так?
— Так, — соглашался я и тоже глядел на фотографию.
На ней девушка с большими наивными глазами и неправильными чертами лица прижимала к груди цветы. Милая такая девушка. Почему-то мне казалось, что у Сашки ничего хорошего с его «курносой» не получится. Он болтал много и к девушке относился как-то несерьезно. Товарищем он был неплохим. Всегда мог отстоять за тебя вахту, помочь в трудной работе, одолжить денег.
В общем, плавалось нам не худо. Вот только боцман… Мы с Борькой были новичками, самыми молодыми, и боцман здорово нажимал на нас. Он выискивал нам самые паршивые, грязные работы и обязательно посылал в канатный ящик. Пожалуй, больше всего мы с Борькой не любили канатный ящик, но боцман, эстонец Август Нугис, придерживался другого мнения. Наверное, считал, что это наша любимая работа. Он вообще придирался к нам. Достаточно было зайти куда-нибудь в укромный уголок, сделать маленький перекур, как раздавался скучный голос боцмана:
— Опять курить? Кто же будет работать? Борька, бери тряпку, щетку, будешь мыть надстройки. И ты тоже.
А в канатный он посылал только кого-нибудь из нас. За что он нас невзлюбил, непонятно. Мы платили ему тем же. Издевались над его плохим русским языком, за глаза передразнивали, называли тупицей, но были бессильны что-либо изменить. Нугис считался отличным боцманом и пользовался неограниченным доверием у старпома.
Тогда мы решили как следует угостить боцмана в надежде на то, что он станет к нам мягче. В один из приходов нашего судна в Ленинград мы пригласили Августа в ресторанчик на канале Грибоедова.
Для такого торжественного случая Нугис надел новый костюм и выходную кепочку. Из крахмального воротничка вылезала тонкая петушиная шея. В такой одежде рядом с нами он казался совсем щупленьким. Мы с Борькой были высокие парни, и маленький рост боцмана особенно выделялся.
Мы заняли столик в углу. Август пригладил благоухающие одеколоном волосы — мы только что ходили в парикмахерскую, — удовлетворенно вздохнул и сказал:
— Это правда есть. На берегу иногда тоже как в море. Хорошо.
Мы пили коньяк, ели шашлыки, танцевали. Боцман разошелся. По-видимому, был доволен.
Наконец наступило время начать серьезный разговор. Боцман пришел в благодушное настроение.
— Слушай, Август, — начал Борька, — ты все-таки поступаешь нехорошо. Почему только нас двоих ты заставляешь лазать в канатный ящик? Ведь на судне есть еще четыре матроса. Надо по очереди. Так будет по-честному.
Боцман посмотрел на нас грустными, осоловевшими глазами:
— Это правда есть. Я послал все время вас. Ну ладно, ладно. Будем делать очередь.
К трем часам Август совершенно опьянел. Мы с трудом привезли его на пароход.
— Боцман у нас в кармане, — сказал мне Борька, когда мы улеглись в койки.
…«Мироныч» стоял на якоре на Темзе в ожидании прибытия лоцмана. Я был уверен, что на этот раз в канатный полезет кто-нибудь другой. И все-таки, когда раздались звонки, означающие съемку с якоря, я на всякий случай постарался убраться с передней палубы. Но не успел я дойти до полуюта, как услышал голос Августа:
— Иди канатный. Ну, ну, быстро.
Он подождал, пока я пройду мимо него. Я двигался, как на эшафот. «Мироныч» стоял на десяти смычках цепи. Десять смычек!
В канатном ящике, как всегда, пахло кузбасслаком, суриком, пылью. Сегодня он показался особенно узким и глубоким. Цепь почти вся была вытравлена.
— Готов канатный? — услышал я сверху голос боцмана.
— Готов!
Застучал брашпиль, и на меня медленно поползла цепь. Первые смычки прошли сравнительно легко. Но когда боцман прозвонил, что прошла шестая смычка, я уже выбивался из сил. А цепь неумолимо, как судьба, ползла на меня, облепленная синей скользкой глиной, которую не успевала сбивать струя воды из шланга наверху. Цепь, у которой каждое звено в руку толщиной и весит больше пуда! Она ползла, подрагивая, как живая толстая змея, громоздилась у ног, поднимаясь все выше к клюзу. Я не успевал укладывать ее. Надо немедленно растащить эту гору! Сейчас же, иначе цепь забьет клюз, и может произойти несчастье.
Я обхватил ее руками, прижал к животу, что было сил оттягивал от клюза. Цепь, больно ударяя меня по ногам, тяжело и неохотно ложилась в углы. Ну, слава богу, кучу растащил. Я весь покрылся противной синей глиной, глаза заливал соленый, едкий пот, я чувствовал холод слизи, проникшей всюду — на лицо, под рубашку, на спину…
А цепь все ползла и ползла… Звенья с похоронным звоном падали друг на друга. Нет больше сил! Снова цепь громоздится в кучу и становится все выше и выше… Нет, не могу! Сейчас закричу, чтобы остановили брашпиль, дали передохнуть… Но это значит опозориться на всю жизнь: матрос не мог уложить цепь! Позор! Сколько же еще осталось? Боцман прозвонил восьмую смычку. О, черт возьми! Нет, не выдержать! Два моих слова: «Стоп брашпиль!» — и проклятая цепь прекратит свое движение. Можно будет свободно вздохнуть, вытереть пот, отдышаться… Нет, но я все же не крикну ни за что. Ты ждешь этого, Август? Ты свинья, Август, не сдержал своего обещания… Сколько же еще? Черт, цепь подошла под самый клюз. Ну, еще немного. Осталась одна смычка.
Как сквозь сон, я слышу четыре удара в колокол. Панер! Встал якорь. Брашпиль замолк. Перестали падать и звонить звенья.
— Долой канатного! Ну что ты там, умер? — доносится до меня голос боцмана.
Я еле выбрался на палубу, задыхающийся, грязный, с невидящими от пота глазами… Ладно, я все-таки скажу боцману, что о нем думаю.
— Ты не держишь своего слова, боцман. Тебе нельзя верить. Кто говорил, что установит очередь?
— Почему не держишь слова? Будет очередь. Скажи Борьке, что следующий раз он пойдет канатный. Хе-хе! Ты что думал, купил Август Нугис за рюмка водки? Ты есть глупый человек. Запомни. Если ты выдержал десять смычек такого цепи, как наш пароход, — ты есть настоящий матрос. Не просил пардон. Не кричал: «Стоп! Я больше не могу», как девчонка. Ты молодой. Должен делать самый трудный матросский работа. Иди мойся.
Как-то в Архангельске (я уже десять лет командовал судами) меня окликнул знакомый голос:
— Эй, это ты? Погоди.
Я оглянулся и увидел Августа Нугиса. Он был такой же чистенький, в выходной кепке, с твердым воротничком вокруг тонкой шеи… Такой же, как в тот знаменательный день, когда мы с Борькой водили его в ресторан… Боцман только постарел. Да и лет ведь прошло много…
— Ну, я ушел на пенсия. Три года назад. Живу новой квартире. Заходи. А где Борька? Видишь его?
Я сказал, что Борька полковник. Боцман покосился на мои нашивки.
— Капитан? Канатный помнишь? Не обижайся. Это была наука. Заходи домой. Ну, когда придешь?
Я проплавал на «Мироныче» больше года. Подошло время моего отпуска. По приходе в Мурманск я списался на берег. Отпуск пролетел, как один день. И вот я снова стою у окошка отдела кадров Балтийского пароходства и жду, когда «дядя Вася» Елизаров, старший комплектатор, вручит мне приказ на новое судно. Стукнуло окошечко, высунулась тонкая рука с узеньким листком приказа, и я услышал сердитый голос:
— На «Рошаль» пойдешь.
«Рошаль» стоял у стенки второго района, против домика контрольно-пропускного пункта. Длинный, узкий, с высокой некрасивой трубой и почему-то с креном на правый борт.
Всегда немножко волнуешься, когда приходишь на новое судно. Какие люди встретятся тебе? Какой будет капитан? Товарищи? Ты обретаешь новую семью. В руках я держал круглый брезентовый морской мешок «кит-баг», сшитый на «Мироныче» под руководством боцмана Нугиса. Им я очень гордился. В старое время эти мешки являлись принадлежностью «просоленных» моряков. В них влезали все матросские пожитки: роба, выходной костюм, белье… Я шил его целый месяц. Наконец мешок был готов. Он закрывался специальным медным замком-ручкой, пропущенной в люверсы. Мешок получился тяжелый, неуклюжий и страшно оттягивал руки. В душе я проклинал старых моряков, не сумевших придумать что-нибудь более удобное. Но все же мне казалось, что «кит-баг» придает матросу солидность.
На палубе меня встретил чернявый парень с повязкой вахтенного. Он посмотрел на меня, на мой мешок и, сверкнув ровным рядом отличных белых зубов, крикнул высунувшемуся из камбузной двери коку:
— Ты смотри! Матрос с фрегата «Летящее облако». Где ты взял эту колбасу? — повернулся он ко мне и непочтительно пихнул ногой мой «кит-баг».
— Бабушка подарила, — сердито ответил я. — Где старпом живет?
— А вот тут. Идем.
Матрос провел меня в узенький коридорчик, где с мешком я никак не мог развернуться.
— Да ты своего поросенка оставь. Не бойся, никто не тронет, — опять засмеялся матрос — Поставь здесь.
Он постучал в дверь, приоткрыл ее и сказал:
— Михаил Петрович, новый человек пришел.
— Давай его сюда, Сергеев, — услышал я веселый голос и протиснулся в каюту.
На вращающемся кресле лицом ко мне сидел маленький человек в форме старпома. Льняные волосы были зачесаны аккуратным пробором, очень светлые голубые глаза смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Не знаю почему, но я сразу почувствовал к этому человеку симпатию и доверие. Панфилов листал мою мореходную книжку. В ней была только одна запись: о плавании на «Мироныче». Я боялся, что он отправит меня обратно в отдел кадров как неопытного матроса. Я знал, что на «Рошале» требуются первоклассные рулевые. Пароход проходит Кильский канал без немецких рулевых. Правят свои. Меня об этом предупредили. Но Панфилов молчал. Потом он вернул мне книжку, взял приказ о назначении, положил в папку.
— Все в порядке. Идите, Сергеев покажет вам место в кубрике, а потом — к боцману. Он поставит на вахту. Вам будет хорошо плавать. У нас неплохие ребята.
Я поверил старпому. Чернявый матрос провел меня по всей палубе на самый нос, толкнул дверь в кубрик.
— Вот наша «каюта-люкс». Располагайся на верхней носовой койке.
Я был ошеломлен. После роскошной двухместной каюты на «Мироныче», уютной столовой, красного уголка — шестиместный грязноватый кубрик, тут же обеденный стол, грубо сколоченные табуретки-раскладушки, неудобные двухъярусные койки и ко всему этому посредине кубрика — клюзовая якорная труба. Значит, когда отдают или выбирают якорь, здесь невероятный грохот, не уснешь. А если ты сменился с вахты?
Заметив мой растерянный вид. Сергеев усмехнулся:
— Что, не понравилась «каюта-люкс»? Ничего, привыкнешь. «Рошаль» пароход старый.
Мы вышли из Ленинграда на рассвете. Я заступил на вахту. Медный старинный штурвал поворачивался легко. Где-то за спиной постукивала паровая рулевая машина. Судно слушалось меня отлично. Достаточно было чуть-чуть тронуть «колесо», как нос уваливал влево или вправо. Позади тянулась ровная полоса кильватерной струи. Хорошо! Никто не скажет, что я пишу за кормой свою фамилию. Так всегда подсмеивались над плохими рулевыми.
Но когда через двое суток «Рошаль» влез в шлюз Кильского канала Гольтенау, я забеспокоился. Канал казался очень узким, а навстречу без конца шли суда. Расходились в притирку. Я молил бога, чтобы моя вахта не пришлась на канал, но надежды были напрасными. Половину канала должна пройти наша вахта. Первым на руль пошел Лева Гущин, мой напарник. Через час к штурвалу заступил я. Лоцман прохаживался по мостику. Увидев меня, он улыбнулся и сказал по-немецки: «О, новый матрос». Видимо, он знал всех рулевых на «Рошале». Пароход проходил канал три раза в месяц. Он держал линию Ленинград — Гамбург.
Я вцепился в теплые медные ручки. Сейчас канал выглядел еще уже. Из-за поворота показалось тяжело груженное большое судно.
— О! — сказал лоцман и тревожно взглянул на меня. Я повернул штурвал. Судно увалилось вправо.
— Нет, нет! Держи так. Прямо руль! — скомандовал лоцман.
Я снова отвел руль. Теперь суда шли прямо друг на друга. Казалось, что столкновение неизбежно.
«Ну увались влево, увались, дай же мне пройти!» — мысленно молил я встречное судно и помимо своей воли опять немного увел нос «Рошаля» вправо.
— Лево руль! — заорал лоцман.
Он подбежал к Михаилу Петровичу, быстро заговорил, показывая рукой на меня. Я понял, что он требует замены рулевого. Какой стыд! Матрос первого класса называется! На лбу выступил пот. Я потерял уверенность. Если пойдем так еще несколько минут, обязательно столкнемся. Ко мне подошел старпом. Встал за спиной, и я услышал его спокойный голос:
— Не горячись. Держи прямо на него. Нос в нос. Не бойся. Он знает, что делать, а я скомандую, когда тебе взять вправо. Здесь свои методы расхождения. Спокойнее.
Панфилов что-то сказал лоцману по-немецки. Тот пожал плечами, недовольно кивнул головой. Присутствие старпома подбодрило меня. Он стоял рядом, совсем близко. Я знал, что в случае чего он поможет.
Встречный пароход неумолимо приближался. Все напряглось во мне.
«Скорее же давай команду вправо! Скорее, а то будет поздно!»
Но старпом молчал. Наконец, когда между судами оставалось не более ста метров, Михаил Петрович скомандовал:
— Немного право. Как только носы разойдутся, сразу же бери влево. Только аккуратно.
Мы разошлись в нескольких метрах. Я отчетливо видел лица людей на встречном судне, слышал шум его машины, разговоры команды.
— Гут, — проговорил лоцман. — Рудерман!
Я отер влажный лоб. Тяжесть свалилась с плеч.
— Понял, как надо расходиться в Киль-канале? Разошелся молодцом, — похвалил меня Михаил Петрович и ушел на мостик.
Как я был ему благодарен! Он спас меня от большой неприятности. Снят с руля! Только подумать! Со следующим судном я разошелся уже увереннее. Панфилов опять стал за моей спиной. Он страховал меня. На всякий случай. Это был урок морской практики. Урок отношения к людям Михаил Петрович дал мне несколько позже.
Вскоре я познакомился со всеми матросами. Они оказались славными ребятами и подтвердили рекомендацию, данную старпомом. Их было пять человек. Эстонец Тамбе, Саша Сергеев, Жорка Яффе, Кушнаренко и Лева Гущин. Все они имели разные характеры и вкусы, но держались дружно, редко ссорились, а главное, любили море преданно и самозабвенно. Плавали они не потому, что их прельщали деньги, валюта, а потому, что море было их профессией, делом, которому они посвятили жизнь. Все хотели впоследствии стать штурманами.
Летом мы покидали Ленинград в светлые белые ночи, когда розовел горизонт и все предметы — дома, краны, склады — так четко выделялись на прозрачном небе. А в городе было тихо и пустынно. И потому всегда становилось немного грустно. Гамбург встречал весельем Рипербана, музыкой баров и ресторанов, огненным хаосом рекламы, шутками знакомых, постоянно работающих на наших судах грузчиков и вечной, никогда не умолкающей симфонией порта — гудками пароходов и скрежетом кранов.
Зимние рейсы были тяжелыми. Ленинградский порт замерзал, и «Рошаль» ходил в Ригу, Гамбург, Лондон и Гулль. Зимой Северное море и Балтика свирепы. Нам доставалось здорово. Низкобортный «Рошаль» обмерзал так же, как и ящики, погруженные на его палубу. Это становилось опасным. Можно было потерять остойчивость. Тогда объявляли авралы, и мы часами скалывали лед, мокрые от злых, холодных волн, набрасывающихся на судно. А потом, когда прекращался шторм, шли в кубрик, скидывали мокрую одежду и грелись на койках, забившись под теплые одеяла. Каким раем казалась тогда наша «каюта-люкс», каким нектаром была кружка горячего кофе! О чем только не говорили… Эти дружеские беседы скрашивали нашу жизнь.
В один из очередных рейсов в Гамбург мы с Левой Гущиным встретили там своих приятелей с парохода «Карл Маркс».
Мы вернулись на судно с пустыми карманами, терзаемые угрызениями совести. У нас не осталось даже на табак. Настроение было паршивое. Каждый рейс я привозил домой какие-нибудь мелочи. Они всегда доставляли радость.
«Неважно, что ты привез, важно, что ты о нас вспомнил», — любила говорить мать.
«Рошаль» быстро бежал по спокойной летней Балтике. Через полтора суток — дома. В кубрике оживление. Рассматривали покупки, чистили и гладили костюмы, кочегары ходили смотреть, что купили матросы, а те ходили за тем же к ним. Мы с Левкой никуда не ходили и отворачивались, когда кто-нибудь показывал нам галстук или свитер, восхищенно крича:
— Видел, какую вещь я оторвал!
На вахте я стоял мрачный и неразговорчивый. За сутки до Ленинграда старпом насмешливо спросил у меня:
— Что жене везешь?
— Ничего, Михаил Петрович.
— Решил поддержать коммерцию «Китайского бара»?
— «Индры», — невесело отозвался я. — Так уж получилось…
— Плохо получилось, — сказал Панфилов. — Эх ты, молодожен! Внимания от тебя ждут, а ты…
Я вспомнил мать и промолчал. Михаил Петрович, нахохлившись, ходил по мостику. В конце вахты он сказал:
— Сменишься — зайди ко мне.
После вахты, помытый и одетый в подвахтенную робу, гадая, чем вызвано такое приглашение, я постучал к старпому.
— Заходи. Садись.
Я опустился на краешек дивана. Михаил Петрович, выдвинув рундук из-под койки, стоял спиной ко мне и, напевая «Донну Клару», шуршал бумагой.
— Бери, — протянул он мне пакет. — Передашь это жене и матери.
— Что вы, Михаил Петрович! — растерялся я. — Не надо ничего. Спасибо большое. Не надо.
— Делай, что тебе говорят! — сердито проговорил старпом. — Я-то знаю, как болезненно переживают невнимание женщины. Не надо их обижать. И вообще… Бери.
— Я сам виноват…
— Знаю, знаю. Бери.
Он развернул бумагу. Я увидел две огромные подарочные красные плитки шоколада «Нестле», перевязанные желтой ленточкой, банку кофе «Сантос», до которого мама была большой охотницей (как это он угадал?), и шелковый голубой газовый платочек.
— Смотри… скажешь, что сам купил. Можешь идти. — И старпом открыл дверь.
Я сгреб подарки. Запинаясь, красный от смущения, с огромной благодарностью в сердце я бормотал:
— Спасибо. Я все отдам в следующий рейс. Обязательно.
— Ладно, ладно. Отдашь.
Михаил Петрович не ошибся. Подарки доставили удовольствие. Мама нежно глядела на меня и удивлялась, какой я внимательный, — вспомнил, что она любит кофе.
И еще один урок преподал мне Михаил Петрович Панфилов. Урок добросовестности.
Как-то в Ленинграде я стоял утреннюю вахту. Вымыл гальюны, растопил камбуз, посмотрел на палубу и убедил себя, что она достаточно чистая.
«Все равно через час придут грузчики и все снова будет замусорено. Не буду подметать».
Пошел в кубрик, где «протравил» с неохотно поднимавшимися матросами, посмотрел на часы. Ого! Уже без трех минут нашего. Конец вахты. Я побежал к флагу. Его поднимали ровно в восемь. К моему удивлению, на кормовой палубе я увидел Михаила Петровича. В парадной форме, в тужурке с блестящими нашивками, крахмальном воротничке, надраенных ботинках и выутюженных брюках, он голиком подметал палубу. Вокруг стояли ухмыляющиеся грузчики и отпускали колкие замечания вроде:
— Гальюны-то вымыл, чиф?
— Иди вахтенного матроса буди. Время флаг поднимать.
— Чего-то тебя кок зовет, чиф. Плита плохо горит.
Михаил Петрович невозмутимо продолжал свою работу. Я обалдел. Подбежал к старпому и попросил:
— Ну зачем, что вы, право! Давайте я подмету.
Панфилов не ответил.
— Дайте же мне! — умоляюще попросил я.
— Ха-ха-ха! Проспал, бедолага! — засмеялся пожилой грузчик. — С такими много не наработаешь. Правда, старпом? Ты отдай его нам. Мы его научим работать.
Я стоял, не зная, куда деваться от стыда, не зная, что мне делать дальше: то ли голик у старпома вырывать, то ли уйти. Выручил Михаил Петрович.
— Иди отдыхай. Твоя вахта окончилась, — холодно проговорил он. — Я уж как-нибудь подмету. Иди, иди, — повторил он сердито, видя, что я не двигаюсь с места.
Старпом не сделал мне ни одного замечания, не учинил заслуженного разноса. Я потащился в кубрик.
С этой памятной вахты я отстоял еще много утренних вахт, но никогда не забывал обязанностей вахтенного.
Да, вот таким был Михаил Петрович Панфилов. Вскоре его перевели капитаном на теплоход «Пролетарий». Мы жалели о его уходе. Он был нашим другом.
К счастью, судьба еще несколько раз сталкивала меня с капитаном Панфиловым. За это я ей очень благодарен.
Я нес вахту у трапа, когда он поднялся на палубу. Высокого роста, сутулый, в сером просторном пиджаке, он чем-то напоминал Маяковского. Но его лицо мне не понравилось. Приплюснутый нос, небольшие черные, очень острые глаза, твердо сжатые губы…
Он хозяином встал на мохнатый матик, положенный у трапа, пошаркал по нему ногами и глуховатым голосом спросил:
— Капитан дома? Мне к нему.
— У себя. Проводить?
Он кольнул меня глазами.
— Не надо. Найду сам. — И уверенно поднялся на ботдек, где помещалась капитанская каюта.
Сашка Сергеев, проходивший по палубе, остановился. Он с нескрываемым интересом уставился на незнакомца. Когда тот скрылся наверху, Сашка спросил меня:
— Знаешь, кто это?
— Понятия не имею.
— Зузенко. Пришел сменять дядю Васю. Он в отпуск уходит.
Зузенко? О нем я кое-что слышал. Говорили, что Зузенко очень строг к команде и достаточно одного его слова, чтобы человек вылетел из пароходства навсегда, что он упрям и никого и ничего не боится. Рассказывали даже, что когда Зузенко несправедливо сняли с какого-то судна, он запер каюту со всеми документами и кассой, положил ключ в карман и уехал в Москву доказывать свою правоту. Пароход простоял двое суток — не будешь же ломать каюту и сейф, — а через два дня Зузенко вернулся, как ни в чем не бывало поднялся на мостик, и пароход снялся в рейс.
Через три дня «Рошаль» пошел в Гамбург под командованием нового капитана. Василий Федорович Федотов, или, как мы называли его за глаза, «дядя Вася», наконец получил отпуск.
Я с некоторым беспокойством встал на руль. Вахту нес третий помощник Коля Комолов. Мы с ним дружили, и поэтому, несмотря на то что помощнику не положено с матросом рассуждать о капитане, я рискнул спросить:
— Как кэп?
Комолов пожал плечами, ничего не ответил. По этому молчаливому жесту я понял, что штурману не нравится новый капитан. Меня это не удивило. К Василию Федоровичу привыкли, полюбили за шутку, веселый характер, простое обращение. А тут «сложный» Зузенко.
Капитан поднялся на мостик через полчаса. Я услышал тяжелые шаги на трапе, потом открылась дверь. Зузенко вошел в рулевую, наклонив голову. Подволок в рубке для него был низковат. У штурманского стола он остановился и взглянул на карту.
— Последнее определение в двадцать пятнадцать по Гогланду и Родшеру, — доложил Комолов.
Капитан кивнул головой. Он подошел к окну рубки, прижался лбом к стеклу и простоял так минут десять, разглядывая море. Тишина угнетала. Отчетливо слышались только шаги помощника на мостике и постукивание рулевой машины. Наконец капитан отлепился от стекла и сказал Комолову:
— Возьмите три градуса на дрейф в двадцать один тридцать. — Повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел к себе в каюту.
Штурман облегченно вздохнул.
Да, новый капитан был полной противоположностью нашему «дяде Васе». Обычно он приходил на мостик, задумчиво смотрел на карту, глядел на море и спускался к себе. Уходя, бросал два-три слова помощнику.
В Гамбурге после выгрузки «Рошаль» поставили в бассейн под названием «Африка-хафен». Сказали, что груз еще не прибыл, придется подождать сутки. Вечером все свободные от вахты отправились в город. Я остался на судне. Пароход стоял в отдаленном углу гавани, непривычно тихий и темный. У трапа светила переноска да иллюминаторы бросали на причал круглые желтые пятна. Ночь выдалась теплая, звездная. Я вышел на палубу. Гамбург полыхал разноцветной неоновой рекламой. Мое внимание привлекли нежные звуки музыки, льющиеся откуда-то сверху. Я поднялся на ботдек. Музыка доносилась из открытого иллюминатора капитанской каюты. Играла гавайская гитара. Я прислонился к надстройке, принялся слушать. Неожиданно передо мной появился капитан. Я отпрянул от иллюминатора. Было страшно неловко. Еще подумает, что я подсматривал или подслушивал. Но Зузенко спросил:
— Л-любишь м-музыку?
Капитан немного заикался, и речь его была своеобразной, отрывистой.
— Очень.
— Я т-тоже. Пойдем. У меня самые последние пластинки.
Это было так неожиданно — Зузенко приглашает к себе в гости матроса! Смущенный, я последовал за капитаном. На столике стоял патефон. Рядом на кресле лежала стопка пластинок в бумажных чехлах.
Он завел патефон, поставил пластинку «Голубые Гавайи», уселся в кресло. Капитан сидел ко мне в профиль, и я хорошо видел его лицо. Суровое выражение исчезло, черты смягчились, губы улыбались, а глаза смотрели совсем не так пронзительно, как показалось мне в первый раз. Эти глаза принадлежали человеку, много знающему, мудрому, наделенному недюжинным умом и волей. Казалось, что он совсем не замечает меня, так захватила его музыка.
Мы просидели с ним довольно долго. Наконец капитан опустил крышку патефона.
— Все. Хватит на сегодня.
Я поблагодарил и вышел на палубу. Ну и ну! Побывал в гостях у Зузенко. Никто не поверит.
Из Гамбурга «Рошаль» пошел в Англию. Наступила зима, Финский залив покрылся толстым льдом, и Ленинградский порт на некоторое время перестал принимать суда.
В Лондоне Зузенко еще больше удивил меня. Увидев, что я собираюсь на берег — я был одет в выходной костюм, — он позвал меня к себе.
— Т-ты на берег идешь?
— Да, Александр Михайлович.
— Маленькая просьба к тебе есть. К-купи мне морские сапоги на деревянной подошве. В-вот деньги.
Я растерялся, и Зузенко, заметив это, добавил:
— Н-ну, знаешь, такие морские сапоги. У них внутри войлок. Стоят семь шиллингов. Знаешь?
Я кивнул головой. Такие сапоги были у Сашки Сергеева.
— Вот и купи. Размер сорок четвертый.
— Так вам самому лучше было бы пойти, Александр Михайлович, — промямлил я, — а то купишь что-нибудь не то. Ведь примерять надо. Идемте вместе.
— Н-не могу. Меня король здесь на берег не пускает.
— Какой король?
— А вот такой. Давай иди. Бери деньги. — Он протянул мне десятишиллинговую бумажку.
Через несколько часов я принес капитану сапоги. Он был очень доволен. Сразу натянул их, походил по каюте, потопал и сказал:
— Теперь на мостике с-сырость не с-страшна. Я одну такую пару уже с-сносил. Хорошие сапоги и дешевые. С-спасибо.
— Александр Михайлович, вы мне про короля расскажите, — решился попросить я. Любопытство так и выпирало из меня.
— Про какого короля?
— Почему вас на берег здесь не выпускают?
— Не любит меня король. Обидел я его кровно, когда сидел у них в тюрьме. Меня камеру заставили чистить, а я давай и спроси: «Кому принадлежит эта тюрьма?» Ну, надзиратель и ответил, что его величеству королю Англии. Тогда я с-сказал: «Пусть его величество камеру и чистит. Он хозяин, а я гость».
Я засмеялся.
— Только за это и не пускают?
— Ну, если честно, то не только за это.
— Расскажите, Александр Михайлович!
— Д-длинная история. Как-нибудь в другой раз…
Я пришел в кубрик заинтригованный. Тюрьма, король, запрет сходить на берег… В чем дело? Сашка Сергеев тихонько наигрывал на мандолине, Тамбе чинил кожаную рукавицу. Больше в кубрике никого не было.
— Ребята, вы не знаете, почему наш кэп в Англии на берег не сходит?
Тамбе поднял голову:
— Ты сам спроси у него, может быть, он и расскажет.
— Спрашивал. Все шуточками отделывается. Про какую-то тюрьму, про английского короля травил. Я ему сапоги ходил сейчас покупать. Говорит, что сам не может.
— Александру Михайловичу здесь на берег нельзя, — серьезно сказал Тамбе. — Ты что, в самом деле не слыхал про Зузенко? Все пароходство знает.
— Кое-что слышал, а вот про короля и тюрьму не знаю.
Тамбе отложил свою рукавицу.
— Тогда слушай, матрос. Прочувствуй, с каким капитаном плаваешь. Не было у нас такого кэпа и не будет. Легендарный человек.
Тамбе набил трубку, закурил. Сергеев перестал играть, подвинулся к нам.
— Так вот… Я всю эту историю подробно знаю. Слышал, как Зузенко отчитывался на парткоме. Можете мне верить. Его из рижской мореходки выставили за распространение большевистских листовок. Он уже тогда большевиком был. Ну, куда податься? Рванул в Херсон. Там тоже мореходка была. Закончил ее, получил диплом и поступил матросом на какой-то парусный «дубок». Сами понимаете, для штурмана это не плавание. Заскучал Зузенко и решил вернуться снова в Ригу. Понятно, ведь все корни там. Приехал. Встретился со старыми товарищами. А в Риге волнения. 1905 год. Ну, и опять колесо закрутилось. Митинги, стачки, листовки. Тут уж нашего Сашу фараоны схватили — и в тюрягу… — Тамбе сложил пальцы решеткой и продолжал: — Просидел голубчик несколько месяцев. Выпустили его, а на работу нигде не берут — неблагонадежный. Бедствовал он здорово, случайной работой в порту пробавлялся, ну, и товарищи помогали кое-чем. С трудом устроился он матросом на норвежский пароход. Сволочи!
Александр Михайлович рассказывал, что взяли его на половинную зарплату. Вторую половину старпом себе брал. А что делать, если такие документы? Там ведь наплевать на убеждения. Работал бы человек да поменьше спрашивал.
Вот отсюда и начались его скитания. Где только он не побывал, где только не работал! И в Англии шахтером, и в Африке на алмазных копях, и плавал на пароходах под разными флагами… Даже на парусно-моторной шхуне, перевозящей фрукты с острова Фиджи, плавал боцманом. Там ему не повезло. Дал по роже шкиперу — заступился за какого-то матроса-метиса. Ну, шкипер его и выбросил на берег в Австралии, как в порт пришли. В Сиднее это было.
Зузенко надеялся, что здесь ему подфартит. Вроде бы работы побольше. Говорили, что Австралия — земной рай, свободная страна. Оказалось все липой. Толстосумы так ее хотели представить. А на самом деле нажим на рабочих невероятный, эксплуатация, как и везде. Понятно? Но работать все равно надо. Зузенко все пробовал. Стриг овец, строил дороги, рубил сахарный тростник. Везде одно и то же. Рабочие ропщут, волнуются.
Где вспыхивал протест против хозяев, против каторжного труда, там и Лонг Алек — так его прозвали за высокий рост. Такой уж у него характер был. Конечно, полиция его и тут приметила. Пришлось заметать следы.
Попал он в Брисбен и здесь встретил девушку. Женился. Ее семья приехала в Австралию из России в поисках счастья. В Брисбене Зузенко познакомился с Артемом. Он всей революционной работой заворачивал среди русских рабочих. Их там уйма была…
— Кто это Артем? — спросил Сашка.
— Не знаешь? Эх, темнота! Артем — Сергеев, твой однофамилец, знаменитый революционер, большевик. Гордиться этим должен. Зузенко стал ему помогать. В общем, скоро сделался его правой рукой. Выступал на митингах, стачки организовывал. А тут революция в России. Артем передал все дела «Федерации русских рабочих» — так их организация называлась — Александру Михайловичу и уехал в Россию.
Лонг Алек издавал газету «Девятый вал», призывал к демонстрациям, участвовал в забастовках. Брисбен кипел. Рабочие головы подняли. В России революция, Советская власть. Думали, что неплохо бы и у них так же сделать.
Австралийские полицейские больше не могли терпеть Зузенко. Газету закрыли, его арестовали и решили передать в руки «законного русского правительства», другими словами — белогвардейцам Деникина. Англичане народ известный! Все отработано. В кандалы, на пароход, и повезли милого в Одессу.
— А жена как? — спросил я.
— Жена за ним, на другом пароходе, конечно. Товарищи ей денег на дорогу собрали. Встретились они только в Константинополе. Его там с парохода сняли и в тюрьму опять бросили в ожидании оказии в Россию. А тут жена заболела, беременна была. Зузенко подал прошение, чтобы его временно освободили из-под стражи за ней ухаживать. Выпустили его под надзор полиции. Ясно, в тюрьму он больше не вернулся.
С помощью местных революционеров им удалось достать голландские паспорта, и под видом коммерсанта Зузенко на белогвардейском пароходе «Россия» попал в Одессу. С трудом ускользнул от контрразведчиков. Началось подполье.
Наконец Одессу освободили, и Александр Михайлович поехал в Москву. Там он выступил на Втором Конгрессе Коминтерна делегатом от Австралии. Во как! Он работал в Коминтерне, сотрудничал в газете «На вахте». Потом снова попал за границу. Появлялся в Сан-Франциско, Антверпене, Гамбурге, Лондоне. Но в Англии полиция снова арестовала Зузенко. Его судили и приговорили к повешению. Насолил он им здорово. Из этой тюрьмы не убежишь. Он сидел, но надежды не терял. И не напрасно. Наше правительство обменяло Зузенко на английских военнопленных интервентов. Александр Михайлович вернулся домой и начал плавать. Но сходить на берег в Англии и колониях ему запрещено. Вот тебе и английский король. Понял?
Тамбе снова принялся за починку рукавицы.
— С Джоном Ридом был знаком, английский язык знает, как родной, — добавил он, вдевая нитку в иголку. — Весь мир видел…
Я слушал Альку затаив дыхание. Действительно, не человек, а легенда.
Несколько лет спустя, когда я уже имел диплом штурмана, меня послали третьим помощником капитана на теплоход «Смольный». Им командовал Александр Михайлович Зузенко. Долго плавая на линии Ленинград — Лондон, капитан так хорошо изучил этот путь, что поднимался на мостик только для того, чтобы проконтролировать работу штурманов, да при подходе к портам и швартовкам. Мне даже казалось, что Зузенко не проявляет большого интереса к морю. Он был как-то выше своей специальности.
Каюта капитана напоминала библиотеку, набитую книгами на разных языках. Капитан много читал. В Лондоне к нему часто приезжал Уильям Галахер, член парламента от коммунистов, и секретарь Коммунистической партии Англии Гарри Поллит. Они были друзьями. «Старики» часами просиживали за кофе в капитанской каюте, в то время как мы, молодые помощники, развлекали дочку Галахера, кажется, Мери. Танцевали с ней, болтали, совершенствуя, свой английский язык.
Зузенко по-прежнему в Лондоне на берег не сходил. Его друзья Беатриса и Сидней Вебб, английские прогрессивные общественные деятели, даже сделали запрос в парламенте: «Почему советского капитана Зузенко, такого почтенного человека и джентльмена, не выпускают на берега Соединенного Королевства?», но запрос остался без ответа.
Правда, однажды на судно приехал английский чиновник и торжественно протянул капитану свиток с сургучной печатью. Это был указ короля об амнистии и разрешении сходить на берег. Александр Михайлович развернул бумагу, внимательно прочел ее и возвратил чиновнику. Как всегда немного заикаясь, он сказал:
— П-передайте мою благодарность его величеству. Я сойду на берег, когда в Англии установится Советская власть.
Может быть, это было не совсем вежливо. Может быть… Но звучало это здорово.
Все, что я узнал об Александре Михайловиче Зузенко, поразило меня. Он так не походил на остальных моряков, с которыми мне приходилось встречаться. Это был человек из другого мира. Капитаны, с которыми я плавал, были разные люди, с разными характерами, привычками, иногда странностями, но все они находились в плену своей профессии. Они были моряки, и вся их жизнь подчинялась одному — морю. Все они достигли высокого морского мастерства, плавали безаварийно, добивались «голубого вымпела пароходства». Они ревниво относились к успехам товарищей и не прощали им морских оплошностей.
И дома у них обычно говорили главным образом о плаваниях, службе, пароходстве, критиковали кого-нибудь из моряков, искали путей к перевыполнению плана. Они были влюблены в свою профессию, ставили ее выше других, гордились ею. Все остальное — книги, театр, наука — составляло лишь маленькую часть их жизни.
У Зузенко все было не так.
Я внимательно наблюдал за ним. Он тоже был моряк, капитан, но в отличие от других в центре его внимания лежало не судно и навигация, а люди, с которыми он работал. Он любил свою команду, охотно спускался в столовую экипажа, любил подолгу беседовать на разные темы. Меня поражало богатство его знаний. Кажется, не было такого вопроса, на который не мог бы ответить капитан, не было незнакомой ему области. Но я никогда не видел Зузенко с секстаном в руках. Когда он приходил на мостик в своем сером, таком штатском пиджаке, с непокрытой головой, бросал беглый взгляд на карту, свертывая самокрутку, и, закурив, молча становился в крыле мостика, мне всегда казалось, что мысли его далеко от «Смольного», что ему совсем не интересно, что́ делают его помощники, и ему скучно. О чем он думал? Может быть, вспоминал свою жизнь… Не знаю. Но мне в то время это было непонятно и казалось кощунством. Нет, как моряк Зузенко отнюдь не вызывал моего восхищения. Мне больше нравился капитан нашего «систер шипа» «Сибири». Блестящий, веселый, лихой швартовщик.
Но зато никто не пробудил у меня таких раздумий о жизни, такого уважения к людям, как Александр Михайлович Зузенко. Впервые я встретил человека, который был абсолютно чужд тщеславия, а ведь про него можно было написать книгу. Приключения и опасности сопутствовали всей его жизни. Но он не делал из себя героя. Своим примером капитан доказал мне, что «не хлебом единым жив человек», что есть нечто большее, чем личные интересы, большее, чем собственная жизнь и все с нею связанное, что можно ею пожертвовать, если ты борешься за идею, если ты в нее веришь. Он не думал о богатстве, о славе, не добивался высоких постов. Он был рядовым бойцом-коммунистом. Именно бойцом, рисковавшим своей свободой, а иногда и жизнью за дело рабочего класса и ничего не требовавшим взамен.
Конечно, я читал о таких людях. Он был не единственный, Александр Михайлович Зузенко, но я его видел реального, стоящего передо мной в крыле мостика. Такого обычного, ординарного, в неуклюжем пиджаке, свертывающего желтыми, прокуренными пальцами сигарету. И, может быть, именно в то время, когда я плавал с ним, я лучше понял, что человек может сделать многое, оставаясь скромным, не броским и не красноречивым.
Я недолго был помощником у Александра Михайловича, но это плавание оставило неизгладимый след в моем сердце. Ни до, ни после мне не приходилось встречать людей, похожих на этого капитана. Прошло несколько лет, а я вижу его как живого, высокого, немного сутулого, с серьезным лицом и улыбающимися глазами, слышу его хрипловатый, слегка заикающийся голос: «Не с-сомневайтесь, р-рабочие везде придут к власти. Я э-это твердо знаю».
…В 1941 году, очутившись в фашистской тюрьме Вольцбург, я вспомнил Зузенко. Вспомнил и только тогда по-настоящему осознал, каким мужеством, стойкостью и верой в дело коммунизма должен был обладать он, одиноко скитаясь по тюремным камерам мира.
Я не встречал судна с именем Зузенко. Но такое судно должно быть. Нет лучше памятника для моряка, чем корабль, названный его именем. Всей своей жизнью Александр Михайлович Зузенко заслужил такую память.
Прошло более трех лет с тех пор, как я покинул кабинет Лухманова и отправился на биржу труда. Надо было возвращаться в техникум. В кармане лежали отличные характеристики, полученные от капитанов и общественных организаций. Мне хотелось показать их Дмитрию Афанасьевичу, но в Ленинграде я его уже не застал. Он жил и работал в Поти.
Меня охотно зачислили на третий курс вечерней мореходки: ведь я считался «производственником». На вечернем отделении учились только моряки, проплававшие не менее двадцати четырех месяцев.
Два года в техникуме пролетели незаметно. Учеба сменялась плаванием, плавание — учебой. Я хорошо закончил мореходку, получил диплом штурмана и продолжал работать в Балтийском пароходстве. Меня назначили помощником капитана только в следующую навигацию, когда окончил четвертый класс мореходки и получил свидетельство штурмана дальнего плавания.
Меня послали на пароход «Эльтон» третьим помощником. Прежде я об этом судне ничего не слыхал. То, что удалось узнать о нем, ввергло меня в уныние.
«Эльтон» только что купили у англичан. Пароход был старый, маленький, требующий капитального ремонта. Зимой его предполагали поставить на перевозку апатитовой руды из Мурманска, а я-то думал о новом современном теплоходе и тропических рейсах.
Кончался декабрь. Погода в Ленинграде стояла отвратительная. Шел снег, дождь, завывали ветры. На улицах слякоть. Небо хмурое, серое. В море не переставая штормило.
«Эльтон», ошвартованный в Угольной гавани, принимал бункер[3]. Я добрался до парохода поздно вечером, когда стало совсем темно, проклиная все на свете, плюхая по жирным угольным лужам, то и дело спотыкаясь об обломки досок.
В темноте я не мог разглядеть очертания парохода. На форштаге раскачивался на ветру желтый якорный огонь. У трапа, в закопченной «летучке» метался маленький язычок пламени.
«Неужели электрической переноски у них не нашлось?» — подумал я, уже инстинктивно испытывая неприязнь к пароходу. Вахтенного не было. Я толкнул первую попавшуюся в надстройке дверь и очутился в кают-компании. За столом сидели два человека. При свете тусклой, без всякого абажура лампочки я сначала не мог разглядеть их лица.
«Такие лампочки обычно ставят в общественных уборных. Ради экономии. Напряжение-то не больше сорока вольт», — опять со злостью подумал я и поставил свой чемодан на палубу. Сидевшие за столом люди повернули ко мне головы.
— Мне бы капитана повидать, — сказал я.
Тот, что сидел в углу на диване, сказал глуховатым голосом:
— Пожалуйста. Я капитан Павлов. Зовут меня Михаилом Ивановичем.
Вот уж не думал, что это капитан! Наверное, все у них тут такое «замшелое»… Михаил Иванович был одет в старенький черный пиджак без нашивок, с помятыми лацканами, синий пупырчатый свитер, такие всегда покупали матросы в Лондоне у «знаменитого» Когана, и в высокие меховые сапоги. Совсем он не походил на капитана. Второй человек не проявил к моему появлению ни малейшего интереса. Он опустил голову на руки и так сидел все время, пока мы разговаривали с капитаном. Лица его я не видел, только заметил седые прокуренные хохлацкие усы. Я достал приказ-назначение, протянул Михаилу Ивановичу. Он мельком взглянул на бумажку, положил ее на стол, улыбнулся и приветливо сказал:
— Ну что ж, сменяйте Гиршева. Он вас ждет не дождется. Уже неделю назад кадры обещали ему замену прислать, да никто сюда не идет. Как услышат «Эльтон» — отказываются. Вплоть до увольнения. Как это вы согласились?
— Что же, здесь так плохо? — с испугом спросил я.
— Хорошего мало. Сами увидите, — невесело проговорил Павлов.
Приемка дел не заняла много времени. Скоро, схватив чемодан, Гиршев убежал. Я остался один. Тяжело было у меня на душе. У иллюминаторов образовались ледяные корочки. В каюте было холодно. Я посидел так несколько минут, ни о чем не думая. Неожиданно погас свет. Наверное, остановили динамо. Я, как был в одежде, залез на койку, ощупью нашел висевший на крючке источавший кисловато-противный запах полушубок и, натянув его на голову, заснул.
Разбудил меня веселый голос:
— Вставайте, третий, сейчас отходим. Капитан просил на мостик.
С неба падали мокрые хлопья снега, превращаясь на палубе в грязноватую жидкую кашицу. Все кругом было неприветливым, серым, холодным. Ветер то усиливался, то ослабевал. По мостику прохаживался Михаил Иванович в короткой брезентовой «канадочке» с меховым воротником. Заметив мое появление, он спросил:
— Ну как, выспались? Сейчас пойдем. Проверьте карты, пожалуйста.
Теперь я хорошо разглядел капитана. Ему было лет сорок пять. Высокий, худощавый, под серыми спокойными глазами — набрякшие мешки, какие бывают у людей с больным сердцем. Волосы светлые, с проседью. На лбу три глубокие морщины.
— Дайте малый ход вперед, — сказал мне капитан, и я переставил медную ручку телеграфа.
«Эльтон» тяжело вздохнул, под ногами чуть-чуть задрожало. Это заработала машина и закрутился винт. Судно отходило от пирса. Налетел маленький шквал. Корму начало валить под ветер. Я забеспокоился: мы могли задеть за пирс.
— Полный вперед! — скомандовал капитан, перегибаясь через планширь и наблюдая, как проходит корма. — Дали полный? Повторите еще, не то навалим…
Я «прозвонил» несколько раз «полный». Но мне показалось, что ход не увеличился.
На мостик прибежал «дед». У него были испуганные глаза.
— Михаил Иванович! — закричал он. — Ходу прибавить сейчас не можем. Пар не стоит. Через несколько минут поднимем… А пока так придется…
Капитан повернулся к «деду». Он был совершенно спокоен.
— «Пока» мы чуть не навалили. Прошли чудом чисто. Что же вы пар на стоянке не подняли? Ведь знали, что будем отходить.
«Дед» смущенно развел руками:
— Кочегары неопытные. Сейчас механики помогают. Поднимем.
Капитан ничего не ответил. «Дед» спустился вниз. Освободившись после швартовки на корме, на мостик пришел второй помощник. Была его вахта.
— Могу быть свободен? — спросил я капитана.
— Да, да, пожалуйста, идите.
Я решил поближе познакомиться с судном. Пошел на нос. Отсюда хорошо была видна вся его передняя часть. Две высокие, тонкие колонки прижимались вплотную к надстройке, стрелы опускались прямо из люка, мачта стояла у самого носа, и этот необычный вид дополнял нелепый, выше человеческого роста фальшборт. Все указывало, что «Эльтон» — чистый лесовоз и с апатитовой рудой он будет кувыркаться, как ванька-встанька. На белой надстройке, палевых колонках, стрелах, фальшборте, как проказа, лежали неопрятные ржавые пятна и подтеки. Такого запущенного парохода я еще не встречал.
На кормовой палубе боцман с вахтенным матросом сильной струей из шланга смывали угольную пыль, облепившую все судно во время бункеровки.
…Я принял вахту у старпома, когда «Эльтон» уже шел в Финском заливе. По бортам шуршало «сало». Начиналось ледообразование. Впереди мигал желтый огонек маяка.
— Нерва, — сказал Шадцкий (такая была фамилия у старпома). — Ход адмиральский — семь миль. Пароход Фультона, наверное, так ходил. Ветер утих. Дрейф я снял. Свистнешь капитану, когда будем подходить к Гогланду. Счастливой вахты!
Шадцкий ушел. Я взял пеленги, проверил точку, заглянул в компас. Теперь, принимая вахту, я всегда все проверял. Это значило, что я становился настоящим штурманом.
Я вошел в «голубятню».
Ветер затих. «Эльтон» неслышно полз по присмиревшему морю. Хода совсем не ощущалось. Казалось, что Гогландский маяк не приближается. Капитан поднялся на мостик, не дожидаясь моего вызова. Я заметил красную светящуюся точку на правом крыле и перешел туда. Капитан молча курил. Я встал рядом.
— Ну, как идем? — услышал я глуховатый голос; капитан швырнул окурок за борт. — Плохо?
— Семь миль.
— Это еще ничего. Сильного ветра не будет — послезавтра придем. — Михаил Иванович помолчал, вытащил новую папиросу, закурил и каким-то другим, потеплевшим тоном продолжал: — Мне жаль этот пароход. Знаете, встречаются в жизни такие дома, предметы, животные… Смотреть на них не хочется, кажется, только на свалку им дорога, ан нет! Найдется человек, приложит к ним руки, поработает, и все сразу переменится. Засверкает, заблестит вещь и еще долго служит человеку верой и правдой, как говорят.
Мне стало приятно, что и капитан испытывает к пароходу такие же чувства, как я.
— «Эльтон» неплохое суденышко. Мореход прекрасный. Норвежцы умеют строить. Запущен только страшно. Продали его хозяева итальянцам, те — англичанам, англичане — нам. А ремонта настоящего не давали, эксплуатировали на износ. Там так принято. Ну, а мы по тому же пути пошли… Неверно это. Дать ему капитальный ремонт — еще много лет поработает. А как на нем лес удобно возить! Заметили?.. Ну, вот и траверз Гогланда. Давайте менять курс.
Михаил Иванович скомандовал рулевому поворот, дал новый курс и, пожелав мне счастливой вахты, спустился к себе в каюту.
— Мировой чудак Павлов, — услышал я из темноты голос матроса. — Поверите ли, я вот с ним второй рейс делаю, всякое бывало, но чтобы я слышал раздолб какой-нибудь на высоких тонах или психование при швартовках — никогда. Стальной выдержки человек. Команда за него горой. Любят, хотя он с нами и не разговаривает почти. Хороший человек, и моряк прекрасный, — закончил матрос.
Хороший человек. Какая высокая оценка!
Мы пришли в Стокгольм, как и рассчитывал Михаил Иванович, через сутки в полдень. Стоял легкий, приятный морозец. Ветра совсем не было. Улицы, крыши домов, деревья покрывал толстый слой пушистого белого, какого-то теплого снега.
Вечером я отправился на берег. Шведы готовились к рождеству. Принаряженный город сверкал разноцветными огнями витрин, реклам, протянутыми через улицы гирляндами электрических лампочек. На пути то и дело попадались седобородые «Санта-Клаусы», раздававшие приглашения посетить кафе и рестораны.
У окон больших универсальных магазинов толпилась восторженная детвора. Да и было чем восторгаться. Я сам долго простоял у одной такой витрины. За стеклом механические гномики и Белоснежки разыгрывали смешную пантомиму. Здорово это было сделано! Улицы наполняли веселые, улыбающиеся, нагруженные покупками люди. Чувствовалось приближение праздника. Я вспомнил предновогодний Ленинград, сверкающий Невский, такие же веселые толпы людей, выливающиеся из Пассажа, Гостиного двора, ДЛТ, Лидочку…
Стокгольм предвкушал обильные рождественские столы, традиционных жареных гусей, уютные зажженные елочки… А в это время на «Эльтоне» при сиротском свете мутных лампочек вконец измученная машинная команда, начавшая работу сразу же, как пароход подал швартовы, и не сходившая на берег, ремонтировала питательный насос, глушила потекшие дымогарные трубки в котле, заменяла эжектор… Механики, машинисты, кочегары не спали всю ночь. Они ругали «Эльтон», начальника пароходства, короткую стоянку, но работали. Отход был назначен на завтра. Мощные элеваторные трубы уже заканчивали высасывание зерна из трюмов. Все понимали, что из-за ремонта в порту стоять нельзя. К чертям собачьим полетит весь план, если таковой все же удастся выполнить. «Дед» совсем осунулся и походил на исхудавшего моржа. Усы его повисли, он смотрел на мир воспаленными от усталости и бессонницы глазами, в глубине которых затаился страх. Стармех боялся новых подвохов, которые ему все время преподносил «Эльтон». Начнут ремонтировать одно, сейчас же выявляются новые дефекты.
— Прямо и не знаю, что делать. Руки опускаются. Конца-края нет работе, будь она неладна! — жаловался вечером «дед» за ужином. — Лучше за борт выброситься, чем на таком пароходе плавать.
На следующий день в двенадцать часов «Эльтон» все же ушел из Стокгольма. Подлатали. Балтика встретила ласково. Тихим, сереньким, безветренным морем. Но на вахте старпома «Эльтон» выкинул фортель. Отказал руль. Меня вызвали на мостик, потому что старпом и «дед» метались по палубе в поисках повреждения. Капитан стоял на крыле и мрачно курил. Я боялся что-нибудь у него спрашивать, но Михаил Иванович сам сказал:
— Следовало ожидать. Хорошо, что случилось в пустынном месте, судов поблизости нет, а то могла быть неприятность… «Дед» здесь ни при чем. Валится все.
С час шли на ручном. Нашли неисправность в рулевой машинке. «Дед» ругался, сам занялся исправлением. Исправил и заявил:
— Я ни за что не отвечаю.
Но пролив Зунд прошли благополучно. Пока двигались по узкому фарватеру Дрогден-канала, «дед» бессменно дежурил у рулевки. В Северном море опять начались неполадки. То грелся мотылевый подшипник, то вода сочилась через дейдвуд, то совсем не горел уголь…
Теперь мы со страхом ожидали появления «деда» в кают-компании. Он приходил, забивался в свой любимый угол на диване, маленький, жалкий, измученный, и «высыпал» свои неприятности. «Дед» был вестником зла, тревог и беспокойства. Я заметил, что, когда открывалась дверь и капитан видел входящего стармеха, он крепко сжимал мельхиоровое кольцо от салфетки и держал его так, пока механик не кончал докладывать о том, что еще случилось… Пожалуй, это было единственным проявлением его чувств. Во всем остальном капитан сохранял олимпийское спокойствие. Он молча выслушивал «деда», потом, как всегда, негромким, глуховатым голосом отдавал приказание: надо делать то-то.
Из разговоров остальных механиков я понял, что наш «дед» не на высоте. Он был слишком стар, боязлив и недостаточно грамотен. Он принадлежал к славной плеяде механиков-практиков, но, вероятно, бесконечные траблсы[4] в машине довели его до состояния полной растерянности. «Дед» не слушал советов более молодых механиков, считая, что, приняв их, он потеряет свой авторитет, и подчас делал не то, что надо. Механики потихоньку ворчали, но старший механик — это старший механик, и скрепя сердце они выполняли его распоряжения.
Наверное, капитан Павлов тоже знал, что «дед» не очень-то подходит к этому трудному судну, но ни одним словом, ни одним жестом не дал ему этого почувствовать.
Мы прошли маяк Линдесснес и с нетерпением ожидали, когда пароход зайдет в спокойные Норвежские шхеры. Всем казалось, что там идти нам будет легче и спокойнее, но в последний момент Михаил Иванович решил иначе.
— Пойдем морем, с внешней стороны полуострова. Для нас этот путь безопаснее.
Начали огибать Норвегию. В машине продолжались мелкие неполадки, но все-таки «Эльтон» приближался к Мурманску. На траверзе Вест-фиорда случилось непоправимое. Во время обеда в кают-компанию вошел «дед». По его виду все сразу поняли: случилось что-то серьезное. Капитан сжал кольцо от салфетки.
— Трубки в котле потекли, — сказал «дед» таким тоном, как будто бы он сам испортил эти проклятые трубки. На него было жалко смотреть.
— Новые потекли или те, что вы вальцевали в Стокгольме? — спросил капитан.
— Новые.
— Много?
— Много. — «Дед» безнадежно махнул рукой.
— Придется глушить.
— Пару не будет.
— А что вы предлагаете иное?
Стармех пожал плечами.
— Берите людей с палубы. Пусть помогают в кочегарке. Георгий Степанович, дайте стармеху пока трех человек. Мы сами постоим на руле, — сказал капитан вставая.
Мрачные, мы разошлись по каютам.
Кочегары выбивались из сил. Пар садился. Судно уже шло со скоростью шесть миль. К каждой кочегарской вахте добавили по одному матросу. Помощники стояли на руле. Капитан сам лазил на главный мостик брать пеленги. И тут нам окончательно не повезло. Подул крепкий встречный норд-остовый шторм. «Эльтон» мужественно подставлял ему свою слабенькую грудь, а ветер все давил и давил, неистово рычал, бросая на переднюю надстройку тонны воды. Ход сбавился до четырех миль, потом до трех, и вскоре пароход почти остановился. В вахтенном журнале я записал: «За вахту прошли три мили».
Это за четыре часа невероятных усилий в кочегарке!
К ночи усилился мороз, началось обледенение. Капитан объявил аврал. При наших слабых силах это была неравная борьба. Но обледенение опасно, и мы, сменившись с вахты, с пешнями, ломами и лопатами отправлялись на переднюю палубу, кололи, рубили, выбрасывали лед за борт, а он снова намерзал и намерзал, не давая передохнуть. Наша роба покрылась сплошной ледяной коркой. Нас все время накрывало водой, и она замерзала.
Сколько капитан простоял на мостике, я не знаю. Мы сменялись, немного отдыхали, снова выходили на околку льда, а он, завернувшись в полушубок, поверх которого топорщился дворницкий зеленый плащ, монументом стоял на крыле мостика, наблюдая за морем и нами. Он один отвечал за все…
К счастью, шторм продолжался недолго. К полудню следующего дня ветер заметно утих, море начало успокаиваться, обледенение прекратилось. Судно пошло быстрее. Сбросили остатки льда за борт, объявили отбой авралу. Но на брашпиле, вантах, стрелах висели и лежали огромные глыбы льда, делавшие наш пароход похожим на фантастическое полярное чудовище. С колоссальным напряжением всего экипажа «Эльтон» дошел до Кольского залива. Мурманск был совсем близко. Все с облегчением вздохнули: «Ну, уж теперь нам ничего не страшно. Дома». Но пароход, как бы мстя людям за такие преждевременные мысли, «отколол последний номер». «Дед» доложил капитану:
— Уголь кончается. До Мурманска не хватит. Что делать будем?
Этот разговор происходил в штурманской рубке, но я слышал каждое слово. В рубке наступило молчание. Потом «дед» всхлипнул, и я услышал его истерический шепот:
— Не могу я больше! Понимаете, не могу! Списывайте меня сейчас же, отправляйте в Ленинград или куда хотите. Освобождайте от должности немедленно. Я рапорт напишу…
— Федор Тихонович, зачем такие слова? — тихо проговорил капитан; — Не волнуйтесь, успокойтесь. Дойдем как-нибудь. Я сейчас в Мурманск радиограмму дам, чтобы буксир держали наготове. В крайнем случае у нас запасные лючины есть, их сожжем, все дерево на судне может в котел пойти, если потребуется. Дойдем, это не в открытом море. Сколько осталось угля?
— Тонн семь.
— Ну, вот видите! Почти достаточно. А если вы прикажете кочегарам все бункера под метелку зачистить, то должно хватить.
Механик хлюпнул носом и молча вышел из рулевой рубки. За ним на мостике появился Михаил Иванович. Такой же, как обычно. Как будто бы в бункерах его судна было полно угля.
— Понимаете, уголь кончается. Такая неприятность! Перед самым портом — и обезуглиться! Ну ничего… Из-за потекших трубок и этого шторма получился пережог.
Я ничего не ответил. Мне казалось, что большей подлости пароход не мог нам подстроить. Ведь в порту смеяться будут… Это был апофеоз нашего рейса. Но я ошибался. Апофеоз наступил позднее.
Лючины и шлюпки жечь не пришлось. Не потребовался и буксир. «Эльтон», еле ворочая винтом, пар уже почти сел, подполз к угольному причалу. Подали швартовы, и через несколько минут над люком бункера открылся первый ковш с углем.
После бункеровки нас перетянули к Лесному причалу. За обедом Михаил Иванович сказал:
— Спасибо вам, товарищи, за все. Я понимаю, как было трудно. Такие рейсы выпадают раз в жизни. Больше этот пароход никуда не поплывет. Сейчас иду на телефон, буду звонить в политотдел, начальнику пароходства, в обком, до Москвы дойду, пусть делают что хотят, но судно в море идти не может.
Капитан отсутствовал долго. Он вернулся только к вечеру. Грея озябшие руки над стаканом горячего чая, Михаил Иванович рассказывал:
— Новостей полно, товарищи. Говорил с Евзелем Евсеевичем Войханским, главным инженером, доложил о состоянии судна и о том, как мы шли. Приказал немедленно ставить «Эльтон» в ремонт тут, в Мурманске. Сделать все, что необходимо для возвращения в Ленинград, а там поставят в капитальный. Так что будем ремонтировать пароход.
Казалось, что таким решением подводится черта под всеми нашими неприятностями. Но «Эльтон» не успокоился. Он преподнес нам напоследок еще один «сюрприз».
Утром пришел вконец убитый «дед» и объявил:
— Все питательные средства отказали. Выгребаем жар из топок. Через несколько часов на судне будет холодно.
Вот этого никто не ожидал! Снаружи было минус двадцать. При такой температуре жить на пароходе становилось невозможным.
— Позаботьтесь о том, чтобы переселили команду в общежитие, — приказал капитан Шадцкому. — Пока на судне не будет пара. А вы, Федор Тихонович, договоритесь с мастерскими о срочном ремонте питательного насоса. Это в первую очередь.
Вечером команда ушла с судна. На пароходе остались капитан, старпом, «дед» и я. Не захотели переходить в общежитие. Собрали все теплое — тулупы, полушубки, одеяла — и устроили себе «берлоги».
«Эльтон» замерзал. На переборках появился иней, у иллюминаторов — лед. Температура в кают-компании понизилась до минус пятнадцати градусов. С воды поднимался туман. Мороз усиливался. Вахтенный матрос Горбулин пригласил нас на камбуз попить чайку. Камбуз был единственным теплым местом на судне. Попили чаю, поели разогретых консервов и мрачные залезли в свои «берлоги». Будущее не сулило ничего хорошего. Стармех сказал, что мастерские перегружены и насос скоро не сделают. Сколько же нам еще жить в таком состоянии?
Спустя несколько дней «дед» заболел воспалением легких, за ним свалился второй помощник. Их отправили в Ленинград. Один за одним под разными предлогами начали уходить матросы и кочегары. Капитан никого не задерживал. Приказом по судну Михаил Иванович перевел меня во вторые помощники.
Приехал новый старший механик. Это был человек лет тридцати пяти, высокий, с большой лысой головой, пухлыми губами, широким носом и светлыми голубыми глазами. По говору мы поняли, что это архангелогородец. Звали его Александром Алексеевичем Терентьевым.
Он долго бродил по замерзшему судну, облазил всю машину, кочегарку, жилые помещения и, когда мы собрались на камбузе — теперь днем он был нашим постоянным местом пребывания, — посиневшими от холода губами сказал капитану:
— Хороший пароходик. Вот дадим ремонт и еще как плавать-то будем!
Михаил Иванович улыбнулся. Кажется, это была его первая улыбка за недели нашего совместного плавания.
— Вот и я говорю, что пароход хороший. Руки надо приложить.
— Приложим руки, — спокойно сказал Терентьев, и я сразу поверил ему: пароход будет плавать.
Морозы ослабли, и мастерские прислали на судно рабочих. Александр Алексеевич действовал энергично. Вскоре после его приезда привели в порядок питательный насос, и новый «дед» с оставшейся командой установили его на место, заложили огни в топки. Через сутки в грелках парового отопления забулькала вода. Команда могла возвращаться на судно. Начался настоящий ремонт.
В 1937 году я сдал техминимум на старшего помощника. За плечами были плавания на разных судах, с разными капитанами. Кое-чему я у них научился. Я ходил почти во все страны континента, побывал на Черном море, плавал зимой в Мурманск за апатитовой рудой, летом — в Архангельск за лесом, на Шпицберген — за углем. Поэтому мне казалось, что есть все основания считать себя готовым к любым рейсам на любых судах. Когда я возвратился из очередного отпуска, меня вызвал к себе наш морской инспектор Александр Александрович Афанасьев.
— Пойдешь на перегон. Акционерное Камчатское общество — АКО — купило в США пароход. Его надо доставить из Америки во Владивосток. Капитан и старший механик будут от АКО, остальная команда наша. Имей в виду: капитан там рыбак-старичок, так что вся работа ляжет на тебя. Смотри… Высоко держи честь Балтийского пароходства. Мы на тебя надеемся. Иди…
На следующий день я познакомился с капитаном. Яков Алексеевич Богданов, старый северянин, плавающий на траулерах Мурманского рыбтреста, только что получил орден Трудового Красного Знамени за безупречную службу и какие-то совершенно астрономические уловы трески. Он знал Баренцево море, как колхозник — свое поле. Послали его на приемку судна в США в виде поощрения, вернее, на отдых после суровых плаваний в холодных северных морях. К пальмам, тропикам, солнцу, фруктам. Маленький, с рыжеватыми волосами, коренастый, Яков Алексеевич, несмотря на свой возраст, был еще очень крепок, много курил из короткой, прямой трубки. Поглядев на меня и выслушав пространный доклад о намеченных мною мероприятиях, он иронически хмыкнул:
— Ты давай делай. Там посмотрим…
Я развил бешеную деятельность, «мобилизовал» всю команду на «выполнение заданий», благодаря чему мы месяца через полтора были уже в Балтиморе, где на заводе ремонтировался наш пароход.
Он не произвел должного впечатления. Это было старое, небольшое судно типа «Лейк» времен первой империалистической войны. Дедвейт 4500 тонн. У американцев он ходил по побережью и в Мексиканский залив.
Перед уходом из Балтимора я закупил навигационные пособия. Карты, лоции, книги. Особенно я гордился толстым томом в синем переплете — «Океанские пути мира», где широко освещались рекомендованные пути для судов всех типов. Книга стоила дорого, и капитан долго не соглашался на ее покупку, но я его убедил.
Закончив ремонт, погрузив груз белой жести для изготовления консервных банок, «Щорс» (так назвали пароход) вышел в океан. Всю дорогу нам сопутствовала хорошая погода, солнце, голубое небо, слабые ветры.
«Щорс» зашел в Гонолулу пополнить запасы пресной воды, продовольствия и топлива. Город благоухал запахом цветов. Они росли даже на причалах.
В день прихода, закончив все судовые дела, Яков Алексеевич пригласил меня в город:
— Сходим на берег, чиф. Жарко. Пивка попьем.
Мы нашли уютный бар с видом на гавань, выбрали столик под открытым небом на веранде и с наслаждением принялись за очень вкусное и очень холодное пиво.
Высокий краснощекий толстяк, видимо услышав наш разговор, встал из-за соседнего столика и подошел к нам.
— Корошо. Здравствуйте, — проговорил он, смешно коверкая слова, и уже по-английски спросил: — Русские? С того парохода, что стоит на рейде? Можно, я сяду с вами? Я капитан с американского танкера «Викинг». Я видел вашего «малыша».
Мы тоже видели «Викинг». Он стоял недалеко от нас. Огромный, выкрашенный светло-шаровой краской, с зеленой подводной частью и кремовой надстройкой. Тысяч на пятнадцать. Для того времени — гигант.
— Куда идете? — спросил американец, наливая себе пива из банки, которую принес со своего стола.
— Во Владивосток.
— О! Далекий путь. — Капитан недовольно поджал губы, — Январь месяц. Плохое время. В океане свирепые норд-весты… Как предполагаете идти?
Желая показать, что мы прекрасно знаем, с «чем кушают океан» и как в нем плавают, я небрежно бросил:
— Как обычно. По дуге большого круга.
Американец с любопытством взглянул на меня:
— Очень уж северно. На таком маленьком судне… Я бы не советовал идти так, капитан, — повернулся он к Якову Алексеевичу. — Я часто бываю во Владивостоке. В зимнее время года я прокладываю прямой курс из Гонолулу на Сангарский пролив. Это удлиняет путь миль на шестьсот — семьсот, зато я не встречаю штормов, которые дуют севернее моего курса, именно там, где проходит дуга большого круга.
Яков Алексеевич довольно хмыкнул, посмотрел на меня: учись, мол, салага.
— Так что я настойчиво рекомендую вам прямой курс, — продолжал американец, — проиграете в расстоянии, выиграете во времени.
Я был смущен. Такой «просвещенный» штурман, «почти» капитан, оконфузился, как четвертый помощник.
Как только судно вышло из порта, я, с согласия капитана, проложил прямой курс, в душе благодарный американцу за добрый совет.
Все началось через двое суток. Стрелка барометра упала, а к восьми часам утра следующего дня океан неистовствовал. Я попадал в штормы и раньше, но подобного не видел. Огромные волны со страшными ревущими гребнями неслись на судно. Вот они обрушатся на «Щорс» и разобьют все вдребезги, а волны придавят его навечно. Но «старик», обливаясь потоками рвущейся обратно в океан воды, всползал на зеленую гору, застывал на несколько секунд на вершине и смело бросался в пропасть, чтобы опять, собравшись с силенками, начать новое восхождение. К счастью, волны шли не прямо на судно, а под углом к курсу. Гребни только краем задевали пароход. Измерили скорость ветра с помощью анемометра. Оказалось — девять баллов, порывами — одиннадцать. Ход снизился до трех-четырех миль в час. К вечеру под полуютом выбило иллюминаторы и погнуло стальную дверь. Вода проникла в помещение. Команда с трудом перебралась в среднюю надстройку. Спали в кают-компании и столовой. Всем хотелось держаться вместе. А океан все ревел, гремел, стрелял, как из сотен орудий. Пугал нас сильнейшими ударами в борт, каким-то дьявольским свистом ветра и внезапным креном. Положит судно градусов на тридцать и держит так несколько секунд. То ли оно встанет, то ли никогда больше не поднимется.
Человек привыкает ко всему. За две недели привыкли и мы к шторму. Правда, каждый час мы с надеждой смотрели на барометр, ждали прогнозов по радио. Все было неутешительным. Прогноз предсказывал сильные десятибалльные ветры, а стрелка и не думала подниматься. Но так или иначе, «Щорс» шел вперед.
На пятнадцатые сутки плавания, когда нас уже окончательно измотали качка, грохот, волны, лопнул штуртрос. Пароход развернуло лагом к волне. Он беспомощно качался где-то у подножия зеленых гор. Это могло окончиться трагически. Требовался немедленный ремонт лопнувшей цепи. Идти на полуют должен старпом. С дрожью в голосе и в ногах, полувопросительно я сказал капитану:
— Так я пойду?
В рубке все звенело от ветра, но я услышал, как «кэп», пыхнув трубкой, прохрипел:
— Давай иди. Если что, то я…
Что он хотел этим сказать? Раздумывать было некогда. На кормовой части спардека стояла вся палубная команда.
— Кто со мной? — спросил я.
Только сейчас до меня дошло, что именно старпом первым должен лезть на этот страшный полуют. И никто другой.
— Я пойду, — вызвался второй механик Коля Колесников.
— Больше пока людей не надо! — приказал я. — Придете по нашему сигналу.
Когда корма поднялась и палуба освободилась от воды, мы ринулись на полуют. Вторая волна застала нас уже сидящими на корточках, за лебедкой. Мы крепко вцепились в нее руками. Казалось, никакая сила не смогла бы оторвать нас. Все оказалось не таким уж страшным. Вскоре прибежали боцман с матросами. Часа через полтора повреждение устранили. «Щорс» дал ход и пошел дальше, к берегам Японии.
Я вернулся на мостик совершенно обалдевший от грохота воды, попавшей в рот и глаза, с исцарапанными в кровь руками, злой, проклиная все на свете — и судно, и океан, и американца. Как только я немного пришел в себя, схватил с полки лоцию, для того чтобы уничтожить, вырвать лист с такими преступными рекомендациями… но, к своему ужасу и стыду, прочел: «…судам, следующим из Гонолулу в январе месяце к берегам Японии, имеющим слабые машины и небольшой тоннаж, для того чтобы избежать встречи с сильными норд-вестовыми штормами, следует спускаться к югу до широты такой-то, долготы такой-то, после чего проложить прямой курс на Иокогаму и только отсюда идти на Сангарский пролив…»
Идиот! Не соизволил перед уходом из Гонолулу открыть книгу. Послушался совета американского капитана, совершенно не принимая во внимание, что у него огромное, крепкое и мощное судно. Для него этот курс был хорош, для тебя мог быть гибельным. В рекомендованную точку идти уже не имело смысла — мы прошли больше половины пути.
На двадцать первый день непрекращающегося хаоса мы влезли в Сангарский пролив. Отдали якорь и впервые за три недели вздохнули свободно. Но в каком виде был бедняга «Щорс»! Парадные трапы смыло, помещения на корме залило водой, металлические трапы со спардека на палубы сорваны, релинги на полубаке либо отсутствовали начисто, либо были погнуты и смяты. Одну шлюпку разбило.
Я переживал все как личную неудачу. Считал виновником этих повреждений только себя. Собственно, так и было на самом деле. У меня не хватило мужества рассказать обо всем капитану и помощникам. Капитан забыл английский язык и вряд ли мог прочитать книгу, а помощники имели свои заботы.
Меня «убил» капитан. Оказывается, он все прекрасно понял, правда понял тоже поздно, но сказал:
— Совет хорош, когда у тебя есть своя голова. Думать надо. Так-то, милок. Я-то на тебя понадеялся…
Вскоре после моего первого океанского рейса я снова получил назначение на теплоход «Смольный», но уже старшим помощником. Капитана Зузенко на нем уже не было. Судном командовал Михаил Петрович Панфилов.
«Смольный», как и прежде, держал линию между Ленинградом и Лондоном и для того времени считался комфортабельным судном. Пассажиры-иностранцы с удовольствием путешествовали на нем, любили русскую кухню и заведенные здесь порядки.
Я приехал на теплоход ночью. Шла погрузка. «Смольный» стоял залитый светом электрических люстр. Гудели краны. Иллюминаторы и окна пассажирских кают были освещены. Я остановился и долго любовался судном. На таких мне еще плавать не приходилось. Ступив на палубу, я ощутил, как приятно «мурлычет» судовое динамо и чуть заметно дрожит корпус. Меня встретил чисто одетый, приветливый вахтенный.
— Вы новый старпом? — спросил он, взглянув на мои нашивки. — Ждем. Давайте вещи, помогу.
Он провел меня в каюту старшего помощника.
— Игорь Васильевич будет завтра. Он предупредил, чтобы я вас сюда поселил. Располагайтесь.
— А Михаил Петрович на судне?
— Дома.
— Не спит?
— Нет. На баяне играет.
Я удивился. На баяне? Почему на баяне? Раньше Панфилов на баяне не играл. Мне захотелось сразу же повидать капитана. Я не видел его несколько лет. Каким он стал? Я поднялся наверх и остановился у двери в капитанскую каюту. Оттуда доносились нестройные звуки баяна. Я постучал. Играть перестали, и я услышал знакомый голос.
— Входите!
Капитан сидел посреди каюты на табуретке-раскладушке с перекинутым через плечо черным ремнем и держал в руках большой многорядный баян. Он не удивился моему приходу.
— Ну, здравствуй. Я просил в отделе кадров, чтобы вместо Игоря Васильевича прислали тебя. Тот уходит на другой пароход. Как живешь?
Он заметил мой недоуменный взгляд, брошенный на баян, смущенно улыбнулся:
— Новое увлечение. Пока плохо получается. Но ребята просили выступить на концерте самодеятельности. Вот и разучиваю. Послушай…
Он склонил голову на баян, заиграл довольно бодро «Донну Клару», но через некоторое время сбился с мелодии.
— Как?
— Не очень-то важно, — засмеялся я.
— К концерту подготовлю, — сказал капитан, снимая баян. — Садись.
Мы уселись в кресла.
— Когда придет старпом, примешь у него дела. Побыстрее только. Послезавтра отход. Команда здесь хорошая. Особенно можешь положиться на боцмана… Кто? Павел Иванович Чилингири. Слыхал? Славится на все пароходство как лучший такелажник. С помощниками познакомься. Тоже неплохие ребята. Я думаю, что тебе надо рассказать о моих требованиях к старпому?
— Обязательно.
— Так вот… Порядок такой. Я все делаю в пароходстве, ты — на судне. После прихода «Смольного» в Ленинград я уезжаю домой и возвращаюсь на борт только к подписанию коносаментов. Если тебе встретятся затруднения, звони по телефону. Я приеду немедленно. Справишься? — Капитан испытующе взглянул на меня.
— Не знаю, Михаил Петрович. На таком большом судне я еще не плавал.
— Значит, я ошибся, что попросил тебя старпомом?
Я вспыхнул.
— Я полагал, что всегда сумею получить у вас совет…
— Но ты ведь старпом. А если я неожиданно умру в море? Тогда тебе придется решать еще более трудные вопросы. Ладно. Не бойся. Пока иди спать. Поздно уже.
Я вышел. Самолюбие мое было задето. А вдруг в самом деле не справлюсь? Иностранцы-пассажиры, сложные генеральные грузы, ресторан, много обслуживающего персонала… Отказаться, пока не поздно? Нет, надо попробовать. Чего, собственно, бояться? Судно как судно. Ну, немного больше, чем те, на которых я плавал. Ничего.
Михаил Петрович обманул меня. Он приходил на «Смольный» ежедневно, но ни во что не вмешивался. Капитан здоровался со мною, задавал несколько ничего не значащих вопросов, поднимался к себе и наблюдал за всем, что делается на судне. А я из самолюбия ни о чем его не спрашивал, хотя иногда мне очень хотелось это сделать. Команде Михаил Петрович дал объективную оценку. Тут все понималось с полуслова; казалось, что боцман Чилингири предвидел все мои планы.
Мы сделали несколько рейсов на Лондон. Это было великолепное плавание. Михаил Петрович, тактичный, деликатный, разумно требовательный, всегда в хорошем настроении, задавал тон всему экипажу. С него брали пример, и отношения на судне сложились на редкость добрые. Ко мне капитан внимательно присматривался. Я заметил это.
Однажды, когда мы подходили к Железной стенке в Ленинградском порту, Михаил Петрович вызвал меня с бака на мостик. У него было искривленное гримасой лицо. Он держался за живот.
— Плохо мне стало. Наверное, язва прихватила. Пойду полежу. Швартуйся сам, — сказал он слабым голосом и спустился к себе.
Я обомлел. До сих пор теплоход всегда швартовал капитан. Это будет моя первая швартовка на таком большом судне без буксиров. Да и обычно капитаны не очень-то доверяли старпомам швартовку. Я оглянулся кругом. Хоть бы лоцман стоял на мостике, а тут никого. Панфилов редко брал лоцманов.
«Смольный» летел по Морскому каналу, как метеор. Или мне так казалось. Я подошел к телеграфу и неуверенно поставил ручку со «среднего» на «малый». Мимо мелькали склады, причалы, суда. Нет, ход слишком велик. Я дал «самый малый», но продолжал чувствовать себя отвратительно. Надо знать Ленинградский порт, для того чтобы отчетливо представить себе мое состояние. Узкий канал, встречные суда, катера и буксирчики, снующие во всех направлениях, и сильное течение, в которое попадал теплоход сразу же, как только его нос всовывался в Неву. А тут еще дул свежий прижимной ветер…
Пассажирам, скопившимся на спардеке, до всего этого не было никакого дела. Они веселились, махали платками, что-то кричали. Некоторые из них обязательно желали приветствовать Ленинград с мостика. Пассажиры мешали мне сосредоточиться. Когда же во всех палубных репродукторах послышалась песенка Дунаевского «Капитан», я потерял способность здраво мыслить. Я думал только о том, что ждет нас у Железной стенки. Меня прошибал холодный пот, когда я представлял толпу встречающих, работников пароходства, этих строгих судей, понимающих в деле. Они-то уж никогда не пропустят случая посмеяться над промахами капитана. В какой неудачный момент заболел Михаил Петрович! Надо же случиться такому! Через оконное стекло в рубке я видел спокойное лицо Саши Иванова, нашего лучшего и самого опытного рулевого. Мы миновали Гутуевский ковш. Приближались ворота канала.
— Немного право! — хрипло скомандовал я.
«Только бы стенка была свободна и никто не стоял у причала… Тогда еще как-нибудь», — думал я, судорожно глотая слюну.
Нос судна вылез из канала. Я похолодел. У причала ошвартован немецкий пароход и какая-то баржа. «Смольному» надо было влезть между ними. Мои худшие опасения оправдались. «Капитан, капитан, улыбнитесь…» — ревели репродукторы. Сейчас мы врежемся в причал или корму парохода или навалим на баржу. Треск, скрежет железа, крики, иронические замечания, укоризненные глаза Михаила Петровича… И хотя «Смольный» еле двигался, мне казалось, что он продолжает нестись, как экспресс. Хотелось подползти, подкрасться к стенке тихо, незаметно. Я взглянул на бак. Команда стояла на местах. Ждали моих приказаний. Причал приближался. Надо действовать. И вдруг ощущение неуверенности, скованности исчезло. Я забыл обо всем. О людях на берегу, о возможных последствиях, о насмешках. Я почувствовал себя капитаном и теперь видел только приближающуюся стенку.
— Якорь отдавайте, якорь! Не то врежем! — услышал я через окно голос Иванова.
Ах да, ведь есть еще якорь! От волнения я забыл о нем. Якорь полетел в воду. Судно замедлило ход. Я застопорил машину. «Смольный» шел по инерции. На баке понемногу травили якорь-цепь. Молодец Павел Иванович! Он знал, что надо делать.
— Сколько до кормы немца? — заорал я в мегафон.
— Двадцать пять метров!
— Назад! — Я перекинул ручку телеграфа.
Под кормой забурлила вода. Судно остановилось.
— Подавай носовой! — опять заорал я. Бросательные полетели на берег. Неужели все обошлось?
На баке закрепили конец. Течение медленно подбивало корму к стенке. Пройдет ли она баржу? Корма прошла чисто и мягко легла на причал.
— Так стоять будем! — уже небрежно, по-капитански, крикнул я на бак и хотел спуститься с мостика.
Навстречу мне поднимался улыбающийся Михаил Петрович.
Я не верил своим глазам. Выздоровел? Или…
— Молодец, — сказал капитан. — Хорошо ошвартовался. А я тут стоял, под трапом. Думал, подскочу к тебе на помощь, если что…
А через полгода «Смольный» пошел на Дальний Восток. Когда теплоход миновал Дуврский канал и вышел в Атлантический океан, капитан сказал мне:
— Знаешь, я хочу немного отдохнуть. Что-то устал от этих бессонных ночей, туманов и дождя! Сейчас погода стоит хорошая. Солнышко, боцман бассейн соорудил. Буду на «пляже» кости греть да в бассейне купаться. Принимай командование. Только работай внимательно.
Я был вне себя от гордости: Михаил Петрович доверил мне вести «Смольный» в открытом океане! Мы не увидим ни полоски берега целых семнадцать суток. Вот где можно показать штурманское искусство, свое умение владеть секстаном и определять место судна астрономически.
Я собрал помощников.
— Вот что, дорогие товарищи! Наша честь поставлена на карту. Михаил Петрович поручил мне вести судно. Без вашей помощи ничего не получится. От точности наших определений зависит, придем ли мы в пролив Мона или окажемся где-нибудь в другом месте. Так что не подведите.
— Не подведем, — в один голос заверили штурманы. — Вы что, забыли, как мы определяемся?
На следующий день уже вся команда знала, что теплоход в Панамский канал ведет старпом. Михаил Петрович на мостик не поднимался, я же почти не сходил с него. Капитан лежал на трюме, загорал, купался, читал… и отвечал. Отвечал за каждую нашу вахту, за каждую точку, поставленную на карте. Я спал очень мало, все время определялся то по звездам, то по солнцу, без конца проверял помощников, чем порядком им надоел. Два раза в сутки, как положено, я менял курс, мы шли по дуге большого круга, наносил место судна. Мне везло. Атлантика радовала нас хорошей погодой. Мы шли в полосе пассатов. Дни были ослепительно яркие, с бирюзовой водой, голубым небом, белыми барашками. Мы видели удивительные заходы и восходы солнца. Таких не встретишь нигде, кроме как в океане. Небосвод становился то розовым, то оранжевым, светло-зеленым или сиреневым, и солнце садилось в воду, меняя свою форму.
Оно вытягивалось, сплющивалось, становилось огненной горбушкой и все время меняло свои цвета от белого до рубиново-красного. Огненная точка скрывалась за горизонтом, и почти сразу же наступала темнота, зажигались яркие звезды. Низко над водой сиял Южный Крест.
Но чем ближе мы подходили к островам Порто-Рико и Сан-Доминго, между которыми лежал пролив Мона, тем сильнее росло мое беспокойство. А вдруг ошибка? Какая будет неприятность! И доверия Михаила Петровича не оправдал, и товарищи засмеют. Правда, я был уверен в определениях, но все-таки…
Беспокойство мое оказалось не напрасным. Не могло же все идти так безукоризненно и легко, как эти пятнадцать дней! За двое суток до пролива небо затянуло тучами. Начались дожди. Солнце и звезды не появлялись. А мы-то хотели перед самым проливом сделать одновременные наблюдения сразу тремя секстанами. Вот тебе и показали штурманское умение! Ветер, течения, ошибки магнитного компаса, неточность рулевого — все это обычно уводило суда с курса. Вероятно, наша судьба такая же. Вся надежда была на точность предыдущих астрономических определений. Решающий момент приближался. Мы рассчитали, что до пролива Мона десять — двенадцать часов хода. К счастью, дождь прекратился. Видимость значительно улучшилась, но небо оставалось пасмурным.
Команда, соскучившаяся от однообразия плавания, с нетерпением ждала появления берега. К смене вахт к нам пришел боцман.
— Когда пролив? — спросил он, подходя к карте.
— Около шестнадцати должен открыться..
Павел Иванович потоптался в рубке и ушел. За ним на мостик поднялся Михаил Петрович. Он долго смотрел на карту, померил расстояния циркулем, задумчиво поглядел на горизонт.
— Значит, около шестнадцати? — повернулся он ко мне.
— Так должно быть, — не очень уверенно ответил я.
— Ладно. Посмотрим, как у вас получится.
К четырем часам дня на палубу высыпала вся команда, свободная от вахты. Люди стояли на баке, некоторые забрались на мачту. Каждому хотелось первому открыть берег. Капитан тоже пришел на мостик. Стрелка часов подвигалась к шестнадцати. Горизонт был чист. Никакого признака берега. А он здесь высокий, гористый. Я начал нервничать. Мысленно успокаивал себя, что еще рано, что вот-вот мы увидим берег. Но, когда прошел час и еще час, я окончательно расстроился. Бросился в рубку, лихорадочно начал проверять последние расчеты. Все было правильно, а горизонт оставался чистым. Многим уже надоело торчать на палубе, и они, отпустив несколько едких замечаний по нашему адресу, разошлись по каютам. Остались только самые упорные.
Заметив мой расстроенный вид, Михаил Петрович подошел ко мне и тихо спросил:
— Ошибка?
— Нет. Все проверено несколько раз, — горячо запротестовал я. — Сам не понимаю, в чем дело.
— Может быть, запросим пеленги у береговой станции?
— Подождем еще немного.
Так не хотелось признаться в своем неумении работать!.. Вся моя важность исчезла. Я готов был провалиться сквозь палубу. Не лучше чувствовали себя и помощники, уставшие от непрерывного и безрезультатного смотрения в бинокли.
Открылась дверь в рубку. Третий механик нес в руках топор, перевязанный голубой ленточкой.
— Вот вам, штурмана, — улыбаясь, проговорил он. — Если не умеете определяться секстаном, определяйтесь топором.
Это была морская шутка, показывающая высшую степень презрения «механической силы» к штурманам. Но мы не оценили ее. Нам было не до шуток…
— Смотри! — вдруг сказал Михаил Петрович. — Смотри!
На горизонте, как занавес в театре, поднималась стена голубовато-серой дымки. Она быстро таяла и исчезала. Справа и слева курса показались черные точки. Они увеличивались в размерах, поднимались вверх и скоро превратились в высокие холмы. Это были острова Порто-Рико и Сан-Доминго.
— Неси топор в машину! — закричал я третьему механику, захлебываясь от радости и гордости. — Точно вышли, Михаил Петрович, точно!
— Точно, — удовлетворенно повторил капитан. — Видишь, как может быть в тропиках. Густые испарения стояли под берегом. Влаги много. Лишь к концу дня развеялось. Ну что ж, экзамен выдержали. Определяться умеете все. А я уже, грешным делом, начал беспокоиться.
Потом, в поезде, когда мы, сдав теплоход Дальневосточному пароходству, возвращались в Ленинград, я спросил у Михаила Петровича, как он решился на такой эксперимент. Он серьезно сказал:
— Я знал, что вы с этим делом справитесь, верил в вас. Во-вторых, я считаю, что научиться чему-нибудь по-настоящему можно, когда ты чувствуешь на себе всю ответственность за порученное дело. И потом, для того чтобы человек работал творчески, надо дать ему самостоятельность. Ведь через некоторое время ты станешь капитаном, и тогда подобные упражнения очень тебе пригодятся. Ты согласен, что такой метод полезен?
Был ли я согласен? Я смотрел на Михаила Петровича, как на бога. У него я прошел такую великолепную школу практического мореплавания! Да один ли я? Впоследствии мне приходилось встречать его бывших помощников. Они вспоминали его с любовью, уважением и благодарностью. Капитан учил нас, не боясь ответственности, и думал о нашем будущем.
Я стою на берегу бухты Хара-лахт и смотрю на серую шершавую поверхность воды. На песок накатывают волны. Тихонько шуршат за спиной высокие сосны. Среди них дом. В нем я поселился с женой. Решили наконец отдохнуть вдвоем.
Над горизонтом собираются тучи. Значит, скоро подует ветер. От зюйд-веста. Такие облака обычно предвещают зюйд-вест. Из-за мыса выползает далекий теплоход. Это лесовоз типа «Игаркалес». Я узнаю их с самого далекого расстояния по кольцу на мачте. Идет на запад…
Ну, вот и усилился ветер. Все небо покрылось тучами, а на море появились барашки. Я возвращаюсь домой. Сажусь на веранде в кресло, распахиваю дверь, закрываю глаза и вдыхаю запах моря. Оно так вкусно пахнет! Я вспоминаю прошлое. Здесь хорошо думается. Неторопливо текут мысли… Вот моя первая книга и недоуменные вопросы товарищей. Они часто спрашивали:
«Как это получилось? Был капитаном и вдруг стал литератором. Как ты дошел до жизни такой? Что толкнуло тебя на этот тернистый путь?»
Я всегда отвечал:
«Хотелось рассказать о жизни моряков торгового флота. Об этом мало знают. Это главное».
Но была еще одна причина. Случилось, что в одно из моих пребываний в Ленинграде дочурка приятеля попросила меня прийти на пионерский сбор и рассказать о странах, в которых я бывал, о плаваниях и «что-нибудь обязательно страшное. Про штормы, гибель судов, огромные волны. Придете? Мы вас встретим».
Для такого торжественного случая я надел свой парадный костюм с золотыми нашивками, фуражку с «крабом» и отправился в школу. У входных дверей стояла стайка девчонок и мальчишек в белых рубашках и красных галстуках. Они окружили меня и с гордостью повели по коридору в свой класс. Ребят собралось много. Какая это была аудитория! Сияющие лица, блестящие глазенки, такое внимание, наверное, редко бывает на уроках. И я разошелся. Выдал все, что смог. Рассказывал смешные истории, и про океан, и о разных странах… В общем, я превзошел себя, выступил, как мастер художественного слова. Когда я кончил, ребята наградили меня аплодисментами. Они хлопали в ладоши, а торжественная, счастливая председательница совета отряда преподнесла мне на память книгу Льва Успенского «Шестидесятая параллель» с надписью о памятном дне встречи.
Меня не отпускали. Ребята просили рассказать еще что-нибудь. Но я и так говорил больше часа. На прощание я покровительственно спросил:
— Наверное, ребята, большинство мальчиков хотят стать моряками? Ну-ка, поднимите руки, кто хочет.
Я ждал, что поднимется лес рук. Но не поднялась ни одна. Я не верил своим глазам. «Стесняются», — подумал я, встал и подошел к черноглазому парнишке, сидевшему на первой парте. Помогу ему. Я потрепал его по голове.
— Ну, ты-то, наверное, хочешь быть моряком, по глазам видно, да? — проворковал я. — Так?
Мальчик смущенно молчал. В задних рядах хихикнули.
— Ну, смелее, — подбадривал я будущего капитана. — Станешь моряком?
— Не-е… Я летчиком хочу быть, — прошептал мальчишка.
— И я! И я! И я! — пронеслось по рядам.
Я взял свою фуражку и, сопровождаемый пионерами до дверей, покинул школу. Я был огорчен. И это после таких перлов красноречия! Как же так? Я вспомнил свою школу. Не будет преувеличением, если я скажу, что там каждый четвертый мальчишка мечтал стать моряком. Кто военным, кто торговым, но моряком. А тут ни одного.
Так родилась беспокойная мысль: «Надо написать книгу про человека, который захотел стать моряком. Рассказать мальчишкам о море. Ведь где-нибудь на далеком Алтае не знают, как оно выглядит. Рассказать о профессии моряка. О хорошем и трудном, веселом и горьком, обо всем. Привлечь молодежь на флот, заставить ее полюбить море. Если, прочитав мою книгу, мальчики захотят вступить на палубы судов, моя задача будет выполнена». Вот что еще толкнуло меня приняться за «Истинный курс».
После выхода в свет книжки пришли письма читателей. В основном — от мальчишек. Они спрашивали, как им поступить в мореходные училища и школы, как стать моряком. Оказывается, они всю жизнь мечтали о море. Письма были разные. Одни серьезные, написанные после долгих размышлений, другие совсем детские. Писали мальчишки-семиклассники, желавшие немедленно поступить в матросы, бросить школу и плавать по морям. Писали и девочки. Они тоже хотели быть капитанами или кем угодно, если капитанами нельзя… Я радовался тому, что ошибся: все-таки есть интерес к флоту и морю у молодежи.
Я принялся за новую работу. Написал сборник морских рассказов «Открытое море», а спустя несколько лет — роман «Штурман дальнего плавания», положив в его основу кое-какие случаи из своей жизни. Но, в общем-то, это был роман с вымышленными героями и событиями. Теперь я уже не мог не писать. Мне казалось, что я еще очень мало рассказал.
Один мой бывший помощник, ныне молодой капитан, человек, который мне очень симпатичен, встретив меня после своих плаваний, говорит:
— Читал, читал вашу последнюю книжечку…
— Ну и как, понравилась? Про вас, про моряков…
Капитан снисходительно улыбается.
— В общем, ничего, — говорит он и не смотрит мне в глаза. — Про нее будет особый разговор. Вы только не обижайтесь. Я вот хочу вас давно спросить: где это вы берете таких моряков? Правильных. Все они у вас честные, влюбленные в море, смелые, бескорыстные, романтики… Ну где вы их взяли? Нет их теперь. Понимаете, нет. Вы живете какими-то старыми, допотопными понятиями. — Капитан нервно достает сигарету, закуривает и продолжает: — Нам некогда сейчас соблюдать традиции, проявлять какую-то особенную влюбленность в свою профессию. Море — это наша работа. Работа, которую мы должны делать хорошо. Мы всегда очень спешим. У нас короткие стоянки, надо так много успеть за эти несколько суток… Когда начинали плавать вы, конечно, все было по-иному. Вот и находилось время восхищаться и ахать: «Ах, море! Ах, моряки!» Нет, сейчас не то — работать надо. Вы только не обижайтесь, я искренне говорю. Неплохая ваша книжка, но как-то оторвана от современной жизни…
Я молчу. Мне немного грустно и очень жаль этого, в общем, славного молодого человека. Нет, такой не скажет: «Посмотри скорей!», увидев восход солнца где-нибудь в Тихом океане, когда оно, вырвавшись из-за горизонта, окрасит воду и небо удивительной гаммой оранжево-пурпурных и золотых тонов, он не задержится на причале посмотреть, как швартуется чужое судно, и не вытащит секстан из ящика, если можно определиться по радиопеленгам. Мне жаль его. Как много он потерял, лишив себя романтического в своей профессии! Как много проходит мимо его глаз незамеченным…
Да, есть, конечно, и такие. Не тяготящиеся, но и не влюбленные. Ремесленники. Если такому предложить высокооплачиваемое место на берегу, ведь он уйдет. Конечно, уйдет. И последний взгляд, брошенный на судно, ошвартованное у причала и глядящее на своего, теперь уже бывшего, капитана теплыми желтыми глазами-иллюминаторами, ничего не скажет его душе. Он уйдет равнодушный, не заметив неряшливо болтающегося за бортом конца… И все-таки большинство моряков не такие.
Если критически посмотреть на морскую работу, то, казалось бы, что может привлекать в ней нормального человека? Изнурительная качка, многомесячные рейсы, однообразная природа, тоска по родине, семье, дому, обществу друзей; опасности, постоянно подстерегающие моряков… Ну что хорошего, привлекательного? Деньги? Их можно заработать на берегу. Оригинальные заморские вещи? Теперь их продают и в наших магазинах. Любопытство? Хочется посмотреть на чужие страны? Не слишком ли высокая цена за удовлетворенное любопытство? Так почему же идут люди в море?
Вот тут и пришло время высказать свою точку зрения. Настоящий моряк не может быть только техником, он должен быть непременно немножко романтиком. Если это не так, человек не останется долго на флоте. Он очень быстро покинет море…
Хлопнула калитка. Девушка в черном блестящем дождевике, похожая на стройного гномика, бежит по желтой песчаной дорожке. Вот она уже протягивает мне белый листок. Это Эльви, почтальон нашего поселка. Ей семнадцать лет.
— Тереихтутс[5], — приветствует меня Эльви и приседает. — Это вам…
Телеграмма. Я не люблю телеграмм и потому не спешу ее прочесть. Они всегда волнуют. Что в ней? Горе или радость?
Я беру из стоящей на столе вазы красную гвоздику, подаю девушке.
— А это вам. Вы будете красавицей, Эльви, — таинственно, как гадалка, говорю я. — Вас обязательно похитит какой-нибудь лихой капитан с большого морозильного траулера, и вы…
Но Эльви не понимает. Она еще плохо знает русский язык.
— Айта. Ятайга![6] — улыбается девушка и делает книксен. Так здесь принято. У калитки она садится на свой велосипед, на прощание машет рукой.
Я медленно разрываю бумажную ленточку, читаю:
«Прошу вас принять участие перегоне навигацию этого года. Рейс Черное море — Север. Согласие телеграфируйте. Выезд через две недели. Наянов».
Вот тебе и отдых вместе с женой, без забот, без судна и команды, без волнений! Пропадут прогулки по лесу, купание на пляже, вечерний чай на веранде и приятные беседы с друзьями, приехавшими из Ленинграда… Так мы мечтали с Лидочкой. Нет… Пойду на телеграф, поблагодарю и откажусь. Надо же, в самом деле, хоть одно лето побыть с женой…
Но ветер дальних странствий, как в юности, уже дует мне в лицо, я испытываю знакомое беспокойство, оно всегда охватывает меня перед уходом в плавание… Я срываюсь с кресла, бегу на почту. Хватаю голубоватый телеграфный бланк и, не колеблясь, пишу:
«Согласен».
1
…А чайки в море не падают,
Тонким плачем звеня.
Чайки, свой рок почуяв,
Ждут грозового дня.
И, поднимаясь к тучам,
Молнию рвут крылом.
Пламени полмгновенья —
И чайка сгорает в нем.
Горсть золотого пепла
Ветер уносит вдаль.
В час тот еще сильнее
В криках чаек печаль.
И притихает море:
Пепел идет на дно…
Мало кому из смертных
Так умирать дано.
Чайки, простите, чайки.
Может, обижу вас, —
Только скажу: ту искру
Мне бы в последний час…
2
Раненая над морем
Чайка сказала чайке:
«Мне не видать уж суши,
И это больней, чем смерть».
«Правда? — В ответном крике
Слышалось удивленье. —
Я до сих пор считала,
Что море — наша любовь».
Раненая вздохнула:
«Многого мы не знаем,
Многое открываем
Только в последний миг.
Море — простор и штормы,
Скалы ж — гнездовья наши,
С них мы легко и звонко
В первый полет уходим.
Морем мы только сыты,
Скалы — рожденье наше:
К ним не вернуться — горе,
Худшая из смертей…»
Рухнула в волны чайка.
Море ее, как в саван,
В пену одело быстро
И затеряло в гребнях…
Долго живая чайка
К скалам родным летела.
О, никогда так, сильно
Их она не любила!..
Нет, не жалею я о том,
что жизнь мою хлестали волны,
что на корабль вбегал, как в дом,
что не искал дорог я ровных.
Что шел, как ходят корабли,
по курсам вымеренным, строгим,
и тверже не хотел земли,
чем палубы, летящей в ноги.
…Пусть рано мужество далось,
и отгоняю я усталость.
Я не боюсь седых волос —
мне седина в морях досталась!
Опал туман и стал росой.
Продрогли человек и птица.
И ходит океан босой
По мокрой палубе эсминца.
И там и тут его следы,
Заденет все, что б ни увидел:
В шпигаты он нагнал воды,
Забился холодком под китель,
На шлюпке завернул брезент,
Заставил боцмана по ходу
Пройтись до шлюпок буквой зет
И клясть вполголоса погоду, —
Но разглядел я на мысу
Маячный кубиковый домик,
И с пеленгатора росу
Согнали твердые ладони;
В два слова боцман уложил
Слова морской своей науки,
И новичок брезент на шлюпке
При нем оправил, как пришил.
И каждый к бою был готов
На выбранном для боя галсе,
И тот же океан ломался
У нас
на лопастях винтов!
Что утаил футляр тряпичный?
Мелодии каких разлук?
Пусть нам раскроет ключ скрипичный
сердечный скрип,
скрипичный звук.
Какие тайны Страдивари
в молчанье нотного крючка
припрятал в стареньком футляре
на взмахе тонкого смычка?
Вот инструмент у подбородка,
гриф, как весло, зажат в руке,
и скрипка,
легкая, как лодка,
плывет по вспененной реке.
Я вслушиваюсь, как акустик.
Река впадает в океан,
и музыкой ее до устья,
до верфей воздух осиян.
Казалось, море по колено.
Ушел последний пароход.
Но скрипка голосом Сирены
о том отчаянно поет,
что жизнь пресна без жизни личной
и без любимой быт суров
дел корабельных и скрипичных
равновеликих мастеров.
«Спустись-ка в море, — уговаривала меня акула, — и ты узнаешь, что такое реальность».
Вначале этот день родился у берегов Аляски. Затем неяркое северное солнце встало над Камчаткой и осветило темно-зеленое Охотское море. Чуть позже наступило утро во Владивостоке, над бухтой Диомид и над заливом Америка. И лишь много часов спустя этот день начался в Белоруссии.
Разведывательный траулер «Аппаратчик» пришел на место поздней ночью и встал на якорь неподалеку от гигантского плавзавода, который светился сотнями огней. На нем еще не закончили работу. На его огромной палубе, освещенной прожекторами, были хорошо видны пять или шесть стропов с крабами и около них — парни в оранжевых робах из бригады подноски.
На борту «Аппаратчика» было высокое начальство — измученный долгим переходом и простуженный начальник крабофлота. А двое суток назад у него к тому же заболел зуб, и он проклинал все на свете. Он стоял на палубе траулера и, крепко схватившись руками за леера правого борта, не чаял, когда же попадет на плавзавод, где есть лазарет и зубной врач.
Море было тихое и непонятное во тьме, за низким бортом траулера журчала вода — это начинался прилив, и он медленно разворачивал суденышко по течению.
— Сейчас, Евгений Михайлович, поднимут команду резервного и спустят бот, вас заберут. Вы уж немного потерпите, — сказал начальнику крабофлота капитан «Аппаратчика», молодой и щеголеватый «морской волк».
То, что сейчас на плавзаводе поднимут матросов двенадцатого резервного мотобота и он, тарахтя маломощным двигателем, подойдет к борту траулера лишь с единственной целью — забрать начальника крабофлота, на секунду обрадовав Евгения Михайловича и наполнило его чувством благодарности ко всем, кто о нем позаботился и будет заботиться и избавит его от надоевшей боли. Но эта радость вспыхнула и тут же погасла. Евгений Михайлович подумал о матросах с резервного, которые, конечно, все сделают, но по дороге к траулеру будут осуждать его: не мог, мол, потерпеть до утра и не дал нам отдохнуть лишний час, самый сладкий час сна перед рассветом, перед началом нового трудного и длинного на путине рабочего дня. Подумал Евгений Михайлович и о зубном враче, которого тоже придется разбудить там, на плавзаводе, потому, что сказав «а», надо говорить и «б».
— Нет, — твердо сказал начальник крабофлота, — я подожду. Не так уж я болен, капитан!
Капитан «Аппаратчика» недоуменно развел руками. Он плохо знал характер высокого пассажира, но за две недели перехода усвоил крепко: на вид мягкий, интеллигентный, Евгений Михайлович не любит повторять одно и то же. И был он определенным во всем: в приказах, в привычках, в суждениях, оттого иногда казался молодому капитану «Аппаратчика» несложным, но очень умным человеком.
— Слушаюсь, — покорно ответил капитан разведчика и рысцой помчался к радисту, вспоминая свой недавний разговор по рации с плавзаводом.
На плавзаводе, пожалуй, лучше знали Евгения Михайловича, потому что удивились, но не очень всерьез, когда он, капитан, от имени начальника крабофлота потребовал срочно спустить на воду мотобот и шлепать на нем к траулеру — забрать больного.
А Евгений Михайлович между тем велел себе забыть про сверлящую боль, проглотил еще одну таблетку анальгина и, глядя на плавзавод, на котором постепенно гасли огни, стал думать. Вот потухли на палубе прожекторы, — значит, всё, палубные работы закончились и завод поглотил остатки крабов. И срывщики панциря уже собираются спать. А чуть позже рассеются клубы пара по правому и левому борту плавзавода, где расположены гигантские барабаны с кипящей морской водой, и крабовары пойдут в свои каюты. Евгений Михайлович мысленно представил себе тесный цех, где разбивают молотками твердые клешни; конвейеры, по которым, качаясь, движутся мириады красноватых трубочек — то, что было недавно лапами крабов; и девушек-сортировщиц, и укладчиц, и, наконец, стройные ряды блестящих баночек. Их сотнями глотают черные пасти автоклавов. Оттуда же выйдут готовые крабовые консервы, вкусные, душистые кусочки бело-розового мяса, плавающие в собственном сладко-соленом соку.
Понемногу стало сереть, приближался долгожданный рассвет. Маслянистая темная вода за бортом траулера стала приобретать очертания — горбящаяся от легкой зыби, желеобразная на вид масса от горизонта до горизонта, — бескрайняя, монотонная. По ней между плавзаводом и траулером пролегла темная, извилистая дорога. Она шевелилась, как живая. Евгений Михайлович пригляделся и понял, что это несет течение с моря на берег сотни и сотни наплавов, которые оторвались от сетей. Потом он услышал голос. Кричали с кормы, и голос был знакомый. Матрос второго класса — дневальный траулера, молодой смешливый парень, цыган по национальности, спрашивал у штурмана на мостике, сколько метров под килем. Штурман отвечал, что семьдесят, и матрос со словами: «Ловись, рыбка, большая и маленькая», стал разматывать леску. Штурман с мостика спросил:
— Так у тебя нет краба, на что ловить будешь?
— На мороженую говядину, — отвечал заядлый рыболов. — Палтуса поймать хочется.
Евгений Михайлович улыбнулся. Забавный этот цыган, энтузиаст, одним словом! По пути сюда, в Берингово море, а точнее — в южную его часть, в Бристольский залив, разведывательный траулер раз пять или шесть швартовался к рыбацким плавбазам и передавал мешки с почтой. И на каждой стоянке молодой цыган настойчиво рыбачил, но без всякого успеха. «Я ведь и в море подался, чтобы всласть ловить на уду, — объяснил он как-то Евгению Михайловичу, тараща на него свои изумительно черные глаза. — Мне меду не надо, а дай порыбачить. Занятное это дело!»
«Вот еще одна причина того, почему люди идут работать в море, — подумал тогда Евгений Михайлович. — Ничтожная как будто, смешная, но правдивая».
В крабофлоте, как, впрочем, и во многих других организациях Дальнего Востока, Камчатки и Магадана, самой острой проблемой всегда была и пока остается проблема кадров. И Евгений Михайлович не один раз задумывался над ней. Цепкий аналитический ум давно подсказал ему, что ориентир нужно держать на молодежь, которая быстрее приспосабливается к морю и которая идет в море, как правило, по причинам, на первый взгляд мелким и даже вздорным. Пусть даже так. Главное, идут молодые и здоровые люди и работают они на совесть. Их не пугают трудности, более того — привлекают. Есть возможность испытать себя, свои силы. Видят они прелесть и в «рыбацком счастье», которое так переменчиво на путине.
Евгения Михайловича встретили на плавзаводе хорошо. Не с подобострастием, как это иногда бывает, а искренне и просто. Он это почувствовал сразу, как только утром спустился с траулера на присланный за ним мотобот. Пришел не резервный, хотя послали и резервный, а рабочий, за номером «пять», где старшиной был его старый приятель. «Пятерка» опередила резервный метров на двести, и ее дружный экипаж с радостным смехом быстро, умело пришвартовал свое суденышко к траулеру.
— Михайлович! — закричал старшина несколько фамильярно, подчеркивая этим свои короткие отношения с начальником крабофлота. — Сидай, кум, до нас!
— Хлопцы, — забеспокоились между тем на отставшем резервном, — нам велено начальство в базу забрать, а вы — айда свои вешки шукать!
Тем временем старшина «пятерки», по прозвищу Хохол, мужик лет сорока, необозримо толстый, но ловкий и чудовищно сильный, лихо взобрался на борт «Аппаратчика» и, раскинув руки, пошел, как медведь, на Евгения Михайловича. На его обветренном лице кирпичного цвета блуждала радостная улыбка.
Старшина так крепко сжал в своих объятиях тщедушного начальника крабофлота, что у того затрещали кости.
— Семеныч! — только и охнул Евгений Михайлович и тут же неожиданно почувствовал себя и здоровым и в своей стихии. Наконец он был среди людей, которыми руководил чаще всего на расстоянии, из углового особняка на улице Менжинского во Владивостоке, и которых уважал, искренне любил. — Семеныч! — еще раз повторил начальник крабофлота. — Пусти, чертяка, а то сяду в резервный…
Когда «пятерка» подошла к высоченному стальному борту плавзавода, Евгений Михайлович хотел воспользоваться, как обычно, шторм-трапом, но его не пустили ловцы, а потом наверху загудел мотор лебедки, и вниз с легким лязгом и с шипением пошли троса с крюками на концах. И гость понял, что ему решили оказать особую честь. Это называлось «с доставкой на дом», то есть наверх поднимался весь мотобот и крепился там на могучих мотобалках. После этого оставалось сделать лишь один шаг, чтобы ступить на долгожданную палубу плавзавода.
Разумеется, по своему рангу Евгений Михайлович имел право на такую честь. Он руководитель огромного хозяйства и обладал, в общем-то, почти неограниченной властью. Он это великолепно знал, но всегда страшился злоупотреблять своею властью, и над ним часто подтрунивали коллеги, начальники смежных управлений «Дальморепродукта», удивляясь его чрезмерной деликатности. Он был среди них самым молодым и по возрасту и по стажу работы. Всего несколько лет назад пришел Евгений Михайлович в крабофлот. А до этого он был отличным партийным работником и жизнь «морских людей» знал хорошо, потому что плавал в молодости с китобоями, затем был начальником отдела кадров и помполитом на старых краболовах.
Всего несколько раз в открытом море поднимался Евгений Михайлович на борт плавзаводов подобным образом. Обычно это было в тех случаях, когда он прибывал, сопровождая делегацию или более высокое, чем он сам, начальство. А когда был один, предпочитал пользоваться шторм-трапом или клеткой. Но в данном, конкретном случае инициатива исходила от самих рабочих, в глазах которых он всегда хотел оставаться прежде всего уважаемым человеком, человеком без спеси и руководящего гонора. И он решил не спорить. Ложная скромность столь же скверное качество, как и высокомерие. Лучше всегда оставаться самим собою, не умаляя и не преувеличивая своих достоинств, заслуг или чина. Так убежденно думал Евгений Михайлович. Спорить он не стал, но другу-старшине, который, пыхтя и отдуваясь, как паровоз, закреплял крюк на корме бота, тихо, с укоризной заметил:
— Шикуешь, Семеныч!
Старшина поднял голову.
— Так ты же, кум, больной, — сказал он, простодушно помаргивая выцветшими, белесыми ресницами. — Ежели иначе, то, конечно, с какой стати? Не барин, поди!
— Вот и я говорю…
— Вира! — зычно рявкнул старшина вверх, лебедчику.
Мотобот чуть дернулся и стал плавно подниматься, но в середине пути вдруг остановился. Где-то заело трос, и там, на палубе плавзавода, зашумели, суматошно засуетились.
Глядя на старшину, который стоял на корме и левой рукой держался за рубку, правой — за румпель, Евгений Михайлович с удовлетворением подумал, что на таких, как Семеныч, держится крабофлот. Он из старой, закаленной гвардии, лучший из лучших, опытный, обвеянный всеми бурями и омытый водами многих морей и океанов. И команду, как видно, подобрал себе под стать. Вот они лениво лежат, сидят, кто на носу, кто в пустых неглубоких трюмах или просто на палубе, кряжистые и добродушные, чем-то неуловимо похожие на своего старшину.
— Да, Семеныч, мало кто из ваших продолжает ходить на путину, — сказал Евгений Михайлович со вздохом. — Наверное, человек пять-шесть?
— Нет, кум, поболее, но все равно нас усих трошки, — ответил Хохол и начал зажимать пальцы на руке.
«Нашими» Семеныч считал только тех, кто начинал работать на старых краболовах, на переоборудованных под промысел краба сухогрузах, то есть лет пятнадцать — двадцать назад, и кто никогда не изменял избранному пути.
— А кого из ваших ты считаешь лучшим? — спросил начальник крабофлота, хотя хорошо знал и был твердо убежден, что лучший из лучших — перед ним: Семеныч, первая путина которого началась в невыразимо далеком и трудном 1947 году.
Старшина ответил сразу и без колебаний:
— Женьку Карпо́вича. Только вин в этом годе на путину не пошел. Зимой по гололеду ногу сломал.
— Пошел, — обрадованно сказал Евгений Михайлович. — Как выписался из больницы — и вдогонку. Не утерпел, бродяга, хотя врачи не рекомендовали. Так он — ко мне, и так просился! Мол, Настя на путине, и он к ней, негоже им разлучаться.
— Любят они друг дружку, — солидно заметил Хохол. — Женька морской человек и баба его морская!
— А отчего ты считаешь Карповича лучшим?
— Не я один так смека́ю.
— Но ведь он из твоих учеников. Он у тебя на боте ловцом начинал. И тебя, Семеныч, выходит, превзошел. Почему?
— Женька хватче меня, — коротко ответил старшина.
— Хватче? Но ты на своей «пятерке» вон что вытворяешь, впереди всех идешь, хоть на Героя тебя представляй! А у Карповича как никогда…
— Так он на «Никитине» с Ефимовым, — подал голос кто-то из ловцов. — А у Ефимова такая полоса, не везет второй год, хотя он, вы это знаете, Евгений Михайлович, старый и самый опытный капитан-директор. Не надо было Карповичу идти на «Никитин»!
— Так не он пошел, а его жена. И он за ней, — сказал моторист, высовывая голову из рубки. — Я еще зимой говорил Насте: бросайте вы с Женькой Ефимова. Все чуют, у него не та полоса! Но разве она послушала?
— Правильно, шо не послухала тебя, дурня! — вдруг рявкнул страшным голосом Хохол и, не смущаясь присутствием начальника крабофлота, оторвал левую руку от рубки и, как молот, опустил мозолистую ладонь на голову моториста. — Карповичи завсегда с Ефимовым. Куды Ефимов, туды и они, потому как в беде друзей не бросают!
Тут мотобот дернулся и поехал вверх.
«Боцману на бак!» — раздалась команда из динамика, и она разбудила смертельно уставшего Серегу.
Но Серега не огорчился. В голосе вахтенного штурмана было столько морской категоричности и столь милого Серегиному сердцу металла, что он тут же открыл глаза. Темно, ничего не видно в каюте и тихо, если не считать журчания воды в той стороне, где иллюминаторы, да прерывистого храпа Кости, который спал напротив Сереги. Другие жильцы каюты спали как мертвые: конопатый Вася-богатырь и бородатый Василий Иванович, моторист их «семерки», мужик лет сорока, человек закаленный, в море он половину жизни. Того, кто на диване свернулся калачиком, считать нечего. Петро не из команды «семерки», появился в каюте недавно и тут, на диване, не заживется. Вот устроится на «процесс», у него начальник конкретный будет, и начальник выбьет ему у пятого помощника капитана постоянную койку. Но Петр, быть может, на плавбазе не задержится, потому что парня тянет на траулер-разведчик, на «Абашу», откуда ушли два или три матроса, люди, попавшие в море впервые. Они не вынесли качки. Эти траулеры качает в Охотском и Беринговом морях или в океане прилично, вроде гигантских качелей: то взлетаешь метров на двенадцать — пятнадцать вверх, то опускаешься. И так сутками. А на плавзаводе проще, вроде легче в шторм, хотя и этой махине величиной с пятиэтажный дом достается. Плавзавод ведь как кубышка, борта высокие, надстроек много, и оттого парусность большая, а машины слабые, четыре тысячи лошадей всего. Чепуха для такого водоизмещения! И ведь еще вдоль бортов висят на мотобалках по шесть морских ботов, каждый из которых, ну, быть может, немного меньше русских кочей, пересекавших когда-то Охотское море от устья Амура до берегов Западной Камчатки.
— Боцману на бак! — повторил, со вкусом вслушиваясь в раскаты собственного голоса, вахтенный штурман Базалевич. — Майна якор-р-рь!
А Серега вытянулся на койке — осталось немного до подъема — и мысленно представил себе, как это он вместо штурмана сказал тоном, не терпящим возражений: «Боцману на бак! Майна якорь!» И как он, а не Алексей Георгиевич на вахте отошел от радиотелефона, прошел мимо рулевого, озабоченно покосившись на последнего и на компас: никогда не вредно лишний раз убедиться, точно ли по курсу идет судно, не надо ли дать машинами чуть вперед или назад, влево или вправо. Поставить плавбазу неподалеку от своих сетей, не напороться на чужие, не сбить вешки — вот что главное. А потом, когда зайдет капитан-директор флотилии, можно лихо отрапортовать:
«Илья Ефремович, смайнали якорь. Пять смычек на дно положили. Пожалуй, хватит, тут грунт вязкий и течение несильное. Справа по борту полкабельтова, не больше, начинается порядок сетей первого мотобота, слева от кормы в двух кабельтовых, если не ошибаюсь, японская вешка».
Капитан, грузный, важный, медлительный Илья Ефремович, кивнет головой. Он знает: когда на вахте Сергей Иванович, можно и не проверять, но он все равно проверит. Не глядя протянет руку, не глядя возьмет у молодого штурмана бинокль и начнет искать в предутренней мгле вешку «Азика» и японскую тоже. А потом на мостик поднимется, спотыкаясь о высокие ступеньки, заспанный завлов, совсем мальчик, но власть ему доверена огромная. Половина экипажа краболовной флотилии подчиняется ему, он царь и бог всех добытчиков. Это сотни ловцов, распутчиков, постановщиков сетей и вся хозкоманда.
Молоденький завлов начнет суетиться на мостике, да только плевать на него Сергею Ивановичу. Он ему и бинокля не подаст, но Валерка сам найдет другой бинокль и начнет вертеть головой на тонкой шее, и не скоро он увидит то, что давно видят без бинокля острые глаза капитана и вахтенного штурмана, — наши и чужие вешки. Конечно, восхитится завлов, скажет:
«Когда на вахте Сергей Иванович, всегда морской порядок. Ведь это надо так точно поставить базу ночью, когда ничего не видно, а в локатор вешки не ухватишь!»
«Не ухватишь, — согласится капитан, — но у Сергея Ивановича глаза как у рыси. Помните, прошлый раз мы пришли на это южное поле в туман, а на вахте был этот… как его?..»
«Базалевич», — подскажет Серега, который завидовал Алексею Базалевичу, потому что у Базалевича жена красавица, врач флотилии. И, главное, верная жена, влюбленная в тощего, конопатого Лешку.
«Во-во, Базалевич Алексей Георгиевич, — продолжит капитан. — Превосходный моряк, должен вам сказать. Хожу в море с ним второй десяток лет и ни в чем не могу его упрекнуть. Лихой человек, а стал брать на путину жену — словно оробел. Ответственности избегает. И тот раз, когда мы пришли на юг, уже светает, туман не расходится, а он бродит вокруг полей, никак не найдет проход между нашими сетями и японскими. Увидел, что я сержусь, и пошел звать на помощь Сергея Ивановича, а Сергей Иванович, вот бродяга, живо нашел и докладывает: «Справа — японские вешки, слева — нашей «семерки». Ну, смайнали якорь, туман тут разошелся, глядим — точно стоим, посередине».
Мечтал бы еще долго Серега, он любил мечтать, рисовать в воображении картину за картиной своего недалекого, как он считал, штурманского будущего, но вдруг в дверях каюты, перешагнув лишь одной ногой комингс, появился широкоплечий, с бронзовым лицом Карпович, старшина.
— Что вы, хлопцы, а? — спросил старшина негромко, глухим голосом и сглотнул комок, который всегда у него становился в горле, когда он волновался, и мешал ему произносить длинные фразы. — Хлопцы, а?
Карповичу очень хотелось, когда он шел сюда, в десятую каюту, сказать многое, особенно Сереге, его помощнику на мотоботе. На кого может положиться старшина, если не на помощника и на моториста? Ведь их тройка — командный состав на промысловом боте, экипаж которого, если не считать семерых распутчиков сетей на базе, всего двенадцать человек. Из двенадцати только Карпович да Василий Иванович бывали раньше на крабе, остальные впервые пошли в море, не «морские» они люди. Очень нехорошо, а что делать? И Серегу Карпович взял своим помощником только потому, что он был единственным молодцом среди всех — как-никак слушатель третьего курса мореходки, говорит, в море на практике бывал. Но практика — не путина, никакого сравнения, в этом и сам Серега убедился. Однако он обладал характером, как показалось старшине, отдавал команды твердо, работал быстро и еще успевал бранить лентяев так, что Карпович искренне ему завидовал.
А старшина от природы был удивительно немногословным человеком, но чрезвычайно эмоциональным и знал, как легко в нем просыпается ярость и жажда действовать без промедления. Оттого он всегда подавлял в себе первую же вспышку ярости. Так гвоздь забивают в дерево искусные плотники — одним ударом, со всего маху. А если это сразу не получается, то беда у плотника маленькая: согнется гвоздь в три погибели, и все, а у Карповича — большая. Овладевшая им ярость ослепляла, Карпович становился вроде стихийного бедствия, необузданным, страшным.
И вот шел старшина в десятую каюту с твердым намерением дать волю себе, потому что иного выхода не было. Жильцы десятой уже который раз просыпают, словно не слышат команды завлова по динамику, включенному на полную мощность. Оттого седьмой мотобот майнают за борт позже всех.
Карпович прекрасно понимал, что ловцы устают, работая от зари дотемна, очень сильно и что на сон остается времени мало. В таких условиях проспать не мудрено, со всяким может это случиться. Он и сам три дня назад так заснул, словно умер. Настя трясла его за плечи с полчаса, а он все равно не просыпался. Тогда она чуть не в слезах выбежала на палубу, где у борта около седьмого мотобота сгрудились, ожидая старшину, десять ловцов, моторист Василий Иванович и лебедчик. Лебедчик уже держал руки на рубильнике, готовый спускать бот на воду; тут же был один из мастеров ловецкого цеха, Николай, двадцатилетний толстый парень, которого насмешливые девчата с вешало́в прозвали «Голубчиком».
Настя, соблюдая субординацию, сразу бросилась к мастеру:
— Голубчик, а мой-то как бы не заболел! Теплый, дышит, но не встает…
Круглое лицо молодого мастера стало пунцовым не столько от известия от Насти, сколько от того, что его, быть может, впервые в глаза не назвали по имени.
— Я тебе не конь, Настя, а человек, — сказал было мастер.
Но тут появился Карпович, мрачный, как туча. И так он глянул на жену, на свою команду, на Николая, что всем стало ясно: лучше забыть все и прыгать в мотобот, где уже был Карпович и держался правой рукой за руль, а левой тянул трос газа на себя, давал обороты мотору.
— Майна! — зычно крикнул мастер лебедчику, и тот врубил на полную.
Бот не спустился, а буквально упал на воду Охотского моря и, тарахтя, как мотоцикл, понесся к своему порядку сетей.
И если раз проспал сам старшина, то рядовому ловцу не грех и трижды проспать. Однако жильцы десятой проспали подъем не трижды, а последнюю неделю это у них стало системой. Каждое утро их приходили будить. Долготерпеливый был старшина и понятливый, но в то утро он и шестеро других ждали проспавших на глазах у капитана, который спустился с мостика на палубу по причинам не совсем обычным. Дело в том, что японские синоптики дали плохой прогноз. По их сведениям, район южного поля, на который пришла краболовная флотилия, должен захватить мощный, редкий даже для этих мест циклон. А советские синоптики двумя часами раньше дали погоду в пределах нормы, лишь к вечеру предполагалась крупная зыбь и ветер в пять — семь баллов.
Утро же было великолепное. Чистое, синее небо, солнце и почти спокойное море. Море лениво, как гигантское животное во сне, дышало и было ласковое, не свинцовое, как обычно, а бирюзовое.
Ефимов двадцать лет подряд бороздил коварное Охотское море, знал, как внезапно тут налетают штормы. Знал он и то, что японские и советские синоптики довольно часто ошибаются. Обычно их предсказания сбываются, когда они «дуют в одну дуду», но тут случился редкий разнобой: два диаметрально противоположных прогноза. Какому верить? Опыт подсказывал капитану, что в море правильнее ожидать худшего, быть начеку при любых обстоятельствах. Он не торопился принимать решение, хмуро бродил по мостику, сложив руки на большом животе и перебирая пальцами пуговицы телогрейки, которую он надевал чаще, чем форменный китель, потому что это как бы сближало его с рабочими.
— Как вы думаете поступить? — обратился наконец капитан к молодому завлову. — Дадите команду спускать боты в море или нет?
— Да как вы, Илья Ефремович, — встрепенулся молодой завлов. — Лично я не стал бы рисковать.
— А план? — пробурчал капитан. — Если мы потеряем еще два-три дня, плана мы не возьмем. И тогда…
Валерий Иванович отлично знал, что будет тогда. Тогда на следующий год на «Никитине» из старых рабочих останутся единицы, только самые стойкие и верные, как, например, Евгений Карпович. Остальные же окончательно разочаруются в рыбацком счастье Ефимова, будут твердить, подобно некоторым сейчас: у него, мол, пошла не та полоса, закончилась его дружба с богом удачи.
И завлова будут винить даже больше, чем капитана, потому что завлов молодой и никакими успехами в прошлом похвастаться не может.
Валерий Иванович поглядел на небо, на море, пожал плечами. Ничто не предвещало шторм. Да, видно, надо выпускать мотоботы в море. Пусть работают, но и осторожность не помешает, надо быть начеку, и только! А там, глядишь, синоптики ошиблись, и все будет хорошо. Отчего быть еще одному шторму? Их за последний месяц потрепало изрядно, гораздо больше, чем обычно. Они принесли морю в жертву почти десять полновесных рабочих дней, и море должно удовлетвориться этим.
— Не бывает путины без риска, — твердо сказал Илья Ефремович, — и еще я знаю, что нечего делать в море перестраховщикам.
— Правильно, — с облегчением подтвердил завлов, потому что понял: капитан принял решение и больше не колеблется.
Потом капитан подошел, взял микрофон, нажал кнопку и, как Базалевич, категорично, с металлом в голосе дал команду:
— Ловцам на подъем! На подъем ловцам! После завтрака майнать мотоботы в море!
Аккуратно повесил микрофон и, обернувшись к завлову, сказал:
— А к шторму будем готовы. Ловцов предупредим.
— Добро, — сказал завлов, — будем командовать парадом, но с ловцами я поговорю сам. Пусть все старшины соберутся минут через двадцать на мостике. Вы не возражаете?
Серега был наблюдательным человеком, да к тому же он не спал, а мечтал в полудреме, и он первым заметил, что лицо Карповича бронзовее обычного.
— Елки-палки, — забормотал он, спрыгивая на палубу, — ребята, подъем! Опять, елки-палки такие зеленые, проспали! Опять!
Чутье подсказало Сергею, что на этот раз промедление, особенно лично для него, — смерти подобно. Нельзя было и десяти секунд оставаться лицом к лицу со старшиной, который сумел подавить первый приступ ярости, но чувствовал приближение второго. Карповича насторожила суетливость Сереги, то, что Серега спрыгнул с койки так, словно он давно не спал.
— Ты, — сказал старшина и протянул вперед сильную руку, чтобы положить ее на плечо Сереги. Старшина предпочитал вести крупные разговоры, имея физический контакт с собеседником, чтобы последний не сбежал в критический момент. — Ты… — повторил Карпович и не успел поймать плечо своего помощника, который выбежал в душевую с поразительной быстротой. — Ладно, всем вставать! Подъем!
Последние два слова старшина не проговорил, а проревел, словно дело происходило не в маленькой каюте-четырехместке, а на море и в шторм. С мощным рыком вышла наружу и мощная ярость Карповича. И вновь он стал добродушным, задумчивым человеком, каким его обычно привыкли видеть на судне. Но своего он добился. От его возгласа жильцы десятой моментально проснулись, а Серега в душевой испуганно пригнулся, подумал впервые, что старшина, как видно, из тех людей, с кем лучше никогда не спорить. «Сильный человек, — подумал Серега. — Морской, крепкий мужик».
Тут в душевой появился Василий Иванович. Борода у него была растрепана, лицо помятое и красное, а губы серые.
— Что, бил тебя этот крокодил? — деловито спросил Серега, растираясь полотенцем.
— Дурак ты, хоть и будущий штурман, — отвечал моторист. — Женька себе этого никогда не позволит, а если позволит, тогда прощай мама, откидывай коньки в гору!
— Во-во, сам говоришь, опасный он человек. Я слышал, его за что-то судили?
— Было дело давно. Таких, как ты, бичей во Владике отметелил. Хорошо отметелил! Их пятеро, а он один, если меня не считать, но справился.
— Значит, ты не дрался?
— Нет, Женька дрался, а я нет.
После такого ответа Серега почувствовал презрение к мотористу, который действовал не по-морскому. Женька один против пятерых, а он был рядом и не пришел к нему на помощь!
— Трепло ты, Василий Иванович, — сказал Серега, — меня бичом называешь, а сам который день в своей будочке у мотора греешься. Мы уродуемся у стола, краба бьем до посинения, а ты там греешься, не выйдешь помочь на ветер, на холод. Тебя водичкой окропило бы, как нас, мозолей набил бы парочку…
— Молчи, — беззлобно сказал моторист. — Мне сорок, а тебе вдвое меньше. Я себе мозолей заработал за двадцать три года на крабовом промысле. Не мо́жется мне, зря, видать, пошел на эту путину.
— Точно зря. Чуть не вся команда против тебя настроена. Если в глаза тебе об этом не говорят, то потому, что Женьку боятся. Он за тебя горой!
— Есть, такое, потому что справедливый, старшо́го во мне видит и уважает.
— Это ты для него старшо́й?
— Я, — с гордостью ответил Василий Иванович и закашлялся. — Я для Женьки старшо́й, — снова с гордостью повторил моторист. — Мы с ним оба из-под Адлера. Ну, сюда, на Восток, я подался на пять лет раньше его и стал краболовом, а потом Женька приехал, совсем кутенок. Я ему говорю: «Пойдешь со мной в море?» Отвечает: «Пойду!» Пошли мы оба к старшине моему, а был у нас старшина упрямый черт! «Нехай, — говорит старшина Семеныч, — твой земляк на разных работах пообтирается, тоди в море побачу, можа, и возьму». Это сейчас, скажу тебе, берут в ловцы, кто захочет, еще и уговаривают, а раньше — дудки! Докажи, что ты крепкий человек, моряк, значит…
Вернувшись в каюту, они увидели, что Карпович уже ушел, а Вася и Костя натягивают на себя оранжевую робу.
— А умываться? — спросил Серега.
— Кому что, — ответил конопатый Вася. — Кто умывался, кто завтракал. Мы и вам завтрак взяли.
— Спасибо! — обрадованно сказал Серега, увидев на столике две булки с маслом и кусочки сыра. — Это мы с мотористом на ходу, а вы считайте, что мы умылись и за вас, нерях неумытых.
Про себя же он подумал: «Главное для них — сытыми быть, а не глаза промыть, не зубы почистить». И Серега остался доволен собою. Новый день в море начинался ничего, хотя, конечно, опять проспали и, кажется, Карпович рассердился не на шутку. Но все равно Сереге удалось остаться цивилизованным человеком даже в таких условиях. Он гордился своей опрятностью. Ради нее он готов и завтраком пожертвовать.
Поднимаясь на палубу, Серега и его товарищи услышали рокот лебедок, визг тросов и глухие всплески воды, в которую падали один за другим боты.
— Знаете, что я вам скажу, хлопцы? — говорил на ходу Серега Косте и Васе и торопливо жевал булку с маслом, грыз крепкими белыми зубами высохший сыр. — Вы знаете, что я скажу?
— Что? — лениво пробасил Вася.
— У меня есть проклятая привычка с детства: умываться, чистить зубы в любых условиях и в любое утро. Бывало, в школу опаздываю, на лекции в мореходку, тогда без сожаления жертвую завтраком, но умываюсь и чищу зубы. А вот вы — я вам удивляюсь!
— На голодное брюхо работать худо, — убежденно сказал Костя, белорус из деревни Рог, Минской области, а потом, минутой позже, уже прыгая в бот, он крикнул бортовику; — Витек, не забудь, как подойдем к базе с первым уловом, брось две-три буханочки ржаного, а ко второму — крабца охапочку свари по нашему рецепту.
…Завлов Валерий Иванович был не так уж молод, как это казалось. Ему было около тридцати, но подводила юношеская внешность: чуть припухлые, капризно изогнутые губы, серые, по-детски наивные глаза и худощавая фигура. Он это знал и всячески боролся с этим, старался любым способом старить себя. Он отпускал бороду, как многие на море, по возможности басил, это у него получалось чаще всего по утрам. А вообще его голосу были присущи мальчишеская звонкость и некоторое легкомыслие, что особенно угнетало Валерия Ивановича. Будучи мастером, он работал под руководством сына основателя крабофлота в СССР Никишина. И с Никишиным-сыном было легко. Никишин-сын, кроме популярности, обладал характером и знал свое дело в совершенстве. Этому он научил Валерия Ивановича, научил тонкостям краболовного промысла, но передать ему свой характер и свою популярность, конечно, не мог. Валерий Иванович подражал шефу. Ему долго не приходило в голову, что оставаться самим собою — величайшее искусство, которое иной человек постигает всю жизнь и все же умирает эпигоном, последователем-подражателем кого-либо.
Когда Валерия Ивановича назначили завловом, он ни минуты не сомневался, что справится со своими обязанностями. Ефимов — капитан опытный, с ним можно работать, а то, что ему не везло в прошлом году, еще не значит, что и в этом так же получится. Но вот флотилия пришла в Охотское море, попалась ей и хорошая зона, а неудачи продолжали преследовать ее. Во-первых, непогода, частые шторма. Во-вторых, коллектив ловцов был ослаблен тем, что из него на другие флотилии, к более удачливым капитанам, ушли многие опытные краболовы! Вместо них набрали новых ловцов, или матросов первого класса, как они проходят в штатном расписании краболовной флотилии. Набрали из «толпы», а «толпа» — существо многоликое, как правило неорганизованное и, пожалуй, ничего общего с обычным коллективом не имеет. Одним словом, «толпа», некое сборище незнакомых друг с другом разнообразнейших людей. Тут и приехавшие на Дальний Восток по оргнабору, и романтики, утоляющие свою жажду свидания с морем, и кадровые рыбаки, и моряки, не попавшие по каким-либо причинам в «загранку», и т. д., и т. д.
Расстановкой людей по рабочим местам, укомплектованием команд ботов Валерий Иванович занимался во время перехода от Владивостока в районы промысла. И тут он чуть не схватился за голову. «Толпа», да и только! Во-первых, без всякого резерва, людей было в обрез; во-вторых, на борту оказалось очень много таких, кто никогда не видел моря. Валерий Иванович даже поругался с некоторыми предусмотрительными старшинами, отбирая у них настоящих ловцов и давая взамен их «сухопутных», семнадцати- и восемнадцатилетних юношей-романтиков. Он это сделал с той целью, чтобы на каждом боте было примерно половина новичков и половина бывших в море. Не повезло лишь экипажу «семерки», старшина которой Карпович отсутствовал и прибыл на флотилию перед самым началом промысла. На «семерке» образовался самый слабый коллектив.
Карпович долго размышлял, не отказаться ли ему, не пойти ли к кому-нибудь простым ловцом или, на худой конец, работать на борту базы в качестве вирамайнальщика или даже мойщиком палубы, распутчиком сетей. Дело решило самолюбие, по которому тонко ударил начальник отдела кадров, чувствовавший свою вину перед Валерием Ивановичем за «худую толпу».
— Евгений, вы пятнадцатый раз выходите на путину. Опыта у вас — навалом. Передавайте его! Или не сможете?
Карпович весь передернулся:
— Смогу, Самсоныч. Только…
— У вас подобралась не такая уж плохая команда, как вам кажется. Я каждого знаю наизусть. Смотрите: Сергей Васильев — без пяти минут штурман, учится в мореходке. Энергичный, молодой. Константин Ильюшиц — в прошлом тракторист, колхозник, отец четверых детей. Он пошел на путину, чтобы заработать. И он это сделает, уверяю вас! Кроме того, вы знаете, как дисциплинированны и трудолюбивы белорусы. Моториста, ладно, берите у Смилги, своего разлюбезного вам Василия Ивановича. А Смилга младшего брата мотористом возьмет, он давно рекомендует в мотористы его, только парню восемнадцать. Ну и пусть с ним сам возится. Дальше рекомендую Василия Батаева. Кадровый строитель, в юности два рейса делал в загранку, так что морской человек и крабов бить научится в два счета. Физически здоров как бык, но печален. Вы с ним полегче, у него неприятности в семье. Вот и пошел на путину, чтобы проверить чувства жены и свои тоже. Олег Смирнов. Это, прямо скажу, кадр так себе, маменькин сынок, за «туманом» поехал.
— Ладно, — сказал Карпович, — посмотрим.
И тут он, как всегда в минуты волнения, ощутил комок в горле. Ярость на самого себя в нем возникла, стыд за свою неуверенность. «Справлюсь, — подумал он. — С чем я только в жизни не справлялся! И ничего, всегда выходило, как я хотел».
Потом он вспомнил свою молодость, свою первую путину и первого старшину Семеныча. Он вспомнил его толстую фигуру с огромным, как шар, животом. Семеныч был подвижен, несмотря на свою толщину, крут нравом и бесконечно трудолюбив. Он отдыхал только тогда, когда ел. А когда он не ел, он работал за двоих, каждому старался помочь.
У старшины был удивительный аппетит. Семеныч всегда брал с собой буханку и добрый шматок сала и обычно ел, забравшись на рубку моториста, около компаса. Ел, а сам глазами зыркал, смотрел, как хлопцы около стола шевелятся, бьют краба, выбирают его из сетей и бросают в трюм или на нос бота. Если кто-либо начинал сбавлять темп, он не ругался, а брал с кормы лежащую вдоль борта вешку — бамбуковый шест в руку толщиной и длиной метров в семь — и молча постукивал по плечу ленивца. На старшину за это никогда не обижались, потому что знали: он справедливейший человек и ненавидит бичей, бездельников, которые легкий хлеб любят…
Года через три или четыре, когда Карпович сам стал старшиной, но на другой флотилии, где капитаном был Илья Ефремович, на Семеныча напали бичи, и он едва остался живым. Карпович догадывался, чьих это рук дело. Он с ними чуть позже встретился в рыбацком ресторане у бухты Диомид и расправился по-своему: беседовал один с пятерыми. И его беседа не понравилась. Они начали драку. А Василий Иванович перед этим выпил, от него толку было мало. Он в самый ответственный момент заснул на травке у ресторана и проснулся лишь тогда, когда Карповича уводили милиционеры.
Бичи охали, имели жалкий вид. В знак солидарности, не зная, что натворил его младший друг, Василий Иванович объявил себя тоже виновным, соучастником и отправился в КПЗ, но его на другой день освободили, а Карповича судили.
Настя тогда ждала ребенка и не работала. Это разрывало сердце Карповича, но беспокоиться пришлось недолго. Василий Иванович взял материальные заботы на себя и помогал Насте все те трудные месяцы, словно брат.
В конце концов Карповича оправдали, ибо не он был зачинщиком драки. И вот продолжает он с той поры рыбачить по сей день. В море восемь месяцев, на берегу четыре. И так из года в год. Сезон обычно начинался крабовой путиной у берегов Камчатки или у Аляски в Бристольском заливе. Затем в июле, в начале августа флотилия шла к берегам Японии, к острову Шикотан, ловить сайру. После сайры ловили сельдь, а в последние годы кальмаров. Ловили и красную рыбу, хека, минтая. К декабрю флотилия возвращалась во Владивосток.
Карпович так привык к Дальнему Востоку, что его уже не тянуло на родной запад, к берегам Черного моря, которое теперь представлялось ему озером, чуть ли не лужей с бесконечными пляжами и с тысячами отдыхающих. За добросовестную и долгую работу крабофлот дал Карповичу трехкомнатную квартиру в центре Владивостока. Тогда к берегам Тихого океана переехали и его родители. Карпович стал оставлять сына Федьку на их попечение, а на путину в море отправлялся вместе с Настей. В конце прошлого года во время ремонта базы он в гололед упал, лег в больницу и уже думал, что грядущий сезон у него поломается, но настал март, настала весна, и вновь его неудержимо потянуло в море, тем более, что на крабовую путину ушла и Настя, укладчица цеха обработки.
«Побуду на крабе вместе с Настей, — размышлял Карпович, — и вернусь на материк. Может, береговую специальность освою, может, в загранрейсы начну ходить. Хватит мне краба ловить».
Примерно так он решал уже не первый год, и капитан Илья Ефремович, зная это, посмеивался:
«Вы, Женя, морской человек, и так просто вас вода не отпустит. Впрочем, как и меня. Однако ваше дело…»
К удивлению многих, Карпович со своей неопытной командой начал путину неплохо и так же неплохо продолжал ее. Конечно, они не были первыми среди команд мотоботов, но ниже четвертого места ни разу не спускались. Так было, пока шел «малый» краб, первый месяц путины. На втором месяце пошел «большой» краб, изо дня в день. Он валил, что называется, трубой — неделю, вторую, третью… Потом начались штормовые дни. Работать стало очень трудно, даже если волнение на море было не сильным. Выносливый белорус Костя и тот утрами просыпался с ноющими мышцами и со страхом глядел в иллюминатор: нет ли за ним признаков очередного приближающегося шторма?
И вот настал этот день. День, в который завлов Валерий Иванович не один раз думал: «Скорее бы он кончился!» Иначе думал капитан. Илья Ефремович на своем веку повидал много вот таких тревожных, неопределенных дней, когда может неожиданно нагрянуть сильнейший шторм. И он думал так: «Я не дам себя захватить врасплох. Главное — вовремя дать команду мотоботам возвращаться на базу. Чтобы всех поднять на борт, закрепить боты, пока волнение будет шесть, ну семь, пусть даже восемь баллов. Ладно, образуется».
При всем своем уме, опыте капитан был несколько суеверен. И даже не то слово. Он любил прислушиваться к своему сердцу, с его помощью предугадывать будущее. Если на сердце легко, все образуется. Если тревожно, жди беды. Интуиция ни разу не подводила Илью Ефремовича.
И вот в девятом часу утра капитан спустился с мостика в свою каюту и сел в любимое кресло, преследуя единственную цель — послушать сердце. Для этого требовалось одиночество, умение расслабиться, отрешиться от забот, от земного. К этому времени к борту базы подходили все одиннадцать мотоботов, и каждый сдал требовательному приемщику крабов Савченко по отличному стропу, тысячи по полторы морских раков. Были вызваны рабочие всех служб обработки, зашумел заливаемый потоками морской воды завод и закружили около него мяукающие чайки — начался у них очередной пир.
Капитан просидел в кресле не более пяти минут, все глубже и глубже уходя в себя, и уже стал ему слышаться древний, как жизнь на земле, голос интуиции, но в каюту ворвался без стука бледный Валерий Иванович.
Капитан вздрогнул от неожиданности и резко спросил:
— Разве я звал вас или вы забыли правила приличия?
— Я пишу рапорт на ваше имя! — выдохнул завлов.
— Пишите, — сказал капитан, — и приносите, но прежде постучитесь в дверь моей каюты.
— Меня хотели ударить, — продолжал Валерий Иванович, — вот этой штукой. Тому свидетель приемщик крабов Савченко.
Валерий Иванович на вытянутых руках показал капитану железный прут, на одном конце которого была приварена четырехугольная металлическая пластинка. Это была обыкновенная бирка, с помощью которых Савченко метил стропы с крабами, устанавливая очередность отправки уловов на конвейер, ведущий в цех срывки панциря.
Илья Ефремович выслушал нехитрую историю. Оказывается, один из рабочих цеха обработки, подавальщик крабов, уговорил своего напарника «механизировать» процесс подачи крабов на конвейер. Напарник сел за лебедку и стал вытряхивать крабов со стропа с ее помощью, а это категорически запрещено, потому что в таком случае получается много брака. Это все равно, что вытряхивать яйца из ящика прямо на землю. Конечно, панцирь у крабов несколько крепче яичной скорлупы, но содержимое его шести лап такое же, как в яйце: жидкий полупрозрачный белок.
Уставшему от недосыпания завлову подобная подача крабов, которых с таким трудом ловят его парни, не понравилась, и он, взвинченный неопределенностью нынешнего дня, сделал резкое замечание рабочим. Один из них сказал, что плевать хочет на завлова, ибо подчинен начальнику цеха обработки. Он, как и завлов, был тоже взвинчен, но по другой причине. Он уже которую неделю работал по пятнадцать — восемнадцать часов в сутки, делал по три-четыре нормы и тоже очень устал.
Когда завлов заорал, рабочий в пылу спора замахнулся на него железной биркой…
— Значит, замахнулся? — спросил капитан, слегка улыбаясь.
— Замахнулся, — осторожно отвечал Валерий Иванович, — но его схватил за руку приемщик крабов Савченко.
Капитан продолжал улыбаться:
— Ну молодец Савченко, не ожидал от него такой решительности! А дальше что было?
— Я пошел к вам и говорю, что буду писать рапорт.
— Не надо, — с легкой улыбкой сказал Илья Ефремович, — вы погорячились и рабочий погорячился. Вы заорали, он замахнулся… Квиты!
— Да? Если бы не Савченко, я, быть может, уже в лазарете лежал бы, — возразил молодой завлов.
Капитан нахмурился и подумал о том, что у него и у всех на флотилии возбудимость выше нормы, но надо держаться, черт возьми! Держаться, стиснув зубы, и пример выдержки, мужества должен подавать прежде всего он, капитан, на которого с некоторых пор накатилась «полоса», но все равно она когда-то кончится. «Я, наверное, сейчас расплачиваюсь за все свои старые удачи, — подумал Илья Ефремович. — Их ведь у меня было много, тогда хорошо было! На «Никитин» шли лучшие рабочие, старшины. Всем хотелось быть рядом с везучим капитаном, а теперь… Люди неудачливых не любят, таков закон».
Ефимов нисколько не сердился на тех, кто покинул «Никитин» в трудное время. Это лично для него наука, урок на будущее. И прав он был, когда у него хватило мужества сказать на одном из заседаний партбюро: «Мы здесь мечем громы и молнии, осуждаем тех, кто увольняется от нас. Мол, они изменяют «Никитину». Нет, это свидетельство наших просчетов, слабой воспитательной работы в коллективе, который оказался жидким. Мы поддались одной, но не главной цели: выполнять и перевыполнять план, чтобы побольше заработать. А вот о том, чтобы воспитывать в людях особое, коммунистическое отношение к труду и создавать в коллективе такую нравственную атмосферу, чтобы никто жить без нее не мог, мы несколько забыли. И я в первую очередь осуждаю себя как капитана и директора».
И этот умница Петрович, председатель судкома, поддержал его тогда, сказал, что верно, надо начинать с нуля: создавать сплоченный, дружный коллектив из тех, кто есть, опираясь прежде всего на коммунистов флотилии. Будет очень трудно, но иного выхода нет; иначе «полоса» никогда не кончится…
Капитан-директор вздохнул и поднял глаза на Валерия Ивановича.
— Валерий, — сказал он как можно убедительнее, — будет неплохо, если у вас хватит мужества извиниться перед тем рабочим за свою грубость.
— А он? — оторопело спросил завлов. — Он больше меня виноват!
— Он, быть может, и не принесет вам ответное извинение, но задумается. Обязательно задумается! Да… и еще вот что. Идите на мостик и дайте во Владивосток, Гидрометеорологическому институту, радиограмму. Сообщите наши координаты. Что они там думают про погоду в нашем районе и какой порекомендуют курс, если и нас захватит циклон. Я думаю, о разнобое в прогнозах они знают.
— Будет сделано. Разрешите идти?
— Минуточку. Я вас прошу быть все время на мостике и держать постоянную связь с мотоботами.
Первый, самый утренний строп крабов на «семерке» взяли с двух перетяг сетей, а в каждой перетяге — пятьдесят сетей, каждая сеть — длиной 30—40 метров. Это было неплохо, но дальше крабов пошло больше. И главное, что особенно радовало ловцов, почти не было прилова самки и молоди. Шли крупные, как на подбор, самцы по два-три килограмма. Серега бил их своим аккуратненьким, с плексигласовой ручкой крючком и приговаривал:
— Между глаз — раз! — и в торбу. Между глаз — раз…
Батаев был на лебедке, которой поднимают со дна порядок сетей. Лебедка поскрипывала, шла без пробуксовки. Вася подхватывал сеть и вместе с Олегом Смирновым подавал ее на стол, около которого, по трое с каждой стороны, стояли ловцы. Они били крабов и выпутывали их из сети. Костя был на подхвате. Он укладывал мокрые сети во второй трюм, отвязывал вешки, крупные, с человеческую голову, наплава. Улов же складывали в первый трюм и на нос, пока навалом, а как положено — рядами, брюхом вверх — будут укладывать позже, во время перехода к плавзаводу. Костя следил лишь за первым, внешним рядом и за углами, иначе при подъеме строп может развалиться. В углы он укладывал самых крупных крабов, в центре оставались те, что помельче.
Карпович стоял на корме, широко расставив ноги, и рулил, следил за ходом бота. Бот должен идти с той скоростью, с какой выбирается сеть. Старшина был в яловых высоких рыбацких сапогах, в ватных брюках и в телогрейке нараспашку. На голове рыжеватая шапка из нерпы, которая два года назад случайно попала в сети «семерки» и продолжила свою жизнь в ином качестве — бездушной, но очень удобной для рыбака вещи. Карпович курил «беломорины» одну за другой, поглядывал на компас, на горизонт, через каждые полчаса брал из рубки Василия Ивановича телефонную трубку, выходил на связь с базой.
— «Семерка», «семерка», — взывал беспокойный голос завлова с мостика, — как дела? Прием!
— Норма, — односложно отвечал старшина. — Норма, говорю. Прием!
— Женя, у нас тоже норма, но от связи не уклоняйся! Пока! Вызываю «Азик», ты слышишь? Прием!
Серега, иногда поглядывая на старшину, стал размышлять о том, что на свете есть несправедливость. Вот, например, старшина стоит себе на корме, правит ботом, иногда прибавляет газу или убавляет и курит, когда захочет, а они, ловцы, трудятся — аж гай шумит! Но, конечно, и там и здесь работа, только разная и разная оплата. Вот они привезут краба, который попал в их сети. Это сырец, платят не за него, а за продукцию, за консервы, получившиеся из сданного на завод сырца. Старшине положено одно за сто ящиков консервов, рядовому ловцу — на треть меньше. Хорошо, что Сереге повезло и он зачислен как помощник, на два рублика меньше получит он, чем Карпович за каждые сто ящиков.
— Жень, а Жень, — вдруг сказал Серега, желая быть смелым и в то же время не разозлить Карповича, — что-то ты забыл, что я твой помощник. Давай сменимся. Я порулю, а ты на мое место!
— Давай, — спокойно сказал Карпович и бросил окурок за борт. — Только не виляй, веди бот прямо и скорость по лебедке держи.
Из рубки вылез моторист Василий Иванович, чумазый, бледный и с красными пятнами на лице. Закашлялся, а когда откашлялся, сказал:
— Каждый сверчок знай свой шесток.
— Мы коллектив спаянный, — возразил Серега, — и взаимозаменяемы. Хочешь, тебя подменю? Вот тебе крючок, шуруй, а я у тебя в рубке как-нибудь разберусь, где карбюратор, где акселератор, свеча, бобина. Знаю, только «корочек» моториста не имею.
Василий Иванович рот разинул, думая, как лучше возразить парню. А Серега рассмеялся и пошел по правому борту, хватаясь руками за низкие леера, на корму и встал на место старшины. Ему было весело, как-то легко на душе оттого, что он вот такой — смелый, дерзкий, работящий, — и оттого, что ему давно хотелось разогнуть спину, сбросить с рук мокрые перчатки, без которых не возьмешь шипастого краба, и, наконец, оглядеть бескрайнее Охотское море.
— Парадом командую я! — крикнул он, дурачась, с кормы, и невольно дернул ручку газа на себя. Мотор внутри бота взвыл, набирая обороты, «семерка» рванулась вперед.
— Ну, — проворчал Карпович около стола, — тише…
Быть может, он еще что-либо сказал бы и, быть может, согнал бы Серегу с кормы, но его внимание и внимание других переключилось на воду за левым бортом, на сеть, которую кто-то в глубине могуче дергал и водил кругами.
— Хлопцы! — воскликнул Костя. — Или тюлень в сети, или добрая рыбина!
В сетях оказался не тюлень, а громадный палтус, килограммов на семьдесят. Это была редкая добыча. Вообще в крабовые сети довольно часто попадают крупная камбала, бычки. Особенно охотские бычки по полпуда весом, но их на флотилии презирали. А вот палтус…
— Осторожно, ребята, — волновался старшина, которого охватил азарт, — не упустить бы. Мы его кандеям сдадим и вечерком славно попируем.
Дюжий Вася ухитрился подцепить рыбину багром и один вытащил ее на бот. Затем палтуса впятером перетащили на нос, привязали веревкой и для верности еще навалили на его черную спину килограммов сто цементных грузил. Василий Иванович со знанием дела стал рассказывать, как вкусен вяленый палтус, но неплох он и жареный. Лишь Василий Иванович да Карпович видывали раньше такую крупную рыбу, для остальных это было впервые.
— Это же кабанчик! — ахал белорус Костя.
— Телок, — поддакивал ему Олег Смирнов из Ставрополя. — Неужели крупнее бывают?
— Бывают, — вдруг сказал Вася.
Вся команда «семерки» залилась смехом.
Не смеялся только старшина. Он почувствовал некую перемену вокруг. Точнее, не он почувствовал, а его когда-то сломанная нога. Она вдруг заныла, хотелось ее сильно-сильно вытянуть и даже стукнуть. Старшина понял, что происходит резкая смена атмосферного давления. Он глянул на часы. Было немногим больше двенадцати. Потом он глянул на море, на небо. Море ласково искрилось, дробя солнечные лучи. Оно было нежное и спокойное, а окраска неба чуть-чуть изменилась. Вместо глубокой синевы в нем появилась едва уловимая белизна.
— Серега, — с легкой тревогой в голосе крикнул старшина на корму, — через десять минут выходи на связь с базой.
Потом он немного подумал, и подумал он о совершенно постороннем — о Владивостоке, о доме. Ему вдруг необычайно сильно захотелось быть там, а не здесь, и взъерошить волосы на голове Федьки, а потом лечь на диван и крепко уснуть.
Он помотал головой, отгоняя наваждение, и положил руку на плечо Василия Ивановича:
— Ты того… чтоб двигун был, как всегда, в порядке!
Этого можно было и не говорить мотористу «семерки». Василий Иванович был из тех, на кого можно положиться. Они со старшиной промышляли краба не первую путину и попадали в переплеты, и не было еще случаев за много лет, чтобы на воде у Василия Ивановича заглох мотор, чтобы в море кончилось горючее. У других и кончалось горючее, и глохли моторы, и мотористы не всегда были виноватыми. Просто так получалось, потому что двигатели на ботах не особые, а обычные, серийные. И баки с горючим имеют ограниченный объем.
Через десять минут, ровно в двенадцать часов тридцать минут, Серега вышел на связь с базой, но база молчала. Серега слышал лишь треск и шипение так, словно рядом около уха зажгли костер.
— Женя, база молчит, — сказал Серега старшине.
— Так, — сказал старшина, — выйдет на связь через полчаса, но ты, друже, прилипни к рации и не отходи, пока я не велю.
Скрипела лебедка, тарахтел мотор, мелькали руки, росла гора крабов на носу и заполнялся трюм. Экипаж «семерки» продолжал работать, как обычно. Олег Смирнов работал и руками и языком. Он доказывал старшине, который мучительно размышлял, надевать всем спасательные жилеты сейчас или потом, что на крабовой путине труднее всего, что «на рыбе» легче, на промысле китов легче.
— Возможно, возможно, — бормотал Карпович.
— Да не возможно, Женя, а точно, — горячился Олег. — Я лично второй раз на краба не пойду. Я домой так и написал: «Наконец узнал, где зимуют раки». Ну, узнал — и хватит. Я не такой железный, как ты, Женя. У тебя это семнадцатая путина. Ужас! Ты жизни не видал!
— Возможно, возможно, — бормотал старшина.
Работали и перекидывались словами Костя с Васей. Они говорили о разном.
— Глянь, вот крабище! И какой-то оранжевый. Если вытянуть за лапы, метра полтора будет.
— Буза. Я читал, японцы у своих берегов чудо поймали — пять метров!
— Слушай, а крабы никогда не откусывали кому-либо палец?
— Будто нет. Они же ленивые, только в воде быстрые.
— А я, когда их первый раз увидел, так испугался. Как, думаю, за что их хватать? Все норовил не за клешни. Потом, на базе уже, взял со стропа живого краба и сунул ему в клешню лезвие ножа. Так он, паразит, не сжимает.
— Надо было ему под брюхом пощекотать.
— Он все равно сжал. Наехало на него и сжал. Веришь, сталь захрустела, щербинки на жале остались, а клешня — хоть бы хны!
— Это он может. Сильная животина.
— Какая животина? Растение!
— Ну, не знаю. Максим Иванович, правый крабовар, мужик умный, говорит, что краб ни то ни се. От растений ушел, а к животным не пришел.
— В общем, ни рыба ни мясо. Но вкуснее того и другого. Сказано — деликатес!
— А меня мутит от него. Не могу много съесть. Вот обдомины[7] жареные — это вещь. Как курятина, только нежнее. Давай сегодня вечером нажарим обдомины.
— Сегодня палтусятина. Забыл?
— Да, сегодня рубанем палтуса — и спать. Сколько на этом поле наших сетей стоит?
— Витька-бортовик говорил, что двести шестьдесят. Пять перетяг.
— Три перетяги выбрали. И еще обеда нет. Сегодня рано кончим и краба хорошо возьмем. Тонн десять. Это значит — ящиков пятьдесят консервов с нашего сырца получится!
— Небось доволен, когда заработок. Но ведь не всегда так.
— Пока идет. Куда лучше, чем в том месяце. В том месяце я домой жинке сто выслал, а в этом, может, и все двести. А ты послал своей?
Вася нахмурился. Послал ли он? Нет. Хотел послать, но Светка его опередила. Так что вычли, у него не спросили. Конечно, ничего страшного, но обидно. Выходит, Светка не верит ему?
— Моя геологиня, — Вася слабо улыбнулся, — моя геологиня под дудку своей матери пляшет. У меня теща строгая. Все ссоры со Светкой из-за нее.
— Ты, брат, оплошал, когда выбирал тещу. А выбрал такую, надо было бы как я: женился в одной деревне и тут же уехал в другую. Рог называется. Хорошая деревня, в лесу, рядом озеро. Дом себе поставили пять на пять. Корова, два телка, кабанчик. В общем, хозяйство у меня с жинкой хорошее!
— А на восток чего двинул при таком достатке?
— Виру-майну знаешь? Федька, мой дружок, тоже из деревни Рог. Так он сманил. «Поехали, говорит, свет поглядишь, пока молодой, надо попутешествовать». Вот я и поехал, подписал трудовой договор на шесть месяцев и не жалею.
День, который позже краболовы назовут оранжевым, был по календарю воскресный. Вот почему в здании Дальневосточного научно-исследовательского гидрометеорологического института было пустынно и тихо. Лишь в лаборатории морских прогнозов горел свет, находились там лишь два человека, недавно вступившие на дежурство: молодая большеглазая девушка и пожилой, страдающий астмой старший инженер. Инженер склонился над огромной синоптической картой Тихого океана, лежащей перед ним, и удрученно посвистывал. Карта не сулила ничего хорошего судам, которые находились в северо-западной части акватории. Пришедшие с юга циклоны подняли тут штормы. Ветер 10—12 баллов. В Берингово море идет широкой полосой гигантская зыбь. Девять советских теплоходов уже получили по радио рекомендацию синоптиков. Сейчас лаборатория внимательно следила за ними, посылала им время от времени уточнения.
— Верочка, что нового? — спросил инженер, оторвав взгляд от карты.
— В Центральной Сибири, судя по всему, собирается мощный циклон с северо-восточным направлением. Движется не очень широкой полосой в Охотское море и сильнее всего будет штормить в районе залива Шелихова, — ответила девушка, которая сидела за столом и внимательно читала радиограммы, поступающие со всех уголков СССР и с суши и с морей-океанов.
— Так, — сказал Петр Николаевич и кисло улыбнулся. — Нам вечно везет с тобой, Верочка! Чувствую, опять будет неспокойное дежурство.
— Ничего, справимся, — радостно сказала девушка.
Она очень гордилась своей работой в лаборатории, считала ее важной, интересной. Да так это и было в действительности. В лабораторию обращались за помощью моряки, находящиеся порою за тысячи километров от них, и они эту помощь оказывали. Им верили, на них надеялись те, кто попадал в жестокие условия, находился, быть может, на краю смертельной опасности.
Умудренный опытом Петр Николаевич в душе не разделял оптимизма Верочки. Он страдал от ясного понимания того, что дело, которым он занимается — прогнозирование погоды, — далеко от совершенства. Вот получен запрос капитан-директора Ефимова, который не знает, какому прогнозу верить. Его флотилия ведет лов крабов в океане. Сибирский циклон пройдет севернее. От циклонов, которые свирепствуют сейчас в Тихом океане, флотилию отделяет Камчатка. В принципе «Никитину» ничто не угрожает, пусть продолжает путину себе на здоровье! Но в то же время там же ведут промысел и японские суда, и для них был передан тревожный прогноз японских синоптиков. Получается, что японские синоптики не исключают возможности резкого изменения в движении одного из циклонов, которые бушуют сейчас на северо-западе Тихого океана. Хорошо, если он пойдет в Охотское море через полуостров: Камчатские горы во многом ослабят его силу. А если циклон двинется южнее? Для него гряда Курильских островов не помеха.
— Когда в космосе появятся метеорологические спутники, — мечтательно сказал старший инженер, — мы будем чувствовать себя гораздо увереннее.
— Появятся, — сказала девушка, — может, в этом году.
— В этом или не в этом году, не знаю, — пробурчал Петр Николаевич, — но без космических спутников мы как без рук. Нам не хватает информации об атмосферных изменениях там, где нет наших метеостанций, — над мировыми океанами и всеми континентами. Вот что́ ответить Ефимову: то ли будет, то ли нет? То ли дождик, то ли снег?
— Давайте пока ответим, что не исключена возможность прорыва в Охотское море одного из тихоокеанских циклонов.
Инженер вздохнул и провел ладонью по щеке. Под рукой заскрипела щетина.
— Опять забыл побриться! — сказал он. — Ну ладно! Составляйте, Верочка, ответ. В конце добавьте, что мы будем регулярно сообщать обо всех изменениях. Вообще я интуитивно чувствую, скоро они попадут в переделку. Придет циклон с Тихого и, вероятно, южнее сместится Сибирский. Если это случится, там, где «Никитин», столкнутся две силы, и лучше для флотилии убираться оттуда.
За окном лаборатории начинало светать. Гасли линии огней, причудливо опоясавших склоны сопок, на которых расположился удивительный Владивосток, красивейший город на земном шаре. Начинался новый весенний день, и он обещал быть на диво хорошим, безветренным.
— Какая будет рыбалка сегодня в Амурском заливе! — мечтательно сказал Петр Николаевич, глядя в окно. — Вы знаете, Верочка, я вчера полдня рыбачил и поймал на мякиш хлеба двенадцать здоровенных красноперок. Каждая больше килограмма!
— Ишь ты! — сказала девушка, которая знала, что инженер сел на «любимого конька».
Теперь он подробнейшим образом расскажет, как клевала каждая из пойманных им красноперок и как он их искусно вываживал с десятиметровой глубины. И ей надо будет время от времени подавать восхищенные возгласы, иначе Петр Николаевич обидится, уйдет в себя и будет молчать до конца дежурства.
Когда Петр Николаевич заканчивал свой нудный и невыносимо длинный рассказ, пришла объединенная сводка синоптиков из Петропавловска. В ней было сообщено, что не один, а два циклона изменяют свое движение и приближаются к Северным Курилам…
— Я этого только и ждал! — пробурчал старший инженер и склонился над картой.
А Верочке стало жаль экипаж «Никитина». Она хорошо знала, что «Никитин» за последний месяц то и дело попадает в передряги и больше убегает от штормов, чем ловит крабов. Она искренне переживала за никитинцев, гораздо больше, чем за других. На борту этого плавзавода находились ее знакомые — Настя и Женя Карповичи. Верочка жила в том доме, где была квартира Карповича: один подъезд, одна лестничная клетка. И она дружила с семьей Карповичей. Ей нравился огромный, молчаливый старшина и нравилась его приветливая жена. А семилетний Федор был для нее как родной братишка. Вот вчера она ходила с Федькой в кино, угощала его мороженым, потом читала сказки Андерсена. Это по ее настоянию несколько недель назад мальчик написал родителям свое первое письмо, которое восхитило Верочку своей орфографией и написанием букв:
ФЕДКАЛУБИТ БОЛЬШЕ ВСЕВО МАМУ И ПАПУ.
«Интересно, получили они это письмо?» — подумала девушка и представила себе радость Карповичей. У Насти, конечно, закапают слезы из глаз, всплакнет эта нежная и чувствительная женщина. Монументальный, как скала, Евгений — это знает Верочка — и слова не проронит, покосившись на письмо своего любимца. Но позже — и это знает Верочка — Карпович в одиночестве будет долго глядеть на тетрадный листок с первыми каракулями сына и затем спрячет его с твердым желанием хранить всю свою жизнь.
— А на «Никитине» работают мои соседи, — сообщила Верочка Петру Николаевичу.
— Вот как!
— Старшина Карпович. Может, слышали? Про него в газетах часто пишут. Это один из лучших краболовов. Передовик, орденами награждался не один раз. И чудеснейший человек!
— Да, про него я слышал, слышал!
— Он на каждую путину с женой ходит. Я вам прямо скажу, редкая пара, редкая привязанность друг к другу! Они еще ни разу не ссорились.
— Вот в это я не верю, — сказал многоопытный инженер.
— А я точно знаю! — запальчиво воскликнула девушка. — Они, они… как Ромео и Джульетта, честное слово!
— Такого не бывает в жизни. Просто они умеют не выносить сор из избы. Сдержанность — великое качество в семейной жизни. Многие этим не обладают. Вот, например, моя благоверная. Была жива теща, так она только и бегала к ней жаловаться на меня.
— А вы?
— Я? У меня, к счастью, нет тут родных. Так что приходилось сдерживаться. Некому было поплакать в жилетку.
— Так вот, Петр Николаевич, Карповичи живут душа в душу, и я это знаю точно!
Инженер рассмеялся, развел руками и сказал:
— Милая, запомните на всю жизнь, что у мужчины и женщины неодинаковая психология. Они смотрят на вещи по-разному. Наш брат, наверное, проще, грубее. Ваш — тоньше, но смотрите только или через розовые, или через темные очки. Не идеализируйте, ссоры в семье неизбежны и даже естественны. Не надо только увлекаться ими и не искать в них принципиальных разногласий. После ссоры приходит радость примирения и возникает как бы обновление чувств. Вот выйдете замуж, узнаете!
— Выйду и хочу жить так, как Настя с Женей, без ссор!
— Дай бог, дай бог, — проворчал Петр Николаевич, которому начал надоедать этот, на его взгляд, бесполезный разговор. — Пишите-ка лучше Ефимову: «С юго-востока надвигается циклон и захватит район в ближайшие восемь — десять часов. Рекомендуем приготовиться к шторму и уходить на запад, в открытое море!»
Незадолго до обеда капитан Илья Ефремович облачился в телогрейку и решил совершить обход судна. Обычно такие обходы он совершал один, без спутников. Молча он спустился с мостика, молча прошел по верхней палубе, которая была густо уставлена стропами с крабом от третьего трюма до бухгалтерии. День был на диво жаркий, пекло солнце, и крабы дымились: испарялась влага. Заметив капитана, приемщик Савченко бодро, забыв, что ему под шестьдесят, метнулся к правой крабоварке, схватил шланг и врубил вентиль на полную. Над палубой поднялся мощный столб морской воды, и она падала на крабов плотным дождем — так необходимо сохранять сырец в жаркую погоду. Илью Ефремовича, податчиков, рабочих, бегающих по палубе, окатило с головы до ног. Капитан не сказал ни слова, а податчики заорали на приемщика:
— Нам твой душ ни к чему!
Приемщик с укором глянул на податчиков, потом на проходившего мимо капитана, но тот никак не реагировал, не стал защищать приемщика. Илья Ефремович по опыту знал, что лучший способ управлять людьми — не вмешиваться в мелочи, не употреблять свою власть по любому поводу. Он шел и казался глубоко погруженным в свои мысли. В самом деле он ни о чем особенном не думал, только наблюдал, словно посторонний, и без всякого своего отношения к увиденному, складывал факты, копил их в памяти, чтобы потом, в тиши капитанского салона, все взвесить, обдумать и тогда принимать решения, отдавать свои приказы. И приказы будут выполнены неукоснительно. Но никто не отменит их, разве только он сам, если изменится ситуация.
В одном месте капитан остановился и заговорил с человеком, которого глубоко уважал, — с крабоваром по правому борту:
— Как, Максимыч, не устали?
— А что мне сделается, Ефремыч, — отвечал старый крабовар. — Сижу, палкой шурую, за температурой слежу, за скоростью. Идет дело помаленьку!
— Кости ноют, Максимыч, старые раны дают себя знать? — вдруг спросил капитан, оглядывая бывшего солдата, словно видел его впервые.
— Кости, Ефремыч, ноют, будто к шторму, а только штормом и не пахнет. Видать, мой прогноз на отдаленность, завтра или послезавтра сбудется.
А капитан замер. Он вспомнил, что так и не услышал голос своего сердца, потому что помешал завлов, и, значит, он как бы безоружен, не знает будущего и не готовится к нему. Он посмотрел на море — легкая зыбь, и только, солнце дробится в воде, играет, делает воду живой и ласковой. Неужели все это обманчиво? Неужели эту умиротворенную красоту может нечто могучее взбаламутить, сделать свинцовой и неуютной? Капитан знал Охотское море и чаще видел его громыхающим, вздыбленным, чем таким, каким оно было сейчас. В его представлении оно и не могло быть иным. Лишь дыхание Севера могло сковывать Охотское, да и то оно сопротивлялось обычно не одну неделю, ломая льды, нагромождая их вереницей искристых торосов, и лишь под ними успокаивалось до следующей весны.
— Мы пока знаем, — сказал капитан крабовару и скупо, одними глазами, улыбнулся, — что циклоны не захватят наш район, но они могут изменить свое направление, и тогда… может поломаться план. Мы идем впритык из-за дурацкого начала путины!
— Возьмем, Ефремыч, — уверенно сказал крабовар. — Мы с вами вместе ходим какой год? Седьмой, и лишь однажды не взяли. Помните, пришли, а тут ледяные поля гуляют. Уйдут, мы сети поставим, а они возвратятся и собьют вешки. Сколько мы тогда сетей на дне оставили!
Капитан хорошо помнил ту путину, когда он решил: эта — последняя. Ну его к черту, не работа, а карточная игра! А потом была еще хуже путина.
— Но мы все равно победили! — яростно сказал капитан. — Казалось, уже все потеряно, нет никакой надежды, и тут удача улыбнулась нам.
Крабовар покачал головой:
— Я помню те дни, Ефремыч. Льды шли с Шелихова все плотнее и плотнее, словно наступала осень, а не лето. Помните, как нас трепало?
Да, капитан помнил тот на редкость могучий шторм и то, что после него, словно нарочно, ушли льды и хорошо пошел краб, но плана все равно флотилия не взяла, не хватало нескольких сот ящиков консервов, которые он клянчил взаймы у капитана соседней флотилии и которые были ему обещаны, но дело поломал молодой принципиальный помполит. На следующий год на его флотилию шли неохотно — испугались его невезения, но он доказал, что с ним можно работать и делать план.
— Но у вас была другая удача, — намекнул крабовар, вспоминая, что после этой путины капитан женился на учительнице флотилии Маше.
Капитан продолжал размышлять. Он решил, что в декабре, когда флотилия придет во Владивосток и когда плавзавод отправят в кругосветку, в Ленинград на Адмиралтейский ремонтироваться, он не пойдет в отпуск. Он сам поведет судно вокруг Африки, обогнет Европу и пройдет в Балтику. В Ленинграде не соскучишься. Он забудется в работе и, быть может, найдет способ размагнититься, снять на берегу давнее внутреннее напряжение.
Уйдя в себя, в свои мысли, как улитка в раковину, Илья Ефремович сунул руки в карманы телогрейки и побрел дальше по судну, миновал третий трюм, из которого лебедчики выгружали грузила, передавали их на СРТ[8], пришвартованный к базе. Погрузкой командовал молоденький мастер. Он метался от трюма к левому борту, зычно кричал в мегафон: «Вира, вира помалу!» Затем груз майновали на палубу траулера, где бегали, заливаясь лаем, две собачки и неторопливо работали четыре матроса. Между мачтами траулера гирляндой висели завяленные рыбы. Илья Ефремович, бросив на них взгляд, сразу определил, что это крупная корюшка, жирная, нежная; с пивом — лучше не придумаешь! Капитан подумал, что, пожалуй, надо сказать старшей буфетчице Нине об этой корюшке, да пусть заодно поищет в своих запасах ящик японского пива, и тогда он позовет в гости председателя судкома Петровича и стармеха, хороших людей!
На корму капитан прошел через нижние вешала, где трудились распутчики сетей. На вешалах пахло йодом и было сыро. Под ногами хрустели раковины, подсохшие крабята и алыми пятнами разлились раздавленные веточки морского винограда. Распутчики работали в фартуках и в резиновых перчатках, которых вечно не хватало на путине. Они быстро рвались, за два-три дня, а по норме обязаны быть целыми десять дней. И он, страдая за людей, стыдясь своих нерабочих рук, велит позвать кладовщика, накричит на него. Кладовщик, как всегда, будет оправдываться, пожимать плечами. Капитан знал, что кладовщик тут ни при чем. Есть норма, есть нормировщик — молоденькая девчонка с толстой книгой, где все указано, расписано. Она ограничивает всевластие капитана, который, однако, иногда нарушал инструкции ради людей, ради дела.
Но на этот раз Илья Ефремович миновал вешала спокойно. Он показался людям или слишком суровым, или они были слишком заняты работой. Капитан спустился по трапу вниз, туда, где громыхали конвейеры, рекой лилась морская вода, — на завод. Здесь было женское царство. Одинаково одетые в оранжевые рыбацкие робы женщины и девушки в резиновых сапогах выбивали из панциря нежное красноватое мясо крабов, сортировали его, взвешивали и отправляли в цех укладки. А там уже стояли мастерицы одна к одной, только мелькали ловкие руки, наполняющие красивые банки мясом. Мясо они клали не как попало, а в строгом и определенном порядке, определенным рисунком. Консервы должны быть красивыми, аппетитными на вид, когда их вскроешь и развернешь пергамент.
В цехе, где банки закатывали японские автоматы и затем отправляли в черные пасти автоклавов, Илью Ефремовича встретили мастер, простодушный мордвин, и худой старик, начальник цеха обработки. Они перед приходом капитана были заняты тем, что периодически выбирали наугад банки готовых, закатанных консервов и ожесточенно вскрывали их, глядели швы, разворачивали пергамент и искали в нем дырочки. Наладчик закаточных станков стоял рядом, кричал, кричал, перекрикивая шум машин:
— Видите, видите! Я тут ни при чем. Бабы плохо заворачивают пакет, и пергамент попадает в шов. Оттого и утолщение по шву, герметичности нету!
Мастер хмуро возражал:
— Жалкий тонкий пергамент не дает утолщение шва. Нашел причину, да? Нашел, да?
Они обратились к капитану: кто из них прав? Но капитан только повел глазами. Эти мелочи его не касаются, хотя, конечно, он не только капитан, но и директор. Капитан-директор. И плавай себе по коварному Охотскому морю, и краба добывай, и заводом управляй, и все тут тебе!
Капитан вышел на верхнюю палубу в районе полубака и прямо возрадовался, так хорошо было на палубе, тепло, ясно как никогда. Он увидел боцмана. Боцман ловил рыбу, но отвлекся от этого занятия и делал непонятные, странные движения головой. Глаза у него были блуждающие, на губах застыла счастливая улыбка. В первую минуту капитан почувствовал тревогу. Что происходит с человеком? Быть может, он того?.. Илья Ефремович знал, что однообразие морской жизни, тоска по берегу действуют на психику людей. В юности, когда он ходил еще матросом на танкере, такое произошло с его товарищем по каюте. Они были в море почти одиннадцать месяцев, совершали переход из Балтики в Японское море и затем, загрузившись во Владивостоке, ушли в Индийский океан, и так им все осточертело! Товарища судовой врач велел изолировать. Это сделали тактично, мягко, просто перевели приболевшего человека в свободную каюту лоцмана и приглядывали за ним сообща. Однажды Илья Ефремович после вахты зашел навестить товарища и был поражен его позой. Может, это все ерунда, может, он и сам воспринимал происходившее слишком резко, предвзято. Может быть, потому, что товарищ дал нормальное, вполне логичное объяснение: «Я, Илюша, от скуки занимаюсь гимнастикой по системе йогов и вспоминаю полузабытый английский. Ведь когда-то на нем говорил свободно».
И вот теперь боцман, азартно вертящий головой, с этой дурацки счастливой улыбкой. Капитан, не решаясь что-либо сказать, покашлял, вначале не сильно. И боцман встрепенулся, мгновенно принял нормальный вид и сказал:
— Илья Ефремович, муха. Муха появилась! Ах ты дьявол, камчатская, первая в этом году!
Капитан невольно заинтересовался и стал искать глазами муху, водя во все стороны головой. И наконец он увидел точку, которая перемещалась сверху вниз и в стороны. Он улыбнулся. Действительно, настоящая живая муха! Значит, в эти суровые места тоже приходит весна, невообразимо короткое лето. Там, на берегу Камчатки, это чувствуется, очевидно, сильнее, летает уже много мушек, а одна из них сумела каким-то образом прилететь на плавзавод. Вполне возможно, она пришла на колхозных сейнерах, которые вчера сдавали флотилии крабов. Не может быть, чтобы такая паршивая, слабая муха пролетела сама десять или пятнадцать миль, отделяющие судно от берега.
Капитан посмотрел вдаль, где виднелись снежные сопки Камчатки. И все-таки утром они виднелись четче, а сейчас как-то расплывчато. А в небе появилась тревожная белизна.
— Извините, — сказал капитан боцману, — продолжайте любоваться мухой в одиночестве, а я…
Он махнул рукой и пошел, чуть сгорбившись, на мостик и тут услышал искаженный микрофоном голос Валерия Ивановича:
— Капитан-директора просят позвонить на мостик! Капитан-директора просят позвонить на мостик!
Илья Ефремович не стал задерживаться со звонком. Он привычно оглянулся: где тут ближайший? Ближайший был в каюте председателя судкома, и он подошел к этой каюте. Ее дверь была, как всегда, открыта. В глубине, у самого иллюминатора, который был тоже открыт, сидел почти весь белый старик и толстыми, короткими пальцами рвал листы марок, наклеивал их на профсоюзные билеты.
— Я, — сказал капитан лаконично, без приветствий и показал рукой на телефон.
— Валяйте, — добродушно сказал старик, в прошлом матрос траулера этой флотилии.
Будь это другой человек, капитан возмутился бы. Он не терпел панибратства и небрежных слов в обращении с собою. Он всегда умел создавать между собой и любым человеком необходимую дистанцию. Он считал, что это необходимо, что без этого нельзя.
Илья Ефремович взял трубку и набрал номер.
— Это я, — сказал он со вздохом, когда услышал: «Мостик у телефона». — Это я, — повторил он.
И вахтенный там, на мостике, крикнул:
— Валерий Иванович, капитан на проводе!
— Извините, — сказал в телефонную трубку запыхавшийся Валерий Иванович. — Извините, вы должны меня выслушать! Лаборатория морских прогнозов сообщает…
— Принесите радиограмму в мою каюту, — строго сказал капитан, медленно кладя трубку на рычаг.
Он понял, что настало время действовать, что прошло время ожиданий. Он обязан принять решение, но медлил, боясь ошибки. Ведь шторма может и не быть? Итак, надо собраться с мыслями, все тщательно взвесить.
— Петрович, — сказал капитан председателю судкома, — разрешите, я у вас посижу несколько минут.
Красивый белый старик только пожал плечами. От него веяло силой и уверенностью. Капитан знал его много лет, и всегда, при любых обстоятельствах, он был такой — сильный, уверенный. Эти качества были внутренне присущи ему, были неотделимой частью его. Оттого он, наверно, никогда в жизни ни в чем не сомневался, знал, что он делает, и делал дело до конца.
Капитан уже в который раз подумал, что Петровичу в жизни повезло. Природа наделила его цельным характером. Так она наделяет одного человека красотой, иного умом, иного талантом… Она и щедра и скупа одновременно. Наделив человека чем-то с королевской щедростью, в другом природа жмется, скудно выделяет тому человеку иное. И так иногда получаются красивые дуры, безобразные гении, несчастливые мудрецы. Петрович родился потенциальным лидером или точнее — душой коллектива. На траулерах, куда он попадал, всегда возникал добрый, хороший коллектив, ядром которого был он, Петрович. Некоторые капитаны пытались возвысить его, наделяли полномочиями, ставя его тралмастером или боцманом судна, но Петрович в новой роли неизбежно сникал. А вот профсоюзным вожаком он стал отличным.
— Петрович, — сказал капитан и вспомнил «Абашу», и вяленую рыбу на реях, и японское пиво, которого оставалось ящик или два, — мы уже на промысле второй месяц, и трудно судить, как окончится путина, потому что мы плохо знаем своих людей. Ведь от них все зависит.
Председатель судкома улыбнулся. Люди, люди… Каждый раз старая песня. Люди, конечно, сменились на флотилии. Из них надо создать крепкий, спаянный коллектив, лучше того, который был до этого на «Никитине». И они создадут. В море процессы формирования человека, коллектива убыстренные. Море как бы форсирует становление личности и общественные связи в экипаже. Но для начала нужен успех. И он был, но его не закрепили. Помешали штормы. Оттого Илья Ефремович иногда сомневался в стойкости своего экипажа, боялся, что еще один шторм — и люди не выдержат и перестанут верить в окончательный успех и на этой путине. Тогда начнется между ними разлад, начнутся ссоры и усталость, апатия овладеет всеми.
— Думаю, люди не подведут, — твердо сказал Петрович. — Я приглядывался. Разные, конечно, как всегда, но у нас и не было иного выбора. Надо работать с теми, которые есть. И мы возьмем план!
— Возьмем, не сомневаюсь, — отозвался, как эхо, капитан, — но приближается еще один шторм. Проклятье! Не успели от тех отойти, не успели отдышаться, и снова…
— Я буду на заводе, — сказал Петрович, — пока там не закончат работу. И Павла с собой возьму.
Капитан согласно кивнул головой. Он знал, на Петровича можно положиться, а секретарь комитета ВЛКСМ флотилии новый, неведомый ему человек.
— Пусть идет Павел, но лучше бы с помполитом. Надежнее. А на палубе я с Валерием Ивановичем управлюсь. Мы должны держаться абсолютно спокойно и непринужденно и внушать людям уверенность в своих силах, ободрять их. И Павел тут…
— Павел энергичный парень, — возразил Петрович. — Помните, когда впервые заштормило, сумел организовать лотерею. Неплохо получилось, ведь увлек он молодежь этой лотереей!
— Вы ему так, незаметно помогайте, — попросил капитан.
Петрович кивнул головой. Знал старый моряк, что на путине самое трудное не начало, не конец, а именно середина, когда и усталость в людях накапливается, и тоска по берегу усиливается. И тут, скажем, возникни шторм, возникни трудности, невыносимо становится в море чисто психологически.
— Помогу, Ефремыч, только он в этом мало нуждается. Он нашел с девчатами общий язык, заводной, веселый парняга!
— Я очень рад, — сказал капитан, мысли которого уже переключились на неотложные, сиюминутные заботы. И он тяжело поднялся со стула, заложил пухлые руки за спину, чуть опустил голову.
Не прошло и половины рабочего дня, а он почувствовал легкую усталость и от разговора с председателем судкома, и от множества дел, которые ему нужно было решать и сегодня, и завтра, и всю жизнь, пока он капитан-директор краболовной флотилии. А сейчас ему необходимо идти на мостик и там отдать приказ, в верности которого он уже совершенно не сомневался: всем ботам немедленно возвращаться на плавбазу и быть готовыми к шторму! Спасибо тем, кто предупредил его о наступающей опасности. Он и его люди встретят ее во всеоружии, не дадут захватить себя врасплох и выдержат. Должны выдержать. Главное — ловцы. Ведь они в море, и первый удар шторм обрушит на них, если боты вовремя не придут на базу и не будут подняты на спасительные для них мотобалки.
Капитан ушел, и через несколько минут по всему плавзаводу раздался рокочущий, властный голос штурмана Базалевича:
— Боцману на бак! Боцману на бак! Вира якорь!
Через несколько минут мелко задрожал весь корпус плавбазы. Это стали набирать обороты двигатели и тяжело заворочался многотонный винт. По бокам кормы возникли мутные водовороты, а на носу затренькали вначале редко, затем чаще звенья якорной цепи, выбираемой со дна на палубу. Затем судно стало маневрировать с таким расчетом, чтобы принимать мотоботы, защищая их от ветра и волны своим корпусом. Но пока было тихо и спокойно на море, лишь мимо проносились разноцветные поплава, оторвавшиеся от сетей. Их тащил на камчатский берег начавшийся прилив. Пронзительно кричали чайки и разлетались во все стороны, когда к ним с жалобным мяуканьем приближалась их ярко-красная товарка. Перед этим ее поймали свободные от вахты матросы и от скуки выкрасили соком морского винограда, а затем выпустили на волю.
За цветной чайкой наблюдал в бинокль капитан и вспомнил в связи с этим картину одного художника. На картине был нарисован луг, на котором паслись обычные лошади, а поодаль от них стоял печально и одиноко синий конь, изогнув красивую шею. Он уже не рисковал приближаться к табуну, он привыкал к несправедливости и к тому, что он синий, как небо…
Скоро и чайка устала догонять подруг. Она села на воду, закачалась на ней ярким пятном и лишь иногда жалобно кричала. «Нырни же, дура, искупайся, — мысленно уговаривал ее капитан, — и ты опять станешь белой». И чайка нырнула. Капитан пожелал ей удачи, отнял от глаз бинокль и медленно пошел на другой конец мостика, где завлов Валерий Иванович по рации связывался со старшинами мотоботов и приказывал им немедленно возвращаться на плавбазу.
— Ну что, — спросил Илья Ефремович, — все вышли на радиосвязь?
— Все, кроме «семерки». Очевидно, она слишком далеко от нас или забарахлил их передатчик.
— Пробуйте, пробуйте, — сказал капитан, и первой его мыслью было распорядиться, чтобы база пошла ближе к «семерке», но в то же время, как быть с другими мотоботами? Нет, менять район местопребывания базы нельзя. — Пробуйте, — повторил Илья Ефремович, — ничего страшного. Может, просто закрутились там и забыли. Не вышли сейчас, выйдут позже.
Завлов хотел возразить, сказать, что Карпович не из тех, кто забывает о связи, если велено поддерживать регулярную связь, но промолчал. Он сам не испытывал внутренней тревоги, ему казалось, что капитан напрасно торопится. Можно было бы еще потерпеть. Можно было бы просто дождаться, когда начнут подходить с уловом боты, и больше их в море не пускать. Завлов искоса глянул на вахтенный журнал, лежавший на столике за его левым плечом, поискал запись отхода ботов от борта. Ну конечно, через час-полтора начали бы подходить сдавать крабов. Можно было бы ждать, но… «Хозяин — барин», — подумал Валерий Иванович, испытывая легкую обиду на капитана. Уж кому-кому, а ему, завлову, мог бы объяснить, чем вызвана торопливость. Ходил-бродил по судну, вернулся на мостик — и на тебе! Хоть бы ветер чуть усилился и началась бы сильнее волна, а то ведь все тихо и спокойно, как час, как два, как пять часов назад! И в радиограмме написано, что циклон захватит район Птичьего где-то вечером.
— «Семерка», «семерка»! — заорал завлов в микрофон. — Вы слышите? Выходите на связь. Прием!
— Не так громко, — сказал ему капитан, — вы же не в мегафон кричите. Не на палубе ведь…
Трюм «семерки» был уже полностью загружен, поэтому ловцы кидали крабов или на нос, или просто сбоку стола. Их подбирали Костя с Олегом и укладывали рядами. Восемь — десять рядов выше трюма — это нормальная загрузка бота. Тогда получается общепринятый строп, примерно чуть более тысячи крупного краба, весом около трех тонн.
— Сколько уложили? — не оглядываясь, спросил старшина, хотя знал, что пошел пятый или шестой ряд.
— Пятый, — ответил Олег.
— Добро. Значит, еще немного — и шлепаем до базы. Поднимем с десяток сетей, и айда!
Они подняли со дна еще четыре или пять сетей, когда Вася, стоявший на лебедке, выпрямился, сделал руками крест, крикнул на корму:
— Стоп, Серега, пересыпка!
— Вот еще чего не хватало! — недовольно заворчал Карпович и поторопился к лебедке. На ходу он полез в карман, вынимая записную книжку, где у него была нарисована схема постановки всех сетей флотилии. — С кем же это нас угораздило?..
Но получалось, что ни с кем. Их поле было самым южным, крайним, и все же пересыпка была.
— Давай, — сказал старшина Сереге, и лебедка потихоньку заскрипела, вытаскивая на поверхность ком зеленовато-желтых сетей: одни — белесые, с чуть желтоватым отливом из толстой грубой хлопчатобумажной нити, другие — зеленые, с тонкой, но жесткой делью. Отличались и верха́ с наплавами, и низа́ с грузилами.
— С японцами пересыпка, — сказал Вася и вытащил нож. — Сейчас я их синтетику покромсаю. Вот деятели, в нашу зону заперлись!
— Нет, — сказал старшина, оглядываясь и всматриваясь в горы далекого берега.
Затем он пошел на корму, сориентировался по компасу, затем вернулся на нос, чтобы поглядеть еще раз на ком сетей, и он понял, но не стал этого говорить вслух, что постановщики на «Абаше» переборщили, забравшись со всем выставленным порядком сетей на юг и слишком мористо, и, таким образом, пересыпали край японского поля сетями «семерки».
Старшина стоял на корме, думая о своем, а ловцы сгрудились около стола и ждали его решения. Мотобот слегка покачивался и черпал воду низкими бортами. Вода струилась по палубе, смывала в море мелких крабов и водоросли.
— Резать? — вновь спросил нетерпеливый Вася и подышал на холодное блестящее лезвие ножа. — У меня дамасской стали. Гвозди можно рубить, а потом бриться. Я раз-два!
— Нет, — твердо сказал старшина, — надо, хлопцы, распутывать. Если порежем, нехорошо получится. Японцы тогда свои сети не найдут. Мы ведь пересыпали их, не они нас!
— Подумаешь! — сказал Серега, но Карпович так глянул на него, что парень примолк.
Ловцы стали распутывать сети, а старшина, поглядев на часы, пошел на корму. Он не стал говорить Сереге, мол, пора выходить на радиосвязь. Серега мог бы и сам помнить. Но Серега забыл, он гордо стоял, растопырив ноги, на корме и оглядывался кругом, как заправский просоленный моряк. Он думал, что ловцом быть плохо, слишком тяжелая работа. Да и помощником быть не слаще. Какая разница, помощник он или рядовой ловец? Вкалывает наравне со всеми, — правда, платят ему поболее, но все равно! Вот быть старшиной бота — другое дело!
Серега стал мечтать. А мечтать он привык с детства. У него было живое воображение. Такое, что, если он закрывал глаза, мог видеть свои мечты, вроде как видят кинофильм. Картина за картиной проплывали перед ним, и главным героем был он, Серега. Вот Карпович заболел, его положили в лазарет, и пришел к нему озабоченный завлов: «Кого, Женя, старшиной на «семерке» ставить?» Карпович удивленно смотрит на завлова. И вот Серега — старшина, самый молодой среди всех и самый умный, самый боевой. Он тогда купит у Петьки с «Азика» японские сапоги, мягкие и такие красивые — закачаешься!
Конечно же, Серега быстро сумеет вывести «семерку» на первое место. И когда Карпович выздоровеет, он скажет капитану: «Видели, какой мужик меня заменил? Пусть остается старшиной до конца путины, а я пойду к нему в помощники».
Так мечтал Серега до тех пор, пока его не толкнул в плечо Карпович и не сказал ему:
— Не спи, друг!
Сказал и наклонился, полез, кряхтя, в тесную обитель Василия Ивановича, взял там телефонную трубку и прислонил ее к уху.
— Я «семерка», я «семерка»! Прием!
Серега сверху глядел на старшину, слушал его негромкий бас и обижался. Мог бы Женька доверить ему выйти на связь с базой, но нет, не утерпел, сам взялся, чтобы подчеркнуть то, что именно он старшина и главный на боте.
— Я «семерка», я «семерка». Прием! — продолжал басить Карпович, очень сильно прижимая трубку к уху, так, что ухо покраснело. — Не слышат. Спят, что ли, на базе?
— Да этот Валера наш суматошный, — сказал Василий Иванович, — бегает небось, бичей на палубе гоняет и про связь забыл.
— Кто его знает, — сказал старшина и поднял голову вверх. — Серега, давай ты, а я пойду хлопцам помогать сети распутывать.
Карпович встал во весь рост, и ему внезапно почудилось, что он провел у радиопередатчика не три минуты, а по крайней мере час. Слишком изменилось все вокруг. Солнце уже не сияло в чистом небе. Оно было тусклое, и на него можно было смотреть, не боясь рези в глазах. Море оставалось спокойным, но стало оно свинцовым и угрюмым. Бока накатных волн уже не были отполированными, не лоснились. Они приобрели какой-то пепельный, серый цвет и, возможно, от этого казались выше, нескончаемой чередой громадин, среди которых одиноко качался маленький бот.
— Так, — пробурчал старшина и почесал затылок.
Ему стало тревожно, неуютно. Он хорошо знал, что такое внезапный шторм в Охотском. Бывало, что швыряло его бот, как щепку, то подымало на высоту пятиэтажного дома, то бросало куда-то вниз. Но все это бывало рядом с базой. Уже сам вид базы, которая грузно качалась на волнах, давал уверенность, прогонял страх перед разгулявшейся стихией. Если что, с базы смайнают резервный бот, спасут. Оттуда смотрят на тебя сотни глаз, там сотни рук, готовых тебе помочь.
— Эй, хлопцы! Вася, кромсай сети, к дьяволу! — вдруг распорядился старшина. — Японцам объясню потом. Поймут меня!
Только отдал он эту неожиданную для всех команду, как его дернул за штанину Серега:
— Жень, а Жень, база нашлась. Говорят, сматывайте удочки без никаких. Надвигается шторм.
— Ясно, — сказал Карпович. — Передай, у нас все нормально, идем.
— Так мы их слышим, а они нас — нет!
— Не слышат — не надо. Увидят скоро, но ты от передатчика ни шагу!
В резких, властных распоряжениях старшины Костя Ильюшиц сумел почувствовать тревогу и, разогнув спину, крикнул с носа на корму:
— А что случилось, старшо́й?
— На базе очередь большая, — пошутил Вася Батаев, — надо спешить, а то вода кончится.
— Я ведь серьезно!
— Ты работай серьезно, — отозвался с кормы старшина, — видишь, погода меняется!
— Люблю изменения, — легкомысленно сказал Костя, остроносый, худощавый и поразительно трудолюбивый человек. — Вот чего я сюда подался? Изменений захотел…
— «Трабайя, трабайя, неху!» — запел Серега, прижимая трубку передатчика к уху, и тут же перевел слова из бразильской песни: — «Работай, работай, негр!»
Ильюшиц вытащил из кармана часы, посмотрел на время и мечтательно вздохнул:
— У нас сейчас, хлопцы, в деревне Рог раннее утро. И такая красота! Жена корову подоила, детей в школу отправила.
Да, если в Охотском море день уже кончался, то в Белоруссии было раннее утро. Почти пятнадцать тысяч километров отделяли деревню Рог от района крабовой путины, и разница во времени была в девять часов.
Жена Кости отправила детей в школу и пошла кормить кабанчика. Она вышла во двор, грузная, дородная сельская женщина во цвете лет. В руках она несла ведерный чугунок толченой мелкой картошки. За ней, цепляясь за платье, бежала младшенькая — четырехлетняя Ниночка.
— Мама, конфет хочу. Купи!
— А молочка не хочешь?
— Конфету хочу!
И тут в калитку с улицы постучали. Катя охнула от неожиданности, поставила чугунок на землю и пошла открывать.
— Катя, это я, — раздался за калиткой хорошо ей знакомый дребезжащий голос почтальона деревни Рог старика Адама. Словоохотливый, общительный, он и в силу своего характера, и в силу служебного положения знал все деревенские новости.
— Дедушка Адам, проходите, проходите, — засуетилась Катя, сердце которой сладко защемило в предчувствии вестей от милого Кости.
Они прошли в просторный дом, целиком и полностью сделанный руками Кости. Дед Адам решительно уселся на табуретке около стола, а Катя, соблюдая давнюю традицию, побежала в кладовку, чтобы угостить почтальона.
— Садись, милая хозяюшка, составь кумпанию. Последний раз я сидел в кумпании нашего председателя колхоза. Ему дочка из ГДР посылку прислала. Штаны короткие, как на мальчика, прислала батьке в подарок. «Чорты» называются.
— Шорты, — поправила его Катя.
— Я и говорю — чорты. Неужели он их наденет? Так вот, сидю, чаю пью. Беседуем. Сердится председатель, что Костя с колхоза подался на путину.
— Он Костю на курсы механизаторов не пускал. Тоже небось рассердил Костю-то, — сказала Катя.
— И-и-их, милая, председателя понимать тоже надо. У него каждый на счету. Он думал: отпусти Костю на курсы, а Костя пообомнется в городе и останется там, работу посля курсов найдет.
— Он и так нашел, на востоке.
— Это его Федька сманул. Сам уже десятый год на путину ходит, видно понравилось, и других сманывает. А председатель что? Председателю здеся люди нужны, а рыбаков на востоке небось хватает. Зачем там белорусские трактористы?
Вот так и беседовали обрадованная Катя и словоохотливый дед-почтальон. Но за разговором Адам не забывал о деле. Он не торопясь копался в своей обширной, полупустой сумке, выуживая оттуда вначале письмо, затем шариковую ручку и следом почтовый перевод, к которому отнесся особо внимательно и бережно — это документ денежный!
— Пиши-ка здесь, милая, сумму прописью, а не цифрами. Поглядеть бы у тебя надо и пачпорт, да ладно, знаю так, что ты Ильюшиц, законная супруга Кости.
Но Катя от радости, что пришли не только деньги, но и письмо, да, судя по конверту, толстое, немного поглупела, принесла паспорт, бережно развернула его перед дедом. Потом она несколько раз пересчитывала деньги — тридцать три трешки и один рубль. По почте она получала впервые, и ее умиляла вот такая необыкновенная точность почты, вежливость почты. Принесли не извещение, а сразу и деньги, прямо домой! Она решила, что, пожалуй, почтальону следует дать немного на пиво или на стакан вина. Вот почему она прошла в другую комнату и отсчитала там пятьдесят копеек, но по дороге не то что застыдилась, а решила быть щедрой до конца и пододвинула деду целый рубль. Дед, которого обычно односельчане только кормили, оценил эту щедрость, но и обиделся. Сказал Кате: «Мне на почте плотють». Ему не захотелось быстро уходить, уходить, не узнав вначале того, как там живет и работает Костя. И в рубле он увидел некую символику. Как будто выходило так: сделал свое дело, получай рубль и катись, а уж этого меньше всего хотелось крайне любопытному Адаму. Из деревни Рог уезжали, уезжают и будут уезжать и будут возвращаться назад из райцентра, из Минска… Костя же уехал крайне далеко, на карту глянешь — и то не по себе становится. И как он там, у берегов Аляски, или у Японии, или у Камчатки? Это интересовало не только Катю, но и всех жителей небольшого Рога и даже самого председателя колхоза. Конечно, десятый год ездит на восток баламут Федька, но Федька человек неразговорчивый, крайне осторожный, он и жену привез с востока, тоненькую девочку, мало приспособленную к колхозной работе и ставшую здесь, в деревне, продавщицей и законодательницей женских мод. Совсем другое дело Костя. Когда он законфликтовал с председателем из-за курсов, затем уехал, большинство стало на его сторону, и даже сам председатель почувствовал, как уменьшился его авторитет, как нехорошо поступил с одним из лучших трактористов.
— Ну, как он там? — нетерпеливо спросил старый почтальон, изнывая от любопытства. Не ради ли этого он прошел десятки других адресов, чуть ли не полдеревни миновал без остановки?
Катя читала письмо чрезвычайно внимательно, каждое слово повторяла едва слышным шепотом, словно проверяла слова на вкус. А они были одно лучше другого. Истосковавшийся по семье Костя стал чуть ли не поэтом.
Излив свою нежность, он перешел к делу. Он писал, что у него отличная работа, пожалуй, не тяжелее, чем в поле, но не такая пыльная: «Все время на свежем океанском воздухе». Эти слова Костя написал несколько раз, стараясь ими подчеркнуть необычность, прелесть своей работы. Далее он сообщил, что качку переносит хорошо; на плавбазе, которая «такая огромная, как Дворец спорта в Минске», даже сильный шторм он просто не замечал. На боте, правда, другое дело, на боте будто на качелях. «Приятно, и только!»
Описывая свой коллектив, Костя особенное внимание уделил старшине Карповичу и его помощнику Сереге. Карпович поразил его душу своим ненаигранным спокойствием и справедливостью, а Серега — своей ученостью. Костя уверял жену, что Серега способен находить путь в море по звездам и по солнцу. С такими начальниками не страшно рыбачить. Единственный, кто из экипажа «семерки» не понравился Косте, это моторист Василий Иванович. Он охарактеризовал его словами «слабый человек».
В конце письма Костя дал Кате обстоятельные указания по хозяйству, главным из которых было — заколоть осенью кабанчика и купить «обормотам сынам» зимнюю одежду, потому что неизвестно, сможет ли он осенью прислать деньги. После крабовой путины, на которой он, конечно, заработает, он решил остаться на сайровую путину, затем на селедку. По сайра была делом не совсем верным, «на сайре бабы хорошо зарабатывают, а мужики не очень». Вот почему хозяйственный Костя упирал на кабанчика.
Волновало Костю там, в безмерной дали от дома, и качество забоя кабанчика. Он считал, что Катя должна пригласить колоть кабанчика дядю Митю, а смолить должен дед Адам, и не с помощью паяльной лампы, а в соломе, чтобы сало получилось сочным, розовым и с мягкой душистой шкурой.
Катя, прочитав это, тут же на будущее пригласила деда Адама, стала оговаривать с ним условия оплаты. Но старика оплата совсем не волновала, его чрезвычайно тронуло, что в морях Костя помнит его искусство опаливать кабанов.
— Милая, да мы могем хоть завтра, без всякого, по-суседски! — заговорил дед Адам, всплескивая руками и вскакивая с табуретки.
Но Катя перебила его, сказав, что дело у нее не спешное, еще успеется, а сейчас ей хотелось бы обсудить с Адамом как с работником почты возможность отослать Косте посылку. Катя начала перечислять, что ей хотелось бы послать из домашней еды, и получалась посылка весом с верный пуд. Дед Адам, более искушенный, чем она, остудил ее пыл, сказав, что посылки на восток дело очень дорогое и, по его мнению, если посылать, то посылать надо не авиапочтой, а медленной железной дорогой. Так дешевле, хотя посылка будет идти очень долго. И, значит, класть в посылку следует то, что не испортится за месяц и за два: чеснока против всех болезней и доброго свежего сала.
Катя нисколько не сомневалась в правоте деда. Обо всем договорившись, она проводила почтальона до калитки и, вернувшись, снова начала перечитывать письмо мужа.
В этот же день получила письмо и Лидочка из Находки. Ей написал Серега, с которым она одно время дружила. Письмо Сереги Лидочку очень обрадовало, она вообще любила получать письма. Взвесив в руке не письмо — целую бандероль, девушка не стала вскрывать его в общежитии, а побежала напрямую через сопку к берегу бухты. Там она знала одно укромное место, где можно было не только читать письма, но и загорать вдали от посторонних глаз.
Был обед, а смена Лидочки на судоремонтном заводе начиналась вечером, так что времени у нее было много.
С сопки Лидочка увидела спокойный, искрящийся на солнце залив Америка, и так ей стало радостно, хорошо, что хотелось расправить руки, словно это крылья, и лететь вниз к морю.
Она хорошо знала, что Серега влюблен в нее, ей это льстило, но не более. Молодой парень казался ей банальным, неинтересным. И вообще она не могла ответить на его любовь и по другим причинам. В ее представлении будущий муж — это бравый, пусть немного с сединой капитан, с которым она встречается между долгими рейсами и раз в два года летает на Черноморское побережье в отпуск. Она должна жить в отдельной квартире с водопроводом и с газом, получать от капитана хотя бы половину его приличной зарплаты, чтобы не каждый день готовить себе обеды на кухне, а иногда ходить в ресторан и не считать там рубли.
Таким образом, только капитан, а не будущий штурман уже прочно разместился в сердце практичной Лидочки. Словом, место для капитана было, не было самого капитана. К сожалению, все капитаны, с которыми удавалось встретиться девушке, были женатыми.
Три дня назад Лидочка познакомилась в клубе моряков с одним удивительно молодым капитаном танкера. Капитан уверил, что ходил заправлять горючим китобоев и по пути назад был в Сингапуре, откуда привез крабовые консервы высшего сорта «Фенси» якобы по пять долларов баночка. Они эти консервы ели у него в номере гостиницы «Восток» и запивали их пивом. Из окна номера чернела, словно наполненная мазутом, бухта Находка, и в ней было множество огней. Среди них светился и танкер ее капитана. Она стала проситься к нему на судно, но он строго сказал, что нельзя. Лидочка распрощалась с капитаном довольно поздно, долго думая перед сном, что, быть может, пришло ее счастье и что она, когда он на ней женится, будет ему хорошим спутником в жизни. А на другой день вечером Лидочку ждало разочарование. Идя к капитану на свидание, около гостиницы она встретила знакомого парня, отпустившего в рейсе бороду. Он был очень красив и необычен с каштановой, чуть вьющейся бородой. И парень начал ей рассказывать, что ходил на танкере в скучный рейс, к берегам Камчатки, где заправляли краболовов. И так слово за слово, затем Лидочка поинтересовалась, не знает ли он, раз он с нефтеналивного, такого капитана, его судно…
— Так то наша «Одесса», — сказал парень, — ей сто лет в субботу. Ходит только в Охотское море, на рыбаков работает. А осенью порежут нашу старуху на металлолом.
И Лидочка не пошла на свидание, ничего больше не спрашивала у знакомого парня, а если бы спросила, то узнала бы, что капитан «Одессы» вовсе не капитан, а судовой врач и не с высшим образованием, а просто фельдшер!
Таким образом, обманщик с «Одессы» невольно помог Сереге. Иначе его письмо вызвало бы у Лидочки гораздо меньший интерес и, возможно, не побежала бы она в заветное место на берег бухты с письмом.
Серега прислал с десяток плохоньких фотографий: он около стропа с крабами, он держит за лапы здоровенного краба, он правит ботом, а на заднем плане — плавбаза, и т. д. Письмо было любопытное. В нем Серега изливал душу, он жаловался девушке и хотел, чтобы она ему посочувствовала. Он писал, что из всех путин самая тяжелая — крабовая, что она чрезвычайно опасная.
Очень недоволен был Серега экипажем «семерки». Одни новички, если не считать его, занудливого моториста и старшины — классного моряка и рыбака, но очень «темного». Старшина, увы, плохо знает даже то, как устроен компас, а потому трясется над ним, каждый раз снимает его с бота и таскает с собой на ночь в каюту. Однако старшина сразу понял, что он, Серега, смыслит в морском деле, и взял своим помощником, доверяет ему полностью. Когда они уходят далеко от плавбазы, на 15—20 миль, то старшина обычно полагается на помощника, особенно в туман или когда штормит, зная, что Серега приведет бот точно по курсу к сетям и назад к базе.
Подробно Серега описал мотобот — суденышко, которое меньше спасательной шлюпки, с низкими бортами. «От борта до воды 20—30 сантиметров, представляешь? Леера вдоль бортов — кусок туго натянутой сети, на корме — будчонка на одного человека, в ней сидит Василий Иванович. Трюмы — два метра на два и чуть более метра глубиной, на носу — лебедка. В общем, Лидка, жидкое сооружение наш бот, но мореходное и плавучее, как пробка».
Лидочка на берегу бухты Находка искренне пожалела непутевого мальчишку, даже всплакнула и твердо решила писать ему хоть раз в месяц, чтобы он там не чувствовал себя одиноким…
Валерий Иванович наблюдал за началом шторма с жадным восхищением. Он видел, как пепельной стала вода и как все тусклее светило солнце, а затем и вовсе исчезло то ли в низких, загустевших тучах, то ли во мгле из пыли, собранной циклоном над Камчаткой. Потом подул порывистый ветер. Усилился накат. Водяные валы росли на глазах, их уже чувствовала плавбаза, давая ощутимый крен то на один борт, то на другой. Вдали показались мачты приближающихся к базе траулеров. Капитан велел им подойти поближе.
Уже три бота повесили на мотобалки, два других разгружались. Один сдавал улов крабов, другой — сети. Еще три были на подходе. Команды с мостика раздавались каждые несколько минут:
— «Тройка» у борта!
— На подходе «Азик»!
— Поднять «двойку» правый борт, четвертые мотобалки!
— «Одиннадцатый» — левый борт, пятые мотобалки!
— На верхней палубе, шевелитесь, шевелитесь! Быстрее обрабатывайте мотоботы!
Завлов время от времени подходил к рации и пытался связаться с «семеркой», потому что он не знал, слышали ли там приказ или нет. Но сейчас уже это не имело значения, признаки надвигающегося шторма были налицо. Увидел же их, опытный Карпович и пошел, наверное, к базе. Оставалось просто ждать «семерку», как они все на мостике ждут три других бота. Однако связь с «семеркой» надо наладить, чтобы быть в курсе событий, подбадривать экипаж, в котором мало бывалых моряков.
— Ну что, Карпович? — спросил Илья Ефремович, подходя неслышным шагом к завлову.
— Молчит пока.
— Не дело. Вот что, свяжитесь с «Абашей». Пусть они идут навстречу «семерке». Пусть сопровождают ее.
— Ладно, — сказал завлов. — А вы оказались правы, Илья Ефремович. Вовремя мы все начали!
Валерий Иванович искренне восхищался предусмотрительностью капитана. Ведь не ошибся он, в самое «яблочко», ни минутой раньше, ни минутой позже, отдал капитан приказ.
— А как вы узнали? — спросил завлов. — Ведь синоптики позже обещали шторм.
— Сорока на хвосте принесла, — хмуро пошутил капитан.
Не говорить же завлову об опыте, об интуиции, которая, кажется, ни разу не подводила капитана. Жаль только, что с помощью интуиции можно предвидеть не очень отдаленные события. Четче всего воспринимаются события, которые произойдут в ближайший час. Хуже освещает интуиция завтрашний день…
Илья Ефремович круто повернулся и пошел к локатору, у экрана которого сидел молодой штурман.
— За берег цепляет? — спросил капитан.
— Ага, — радостно ответил штурман, — к берегу бегут колхознички, а к нам наши боты топают.
— Разрешите, — сказал капитан, довольно энергично оттирая штурмана от локатора.
Затем он припал лицом к окошечку локатора, впился глазами в зеленоватый экран: посреди ярко светило расплывчатое пятно — это сама плавбаза. Почти рядом с нею два пятна поменьше — траулеры, третье пятно такой же величины — «Абаша» — удалялось на юг. Светлыми точками обозначались подходящие три бота. Они ярко вспыхивали, когда через них пробегал луч. Илья Ефремович глянул на шкалу, чтобы узнать, сколько до ботов. Что-то около пяти миль. Нормально. Значит, будут у плавбазы минут через сорок. За это время обработают те, которые подошли.
Луч локатора цеплялся за какой-то безымянный мыс земли Камчатской. До него было пятнадцать миль, он лежал на западе. На юге, мористее, была целая россыпь светящихся точек. Они были похожи на жучков, которые медленно сбегаются и разбегаются. Они двигались довольно кучно, и капитан, приглядевшись, понял, что они идут к берегу — колхозные боты и «эмэрэски»[9]. Другие уходили в море; очевидно, это были кавасаки японской флотилии. И вот где-то рядом с этой россыпью огоньков, а возможно, и среди них была «семерка». Она еще не выделилась из кучки, но Илья Ефремович смотрел и смотрел, пока не зарябило у него в глазах. Наконец ему показалось, что одна точечка удаляется от других и держит курс на север вдоль берега. Это могла быть только «семерка».
— «Семерка» идет, — сказал капитан штурману, но это слышал и завлов, — только далеко она, около девяти миль… М-да!
Илья Ефремович сделал шаг в сторону рулевого, который застыл на возвышении и едва касался ладонями рукояток, и тут понял, что здорово потемнело. Сумерки спускались на грозно дышащее море. Но это были неестественные сумерки.
Штурман с минуту потоптался на своем месте, подошел к локатору. Ему не терпелось проверить, не ошибся ли Илья Ефремович. Он волновался за «семерку», как и все, но, быть может, сильнее других, искреннее, чище других по той причине, что он дружил с Евгением Карповичем и искренне любил сурового старшину.
Штурман доложил:
— Слышу «семерку»! Алло, Женя, Женя, как у вас? Прием!
Валерий Иванович откинулся от рации, сказал радостно:
— У них все нормально, идут, идут полным ходом!
— Значит, точно они, — сказал Илья Ефремович. — Почти под носом у японцев. Далече им топать, часа полтора, а то и все два телепаться будут… М-да…
«Семерка» шла к плавзаводу полным ходом. Журчала, пенилась за бортами вода, ставшая, как и небо, черной, холодной на вид. Волны были еще небольшие, а ветер дул порывами, и каждый новый порыв был сильнее предыдущего. Вася Батаев, по своей привычке, растянулся на носу, расчистив место от крабов, но скоро ушел, потому что тяжело нагруженный бот стал зарываться в воду. Ловцы собрались у рубки, держались за нее, прижавшись к ней спинами. Они надели капюшоны, плотно затянули их и стояли, заметные далеко, оранжевые с ног до головы. Нелепо торчали у них на груди и на спине тоже оранжевые поплавки спасательных поясов. Олег от нечего делать вытащил из специального кармашка пояса свисток и теперь периодически дул в него. Его примеру последовали и другие. Образовался как бы свистковый оркестр, верещавший на все лады. Старшине эта музыка не нравилась, он подумал, что хорошо — море пустынное, а то со стороны могло бы показаться, что на боте собрались не совсем нормальные люди. Но замечания Карпович не делал, молча стоял на корме и рулил, стараясь это делать осторожно, не подставляя борта волнам. Чего доброго, они могут перевернуть суденышко, осевшее в воду чуть ли не по самую палубу.
— Хорошо едем, — просто сказал Костя Сереге.
Они оба в свистковом оркестре не участвовали не потому, что не захотели, а потому, что в их поясах свистков не оказалось.
— Не едем, а идем, — поправил Серега Костю. — Ехать можно на телеге, по суше, а на море ходят. Привыкай к морскому языку, раз стал рыбачить, сколько раз тебе говорить!
Серега с первого дня взял на себя роль наставника и не уставал то и дело поправлять своих малоопытных товарищей, учил их морским словам. Однажды завлов велел ему и Косте смыть с палубы строительный мусор, но шпигаты быстро забились, и по бортам образовались лужи.
— Иди почисть шпигаты, — быстро и неразборчиво сказал Серега, махнув рукой в сторону борта.
Самолюбивый Костя не стал переспрашивать товарища, молча побрел к борту, мучительно размышляя, что же ему надо чистить. Он потихоньку огляделся, но ничего достойного внимания не увидел. Чистят что-то грязное, так размышлял он. Медь, ту драят, но ему велено не драить, да и медного вокруг не видно, а чистить. И Костя логическим путем решил, что надо почистить леера, протянувшиеся вдоль бортов. Они, кстати, были ржавые, с облупившейся краской. И он пошел к боцману, взял у него наждачной бумаги и принялся за дело, а Серега умирал от душившего его смеха, наслаждался, глядя на Костю.
— Зачем ты это делаешь? — спросил у Кости пробегавший мимо мастер, которого прозвали Голубчиком.
— Шпи… шпи чистю, — отвечал Костя, не разобравший слово «шпигат», а потому схитривший. Он невнятно пробормотал два раза первое слово, зато выделил второе, хорошо ему известное и понятное по смыслу.
— Леера, пожалуй, не надо, — сказал мастер, моментально сообразивший, что Костю или разыграли, или он что-то напутал. — Вот комингс[10] надо, и не просто чистить, а надраить до блеска.
— Леера не надо? — тревожно спросил Костя. Значит, он чистит леера, а не те штуки, которые велел чистить Серега. — Так ржавые, а я как раз свободен, вот и решил. Потом их можно покрасить.
Мастер глаза выпучил от восторга.
— Комингс драй, дура, — ласково повторил молодой мастер. — Если не знаешь, что это такое, спроси у капитана, он на клотике[11] чай пьет. Видел?
Обилие морских слов не смутило, а разозлило Костю. Он понял, что над ним посмеиваются, а насмешки он всегда переносил плохо. Свирепея, Костя оглянулся. Нет никого поблизости. Тогда он сунул молодому мастеру под нос свой тяжелый колхозный кулак и негромко сказал:
— Были бы мы в лесу, галю бы сообразил, а тут, в море, эта штука сойдет за милую душу.
— Галю? — переспросил мастер, словно споткнулся.
— Да, — ласково сказал Костя, — это по-нашему, по-деревенски, значит ветка, дрын. Уразумел? А теперь отвечай по-человечески, что такое это проклятое «шпи-шпи», которое нужно чистить, и остальное!
Таким образом, Костя был не таким уж простаком и за полтора месяца пребывания в море усвоил и морской язык и рыбацкие законы. И он был старше, опытнее Сереги, да и умнее тоже. Он сознательно употреблял сухопутные словечки в присутствии Сереги, подыгрывая Сереге, страстно желающему, чтобы в нем видели бывалого моряка.
— Ну, идем, — миролюбиво сказал Костя, — какая разница! У нас добрая лодка.
— Бот, а не лодка, — сурово поправил его Серега. — Нет, не получится из тебя, Костя, морского человека. Не родился ты им.
— Может. У нас в Белоруссии хоть воды и много, да все болота, озера, а море я, брат, только тут увидел.
— А я, Костя, родился в море, — похвастался Серега, — у меня мать в загранку полжизни ходила. И родила меня около островов Фиджи. Слышал, может?
— Брешешь.
— Чтоб меня раки слопали, не вру! Вот придем на базу, я у кадровика паспорт возьму. Там написано.
— А чего мать в море ходила?
— Отец у меня кандей, повар, значит, а мать фельдшер. Вдвоем и ходили.
Серега небрежно махнул рукой. Он чувствовал себя в своей стихии. И даже то, что бот стало качать сильнее и побледнел плохо переносящий качку Олег, ему нравилось. В море, в общем, неплохо, работа вот только тяжелая. И он стал думать, а что получится, если они не придут к «Никитину» дотемна. Тогда их будет носить по бушующему морю всю ночь, тогда старшина велит открыть аварийный запас.
А шторм усиливался. Уже не посвистывал ветер, а выл, гудел и бросал в лица ловцов снежную крупу, перемешанную с брызгами воды. Бот, как утка, нырял по волнам, взлетал вверх, падал вниз. Иногда, взбираясь на водяной вал и покачавшись немного на его вершине, он носом зарывался в воду и стремительно скользил вниз, задрав менее нагруженную корму. В такие моменты оголялся винт и начинал быстро набирать обороты мотор, работая вхолостую. Но старшина спокойно сбрасывал газ, оглядывался, крепко держась за румпель. Там, позади внизу, выступало, как плавник у рыбы, перо руля, и по нему били волны.
— Баллов восемь, а то и девять, — сказал Серега, — дает!
— Смотри, смотри, — воскликнул Костя, — вон еще лодки, да чудные!
Все ловцы стали всматриваться в даль. И верно, там, вдали, качались небольшие пузатые суденышки. Они шли от берега в море.
— Японские кавасаки, — уверенно сказал Вася, — тоже тикают к своей базе.
— А какая у них база? — спросил Костя. — Как наша?
— Что ты! Меньше и старье, едва на воде держится. Наши базы лучшие в мире, специальные краболовы! Это до шестидесятых годов у нас краболовы делали из других судов. Переоборудуют какой-нибудь сухогруз, и всё. А потом спроектировали крабовые плавзаводы типа «Андрей Захаров».
Но этого Серега уже не слышал. Он, выполняя приказ старшины, снова сделал попытку связаться с базой, и на этот раз удачную.
— Жень, ура! База на проводе!
— Становись на руль, я сам поговорю.
Они поменялись местами. Взявшись за румпель, Серега почувствовал, что сейчас управлять ботом не то, что в тихую погоду. Румпель вырывало из рук, на него надо было наваливаться боком, чтобы держать суденышко в повиновении. А тут еще оно стало рыскать, разворачиваться к волне бортом.
— Эй, эй, — встревоженно закричал Вася, — держи, Серега, а то нас перевернет!
— У раков гостями будем, — засмеялся Серега, которому удалось быстро справиться с непослушным ботом и положить его по верному курсу.
Когда его заменил Карпович, он возвратился к рубке и, испытывая сильное возбуждение, радость от того, что вот он какой бесстрашный, стал говорить:
— Парни, хороший шторм для человека — проверка. Вон Олег скоро травить начнет. Да и ты, Костя, что-то побледнел. Не дрейфь, парни!
— Пошел ты!.. — сказал Костя. Он не укачивался, просто чувствовал себя не в своей тарелке, ощущал непонятную слабость от непрерывных взлетов и падений. — Олег не родился, как ты, в море.
А Олега и вправду совсем развезло.
Серега отвернулся, а Вася схватил парня за плечи:
— Ничего, теперь легче будет. Иди ложись прямо на сети.
Он провел Олега к трюму, заваленному сетями. Тут и ребята помогли, сделали в грудах сетей нечто вроде ниши. Туда и прилег Олег, полный благодарности, любви к Васе. Он подумал: «Вот у меня появился настоящий друг. Да и остальные ребята — ничего». И так он лежал на мокрых сетях, которые казались ему лучше перины, преодолевал в себе тошноту, то и дело подступавшую к горлу. Сети защищали его от ветра, а волны захлестывали. Они уже свободно перекатывались через палубу, но ловцов защищали рыбацкие непромокаемые комбинезоны. Хуже было старшине, который быстро промок до нитки и теперь ругал себя за то, что не взял плащ. Ведь подумал взять, когда капитан сказал о возможном шторме, и не взял. Однако от этой мысли его отвлекла все возрастающая тревога: на глазах шторм усиливался, разыгрывался не на шутку, а до базы оставалось еще миль пять.
— Хлопцы, будьте осторожны! — крикнул Карпович. — Держитесь друг за друга, смотрите, чтобы никого не смыло за борт!
Но ловцам можно было бы это и не говорить. Все знали: за бортом почти ледяная вода. Утонуть, конечно, не утонешь, спасательный пояс не даст утонуть, а вот окоченеть можно быстро, в считанные минуты. Старшина передвинул руку по румпелю, пощупал висевшие на нем два спасательных круга и мысленно представил себе, как он будет действовать, если за бортом окажется человек. Он сразу сбросит газ, не глядя рванет с румпеля круг и бросит его освободившейся от рукояти газа левой рукой. Около компаса, закрепленного на крыше рубки, лежит наготове добрый моток японского линя. Тоже пригодится, если его кинуть, как лассо. С его помощью на прошлой неделе вытащили из моря упавшего за борт Олега. Олег упал в тихую погоду и по своей вине.
Олега вытащили сразу. Он был, как кутенок, мокрый, жалкий и весь дрожал. Старшина ограничился тем, что отчитал его, а докладывать о случившемся не стал.
И вот сейчас Карпович, промокший до нитки, мечтал, что придут на базу, поднимут их на «балыки», то есть на мотобалки, и первое, что он сделает, — это пойдет в баню. В бане он хорошо попарится, надо бы с веником, но нет веника, придется у кого-нибудь попросить.
И так он мечтал о бане, вспоминал сына, и оттого становилось ему теплее.
Чуть закрывал старшина уставшие глаза, как перед ним появлялся Федька, с пухлыми губами, которые он измазал чернилами. Мальчик только что закончил свое первое письмо из одной фразы и теперь спрашивал у отца: «Папа, а где вы бываете с мамой каждый год и так подолгу?»
«Далеко, сынище», — кратко отвечал старшина и чувствовал, что мальчику нужны объяснения. А как все объяснить? Не просто ведь рассказать семилетнему человеку о работе на воде, посреди морей и океанов.
И неожиданно пришел в голову ответ:
«Мы, сынище, бываем там, где зимуют раки!»
Горделиво оглядел старшина просторы Охотского моря — именно здесь зимуют крабы, которых он ловит добрую половину своей жизни. Знакомо тут все, одним словом, — привычное место работы. И он обязан интересно рассказать сыну о месте своей работы. Кто знает, может, Федор изберет себе профессию краболова, как отец и мать?
Но Евгений Карпович не любил много говорить, не умел он и на бумаге складывать слова.
Старшина оглянулся. Экипаж «семерки» у рубки — совсем молодые ребята. Каждый из них вдвое моложе его, если не считать моториста Василия Ивановича, и за каждого он в ответе.
— Хлопцы, — крикнул Карпович бодрым голосом, — как настроение, дела?
За всех ответил неунывающий остряк Серега:
— Чего спрашиваешь, Женя? Дела как корабль: качает, мутит, а деваться некуда — кругом вода!
— Вот именно, — пробурчал Василий Иванович, высовываясь из рубки, затем пальцем поманил старшину.
Старшина наклонился, и моторист заговорил тихо, но внятно. Никто не слышал их разговора, даже Серега. Серега ответил на вопрос Карповича и снова начал фантазировать, выдумывать ситуации одна нелепее другой.
Он решил, что завтра он предложит экипажу «семерки» назвать бот не цифрой, а именем, достойным их славного суденышка. Смотри, как штормит, как кидает его, а оно хоть бы хны! Сильнейшее судно. И почему бы его так и не назвать — «Сильнейшее» или лучше «Сильнейших». И тогда он, Серега, будет помстаршины «Сильнейших». Экипаж сильнейших!
Костя, глядя на бушующее море, думал, что не так страшен черт, как его малюют. Вот штормит, ветер, считай, ураганный, а больше ничего особенного не происходит. Волны, конечно, большие, не то что у них на озере около деревни Рог, но к их величине привыкнуть можно. Костя чувствовал, как, впрочем, и остальные на борту «семерки», уверенность.
Батаев крепко прижался к рубке спиной, уперся ногами в сети и, закрыв глаза, даже дремал, мысли у него были обрывочные, неясные.
Василию Ивановичу в рубке было лучше, чем другим. По крайней мере, его не обдавало водой, не бил в лицо ветер со снежной крупой. Над головой у него тускло светила лампочка, в ногах рокотал мотор, который он слушал, как врач слушает сердце больного, и оставался им доволен. Иногда Василий Иванович кашлял и ощущал при этом боль в легких, но он не придавал значения этой боли, привык к ней. «Застудился чуток, — думал он, — да ничего, пройдет. Впервой, что ли?» Карпович не один раз посылал его в лазарет, но моторист, никогда не болевший в жизни, считал, что доктора ничего не знают и не понимают. «Как доктор могёт увидеть, что внутри у меня делается? Вон мотор в мильен раз проще человека устроен, а откуда я знаю, что у него делается внутри?» Василий Иванович был отличным мотористом, знал устройство мотора своего бота назубок, но у него не хватало воображения представить взаимодействие всех деталей мотора в целом, то, как происходит всасывание горючего, вспышка и отход продуктов сгорания. Это было для него тайной за семью печатями.
И вот сейчас он привычно слушал гул мотора, и что-то в гуле ему не нравилось. Ведь и в гуле, в грохоте моторов есть своя мелодия, организованность некая, и знал моторист по опыту: нехорошо, если она меняется. Но причину установить он не мог, и поэтому росла его тревога. Василий Иванович, кряхтя, развернулся в своей тесной рубке и с большой неохотой полез наружу, услышал ответ Сереги, проворчал: «Вот именно» — и поманил старшину пальцем.
— Женя, — сказал моторист, — двигун поет не так. Отчего, не пойму, но только не по моему сердцу!
— Прогляди все, проверь, а я буду осторожно газовать.
— Как проверить? Заглушить бы мотор на пять минут…
— Ты что? — проворчал старшина. — Это для нас смерть!
В пять часов вечера капитан спустился с мостика в кают-компанию на ужин. Он хмуро сел на свое место и без особой охоты стал есть суп, не доел его и отодвинул тарелку в сторону. Нина, старшая буфетчица, обеспокоенно спросила:
— Плохо приготовлен, Илья Ефремович?
— Да нет, — сказал капитан и оглядел кают-компанию.
Кое-где были пустые стулья. Не пришла на ужин инженер-экономист, молоденькая девчонка, год назад закончившая институт. Не пришла и мастер экспортного цеха. Они очень плохо переносили качку. Ну, без мастера в цехе ничего особенного не случится, а вот экономист… Ночью, когда станет завод, некому будет подсчитать расход сырца, общий выход продукции и другие данные, о которых сообщают в крабофлот ежедневно.
И тогда капитана будет критиковать в капитанский час начальник экспедиции, хотя он великолепно знает, какой на флотилии хлипкий экономист. Она и при пяти баллах ходит сама не своя и с перевязанной мокрым полотенцем головой.
— Разрешите? — спросил у капитана запоздавший на ужин начальник цеха обработки, тощий высокий старик, надежда и гордость капитана.
Илья Ефремович кивнул головой. Начальник обработчиков сел за стол и сказал, радостно потирая руки:
— Сегодня хорошего краба взяли. Весь полный, крупный. И шторм, значит, не помешал.
— Да, — сказал капитан. — Нина, несите мне второе.
— А мотоботы, Илья Ефремович, все пришли?
— Нет еще, Борис Петрович.
— Сколько штучек уже висит?
— Одиннадцать, — ответил вместо капитана завлов. — «Семерка» еще в морях. На подходе.
— Бедные ловцы! — покачал головой Борис Петрович. — Им сейчас там не сладко. База вся ходуном ходит, а то какой-то мотоботик, щепочка во власти стихии! И чего они торчали в морях дольше всех?
— Связи не было с ними. Всех предупредили вовремя, а их… Потом, у них поле самое дальнее. Вот теперь волнуйся, переживай!
— Э-э, — философски заметил начальник обработчиков, — в море нервы нужны железные. Я вот сейчас на укладке был, а половина моих баб расклеились и укачались. Так я на кого покричал, кого приласкал, а всех их мне жалко!
— Ваши женщины поболеют и отойдут, — сказал завлов, — а мои мужики и перевернуться могут!
— Валерий Иванович, — вдруг встрепенулся молчавший капитан, — ужинайте быстрее и связывайтесь с Карповичем. Ежели что, пусть они улов и сети за борт валят. Уже, наверное, баллов восемь есть, а пока подойдут, больше будет. Вы тогда за подъемом бота сами проследите.
— Будет все сделано, Илья Ефремович, — ответил завлов.
А в это время на верхней палубе стояла, ухватившись за леера, Настя, жена Карповича, и с тревогой глядела в море, искала среди волн мотобот мужа.
— Господи, — шептала она, — господи, помоги и помилуй! Женя, Женька, где же ты застрял там, милый?
Она всегда поджидала Карповича из последнего рейса и всегда волновалась, если на море чуть заштормит, думала о самом худшем и страшно боялась этого худшего. Женой его она была уже восемь лет, а продолжала любить, как в молодости, неистово, до самозабвения. Она была счастливой женщиной и хорошо сознавала, что сча́стлива, что ей повезло в жизни, но иногда думала, не слишком ли ей повезло и не кончится ли все плохим. Жизненный опыт подсказывал ей, что большого счастья надо бояться, что счастье — такая хрупкая вещь!
Однажды она чуть не потеряла Карповича. Это было несколько лет назад. Карпович ушел с экспедицией на камчатский берег собирать там наплава. Их высадили на низкий берег, на котором они решили заночевать. Ночью начался прилив и шторм, вода пошла на берег, и их стало заливать. Карпович, как это ни удивительно для человека, пробывшего в море много лет, не умеет плавать и чуть не утонул. Хорошо, что вовремя сообразил: снял резиновые сапоги, набил их наплавами, туго перетянул голенища, связал сапоги и на них выплыл…
А теперь взглянем на места событий как бы с высоты птичьего полета, чтобы увидеть все разом. Тут не помогут ни самолет, ни вертолет и самые лучшие подзорные трубы. Нужно воображение, чтобы представить огромное Охотское море вздыбленным, закипевшим. На него низко опустились мчащиеся со скоростью курьерского поезда багровые тучи и как бы исчезла граница между атмосферой и водой. Мощный циклон, зародившийся где-то в районе Японских островов, набрав силу на просторах Тихого океана, пронесся через гряду Курильских островов и теперь бесчинствовал в Охотском море. Он шел довольно узкой полосой вдоль побережья Западной Камчатки и лишь краем должен был захватывать район крабового промысла. Но в центре Сибири, над бесконечными просторами Якутии, возник еще более мощный циклон, который стал быстро пересекать тундру и горы и ворвался на просторы Охотского моря почти одновременно с японским. Сибирский циклон столкнулся с японским, и это место было ужасным, тут боролись стихии, переплелись холодный и теплый потоки воздуха, разразился небывалый дождь со снегом. Водяные валы не знали, куда им мчаться, они схлестнулись, закружились, разбивая друг друга, и наконец японский циклон стал отступать, менять свое направление и захватил район крабового промысла.
Кроме крабов, тут же добывают рыбу: треску, камбалу, минтай. Таким образом, этот, в общем, небольшой район заселен густо, его бороздят вдоль и поперек сотни больших и малых судов. И не будь туч, сырой мглы, сражающихся циклонов, можно было бы с высоты птичьего полета увидеть целый плавучий город, в котором живут и работают тысячи и тысячи рыбаков. Можно было бы увидеть, что все суда приготовились к шторму и начало его восприняли с обычным спокойствием. Колхозные суда укрылись на берегу, а могучие плавбазы подняли боты и в окружении юрких траулеров двинулись на юг, в открытое море, где шторм переносить им легче, безопаснее. Суда шли медленно, периодически гудели, потому что видимость с каждой минутой ухудшалась. И жизнь на них продолжалась обычная.
Вот «японец» довоенной постройки. На палубе пустынно, иногда лишь пробежит, пригибаясь и закрывая лицо от ветра, какой-нибудь матрос, а в кубриках и в каютах многолюдно.
Вот одна из советских плавбаз. Судя по цифрам на доске показателей, она успешнее всех ведет промысел крабов. И, наверное, поэтому капитан-директор, помполит разрешили молодежи флотилии провести в рабочей столовой танцы. Оттого и бегают по трапам, хлопают дверями кают принарядившиеся девчата и парни, а в столовой комсорг придирчиво перебирает магнитофонные ленты: какую сегодня прокрутить?
— Вася, давай эту. Последняя запись японской музыки, — уговаривает комсорга девчонка с косичками. — Модерн!
— В том-то и дело, что модерн, — бурчит Вася, — а японского нет ничего в этой дурацкой музыке.
Качалась на волнах пузатая, но удивительно устойчивая корейская плавбаза, судно норвежской постройки. От нее все дальше и дальше уходил советский танкер. До этого он был пришвартован к борту «корейца» и перекачивал в его танки горючее. На мостике плавбазы смотрел задумчиво на экран локатора штурман. Он был смуглый, высокий и подтянутый. Он смотрел на экран и видел там маленькую светящуюся точку — «семерку», которая мужественно боролась со штормом. Корейский штурман думал о том, чье это отважное суденышко, почему оно еще в море? Ему было жаль людей, находящихся на его борту, и он, не отрывая глаз от экрана, спросил у радиста, не подает ли кто сигналов SOS. Радист ответил, что нет, не слышно таких сигналов, и тогда штурман решил быть на всякий случай начеку. Они ведь ближе всех к этой скорлупе среди бушующих волн. Но скоро штурман заметил, как к маленькой точке, передвигающейся с юга на север, приближается большая, очевидно траулер. Он выключил локатор и приказал радисту внимательнее следить за эфиром.
Когда завлов по рации сказал, что они с капитаном считают необходимым облегчить бот, выбросить за борт улов и даже сети, то Карпович выслушал это спокойно. Он и сам видел, как быстро усиливается волнение, и понимал: облегченный бот пойдет лучше, скорее они доберутся до «Никитина», но пока особых причин для беспокойства не было. Не первый раз Карпович попадал в такие переделки, и не первый раз он принимал такие приказы — на базе всегда осторожничают, это естественно, ограждаются от вполне возможной беды, с морем не шутят, в море риск гораздо больше, чем на суше. И вот, приняв приказ: улов и сети — за борт, старшина, несмотря на свою аккуратность, дисциплинированность, не кинулся его выполнять, а почесал затылок, поежился и немного поразмыслил. Соображал же он всегда быстро, предпочитал то решение, которое приходит в голову сразу. По опыту он знал, как это особенно хорошо знают шахматисты, что у первых решений есть странное свойство быть наиболее верными, хотя они как-то легко, просто пришли на ум. При некотором колебании эта простота начинает сбивать с толку, пугать, и поиски иных решений затягиваются. В конкретном случае старшина просто не имел права на долгие размышления; а короткие были вот какие: во-первых, жалко улов и особенно сети; во-вторых, сбрасывать груз за борт нелегко и это не сделаешь за пять минут; и, наконец, бот ведет себя хорошо… ну, терпимо, и на подходе вот-вот появится где-то среди волн посланная на помощь «Абаша».
Карповичу не нужно было напрягать свой зычный голос, экипаж был рядом, за рубкой:
— Ребята, кто там крепче себя чувствует, двое или трое идите на нос, кидайте крабов за борт.
Первым подал голос Серега, и этого ожидал старшина:
— Женя, мы с таким трудом их брали, а теперь клади их обратно, да?!
— Сергей, — негромко приказал старшина, — бери еще двоих и командуй парадом, разгрузи нос.
Серега нехотя подчинился, стал бормотать и в то же время оглядывать ловцов: кого брать с собою. А бормотал он вот что:
— Волна так себе. Сильнее будет — сама смоет крабов с носа. Так что займемся мартышкиным трудом.
И это не хуже парня понимал Карпович, но приказа не отменил. Он принял компромиссное решение: пусть пока разгружают нос, а трюм еще успеют. И уж что-что, а сети он велит бросать за борт в последнюю очередь. Крабов жалко, но их можно еще поймать, а сетей больше не дадут, придется работать с теми, которые останутся. Их и так с каждым днем остается все меньше и меньше.
У Карповича однажды была просто дурацкая путина. На той путине, как нарочно, ледяные поля сбивали его вешки, и в конце концов у него осталось меньше половины сетей. А тут хорошо пошел краб, и хоть плачь! Карпович плакать не стал, а поступил так, как поступили бы многие другие старшины. Хотя все знали, откуда у Карповича через неделю появился почти полный набор сетей, но не обижались. Во-первых, Карпович производил заимствование очень умно и никто его за этим делом не застал. Во-вторых, он имел совесть и более десяти — двадцати сетей с каждого порядка не отрезал. Обычно экипажи ботов получают сети сразу, в начале путины, и, пометив их каждый по-своему, обычно краской, работают ими весь сезон.
Из сетей на минуту приподнялся Олег, и увидев, что Батаев и двое других швыряют за борт увесистых крабов, спросил:
— Что, с базы велели?
Старшина промолчал, он держал румпель и внимательно следил за ловцами на носу. Хлопцев там заливало с ног до головы гудящими потоками воды при каждом спуске бота, когда бот, очутившись в ложбине между волнами, врезался носом в очередную волну и начинал медленно, упрямо взбираться наверх, где ветер рвал в клочья пену. Старшина знал, что на носу опаснее, чем на корме или у рубки. Может кто-то поскользнуться на раздавленной лапе краба и подтолкнет его еще полтонны воды, и быть человеку за бортом. Тогда держись, мешкать нельзя. И Карпович знал, что́ он будет делать, случись такое: правой рукой он схватит спасательный круг и кинет его человеку, а левой возьмет аккуратный моток легкого и прочного линя. На одном конце его — тяжелый наплав, другой закреплен за скобу на рубке. Через несколько секунд вслед за кругом рванется стрелой линь — хватайся, бедолага, за веревку, и тебя быстро вытянут на борт друзья.
Нет, когда человек за бортом, медлить нельзя, нельзя считать ворон, иначе отойдет по инерции бот и придется его разворачивать, подставлять борта волнам, а это опасно. Лучше все делать в темпе, заученными движениями, без особых раздумий. Вот днями на плавбазе было происшествие, вечером упал за борт слесарь Мишка Лупатов. Очутился Мишка в воде, стал в отчаянии царапать высоченный стальной борт базы и кричать. Проходивший мимо боцман не стал терять времени, схватил с палубы канат, закрепил один конец за леера и скользнул по канату вниз, зажал Мишку между ног и так держал его минут пятнадцать, до тех пор, пока не смайнали бот и не подошли к нему с «крестником».
Да и Олега на «семерке» тогда вытащили ловко, за какие-то три минуты. Парень не успел даже испугаться. Батаев только крикнул: «Человек за бортом!» — как старшина, работавший около стола, одним прыжком очутился на корме и, оттолкнув Серегу, сорвал с румпеля спасательный круг и тут же схватил вешку, протянул ее Олегу, который уже уцепился за брошенный ему круг. Дальше — раз, два, и взяли! Вытянули дурака на палубу. С шутками вытащили…
— Жень, там крабца больше тонны, — с упреком сказал Костя, подходя к старшине. — Значит, шесть-семь ящиков консервов. Жалко…
— Не ной! — хмуро перебил его старшина.
— Так, Жень, а в ящике девяносто шесть баночек консервов. Вкусных. Жалко!
— Ну! — прохрипел Карпович и почувствовал, что ярость наполняет его, однако, как всегда, он сдержался и подумал, как там в рубке Василий Иванович, проверил ли двигун, установил ли, отчего мелодия у мотора не та.
Костя же вновь принялся за работу. Ему было обидно. Карпович никогда не позволял себе кричать на ловцов. И вот теперь Костя пришел к нехитрому выводу, что Женьке тоже жалко крабца, а потому он и наорал. В то же время обида не покидала бывшего тракториста. Он вспомнил, что тут, на боте, он самый «сухопутный», а работает он не хуже других, и это Карпович знает лучше всех. Вспомнил он и разговор свой с Серегой. Серега как-то легкомысленно упрекнул его, что он редко помогает распутчикам сетей. И верно, на прошлой неделе было так — не вышел он на вешала помогать своим распутчикам, которые тогда замучились с сетями. Такие сети были грязные! Не вышел на вешала, и все по той причине, что немного простудился. Знобило его всю ночь, как и Олега, упавшего в море. Сосед Олега по каюте старшина Смилга готовил чай с малиной, поил парня и все уговаривал пойти в лазарет. Но он не пошел…
— Смилга человек. Человек Смилга и друг настоящий, — громко прошептал Костя и задохнулся от нахлынувшего кашля. А когда он откашлялся, его чуткое ухо сразу уловило перебои в работе мотора.
На палубе плавбазы, которая медленно, как-то громоздко качалась на волнах, было почти пусто. Лишь, как торосы, заполнили ее поникшие, порыжевшие стропа с крабом. Около них ходили, закутавшись в модные японские штормовки, два или три человека — то ли девчонки, то ли парни, не разберешь. Тут все ходят в брюках и в резиновых сапогах. Они придирчиво выбирали самых крупных крабов, отсекали от них ножом мясистые обдомины. Потом они эти обдомины распотрошат и зажарят на сливочном масле и будут есть, нахваливая: «Как курятина, только лучше». На «Никитине» довольно много гурманов, которых не устраивают однообразные меню в рабочей столовке, они готовят сами что-либо по своему вкусу и желанию. Одни — любители рыбы и ловят ее в свободную минуту, а потом жарят, варят уху и вялят, другие предпочитают разные части крабов, третьи особо ценят морскую «ракушку», нечто вроде очень крупной улитки, которая под специальным соусом нежна и ароматна.
Ходил по палубе со шлангом в руках старый мойщик палубы Игнатьевич, тощий, слабый на вид человек с не сходящими болячками на губах — результат непрекращающейся простуды. Был он милый и добрый, каждому желающему рассказывал о том, как возник крабофлот, как жил, как работал на «первом краболове», переоборудованном старом транспортном судне. Сейчас Игнатьевич ходил по зыбкой ветреной палубе больше из-за старания, нежели из-за дела. Была она, палуба, довольно чистая. Ее в самом начале шторма окатил вирамайнальщик Федя — пожалел старика, — но Игнатьевич свою службу знал хорошо и всеми силами старался делать то, что ему положено, без скидок. И ходил он, подбирал панцири, крабьи лапы, забившиеся между досками около конвейера, складывая их в кучу, и каждому проходившему мимо говорил:
— Ан чиста палуба, да вот приходится в каждую щель заглядывать. Видишь?
И показывал старик на кучу крабовых панцирей и лап, выуженных им со старанием из потаенных мест. После таких слов каждый чувствовал, что мойщик палубы не зря получает свою зарплату, что тут, на судне, он необходимый. И в то же время каждый чувствовал расположение к старику, жалость и понимание вот такого старания, в котором отсутствие сил заменяет беспредельная тщательность, повышенная ответственность за дело.
— Порядок! — говорили Игнатьевичу те, кто помоложе, оглядев палубу с безразличием, и бежали дальше.
А он, шаркая усталыми ногами, не обращая внимания на качку, продолжал трудиться. Из шланга вырывалась мощная струя воды, она билась о железо, шипела и разлеталась брызгами. Конец шланга крепко держал старик, и упираясь широко расставленными ногами в палубу, направлял струю под лебедки, под конвейеры, на шпигаты, когда они забивались мусором. Он думал рассеянно о разном. Вначале ему пришло в голову, что давно следует забить щели под конвейерами обрезками досок и тогда ему легче будет работать. Конечно, мастер цеха обработки Люда выпишет ему наряд за эту работу. Лишний трояк к зарплате, но восстанет, как видно, вредная нормировщица, и не видать ему этого трояка, но это неважно. Работать легче будет, если он забьет щели, и то хорошо!
Когда старик перешел на правый борт, волоча за собой шланг, то увидел там у самых лееров Настю. Она стояла неподвижно, застыв в напряженном ожидании. Сколько раз видел вот такой ее Игнатьевич — жена рыбака и угрюмое взбаламученное море, в котором с минуты на минуту должен появиться мотобот с оранжевыми ловцами на борту, и тогда расслабится Настя, вытрет украдкой кончиком платка слезинки на глазах, скажет, ни к кому не обращаясь: «Вот и дождалася»…
— Идут, идут, — сказал мойщик палубы, подходя к одинокой женщине. — Кабы горизонт был бы чистый да море не дыбилось бы, давно видели бы их.
Настя ничего не сказала.
— А ты все толстеешь, Настя, — сказал Игнатьевич. — Я же тебя помню тоненькой. Такая была славная морячка с косичками в разные стороны…
Это он ей говорил не первый раз, может, сто раз она слышала такое и давно привыкла, не обижалась, хотя обидно слышать про то, что она толстеет и выглядит гораздо старше своих тридцати пяти лет. Так разве легкой была ее жизнь, разве могла она следить за собой со старанием береговой женщины? На берегу и работа полегче, и парикмахерские на каждом углу, и кремы разные, и в одеждах праздничных чаще бываешь. А в море — это в море, тут и от платья легко отвыкнуть. Праздников и выходных в море не бывает, одни, как говорится, трудовые будни, как в поле во время уборки урожая.
«Отчего они сегодня последние? — думала женщина, пристально всматриваясь во мглу. — Ведь знает он, что я всегда так волнуюсь».
Конечно, знал это Карпович и редко приводил бот на базу последним; обычно одной из первых возвращалась «семерка», но далеко не ради спокойствия Насти, а по той причине, что старшина старался дать ловцам как можно больше времени на отдых. На пределе человеческих возможностей можно работать два-три дня, неделю, а путина длится несколько месяцев, и тут очень важно следить за тем, чтобы люди не выбились из сил, не работали попусту.
Было что-то около четырех часов по местному времени, а казалось, что уже наступают сумерки: Это усиливало тревогу Насти, хотя она знала, что до вечера еще далеко. Здесь ночь начинается поздно, часов в десять.
— Управится, — сказал с каким-то легкомыслием старик, — чего ты, дочка!
Настя медленно обернулась к Игнатьевичу и сквозь слезы стала сбивчиво говорить, что у нее сегодня необычайная тревога, что, видно, быть беде, это чувствует ее сердце.
— Дела, — растерянно произнес старик, бросая шланг на палубу, и стал неуклюже гладить голову женщины ладонью, пристальнее, чем до этого, посмотрел на море, которое гудело, кипело волнами, вздымавшимися все выше и выше.
Над волнами низко неслись темные тучи, из-за них видимость была плохая. Иногда тучи сталкивались, яростно клубились и словно падали в воду, и тогда там, вдали, вспыхивали огненные зигзаги молний.
А в это же время побледневший завлов докладывал капитану, что «семерка» вышла на связь и сообщила о перебоях в работе мотора и что «Абаши» рядом нет. Траулер тоже, если верить локатору, находится в том же районе, однако бота пока не нашел. Мешают плохая видимость и снежные заряды.
Илья Ефремович внешне спокойно выслушал завлова, затем обернулся к штурману и спросил, далеко ли до «семерки». Штурман, взглянув на экран локатора, отвечал, что от плавбазы до бота меньше трех миль и что два других траулера на подходе к «Абаше», а четвертый траулер мористее, дальше всех от «семерки».
— Объявить тревогу и начать всем судам поиски мотобота! — приказал капитан и подумал о том, что обычно беда одна не приходит.
Но не это его тревожило больше всего. Илья Ефремович был из тех людей, которые боятся не самой беды, а того, что она может быть неожиданной. Однако Илья Ефремович усилием воли подавил в себе тревогу, и мысли его потекли в ином направлении. Он стал размышлять о том, как говорить руководителю экспедиции о терпящей бедствие «семерке» во время капитанского часа. Капитанский час начинается в шесть часов вечера, в эфир выйдут все краболовные флотилии, и хорошо бы доложить о «семерке» как о терпящей бедствие. Но к этому времени надо ее во что бы то ни стало найти и поднять на мотобалки.
Гигантская зыбь зашла в район промысла после обеда. Она мерно качала суда рыбаков и краболовов, поднимала и опускала могучие плавбазы с удивительной легкостью, словно они были игрушечные. Когда траулеры или маленькие сейнеры попадали в ложбину, за валами, за хребтами мрачной воды не выглядывали даже мачты. Но проходило несколько секунд, и вот показывался на гребне нос, полубак, и наконец целиком показывалось все суденышко, которое в то же мгновение, задрав корму и отчаянно вращающийся на воздухе винт, стремительно скользило вниз и снова пропадало с поля зрения.
А ветра почти не было.
Евгений Михайлович, которого поселили в представительской каюте, сидел на диване, закутавшись в халат, и еле подавлял в себе тошноту. Он всегда плохо переносил качку, особенно такую: монотонную, изматывающую всю душу своим тупым однообразием.
«Хлипкий я моряк», — думал начальник крабофлота, искоса поглядывая на своего собеседника, старшину Семеныча, который никак не реагировал на качку, как гора возвышался над дюралевым тонконогим стулом, прикрепленным к палубе по-штормовому, растяжками. От старшины веяло спокойствием и силой. И всегда он был таким, сколько знал его Евгений Михайлович. Ну, сегодня, ясно, старшина почти не устал, потому что работу прервали из-за зыби. Но Евгений Михайлович не один раз видел старшину и после того, как он работал сутками без перерыва.
Однажды было такое дело. Ловцы четырнадцать часов били краба, а потом вернулись на плавзавод, и отдыхать им не пришлось. Распутчики их мотобота окончательно зашились с сетями. Груды безнадежно запутанных сетей лежали на вешалах, а около них шевелились, как сонные мухи, распутчики. Аннушка, бригадир распутчиков, со слезами бросилась к старшине: «Мои, Семеныч, на ногах уже не держатся, и завтра ставить будет нечего». Старшина велел Аннушке сварить ведра два кофе и поставить их на вешалах и пришел на помощь со своими ловцами. Все пили кофе пол-литровыми кружками и работали до двенадцати ночи. Иногда кое-кто засыпал на ногах. Кончились, значит, у человека силы. Таких отправляли на отдых, а в двенадцать ночи разошлись по каютам все, кроме Семеныча и Аннушки, которые трудились до утра, и все сети были распутаны и аккуратно набраны, кроме двух витков. Утром неунывающий старшина разбудил своих ловцов и вышел с ними в море.
— Железный ты мужик, — с искренним восхищением сказал Евгений Михайлович. — Впрочем, у вас тут все подобрались такие. Что в ловецком, что на обработке!
— Точно, — охотно подтвердил старшина, — лови́ться с нашими можно!
— Пожалуй, вы по крабофлоту будете первыми.
Старшина закрутил головой:
— Не кажи, Михайлович, гоп…
— В августе, после путины, скажешь сам.
— Тогда могём.
— Ты осторожничаешь, Семеныч. Отчего так?
— Другие ведь не лыком шиты. Могём мы, а могёт Ефимов.
— Ефимов! — воскликнул Евгений Михайлович и свистнул. — Он в пролове, дружище. У него кадры не те, потом сам говорил — полоса! Жалко его, но тут я уверен, первое место «Никитин» не возьмет. Дай бог, план взяли бы, и то хорошо!
— Он сам на полосу вошел, сам выйдет из нее. Не такой мужик!
— Какой это?
— Ты што, Михайлович, не знаешь?
Евгений Михайлович покачал головой и задумался. Его поразили слова старшины: «Он сам на полосу вошел, сам и выйдет». А что, тут есть логика. Несколько лет назад никитинцы во главе с Ефимовым были признанными лидерами на крабофлоте. Крепкий там сложился коллектив, а потом он стал распадаться, и началась полоса неудач, невезения. Почему, в чем тут вина капитан-директора, в опыте и знаниях которого сомневаться не приходилось? «Сам на полосу вошел…» Зазнался? Нет, не в характере Ефимова зазнаваться. Он всегда выдержан, спокоен и все же допустил в чем-то ошибку. И с нее все началось.
Начальник крабофлота хорошо знал стиль работы капитан-директора Ефимова. Главное для него — доверие и руководство своими непосредственными помощниками. Это довольно узкий круг людей: главный инженер, старпом, завлов, начальник цеха обработки и еще несколько человек, роль которых на краболове помельче, но тоже очень важная. Каждый из них целиком и полностью отвечает за свой участок работы, и у каждого есть свой круг помощников. Скажем, у завлова — старшины мотоботов, у начальника цеха обработки — мастера. Короче, Ефимов в своем воображении четко видел структуру управления большим и разнообразным коллективом флотилии и не позволял себе командовать помощниками своих помощников, справедливо считая, что он не может быть сторуким. «Я не имею права вольно или невольно переключать на себя мелкие диспетчерские функции своих подчиненных, с которыми те не справляются, — утверждал Ефимов. — Я никогда не буду бросаться сам гасить всевозможные пожары, погрязать в текучке. Иначе мне некогда будет думать о главном».
И все же он увяз в текучке, думал начальник крабофлота. Началось это незаметно, с того времени, когда от него стали уходить по разным причинам его ближайшие помощники, а достойной замены им не было. Борис Петрович, начальник цеха обработки, оформился на пенсию, и на его место встал случайный человек. Завлов ушел заместителем директора берегового рыбкомбината. Тоже никуда не денешься, надо ему расти. А вот об этом Ефимов не думал, как не думал, что не вечен на флотилии и Борис Петрович…
Евгений Михайлович вспомнил, как к нему два года назад приходил завлов и сказал, что его приглашают на береговой комбинат, но уходить он не хочет, и стал намекать на то, что его устроило бы место главного инженера на «Никитине». Тогда главным инженером на «Никитине» был старый приятель Ефимова, хороший, добрый человек, но вялый и малоинициативный. Это знали все, в том числе и завлов, и завлов, как видно, давно метил на место главного инженера, и было бы правильным взять его, поощрить этим, но Ефимов не захотел обижать своего старого приятеля. И зря.
Похоже на то, что Ефимов несколько растерялся, когда лишился завлова и начальника цеха обработки — великолепных организаторов и специалистов своего дела. Лишь тут он увидел непредвзятыми глазами главного инженера и со свойственной ему решительностью нашел повод уволить его, но было поздно. Коллектив «Никитина» начал стремительно обновляться. Ведь с завловом ушли на комбинат и некоторые старшины, ловцы. Те, которые привыкли к завлову, сработались с ним. Борис Петрович такого урона не нанес флотилии. Он ушел один в свой маленький уютный домик на берегу Амурского залива. А на его месте появился человек, которого сразу невзлюбил Ефимов. Уж очень он решительно ставил мастерами своих людей, не считался со старыми кадрами, воспитанными Борисом Петровичем. Так, он хотел заменить и приемщика крабов Савченко, честнейшего, но несколько высокомерного человека, но тут Ефимов встал на дыбы, не позволил заменять приемщика крабов.
— Как у них там сейчас? — тихо спросил Евгений Михайлович, и старшина встрепенулся, не понимая вопроса.
Но на него невольно ответил пришедший в ту же минуту капитан-директор:
— Извините за беспокойство, но очень важное дело. Получена радиограмма от начальника экспедиции. Там у них разыгрался сильнейший шторм, и один мотобот с «Никитина» терпит бедствие. На борту двенадцать человек во главе со старшиной Карповичем.
Навалившись на румпель всем телом, Карпович думал лишь об одном: чтобы бот не развернуло бортом к волне. А ход у бота был плохой, мотор то сбавлял обороты, то с натугой набирал их, и тогда суденышко ложилось на нужный курс. В рубке моторист вспоминал всех богов и пытался найти причину неровной работы мотора.
А в это время ловцы под командой помстаршины Сереги спешно облегчали бот. Не работал только Олег, которого совсем укачало. Он сидел у трюма и бессмысленно смотрел на палубу. У его ног катались наплава и грузила, оторвавшиеся от сетей. Тут же орудовали ножами ребята, безжалостно кромсали дель, когда она запутывалась и цеплялась в трюме за стальные тросы, из которых был сплетен строп.
— Давай, хлопцы, давай! — орал Костя, который не из-за страха, из азарта испытывал прилив сил, странный душевный подъем.
Иногда он оглядывал бот, рассвирепевшее море и как-то нелепо, радостно думал, что будет теперь о чем рассказать в деревне Рог. Расскажешь про такое, так не поверят мужики!
Вот накатился очередной вал, накрыл бот, и все вокруг потемнело. Через секунду ушла гигантская волна, но темно было по-прежнему, потому что следом ударил снежный заряд. Когда просветлело, Костя увидел, что Серега, сбитый волной или ветром, лежит около борта и руки его запутались в сетях, которые он нес в охапке и которые не успел полностью выбросить в море. Часть сетей свесилась через низкие леера и полоскалась в воде, тянулась вдоль бота грязной лентой. Серега пытался освободиться, рвал нити дели и не мог встать, делал все лежа и глотал соленую воду, стекавшую к правому борту с палубы.
В первый момент Костя не подумал о том, что Серегу может стащить в море, что ему угрожает опасность. Он подумал об опасности, но о другой. В то время бот развернуло так, что сети пошли под него, под винт, и Костя отчаянно закричал Карповичу, бросаясь на помощь к Сереге:
— Женя, право руля, право!
Еще через секунду Костя схватил Серегу за пояс и стал держать, но сил у него не хватало, а тут еще накренило бот, волна очередная накрыла, и Костя почувствовал, падая на палубу, что Серегу неумолимо тащит в воду, в море. Но он еще крепче уцепился за товарища и сделал попытку найти опору, удержаться на скользкой палубе. Скоро ему показалось, что левой ногой он попал в какую-то петлю и она, эта петля, держит хорошо. Сумей он оглянуться назад, он увидел бы, что не в петлю попала нога, а в руки одуревшего от качки Олега. Олег вцепился в его сапог так же крепко, как он в Серегу, а Батаев в это время успел перерезать предательские сети. Для этого ему пришлось наклониться через борт, что он сделал не задумываясь, поддерживаемый остальными ловцами.
Серега поднялся ка ноги.
— Дурак, — ласково сказал Батаев, поддерживая помощника старшины за плечи, — к крабам захотел, да?
— З-з-замерз, — еле проговорил, стуча зубами, Серега. Наконец он осознал, что́ ему угрожало, и тут его охватил невыносимый страх. Чтобы не выказать его, повторил: — Замерз, хлопцы!
Костя искренне поверил ему, поверил тому, что Серега дрожит от холода, оттого, что промок до нитки. Промокшими до нитки были все. Но даже измученный Олег не чувствовал холода.
— Парни, — сказал Костя, — надо бы ему из аварийного!
— Да, надо бы, — подумав, согласился с ним Батаев.
И Костя пошел на корму за разрешением к старшине, который ни на что не реагировал, кроме того, чем был занят — держать бот носом к волне. Он видел, как упал Серега, как его спасали, как не дали ему свалиться за борт вместе с сетями, в которых он запутался. Слышал старшина и предупреждение Кости, но все это ничуть не трогало его, не волновало, а как бы проходило мимо сознания и казалось несущественным, не главным. Костя крикнул: «Женя, право руля!» И он повернул, это было существенным, это касалось целостности судна, на котором он отвечает за все и которое не должно перевернуться, погибнуть, пока он жив. Быть может, старшина Карпович был единственным человеком, понимавшим в полной мере то, что «семерка» попала в невыносимые условия и что, заглохни мотор окончательно, она станет игрушкой среди разгулявшейся стихии. Ее быстро перевернет, а ловцы, попав в ледяную воду, через полчаса окоченеют, и море выбросит их трупы на неуютный камчатский берег.
«Абаша» уже с полчаса шла по кругу, диаметр которого был около мили, но «семерки» не было видно. Капитан траулера решил сузить район поисков, потому что с плавбазы сообщили, что мотобот, по их мнению, где-то в центре круга. Разумеется, экран локатора не телевизионный экран, на нем нет подробностей, даже силуэта нет, а просто движущаяся светлая точка, и все. По ее размерам еще можно судить, большое или малое судно впереди, сбоку или сзади, но нельзя сказать, какой оно национальности. Так и случилось на этот раз, экран подвел. Траулер, сузив круг, наконец пересекся курсом с якобы «семеркой», но это оказался отважно сопротивляющийся старенький сейнер местного колхоза.
Капитан «Абаши» от души выругался и велел радисту передать на базу, что произошла ошибка. На базе, очевидно, в первое время растерялись: неужели они чуть ли не в течение целого часа принимали колхозный сейнер за свой мотобот? Но так оно и было. Делать нечего, попробовали связаться с «семеркой» по рации, чтобы как-то сориентироваться и выяснить, неужели она все где-то в той россыпи японских судов, спешащих подальше в море? Бот не отвечал, хотя его вызывали без перерыва. Или опять подвела его маломощная «карманная» радиостанция, которая плохо берет во время грозы и которую плохо слышно, или Карпович отвлекся, сражаясь со штормом, — оставалось неизвестным. Тогда «Абаша» не стала терять время и пошла южнее, ближе к японской зоне, а в район «Абаши» вот-вот должен был подойти «Таймень» да и сама плавбаза.
«Абаша» шла красиво, зарываясь острым носом в волны и выскакивая на поверхность, словно игривый дельфин. У нее был узкий корпус, который легко резал воду, и хорошая новая машина в триста лошадиных сил. На палубе траулера в районе кормовых надстроек стояло несколько матросов, одетых в непромокаемые плащи с капюшонами. На всех был один старенький бинокль, в который они по очереди оглядывали горизонт, искали «семерку». С таким же старанием проглядывали море и с мостика, и даже из иллюминаторов общего кубрика, который был одновременно и столовой, и красным уголком, и кинозалом. На траулере экипаж немногим более двадцати человек. Среди них только один был новичок — матрос второго класса, иначе — дневальный Петро Туган, живший до сегодняшнего обеда в десятой каюте вместе с ловцами «семерки».
Ему, как он считал, повезло: попал не на завод, куда его усиленно сманивали, предлагая «процесс» — подноску крабового мяса, а на траулер-разведчик. Все нравилось Петру на «Абаше», даже то, как ее качает. А качало «Абашу» основательно. Она проваливалась вниз и затем, фыркая, мелко дрожа корпусом, взбиралась на очередной водяной вал и там кренилась под ураганным ветром на борт, выпрямлялась и ныряла в снежный заряд, выходила из него, вспенивая воду и легко разрезая ее.
Туган стоял на палубе в новеньком черном плаще, а рядом были тралмастер и механик, свободный от вахты молодой парень с угреватым лицом.
— Дает, во дает! — радостно говорил Петро своим новым друзьям.
Но те были серьезны и не разделяли восторгов новенького дневального. Они были уже опытными моряками, а море для них было обычным полем, которое они чуть ли не буквально вспахивали не первую путину и знали, как опасен их труд вот в такую погоду. Они не на шутку волновались за судьбу бота, который поручили найти их траулеру.
— Не хотел бы я быть на их месте, — сказал тралмастер.
— Да, — сказал механик. — И где же они? Вот бедные хлопцы!
— Я их всех знаю, — сообщил Петро, — с их помстаршиной, мотористом и одним ловцом три дня жил в одной каюте. Крепкие ребята, только ужасные сони!
— Ишь ты, — заметил тралмастер, — сони, значит? Пошел бы ты на бот ловцом да повкалывал, как они, спал бы еще крепче.
Механик засмеялся и передал бинокль Петру:
— Ищи-ка лучше своих друзей по каюте. Понял, вербота́?
Туган взял бинокль с большой охотой и стал внимательно глядеть в него. И тут он загадал, что если именно он первым увидит пропавший бот, то его морская жизнь пойдет хорошо, он станет настоящим рыбаком, про которых совершенно справедливо говорят: «Рыбак — дважды моряк». Петру было двадцать один год, он недавно вернулся из армии, где был шофером. Отслужив, он пошел на стройку и водил самосвал и своей жизнью был вполне доволен, но однажды, возвращаясь домой с работы, остановился около витрины с объявлениями. На одном из них был нарисован дюжий рыбак, лихо тянущий полные рыбы сети. Ниже крупными буквами было написано, что любой желающий может завербоваться на Дальний Восток, на путину, сроком на шесть месяцев. И парень тут решил: поеду, погляжу, пока молодой, белый свет…
— Ну, что видишь? — спросил механик. — Ничего не видишь, не морской у тебя глаз. Давай бинокль. Видишь, Демьяныч прищурился, — значит, приметил он что-то среди волн. Может, и бот.
Теперь и Петро левее носа траулера заметил нечто вроде бочонка, который неистово кидали волны.
— Стой, — тяжело задышал Туган и схватил свободной рукой за плечо механика, — кажется, вижу!
Но бот или то, что казалось им, увидели с мостика траулера. «Абаша» резко сменила курс и пошла на юго-запад. А скоро бот стало видно и невооруженным глазом. Иногда он скрывался в туче снежного заряда и вновь появлялся — жалкая скорлупа среди гигантских валов. И на ней оранжевые люди.
— У них что, хода нет? — сказал в недоумении тралмастер. — Швыряет их, бедных, как попало.
Тралмастер был недалек от истины: «семерка» не имела хода, сломало ей и перо руля ударом волны. На ней, крепко прижавшись к рубке, находилось одиннадцать человек. Первым «Абашу» увидел Вася Батаев и закричал:
— Хлопцы, помощь идет!
Заплакал от радости вконец измученный Олег Смирнов, застонал, как от боли, Серега, вспомнил недавнее и не испытал радости.
Траулер стал кружить вокруг бота, подходя к нему все ближе и ближе. На корму вышли посланные капитаном «Абаши» два матроса с бухтами легкого линя, стали готовить буксирный канат.
Скоро «Абаша» совсем сбавила ход, но ближе подойти к «семерке» не могла — мешало сильное волнение, ветер. Капитан траулера боялся, чтобы бот не ударило о борт «Абаши» и не разбило его. Он стал выжидать благоприятный момент, чтобы с наветренного борта бросить на «семерку» линь. И вот бот приблизился к наветренному борту, влекомый возникшими в море течениями; один матрос кинул линь и промахнулся, второй кинул, и был тот же результат. Между тем бот прошел метрах в двадцати от кормы траулера, и его понесло дальше. Капитан «Абаши» успел, однако, ободрить ловцов своим бодрым и громовым через мегафон голосом:
— Ребятушки, на боте там, пошевеливайтесь, ловите линь!
Не выдержал, закричал свое Туган:
— Васька, Серега, это я, Петька с «десятой»!
И лишь на третий раз получилось все удачно. Линь с «Абаши» поймал Костя. К этому времени появилась с развевающимся шлейфом дыма из огромной трубы и сама плавбаза. За базой пришел на всех парах «Таймень».
Троих из экипажа «семерки» пришлось положить в судовой лазарет: Серегу, у которого было нервное потрясение, Олега Смирнова, совсем измученного качкой, и моториста Василия Ивановича по поводу двустороннего воспаления легких. Остальные восемь человек чувствовали себя нормально, лишь очень промерзли, но они быстро отогрелись после парной и коньяка, который им пожертвовал из своих запасов Илья Ефремович. Кое-кто не удовлетворился коньяком и добавил самодельного пива — кулаги, и спали теперь эти ребята мертвым сном в своих каютах. А шторм неистовствовал всю ночь. Был он необычайно сильным даже для этих гудящих от бесконечных циклонов широт.
Лазарет плавбазы был чистенький, уютный, на шесть коек, расположенных в трех каютах. Одна считалась как бы инфекционной, и туда уложили одного Василия Ивановича. Он всю ночь бредил, что-то кричал, вскакивал с кровати. От него не отходила медсестра, ласково его уговаривала, но он, пожалуй, ничего не слышал и не понимал. Рядом в трехместной палате лежал с широко раскрытыми глазами Серега и жадно ловил каждое слово бредившего моториста. Здесь же был и Олег, покорный, без кровинки в лице, и матрос «Тайменя», худой парень, на вид интеллигент. У него заболело сердце, но вел он себя бойко, был говорлив и на качку не реагировал.
— Так, говорите, досталось вам? — спрашивал он поминутно у Сереги и Олега.
— Было, — отвечал Олег и гремел тазом под кроватью. Его часто тошнило, но желудок был пуст, поэтому он только плевал в таз и потом лизал лимон.
Позаботились и о Сереге. Женщины из их бригады распутки нажарили огромную чашку крабового мяса и принесли ему, но он не ел, тупо глядел на чашку и часто вздыхал. Зато жареные крабы пришлись по вкусу парню с больным сердцем. Его звали Андреем.
За переборкой Василий Иванович кричал в бреду:
— Ребята, что стоите? Линь мне, линь! Я ведь душу за него, душу!..
И перед глазами Сереги вновь возникли бушующие валы взбесившегося Охотского моря, среди которых — одинокое, такое заметное оранжевое пятно, а рядом с ним второе — спасательный круг тоже оранжевого цвета. Потом — плачущий Василий Иванович, срывающий с себя телогрейку, сапоги. И вот он обвязывается вокруг пояса линем, хватает второй спасательный круг и прыгает за борт. Второй конец линя в руках Батаева, который стоял, широко расставив ноги, и стравливал линь и кричал ловцам, столпившимся у рубки:
«К скобе, к скобе привяжите твайну!»
А он, Серега, тогда стоял на корме, уцепившись за бесполезный румпель, хотя тогда он еще не знал, что ударом волны уже сломало перо руля. В рубке переливал горючее из запасного бачка Костя и тоже торопился, ругался как никогда, а потом крикнул Сереге:
«Давай, сейчас пойдет!»
И действительно, мотор ожил, заработал без перебоев. Бот рванулся вперед. Серега навалился на румпель, но…
В иллюминатор над головой парня кто-то осторожно постучал. Серега нехотя открыл глаза…
— Опять Алка, — сказал Андрей. — К тебе, герой!
— Чего тебе? — спросил Сергей, отвинчивая иллюминатор.
— Хочешь, я скажу тебе, что ты… — зашептала Алка, — что ты для меня…
Потом она протянула сверток. В нем были книги.
— Не надо, уходи!
Серега хлопнул иллюминатором, завинтил барашки. За окном осталось обиженное лицо девушки.
— Вот дурак! — сказал Андрей. — Ей же цены нет. Как о тебе беспокоится, даже завидно!
— Заткнись! — чуть не плача, сказал Серега.
И он опять стал восстанавливать в памяти то, как они с Карповичем стояли на корме и вдвоем держали румпель. Он вырывался из рук, бил в бока, но они не сдавались. Им нужно было удержать бот до тех пор, пока Василий Иванович и Костя не заведут мотор. Серега вспомнил покрытое солью, словно инеем, лицо старшины, его крупные глаза, в которых была, как ему теперь кажется, нечеловеческая усталость, и его толстые губы. А потом бот все же развернуло бортом к волнам. «Быстрее!» — хрипло крикнул Карпович в рубку, а до этого он молчал, даже командовал знаками, и его хорошо понимали ловцы.
И вот волна ударила в корму, в перо руля и накрыла их с головой. Серега успел рвануть румпель на себя так, чтобы удар волны пришелся на перо косо. Он все время боялся, что перо может отломить. Он успел предупредить удар, но сам поскользнулся на палубе и, выпустив румпель из рук, взмахнул руками, опрокидываясь на спину за борт. В последний момент правая рука старшины успела цепко схватить воротник Серегиной куртки. Старшина изо всех сил рванул на себя, на вытянутой руке поднял Серегу и мощным толчком откинул его к рубке, разжал пальцы и затем зашатался, выискивая точку опоры. Но все было напрасно, палуба скользила и делалась круче и круче, словно гора, а он, старшина, пытался взобраться на нее. Он пытался взобраться на нее и тогда, когда упал и хрипел, извиваясь всем своим могучим, сильным телом. Оглушенный ударом о рубку, Серега заплакал и пополз к Карповичу, протягивая ему руку, но Карпович властно крикнул: «Назад!» — и в то же мгновение волна накрыла его и унесла с собою в море…
Серега упал в подушку лицом вниз и зарыдал, полный ненависти, презрения к себе.
Теперь ему казалось, что полз он к старшине слишком медленно, что он тогда растерялся. Действуй он энергичнее, он успел бы протянуть старшине руку и удержать его на палубе мотобота.
— Уж лучше, уж лучше бы с ним вместе, — шептал Серега, не понимая того, что Карпович и в минуту смертельной опасности оценил обстановку лучше, объективнее и потому крикнул ему: «Назад!»
«А может, еще найдут Женю», — лихорадочно думал парень, и надежда крепла в нем. — Может, найдут? Ведь его ищут все суда экспедиции, несмотря на шторм и ночь. Всюду гудят траулеры, плавбазы, шарят по волнам прожектора. Как хорошо было бы, если бы нашли, как хорошо было бы…»
Серегу тронул за плечо Андрей, сказал:
— Чего ты уже пятый раз в слезы. Ну, спаслись вы, радоваться надо, — значит, еще поживешь, не пришел твой черед. Вот вашему старшине пришел черед, и все тут! Ищут его, а что искать? Тут не южные моря. Не вытащили тебя из воды, — считай, что уже на том свете ты, хоть и живой ты еще и болтаешься на волнах.
— Не тронь его, — слабым голосом сказал Олег, — не видишь, что нервы у человека сдали.
Андрей покрутил головой и вновь навалился на жареных крабов.
…Утром следующего дня завлов Валерий Иванович и председатель судкома Петрович спустились вниз в десятую каюту. Они постучали в дверь, им никто не ответил.
— Неужели до сих пор спят? — сказал завлов, пошатываясь, растопырив руки и упираясь ими в переборки.
А старый моряк стоял крепко. Ему качка была нипочем, не первый и не последний шторм в его жизни.
— Да я этого худенького… белоруса в столовой на завтраке видел, — сказал Петрович.
— А-а, Костю Ильюшиц. Знаете, мне таких бы сотню в ловцы — горя не знал бы!
— Они, белорусы, все работящие, неутомимые, — подтвердил председатель судкома, — из них добрые моряки получаются.
Валерий Иванович оторвал правую руку от переборки, но тут судно круто накренилось на левый борт, и он, вместо того чтобы вторично постучать в дверь, с маху толкнул ее, и она легко отворилась. Каюта была пустая. В ней было накурено, на столе стояла большая пластмассовая банка с самодельным пивом.
— Вот друзья, — сказал Петрович, откручивая пробку и нюхая содержимое. — Брага. Ну, мы ее…
Он оглянулся, подмигнул завлову: мол, мы знать ничего не знаем и простим человеческие слабости людям, которые были на краю гибели. Затем он сунул банку в угол около дивана, прикрыл ее старой телогрейкой и уселся на стул. Завлов хотел сесть на диван, но он был влажный, сырой. За иллюминаторами клубилась вода, била в стекла и находила невидимые щели, просачивалась в каюту. Завлов подумал и сел на заправленную койку моториста Василия Ивановича. Тут дверь отворилась, и вошел раздетый до пояса, с полотенцем и с мылом в руках Вася Батаев. Он не ожидал увидеть в каюте начальство, а увидев его, смутился, метнул быстрый взгляд на стол и успокоился, потому что на столе ничего не было.
— Здравствуйте!
— Доброе утро, — прогудел председатель судкома. — Как самочувствие?
Батаев молча пожал плечами. Не говорить же, что от проклятой браги голова трещит, как спелый арбуз. И зачем только ее пили?
— А Ильюшиц где? — спросил завлов сурово.
Ему хотелось сделать внушение и за брагу — как-никак он ее лично видел, и нельзя же потакать! — но промолчал, вспомнив, как заботливо спрятал ее в угол Петрович.
— В лазарет пошел хлопцев проведать, — ответил Батаев, который с тоской кружил по каюте и не понимал, куда делась банка. Но вот он толкнул ее ногой в углу и повеселел. На ней телогрейка, не видно, и это хорошо.
— Не убрано у вас тут, — сказал председатель судкома и поморщился, а глаза у него улыбались. — Вон фуфайка где-то валяется. Рундуков, что ли, нет? Иллюминаторы текут… да вижу, что барашки завинчены до конца! Прокладки надо новые, у боцмана возьмите.
Батаев схватил телогрейку в охапку так, чтобы и банку не выронить, и сунул ее в рундук, облегченно вздохнул и сел на свою койку. Зачем они пришли? Может, Карповича нашли? Но мысли Батаева как бы угадал завлов Валерий Иванович и сказал с тоской:
— Не нашли его, вашего старшину. Но найдем. Живого или мертвого — найдем!
Вася подумал, что живого, наверное, уже не видеть Женьку. И у него защемило сердце, дрогнуло лицо.
— Будем надеяться, что найдем Карповича живым, — продолжал говорить Валерий Иванович, — в жизни всякое бывает. Может, его японцы подобрали, или колхозники, или… В общем, не все еще потеряно, и не будем его хоронить заранее. Но нам хотелось бы знать, при каких обстоятельствах он упал за борт.
— Я этого не видел, — сказал Батаев, — вы других спросите. Сергея спросите, они вместе на корме были.
— Да говорили уже кое с кем. Рассказали, что знают. Вот и ты расскажи, пока свежо все помнишь. Понимаю, такое вспоминать трудно, нелегко, но надо, брат!
— Я за рубкой был, слышу — Женька за бортом что-то кричит и рукой нам то ли грозит, то ли показывает на что-то. А Сергей просто остолбенел на корме, на лице кровь и встать хочет на ноги…
— Так, — перебил его председатель судкома, — значит, его тоже чуть не смыло за борт. А до этого что было?
— Обычное всё. Краба, сети за борт покидали и жалели добро, но ведь старшой велел. Когда облегчали бот, Сергей в сетях запутался и чуть не вывалился за борт. Его Ильюшиц успел за ноги схватить. Схватил, а их обоих потянуло, но тут, значит, мы всем экипажем не дали. Еще смеялись, шутили. Правда, Сергей испугался, дрожал весь, вода из него… кто-то сказал, надо ему из аварийного на поправку. Костя пошел на корму к Карповичу, а Карпович так грозно: «Что, мы терпим бедствие? Через полчаса на базе будем, а там парная и…»
Дверь отворилась, зашел Костя, поздоровался, и разговор зашел о тех, кто в лазарете.
— Василий Иванович пришел в себя, уколы делают ему, — сказал Костя, — а он спирту у врачей клянчит. Олег — нормально, а Серега, как сыч, разговаривать не хочет. Переживает. Только и спросил: нашли Женьку или нет?
— Вы извините, товарищ Ильюшиц, — сказал председатель судкома, белоголовый красивый старик, — мы тут беседуем о том, как Карпович за борт упал. Такая нелепость. И как это могло случиться?
— Сам не понимаю, — ответил Костя. — Я в рубке с Василием Ивановичем горючее менял. Да что тут гадать, смыло волной старшину. Я в рубке вдруг слышу — там, наверху, Батаев на Серегу кричит: «Круг бросай, бросай круг!»
— Он бросил? — спросил завлов.
— Конечно, бросил. А потом Василий Иванович из рубки выскочил и в воду бросился, но я этого не видел. Мне Батаев запретил из рубки выходить. Он стал за старшого и мне велел продолжать.
— А зачем вы меняли горючее?
— Как — зачем? У нас же ведь мотор того… вы знаете. Я Карповичу сказал, вода, наверное, попала. А у Василия Ивановича канистра с запасным горючим была. Вот старшина и велел нам, пока шторм не разгулялся, сменить горючее. Меня послал помогать Василию Ивановичу, Серегу к себе позвал на корму румпель держать. Один Женька уже не мог, устал, и, когда двое, надежнее. Бот дрейфовал, а мы по-быстрому слили старое горючее и заправились новым из канистры.
— Это вы не дали перед этим Сергею за борт упасть? — спросил Петрович.
Костя смутился, не любил он свое геройство выставлять. Ответил:
— Чего не дал? За ноги схватил, и все тут.
— А потом пошли к старшине на корму, чтобы он разрешил вскрыть аварийный запас. Так? Вы решили, что ситуация аварийная, что терпите бедствие, и испугались?
— Я? — воскликнул Костя. — Да вы что? Мне только на «Абаше» не по себе стало, только тогда и подумал: «Гляди, а мы ведь чуть того…» У нас никто не испугался шторма. Штормит, качает, и ладно, про плохое никто не думал.
— Значит, героями себя вели?
— Какой там героями! Обыкновенно, как всегда. На работе, можно сказать, были. Серега только… да и он просто перепугался, воды наглотался, когда в сетях запутался. Но тут любой… И он быстро в себя пришел, особенно после тюбика с этим… как его… вкусная такая штука, крепкая!
— Попробовали, значит, и вы, — укоризненно сказал Петрович. — И понравилась?
Костя опустил глаза. Вот, елки-палки, проговорился! Но его выручил Батаев:
— Тут я виноват. Женя разрешил один тюбик для Сергея взять, а мы взяли два. Я вскрывал аварийный запас, хлопцы окружили… всем хотелось, знаете, просто. Никогда в жизни не пробовали, и тут случай. Я и сказал: «Один Сергею, а один на всех». Каждому досталось граммов по десять. Остальное — можете проверить — целое.
— А пачка галет? — уныло сказал Костя, который сам и съел эту пачку, потому что ему тогда ужасно хотелось заморить червяка.
— Да, — сказал Батаев, — еще пачки галет в аварийном не хватает. Тоже я разрешил. И это моя вина.
— Я думаю, — заметил с улыбкой Петрович, — что мы с Валерием Ивановичем это вам простим, товарищ Батаев, хотя вы слишком часто брали на себя инициативу. Командовать, наверное, любите?
— Вы что? — заступился Костя. — Батаев не такой, просто он на боте авторитет имеет, плавал ведь раньше, а из нас — никто, кроме старшины и моториста. Серега, правда, заливал, что он чуть ли не в море родился около каких-то там островов, но это не чувствовалось.
— Мы отвлеклись, — сказал завлов, думая, что все эти расспросы ни к чему. Оно и ясно, что в падении старшины за борт никто не виновен, кроме него самого. Да и он не виноват, просто случай! — Вот упал Карпович за борт, а вы его как спасали?
— Обыкновенно, — одновременно сказали Костя и Вася.
— По одному говорите. Впрочем, вы, Ильюшиц, в рубке сидели, а спасением Карповича, как мы поняли, взялся руководить Батаев. Давайте, Батаев, все как можно подробнее изложите.
— Я уже говорил: когда старшина падал, я этого не видел. Увидел его уже в воде, метрах в пятнадцати от борта. Он что-то кричал, махал руками, наверное, хотел, чтобы ему быстрее круг кинули и линь, а Сергей остолбенел. Тогда я крикнул ему, мол, бросай круг, и сам побежал на корму. Сергей круг бросил, а Женю относит и относит от борта. Я линь кидал несколько раз, только… Тут Василий Иванович из рубки поднялся, снял сапоги, ватник, обвязался линем и прыгнул в воду. Он хорошо плавает. Отплыл на весь линь, а до Карповича не хватало. Я стал бояться, что оба в море останутся, и велел хлопцам вытаскивать Василия Ивановича. А в рубке Костя залил новое горючее и завел мотор, но… конечно, если бы перо нам не отбило, мы подошли бы к Карповичу и спасли бы его.
— А до того, как Карповичу упасть за борт, перо целое было, точно? — спросил председатель судкома.
— Целое, — ответил Батаев с тяжелым вздохом. — Его, пока мы возились, отломило. Нет, это надо такое!
— Все ясно, — докладывал Валерий Иванович капитану, в салоне которого, кроме Петровича, сидели старпом, помполит и инженер по технике безопасности, — несчастный случай, и только. Экипаж во главе с Батаевым вел себя достойно и сделал все, что было в их силах. Они терпели бедствие: вначале мотор не работал, затем бот стал неуправляемым. Моторист, тот своей жизнью рисковал, пытаясь спасти товарища.
Илья Ефремович сидел, опустив голову, крепко сжав в замок пухлые руки, и в голове у него было пусто, а на душе неспокойно.
— Хороший был мужик Карпович, — сказал старпом и глянул в иллюминатор, где продолжало бесноваться коварное Охотское море.
— Вы его рано хороните, — резко возразил председатель судкома. — Я лично продолжаю верить и надеяться!
Но и он знал, что надежда с каждым часом уменьшается. Шансов на то, что Карпович живой, осталось немыслимо мало. С японцами уже связывались по радио, они тоже включились в поиски. Шарили по волнам прожекторы, гудели суда, сотни и сотни глаз смотрели, смотрят и будут смотреть в надежде увидеть человека за бортом. До тех пор, пока не найдут хотя бы тело… а может, найдут и живого? Многие колхозные сейнеры укрылись в маленьких бухточках, в устьях речек и пережидают шторм. Может, кто-либо из них спас старшину «семерки», но их не спросишь, со всеми по рации не свяжешься, хотя давно носится по эфиру трагическая весть: терпел аварию в начале шторма бот № 7, и с него смыло волной человека. Его ищут, его думают спасти, надеются, верят.
— Экипаж «семерки», — строго сказал помполит, записывая что-то себе в блокнот, — проявил несомненное мужество в очень трудных условиях. Ловцы вели себя, как подобает советским людям, не испугались шторма даже тогда, когда лишились старшины. Руководство на себя взял матрос — коммунист Василий Батаев. Вы, Илья Ефремович, не будете возражать, если я дам радиограмму слов на сто во Владивосток в газету?
— Что вы, — пожал плечами капитан, — обязательно дайте в краевую газету пространную радиограмму.
— О героизме экипажа «семерки», — веско сказал помполит, — надо написать и в нашу экспедиционную многотиражку. Скажем, вы, Петрович!
Председатель судкома не любил сочинять, но спорить не стал.
— А Батаева надо иметь в виду, — сказал старпом, — видать, волевой матрос, организатор!
— Да, — кивнул головой Валерий Иванович и чуть не сказал, что уже думал об этом и намерен назначить Батаева старшиной вместо Карповича, Костю — помощником вместо Сереги, который, конечно, оказался слабоват.
А в это время Серега в лазарете принял твердое решение.
— У тебя есть бумага и конверт? — спросил он у Андрея.
— Есть, а что?
— Дай.
Андрей полез в тумбочку.
— И авторучку, — сказал Серега.
Он сразу почувствовал себя лучше, когда решение было принято. Он почувствовал к себе уважение, даже некое чувство гордости у него появилось: мол, не слабый я, могу и так, бесстрашно, прямо. Одно дело слова, другое дело — написанное на бумаге. Это документ! Все в нем, как на духу, искренне, без попыток оправдаться. И главный ему судья в конечном счете только Карпович. Ему отдаст Серега письмо, если Карпович останется жив. И пусть старшина поступает, как ему угодно. Он, Серега, считает себя виноватым. Зазевался, когда был на руле, ворон считал и чуть не упал за борт, а старшина не дал, спас его и о себе не подумал.
Ну, а если Женя погиб, то письмо он отдаст в руки завлова или капитана, но не сейчас. Сейчас пусть письмо-документ лежит в тумбочке и ждет своего часа. А вот когда его упрекнут: «Ты живой, потому что тебя спас человек, который был лучше тебя», он ответит: «Да, мне стыдно быть живым. И я жалею, что не упал в море вместо Карповича. Лучше уж вдвоем… Но так получилось, и ничего уж не изменишь».
Серегино воображение работало вовсю и рисовало одну картину за другой. Вот он на берегу Камчатки, угрюмый, сосредоточенный, бредет по тайге, работает, спит где попало и вызывает всеобщее любопытство некоей тайной, которую носит в себе. Он бородат, у него усталые, жилистые, как у покойного старшины, руки. Малопослушными пальцами он пересчитывает деньги, которые только что получил, и делает, как обычно, перевод во Владивосток Анастасии Карпович. Она получает деньги каждый раз и не знает от кого. И никогда не будет знать.
И так он размечтался, что его лицо порозовело и на губах появилась улыбка, которая быстро исчезла, когда в палату вошла жена штурмана Базалевича, вооруженная шприцем и ампулами.
— Сережа, готовьтесь!
— А может, не надо? — попросил он жалобно.
— Главврач велел через каждые два часа. Или вы, моряк, боитесь уколов?
— Да что вы! — соврал Серега, оголил руку и закрыл глаза, чтобы не видеть острой иглы.
Шторм стал утихать к вечеру. Циклоны, сибирский и японский, объединив свои усилия, покинули Охотское море и Камчатку и умчались на Магадан. Магаданское радио передавало: «С юго-запада пришла в наши суровые края невиданная буря, но оленеводы к ней подготовились…»
А наутро тишина окутала Западное побережье Камчатки. Но море еще грозно вздыхало, гигантский накат продолжал качать суда краболовов. Поэтому с утра мотоботы в воду не смайнали. Смайнали в обед, и вновь пошли утлые суденышки на свои поля собирать улов. Однако многие недосчитались сетей. Шторм их изорвал, размотал, выкинул на берег. Многотерпеливые ловцы не плакались, не жалели, вирали лебедками остатки сетей и били краба, складывали улов в трюмы и отвозили на свои плавзаводы.
Женю Карповича, опутанного сетями, нашли японские рыбаки. Они вытащили тело старшины, и одна из японских кавасаки пошла с покойником к русской плавбазе.
Серега, когда все узнал, долго бился и рыдал на руках Кости и Васи, а потом ему сделали укол, он успокоился и тихо, незаметно заснул. Ему снились кошмары, снова шторм и Карпович, которому он почему-то целует руки и говорит ему: «Мне стыдно быть живым!» — «Почему?» — удивленно спросил старшина. «Так ведь это я должен был умереть». Карпович улыбнулся и покачал головой: «Нет, дружище, я был обязан тебя спасти, а ты теперь должен жить. Должен, должен, запомни это». Легко и ясно стало Сереге от добрых слов старшины, и он проснулся. В палате было темно, спали Олег и Андрей, в иллюминаторы заглядывала рыхлая камчатская луна. По левому борту проходили печальные люди, разговаривали между собой. И тут он узнал, что они возвращаются с гражданской панихиды, что тело Карповича, с которым все попрощались, лежит в красном уголке. Он узнал, что завтра смайнают двенадцатый резервный бот и Карповича навсегда увезут на камчатский берег в сопровождении врача и Насти. На берегу уже готов цинковый гроб, и в нем он совершит свое последнее плавание домой, на материк.
Серега потихоньку встал, накинул халат и вышел из палаты. В судовом лазарете два выхода: один, обычно открытый, — со стороны столовой, другой, запасной, — напротив, ведущий на палубу ко второму трюму. Он пошел к запасному выходу, как можно осторожнее открыл его, выскользнул из лазарета и поднялся по трапу на палубу. Палуба была пустынная, залитая мертвым, каким-то зеленоватым светом луны. Блестело море, внизу работал завод, лилась вода, и вместе с нею различные отбросы текли на радость бычкам и чайкам. Чайки кричали тоскливо, как бездомные кошки.
Серега шел на корму глухими местами, старался, чтобы его никто не увидел. Он хотел проститься со своим старшим другом, сказать ему всего несколько слов — с глазу на глаз.
На корме он чуть не столкнулся с беззаботной парочкой, стоявшей в тени около запасного винта. Девушка в объятиях парня самозабвенно лепетала:
— Митя, Митенька!
Сереге стало очень обидно, что в такую ночь, когда все должно застыть в горе и печали, потому что нет и никогда не будет Женьки Карповича, люди легкомысленно целуются, говорят слова любви. И с этой нестерпимой обидой он вошел в темный коридор, ведущий к дверям красного уголка. Тут возник у него страх, ноги стали малопослушными. Он вспомнил умершую бабушку и то, как он долгое время боялся входить в комнату, где она лежала мертвая. И подумал он о том, что никогда еще в своей жизни не видел умерших.
В красном уголке был полумрак, светила лишь одна лампочка около трибуны. Стол с гробом стоял в центре, около него кто-то был. Серега замер и вдруг услышал голос Насти:
— Кого я теперь буду ждать, кого ждать?
Серега медленно попятился и бегом устремился вверх по трапу. Лишь на палубе, около третьего трюма, он остановился и отдышался, попытался вспомнить то, что хотел сказать у гроба, но в голове метались лишь отдельные слова и обрывки фраз из глупейшего письма; ненужный хлам, расцвеченный эмоциями, в которых он уже не находил прежнего смысла и значительности.
И продолжал звучать в ушах вопрос Насти, от которого сострадание к ней стремительно росло и становилось невыносимым. Оно сжигало, раскаляло его, словно кусок металла в сильном огне. И Серега, дважды спасенный в один день, подумал и вдруг понял, как ничтожно пережитое им по сравнению с тем, что он теперь обязан и должен!
Да, это правда, несколько дней назад он был куском мягкого железа и попал в огонь, и в нем чуть не расплавился. Но, охлажденный большой мыслью, большой целью, приобрел, как закаленная сталь, твердость, без которой человек — ничто. Сергей усмехнулся, вспоминая себя в недавнем прошлом, и посмотрел на равнодушное море.
Потом пошел в лазарет и в темноте, не зажигая света, порвал письмо, а в конверт вложил новый листок, на котором размашисто написал:
«Ты прав, Женя. Я должен жить и обязан быть как ты и лучше!»
«Боцману на бак!» — раздалась команда из динамика, и она разбудила смертельно уставшего Серегу.
Он поднялся на койке, подумал: «На южное поле пришли. Скоро подъем», — и стал будить товарищей.
Начинался новый день путины.
Кто на море родился, стал взрослым,
Вскормлен морем и морем вспоен,
Лишь увидит он парус иль весла, —
Трепет в сердце почувствует он.
Кто соленою влагой и зноем
Пропитал свою жизнь, знаю — тот
Не сробеет, когда ледяною
Ауштринис волною качнет;
Лишь плотнее в брезент завернется
И баркас повернет на волну,
Не гадая — домой ли вернется
Иль пойдет он сегодня ко дну.
Кто родился на море —
У моря
Тот погоды не ждет
И готов
С ауштринисом снова поспорить,
Был бы только хороший улов.
Перевел с литовского Игорь Строганов
Мне не сравнить ни с чем минуты эти,
Они наградой нам за труд даны:
Что может быть прекраснее на свете
В конце похода всплыть из глубины!
Чего так ждали, то свершится ныне,
И будет нереальным, как во сне, —
В открытый люк сладчайший воздух хлынет,
И лодку закачает на волне.
Уже команда рубку обживает,
О, как затяжка первая крепка!
В посту центральном очередь живая,
И слышен сверху запах табака.
Передвигая ватными ногами,
По трапу лезешь, слыша сердца стук.
И закрываешь вдруг глаза руками,
Ошеломлен увиденным вокруг.
Слепит глаза осенний тусклый вечер,
И ярче солнца блеклый след волны.
Каких-то два часа до нашей встречи,
И берега Рыбачьего видны.
Белее снега вал бурунный хода,
Над рубкой чайки с хохотом снуют.
И запахи густые соли, йода
От рубки обсыхающей текут.
В хорал слагаясь, море, свет и звуки —
Гимн дальнему походу твоему,
Бескрайний мир протягивает руки
Нам, сыновьям, вернувшимся к нему.
Ходил я в поэтах начальных,
Но был уже с морем знаком.
Тогда и вручил мне начальник
Военный билет с якорьком.
Был Тихий.
Был рейд Бакарицкий.
Экватор палил, как костер.
Стал домом эсминец «Урицкий»
И вывел салагу в простор.
Рули мне ворочать не тяжко.
В охотку утюжился клёш.
А тело
И сердце
С тельняшкой
Сроднились —
Не отдерешь!
Повыше девятого вала
Я вырос на мостике, прям.
Мне молодость принадлежала —
Ее подарил я морям…
Бывает — из юности вести
Настигнут в далеком краю,
Где в мраморе, бронзе иль песне
Внезапно годка узнаю.
Шагнет с пьедестала навстречу,
Улыбки своей не тая,
На вахте бессменной и вечной
По-прежнему молод…
А я?
Я стал на Нептуна похожим
Дубленым навек стариком,
Но не расстаюсь с краснокожим
Билетом своим с якорьком.
И нету мне доли милее,
Чем выдюжить в зной иль пургу.
А если о чем и жалею, —
Что море обнять не могу.
Забрасывает, словно невода,
На берег кружевную пену море.
У чаек завершается страда,
И сейнеры темнеют на просторе.
А солнца заходящего мазки —
Как бы рассветов будущих этюды.
Пути рыбачьи были неблизки,
Зато улова серебрятся груды.
И звезды побратались с высотой,
С воды исчезла тропка золотая…
Усталой чайкой месяц молодой
Сложил крыла, на мачте отдыхая.
Перевел с грузинского Евг. Ильин
Здесь к горам подступает пучина,
К окнам льнут окуляры кают,
И визитные карточки чинно
Корабли кораблям подают.
Как здесь дышится остро и влажно,
Как туманами берег примят,
Как подъемники многоэтажно
На своем эсперанто гремят!
Грузят танкеры и сухогрузы,
Порту спешка такая мила.
И, беззвучно качаясь, медузы
Бьют в беззвучные колокола.
Пассажиры к отплытью готовы,
А в тени океанских бортов
По-домашнему рыболовы
Удят рыбку негромких сортов.
Среди кранов, в туманы не канув,
Стойко держится удочек строй,
И, как удочки великанов,
Гнутся краны над темной водой.
Опять необозримость океана
да пенный след у судна по пятам.
На мостике помощник капитана
поймать звезду пытается в секстант.
Куда бы нас с пути ни относило,
пусть нет средь океана маяков,
но есть зато небесные светила,
что выручить сумеют моряков.
Созвездия, весь небосвод усеяв,
нас под прицел берут со всех сторон.
Как дубль-ве глядит Кассиопея,
и точно туз бубновый — Орион.
Вот Близнецы, как двоеточье, строго
расставились от прочих вдалеке;
вот с ковшика Медведицы полого
спускается Арктурус по дуге.
Бесстрастно лаг отстукивает мили,
и будто существует — мнится мне —
одних светил небесных изобилье
да мы у мира звездного на дне.
Последние мои ботинки украли в самый неподходящий момент: в кинотеатре «Пролетарий» показывали трофейные фильмы, мне с трудом удалось раздобыть два билета на сеанс, начинающийся в три часа ночи, и я пригласил Анютку. И вот теперь мне не в чем было выйти на улицу.
У нас в деревне была только семилетка, учился я в Челябинске, жил на частной квартире, ботинки оставил в сенях, и вот их украли. Пришлось срочно телеграфировать матери, чтобы привезла сапоги, но началась распутица, добраться из нашей деревни до Челябинска мать, видимо, не смогла. А может, и телеграмму не получила, потому что из райцентра почту возили на лошадях, а в такую погоду и лошади увязали в грязи по самое брюхо.
Старые брезентовые тапочки, в которых я щеголял летом, «просили каши». Отыскав кусок медной проволоки, я прикрутил им резиновую подметку и отправился на первое в жизни свидание.
Места оказались в последнем ряду, над головой громко стрекотал кинопроектор; впрочем, он не очень мешал, потому что фильм был не дублирован. Больше мешали головы сидящих впереди, из-за них не было видно титров, но последний ряд в этом отношении оказался как раз удобным: мы взобрались на спинки стульев, поставив ноги на сиденья. Мне эта поза давала еще одно преимущество: не надо было держать ноги на холодном цементном полу. И все-таки к тому моменту, когда белокурой красавице удалось обмануть пожилого лысеющего миллионера, мои ноги совсем закоченели, и я был даже рад, что красавица потратила на миллионера не так уж много времени. Фильм длился всего около часа, потому что наиболее пикантные моменты из ленты вырезали. Тем не менее нам с Анюткой было вполне достаточно того, что осталось: мы стеснялись смотреть друг на друга, хотя учились уже в девятом классе и догадывались, что детей находят не в капусте. Лишь выйдя на улицу, я отважился взять Анютку под руку.
Сыпал мелкий дождь со снежной крупой, все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не ступить в лужу, и мы молчали. Но вот я левой ногой за что-то зацепился, подметка отстала и начала загребать грязь и воду, выбрасывая впереди нас фонтанчики и при этом хлюпая так, будто хватала своими резиновыми губами горячую лапшу. Потом стала уж совсем неприлично чавкать. Чтобы Анютка ничего не заметила, я заговорил. Чего только я не молол!
Наверное, я увлекся и перестал следить за поведением подметки: громко всхлипнув, она выбросила такую длинную струю, что нас обоих забрызгало. Как назло, в этот момент мы оказались под уличным фонарем, и Анютка сразу все увидела.
— Сумасшедший, ты же простудишься! И как это я, дурочка, сразу не заметила!
Она не спросила, почему я в тапочках на резиновом ходу, видимо, догадалась, что обуться мне больше не во что. Как я ни сопротивлялся, она втолкнула меня в свою квартиру, заставила разуться, провела в кухню и стала растирать ноги шерстяным носком своего младшего брата Юрки, спавшего тут же, в кухне.
Какое это было блаженство! Нет, не только потому, что я чувствовал, как по мне растекается тепло. Я вдруг понял, как необходима и приятна человеку мягкость женских рук, как хорошо иметь свой дом, семью, понял, почему люди женятся. Я был готов жениться сию же минуту и если не сделал предложения, то лишь потому, что знал: нас не распишут, поскольку нам и шестнадцати не было.
Этот вечер мне запомнился на всю жизнь в мельчайших деталях, кроме содержания трофейного фильма.
Но пути кинопроката поистине неисповедимы. Прошло восемнадцать лет, а я опять вижу на дергающемся экране белокурую красавицу и пожилого лысеющего миллионера. Этот фильм корабельный киномеханик обменял на рыбацком сейнере за «Свинарку и пастуха», который у нас за последние два года показывали шесть раз, не считая сеанса в кают-компании, когда ленту крутили не перемотанной, в обратном порядке, — боюсь, что это невинное развлечение скоро войдет в привычку.
Вечер выдался теплый, из душных корабельных кают и кубриков всех потянуло на воздух, и я разрешил показывать фильм на верхней палубе. Экран повесили на станину пусковой ракетной установки. Те, кто уже видел фильм, разместились по другую сторону экрана, оттуда им смотреть интереснее, да и располагались они там вольготнее. Собрались, наверное, все свободные от вахт и нарядов, потому что фильм хотя и старый, но зарубежный, а флотская кинобаза не часто балует корабли закордонной кинопродукцией.
Цикадой стрекочет кинопроектор «Украина», на экране полуобнаженная красавица причесывается перед зеркалом… В этот момент в конус протянувшегося от проектора к экрану света влезает разыскивающий кого-то дежурный боцман, старшина второй статьи Пахомов. Его силуэт приближается к красавице, и кто-то из передних рядов невинным голосом советует:
— Боцман, обними ее.
— И поцелуй в сахарные уста, — доносится из-за экрана.
Матросы дружно загоготали. Заметно, что картину эту всерьез принимают немногие, и сидящий рядом со мной заместитель по политической части капитан третьего ранга Протасов начинает ерзать на раскладном стуле. А реплики сыплются одна за другой; больше всего комментаторов по ту сторону экрана, они состязаются в остроумии с сидящими по эту сторону, и все это больше похоже не на просмотр фильма, а на перетягивание каната.
Однако все разом умолкли, когда над головами проскрипел железный голос корабельной трансляции:
«Вновь прибывшим на корабль построиться на юте по левому борту».
Нам с замполитом надо идти принимать молодое пополнение. Пробираясь между сидящими прямо на палубе матросами, слышу за спиной:
— Салажата прибыли, значит, братцы, суши весла — скоро в запас.
На юте главный боцман выравнивал строй молодых матросов, прибывших из учебного отряда. Главный боцман у нас совсем не похож на тех традиционных боцманов, от одного вида которых у молодых матросов поджилки трясутся. Наш усов не носит, матом не ругается, ничего устрашающего в фигуре не имеет — щупленький такой. Неизменно вежлив, голос повышает редко, и фамилия у него ласкательная: Сенюшкин. Увидев нас с Протасовым, мичман Сенюшкин принимает положение «смирно», набирает полную грудь воздуха, изо всех сил старается придать своему голосу командирскую басовитость и зычность, но извергает лишь тонкий, петушиный крик:
— …и-ирьна!
Подбегает на положенную дистанцию и уже обычным своим голосом рапортует:
— Товарищ командир! Пополнение в составе восьмидесяти четырех человек построено.
Я дохожу до середины строя, поворачиваюсь и здороваюсь:
— Здравствуйте, товарищи матросы!
Дружно набирают воздух и гаркают:
— Здравия желаем, товарищ капитан второго ранга! — Эхо гулко проносится над гаванью, слышно, как всплескивает вода — взлетают испуганные чайки.
— Вольно!
Строй облегченно вздыхает, и, расслабившись, матросы выжидательно смотрят на меня. Я иду вдоль строя, вглядываюсь в лица, стараясь запомнить их. Пока новенькое обмундирование не обмялось у новобранцев по плечам, их еще нетрудно отличить от бывалых матросов, а когда они наденут рабочие робы, можно и перепутать. И бывает, что заметишь с мостика непорядок, отчитаешь такого матроса, а он и не виноват, потому что еще не знает, как и что нужно делать. И вообще командир должен знать своих подчиненных в лицо, даже если их на корабле несколько сотен.
Похоже, что в учебном отряде их приучили к порядку: чистенькие, брюки и форменки отутюжены так, что о стрелки палец порежешь, все аккуратно подстрижены, побриты. Только вон у того, чернявого, бескозырка блином, перешита не по-уставному, видать, пижон. Ничего, боцман потом популярно объяснит ему, что к чему, а сейчас не стоит им омрачать настроение замечаниями.
А вот у этого в разрезе форменки видна цепочка на шее. Неужели крестик? Был на моей памяти случай, когда прислали на корабль баптиста. Протасову долго пришлось вести с ним душеспасительные беседы. Замполит потерпел тогда поражение, баптиста пришлось списать на берег, ибо вера запрещала ему брать в руки оружие, а у нас даже коки по тревоге расписаны на боевых постах.
— Фамилия?
— Матрос Егоров. — Отвечает бойко, смотрит в глаза прямо, как говорят — «ест глазами начальство».
— Что у вас там на цепочке, товарищ Егоров? Крестик?
— Никак нет.
— А что же все-таки? Может, покажете?
Матрос потянул за цепочку и извлек из-за пазухи… черную пешку.
— Так что же вы исповедуете, товарищ Егоров?
Кто-то хихикнул. Егоров наконец-то смутился и не совсем внятно пробормотал:
— Просто так повесил, без исповедания. Извините.
— Но почему именно пешку? Не коня, не ферзя, а именно пешку? Да еще черную. Только откровенно.
Егоров недоверчиво покосился на боцмана и сказал довольно твердо:
— Видите ли, она наиболее точно символизирует мое теперешнее положение.
— Спасибо. Вот теперь все ясно, — вежливо сказал я.
Ох, если бы мне было ясно! Кто он, этот Егоров? Человек, склонный к скоморошничанью ради дешевой популярности и «оригинальности», или принципиальный отрицатель? Вряд ли у него в восемнадцать лет есть твердые убеждения. Пожалуй, он из той не столь уж малочисленной породы людей его возраста, которые поскорее хотят утвердить свою самостоятельность. Жажда самостоятельности вообще свойственна молодости, но иногда путь к самоутверждению принимает самые уродливые формы и такой вот самоутверждающийся паренек способен вытворять черт знает что, легко ранимое самолюбие подстегивает его на поступки самые отчаянные, но отнюдь не обдуманные. А может, кто-то уже успел засорить ему мозги, как засорили тому баптисту?
Так кто же он все-таки? Лучше или хуже того баптиста? Что это: необдуманная шалость или вызов? Если вызов, я должен его принять. И не Протасову, а мне придется этого новоявленного апостола наставлять на путь истинный. И вызов надо принять тотчас. Однако не разводить же с ним дискуссию сейчас, вот здесь, перед строем? А может быть, как раз именно сейчас? Но все это так неожиданно, у меня даже нет времени все обдумать как следует.
Выручил Сенюшкин.
— А что мне повесить на шею, если следовать вашей градации? — спросил он матроса.
Тот пожал плечами:
— Не знаю, не думал. Наверное, слона.
Ага, не думал. Это уже лучше.
— В таком случае, мне жаль вас, мичман, — сказал я, повернувшись к боцману. — У пешки, по крайней мере, есть возможность выйти в ферзи, а вам уготовано оставаться лишь слоном. Всю жизнь, пока вас не скушает пешка, даже если ей не удастся выбиться в ферзи.
— Авось не скушает, — усмехнулся боцман. И угрожающе добавил: — Как бы я сам их…
— Не надо, боцман, — оборвал я Сенюшкина, — пусть живут. Они хорошие.
Однако шутки шутками, а я должен ответить Егорову сейчас. И не только ему. Я хотел лишь поздравить молодых матросов с прибытием на боевой корабль и высказать добрые пожелания и напутствия, но теперь надо сказать все это по-иному. А как?
И тут я увидел над головой Егорова Большую Медведицу. Выйдя опять на середину перед строем и глядя только на Егорова, заговорил:
— Еще вчера вы были школьниками, а сегодня пришли на новейший боевой корабль — ракетный крейсер. Вчера вы изучали географию и Земля вам казалась очень большой, на ней столько морей, озер и рек, что даже самые прилежные из вас вряд ли запомнили все их названия. Потом вы стали изучать астрономию и убедились, что в системе мироздания наша Земля очень маленькая и ее с помощью ядерных боеголовок можно уничтожить. Но можно еще и уберечь. Вот вам и доверено беречь нашу Землю — такую огромную, с тысячами гор, морей и рек, и такую маленькую в общей системе мироздания, но единственную для нас, самую родную. И беречь эту Землю народ доверяет именно вам. Вот что определяет ваше сегодняшнее положение. И я уверен, что вы хорошо понимаете всю серьезность этого положения и будете служить не просто прилежно и добросовестно, а отдавать все силы тому святому делу, которое вам доверено.
Я сделал паузу, умышленно затянув ее, чтобы дать время им все хорошенько запомнить и обдумать. Потом намеренно строго сказал:
— А сейчас, боцман, надо их разместить, помыть в бане и покормить.
Когда мы с Протасовым отошли на шкафут, замполит, закуривая, сказал:
— Пацаны еще, вот и чудят.
Тоже мне дипломат! Неужели он думает, что я под эту пешку буду подводить политическую подоплеку? Плохо же ты знаешь своего командира, дорогой и многоуважаемый Иван Митрофанович.
— Придется мне этого новоявленного апостола взять под свою опеку, — сказал я. — Распоряжусь, чтобы назначили Егорова уборщиком моей каюты. По крайней мере, так мы чаще будем видеться.
Протасов с сомнением покачал головой:
— Судя по всему, у «апостола» воспаленное самолюбие, и я не уверен, что он встретит сие назначение с огромным воодушевлением. Ему бы для начала что-нибудь жаропонижающее прописать, скажем, дать охладиться на верхней палубе. К тому же зачем отнимать хлеб у меня?
— Хлеб-то, прямо скажем, черствоватый. Но попробую, авось не обломаю зубы.
— Ну что ж, приятного аппетита.
После отбоя иду в кормовой кубрик посмотреть, как разместили молодых матросов. Еще не доходя до кубрика, слышу, как там гулкими перекатами бродят человеческие голоса. Непорядок, конечно, после отбоя полагается соблюдать тишину, но надо их понять — все-таки первый раз ночуют на корабле.
В тусклом свете синей дежурной лампочки едва видны лишь те, кто лежит на ближних койках, далее все лица сливаются в неясную серую массу, присутствие многих людей угадываешь лишь по голосам:
— Кубрики в учебном попросторнее, зато харч здесь, пожалуй, получше.
— Тебе бы только живот набить…
В другом углу разговор серьезнее:
— Зря я в боцмана пошел, лучше бы в ракетчики, на худой конец — торпедистом.
— Зато гражданская специальность будет. Боцмана и на рыболовных и на торгашах нужны, да и на пассажирских без них не обойдешься. А ракетчикам и торпедистам на гражданке работу не найти.
— А главный-то боцман, как его — Семечкин или Сенечкин, — вовсе и не похож на боцмана.
Следовавший за мной мичман Сенюшкин после такой аттестации, вероятно нечаянно, отпустил стальную дверь, и она орудийно бухнула. Тотчас кто-то крикнул:
— Полундра!
Из прохода вынырнул матрос с повязкой дневального, открыл было рот, чтобы подать команду, но, видимо, вспомнил, что после отбоя этого делать не полагается, и тихо доложил:
— Товарищ командир, прибывшие из учебного отряда спят. Дневальный матрос Мельник. — Вскинул было ладонь к виску, но вспомнил, что бескозырка лежит на рундуке, схватил ее, хотел надеть на голову, но раздумал и, окончательно смутившись, стал сосредоточенно изучать носки своих яловых ботинок.
— Чем вы тут занимались? — спросил Сенюшкин.
— Да вот… — Матрос кивнул в проход.
На переборке, привязанная к паропроводу за один угол, косо висела картина в багетовой рамке. На холсте было изображено море и крейсер, разваливающий острым форштевнем волну. Крейсер был выписан графически точно, как в справочнике, а море явно подкачало, оно чем-то напоминало студень, что подают в портовой столовой. И пейзаж сей способен украсить разве что грязную стену этой столовой, там он вполне бы сошел вместе с биточками и треской с макаронами. Здесь же, на корабле, каждый квадратный сантиметр площади на счету и не стоило бы украшать переборки подобными изделиями. Но то, что Мельник основательно благоустраивается на новом месте, пожалуй, не так уж плохо.
— Сами писали?
— Так точно. Балуюсь, когда есть свободное время.
— Ну, здесь у вас свободного времени будет не так уж много. Особенно в море.
— Я понимаю. — Мельник помял в руках бескозырку и, поймав иронический взгляд мичмана Сенюшкина, пообещал: — Я больше не буду.
В его позе, в том, как совсем по-детски произнес он это, было столько искреннего раскаяния, что я неожиданно для себя сказал:
— Почему же? Получается у вас неплохо. Продолжайте, — и пошел между коек.
— Есть! — весело отозвался Мельник, обрадованный непонятно чем: то ли тем, что отделался без замечаний, то ли тем, что ему разрешили малевать дальше.
Шут с ним, пусть малюет, если ему так нравится, лишь бы служил хорошо. А не отдать ли его на попечение старшины первой статьи Смирнова? Я-то не ахти какой ценитель живописи, а Смирнов заочно учится в Строгановском, в этом деле собаку съел, может, и разглядит в молодом матросе искру божию? Нынче художники шибко боятся, как бы их не упрекнули в фотографичности, ищут новый цвет и форму, может, и в этом студне есть что-то такое, недоступное моему пониманию.
В кубрике пахло свежим бельем и баней. Матросы тихо лежали в койках, притворяясь спящими, кое-кто при моем приближении даже искусно посапывал, но спиной я чувствовал, что они смотрят на нас с боцманом.
Выйдя из кубрика, мы проверили вахтенных на верхней палубе и разошлись по своим каютам. Ложась в постель, я вспомнил, что завтра мою каюту будет прибирать Егоров. Интересно, как он к этому отнесется. Потом вспомнил не досмотренный сегодня фильм, тот вечер, когда мы с Анюткой смотрели этот фильм, и впервые за многие годы моя корабельная постель показалась мне холодной и неуютной. «Эх, Анютка, Анютка, что же мы с тобой наделали?»
С давних пор в русском флоте существовала добрая традиция: за столом в кают-компании запрещалось вести служебные разговоры, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось во время трапезы лишь сообщать светские новости и рассказывать анекдоты.
Насчет светских новостей у нас было туговато: офицеры слишком редко сходили на берег, да и базовые сплетни мало кого интересовали. С анекдотами было свободнее, пришлось лишь ввести ограничения против циничных. Но суть этой доброй традиции сохранилась — служебных разговоров в кают-компании избегали.
Однако в это утро за завтраком все только и говорили о салажатах. Штурман капитан-лейтенант Саблин, отпивая маленькими глоточками черный кофе, приготовленный вестовыми по его особому рецепту, и, глубоко затягиваясь сигаретой, жаловался:
— Раньше, скажем, после революции и до самых тридцатых годов, было куда проще, хотя матросики были малограмотными, а то и вовсе неграмотными…
— А нас с вами еще и в проекте не было, — вставил инженер-механик Солониченко.
Саблин, оставив реплику механика без внимания, продолжал:
— Служба для матроса была действительно школой. Даже быт для него приобретал воспитательное значение. Раньше он в деревне спал на кошме и укрывался сермягой, а здесь ему давали две чистые простыни. Дома он перебивался хлебом с лебедой да квасом с редькой, а тут его кормили четыре раза в сутки. И первое, и второе, и компот… А теперь разве удивишь его макаронами по-флотски, если дома он лопал котлету де воляй и судака фри?
— Наш милый штурман прокладывает курс к сердцу матроса по-прежнему через желудок, — иронически заметил корабельный интендант.
Но Саблин и на это замечание не отреагировал.
— Теперь они все эрудиты. Ты ему — слово, а он тебе — десять. И упаси бог задеть его самолюбие! Он и начальству пожалуется, а то еще и в газету напишет. Нет, согласитесь, раньше матрос был куда более послушен, чем сейчас.
— Ах, какая жалость, что теперь плеточек нет! — опять вмешался механик. И, подражая штурману, раздумчиво произнес: — Раньше было куда проще: он тебе — слово, а ты ему — в морду. Благодать!
— Не утрируйте, Игорь Петрович! — рассердился Саблин. — Согласен, что сейчас они быстрее все схватывают, легко овладевают специальностью. А вот на дисциплине их образованность что-то не так заметно сказывается.
— Вам не нравится, что они рассуждают и позволяют себе обо всем иметь собственное мнение? — Ага, и замполит «завелся». — Но ведь это хорошо, что они рассуждают, а не слепо подчиняются. Между прочим, и в уставе записано, что дисциплина у нас основана на сознании каждым военнослужащим своего воинского долга.
— Мерси. — Саблин приложил руку к сердцу и поклонился замполиту. — А я-то думал, что вы преподнесете мне что-нибудь свеженькое, оригинальное. А вы повторяете старые да еще и уставные истины.
— Но ведь — истины!..
Откровенно говоря, я люблю эти споры. Смешно, что Саблин рассуждает, как крепостник. Но я знаю, что это не всерьез, что Саблин в этих спорах — катализатор, он «подогревает» страсти. Однако сейчас они, кажется, слишком разогрелись, пора немного остудить. И я сообщаю Саблину:
— Между прочим, скоро нам в штурманской рубке придется открыть филиал Третьяковки. Я к вам, Григорий Ипполитович, еще одного художника направил, из молодых. Матроса Мельника. Запомните эту фамилию, может быть, через несколько лет в этой же кают-компании вы со слезами умиления будете рассказывать, как сподобились вскормить на своей могучей груди величайшего живописца всех времен и народов.
— Помилуйте! Я и со Смирновым достаточно наплакался, может, не надо? — взмолился Саблин.
— Ну, тут уж вы преувеличиваете, Григорий Ипполитович. За спиной Смирнова вы жили, как у Христа за пазухой. Между прочим, кем вы собираетесь заменить его?
— Есть тут один на примете. Между прочим, ваш землячок, старшина второй статьи Соколов.
— Ну, этот орешек вряд ли разгрызешь. Насколько мне известно, Соколов намерен поковыряться в недрах нашей грешной планеты и отыскать там нечто, способное осчастливить сразу все человечество.
— А пока что он решил осчастливить нас с вами. — Саблин извлек из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги, развернул его и протянул мне.
Я не верил своим глазам: старшина второй статьи Соколов просил оставить его на сверхсрочную службу — хочет стать мичманом. И это Костя Соколов, железный человек, упрямец и фанатик, помешавшийся на никому неведомом минерале аникостите и решивший во что бы то ни стало отыскать именно его? Сколько раз я уговаривал Костю остаться на сверхсрочную, и все безрезультатно, он и слышать не хотел. А тут — на́ тебе. Ай да Саблин, молодец! Нет, не ошибся я, в свое время простив ему прегрешения молодости и оставив на корабле, хотя старпом и настаивал на его списании.
А Смирнова все-таки жаль отпускать, он лучший рулевой и великолепный старшина. Однако задерживать его не имеем права: он отслужил одиннадцать лет, хочет закончить Строгановское училище и устроить наконец свою личную жизнь. Здесь она ограничена сроком стоянки корабля у причала минус дежурства и вахты. Надо будет на досуге посчитать, сколько дней в этом году мы стояли в гавани. Скоро опять в море, идем в Северную Атлантику, и надолго. Правда, об этом пока, кроме офицеров, никто не знает, остальным, как всегда, я объявлю цели и задачи похода лишь после того, как выйдем в море. Но надо дать возможность людям побыть на берегу. Сегодня молодых матросов распишут по боевым частям, у старшин и офицеров будет много хлопот, старпом уже намекал, что хорошо бы сегодня запретить увольнение на берег. Нет, пусть все идет, как обычно, а с распределением и устройством молодых надо управиться до ужина…
А Саблин все еще жалуется механику Солониченко:
— Вам легче, у вас технари, они в рассуждения о смысле жизни не лезут, а мне вон еще одного живописца подкинули.
Интересно, что Саблин запел бы, если бы ему еще и «апостола» подсуропить? В данный момент Егоров убирает мою каюту. Любопытно, как он с этим справится…
Каюта была прибрана, палуба подметена и протерта влажной тряпкой, раковина умывальника вымыта с содой, медный кран горел, отражая пробившийся через иллюминатор луч солнца, а Егоров развалился в моем рабочем кресле и пускал в иллюминатор колечки дыма. Получалось это у него хорошо, колечки из его сложенных трубочкой губ выпархивали одно за другим и, расширяясь, нанизывались точно на барашек иллюминатора, как сушки на нитку.
Я кашлянул, Егоров вскочил и спрятал сигарету в рукав робы.
— Ну как, освоились?
— Вполне. Техника несложная. — Егоров усмехнулся: — Вот только наколочки не хватает.
— Какой наколочки?
— На лоб. Ну, вроде нимба. — Он очертил рукой вокруг головы и ловко выбросил сигарету в иллюминатор. — Как у официанток и еще, говорят, у горничных в лучших домах Филадельфии.
— Ну, это не проблема. Сходите к корабельному портному и закажите по размеру своей головы. Он вам с кружевами сделает. Что еще?
— Все, — упавшим голосом сказал Егоров.
— В таком случае, вы свободны. Благодарю за приборку.
— Пожалуйста. — Матрос направился к двери, потоптался возле нее и спросил официальным тоном: — Разрешите обратиться, товарищ капитан второго ранга?
Я знал, о чем он спросит, и твердо решил отказать ему.
— Товарищ командир, нельзя ли мне от этого дела… — Он окинул взглядом каюту. — Куда угодно, хоть в кочегары. Не привык я прислуживать.
— Служить, Егоров, служить!
— Все равно не по мне это.
— Понятно. — Я сел в кресло и указал ему на диванчик: — Присаживайтесь. И можете курить.
Егоров сел на краешек дивана и выжидательно посмотрел на меня. Глаза у него были как осеннее море: грустные и серые, с легкой дымкой тумана. Лицо узкое, правильных очертаний, вот только лоб нависает, пожалуй, слишком низко и придает мрачноватое выражение.
Говорю намеренно сухо:
— Товарищ Егоров, вы только начинаете службу, поэтому желательно, чтобы с самого начала вы усвоили, что на корабле команды подаются с мостика. Не потому, что оттуда виднее, а потому, что на мостике, как правило, стоят люди опытные, знающие, несущие ответственность за корабль, за каждого матроса, за выполнение всех поставленных задач. Государство облекло их властью, им беспрекословно подчиняются все члены экипажа. Разве вас этому не учили?
— Учили. Но я ведь с просьбой.
— Просьбу вашу я не могу удовлетворить.
— Почему?
— На сей счет у меня есть свои соображения. И я, пожалуй, поделюсь ими. Но при одном условии: откровенность за откровенность. Согласны?
Егоров настороженно посмотрел на меня. Я не торопил его с ответом и, чтобы дать ему время подумать, продолжал:
— Конечно, тот, кто стоит на мостике, может оказаться и умным и глупым. И тем не менее команды подавать должен он. Без этого немыслима военная служба…
Егоров прервал меня:
— Извините, но мне это не надо объяснять, я понимаю.
— В таком случае, гроссмейстер, я предлагаю решить один шахматный этюд. На доске по три фигуры. У черных: а) личность; б) самолюбие; в) «А почему именно я?..» У белых: а) «Кому-то же надо»; б) железная необходимость; в) стремление не подавить личность. Ваш ход, гроссмейстер, пожалуйста.
Егоров думал долго. На левом виске его вспухла и отчетливо пульсировала стремительная жилка. Видимо, от напряжения — раньше я этой жилки не замечал. Он машинально сунул руку в карман, вытянул пачку сигарет, но тут же положил ее обратно. Потом полез за пазуху, вынул черную пешку, снял с шеи цепочку.
— Прежде всего надо уравнять силы, — сказал он и, взвесив на ладони цепочку и пешку, выкинул их в иллюминатор. — Пешка эта была у меня лишней. Теперь на доске равенство и — ваш ход.
Откровенно говоря, сейчас я не ожидал этого хода черной пешкой и не приготовил ответного. Пришлось сразу пойти на обострение:
— По боевому расписанию ваше место на носовой ракетной установке.
Он сразу поднял руки:
— Черные сдались.
Ну вот, а Саблин утверждает, что с этими эрудитами трудно разговаривать. Они просто не любят, когда долго и нудно жуют прописные истины, у них это вызывает отвращение к самой пище.
— Еще вопросы есть?
— Никак нет! — уже совсем весело сказал Егоров. — Разрешите идти?
— Да, пожалуйста. Впрочем, одну минуту. Наверное, в учебном отряде вам не объяснили, почему нельзя, скажем, бросать окурки за борт. Так вот запомните: на ходу окурок может занести в другую каюту или в кубрик и даже на палубу, причем, как правило, заносит в самые неподходящие места. На стоянке под бортом может оказаться, ну, если не баржа с боеприпасами или танкер, то хотя бы шлюпка или катер. На наше счастье, в данный момент как раз под этим иллюминатором стоит водолей. И вообще бросать окурки куда попало не вполне интеллигентно. Уяснили?
— Так точно. Извините. — И, уже выходя из каюты, Егоров заметил: — А вы глазастый!
— На том стоим, Егоров.
Водолей присосался к борту крейсера тремя толстыми шлангами, они подрагивают в такт движению поршня насоса. Сам насос хватает воздух жадно, как загнанная собака, и я вспоминаю огромного рыжего пса, укусившего меня за руку. Следы его клыков все еще заметны на моей кисти, хотя с тех пор прошло уже семнадцать лет.
Он лежал на берегу Миасса, положив морду на передние лапы и высунув длинный малиновый язык. Когда ему становилось жарко, он поднимался, разгребал лапами горячий песок и, докопавшись до влажного, ложился на него и замирал в той же ленивой позе. Но его темно-коричневые глаза пристально следили за купающимися, и, когда кто-нибудь приближался к привязанной за колышек лодке, пес начинал угрожающе рычать и приподнимал голову. Обычно этого было вполне достаточно, чтобы лодку обходили стороной.
А вот Анютку его рычание не испугало, она лишь мягко упрекнула пса:
— Ты что, дурачок? — и пошла прямо на него.
— Не подходи, укусит! — предупредил я.
Но она уже присела перед ним на корточки.
— Я не боюсь. Ты знаешь, как я люблю собак.
— Да, но он об этом не знает.
— Знает. Собаки, как и дети, чувствуют, кто их любит, а кто нет. — Она погладила пса и спросила: — Ты ведь чувствуешь, правда? — Пес лизнул ее колено. — Ну, вот видишь, какие мы умные?
Я подошел поближе, пес недоверчиво покосился на меня, однако не зарычал, сообразив, наверное, что мы с Анюткой все-таки приятели и она не даст меня в обиду. И тут я окончательно осмелел и предложил Анютке:
— Слушай, если он такой добрый, то почему бы нам не прокатиться на лодке? — и протянул руку к накинутой на колышек цепи.
В ту же секунду пес вцепился клыками в мою кисть, я взвыл от боли, и Анютке едва удалось оттащить пса.
Потом, несмотря на мои протесты, она повела меня в поликлинику, там мне сделали укол в живот и велели прийти завтра. Процедура эта не доставила мне удовольствия, и я не собирался ее повторять. Но Анютка принесла из библиотеки Медицинскую энциклопедию и стала нагонять на меня страх. Чтобы подразнить ее, я начал рычать и лаять, но ее это вовсе не рассмешило, она озабоченно и серьезно разглядывала меня, и в глазах ее было столько тревоги, что я стал успокаивать Анютку и даже разрешил поставить мне градусник. И на другой день пошел в поликлинику только ради нее.
Должно быть, именно тогда у нее и созрело решение стать врачом. Ох, если бы я знал об этом тогда! Да я бы на пушечный выстрел не подошел к рыжему псу, невольному виновнику нашей теперешней разлуки.
…По кораблю звонко рассыпались трели колоколов громкого боя, горнист заиграл «большой сбор», и по всем палубам и трапам загрохотали сотни пар ботинок. Но вот топот стих, с кормы донеслись короткие слова команд, и вскоре все стихло, слышалось лишь легкое шипение пара да звонкие шлепки воды у борта. До подъема флага оставалось ровно пять минут, и я направился на ют.
Ритуал повторялся ежедневно, все было рассчитано до десятых долей секунды, и когда я, выслушав доклад старпома, поздоровался с матросами и старшинами, выстроившимися вдоль обоих бортов, пожал руки офицерам и занял свое место на правом фланге, с сигнального мостика крикнули «исполнительный до места», и голос вахтенного офицера, усиленный динамиками, загремел над гаванью:
— На флаг и гюйс смирно!
Привычно повернув голову к флагштоку, я с удивлением увидел, что на фалах стоит матрос Мельник. Старшина первой статьи Смирнов даром времени терять не любит, вот и сейчас решил испытать молодого матроса на таком ответственном деле. От волнения у Мельника дрожат руки, но на замерших в строю матросов он поглядывает горделиво: вот, мол, какое доверие мне оказали.
Что ж, понять состояние молодого матроса нетрудно. На флоте поразительно живучи традиции, свято соблюдаются ритуалы и обычаи, заведенные еще во времена парусного флота, и самый торжественный из них — подъем флага.
Когда флаг распахнется, как сине-белое облако, и затрепещет на ветру, заструятся в голубом небе красная звезда, серп и молот, в тебе каждый раз поднимается волнение, которое и с годами не становится привычным, тебя наполняет торжественная гордость. И эта торжественность живет в тебе весь день, несмотря на то что в суете буден бывают не только радости, но и огорчения.
В этот день огорчения начались с самого утра.
Должно быть, старшина первой статьи Смирнов долго тренировал Мельника, и молодой матрос поднял флаг именно с тем шиком, каким отличаются опытные сигнальщики. Но когда полотнище флага распахнулось, все невольно ахнули: голубая полоска, которая должна находиться на нижней кромке, оказалась вверху — Мельник перевернул флаг.
Строй подавленно молчал, но вот кто-то прошептал:
— Смотри-ка, салажонок Ледовитый океан опрокинул.
Старшина первой статьи Смирнов бросился к флагштоку, приспустил флаг, укрепил его в нормальном положении и виновато посмотрел на меня. Я постарался напялить на лицо отсутствующее выражение. «Сам заварил кашу, пусть сам и расхлебывает».
Позже, когда распустили строй, я слышал, как старшина говорил Мельнику:
— После отбоя пойдешь к дежурному по низам и скажешь, чтобы послал тебя в трюм вычерпывать этот самый Ледовитый океан.
Старшина, конечно, погорячился, можно было ограничиться внушением или выговором, но отменить его приказание я не могу, дабы не подрывать его авторитет. Тем более, что зрелище получилось и в самом деле позорное, да еще на глазах у флагманских специалистов и других представителей штаба, прибывших на корабль посмотреть, как мы проведем пуск ракеты.
Сразу же после подъема флага мы снялись со швартовов и вышли из гавани.
Легкий бриз уже разогнал туман, лишь над самой поверхностью воды он еще клубится, цепляется длинными космами за форштевень, клочьями оседает на леерах. Над горизонтом висит холодное полярное солнце, штурман секстаном замеряет его высоту. Море как огромное зеркало, оно лежит спокойно и тихо, лишь изредка вздыхает и недовольно морщится. Должно быть, оно сильно утомилось, его две недели до этого изматывал шторм. Точно впаянные в олово моря, неподвижно стоят рыбацкие сейнеры, траулеры и прочая более мелкая посуда.
— Погода просто идеальная для стрельбы, — говорит старпом.
— Но весьма неустойчивая, — огорчает штурман. — С веста стремительно надвигается циклон.
Пока идем малым ходом: по сведениям штаба, корабли обеспечения еще не подошли к полигону. Ракета — штука серьезная, и полигон охраняется кораблями обеспечения со всех сторон, дабы кто-нибудь случайно не забрел туда, хотя об этом оповещены все мореплаватели.
На мостике толкотня. Погода хорошая, представителей штаба всех потянуло сюда, а пока что они только стесняют. Советую старпому найти способ увести их отсюда. Он приглашает их в кают-компанию на чашку кофе по-саблински. Саблин хмурится — запасы его сильно пострадают, — но он готов принести эту жертву: «флажки» и его стесняют. Рулевой старшина второй статьи Соколов тоже облегченно вздыхает: хотя море спокойное и корабль легко удерживать на курсе, но неприятно, когда у тебя за спиной столь многочисленное созвездие первых и вторых рангов.
Наконец получили сообщение, что корабли обеспечения вышли в заданные районы, и я увеличил ход до полного. И тотчас, будто только выжидал этого момента, налетел снежный заряд. Саблин оказался прав. Впрочем, на Севере погода редко бывает устойчивой. Повалил густой, мокрый снег, крупные хлопья его залепляли глаза, лезли в уши и за воротник. То и дело приходится сметать снег с приборов. Видимость резко упала, я едва различаю нос корабля. Рассыльный принес плащи, мы с Соколовым помогаем друг другу затянуть тесемки капюшонов.
— Корабль, правый борт двадцать, дистанция тридцать восемь! — докладывают радиометристы.
— Шум винтов, справа двадцать, дистанция… — вторят им гидроакустики.
Не хватает еще наскочить на кого-нибудь в этой куролеси.
— Определить элементы движения цели! Лево руля, курс сто шестьдесят пять!
— Есть лево руля!
На мостик возвращается старпом с представителями.
— Вот вам и идеальная погода, — говорит Саблин старпому.
— Штурманы не те пошли, — парирует старпом. — Раньше они дедовским способом, но за двое суток точно предсказывали погоду, а теперь получают сводки с метеоспутников, а работают, как Центральный институт прогнозов — с точностью ноль целых четыре десятых.
— Надо принимать все наоборот, тогда будет ноль целых шесть десятых, — подсказывает Соколов.
— Вот именно, — соглашается старпом.
Но Саблин оберегает честь мундира:
— Это вы тут все перепутали. Пуляете в атмосферу ракетами, будоражите ее, вот она и вытворяет черт те что…
Вдруг со шкафута по правому борту крикнули:
— Человек за бортом! Справа…
— Стоп машины! Право на борт! — Я стараюсь отвести корму от упавшего, чтобы его не зацепило гребными винтами. И кого это там угораздило? Не дай бог, кто из молодых свалился: растеряется, а это самое гиблое дело.
Корабль застопорил ход, начал медленно разворачиваться. Я стоял на правом крыле мостика, но, как ни вглядывался в воду, ничего не видел. Вдруг заметил, что с кормы кто-то прыгнул в море.
— Еще человек за бортом!
В спасательной шлюпке уже сидели дежурные гребцы. Вот она плюхнулась в воду, быстро отошла от борта и скрылась в снежной кутерьме.
— Сигнальщики, что-нибудь видите?
— Ничего не видно.
— Включить все прожектора!
Командир зенитного расчета с правого борта доложил, что произошло.
На шлюп-балке заело тали, и мичман Сенюшкин полез их распутывать. Он встал на леер, ухватился за нижний блок, но в это время тали самопроизвольно распутались и пошли. Мичман ухватился за балку, но она была мокрой и скользкой, и, не удержавшись, Сенюшкин свалился за борт.
Все это видели матросы зенитного расчета на шкафуте. Но они находились далеко и не смогли помочь мичману. А когда подбежали к балке, Сенюшкина уже не было видно. В это время с кормы кто-то сиганул в воду.
— Выяснить, кто второй, и доложить! — приказал я командиру расчета.
Вскоре сообщили, что прыгнул молодой матрос Мельник. Он должен был через пятнадцать минут заступать на вахту и пошел к кормовому обрезу покурить, когда свалился боцман. Если за Сенюшкина можно быть относительно спокойным, то за Мельника нельзя было ручаться. Правда, Егоров сказал, что Мельник плавает неплохо, но разве дело в этом? Температура воды не выше шести градусов, а ну как сведет судорога или не выдержит сердце? Это же не теплое Черное море…
Тем временем корабль завершил полную циркуляцию и начал осторожно пробираться к месту происшествия. Вот уже виден плавающий на поверхности спасательный круг, сброшенный командиром зенитного расчета. Но ни шлюпки, ни Сенюшкина, ни Мельника не видать. Где же они?
Кто-то из боцманов отпорным крюком подцепил круг и вытащил на палубу. Еще несколько человек стоят с крюками, бросательными концами по обоим бортам. Все напряженно вглядываются в лохматое месиво воды и снега, но ничего не видят. Наконец с бака кричат:
— Люди, левый борт пять!
— Стоп машины!
Теперь и мне видно, что в воде барахтаются двое, один буксирует другого, поддерживая его левой рукой за подбородок. Корабль по инерции подходит к ним, и я в бинокль уже различаю их лица. Это боцман тащит матроса Мельника. Из снежной пелены выныривает спасательная шлюпка, и гребцы вытаскивают сначала Мельника, потом мичмана.
— Доктора к левому трапу! Трап за борт!
Быстро вываливают трап, двое матросов спускаются на нижнюю площадку, принимают Сенюшкина и Мельника. Трап тут же заваливают, шлюпку поднимают на борт, доктор ведет пострадавших в лазарет.
Когда корабль лег на прежний курс и дали полный ход, я спустился в лазарет. Доктор растирал Сенюшкина спиртом, а Мельник, завернувшись в одеяло, сидел на кровати и пил чай с лимоном. Рядом с ним сидел младший кок матрос Горин и держал в руках второй стакан чаю — для мичмана.
— Ну, как дела, живописец? — спросил я. — Замерз?
— Сейчас нет, даже жарко. А там — тихий ужас. Ногу у меня свело, если бы не мичман, отправился бы я прямым курсом в царство Нептуна.
Мичмана я ни о чем не спрашиваю, с ним у меня будет особый разговор: такая неосторожность даже молодому матросу непростительна, а уж главному боцману и подавно. Сенюшкин, видимо, предчувствует, что разговор будет не из приятных, и подавленно молчит. Зато Горин разговорился.
— Вода холодная? — спрашивает он Мельника так, будто сам собирается выкупаться. И, не ожидая ответа, начинает рассказывать: — Когда я на паруснике «Седов» плавал, у нас помощник с грот-стеньги сорвался. На палубу падал, а высота около тридцати метров. Если бы на палубу упал, в лепешку разбился бы. Но он ловкий был, в воздухе сальто сделал. Видно, так напрягся, что пуговицы от кителя все оборвались и на палубу посыпались. А все-таки вывернулся, сиганул в воду сантиметрах в двадцати от борта. Правда, ногу сломал. С этой ноги-то и соскочил сапог. Так он, вместо того, чтобы сразу к трапу, за сапогом поплыл. «С интендантами, говорит, потом не рассчитаешься». Достал все-таки сапог, хотя он и тонуть начал. В Лиепае это было. В тот же день там женщина из трамвая выходила и тоже ногу сломала. Вот как бывает. А то вот еще какой случай был. Корешок мой, Санька Самсонов, он на «Стремительном» тогда тоже коком служил, пошел в кладовую за специями, а наверху шторм гулял баллов на восемь. Ну, его и подняло волной да так прямо на мостик и закинуло. Командир спрашивает: «Что, Самсонов, на обед звать пришел?» — «Так точно, — отвечает Санька. — Вот только перчику не хватает». — «Дело это поправимое, — говорит командир. — Вот сейчас вам помощник своей властью подперчит». Подчиняемся-то мы помощнику, он как раз на мостике находился и отвалил Саньке трое суток «губы» за то, что тот на верхнюю палубу вышел, хотя была команда по верхней палубе не ходить… Еще чаю хочешь?
Мельник, видимо, хотел, но показал Горину взглядом на меня. Тот спохватился и спросил:
— Разрешите выйти, товарищ командир?
Когда Горин ушел, Мельник заметил:
— Разговорчивый малый, — и выжидательно посмотрел на меня.
Я молчал. Наконец Мельник отважился:
— Извините, товарищ командир.
— За что?
— Ну, за то, что за борт бросился. Я ведь не знал, что меня судорога схватит.
— Понятно, не знал. Поправляйтесь.
Я вышел из лазарета. Уже из-за двери услышал, как Мельник спросил у боцмана:
— Как думаете, товарищ мичман, сильно мне попадет?
Поднявшись на мостик, я позвал старшину первой статьи Смирнова:
— Кажется, вы хотели послать Мельника вычерпывать из трюмов Ледовитый океан. По-моему, он и так уже нахлебался из этого океана. Как думаете?
— Есть снять взыскание! — догадался старшина.
Когда Мельник вышел из лазарета и заступил на вахту, я перед строем очередной смены объявил ему благодарность.
Потом слышал, как на сигнальном мостике Мельник недоуменно спрашивал Смирнова:
— При чем тут я? Если бы не мичман, я бы вообще концы отдал.
— Главное тут — порыв, — разъяснял Смирнов.
— При чем тут порыв? — не соглашался Мельник. — Просто я стоял поблизости и видел все это. Стояли бы вы рядом, тоже прыгнули бы за мичманом. Ведь прыгнули бы?
Старшина не успел ответить: боевой информационный пост доложил азимут и расстояние до цели, ее курс и скорость. Я объявил боевую тревогу. К счастью, снежный заряд кончился, стало опять тихо, проглянуло солнце; в его лучах ослепительно засверкали белые заплаты снега на палубе и надстройках.
Приборы управления ракетной стрельбой начали вырабатывать данные. На пульте заморгали разноцветные лампочки, загудели сельсины, в черных прорезях запрыгали колонки цифр. Вот они разом погасли, и на световом табло появилась надпись: «Залп набран».
— Протяжка!..
Стрелка секундомера нервно прыгает по циферблату.
— Пуск!
Раздался грохот, корабль вздрогнул и окутался пламенем и дымом. Ракета медленно, будто нехотя, сошла с направляющих. Вскоре хвост пламени, тянувшийся за ней, оборвался и погас.
Теперь мы следили за полетом ракеты по индикатору.
— Хорошо идет! — сказал за моей спиной капитан-лейтенант Саблин.
— Подождите, штурман. Посмотрим, куда попадет.
Я услышал, как не суеверный штурман трижды сплюнул, наверное, через левое плечо.
Маленькая мерцающая точка быстро перемещалась по экрану радиолокатора. Но вот, мелькнув последний раз, она исчезла, и тотчас метрист доложил:
— Ракета вышла за пределы видимости локатора!
— Связь с самолетом в рубку!
Сквозь писк и скрип радиопомех голос летчика еле слышен:
— Ракета по курсу идет нормально.
Над кораблем нависла напряженная тишина. Я знаю, что сейчас все, от машинистов до сигнальщиков, с тревогой и нетерпением ждут, когда ракета дойдет до цели. Если попадет — значит, не пропал даром изнурительный труд сотен людей, значит, не зря они стояли бессонные вахты, тренировались до седьмого пота, бороздили воды Атлантики и Ледовитого океана и в шторм и в стужу.
Ну, а если… Нет, в это никто не хотел верить.
И все-таки это не было исключено, и теперь все с замиранием сердца ждали. Ждали, как приговора.
Я почувствовал, как на лбу у меня выступил холодный пот.
Корабль начал рыскать на курсе. И хотя сейчас это не имело ровно никакого значения, я сказал рулевому:
— Спокойнее. Точнее держите на курсе.
Наконец летчик доложил:
— Цель поражена!
— Порядок! — Я взял микрофон и объявил по кораблю: — Товарищи матросы, старшины и офицеры! Цель поражена. Поздравляю с успешным выполнением задачи! Личному составу боевой части-два объявляю благодарность.
— Пойду по боевым постам, — сказал Протасов и спустился вниз.
— Хорошо стрельнули! — удовлетворенно заметил рулевой.
И начались совсем будничные разговоры. Механик заговорил о том, что надо бы перебрать масляный насос, Саблин попросил разрешения дать радиограмму в базу — у него не сегодня-завтра должна родить жена.
— Кого ждете? — спросил механик. — Сына или дочь?
— Я бы хотел сына, а жена — дочь.
— Радируйте, чтобы рожала двойню во избежание конфликта…
Видимо, мы окончательно разучились удивляться. Если бы мне поручили описать человека двадцатого века, я выделил бы именно эту черту. Наверное, самовар в свое время был величайшим изобретением. От самовара до автомобиля человечество добиралось сотни лет. А мне всего тридцать три. И за это, в сущности, ничтожное для истории время появились реактивный самолет и ракета, атомные подводные лодки и космические корабли. И никого это уже не удивляет. Когда Гагарин полетел в космос, мы были поражены все. А когда туда слетали четверо наших ребят, мы уже хотели, чтобы следующей была женщина. И она полетела. А теперь и по Луне уже ездят лунные автомобили и люди совершают прогулки.
А ведь где-то на земле люди живут еще племенами!
Наверное, потомки будут рассказывать о нас легенды, сочинять песни, будут считать наше время героическим. Если вдуматься, оно и в самом деле такое. А мы этого как-то вроде бы и не замечаем. Неужели те, о ком мы сейчас рассказываем легенды и поем песни, тоже по-будничному относились к своим делам? Разве Павка Корчагин стеснялся говорить о величии своего времени? А мы вот почему-то стесняемся. Хотя и знаем, что Земля очень маленькая и нам доверили ее беречь.
Вот и Егоров, кажется, не удивлен.
— Ну как? — спрашиваю его после пуска.
Он пожимает плечами и говорит:
— Нормально. Только вот жаль, что не видели, как она в цель попала.
Говорят, на Севере мороз — как огонь, а ветер — как нож. Сейчас начало августа, никакого мороза нет, но ветер действительно режет, как нож. Поднимешь голову — полоснет по лбу так, что невольно прячешься за ветроотбойник.
За плексигласовым ветроотбойником ходового мостика уныло и монотонно качается полосатый океан. Он качается уже четвертые сутки после настигшего нас урагана. И хотя волна заметно идет на убыль, сигнальщик старший матрос Гурьянов, служивший на корабле третий год, но так и не привыкший к качке, проклинает господа бога, гром небесный, царство морское и тот день, когда пошел служить на флот. Должно быть, старшина первой статьи Смирнов тоже сожалеет, что Гурьянов пошел служить на флот, но предупреждает весьма сдержанно:
— Не ругайся. Услышат на мостике — за такую лингвистику отвалят на полную катушку.
Гурьянов глянул с сигнального мостика вниз, на ходовой, и, увидев меня, отскочил от поручней. Да, за «лингвистику» я строго наказываю. Не люблю парадоксов, а мне кажется парадоксальным, что Гурьянов, окончивший два курса педагогического института, использует древний боцманский лексикон, хотя и красноречиво и даже вполне живописно. Разъяснить сие несоответствие и сделать соответствующие выводы сейчас обязан был Смирнов. А старшина еще и утешает матроса:
— Ничего, скоро этот чертолом кончится, солнце-то в воду село, смотри, какой закат.
Тоже мне синоптик! Такой закат как раз к ветру. Старшина, видимо, усвоил всего одно правило: «Если солнце село в воду, жди хорошую погоду, если солнце лезет в тучу, жди, моряк, на море бучу». Старшина не учел при этом перистых облаков, а они меняют дело. К тому же теперь в атмосфере нашей грешной планеты что-то разладилось: порой погода выделывает такие фортеля, что у штурманов и синоптиков глаза на лоб лезут. Десятки спутников посматривают за движением воздушных масс, а вот ураган все же не смогли предсказать, он налетел так же неожиданно, как застигал мореходов, наверное, и две тысячи лет назад. Однако закат и в самом деле хорош. Багровое зарево охватило почти пол-купола, а над самым горизонтом тянется раскаленная полоса. Она становится все тоньше. Кажется, кто-то огромный и невидимый бьет кувалдой небосклона по наковальне горизонта и сплющивает полосу в тонкий брусок. Сейчас сунет брусок в океан, как кузнец сует раскаленный металл в бочку с водой, и брусок, окутавшись паром, зашипит…
Зашипело внизу, на камбузе; должно быть, кок тоже зазевался на закат и что-то у него там убежало или подгорело. Снизу потянуло жареным мясом и луком. Вахтенный рулевой сглотнул слюну и покосился на круглые морские часы. До смены вахт оставалось еще тридцать восемь минут.
Брусок уже не виден, над горизонтом висит лишь легкое оранжевое облачко, оно быстро тает. Остывает небосклон, на нем все отчетливее проступают первые звезды, вода становится сначала сиреневой, потом синей и, постепенно густея, совсем черной.
Видимо, пейзажные созерцания настроили Гурьянова на лирический лад, и он сказал Смирнову:
— Как приеду домой, сразу женюсь.
Ну да, Гурьянову осталось служить всего три месяца. Эти последние месяцы службы всем им кажутся слишком долгими и томительными. Сами они последние месяцы служат ни шатко ни валко, но смену дрессируют нещадно.
Вот и сейчас Гурьянов строго спрашивает молодого матроса Мельника:
— Что слева?
— Красная ракета! — испуганно говорит Мельник.
— Доложи, как положено. И погромче.
Мельник нагибается к ходовому мостику и орет:
— Красная ракета, курсовой двадцать левого борта, дистанция… — Дистанцию определить на глаз трудно даже опытному сигнальщику, потому что ракета не на воде, а в небе, и Мельник докладывает наобум: — Дистанция сорок два кабельтова.
Вот так: с точностью до двух кабельтовых. Вахтенный офицер подавляет усмешку и серьезно отвечает:
— Есть!
Раз красная, — значит, кто-то просит помощи. Наверное, какую-нибудь шаланду так далеко в океан занесло ураганом. А может, опять какой-нибудь чудак решил пересечь океан на шлюпке, а то и в ванне — теперь этих чудаков много развелось. Во всяком случае, приличное судно дало бы сигнал бедствия по радио.
— Вторая! — кричит сверху Мельник.
— Пеленг пятьдесят четыре, — докладывает вахтенный офицер и вопросительно смотрит на меня.
— Курс по пеленгу!
— Есть! — Вахтенный офицер поворачивается к рулевому: — Лево на борт! Курс пятьдесят четыре!
Скорее всего, выловим очередного голодного рекордсмена. Впрочем, надо его еще найти; темнеет быстро, а искать малую посудину в океане даже днем хуже, чем иголку в стоге сена. Интересно, сколько мы будем искать? Даже если найдем быстро, придется ждать, когда кто-нибудь из своих примет его на борт, иначе придется тащить домой. Словом, канители много, а у меня через четырнадцать минут начинается отпуск. Именно со второго августа. В каюте, в левом ящике письменного стола, лежит путевка в Сочи.
Я отнюдь не отношусь к лику завзятых курортников, за пятнадцать лет службы впервые собрался в санаторий, да и то лишь потому, что на этом усиленно настаивал наш корабельный врач.
«Нервы у вас ни к черту, — говорил он и в который раз принимался за арифметику. — Из трехсот шестидесяти пяти дней мы только сорок один день стояли у причала, из коих девять ушло на планово-предупредительный ремонт, когда вы со старпомом не сходили на берег. Остальные тридцать два делили с тем же старпомом пополам. В среднем пребывали на берегу по пять часов, итого получается около восьмидесяти часов, то есть в общей сложности менее четырех суток…»
Возможно, и на этот раз я отвертелся бы, но настырный врач выложил всю эту арифметику адмиралу, командиру соединения, а тот приказал взять путевку, и баста.
— Огонь прямо по носу!
Да, кто-то горит. Кажется, солидная посудина, длиною около трехсот метров.
— Боевая тревога! Вперед самый полный!
Звякнул машинный телеграф, напряженно задрожал корпус корабля, и в дробном топоте ног, прокатившемся по всей палубе от носа до кормы, утонула последняя посторонняя мысль: «Кажется, горит и моя путевочка».
Танкер был водоизмещением около ста тысяч тонн и, судя по осадке, имел на борту около семидесяти тысяч тонн нефти. Если такая бандура рванет, не поздоровится самому Нептуну, не говоря уж о простых смертных. Впрочем, взрываются газы, и то лишь в конце пожара, обычно танкеры только горят.
Интересно, что скажет замполит.
Протасов хмуро посмотрел на горящий танкер и вздохнул:
— Все мы люди…
Правильно, замполиту и по штату положено быть гуманистом. Впрочем, экипажу танкера ничего не угрожает: все, кроме одного, еще подающего сигналы бедствия, покинули борт горящего судна. Меня отнюдь не волнуют и убытки фирмы, которой принадлежит танкер, из-за этого я бы не стал рисковать. А вот океан… Его и так превратили в сточную яму, не думая о том, что земля-матушка уже не в состоянии прокормить человечество, что океан уже сегодня стал великим кормильцем, мы без него никак не обойдемся. Если эти семьдесят тысяч тонн нефти разольются по Атлантике, они отравят тысячи квадратных километров ее поверхности, погубят все живое.
Объяснять это старпому и Протасову некогда и незачем: они знают об этом не хуже меня. Я беру мегафон и кричу вниз:
— Боцман, дежурную шлюпку и оба мотобота приготовьте к спуску.
Итак, приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Теперь нужно отобрать наиболее подготовленных людей. Из инженеров-механиков лучше послать командира трюмной группы. Но кто пойдет старшим? Мне оставлять свой ракетоносец не положено. Придется посылать старпома.
— Командира трюмной группы на мостик, — говорю вахтенному офицеру, и тот снимает телефонную трубку.
Да, механик справится лучше, ему там будет виднее, что можно сделать. Старпом, кажется, оправдывается:
— Они-то бросили танкер, — и кивает на капитана танкера, сидящего на левом крыле нашего мостика.
Да, они бросили. Когда мы подошли, весь экипаж танкера был в двух мотоботах и держался подальше от горящего судна. Лишь один человек оставался на его борту и с кормы писал нам фонарем SOS. Он был голый, как дождевой червь, видимо едва успел выскочить из каюты, но фонарь схватить не забыл и дело свое делал.
Сначала я подумал, что это капитан. Но когда с мотоботов подняли людей, выяснилось, что человек в рваной робе и есть капитан Роуленс, а там, на борту, остался его помощник.
Капитан Роуленс, человек с лошадиным лицом, квадратными скулами и хищным носом, был внешне просто безобразен и страшен, похож на пещерного человека, еще не успевшего уйти далеко от своих предков — обезьян. Даже не верилось, что в наше время мудрая природа могла выдать столь некачественную продукцию.
Пригласив капитана на мостик, я предложил ему спирту, извинившись за то, что ни водки, ни рому, ни коньяку на борту нет, поскольку встреча с мистером Роуленсом в программе нашего похода не была предусмотрена. Роуленс постарался не заметить этой шпильки и великодушно согласился на спирт. Наш корабельный врач, доставивший спирт на мостик, проворчал:
— Лично я бы ему касторки прописал.
— Зачем? У него и так полные штаны, — заметил вахтенный офицер.
— Кстати, о штанах. Доктор, передайте вестовому, чтобы подобрал из моих вещей свежую рубашку и брюки для капитана. И пусть в кладовой возьмет новую куртку.
Кажется, наш корабельный Айболит одарил меня взглядом столь же презрительным, каким оглядел и Роуленса. Ничего, ребята, держите форс. Роуленс, конечно, не имел права покидать танкер, пока на нем оставался хоть один человек, но поймите, у них же свое представление о порядочности.
— Могу я воспользоваться вашей рацией, чтобы сообщить моей фирме о случившемся? — спросил Роуленс.
— Да, конечно.
Радист принес бланк и карандаш, Роуленс, набросав текст радиограммы, протянул ее мне.
— Посмотрите, пожалуйста, я ничего не упустил? И поставьте координаты.
Первого августа в 22.35 по Гринвичу в машинно-котельном отделении возник пожар. Вахтенный механик Сноу погиб. Дверь в радиорубку деформировалась, и открыть ее не удалось. Через несколько минут вся кормовая надстройка была объята пламенем. Шлюпочная радиостанция вышла из строя, поэтому сигнал SOS в эфир не был дан. Экипаж оставил судно на двух мотоботах, имея шлюпочный запас продуктов и пресной воды. Многие были босы и раздеты — все личные вещи, касса, паспорта и судовые документы сгорели. На борту остался лишь помощник Мелсон, отказавшийся покинуть судно.
Второго августа в 00.17 подошел советский военный корабль и принял на борт экипаж танкера, находящийся в двух мотоботах.
— С вашего позволения я добавлю одну фразу: «Русские приступают к тушению пожара», — сказал я.
— Но это безумие! Погасить невозможно, вы же не спасатели, у вас нет специального оборудования. Посмотрите, вся надстройка просела, она может провалиться, а это — десятиэтажный дом.
Да, и отсюда видно, что надстройка просела. Однако есть еще надежда.
— Ваши люди не хотели бы принять участие в тушении пожара? — спросил я.
— Вряд ли. Все они застрахованы, на берегу каждый из них все равно получит свое. Впрочем, можно их спросить.
Мы с Роуленсом прошли в кормовой кубрик, где разместили экипаж танкера. Экипаж был набран с миру по нитке: датчане, испанцы, англичане, японцы и даже двое филиппинцев. Охотников среди них не нашлось.
А наши уже садились в мотоботы и шлюпку. Среди них я увидел и матроса Егорова.
— А вы куда?
— Так ведь такое веселенькое дело, товарищ командир. Мне старпом разрешил.
Ну что ж, пусть «развлечется».
Механик докладывает:
— Погрузили двадцать огнетушителей, две мотопомпы и двенадцать кислородных приборов.
— Маловато.
— Используем их огнетушители.
— Хорошо. Но я вас еще раз прошу: будьте осторожны, следите за людьми. А то у нас тут есть отчаянные. — Я покосился на Егорова. — По одному в помещения не пускать, при угрозе взрыва немедленно оставить танкер, не спрашивая у меня особого разрешения.
— Есть!
— Отходите.
— Пожалуй, и мне следует пойти с ними, — сказал Роуленс.
Неужто пробудилась совесть? Скорее всего, стыд. Я промолчал. Роуленс ловко, как обезьяна, спустился по штормтрапу в мотобот.
После осмотра судна старпом по радио доложил:
— Внутреннее оборудование машинно-котельного отделения и всей надстройки, включая ходовой мостик, сгорело. В отделение поступает вода.
— Нужна ли аварийная партия? — спросил я.
— Нет. Если потушим пожар, танкер своим ходом все равно не сможет идти.
— Как пожар?
— Сбиваем огонь в корме, отрезаем ему путь к танкам. Главная палуба и оба борта имеют вздутия, краска обгорела. Переборки нагреты, но прямой угрозы взрыва пока нет. Сейчас главное — отсечь огонь от танков.
— Ясно. Людей хватает?
— Пока да. Однако капитан Роуленс просит разгрузить продовольственную кладовую. У них там трехмесячный запас провизии. Но печется он о другом: там полторы тысячи бутылок виски и две с половиной тысячи бутылок пива — трехмесячный запас для экипажа.
— Ничего себе потребности! Наверное, вчера налакались, вот и загорелись. А теперь Роуленс, потерявши голову, начинает плакать по волосам. Может, зря мы с ними связались? Но ведь, как сказал замполит, все мы люди…
— Что ответить Роуленсу? — спросил старпом.
— Откажи. Только повежливее. И напомни, что ему лучше позаботиться о судовой кассе и документах.
— Понятно. Постараюсь повежливее, — не очень уверенно пообещал механик.
Вскоре на одном из мотоботов доставили Мелсона. У него сильные ожоги и ссадины, но кости, кажется, целы. Старпом уступил ему свою каюту, но доктор забрал Мелсона к себе. Ребята у нас здоровые, на моей памяти никто серьезно не болел, и доктор, похоже, даже рад случаю продемонстрировать свое лекарское мастерство. Он обхаживал Мелсона часа два, а потом в кают-компании офицеры устроили англичанину королевский прием. Кажется, ему особенно польстило, что и я на несколько минут спустился с мостика в кают-компанию. У англичан кастовость традиционна и незыблема, и появление в кают-компании и даже рукопожатие самого командира корабля, видимо, в понимании Мелсона было высочайшим знаком внимания и несколько смутило его.
К вечеру пожар удалось потушить, мы переправили на танкер его команду и начали заводить буксир. Уже подали на борт танкера проводник, когда Роуленс сообщил, что снова загорелось в помещении аварийного дизель-генератора.
— Это рядом с танками, — сказал механик. — К тому же там в цистернах топливо.
— Ваше предложение?
— Надо посмотреть, что можно сделать.
Старпом с новой аварийной партией переправился на танкер и вскоре сообщил:
— Приступили к тушению пожара. До цистерн огонь не добрался, но температура в помещении высокая, на переборках цистерн трещит и коробится краска.
Странно, что на танкере не видно ни огня, ни дыма. Видимо, механик задраил отделение дизель-генератора наглухо, чтобы прекратить доступ воздуха. Хватит ли у наших ребят кислорода в КИПах? Не дай бог, кто-нибудь задохнется.
Роуленс просит снять экипаж, но я пока не отвечаю, жду сообщения механика, которого отправил на танкер для личного осмотра. А с борта танкера двое уже бросились в воду, пришлось их вылавливать. Оказалось — оба филиппинца.
Наконец сообщение механика:
— В коффердаме закипает вода.
Коффердам — это пространство между машинно-котельным отделением и танками, в которых нефть. Шестьдесят девять тысяч двести восемьдесят три тонны иракской нефти, по сообщению Мелсона. Фейерверк получится красивый.
Есть еще несколько минут, чтобы снять с танкера людей, дать полный назад и уйти не оглядываясь. Роуленс уже сажает свой экипаж в мотоботы.
— Игорь Петрович, выводите людей из помещения дизель-генератора, — говорю я механику.
— Да, с огнетушителями теперь тут делать нечего, — соглашается он. И, помедлив, добавляет: — Вот если бы воды… Но поблизости всего два пожарных рожка, а воды надо много…
— Вы думаете, есть надежда?
— Надежда еще есть. Вся суть во времени.
— Сколько, по-вашему, осталось?
— Трудно сказать. Может, полчаса, а может, и всего пять минут. Но раз мы взялись за это дело, я бы рискнул.
Я посмотрел на старпома и замполита. Старпом пожал плечами. Замполит на этот раз промолчал, значит, и он сомневается. Ну что ж, на этом заседание «военного совета» будем считать закрытым. Я снова беру микрофон, стараюсь говорить спокойно:
— Игорь Петрович, будем подходить к корме танкера. — И уже вахтенному офицеру: — Все пожарные средства — в нос!
Пожарная тревога на корабле объявлена давно, вся система в готовности, и не успели мы подойти к корме танкера, как из брандспойтов вытянулись водяные сабли и начали отсекать кормовую надстройку от танков.
Мотоботы с командой танкера теперь боялись подойти и к нам, держались поодаль. Из экипажа танкера на борту остался опять Мелсон и один японец.
Огонь оседал устало и медленно. Вот жесткие струи воды слизнули последние языки пламени, казалось, пожар потушен, но механик, все еще находившийся на борту танкера, не давал отбоя. И только когда рассветало, я понял, почему он не спешил: из надстройки и нижних кормовых помещений густо валил дым. Оставив половину средств работать по-прежнему на отсечение огня, другую половину механик направил внутрь. Теперь я больше всего боялся, что рухнет кормовая надстройка.
Лондонская фирма «Оулд компани ойл», которой принадлежал танкер, сообщила, что из Торсхавна вышли два спасательных судна. Они пришли только к вечеру, а пожар мы потушили еще до обеда к около шести часов лежали в дрейфе, поджидая их.
Спасатели стали заводить на танкер буксиры, сейчас они потащат его в Торсхавн и предъявят «Оулд компани ойл» счет на кругленькую сумму. А мы можем уходить.
Впрочем, еще нет. К правому борту подходит мотобот, я вижу Роуленса, приветливо помахивающего рукой. Видимо, идет благодарить.
— Спустить трап по правому борту! — командую и иду на ют.
Встречаю Роуленса на верхней площадке трапа. Пожимая руку, он говорит:
— Только русские могли это сделать.
Зачем он это говорит и что ему я должен отвечать? Лучше совсем не отвечать, а то я ему процитирую Гурьянова, ибо испытываю большое желание сделать это именно сейчас, когда все кончено.
Четверо матросов с танкера поставили к моим ногам два ящика виски.
— Один персонально для вас, — поясняет Роуленс. — В знак благодарности и в качестве компенсации за это. — Роуленс одергивает рубашку и подтягивает штаны.
Ну да, это мои штаны и рубашка.
Кстати, заканчиваются вторые сутки моего отпуска. Приглашать Роуленса в кают-компанию не хочется, а наверное, полагается. Как бы это поделикатнее отвертеться? А, черт с ним, с этикетом!
— Передайте мой привет и восхищение мистеру Мелсону, — говорю я.
Роуленс догадывается и поспешно ретируется. Я направляюсь на мостик, но дежурный по низам спрашивает:
— Куда девать это, товарищ командир? — и кивает на ящики.
В самом деле — куда? Может, поставить на юте ендову, назначить виночерпия и заставить боцманов свистать всех к чарке? Но в русском флоте сей веселый сигнал давно канул в Лету, да и с меня начальство потом снимет еще одни штаны, а попутно и звездочку.
— Отнесите оба ящика в продсклад. И скажите интенданту, чтобы оприходовал.
— Есть! — разочарованно сказал дежурный по низам.
Поднявшись на мостик, я послал старпома и замполита спать и дал самый полный ход.
Корабли похожи на колхозных лошадей тем, что домой всегда бегут быстрее. Котельные машинисты и турбинисты выжимают из механизмов все, что можно выжать, стрелки тахометров буквально застыли на предельных оборотах. Чтобы не испытывать судьбу, перевожу машинный телеграф с «самого полного» на «полный».
На сигнальной вахте опять Смирнов, Гурьянов и Мельник. Разговор как будто и не прерывался за эти двое суток.
— Как приеду, сразу женюсь, — обещает Гурьянов.
— Ну и дурак.
Это говорит Мельник. Интересно, обидится ли Гурьянов на молодого матроса за столь категоричное утверждение?
Нет, не обиделся. Разговор идет откровенный, блюсти субординацию не обязательно. Да и старшина Смирнов на стороне Мельника:
— Спешить нужно только знаешь когда?
— Старо. И неубедительно.
Старшина начинает приводить доводы в пользу холостяцкой жизни. Все они тоже стары и неубедительны. Но когда старшина говорит: «Ты с нашим командиром поговори, он тебе вправит мозги», — я вздрагиваю. Вот черти, знают, что я холостяк. Но с чего они взяли, что я убежденный?
К базе мы подошли утром следующего дня. Но прежде чем войти в гавань, надо было привести корабль в порядок — такова морская традиция. А экипаж не спал уже третьи сутки. Поэтому, став на якорь, я разрешил до аврала четыре часа отдыхать всем, кроме вахтенных. Четыре часа, конечно, маловато, но с этим танкером мы провозились целых двое суток, значит, сроки очередного планово-предупредительного ремонта придется сократить именно на эти двое суток.
А путевочка моя, видимо, «сгорела» окончательно. Если даже дальше все пойдет нормально и начальство отпустит меня, сразу я все равно не смогу уехать: надо еще передать дела старшему помощнику, а это займет как минимум еще сутки.
Ровно через четыре часа горнист сыграл большой сбор, и команда принялась скрести, драить, мыть и подкрашивать корабль. Еще через два часа вошли в гавань, ошвартовались у причала, и я пошел на доклад к командиру соединения.
Наш адмирал не любил многословия, и, расстелив на столе карты и кальки, я рассчитывал уложиться в десять — пятнадцать минут. Но присутствовавший при докладе начальник штаба попросил уточнить некоторые детали, и доклад в общей сложности занял около получаса. Судя по всему, оба адмирала результатами похода были удовлетворены, командир соединения, обычно не особенно щедрый на похвалу, на сей раз изволил даже заметить:
— Добро! — И, порывшись в столе, достал радиограмму, однако не дал ее мне. — Насчет танкера тут вот из Главного штаба ВМФ телеграмма есть. Надо бы тебя как-то поощрить.
— Если уж поощрять, то не меня, а тех, кто непосредственно в этом участвовал. И в первую очередь старпома и инженера-механика Солониченко.
— Вот и подготовь проект приказа, я подпишу. Ну, а насчет тебя самого мы подумаем.
— Собственно, я уже получил презент… — И, рассказав о двух ящиках виски, спросил, что с ними делать.
— Оприходовал, говоришь? Ну и зря, будешь теперь годами таскать их с собой и ни один ревизор тебе их не спишет. Тут ты сильно оплошал.
— А что было делать? Не пустить же их по кругу?
— Я бы тебе пустил! Ну ладно, устроим прием какой-нибудь делегации, тогда и спишем. Как твой старпом Синельников? Справится без тебя?
— Вполне. Кстати, он четвертый год в старпомах, пора бы ему корабль дать.
— Вот и посмотрим, на что он способен. Ему без тебя тут предстоит горячая работка… Ну, да не буду тебе забивать мозги, отдыхай без забот.
Вернувшись на корабль, я позвал замполита и механика, и мы вместе подготовили проект приказа командира соединения. Замполит и механик настаивали на поощрении многих матросов краткосрочными отпусками и недоумевали, почему я так упорно возражаю. А я, помня намек адмирала о предстоящей горячей работенке, опасался, как бы потом эти отпуска не «зажали». Однако, учитывая, что во время планово-предупредительного ремонта верхние команды не так уж заняты, согласился дать отпуска четверым наиболее отличившимся, исключая электромеханическую боевую часть. Естественно, механик остался недоволен таким решением. Ничего, потом поймет, почему я это сделал.
Когда механик с замполитом ушли, я написал представление на досрочное присвоение капитан-лейтенанту — инженеру Солониченко И. П. воинского звания «капитан третьего ранга — инженер». Читая приказы о досрочном присвоении званий, я заметил, что обычно звания присваивают за особо выдающиеся заслуги, но почему-то всего за два-три месяца до истечения срока. А Солониченко оставалось около года. Так что представление я писал без особой надежды, однако по опыту знал: надо просить всегда больше, начальство обязательно «срежет». Если уж не присвоят звание, то по крайней мере отметят в приказе главкома, а не командира соединения. Потом кадровики подчеркнут это место в личном деле красным карандашом, что обычно способствует продвижению по службе, а механик вполне этого заслуживает.
Что-то произошло с моим старпомом капитаном третьего ранга Синельниковым: он действовал на редкость расторопно, успел даже заказать мне билет на утренний самолет. Да, обретя самостоятельность, он обретал и уверенность, его осторожность и медлительность, видимо, объяснялись тем, что он вынужден был оглядываться на меня. Пора ему самостоятельно выходить в плавание. Для меня это, конечно, нежелательно: сколько еще придется натаскивать нового старпома. К тому же неизвестно, какого дадут, лучше выдвинуть кого-нибудь из своих. А Синельникова держать больше не стоит. Если девка долго засидится в невестах, потом ей трудно подыскать подходящего жениха. Так и на службе: чуть попридержали в должности, следующую уже не дадут — возраст к сорока, значит, «бесперспективный», подумывай о пенсии или не очень пыльном, но скучном местечке на берегу.
К двадцати четырем ноль-ноль мы с Синельниковым закончили приемку-передачу дел, и у меня еще оставалось часов пять-шесть, чтобы поспать. Приняв душ, я лег в постель и сразу же, как говорит наш корабельный доктор, «ушел на погружение».
Одиннадцать лет корабельной службы приучили меня спать в любое время и в любом положении, прикорнуть урывками хотя бы на пять минут и беспробудно спать многие часы и даже целые сутки, если выдается свободное время, спать впрок и отсыпаться за бессонные походные вахты. Последние трое суток я не смыкал глаз и поэтому сейчас «погрузился» так глубоко, что матросу Егорову едва удалось «достать» меня.
— Товарищ командир, вставайте, пора на аэродром ехать.
Служба же приучила меня стряхивать сон мгновенно. Не раскрыв век, я спустил ноги на палубу и нащупал на привычном месте одежду. Открыв глаза, первым делом посмотрел на укрепленные над столом морские часы и понял, что на самолет опаздываю. Но Егоров, перехвативший мой взгляд, успокаивающе пояснил:
— Адмирал свою машину прислал.
Вот уж никак не ожидал от него такой щедрости!
Егоров тоже доволен, его обожженное, в ссадинах и подтеках лицо сияет, как ярко надраенный нактоуз магнитного компаса.
— Кофе пить будете? — спрашивает он, доставая из рундука чистое полотенце.
— Что-то не хочется.
— А коки вам такой завтрак сварганили — закачаетесь! Вариации на тему «Скорбь интенданта».
— Разумеется, не без вашего участия?
— Я только дирижировал, исполняли: соло на сковородке матрос Додеашвили, дуэт на кастрюлях матросы Горин и Сидоров.
— Ну, если Додеашвили…
Егоров знал мое пристрастие к кавказской кухне и тотчас исчез за дверью только затем, чтобы тут же появиться с подносом, накрытым салфеткой ослепительной белизны. Жестом циркового фокусника Егоров сдернул салфетку, и взору моему предстал живописный натюрморт, вполне достойный самых выдающихся художников современности.
— Видать, не перевелись еще на флоте интеллигенты.
— На том стоим, товарищ командир! — Улыбка до ушей расплывается на физиономии вестового, на которой даже ожоги и ссадины выглядят уместно.
— Чему радуетесь? — ворчу я. — Отец-командир уезжает, а вы, понимаете ли, демонстрируете все свои тридцать два непломбированных зуба.
Егоров мгновенно натягивает на лицо скорбную маску и трагически восклицает:
— Задумался прогресс, овдовела гуманность!
Кажется, это из Сухово-Кобылина. Егоров парень начитанный и веселый, наверное, в отпуске я буду скучать без него.
Он провожает меня до машины. Мы осторожно идем по палубе, она еще мокрая и скользкая от упавшего в гавань утреннего тумана. В гавани непривычная тишина, слышно лишь, как в трубах сипит пар да всхлипывает в шпигатах вода. Где-то на рейде испуганно вскрикнул пароходный гудок, и звук его тут же захлебнулся в рыхлой вате тумана. Да, входить в гавань сейчас не так просто, а судя по тому, как нарастает шум перемолачиваемой винтами воды, пароход входит. Скорее всего, большой морской буксир или спасатель, может быть, тянет за собой еще какую-нибудь посудину.
— «Витязь», — безошибочно определяет Егоров.
Ну да, это гудок «Витязя», туман лишь слегка приглушил его голос, сделал сипловато-простуженным. Странно, что я узнал его не сразу, а Егоров тотчас. Значит, парень любознательный, приметливый, а из таких моряки и получаются.
По палубе навстречу нам, скользя между рельсами минной дорожки, от рубки дежурного бежит рассыльный. Безветренно, однако матрос, по привычке, зажал в зубах ленточку бескозырки и балансирует руками, чтобы не упасть. Издали он похож на большую черную птицу, устало размахивающую крыльями. На одном крыле — белая отметина. Черная птица с белой отметиной. Да это же бумажка! К черту бумажки, пусть несет старпому.
Видимо, матрос не рассчитывал нас встретить, шарахнулся в сторону. Я узнал Мельника. Он тоже узнал меня и уже в спину доложил:
— Товарищ командир, телеграмма.
— Отнесите старшему помощнику.
— Есть! — привычно отозвался матрос, но тут же поправился: — Прошу прощения, но телеграмма адресована лично вам.
Мельник еще молодой, наверное, не знает, что все телеграммы, поступающие на корабль, независимо от того, о чем они и кого непосредственно касаются, адресуются командиру. Надо послать двух электриков в ракетный арсенал — телеграмму командиру; у молодого лейтенанта жена родила девочку — тоже сообщают командиру; в сапожную мастерскую перед выходом в море сдали в ремонт двадцать четыре пары ботинок и теперь их надо забрать — опять телефонограмма командиру, хотя об этом должен позаботиться в первую очередь интендант. Нет, пусть уж теперь Синельников в этом разбирается.
— Гражданская, — уточняет Мельник.
— Ага, не служебная, значит, действительно лично мне. Интересно, кому это я понадобился?
Мельник подсвечивает фонариком. Молодец, таскает фонарик с собой — похоже, будет хорошим матросом.
«Воскресенье пятого августа собирается весь первый выпуск тчк. Срочно сообщи возможность приезда тчк. Лида».
Какая еще Лида? Ага, телеграмма из Челябинска. Первый выпуск. Да, наш выпуск был первым. И как это я забыл, что в этом году исполнилось ровно пятнадцать лет с тех пор, как мы окончили школу? Потом я поступил в Высшее военно-морское училище и вот уже одиннадцать лет плаваю. Как быстро летит время!
Лида, Лида… У нас в классе их было две. Которая же? Наверное, Дедова, мы ее звали почему-то Семеновной, хотя она была ровесницей нам, кажется, даже моложе меня. Я от кого-то из наших слышал, что она окончила педагогический и работает в нашей же школе. Стало быть, она.
Телеграмма пришла в базу еще тридцать первого июля, мы были в море. Но почему мне не вручили ее сразу, как мы вернулись? Ну да, не служебная, значит, не срочная. А сегодня уже пятое августа, как раз сегодня все и собираются. Интересно бы посмотреть, какими они стали через пятнадцать лет.
В рубке дежурного есть расписание самолетов. На Москву самолет уходит в семь двадцать. Два часа лёту. А из Москвы на Челябинск ближайший рейс в одиннадцать сорок пять. Будем считать, что часа полтора уйдет на переезд из Шереметьева в Домодедово. Если удастся поймать такси, можно успеть за час. С билетами сейчас, наверное, трудновато, но один раз в такой ситуации мне удалось договориться с экипажем. В конце концов, в санаторий я все равно опоздал, какая разница — на трое или на четверо суток. Только бы не подвела погода.
На сей раз погода не подвела, самолет прибыл в Челябинск точно по расписанию: в шестнадцать двадцать по местному времени. А через час я уже входил во двор нашей школы. Здесь почти ничего не изменилось, и у меня было такое ощущение, будто я снова иду на уроки, а в чемодане у меня школьные учебники.
Вон там — футбольное поле. Правда, в наши времена сеток на воротах не было. Да и ворот, как таковых, не было, мы обозначали их портфелями и сумками, находчивые вратари при первой же возможности перекладывали их, где-то в середине матча ширина ворот равнялась чуть ли не ширине плеч вратаря, и судье приходилось снова отмеривать шагами расстояние между символическими штангами.
Вот тут тоже стояла скамейка, только без спинки. Здесь я впервые поцеловал Анютку. Интересно, придет ли она сегодня? Собственно, если уж быть до конца честным перед собой, я прилетел, чтобы увидеть именно ее. На остальных тоже хотелось посмотреть, но если бы не она, может быть, я и не стал бы рисковать путевкой. Впрочем, все равно рискнул бы, наверное немного поколебавшись. А сейчас, кажется, боюсь именно встречи с ней.
Из раскрытых окон нашего класса доносится гул голосов, и я ловлю себя на том, что, прислушиваясь к ним, хочу из этого сплетения звуков выделить ее голос. Наверное, вот так радисты настраиваются на нужную волну, приглушая посторонние шумы. Но мне все время мешает тонкий, пронзительный плач ребенка, доносящийся из-за куста акации. Откуда тут ребенок?
Длинный и тощий, как жердь, мужчина в синей спортивной куртке и тапочках на босу ногу нервно трясет колясочку:
— А-а-а!
Ребенок надрывается от крика.
— Дайте ему соску, — советую я.
— Не берет! Выплевывает, да и только. А вы, случайно, не туда? — Папаша кивает в сторону школы.
— Туда.
— Будьте добры, скажите Ерасовой, чтобы спустилась покормить. Четвертый час парень голодный, вот и орет.
— Ерасова… Ерасова, — пытаюсь вспомнить я. — Как будто не знаю такую.
— Голышева она была раньше, — подсказывает молодой папуля.
— Маша?
— Ну да. А вы, значит, тоже из этих?
— Из этих.
— Так пошлите ее, ради бога! Измучился я с ним.
— Хорошо.
— Вот спасибо! А то мне самому неудобно.
— Неудобно спать на потолке, потому что одеяло падает, — говорю я, а сам думаю: «Ишь ты, какой стеснительный! Похоже, что Маше повезло с мужем».
Взлетаю на второй этаж и останавливаюсь перед дверью своего класса, чтобы перевести дыхание. В коридоре пахнет известью и краской, в углу стоят деревянные козлы, на них ведро — идет ремонт. Ну да, через двадцать пять дней начнутся занятия, прозвенит первый звонок.
Черт возьми, я бы с удовольствием снова пошел в первым класс…
Тихо открываю дверь и вхожу. Парты сдвинуты в один угол, поставлены в три этажа. Зря, надо было всех посадить за парты, каждого на свое прежнее место. Впрочем, за парту вряд ли кто влез бы, вон какие все здоровенные. Они сгрудились за тремя составленными в ряд столами, наверное, принесенными из учительской. Я почему-то начинаю их считать, недаром наша математичка уверяла, что у меня врожденная склонность к точным наукам, и была сильно разочарована, когда я подал заявление не в университет, а в военно-морское училище.
Вместе с Антониной Петровной их ровно двадцать. А нас, помню, выпускалось двадцать семь. Стоит невообразимый гвалт, каждый старается перекричать другого, моего появления долго не замечают. Наконец из-за стола выкатывается полная розовощекая дама.
— Витька?
Она бросается мне на шею, целует, тормошит, я роняю чемодан, он грохается об пол, и гвалт стихает.
— Да ты что, не узнал?
Наверное, только по голосу я и узнаю Люську Говорову. Эк ее разнесло!
А меня уже хватают за руки, за шею, кто-то даже вцепился в волосы.
— Витька приехал! Ур-ра! — орут из-за стола Венька Пашин и Мишка Полубояров.
Даже не изволили встать, лоботрясы! Правда, Анютка тоже не встала. Она даже не смотрит на меня, старательно водит вилкой по столу. Ну и пусть!
— К доске его, к доске!
Меня оставляют одного перед черной классной доской, остальные усаживаются за столом. Наша классная руководительница Антонина Петровна задает первый вопрос:
— Расскажи-ка нам, Витя, что ты успел сделать за эти пятнадцать лет.
Прежде чем ответить, я отыскиваю взглядом Машу и говорю:
— Голышева, иди покорми своего наследника. Он там, во дворе, надрывается.
— Ой, батюшки, я совсем забыла! — Маша, все такая же худенькая, легко выпархивает из класса, по пути отфутболив мой чемодан в угол.
Докладываю по-военному коротко:
— Окончил Высшее военно-морское училище, служил на Тихом океане, на Балтике, на Севере. На Черноморском пока не сподобился, но еду туда на месяц полоскать свое грешное тело и душу в теплой водичке. Ученых степеней не имею, иностранных языков пока не осилил, в белой армии не служил, в оппозициях не состоял.
— Женат? — спрашивает Лида Дедова.
— Пока нет.
— Почему?
Милая Семеновна, ты всегда отличалась простодушием и непосредственностью, за это мы все любили тебя и, может быть, только с тобой были всегда искренними. Но что я тебе сейчас отвечу? Можно, конечно, сказать, что мне было некогда. Сколько там насчитал наш корабельный Айболит? Кажется, всего сорок один день в году, когда мы стояли у причала. А чистых только четверо суток. Когда же мне было жениться?
Впрочем, ты знаешь, что дело вовсе не в этом.
Я смотрю на Анютку. Она тоже смотрит на меня, и в ее серых с поволокой глазах — ничего, кроме любопытства. Неужели она все забыла?
Тогда я решил преподнести ей сюрприз и телеграмму не дал. Потом сам жалел об этом, потому что найти тот кишлак оказалось совсем не просто. Я летел самолетом, шел на пароходе морем, ехал на поезде, а последние тридцать семь километров добирался верхом на ишаке. Зрелище, видимо, было презабавное, если учесть, что в первый свой офицерский отпуск я отправился в парадной форме, при кортике и при двух медалях, выданных мне отнюдь не за боевые заслуги, а по случаю юбилеев. Впрочем, за тридцать семь километров невероятно пыльной дороги даже медали потускнели, не говоря уж о парадной тужурке, ставшей похожей на обыкновенный ватник.
Перед кишлаком я все-таки отряхнул пыль, почистил носовым платком медали и ботинки и под эскортом ватаги вездесущих мальчишек чинно прошествовал к расположенной в центре кишлака амбулатории. Перед кабинетом врача сидели две старухи, закутанные в темные платки, они наперебой защебетали что-то по-своему. Наконец я уловил знакомое слово «начальник» и понял, что они хотят пропустить меня вне очереди. Я жестами объяснил, что благодарю их, и сел подальше от двери. К счастью, за мной никого не было, и я вошел в кабинет последним.
Анюта что-то писала и, не поднимая головы, предложила:
— Садитесь. На что жалуетесь?
— Главным образом на жару.
Она подняла голову и уронила ручку, потом стетоскоп.
— Ты? Вот уж поистине «три года не писал двух слов и грянул вдруг, как с облаков»! Ну, здравствуй.
Тонкая, как тростник, сестра, возившаяся в углу с пробирками, неслышно выскользнула за дверь, и я осторожно поцеловал Анютку, стараясь не запачкать ее халат.
— Как же ты меня нашел?
— Искал, вот и нашел. Адрес ты сообщить не удосужилась. Спасибо Юрке, он написал, — обиженно сказал я.
— Извини, я не хотела тебя огорчать. Ведь ты тоже настаивал, чтобы я осталась в институте. Ну какой из меня ученый, если я практики не имею?
— Я вовсе не настаивал, это твои профессора хотели тебя оставить.
— А я вот сбежала от них. Они тоже обиделись. Ну ладно, об этом потом. Идем, я покажу свои апартаменты.
Апартаменты ее состояли из небольшой комнатки и прихожей, расположенных прямо за кабинетом. Собственно, комнатка почти не отличалась от кабинета, только вместо топчана здесь стояла никелированная кровать да не было стеклянного шкафа с инструментами и столика с пробирками.
— Вот тут я обитаю. Нравится?
— Аптекой пахнет.
— Ничего, привыкнешь. Ты, наверное, проголодался. Фатьма! — позвала она, приоткрыв дверь в коридор. В комнату робко вошла сестра. — У нас гость. Его зовут Виктором. А это Фатьма, моя ближайшая подруга, помощница и переводчик.
— Я вас сразу узнала, — сказала Фатьма, кивнув на стоявшую у кровати тумбочку.
Только теперь я увидел свою фотокарточку в мельхиоровой рамке, стоявшей на тумбочке. В курсантской форме я выглядел совсем юным.
— У нас найдется чем покормить гостя? — спросила Анютка.
— В доме гость — хозяину радость. Я уже все сказала Сюргюль, она варит плов.
— Мне бы надо сначала привести себя в порядок.
— Вот полотенце, мыло, во дворе стоит бочка с дождевой водой. А мы пока займемся хозяйством.
Солнце висело прямо над головой, палило нещадно, жара стояла несусветная, вода в бочке была теплая, и мне потребовалось не менее получаса, чтобы хоть немного остудиться. Когда я вернулся в дом, на столе уже дымился плов, на тарелках лежали тяжелые грозди розового винограда, поросенком распростерлась огромная продолговатая дыня.
— Красиво живете.
— На том стоим! — Анютка победно оглядела стол и встревоженно спросила: — А вино?
— Гость без вина — как река без воды, — сказала Фатьма и поставила на стол два больших кувшина, литра по три каждый.
— Зачем же два? — спросил я.
— Разве человек на одной ноге стоит? На двух стоит. Вот и два кувшина надо.
— Чтобы после этого он на четырех ногах стоял?
Фатьма рассмеялась, лукаво посмотрела на Анюту.
— Доктор у нас строгий, будет наливать гомеопатическими дозами… Э, нет, не вилкой, плов надо кушать руками, вот так. — Фатьма взяла с блюда щепоть и ловко отправила в рот.
Я попробовал тоже есть руками, у меня половина щепоти рассыпалась. Анюта сказала:
— Это от жадности. Слишком много захватываешь.
После обеда, который затянулся до самого ужина, Фатьма несколько раз порывалась уйти, но Анютка удерживала ее. Наконец Фатьма ушла, мы остались одни, продолжали болтать о всяких пустяках, не решаясь заговорить о главном, ради чего, собственно, я и приехал.
Погас свет.
— Уже двенадцать, — сказала Анюта, зажигая керосиновую лампу. — У нас электричество от движка, поэтому только до полуночи. Я тебе постелю в кабинете. На топчане, правда, жестковато, но ты человек военный.
Она взяла с кровати подушку, и я увидел на одеяле пистолет.
— А это зачем?
— Осторожно, он заряжен. Видишь ли, рядом граница, а мне приходится часто ездить по кишлакам.
— Понятно. Ну, а пользоваться-то ты им умеешь?
— Научилась.
— Прогрессируешь.
— На том… — Она не договорила — в окно сильно забарабанили. Прикрываясь ладонями от света, Анюта прильнула к стеклу: — Кто там?
— Ой, доктор, беда! — послышался чей-то голос.
— Входите! — крикнула Анюта и пошла открывать дверь.
В прихожую вошла маленькая женщина с плеткой в руке, в длинном брезентовом плаще, с которого ручьями стекала вода. А я и не заметил, когда пошел дождь.
— Что случилось? — спросила Анюта.
— Ой, беда! Малчик совсем плохо. Горячий, как мангал. Три дня горячий, нет кушай, одна вода пей. А вода — какой польза?
— Что же сразу не приехали?
— Думала, мал-мало хворал, сам пройдет. Было так — проходило, теперь нет, совсем худо.
Анютка повернулась ко мне:
— Придется тебе тут поскучать одному. — И стала одеваться.
Увидев, что она надевает болонью, я предложил:
— Возьми мой плащ, там, по-моему, ливень.
— Да, да, — подтвердила женщина. — Такой нахалный дождь, такой нахалный.
Когда они ушли, я опять увидел пистолет. Подержал его и сунул под матрац. Потом взял подушку, лампу и прошел в кабинет. Долго разглядывал инструменты в шкафу и ничего интересного не нашел. Потом стал читать этикетки на пузырьках с лекарствами. Когда и это занятие наскучило, вышел на крыльцо. Дождь лил как из ведра, темень — хоть глаза выколи. И — ни звука, кроме журчания стекающей по склону воды. «Занесло же ее в такую глушь! Будто в Челябинской области мало деревень, если уж ей так нужна практика в сельской амбулатории».
Утром пришла Фатьма. Узнав, что Анюта куда-то уехала, Фатьма стала готовиться к приему больных. Без Анюты она вела себя так робко со мной, что я вскоре ушел, чтобы не смущать ее.
А дождь все лил и лил. Делать было решительно нечего. Я посидел у окна и завалился спать. Наверное, потому, что я всю ночь не спал, сейчас уснул сразу и проспал до самого вечера. Проснувшись, обнаружил на столе записку:
«Если захотите кушать, откройте духовку. Ф.».
Значит, Анюта еще не вернулась.
В духовке я нашел глиняный горшок с каким-то ароматным варевом, опять плов и стопку лепешек. Съел одну лепешку, остальное приберег до возвращения Анюты.
Она вернулась только под утро, промокшая до нитки, вся перепачканная в грязи, осунувшаяся настолько, что я с трудом узнавал ее.
Пока я разогревал ужин, она переоделась, принесла в мензурке немного спирта и стала растирать ноги. Я начал помогать ей, ступни у нее были совсем ледяные.
— Прими и внутрь, а то заболеешь.
— Не могу.
Все-таки я заставил ее выпить два глотка разведенного спирта, она немного отошла и спросила:
— Как ты тут?
— Весь день спал. А ты?
И тут она разрыдалась. Я взял ее за плечи и спросил:
— Что с тобой?
— Он умер. И я ничего не могла сделать. Было уже поздно. — Она уткнулась мне в грудь.
Я гладил ее по голове, волосы были еще мокрые и пахли дождем.
— Ты же не виновата.
— Не в этом дело. Понимаешь, я была так же бессильна, как бессилен был лекарь две тысячи лет назад! Вот что страшно. И мальчик. Он так смотрел на меня, и в его потухающем взгляде было столько надежды. Нет, это была не мольба, а крик. Понимаешь, его глаза кричали, а я была бессильна! — Она опять зарыдала.
А я опять гладил ее волосы и не знал, что сказать. Когда она немного успокоилась, сообщил:
— А ведь я приехал за тобой. И комнату уже снял в Ленинграде.
Она отстранилась от меня и сухо сказала:
— Спасибо. Но я никуда не поеду.
— Почему?
— Неужели это надо объяснять?
Я растерянно молчал. Потом пробормотал:
— Да, конечно, объяснять незачем. — И в упор спросил: — Значит, все, что было до этого, — ложь?
Она отшатнулась, как от удара.
— Уезжай!
— Ну и уеду. Завтра же.
— Сделай одолжение.
Я ушел в ее кабинет, меня душили обида и злость. Часа два я ворочался на жестком топчане, потом встал и вышел на улицу. Дождя не было, светало, в чистой чаше неба гасли последние звезды. Кишлак уже просыпался. Вот где-то звякнул подойник, тявкнула собака, тревожно и тонко заржал жеребенок, должно быть, потерявший спросонья мать.
Хорошо бы раздобыть лошадь, чтобы добраться до станции. Я понимал, что мы оба погорячились, что оба ужасно упрямы и неуступчивы, что уезжать сейчас по меньшей мере глупо. И все-таки где-то в подсознании точил и точил червячок: «А если и в самом деле все, что было до этого, — ложь? Ведь можно лгать и неумышленно. Раньше ей казалось, что она любит меня, а теперь поняла, что — нет. Тогда пусть прямо скажет об этом».
Анютка не спала. Завернувшись в одеяло, она сидела в углу кровати и смотрела в пространство.
— Может, поговорим? — спросил я.
— О чем?
— Неужели нам не о чем с тобой говорить? Почему ты не хочешь ехать со мной?
— Потому что мне не нужна твоя жалость.
— Вот как?
— Да, жалость! Ты же не сказал мне об этом сразу. А когда увидел, как я тут живу, какая я бессильная, пожалел. И про комнату выдумал. И вообще ты меня выдумал. Еще раньше. Всю выдумал! А я вовсе не такая, какой ты меня выдумал. И любил ты не меня, а ту, выдуманную. Рано или поздно ты это поймешь и разочаруешься. Но будет уже поздно. Вот почему я не хочу с тобой ехать. Да и как я могу сейчас уехать? Кому-то же надо тут работать.
— Подумаешь — незаменимая!
— Да, незаменимая! — с вызовом сказала она.
Как же я был тогда глуп, если не понял, что смерть мальчика разбудила в ней то самое упрямство! Я уехал в то же утро…
Лида Дедова, конечно, не знала обо всем этом и переспросила:
— Так почему же?
Я опустил голову и молчал. Наверное, вид у меня был как у школьника, не выучившего урок.
— Снизить ему отметку, — предложила Семеновна.
— А по-моему, наоборот — повысить на один балл, — сказал Венька.
— А можно дополнительный вопрос? — обращается к Антонине Петровне уже успевшая покормить свое чадо Маша и поднимает руку.
— Валяй, — разрешает Венька.
— Скажи, Виктор, ты интересно живешь?
А в самом деле, интересно ли я живу? Признаться, я никогда об этом не думал. Я понимаю, о чем спрашивает Маша, перебираю в памяти основные этапы своей жизни. После училища меня оставили в Ленинграде, но сразу после той поездки в кишлак я попросился на Тихий океан. Потом — Балтика, за ней — Север. В тридцать лет стал командиром ракетного крейсера. Мои сокурсники считают, что я сделал блестящую карьеру. Пожалуй, мне это приятно слышать, хотя сам я никогда не делал карьеры. Да и Маша спрашивает вовсе не об этом.
А в чем, собственно, «интересность» нашей жизни? Кажется, Сент-Экзюпери говорил о счастье человеческого общения. Сколько же людей прошло через мою жизнь? Одни приходили, другие уходили. И так каждые полгода. Через каждые три года полностью обновлялся весь экипаж. Пожалуй, нигде нет такой безграничной возможности человеческого общения, как на военной службе. Между прочим, этим она тоже интересна. С кем только не сталкивает тебя судьба!
Смирнов пришел этаким недотепой, а сейчас вот заканчивает Строгановское; говорят, будет незаурядным художником. Может, и Мельник пойдет по его стопам. Игорь Пахомов — прирожденный философ. Саблин тоже склонен к размышлениям о смысле жизни, но впадает в крайности. Костя Соколов почему-то вдруг изменил своей мечте о мифическом аникостите. Интересно, что ему удастся вылепить из «апостола» Егорова? Задатки хорошие, но тоже склонен к взаимоисключающим крайностям.
Пожалуй, самое интересное в том, что в этой бесконечной смене их улавливаешь стремительный бег нашего неуемного века. Приходят они вроде бы все одной «кондиции», как говорит Протасов. Всем по восемнадцать, еще не оперившиеся. Но вспоминаешь, какими приходили восемнадцатилетние лет пять или даже три года назад, и видишь, что эти уже другие. И лучше — умнее, осведомленнее и сообразительнее, и хуже — слишком рациональны.
Да, но что ответить Маше? Я доволен, мне интересно? Пожалуй, интересно. Но я вовсе не доволен, мне многого не хватает. Наверное, я сделал не так уж мало, но я-то знаю, что мог сделать больше. Да и круг наших интересов не замыкается рамками служебной деятельности. И все, что за ней, пока что туманно, а порой недосягаемо.
А может, в достижении недосягаемого и есть главный интерес?..
— Не знаю, — сказал я.
Коллективными усилиями мне вывели твердую тройку и разрешили сесть за стол.
В дислокации войск «противника» произошли неуловимые изменения, рядом с Анюткой образовалось пустое пространство, и я вошел в него, как в узкие ворота гавани, — сосредоточенно и осторожно.
— Здравствуй, Анюта!
— Здравствуй, Витя. Я не думала, что ты приедешь.
— Случайно совпало с отпуском. Еду в Сочи, да вот завернул по такому случаю. Опаздываю в санаторий на четыре дня. Как думаешь: пустят?
— Не знаю.
— Но ты же медик. Говорят, даже кандидат наук. Это правда?
— Правда.
— Поздравляю.
— Спасибо.
Опять мы говорим совсем не о том. Когда же это кончится? Ведь я же обманывал себя, когда брал эту путевку, когда получил телеграмму Лиды Дедовой и внушал себе, что лечу в Челябинск только ради юбилея. Все равно эту путевку я бы не использовал и прилетел сюда.
— Ты не находишь, что здесь немного душновато? — спросил я. — Может, выйдем на кислород? Утверждают, он весьма полезен.
— Как медик я вынуждена согласиться с этим утверждением.
Нашего ухода постарались не заметить, только Антонина Петровна одобрительно улыбнулась.
Мы сели на ту самую скамейку, на которой я впервые поцеловал Анюту. Правда, я тогда промахнулся и попал не в губы, а, кажется, в ухо.
— Помнишь? — спросил я ее сейчас.
— Помню. Я все помню. И ты это знаешь.
— И я все помню. Не веришь?
— Было время, когда я начала сомневаться, а вот сейчас опять почему-то верю.
— Пожалуй, нам надо видеться чаще. Почему бы тебе наконец-то не выйти за меня замуж? Я ведь, собственно, за тобой приехал. Может, вместе махнем в Сочи?
— Можно. У меня ведь тоже отпуск. С сегодняшнего дня.
— Ты у меня догадливая!
— На том стоим!
Я поцеловал ее.
Мы долго молчали. Из раскрытых окон класса доносились голоса. Говорили довольно громко, но я не вслушивался, да и все равно не способен был понять смысл того, о чем там говорили. И очнулся только тогда, когда оттуда хором закричали:
— А-ню-та! Ви-тя! И-ди-те сю-да!
— Кажется, нас зовут, — спохватилась и Анюта.
— Сколько тебе потребуется на сборы?
— Два дня.
— По-моему, хватит и двух часов. Привыкай жить по-военному, раз уж согласилась стать женой военного моряка. И вот еще что: нам не так уж часто придется видеться. В этом году наш корабль стоял в гавани всего сорок один день. И то мы их делили пополам со старпомом.
— Но у тебя же еще бывает месяц отпуска.
— Даже полтора, поскольку служу я на Севере.
— Что ж, приятный сюрприз, я этого не знала. Не представляю даже, как я выдержу эти лишние полмесяца, я просто не готова к этому. Хотя, пожалуй, слишком долго готовилась.
— Ну, в этом мы оба виноваты. Глупенькие были. А вот сейчас ты, по-моему, поумнела, хотя и стала кандидатом наук.
— И наверняка поглупею, став твоей женой, ибо в семейной жизни взаимное влияние супругов на их интеллект неизбежно…
Ну что они там надрываются:
— А-ню-та! Ви-тя!..
Когда мы вошли в класс, они обо всем догадались, наверное, по нашим лицам и сразу умолкли.
— Вот что, ребята, — сказал я. — Извините, но мы с Анютой через три часа двадцать минут должны лететь в Сочи. Вот путевки.
— А как же свадьба? — спросил Венька.
— Решайте сами.
— Мы же почти десять лет ждали этого момента, а вы о какой-то там путевке говорите! — сказала Лида Дедова и выхватила у меня Анютину путевку. — Кстати, она даже не заполнена.
Я всегда был уверен в мудрости нашего адмирала: это он распорядился, чтобы вопреки какой-то инструкции вторую путевку не заполняли. За такое нарушение воинской дисциплины даже наказывают, но адмирал, по-моему, привык «вызывать огонь на себя».
Путевку решили отдать Антонине Петровне. Хотя нам с Анютой очень хотелось, чтобы она была на нашей свадьбе, но Антонина Петровна вот уже семь лет не выезжала из Челябинска — работников просвещения не так-то часто балуют путевками на курорт.
Самый красивый почерк оказался у Лиды Дедовой, и она села заполнять путевку.
Шел пятый день моего отпуска…
Отгремели и штормы и грозы.
В сотнях миль от родимой земли
Мой товарищ рисует березы,
Видя пальмовый берег вдали.
Мы в походе седьмую неделю.
И матросу дороже вдвойне,
С чем сроднился еще в колыбели,
Что, тоскуя, он видит во сне.
Это чувство любому знакомо.
Провожая служить на моря,
Белогрудки у отчего дома
Колдовали над нами не зря.
Колдовали, росою кропили,
Осыпали сережки к ногам,
Чтобы мы зачарованы были,
Чтоб всегда они виделись нам.
Пальмы высятся гордо и броско,
Манит гладью лазоревый плёс.
Но искрятся во взоре матросском
Обручальные кольца берез.
Лошади шли неровно и тряско. Без седла держаться на костистой хребтине коняги было мучением, но, как утверждал Микал Мартинсен, ни одна фолклендская лошадь к седлу не приучена.
Пытаясь как-то приноровиться к непривычному путешествию, я уже не рад был, что дал себя уговорить на эту поездку. После первого солнечного дня погода на Восточном Фолкленде, самом большом острове Фолклендского архипелага, установилась мерзкая. Шквальные ветры и косой, секущий дождь. Ненадолго стихало, но тогда валил мокрый серый снег. Даже в автомобиле, если бы он мог тут пройти, ехать по голым камням и зыбким торфяникам удовольствие не великое. И неловко было перед доктором Слэсаром, карантинным врачом, который встречал наш корабль в Порт-Стэнли, главном фолклендском порту и единственном городе архипелага. Потом я был у него в гостях и узнал, что он изучает русский язык. Слэсар рассказывал мне о лондонских толстосумах, приезжающих иногда на Фолкленды ради экзотической охоты на диких быков. Рассказывая, он иронически улыбался, но за легкой иронией чувствовалось презрение. Я вполне разделял его мнение, а теперь сам заражался той же пагубной страстью.
Мартинсен, не слышавший наших разговоров о заезжих миллионерах, мою нерешительность истолковал по-своему.
— Говорю вам, не пожалеете, — сказал он убежденно. — Немного помокнем, однако интерес обещаю.
Я не устоял и согласился, пошел к губернатору просить разрешения на право охоты. Собственно, меня не столько интересовала охота, как возможность подольше побыть с Мартинсеном.
Мы познакомились у Слэсара. Представляя его, доктор с улыбкой сказал:
— Я думать, вы получать приятный сюрприз.
Оказалось, степенный старый норвежец — второй на Фолклендах знаток русского языка. И знает его куда совершеннее Слэсара. Певуче окая, неторопливо округляет слова, как истый мурманский помор.
На далеком русском Беломорье Мартинсен родился и вырос. Расстался с ним сорок лет назад, но языка не забыл.
Здесь, на задворках планеты, рядом с «худшей из окраин мира» — Огненной Землей, где русские люди, судя по всему, никогда не бывали, поморского говора наших северян для меня было достаточно, чтобы сразу проникнуться к старику симпатией. И внешность его понравилась. Высокий, жилистый, с мощными, как у пахаря, руками. Побуревшее, обтянутое дубленой кожей лицо продолговатое, с коротко подстриженной некогда рыжей, но уже сильно поседевшей бородой. Крупный прямой нос и спрятанные под нависшими широкими бровями глаза могли бы придать этому лицу угрюмую суровость, но в прозрачной голубизне глаз светится лукавая стариковская мудрость, озаряющая его улыбку спокойным добродушием. Лишь тонкие губы подчеркивают, что за видимым добродушием кроется твердый характер и умение быть хладнокровным.
На охоту он ехал в сером суконном кепи, зеленом брезентовом плаще, кожаных брюках и огромных сапожищах. Я смотрел на него и радовался. Люблю не сломленных житейскими бурями стариков. Общаясь с ними, всегда чувствуешь тихое счастье умиротворения. Даже в этой унылой пустоши.
Должно быть, весь Восточный Фолкленд сложен из сизовато-белого кварцита и серого базальта, на которых растут только мхи, а на мхах — лишь вереск, напоминающий заячью капусту, лопух, разбросанные там и сям бурые купы узколистной осоки да жесткая, как осенний порей, трава.
От центральной части острова, где над холмистым ландшафтом на несколько сот метров возвышается разломанный конус горы Асборн, в разные стороны тянутся похожие на высохшие русла рек застывшие каменные потоки. И удивительно — нигде нет валунов. Камни угловаты, как будто неведомая конвульсия природы раздробила их только вчера. Вода не обтачивает обломки, она журчит где-то глубоко под ними.
Пространство между каменными потоками занято торфяниками. Одно болото соседствует с другим. Мы ехали по склону пересекающего остров горного хребта, но и здесь ноги лошадей проваливались в пружинистой торфяной массе, образовавшейся из плотных слоев мха. Бедные животные были вынуждены идти все время рысью — так они меньше вязли в болоте. Но их часто приходилось придерживать, чтобы объехать очередную колонию диких гусей, лениво чистивших перья и не обращавших на нас никакого внимания. Дорогу нам не уступали даже обычно пугливые кролики. Тысячами сидели они на склонах хребта, так тесно прижавшись друг к другу, что их черно-белый мех порой можно было принять за растянутую на земле шкуру фантастического зверя.
В Порт-Стэнли мне говорили, что кролики на Восточном Фолкленде стали бедствием. Двести лет назад их завезли сюда французы. Всего три пары, одна из которых сразу погибла. Кролик — зверек североафриканский, теплолюбивый. Мало кто надеялся, что в здешнем климате они выживут. Но оставшиеся две пары скоро дали потомство и начали размножаться с невероятной быстротой. Единственным нападавшим на них хищником была волкообразная фолклендская лисица. Но лисиц в конце прошлого века люди уничтожили, а хищные птицы, никогда раньше не видевшие кроликов, вероятно, принимали их за нечто несъедобное. В полной безопасности африканские грызуны множились, как саранча. Сейчас колонисты острова дважды в год устраивают на них облавы, но ненасытное кроличье стадо не уменьшается. Их сотни тысяч. Людям приходится вести с ними постоянную войну, чтобы сохранить пастбища для овечьих отар, домашнего и дикого скота.
Природа Восточного Фолкленда поразительна. Скудная и, казалось бы, мало на что пригодная растительность дает жизнь миллионам птиц и животных. Кроликами, полуодичавшими овцами, гусями и утками усеян весь остров. Взрослая субантарктическая утка весит килограммов десять, а белый скалистый гусь тянет порой на пуд. Они настолько жирные и ленивые, что ловить их можно руками.
Для хищных сов и стервятников здесь рай. Я видел, как сова, оседлав белоснежную гусыню, пожирала ее живьем. Судорожно вздрагивая, гусыня грузно топталась на месте, никак не сопротивляясь. Величественный гусак стоял рядом, меньше чем в полушаге, но участь подружки его ничуть не трогала. Горделиво-важный, он смотрел на кровавую драму, словно в пустоту.
— Окаянный! — ругнулся Мартинсен, вскидывая дробовик.
Грянул выстрел, и три птицы повалились замертво, сова с гусыней и гусак.
Я повернул было лошадь к ним, но старик остановил меня:
— Пускай грифам на корм. Я этого дуралея наказал. И то, сову прогнать не мог! Сколько раз замечаю: гусыня кидается оборонять гусака, а он, подлец, ни боже мой!
Не отъехали мы и двухсот шагов, как в мглистом сером небе показались грифы. Один, потом еще три. Из всех птиц на свете эти хищники, пожалуй, самые гадкие. Завшивлены, с морщинистой, как у старца, облезлой шеей, на которую насажена несоразмерно огромная пучеглазая голова. На живую дичь они обычно не нападают, питаются падалью и тем, что остается от других хищников или охотников. Поэтому от грифа всегда веет трупным холодом. Отвратительная птица. Но в небе она прекрасна. Широко распластанные могучие крылья кажутся неподвижными. Полет степенный, плавный и в то же время стремительный. До сих пор никто не может объяснить, как они находят добычу. Ученые считают, что у большинства видов грифов нет обоняния, добычу они ищут только с помощью зрения. Но какие нужно иметь глаза, чтобы разглядеть лакомый кусок за много километров! На Восточном Фолкленде грифы гнездятся на вершине горы Асборн. По прямой линии до нее было километров пять. Но они появились немедленно. Можно, конечно, предположить, что эти четыре птицы сидели где-то неподалеку. Однако они летели именно от Асборна, и Мартинсен уверял меня, что местные грифы на другие возвышенности никогда не садятся. И он не видел, чтобы когда-нибудь они кружили в воздухе, как высматривающие добычу стервятники. Фолклендский гриф летит только к цели, заранее зная, где его ждет обед. Поест, потом возвращается на свою скалу и несколько суток сидит на одном месте, переваривая пищу. Знатоки говорят, что грифы едят не чаще одного-двух раз в неделю. Больше им просто не нужно.
Неожиданно хребет рассек далеко врезавшийся в остров морской залив. Объезжая его, мы ехали каменистым склоном, буквально пробиваясь сквозь толпы золотоволосых пингвинов или, как их еще называют, пингвинов-ослов. Ослами их окрестили не зря. Упрямцы редкие. Как и вся фолклендская живность, уступить дорогу ни за что не желают. Напротив, бросаются в атаку. Взъерошив свои золотистые хохолки, бесстрашно встают навстречу лошади и с размаху бьют ее клювами по ногам. Лошадь при этом дико храпит и рвется понестись вскачь.
Одну такую колонию пингвинов я видел в окрестностях Порт-Стэнли. Хотя, плавая в Антарктике, я насмотрелся разных пингвиньих царств, от аборигенов Восточного Фолкленда трудно было оторвать глаза. Они совершенно особые. Главная черта пингвиньего характера — любопытство. Так все полагают, и так оно есть на самом деле. Однако фолклендских пингвинов это не касается. Любопытства у них нет ни на грош. Но коварства предостаточно. Злобно шипят на любую птицу, которая проходит мимо, и обязательно стараются ее клюнуть. А когда она оглядывается, делают вид, словно ничего не произошло. Сидят в гнездах так, будто сидели в этой позе много часов: я не я и хата не моя. Вдруг вскочат и без всякой видимой причины с ожесточением бьют друг друга крыльями, долбят клювами, шипят, свистят. Затеют такую потасовку, что перья летят, потом так же внезапно разойдутся. Кроткие, невинные, безмятежно-спокойные. Один из них походя может цапнуть детеныша другого и тут же, доковыляв до гнезда, самозабвенно начать ласкать своего отпрыска. И перья клювом ему чистит, и крыльями гладит. Прямо тебе человечья нежность. Помилуйте, разве такая заботливая мамаша способна кого-то обидеть?
Гнездятся они на прибрежных скалах, а материал для гнезд берут у самой кромки моря — выброшенные на берег водоросли. Носить их оттуда трудно и хлопотно. Куда легче стащить пучок-другой у соседа. Потихоньку стянет, подомнет под себя — и быстренько прихорашиваться, как будто только этим и занимался. Если же сосед заметит и негодует, воришка таращится на него с искренним изумлением: «Кто, я? Да вы с ума сошли!»
Во всем же остальном они очаровательны, если не считать, конечно, воинственного упрямства. Они все-таки заставили нас спешиться и прокладывать себе и лошадям дорогу кнутами. Я, правда, не могу сказать, что кнут действовал всегда успешно.
Обогнув преградивший нам путь залив, мы круто повернули влево и вскоре подъехали к подножию горы Асборн, а еще через некоторое время — к тому самому холму Развалин, у которого Мартинсен обещал охоту и отдых. Холм и впрямь походил на развалины. Словно разрушенный древний замок возвышался над обширной, километров в шесть по диаметру, котловиной, густо поросшей осокой, лопухами и вереском.
Перед нами расстилался лучший уголок всего Восточного Фолкленда. На диво тучная растительность, два небольших пресноводных озера и — тишина. Полдня, пока мы ехали от Порт-Стэнли, жгучий ветер пронизывал нас. Здесь же только дождь слегка осоку колышет. Не случайно эту затишную долину выбрали себе для пастбища дикие лошади и дикий рогатый скот. Тех и других мы увидели, едва спустившись в котловину. Скот был далековато, а лошади — метрах в пятистах. Табун голов на триста, чалой и серо-стальной масти. Очень забавные лошадки, чуть крупнее ослов, но, как и полагается настоящим мустангам, более изящные. Этакие грациозные скакунчики.
Наше появление их насторожило. Подняв головы, все, как по команде, повернулись в нашу сторону.
Моя Кейси, до сих пор утомленно-спокойная, вдруг поскакала во весь опор. Еще минута, и она бы сбросила меня на землю, но я успел схватиться за уздечку и повиснуть на гриве. Туго стянутые удила сначала было урезонили ее, но лишь до того момента, когда раздалось призывное ржание в табуне. Кейси ответила на него таким прыжком, что я не пойму, как мне удалось не выпустить из рук уздечку. Только это и спасло мою конягу. Дикие жеребцы в табуне ее бы неминуемо загрызли.
— Ич-ча, вольницу почуяла, — одобрительно глядя на меня, сказал подъехавший Мартинсен. — Она их сколько, дикарей!
Сняв с плеча ружье, он дважды выстрелил поверх голов табуна. Что произошло потом, я и сейчас еще вспоминаю с невольной дрожью. Табун будто вихрем взметнуло. Лавина коней, давя друг друга, неслась, как одно многоголовое и многоголосое чудовище. Сотни копыт спрессованной лошадиной массы на своем пути все словно сбривали. Казалось, за табуном летело испепеляющее котловину пламя. Только что там стояла высокая и густая, как камыш, осока, и вот уже черно. Не приведи господь, если бы вся эта лавина повернула к нам!
Поняв, о чем я думаю, Мартинсен улыбнулся:
— Который год пужаю, непременно от выстрела бегут. На выстрел из зверья один медведь идти горазд, по Северу помню. А дикий конь, он пужлив, не пойдет.
— Вытоптанного жаль, — сказал я, смутившись.
— Осоке это ничего, омолодится. Пужать вольницу надо, Кейси-то она как взноровилась. Опасно, когда табун поблизости.
Стреножив коней, мы пустили их пастись, а сами поднялись на холм, к базальтовым развалинам. У Мартинсена здесь оказалась обжитая пещера, вернее просторный грот, отлично приспособленный для временного охотничьего приюта. Пол в несколько слоев покрыт бычьими шкурами. Из таких же шкур сделан полог у входа. Чтобы они меньше вбирали влагу и не разлагались, Мартинсен обработал их золой с солью и сшил по две вместе мездрою внутрь.
У потолка — два фонаря «летучая мышь». На стенах развешаны плетенные из сыромятной кожи лассо, широкие, со стальным кольцами лошадиные подпруги и соединенные полутораметровыми кусками лассо металлические шары — боласы. Тут же висят коса, зачехленный в брезент топор, всякая мелочь.
Над вырытым посередине грота очагом — тренога с закопченным ведерным котлом. Рядом, у стены, — на продолговатом плоском камне подобие кухонного стола. Горка оловянных мисок, чашки, заварной и обычный чайники, керамические баночки с солью, перцем, чаем, разными пряностями.
В глубине грота — укрытые шкурами спальные мешки, охапка сухой осоки, канистра с керосином и порубленные, как дрова, бычьи кости. Это и есть фолклендские «дрова». На побережье топят выброшенными морем китовыми ребрами, а в центральных районах острова — скелетами погибших крупных животных. Немного осоки на растопку, и кости горят так же жарко, как сухие березовые дрова.
Зажигая фонари, Мартинсен поглядывал на меня с хитроватой усмешкой: мол, ну, что скажешь? В Порт-Стэнли и в дороге о гроте он ничего не говорил, явно хотел поразить меня неожиданностью. Сказал, однако, нарочито буднично:
— Сумеречно тут, при свете оно лучше. Располагайтесь, я пока костерок разведу, обогреемся маленько.
После долгой тряски на хребтине лошади я с удовольствием растянулся на мягких бычьих шкурах. Так вот за что лондонские миллионеры выкладывают десятки тысяч фунтов стерлингов! На их языке это называется путешествием в глубь веков или бегством от цивилизации. Мартинсену, который всегда их сопровождает на охоту, они, понятно, платят гроши. Бешеных денег стоит дорога от Лондона до Порт-Стэнли и лицензия на убой дикого быка. Не знаю, как губернатор архипелага разрешил мне воспользоваться всей этой экзотикой бесплатно. Реклама, наверно, прельстила: первый советский литератор на Фолклендах, что-нибудь да напишет.
Стадо дикого скота на Восточном Фолкленде уникальное. Теперь, когда вся наша планета давно обжита, оно, пожалуй, единственное в мире.
Лет триста назад это были обыкновенные домашние быки и коровы, завезенные сюда вместе с лошадьми из соседней Патагонии. Постоянного населения на острове в то время еще не было. Скот завезли какие-то моряки, которые к Фолклендам, судя по всему, больше не возвращались. Почти столетие патагонские новоселы оставались без присмотра. Скорее всего, о них вообще забыли. Когда колонисты, приехавшие осваивать Восточный Фолкленд, высадились на его берегах, они были поражены, увидев на заброшенном в океане необитаемом клочке суши огромное количество диких животных, похожих на домашний скот. Правда, на домашних коров и лошадей они походили не совсем. Лошади были чересчур уж мелкие и словно обутые в галоши. Мягкая торфяная почва изменила у них форму копыт. Они стали немного длиннее и шире, чтобы лошадь имела больше опоры. Очевидно, по этой причине уменьшился и вес коней. Рогатый же скот в своих размерах значительно увеличился. Он более спокойный, не носится галопом, как лошади, по острову и на торфяниках чувствует себя нормально. Суровый климат Субантарктики его только закалил, а скудные на первый взгляд пастбища оказались питательнее патагонских.
Дикие лошади колонистов не заинтересовали. Для работы они не годились, слишком слабые. И мясо несъедобное. Зато жирный рогатый скот был как дар небесный. Его истребляли сотнями и тысячами. В конце концов от былого множества осталось одно стадо голов на семьсот, которое спас побывавший на острове Чарлз Дарвин. Великий натуралист убедил губернатора Порт-Стэнли, что когда-то завезенный из Патагонии скот на Фолклендах с течением времени настолько видоизменился, что сейчас представлял собой ценную субантарктическую породу. Путем естественного отбора сама природа создала то, на что ученым понадобились бы десятки лет. И неизвестно, получился ли бы такой же блестящий результат.
Бездумное истребление животных прекратили. Диких коров начали приручать, но большую часть стада, как советовал Дарвин, решили не трогать. Однако скоро заметили, что число оставленных на воле животных время от времени резко сокращалось. Потом выяснилось, что виноваты во всем быки.
Между матерыми и молодыми дикими самцами непрерывно происходят жестокие схватки, которые часто приводят к массовой гибели молодняка. Но это полбеды. Главное несчастье в другом. Старые самцы почему-то агрессивно настроены против стельных коров. Если корова перед отелом не успеет отбиться от стада и родить детеныша в укромном месте, она и теленок обречены.
Когда дикие стада бродили по всему острову, коров гибло больше, но и больше выживало. Поэтому потери так или иначе восполнялись и общее количество скота увеличивалось. В одном же сравнительно немногочисленном стаде гибель самок невосполнима. Вот почему была разрешена охота на быков. Она необходима. Самцов всегда рождается больше, чем самок. Быков в стаде слишком много, и, если бы не планомерная охота на них, стадо постепенно могло бы выродиться.
Промысел этот такой же опасный, как охота на медведя с одним только ножом. По старой традиции, фолклендцы быка никогда не стреляют. Оружием служат те металлические шары, которые висели в гроте, лассо и нож. Охотник садится на специально обученную лошадь и сначала старается отбить от стада намеченного быка. Почуяв опасность, самец немедленно бросается на всадника. Но конь бежит быстрее. Охотник «водит» быка по кругу и, улучив момент, заходит к нему с тыла. Тут-то и начинается сама охота. В считанные секунды, пока животное не повернулось навстречу лошади, охотник должен метнуть к его задним ногам боласы. Это те самые секунды, когда бык разворачивается. Метко брошенные шары, ударившись о его ноги, на развороте схлестываются, и бык оказывается спутанным. Не мешкая ни мгновения, охотник набрасывает на его рога лассо и сразу же соскакивает на землю, предоставив остальное лошади. Без всадника она в диком страхе рвется вперед. Крепко привязанное к подпруге лассо натягивается, как тетива. Бык пытается освободиться от лассо и тоже устремляется вперед, но в порыве прыжка падает на спутанные задние ноги. В этот момент охотник одним ударом ножа в спинной мозг поражает его, как молнией.
Все происходит быстрее, чем я здесь рассказал. Напряжение во время охоты огромное, а риск просто не поддается описанию. Малейшее неверное движение — и гибель охотника и его лошади неизбежна. Она грозит им уже тогда, когда быка отбивают от стада. Нужно быть великолепным знатоком своего дела, чтобы не навлечь на себя гнев других самцов. Потревоженные быки тотчас готовы к нападению. И, как ни резва твоя лошадь, тебя ей не унести. Быки сильнее и в бешенстве способны преследовать часами. Никакая лошадь такой погони не выдержит, упадет.
Я бывал в Испании на корриде, слышал исступленный рев охваченной ликующим восторгом толпы, видел все одуряющие корридные страсти. Но победить разъяренного и все же домашнего быка совсем не то, что выйти один на один с могучим вольным дикарем. Тореадор может ошибиться и спастись, охотник же на диких быков ошибается только однажды.
Пока мы чаевничали в гроте, я думал о предстоящей охоте и невольно поддавался все большей тревоге. Вдруг Мартинсен промахнется боласами либо метнет их секундой раньше или позже? Я ничем не смогу помочь. Мы даже не взяли с собой карабин. Дробовик против быка — детская игрушка.
Прямо признаться в своих опасениях я, конечно, постеснялся, сказал, что мне все очень понравилось, сама поездка по острову, этот грот, дикие лошади. Материала для репортажа вполне достаточно, так что охотиться на быка вовсе не обязательно. Я совершенно удовлетворен. Жаль только, что мы оставили грифам того гуся, сейчас бы он был кстати.
Старик глянул на меня с удивлением:
— Ехали-то для какого резону?
— Так ведь быка мы все равно не увезем, опять грифам на корм.
— Известно, грифам. Кому же еще он надобен? Откушать маленько да рога увезти. Для интересу, как говорится. В том месяце мы с лондонскими гостями тут пятерых уложили, окаянных. Голов сорок еще повалить следует. Губернатор не позволяет, лицензии продать надеется.
— Что, мало покупателей?
— Свет-то сюда не близкий. С другой стороны, деньги солидные. Не всякий интересу ради выложит.
— Охота больно уж рискованная.
Как мог, я скрывал свое беспокойство, но Мартинсен понял меня, улыбнулся:
— Впервой оно обязательно рискованно. Вы с отдаления понаблюдаете, я за часок управлюсь. — С этими словами он встал, начал собираться. Деловито, спокойно, как будто впереди не было ничего достойного хотя бы легкого волнения. — Когда поедем к стаду, Кейси вашу попридержите, необученная она. Случаем чего, к гроту скачите, сюда они не пойдут.
Как проходит охота, я уже рассказал, повторяться не буду.
Вечером мы ели бифштекс по-фолклендски — зажаренное на раскаленном камне бычье мясо, вырезанное из туши вместе со шкурой.
Ночь. Грот. Костер. Шелестящий шум ливня. Где-то рядом — что для планеты двести шестьдесят миль! — Огненная Земля.
Мы лежали у очага на бычьих шкурах, Мартинсен рассказывал о себе.
Как я уже говорил, родом он из Мурманска. Закончил там начальную русскую школу и немного плавал матросом на советской зверобойной шхуне. В конце двадцатых годов большинство норвежских семей, не имевших советского подданства, уехали с Кольского полуострова в Норвегию. Микалу и его старшему брату Мариусу удалось устроиться на китобойную флотилию. Мариусу повезло, в 1934 году он уже был капитаном-гарпунером. К тому времени сдал экзамен на штурмана дальнего плавания и Микал. Мариус взял его к себе на корабль старшим помощником, чтобы затем помочь ему стать гарпунером.
Китобойный промысел в Норвегии всегда был главным занятием значительной части всего мужского населения. Как признанные специалисты, норвежцы плавали на многих китобойных флотилиях мира. Быть капитаном-гарпунером для моряка значило сделать самую подходящую карьеру. Никто в море столько не зарабатывал, как гарпунеры. Но выбиться в эту китобойную элиту было не просто.
В период между первой и второй мировыми войнами китобойный флот с каждым годом сокращался — редели стада китов. Меньше оставалось флотилий, труднее было найти работу. Поэтому, стараясь избавиться от наплыва новых конкурентов, старые опытные китобои создали Национальный союз гарпунеров, который добился права выдавать дипломы и ведал устройством молодых специалистов на работу.
Раньше гарпунером мог стать всякий, кто хорошо стрелял из гарпунной пушки и знал повадки китов. Теперь же нужно было иметь еще и звание капитана. К экзаменам на получение диплома допускался лишь тот, кто выплавал необходимый по морским законам капитанский ценз, занимал на китобойном судне должность не ниже старшего помощника капитана и внес в кассу Союза гарпунеров денежный взнос, равный своему шестимесячному заработку. Но успеха все это не гарантировало.
Перед сдачей экзаменов полагалось всего пять тренировочных выстрелов. Потом давали еще десять выстрелов, которыми нужно было добыть десять китов. Один промах, и экзамены переносились на следующий год. Так можно было испытывать себя сколько угодно и никогда не стать гарпунером.
За выполнение всех условий формально отвечал капитан китобойца, но особого контроля с его стороны не требовалось. На одном судне экзамены сдавали два человека, а свободную вакансию гарпунера в случае успеха в ближайшем сезоне обещали только одному. Кто окажется лучшим. Конечно, они следили друг за другом во все глаза. Когда один стрелял, пушку ему заряжал его соперник.
Драконовский порядок экзаменов Микала не смущал. Два года плавая старшим помощником Мариуса, он основательно присмотрелся ко всем его гарпунерским секретам. Стрелять ему, правда, не приходилось. Допускать к пушке тех, у кого не было гарпунерского диплома, капитану строго запрещалось. Нарушив запрет, Мариус рисковал бы потерять работу. Но теоретически он подготовил Микала неплохо. Получив разрешение сдавать экзамены там, где последнее время плавал, Микал уже отлично знал пристрелянность пушки, выгодную для нее дистанцию, угол стрельбы и многое другое, что обычно известно только опытному гарпунеру, изучавшему свою пушку и судно не один год.
Еще до выхода в рейс Союз гарпунеров, заручившись согласием управляющего флотилией, назначил экзамены на пятнадцатое февраля. Февраль в Антарктике — месяц штормов. Но день, против правил, выдался прекрасный. Залитый солнцем океан лучился, как тихое озеро. Никакой качки и по всему горизонту — фонтаны китов.
— Море сулит тебе удачу, Микал, — усмехаясь в курчавую шкиперскую бороду, сказал Мариус по-русски. Они стояли на ходовом мостике, и он не хотел, чтобы их понял рулевой. — Лысый просится стрелять первым, погоду, пес, упустить боится. И пускай, не гонись за жребием. Поторопится и промажет, а от тебя уступка — козырь лишний. И мне карта, не стратился по-родственному.
Мариус не любил нечестной игры. Как бы он ни болел за брата, это еще не давало ему повода для вражды к его сопернику. Но соперником Микала был Вильям Паулсен, — долговязый, в двадцать восемь лет уже совершенно лысый парень, которого боялась и молча ненавидела вся команда китобойца. Говорили, он не то племянник, не то какой-то кузен главного штурмана флотилии. Иначе его, молодого человека, едва успевшего выплавать капитанский ценз, никто бы не прислал на судно дублером капитана. Получить такую должность на норвежском китобойном флоте было верхом возможного. Дублерами капитанов могли плавать только инспекторы Союза гарпунеров, чье присутствие на кораблях всегда вызывало недовольство. Будучи штатным членом экипажа, инспектор тем не менее никогда не стоял вахту и чаще всего вообще не занимался на судне никаким полезным трудом. Все его обязанности сводились к тому, чтобы собственной персоной поддерживать влияние союза. А платили ему почти столько же, сколько капитану, — в четыре раза больше, чем матросу первого класса. Это всех задевало, потому что доля инспектора шла из общего пая команды.
Для инспектора Союза гарпунеров Вильям Паулсен был слишком молод, но работать он тоже не желал. Взял на себя роль добровольного церковного проповедника и только улыбался, когда Мариус весьма прозрачно намекал ему, что деньги на промысле проповедями не зарабатывают. Улыбку Паулсена знала вся флотилия. С его узкого, обрамленного жиденькой бородкой лица не сходила гримаса святоши, а в прищуренных синих глазах высокомерно блестела наглость. Все это видели, и радости в его обществе никто не испытывал. Но проповеди все же слушали. Никому не хотелось иметь дело с родственником главного штурмана. Для увольнения с флотилии могла послужить причиной любая придирка. Доносов Паулсена боялся даже Мариус.
Лишь однажды терпению команды, казалось, наступил предел.
Закончив дневную охоту, «девятка» с шестью финвалами на буксире шла к флагману сдавать добычу. Внезапно разыгрался снежный ураган. Он захватил китобоец милях в сорока от китобазы.
Антарктика полна неожиданностей. Штиль, тишина, вдруг — резкий порыв ветра. Ошеломляющий, как взрывная волна, шквал. Еще несколько минут затишья, и вот уже слышны глухие, тяжкие вздохи. Словно где-то в океанской пучине ворочается, вздыхая, гигантское чудовище.
Шквал идет за шквалом. Пронзительный и мощный свист ветра сливается с раскатистым громом вздыбленных валов. Исчезают небо, море, не видно даже палубы корабля, через которую с грохотом перекатываются вспененные горы воды. Неистовый разгул стихии нарастает с каждой минутой. В бешеном смерче кружатся тучи водяной пыли, град, колючий, как битое стекло, снег. Вся эта бушующая масса, плотная и жгучая, окутывая корабль, заковывает его в тяжелую броню льда. На всех надстройках, бортах, на вантах и мачтах ледяная толща растет буквально на глазах. Горе тем морякам, кто упустит хотя бы минуту, не найдет в себе сил вовремя подняться на борьбу со стихией.
Вся команда китобойца вооружилась шлангами с горячей водой, ломами, кирками. Сами обледенелые, люди сбивали многотонные глыбы льда с корабля. Отяжелевший, он в любой момент мог потерять остойчивость и опрокинуться.
Непрерывный аврал длился шесть часов. До изнеможения уставшие, до мозга костей промерзшие, моряки спасали свою жизнь и жизнь корабля. Не вышел на аврал только один человек — Вильям Паулсен. Он закрылся у себя в каюте, читал молитвы. Ему стучали, но он не отзывался. Измотанные и злые, матросы были уже готовы взломать дверь. Их остановил боцман Олсен.
— Вы правы, ребята, но перед таким делом лучше подумать, — сказал он мрачно и словно бы виновато. — Не забывайте, у этой птички острые когти.
Олсен был старый и мудрый. Он знал, чем остановить ребят. Если бы они погибли, Паулсен ушел бы ко дну вместе со всеми. И тогда черт с ним, смерть всех равняет. Но погибать никто из них не собирался. Они хотели жить, а живущим нужна работа.
Много потом было авралов, но Паулсена всегда оставляли в покое. Только поражались его выдержке. Не всякий человек, вызвавший к себе общую ненависть, месяцами может жить в тесном мире маленького корабля, не замечая или делая вид, что не замечает, холода скрытой вражды.
Таков был соперник Микала. Нелегкий соперник. Пока Микал плавал старшим помощником капитана на судне Мариуса и не мог получить ни одного выстрела, Паулсен два рейса ходил платным учеником гарпунера на английской китобойной флотилии «Саутерн Харвестер». У англичан не было таких строгостей, как у норвежцев. Они не выдавали иностранцам дипломов, но за деньги разрешали палить из пушек сколько пожелаешь. Поэтому многие норвежцы, кто хотел стать гарпунером и у кого были деньги, сначала шли обучаться к англичанам. Микал лишних денег не накопил. Но он верил в счастливую звезду.
Имея двухлетний практический опыт, Паулсен, вероятно, тоже верил в удачу, но больше, очевидно, надеялся на бога. Поднявшись в первый день экзаменов на гарпунерскую площадку, он опустился на колени и долго беззвучно шептал молитвы. Прошло пятнадцать минут, полчаса… Паулсен продолжал молиться. Нетерпеливой перебранки за своей спиной он словно не слышал.
На палубе все с удивлением поглядывали на Микала. Почему он молчит?
Внешне бесстрастным оставался только Мариус. Проявлять какие-то эмоции в его положении было бы глупостью.
Растерянный, Микал стоял у пушки, не зная, что сказать. Он понял: выторговав у них с Мариусом позволение стрелять первым, лысый святоша теперь будет тянуть время, чтобы весь этот прекрасный день достался ему одному. Свои пять тренировочных и десять зачетных гарпунов при таком скоплении китов он успеет выстрелить сегодня, а выстрелы Микала придется перенести на завтра. Но завтра может начаться шторм или не будет китов. Тогда экзамен отодвинется еще на день, потом, возможно, и на целый год. Экзамены мешали промыслу, и больше трех дней на них не давали.
— Послушайте, Вильям, — с трудом подавляя гнев, Микал тронул Паулсена за плечо, — если вашему богу именно сейчас нужно столько молитв, я возвращаю себе право жребия.
Паулсен не шелохнулся. Его трагически опущенный сухой рот по-прежнему что-то шептал. Потом губы наконец плотно сомкнулись. Он неторопливо поднялся, осенил Микала крестом, сказал тихо:
— Да простит вас господь бог, Мартинсен, — и стал у пушки.
Снова растерявшись, Микал отступил. Этот длинный, тщедушный демон его словно гипнотизировал.
На третьем зачетном гарпуне Паулсен промахнулся. Неточность выстрела он почувствовал сразу, когда гарпун еще свистел в воздухе. Микал заметил, как вздрогнули его тонкие, до синевы белые руки. Ничем другим своего волнения он не выдал. Провожая взглядом уходящего от корабля блювала, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Господь учит «не убий», а мы убиваем. По грехам и воздаяние.
— Вы просто плохо прицелились, — буркнул за его спиной Микал.
В нем не шевельнулось ничего, что можно было бы назвать радостью. Скорее, даже стало жаль Паулсена. Или то было разочарование. Зная подготовку Вильяма, Микал рассчитывал на более сильного противника.
Его поразила неожиданная уступчивость Паулсена. За ним оставалось еще семь выстрелов и почти столько же часов светлого времени. Отказаться от них — значило упустить редкую возможность испытать себя до конца и дать лучший шанс сопернику. Так понимал Микал. Когда Паулсен предложил ему занять место у пушки, он решил, что от неудачи бедняга слегка рехнулся. Воспользоваться в этот момент его слабостью было бы свинством. Какой он ни есть святоша, а все же человек.
Микал достал из кармана флягу с ромом, неловко протянул Паулсену:
— Глотните, Вильям. Я знаю, сейчас вам нужно.
Кажется, впервые за весь рейс постная физиономия Паулсена на минуту смягчилась.
— Со мной все в порядке, — отстранив флягу, сказал он необычным для него тоном благодарности. И добавил уже сухо: — Я полагаю, вы напрасно теряете время, Мартинсен.
Уязвленный в своем искреннем побуждении, Микал про себя чертыхнулся. Идиот, нашел перед кем слюни пускать! Сказал сердито:
— Хорошо, заряжайте пушку.
Фонтаны китов радужными султанами все еще вспыхивали по всему горизонту. Там, где их было особенно много, в прозрачном солнечном воздухе четко вырисовывались черные утюги китобойцев. Со всех сторон доносились приглушенные расстоянием звуки пушечных выстрелов.
Микал невольно улыбнулся. Скоро прогремит и его выстрел, может быть всего через несколько минут. Первый выстрел Микала Мартинсена.
Потом на него как будто нашло затмение. Забыв о Паулсене, обо всех, кто стоял на палубе, ничего не видя и ничего не слыша, он смотрел на тупорылую серую пушку, не в силах оторвать от нее глаз. В голове у него закружилась сумятица мыслей, наполнивших душу тревогой и странной тоской. Словно ему предстояло с чем-то навсегда расстаться, уйти от чего-то, с чем давно сжился.
Сотни раз заряжал он эту пушку, знал каждый ее винтик, чистил ее, смазывал, снимал и надевал на нее выбеленный морем старый брезентовый чехол, но никогда не касался ее рукоятки. До блеска отполированная жесткими ладонями брата, для него она была запретным плодом, тронуть который он не смел и боялся. Мартинсены не верили в бога. Микалу было смешно думать, что, выдержав испытания, он должен будет поклясться на Библии никому и никогда не выдавать своих гарпунерских секретов. Эти клятвы, с рукой на засаленной толстой книге, ему всегда казались глупыми. Но, как добрый моряк-промысловик, он свято чтил капризную богиню всех удач Фортуну. Кто знает, как она к нему обернется. Кто не умеет терпеть, не получит и благословения Фортуны. Правда это или нет, а растравлять себя раньше срока было не в характере Микала.
И вот теперь час настал. Обитая тепловатым во всякую погоду черным текстолитом, для удобства чуть изогнутая рукоятка гарпунной пушки — в его руках. В ней все — судьба.
Он понимал, что надо быть спокойным, но никак не мог унять противную дрожь в икрах. Они мелко вибрировали, будто через них пропускали электрический ток.
«Дрожу, как трус», — подумал он, раздражаясь.
Внезапно с мачты до него долетел голос марсового:
— Слева сорок пять… Э, постойте, там, кажется, кашалот.
Но Микал взмахом руки уже дал знак рулевому повернуть влево. На минуту он заколебался, может быть, не стоит связываться с кашалотом, потом решил: «Какая разница, блювал или кашалот, мне нужен кит».
Простуженный голос марсового и эта простая здравая мысль придали ему уверенности. Что может случиться? Разве он не сумеет прицелиться? Кашалот — резвая тварь, но взять его все же легче. Ленивый блювал для одного гарпуна слишком живуч. Махина в сто восемьдесят тонн.
Корабль круто пошел на левый галс. Сердце Микала защемило. Он чувствовал, как его охватывает незнакомое, хмельное торжество. Он еще не был гарпунером и никто бы определенно не сказал, будет ли он им вообще, но сегодня он у пушки, и на этой посудине все, абсолютно все подчинены его воле, даже Мариус. Пусть ненадолго, только на короткие часы охоты, но полностью, безраздельно. Надо быть норвежцем и китобоем, чтобы понять все то могущество, какое дает моряку гарпунная пушка. Деньги, власть над людьми, непререкаемая сила каждого твоего слова. Гарпунер! Этого трудно добиться, но за ним, по ту сторону победы, — Олимп. И, черт возьми, вилла, отличная вилла. Нет в Норвегии гарпунера, не имеющего отличной виллы. Тогда жирный баклан Карлсен не скажет, что его Грети Микалу не ровня. Поищи другого такого Микала!
Китобоец пробежал два-три кабельтова, когда голос марсового снова вернул Микала к действительности.
— Смотрите, смотрите! — кричал матрос — Он дерется, там целая свалка, с кальмаром дерется!
Теперь кашалота видел и Микал. До него оставалось не больше четверти мили.
Громадная черная туша, извиваясь всем своим лоснящимся телом, металась в воде как сумасшедшая. Казалось, не кит напал на кальмара, а кальмар сводил счеты с извечным своим врагом. Многометровые щупальца спрута, обхватив похожую на обрубок колоды голову спермуэла, раздирали ему пасть. Длинная нижняя челюсть свирепого морского хищника была свернута в дугу и изорвана в клочья. Без этой единственной своей зубастой челюсти заглотнуть кальмара кашалот не мог и не мог от него избавиться. Мощные щупальца спрута всосались в его голову намертво. Кит бился изо всех сил. Но уже явно проигрывал.
— Проклятье! — ругнулся Микал, жестом давая кораблю нужное направление.
Подойти к кашалоту сейчас можно было на любую дистанцию: он не замечал корабля, а если и заметил, то из-за кальмара уйти от него был не в состоянии. Но он так мотался из стороны в сторону, что поймать его на прицел было почти невозможно. А искать другого кита, отказавшись от этого, Микалу не позволяла гордость. Марсовый предупреждал его, что впереди кашалот.
Затылком Микал чувствовал на себе ожидающие взгляды. Кроме Паулсена, все, кто был на палубе, конечно, желали ему удачи. И Микал не будет Микалом, если заставит ребят разочароваться.
Он не испытывал никакого азарта. Только помнил, что должен попасть в спермуэла во что бы то ни стало. И обязательно под левый плавник, немного ниже, на три дюйма. Ровно на три дюйма. Так учил Мариус.
Пальцы правой руки нажали гашетку, повинуясь скорей инстинкту, чем рассудку. Но момент был выбран точно. Единственно возможный. В те полторы-две секунды, пока гарпун, увлекая за собой линь, летел к цели, Микал успел понять — не промазал.
Говорят, первый удачный выстрел запоминается гарпунером на всю жизнь. И звучит потом в памяти, как любимая мелодия. Ее не спутаешь ни с какой другой. У каждого выстрела свой голос, своя неповторимая мелодия, различить которую способно только чуткое ухо гарпунера, хотя профессия неизбежно делает его глуховатым. Он не слышит музыки, но как никто на свете чувствует мелодию выстрела. Мягкий, очень мягкий щелчок гашетки, иногда томительно медленный, полный сдержанного выжидания, иногда скорый, решительный, но все же мягкий, вкрадчиво-осторожный, затем резкий, оглушающий хлопок — сработал снаряд. Мгновенный, слепящий всплеск огня и дыма, гулкий свист разрывающего воздух гарпуна… Ушел гарпун, его уже не слышно, только, опаляя колодки амортизаторов, тонко звенит линь. Секунда, другая — и словно где-то далеко в воду камень ухнул: в теле кита взорвалась навинченная на гарпун граната… Дистанция, угол стрельбы, как вошел гарпун в цель — нотные строки гарпунера. На них он пишет свою мелодию.
Микал ничего не запомнил.
Вслед за выстрелом раздался сильный удар в корму корабля. Ют так подбросило вверх, что нос китобойца зарылся в воду всей гарпунной площадкой. Микала накрыло волной. Захлебнувшись, он едва удержался на ногах. Потом, когда корма опустилась, все судно начало трясти, как в ознобе.
Механик Германсен стоял у промысловой лебедки, словно оглушенный. Линь вытравился уже на добрых три кабельтова, а колодки амортизаторов продолжали раскручиваться с бешеной скоростью. Германсен даже не пытался придержать их. Ни Мариус, ни вахтенный штурман, никто ничего не предпринимал. Всех будто парализовало.
— Германсен! — заорал Микал, вдруг осознав, что все ждут его распоряжений. — Германсен, линь!
Опомнившись, механик рванул рычаг лебедки на себя. Деревянные колодки густо задымили. Туго натянутый линь еще немного прополз вперед и скоро провис — раненый кит выдохся.
Микал успокоился и теперь четко отдавал команды механику и на ходовой мостик:
— Выбрать слабину! Самый малый вперед!
Все шло как надо. На малом ходу китобоец трясти перестало, лебедка работала нормально. Глаза Германсена, шальные от природы, смотрели на Микала с преданностью собаки. Для порядка не вредно было бы его поругать, как это обычно делал Мариус, но Микал не смог бы. Обледеневший в своей насквозь промокшей одежде, с обмерзшими растрепанными волосами — шапку с него смыло водой — он радостно поеживался, словно не было ни студеного антарктического холода, ни недавнего страшного удара в корму.
Расстояние между судном и китом медленно сокращалось. Было ясно, что добойного выстрела не понадобится. Хищные кормораны, редкие своей уродливостью грифов и наглостью стервятников, прожорливыми стаями уже носились над кашалотом, как вороньё. Когда Микал бывал в дурном настроении, он сравнивал этих жадных ублюдков с Паулсеном. Но сейчас, приказав святоше перезарядить пушку, от полноты чувств, сам того не ожидая, он добавил к приказу «пожалуйста». Человек отходчивое существо. Счастливый миг — и все вокруг прекрасно.
Микал подошел к бортовому лееру, приготовился вогнать в кашалота полую металлическую пику, чтобы компрессором накачать в него воздух. Иначе, когда линь обрежут, кит утонет.
Неожиданно тот удар, еще более сильный, повторился.
Микала снова накрыло волной. Наполовину висевший за бортом, теперь он вряд ли вышел бы из-под воды живым, если бы, казалось, мертвый кит внезапно не дернулся вперед. Он рывком протащил за собой корабль, и дифферент быстро выровнялся. То была агония спермуэла, но она спасла Микалу жизнь. Он понял это позже, а тогда, отплевываясь соленой морской водой, ругал себя за преждевременное благодушие. Ему казалось, что во всем виновата Фортуна.
Чудовище, дважды таранившее корабль, никто не видел. Но опытным китобоям не надо рассказывать, как оно называется. Это был матерый самец кашалота, ходивший где-то поблизости от убитого собрата. Что-то его разъярило, и он напал на корабль. Нападая на китобойца, кашалоты почему-то метят в корму. Возможно, их раздражает непривычный шум гребного винта.
К счастью, двумя ударами кашалот удовлетворился. Перед его свирепой мощью маленькое судно было беспомощным. С добычей на лине оно не имело никакой маневренности, а теперь и хода. От ударов две лопасти гребного винта срезало начисто, словно они были не из легированной стали, а из хрупкого стекла. Винт стал вращаться неправильно, и вибрацией корабль буквально разламывало. Микалу ничего не оставалось, как отдать команду «стоп машина».
— Тебе следует переодеться, Микал, — сказал Мариус, спустившись с ходового мостика на палубу.
Как всегда, весь его облик был полон спокойной строгости. Но трубка не дымила. Когда Мариус волновался, он забывал о ней.
— Да. Конечно. — Внешнее хладнокровие Мариуса напомнило Микалу старый девиз Мартинсенов: что бы ни случилось, самое лучшее — вовремя взять себя в руки.
С трудом, не желая верить очевидному, Микал начинал сознавать, что промысел для них закончен, год пропал. Теперь до конца сезона «девятка» будет болтаться на швартовых под бортом флагмана. Потом обледенелый остров Южная Георгия, судоремонтный завод в Грютвикене — и снова на восемь месяцев в море. До тех пор о Норвегии и думать забудь.
Пиши письма, Грети. Если ты еще помнишь Микала…
…Десятый выстрел казался недостижимым.
Два года подряд Паулсен срезался на третьем зачетном гарпуне. Затем из десяти возможных ему удалось выбить семь, но в следующем сезоне, уже четвертом, — опять промахнулся на третьем. Словно этот третий гарпун для него был заколдованным. Восстановивший против себя всю команду надменный святоша даже у самых непримиримых начинал вызывать сочувствие. Но больше все болели, конечно, за Микала. Паулсену не везло или у него не было для этого способностей, а Микала как будто преследовал рок.
На второй год после первой неудачи он все десять гарпунов послал в цель. Промаха не было. Но восьмого кита Микалу не зачли.
Они охотились тогда южнее островов Баллени, в забитом айсбергами море Росса. День, как обычно в этих широтах, был пасмурный, с низко нависшими темными тучами. Но погода стояла тихая, и промысловая обстановка была не хуже прошлогодней. Все разводья между грядами айсбергов покрывали громадные бурые и светло-коричневые пятна — поля планктона. Где планктон, там усатые киты. Это их пастбища.
В первой половине дня «девятка» взяла семь финвалов. Потом, после обеда, марсовый, едва поднявшись на мачту, радостно завопил:
— Блювалы! Прямо по носу!
Взбивая пенистые гривы на заштиленной глади моря, стадо голов на тридцать шло плавными, неторопливыми прыжками. Сытые баловни океана тешились.
Изготовив пушку, Микал отдал команду «малый вперед». Развивать полный ход не было нужды. Расстояние до китов не превышало пяти-шести кабельтовых, и Микал решил, что сумеет подойти к ним потихоньку, незаметно.
Он выбрал самого крупного самца с левого фланга. Тот подпустил судно метров на двадцать пять. Промахнуться на такой дистанции Микал не мог. Так он подумал. И в этом была его ошибка.
Нельзя быть слишком уверенным там, где нужны выдержка и холодный расчет. Микал настолько поверил в удачу, что выстрелил, почти не целясь, с прямой наводки. Он сделал все как следует, но гашетку нажал, должно быть, одной-двумя секундами раньше. Когда развеялся дым выстрела, все увидели, что гарпун вошел в кита метрах в трех от грудного плавника. Гарпун засел в спине блювала и только оглушил его.
Минуту или полторы кит оставался неподвижным, потом он, встрепенувшись, занырнул и долго ходил на глубине кругами. С высокой гарпунной площадки его расплывчатая тень была хорошо видна. Неожиданно он рванулся вдоль корпуса судна и вынырнул за кормой. Колодки амортизаторов в этот момент от сильного раскручивания задымили, но Германсен не обратил на них внимания. Когда Микал отдал команду тормозить лебедку, линь вытравился за борт на добрых триста метров. Выныривая, кит задел гребной винт, и линь намотался на лопасти. Разорвать беспорядочные кольца прочного манильского каната у машины не хватало мощности. Как и в том случае с кашалотом, китобоец потерял ход.
С одной стороны линь был закреплен у лап гарпуна, засевшего в теле кита, а с другой — у гребного винта. Неуправляемое судно оказалось на буксире у блювала, который, обезумев от боли, тащил его кормой вперед.
Взрывом навинченной на гарпун гранаты киту, вероятно, все же повредило какие-то важные жизненные органы. Он пускал частые, окрашенные кровью фонтаны и все время заваливался на правый бок. Но мощи в его исполинском теле было еще достаточно. Микал слышал множество историй, когда даже смертельно раненные блювалы таскали в упряжке китобойные суда сотни миль, а бывало, и затаскивали их под воду.
Милях в двенадцати в том направлении, куда тянул судно блювал, по всему горизонту сплошным массивом белели раскрошенные торосы ропаков — затопленных до самых вершин айсбергов. Блювал между ними наверняка пройдет, отыщет, стерва, лазейку. А китобоец?
Микал растерянно смотрел на Мариуса. Он прекрасно понимал всю сложность положения. Линь нужно было немедленно обрубить. Но это значило потерять кита и вместе с ним зачетный гарпун.
Подавляя волнение, Мариус молча сосал трубку. Что он мог сказать? Пока Микал у пушки, он все должен решать сам.
Привязав к длинному шесту похожий на хоккейную клюшку фленшерный нож, Микал с тяжелым сердцем грузно прошагал на корму. Вот сейчас он опустит нож в воду, нащупает линь и… Внезапно его охватила ярость. Два года проторчать в Антарктике — и вернуться ни с чем. Проклятая тварь!
— Германсен! — закричал он в бешенстве. — Германсен!
— Я здесь, — тихо отозвался за его спиной Германсен.
Когда он появился на корме, Микал не заметил.
— Здесь? Какого дьявола вы здесь? Что делают ваши машины?
Старший механик вздохнул:
— У главного двигателя шатуны заклинило.
— Голову вам заклинить! Это по вашей милости все! Почему лебедку не стопорили?
— Я ждал команду.
— Болван безмозглый! Имейте в виду, если мы потеряем этого кита, я добьюсь, чтобы на «девятке» вашего духа не было.
— Да, конечно, — покорно согласился Германсен. — Вы правы, я виноват.
— Вы всегда виноваты и всегда, черт возьми, торопитесь признать свою вину. Думать надо, Германсен!
— Да, конечно.
Микалу вдруг стало неловко. Он действительно команду отдал не вовремя. Не Германсен, а он, Микал, болван безмозглый.
Длинный, нескладный, с глазами, полными неизбывного человеколюбия, старший механик «девятки» был нерасторопен, постоянно где-то витал, но его можно было упрекнуть в чем угодно, только не в отсутствии желания думать. Что бы ни случилось, неизменно спокойный Германсен умел все трезво взвесить и найти если и не единственно верный, то все же выход.
— Простите, Рауль, — буркнул Микал остывая. — Кажется, эта тварь собирается затащить нас в ропаки.
— Это его право, он борется за жизнь. Другого шанса избавиться от нас у него нет. Но рубить линь я бы на вашем месте не торопился. Он скоро устанет. Видите, какие розовые фонтаны. Надо приготовить багор и следить, когда линь повиснет. Метров шесть слабины вполне хватит.
Глянув на кормовой шпиль, Микал улыбнулся. Черный ребристый рол шпиля медленно вращался. Нерасторопный Германсен успел, оказывается, переключить вспомогательную машину на корму. Оставалось только поймать момент слабины, подтянуть багром линь к палубе и накинуть на шпиль. Пусть потом кит потягается с машиной. Она-то его вымотает быстро. Или хотя бы даст время придумать что-нибудь другое.
— Хорошо, Германсен, тащите багор, — сказал Микал сдержанно. Он боялся преждевременной радостью спугнуть удачу.
Линь провис через десять минут. Им удалось подхватить его и набросить на шпиль тремя витками. Еще несколько витков сделала машина. Туго натянувшись, манильский канат зазвенел, как стальной.
Кит сначала чуть приостановился, потом, словно ударившись в невидимую стену, дернулся назад, выбросил окутанный розовым паром кровавый фонтан и замер. Какое-то время его сила и сила машины были равны, затем шпиль снова провернулся. Не поддаться мощному двигателю гигантский, но истекающий кровью зверь не мог.
С надсадным гулом машина рывками вращала шпиль, подтягивая блювала все ближе к судну. Казалось, линь вот-вот оборвется или гарпун вырвется из тела кита. Невозможно было представить крепость мышц, выдерживавших натяжение в десятки тонн. И все же гарпун оставался в спине блювала до конца. Линь тоже не оборвался. Но когда кита подтащили к самой корме, Микал понял, что этого слишком мало. Зверя нужно добить, а пушка на судне только одна, и она намертво привинчена к полубаку.
— У вас неплохая голова, Германсен, но, пожалуй, пора давать SOS, — сказал Микал, скрывая под иронией досаду разочарования.
Еще год надежд прахом. Этого загарпуненного, но не убитого кита ему не зачтут. Он достанется тому, кто первым подойдет к «девятке» и сделает добойный выстрел. Даже если это будет старина Якобсен, готовый отдать младшему Мартинсену свою собственную добычу. Не Якобсен, Союз гарпунеров решает. Мариус потом утешал Микала:
— Твоя звезда, Мики, не настолько скверна, чтобы думать о ней с отчаянием. В следующем сезоне все будет в порядке.
Но на следующий год все три дня экзаменов Микал провалялся в постели. А четвертый сезон стал для него последним.
В тот день произошло невероятное.
Только что накачав воздухом очередного финвала, Микал увидел чуть левее курса крупного горбача. Всего в двух кабельтовых. Пушку Паулсен уже успел перезарядить. Не теряя ни минуты, Микал занял боевую позицию. И вот в момент выстрела, в ту самую секунду, когда Микал нажал гашетку, на линии прицела из воды свечой выскочил китенок. Гарпун прошил его насквозь, но направления не изменил — вошел точно в цель. Каким-то чудом граната в китенке не взорвалась. Взрыв произошел в туше взрослого горбача. Таким образом на одном лине оказалось сразу два кита, самка с детенышем.
Паулсен, видевший, как все произошло, истово перекрестился. Потом, пристально глядя на Микала, он сказал с суровой строгостью:
— Вы совершили тяжкий грех, Мартинсен, это убийство агнца. Осените же себя хотя бы крестом.
Микал засмеялся:
— Ничего, Вильям, с богом мы сочтемся.
Конечно, это был подлый выстрел. Но разве Микал ожидал что-нибудь подобное? Он не заметил даже, что целится в самку. Кит был огромный, и Микал принял его за матерого самца. Но тогда он об этом не думал. Два кита на одном лине страховали возможный промах. За Микалом оставалось еще три гарпуна. Если один из них и пройдет мимо цели, двумя другими Микал уж как-нибудь сумеет не промахнуться.
Он чувствовал себя в прекрасной форме и верил в удачу как никогда. Это необыкновенное двойное попадание одним гарпуном для него казалось знамением самой Фортуны. Так долго изменявшая ему, сегодня она определенно заигрывала с ним.
Следующий выстрел, восьмой, был таким же точным, как семь предыдущих. Микал мог в этом поклясться. Рикошет больше удивил его, чем расстроил. Он твердо помнил, что линию прицела взял совершенно правильно, но гарпун, скривив почему-то траекторию полета, боком ударился в спину кита и отскочил от него, как резиновый. Граната разорвалась в воде.
— Кажется, захлестнуло линь, — вслух предположил Микал, думая про себя: «Что ж, был запасной шанс, теперь его нет. Может, это и к лучшему, буду внимательнее».
Он был уверен, что рикошет получился случайно. И действительно, девятый гарпун, посланный вскоре в того же кита, сработал нормально.
У норвежских китобоев был обычай: перед тем как сделать последний зачетный выстрел, сдающий гарпунерские экзамены обращался к товарищам по команде с торжественной речью. Он говорил, что если этот десятый выстрел будет удачным и на флотилии появится еще один гарпунер, пусть никто не сомневается в его преданности своему профессиональному долгу и обычаям морского товарищества. Он не забудет, что его пушка должна служить не только ему, а всем, кто делит с ним труд китолова. Поэтому он всегда будет строг ко всем членам команды своего судна, но вдвойне строг к себе. Может быть, экзамены завершатся всего через несколько минут, завершатся успешно, и тогда сказать новому гарпунеру, что он в чем-то бывает не прав, уже никто не сможет. Но сейчас еще не поздно, пока среди людей этого судна он равный и готов выслушать все их претензии. Зла он ни на кого не затаит и торжественно обещает помнить и ревностно выполнять все наказы товарищей по команде. Эти наказы ему, возможно, и не будут приятны, но пойдут на благо и пользу товариществу.
Если в ответ на его речь на гарпунную площадку поднимался старейший из команды, чтобы разбить о пушку бутылку шампанского, — значит, будущего гарпунера признавали достойным звания охотника на китов и желали ему больших успехов.
Команда «девятки» собралась на промысловой палубе. Кроме рулевого, вахтенного машиниста и Паулсена, выполнявшего во время охоты Микала роль помощника гарпунера, все тридцать человек столпились на маленьком пятачке между лебедкой и высоко поднятым над палубой полубаком.
Микал, стоявший у внутреннего края гарпунной площадки, возвышался над толпой, словно на трибуне. Плечистый, могучий, с округлой рыжей бородой, осыпанной горошинами белесо-серых соленых льдинок, он смотрел на давно знакомые лица растерянно и кротко. Его большую лобастую голову, не приученную придумывать складные речи, ломило от натуги. После обычных разговоров и привычной моряцкой ругани речь сказать! Тяжело. Вздыхая, мял в красных от мокрого холода ручищах шапку, снятую по случаю торжества, вымучивал, как покаяние:
— Вот, парни, сами видите, выстрел остался последний. Если повезет, не сомневайтесь, гарпунером буду честным. Делать постараюсь все хорошо, без лени. Обычаи и строгость на судне обещаю соблюдать как полагается. Свою долю от зачетных китов внесу, понятно, на посвящение. Кого раньше обижал, прошу у тех прощения. Кому не нравлюсь, тоже можете сказать, не обижусь. Наказы ваши приму серьезно, не сомневайтесь.
Может быть, не совсем так он говорил, может, немного по-другому. Давно это было, не удержать все в памяти. Помнит только Микал, что говорить ему было трудно и совестно вроде. Он знал, что благословят его охотно, а все же, когда боцман Олсен поднялся на полубак с бутылкой вина, растрогался. И рад был, что обошлось без второй речи — ответа на благословение. В ту минуту, когда бутылка шампанского разбилась о гарпунную пушку, несколько голосов с палубы закричали:
— Финвал! Финвал!
Он вынырнул метрах в сорока прямо по носу китобойца.
Обрадованный, Микал бросился к пушке, взмахом руки давая знак на мостик: «Тише ход!»
Еще через минуту раздался выстрел. Последний, десятый…
Микал помнит, как у него до хруста сжались кулаки. Ошеломленный, внезапно и грубо подавленный, он смотрел на то место, куда плюхнулся в воду снова срикошетивший гарпун, и в глазах его, полных рыдающей обиды, медленно стыла тоска. Все кончено, теперь, наверное, навсегда.
Потом он всполошился. Вдруг резко пронзила мысль: почему два одинаковых рикошета?
Лихорадочно, весь дрожа от нетерпения, он схватил линь; яростными рывками выбрасывал его на полубак. Пятипудовый гарпун взлетел на борт, грохнулся к ногам.
Склонившись над опаленным порохом куском железа, Микал рассматривал его долго и тупо. Не его гарпун, нет, не его. Утром он сам отбирал для себя все десять зачетных гарпунов и запомнил каждый номер. Гарпуна под номером 243 в его десятке не было. Паулсен, заряжавший пушку, взял его из ящика, куда бросали скривленные выстрелами гарпуны для перековки. Значит, восьмой гарпун тоже был из ящика, кривой. Оба рикошета подготовил Паулсен!
Скрестив на груди руки, святоша, невозмутимо спокойный, стоял у фальшборта. Задохнувшись гневом, Микал ринулся к нему. Он хотел только ударить, ударить в морду. Но в его кулаке было столько свирепой мощи, что Паулсен, взмахнув руками, перелетел через фальшборт. В воду он ушел камнем…
Рассказ Мартинсена о его злоключениях на «девятке» продолжался до полуночи. За пологом нашего грота тонко звенела необычная для Восточного Фолкленда тишина. Дождь утих. Я вышел взглянуть на небо. Мартинсен сказал, что сейчас можно увидеть звезды. Над Фолклендами их редко видят.
По темному, почти черному небосводу как будто разбросаны матово-белые шарики, озаренные изнутри бледно-голубым светом. Кажется, то не свет безбрежного космоса, а ледяное свечение Антарктики, отраженное стылой бездной. В нем чудится хрусткая печаль снегов, холодное величие безмолвия и странная, сжимающая сердце тоска.
Звезды студеного юга могут свести с ума. Страшно оставаться с ними один на один. Неизъяснимой силой потусторонности дышат они. Смотришь, и медленно тает в тебе и воля к жизни, и сознание собственного человеческого Я. Червь, раздавленный Вселенной.
Не знаю, какая сила духа была в Микале Мартинсене, семь лет прожившем в одиночестве под звездами пустынного антарктического острова Эстадос.
На норвежских китобойных судах, по восемь — десять месяцев в году не покидавших безлюдную Антарктику, за убийство, совершенное на корабле, судили сами моряки. Команда корабля выбирала из своей среды судью и нескольких присяжных. Обычно преступника связывали и бросали за борт или, если присяжные находили смягчающие его вину обстоятельства, ему предоставлялось право высадиться на ближайший из необитаемых островов. Срок пребывания на острове не определялся. Если осужденному удавалось выжить и добраться к людям, вина его прощалась, ибо за одно преступление дважды не судят.
Микала присяжные оправдали и уговаривали Мариуса сообщить на флагман, что Паулсен просто упал за борт. Но Мариус решил, что рано или поздно все раскроется. У него не было гарантии, что кто-нибудь из команды не проговорится. Если же о том, что произошло на «девятке» в действительности, станет известно до конца промысла, Микала пересадят на флагман, и там его обязательно казнят. Ведь главным штурманом флотилии был родственник Паулсена.
Роль судьи исполнял боцман Олсен.
— Вы правы, капитан, — согласился он. — Надо сообщить на флагман наш приговор высадить Микала на остров. Так будет лучше. Я думаю, со временем мы найдем способ забрать его оттуда, и тогда они уже ничего не сделают. На нашей стороне закон.
«Девятка» в тот день находилась в проливе Дрейка. Ближайшим клочком необитаемой суши был Эстадос, каменистый остров, лишь кое-где покрытый такой же чахлой растительностью, как на Восточном Фолкленде.
Высаживая Микала на пустынный берег, ему дали дробовик, два кожаных мешочка пороха, патроны, топор, запас одежды и всяких жизненно необходимых мелочей. Мариус, как и положено в таких случаях капитану, ни во что не вмешивался. Он даже не имел права проститься с Микалом. Но уже на острове в одном из мешочков с порохом Микал нашел от него записку. Долгие семь лет жизни на острове та записка была единственными человеческими словами, соединявшими его с миром людей.
«Печально, Мики, — писал Мариус, — но проститься с тобой по-родственному мне не позволяет моя капитанская должность. Надеюсь, ты поймешь меня и не будешь судить слишком строго. Поддаться в моем положении чувствам брата — значит потерять все, чего я добился за столькие годы тяжелейшего труда, и, с другой стороны, погубить тебя. На флагмане несомненно сочли бы наш приговор недостаточно суровым и сняли бы тебя с острова для нового суда.
Да, Мики, мы живем в мире, где все подчинено законам драки на выживание. Каждый свой шаг нужно так же тщательно взвешивать, как это делает канатоходец, не имеющий страховки. Мне грустно думать, что я вовремя не сумел внушить тебе эту простую истину. То, что произошло, не случайно. Жестокая конкуренция в драке на выживание сделала из Паулсена законченного негодяя, а тебя толкнула на отчаяние. По сути, вы оба не виноваты, хотя ни тебя, ни его я не оправдываю. Беда в том, что мы в своих делах и мыслях привыкли плыть по течению, не думая о том, что это течение постепенно превращает нас в животных и даже зверей. Жестоко поступил Паулсен, беспощадным оказался порыв твоего гнева, и я невольно подчиняюсь законам драки, а виновата во всем она, навязанная нам необходимость быть безжалостными друг к другу. Иначе выжить в этом мире невозможно.
Я постараюсь утешить наших родных и Грети. Затем поеду в Ливерпуль, попрошу капитана Джонсона в будущем сезоне подойти к Эстадосу, чтобы взять тебя на борт его китобойца. Ты знаешь, с Джонсоном мы старые друзья, он мне не откажет. А если с острова тебя снимут не норвежцы, по нашим законам это даст тебе право считаться человеком, которому повезло, и преследовать тебя больше не будут.
Обнимаю тебя и верю в твое мужество.
Грустную повесть о жизни Микала Мартинсена на этом, собственно, можно и закончить. Коротко скажу еще только о том, как он попал на Фолкленды и почему их не покинул.
Когда Мариус вернулся из того рейса домой, в Европе началась вторая мировая война. Вскоре фашисты оккупировали Норвегию. Уехать из страны стало немыслимо. Да если бы Мариусу и удалось добраться до Англии, капитан Джонсон, на помощь которого он рассчитывал, ничем бы ему не помог. В Англии тоже шла война.
Минул год, два, пять… К Эстадосу никто не подходил. Все жизненные припасы, полученные Микалом на «девятке», истощились. К счастью, на острове оказалось лежбище антарктических тюленей. Их шкуры служили Микалу одеждой и жильем, мясо — пищей, а кости и жир — топливом. Конечно, он не смог бы жить, питаясь только мясом тюленей. Из оставшегося у него сыромятного ремня он сделал тонкое лассо и ловил им съедобных птиц, собирал их яйца. Иногда удавалось поймать примитивной удочкой немного рыбы. Морская вода заменяла соль, а дикий сельдерей — витамины. На прибрежную полосу острова море часто выбрасывало китовые кости. Микал собирал их и запасался топливом на то время, когда тюлени свое лежбище покидали.
Чтобы не поддаться губительной тоске, Микал каждый день от завтрака до ужина работал. В тихую погоду таскал и дробил камни, из которых строил хижину. Сначала он жил в шалаше из китовых костей и тюленьих шкур, потом решил, что каменная хижина для него будет более удобной. Он строил и перестраивал ее множество раз. А в ненастье, когда долгими днями приходилось сидеть в жилище, из китовых ребер вырезал разные фигурки или шил очередной меховой костюм. Вместо ниток он использовал тюленьи жилы, а иглу сделал из кости пингвина.
Вечерами, укладываясь спать, грезил далекой Норвегией. Мысленно беседовал с родными, близкими, придумывал длинные послания своей невесте Грети. Грез он боялся. От них болела душа. Но противиться сладким видениям было трудно. Они пленяли его, как нечаянный сон, как хмель весны. Он находил в них отраду, утешение, умиротворительный покой. Может быть, они и дали ему силы всегда помнить себя человеком.
Так прошло семь лет. За все это время Микал не видел на горизонте ни одного корабля. Ему давно было ясно, что с Мариусом что-то случилось. Он не мог забыть Микала. Но что с ним произошло, Микал не представлял.
Может быть, на Эстадосе он прожил бы еще много лет, если бы однажды не появилась неожиданная возможность покинуть остров без посторонней помощи.
Эстадос омывает океанское течение, которое берет свое начало у берегов Огненной Земли, там, где на неприступном скалистом берегу стоит город Ушуая, известный в Южной Америке как город самых мрачных аргентинских тюрем. Наверное, именно от Ушуаи океан принес несколько бревен, опутанных колючей проволокой. Видимо, это был кусок тюремной ограды.
Из бревен Микал сделал плот, из тюленьих шкур — парус.
Он хотел плыть к Огненной Земле, но штормовые ветры прибили плот к Восточному Фолкленду, в десяти милях от Порт-Стэнли. Увидев его, жители фолклендской столицы решили, что к ним принесло огнеземельского индейца. Потом, когда выяснилось, кто он и сколько лет прожил на необитаемом острове, его приняли очень радушно. Губернатор архипелага распорядился выдать ему нормальную одежду и предоставить жилье, а местная газета сразу же выплатила скромный, но достаточный для пропитания на первые три-четыре месяца гонорар за серию статей, которые он согласился написать.
Здесь, в Порт-Стэнли, Микал впервые услышал, что в Европе недавно закончилась одна из самых жестоких войн мира, и только теперь понял, почему к Эстадосу никто не приходил. Он послал в Норвегию письма по всем адресам, какие помнил. Через восемь месяцев пришел ответ только от бывшего боцмана Олсена. Он сообщал, что Мариус во время войны был подпольщиком норвежского Сопротивления. В 1944 году, накануне освобождения города Бергена, в котором жили Мартинсены, Мариуса фашисты арестовали. Через две недели после ареста его повесили. Потеряв старшего сына и ничего не зная о судьбе младшего, отец и мать умерли от горя. Из всех дорогих и милых сердцу Микала людей в Бергене осталась только Грети. Но Микала она уже не ждала, вышла замуж за другого.
Возвращаться туда, где тебя никто не ждет и где над жизнью людей властвуют жестокие законы драки на выживание, все равно, что вернуться в пустыню, на тот же дикий Эстадос. Так решил Микал.
В Порт-Стэнли к нему отнеслись с сочувствием, дали работу — должность егеря по охоте на диких быков. Заработок не великий, но на жизнь хватает. Много ли нужно одинокому человеку?
Грустно только вспоминать прошлое. Думаешь о пережитом, и хочется крикнуть на целый свет: «Слушайте, люди! Из века в век всю свою жизнь вы гонитесь за призраком довольства. Он убегает от вас, как мираж, как ваша собственная тень, но вы гонитесь за ним, гонитесь с ненасытной алчностью. Остановитесь, образумьтесь, он мертвит вашу душу, превращает вас в звериную стаю!»
…Мы ехали в обратный путь, к Порт-Стэнли. Лошади шли так же неровно и тряско, утопая копытами в гнилой почве Восточного Фолкленда.
Я смотрел на могучего седого норвежца и мучительно думал, что скажу ему на прощанье.
Расставались мы обычно. Улыбались. Я ничего не придумал.
— Будьте здоровы, Микал!
— Прощай, Олександер…
Отец внезапно появлялся,
И странно было мне глядеть,
Как он проворно нагибался,
Чтоб притолоку не задеть.
Он весь пропах колючим ветром,
Кокосом, фиником, зерном —
Он разгружал все трюмы света,
Он нагружал все трюмы света
И только думал об одном:
Трудиться до седьмого пота
От шабаша[15] до шабаша,
Покуда есть еще работа
И в теле держится душа.
Спрошусь у матери, бывало,
И вместе в порт с отцом идем.
Грузил вразброс, грузил навалом
Под снегопадом и дождем.
А ветер дул и в хвост и в гриву,
И сквозь него, как из жерла,
Неслось над морем:
— Майна!
— Вира! —
Да так, что оторопь брала.
Без счету всяких грузов было
За тридцать восемь долгих лет…
А сколько кораблей уплыло
За тридцать восемь долгих лет!
И сам артельщик толстопузый
Перед отцом снимал картуз.
А он таскал безмолвно грузы,
Пока не снес последний груз…
В Куин-Александра доке Кардиффского порта не чувствовалось разыгравшегося на море шторма. Лишь легкая волна лизала борта судов, прижавшихся к стенке причала, да бесконечный, затянувшийся дождь хлестал по палубам, тускло поблескивающим иллюминаторам, блокам и реям едва различимого в ночи такелажа.
Нигде не было ни огонька. Накрепко притянутые швартовыми к чугунным кнехтам пирса, суда казались навсегда покинутыми людьми. Но это было не так.
В угрюмой глубине пароходов пылали топки котлов, и люди, обливаясь по́том, швыряли большими, тяжелыми лопатами всё новые и новые порции угля в ненасытные и жаркие их пасти.
Под тяжелыми матросскими сапогами вахтенных колоколами гремели стальные трапы. Но не останавливающаяся ни на минуту жизнь была скрыта крепкими стальными бортами кораблей.
Крайним справа в длинном ряду судов темнела громада, на борту которой можно было разобрать медные буквы: «Каяк».
Было уже давно за полночь, но капитан парохода Юрий Юрьевич Калласте никак не мог уснуть. Он лежал на неудобном диване капитанской каюты, прислушиваясь к шуму ветра. Никогда раньше капитан не жаловался на бессонницу. Калласте был высок, широкоплеч, с крепкими, сильными руками. С лица его, словно вырезанного из могучей, выросшей на ветру эстонской сосны, никогда не сходил загар. Таким бессонница незнакома, и все же ему не спалось.
Прозвенели судовые склянки. Капитан отбросил плед и поднялся с дивана. Каюта была тесной. Калласте шагнул к иллюминатору. Ветер бросил в лицо капли дождя. В темноте едва угадывались волны, судно, стоящее у выхода в канал, пляшущие под дождем буи. Ветер нес над портом низкие облака.
Капитан постоял минуту, затем закрыл иллюминатор и, тщательно задернув светомаскировочную штору, включил свет и сел к столу.
Фокстерьер капитана, ворчливый и привередливый пес, с которым он проплавал почти десяток лет, недовольно поглядывал на него из угла каюты.
— Ты спи, — сказал капитан, — спи.
В свете лампы лежала стопка газет. Калласте подвинул к себе одну из них, развернул. Газетные заголовки кричали: «Массированный удар по Лондону!», «Германские пилоты над портом Уэймут!»
Капитан перевернул страницу: «Трагедия в австралийских водах!», «Фашистские субмарины потопили торговые суда «Туракина», «Бруквуд», «Северен Лит».
На какую-то долю минуты Калласте увидел расплывающееся по волнам черное нефтяное пятно, барахтающихся среди обломков беспомощных людей, разинутые в крике рты. За долгую жизнь на море ему пришлось повидать многое. Знал он и такое.
За стеной каюты по-прежнему шелестел дождь, и «Каяк» чуть приметно покачивался на волне.
Время от времени ровный шум дождя прорезал далекий режущий голос сирены. Это маяк у входа в канал посылал в море сигналы застигнутым штормом судам. Голос сирены поднимался до звенящих высот, затем стихал. И вновь только дождь шелестел по палубе.
Капитан откинулся в удобном кресле и, прикрыв глаза, задумался.
Два с небольшим месяца назад он был в немецком порту Эмден. Ему вспомнилась ведущая из порта в город узкая, вымощенная булыжником улица. Типичная чистенькая улица старого немецкого городка.
На одном из перекрестков — пивной погребок. Несколько истертых ступеней вниз с тротуара, сводчатый зал, обитая цинком стойка бара. Но здесь было тепло и уютно. Калласте попросил рюмку водки и сел поближе к камину.
Хозяин не спеша перемывал толстые пивные кружки, изредка поглядывая на одинокого посетителя.
Водка обожгла горло. Приятное тепло разлилось внутри. Калласте подумал: «Вот так бы сидеть и сидеть». Выходить на улицу, где падал мокрый снег, не хотелось.
Неожиданно раздались громкие голоса, и дверь распахнулась. В зал ввалились трое офицеров. Один из них, высокий, костлявый, переступив порог, вскинул руку кверху и гаркнул:
— Зиг хайль!
Хозяин судорожно дернулся, отбросив мокрое полотенце, и, вытянувшись в струнку, ответил жалобно и беспомощно:
— Хайль!
Трое вошедших обернулись к молча сидевшему капитану. Вздернутые тульи фуражек, разгоряченные вином лица, возбужденные, расширенные глаза. Калласте показалось, что они похожи друг на друга, как близнецы. Нет, не близнецы… Это было что-то другое… Что другое, он не додумал. Выкрикнувший фашистское приветствие шагнул к столику капитана:
— Зиг хайль!
Калласте продолжал сидеть. Глаза офицера не мигая уставились на него. Тонко звякнула рюмка. Калласте поднялся, сказал:
— Я иностранец. Меня не интересуют ваши дела.
Он положил на стол деньги и пошел к выходу, ожидая, что сейчас вслед ему полетит пивная кружка. Он распахнул дверь и вышел на улицу.
С тех пор Калласте навсегда запомнил эти лица. И сейчас, просматривая в неярком свете корабельной лампы газеты, он видел все те же высокие тульи фуражек и серые пятна глаз, расширенных и возбужденных.
Газеты сообщали:
«Париж. Арестовано сто человек заложников. Они будут казнены, если…»
Капитан не дочитал информацию. Он бывал во многих городах мира. Бывал и в Париже. Елисейские поля. Триумфальная арка. Сиреневая дымка над графитными крышами. Запах жареных каштанов в узких старинных улочках. В маленьком садике, который был виден из окон его гостиницы, мальчишки с голыми коленками играли в серсо. А двое постарше пускали в фонтане бумажные кораблики. Вечные мальчишечьи бумажные кораблики… Нет, Калласте не мог представить этих троих в высоких фуражках в шумном потоке парижских тротуаров, за столиком кафе на кривых улочках Монмартра. Но он хорошо знал, что они были там, как были и в тихом Нарвике, и старомодном Копенгагене.
Когда капитан вел «Каяк» в Кардифф, впередсмотрящий неожиданно крикнул:
— Справа по борту перископ!
Капитан резко изменил курс судна. Туман неожиданно сгустился и прикрыл беспомощный пароход. Но несколько напряженных минут, как и в Эмдене, капитан чувствовал взгляд все тех же, как серые пятна, глаз.
Юрий Калласте ненавидел нацизм. Это было его давнее и глубокое убеждение. А из газетных сообщений он знал о визите начальника генерального штаба вооруженных сил Эстонии в Берлин. Его принял Адольф Гитлер.
Таллин… Калласте прошелся по каюте. Три шага от стола к дверям, три шага обратно. Многие знавшие капитана удивились бы, увидев его нервно шагающим по каюте. Он был всегда спокоен. К этому давно привыкли его друзья и недруги. Он никогда не торопился сказать последнее слово и подолгу присматривался к людям. Этому научил его отец, крестьянин из затерявшегося в лесах эстонского хутора. От их дома до соседнего жилья было добрых два десятка километров. Когда-то еще встретишь соседа и перекинешься словом, да и встретишь ли, а вокруг только лес. Но отец умел сказать и так, что второй раз повторять было не нужно. Однажды на далекий хутор приехал управляющий помещика. Он что-то долго говорил отцу, а тот стоял перед ним молча, без шапки, с белыми, выгоревшими под солнцем волосами. В руках у него был топор, до приезда управляющего он чинил колодезный сруб. И вдруг отец шагнул вперед и, взмахнув топором, в сердцах вонзил острие в лежавшую перед ним лесину. Лезвие топора со звоном утонуло в ядреном стволе. Управляющий отшатнулся, кинулся в свою щегольскую пролетку, и только пыль заклубилась по дороге.
Юрий Калласте — капитан, как и Юрий Калласте — крестьянин, чаще всего мнение свое оставлял при себе. Но если необходимо было его высказать, он говорил все, что считал нужным, не отводя глаз. А сейчас он нервничал.
Таллин… Башня Старого Тоомаса. Каштаны с белыми свечами соцветий. Да, те трое могли пройти под окнами его дома. Глухо простучат по старым камням тротуара сапоги, и…
«Зиг хайль!»
Все последние дни радио сообщало о массовых забастовках в Таллине. Рабочие демонстрировали у правительственных зданий. Надо было ждать перемен.
Капитан часто говорил: «Я не политик. Я моряк». И он был настоящим моряком.
Работать Калласте начал пятилетним ребенком. Пас гусей. Позже стал водить на пастбище коровье стадо. А как только исполнилось семнадцать, ушел из хутора, поступил на парусную шхуну юнгой. Позже было немало других судов. Разных. Больших и малых. Но всегда было одно — работа, работа, работа. Роба быстро снашивалась на плечах. Он был коком, матросом, боцманом. Кем только он не был! В 1915 году, в разгар первой мировой войны, Калласте получил диплом капитана дальнего плавания.
За этим стояла чудовищная работоспособность. Когда он валился с ног после вахты на палубе и пальцы не в силах были удержать ручку с пером, Калласте прислонял к корабельной переборке книгу и читал, читал. Он не давал себе ни дня отдыха. Ни одного дня из месяца в месяц и из года в год. Но своего он добился.
Отныне Калласте поднимался на капитанский мостик как хозяин. С ним было не легко работать. Его нельзя было провести ни в большом, ни в малом. Он знал судно от киля до клотика. Когда он обходил пароход, глаза его неторопливо рассматривали предмет за предметом, и замечания всегда были точными и властными. Но ему лучше, чем кому-нибудь другому, был знаком и вкус пота на губах.
…За иллюминатором вновь прозвенели склянки. Дождь стих, но время от времени резкие порывы ветра забрасывали на палубу брызги, и они стучали, словно на металл швыряли горстями дробь.
Перед рассветом капитан услышал, как по палубе загремели торопливые шаги. Ближе… еще ближе. Человек остановился у дверей каюты, нерешительно постучал.
— Войдите! — сказал капитан.
Дверь отворилась. На пороге стоял радист судна Зирк.
— В чем дело? — спросил Калласте. После бессонной ночи голос его прозвучал глухо.
— Капитан, — заторопился Зирк, — принято радио из Таллина. Очень важное сообщение.
Радист протянул листок радиограммы. Калласте отметил, что рука Зирка дрожала.
Капитан внимательно посмотрел в лицо радиста и только после этого начал читать сообщение. Строчки бежали косо:
«Заслушав заявление полномочной комиссии Государственной думы Эстонии, Верховный Совет СССР постановил: удовлетворить просьбу Государственной думы Эстонии и принять Эстонскую Советскую Социалистическую Республику в СССР в качестве равноправной Союзной Советской Социалистической Республики…»
Калласте дочитал радиограмму и положил на стол. Зирк ждал в дверях.
— Хорошо, Зирк, идите, — сказал Калласте, — и передайте вахтенному — пусть разбудит старшего помощника, попросит зайти ко мне. Скажите — я распорядился собрать команду в салоне.
Радист вышел.
«Так, — подумал капитан, — значит, это произошло. Произошло…»
И вновь перед его глазами поднялись лица демонстрантов на улицах Таллина.
Судно быстро наполнялось голосами и звуками. В коридорах послышались разговоры, зазвенел металл трапов.
Калласте сидел не двигаясь. В жизни его страны произошел огромный и важный перелом. Настолько огромный и важный, что он сразу даже не мог осознать все происшедшее. Мысли бежали и бежали, выхватывая какие-то отдельные, ничем не связанные факты. И только одно четко и ясно поднялось в сознании: «Со старым кончено. Кончено, и всё!» Глаза еще раз пробежали текст радиограммы: «…в качестве равноправной Союзной Советской Социалистической Республики». Что стояло за этими строчками? Времени для того, чтобы обдумать их, у него не было. Капитан знал, что сейчас должен встать и пойти в салон. Там его встретят настороженные глаза команды. Разные люди были в экипаже «Каяка». Одни знакомы давно, по прежней службе на судах, с другими он увиделся месяц назад, приняв командование «Каяком».
В каюту вошел старший помощник Игнасте:
— Я слушаю вас.
— Садитесь, Игнасте, — сказал капитан и подвинул к нему радиограмму.
Помощник взглянул на листок. Калласте ожидал молча. Капитан недостаточно хорошо знал своего помощника. Они встретились впервые только здесь, на «Каяке». Правда, Калласте и раньше слышал о нем. Игнасте считался хорошим моряком. За месяц плавания капитан и сам убедился в этом и относился к нему с симпатией.
Игнасте не стал читать радиограмму. Сказал только:
— Я уже знаю. Мне сообщил вахтенный.
Они посмотрели друг на друга. Пауза затягивалась. Голоса моряков все с большей настойчивостью проникали в каюту. Салон был рядом, за тонкой переборкой, а люди были взбудоражены полученной вестью.
Первым нарушил молчание Игнасте.
— Капитан, — сказал он, — вы совладелец эстонской пароходной компании…
— Да, — ответил Калласте.
— Я думаю, новые власти национализируют флот.
Калласте поднялся:
— Не время говорить об этом. Свою задачу как капитан судна я вижу прежде всего в том, чтобы сохранить пароход.
Игнасте вытянулся:
— Вы вправе распоряжаться на борту «Каяка», как сочтете нужным.
Калласте сказал уже другим тоном:
— Могут быть любые неожиданности. Я рассчитываю на вашу помощь, Игнасте!
— Да, капитан.
— Хорошо. — Калласте застегнул тужурку и повернулся к помощнику: — Пойдемте к команде.
Голоса стихли, как только капитан и помощник вошли в салон.
Калласте остановился у края массивного стола, занимавшего большую часть каюты. За этим столом обедали офицеры корабля. На полированной крышке всегда стоял яркий погребец с пряностями, а то и бутылка вина. Но все это было убрано, и стол; постоянно нарядный и даже праздничный, с ярко белевшими салфетками, сейчас напоминал чиновничий.
Калласте обвел взглядом собравшихся. Здесь была почти вся команда. Не пришли только несшие вахту в машинном отделении.
Собравшимся уже было известно о событиях в Эстонии, и они настороженно приглядывались к капитану, считая, что он знает больше и лучше их.
Калласте прочел радиограмму. По салону прокатилась негромкая волна голосов. От стены отделился высокий, крепкоплечий матрос с коротко постриженными белобрысыми волосами. Он взмахнул рукой и, с шумом выдохнув воздух, будто вынырнув из глубины, сказал:
— Как же так? У Советов — колхозы. Значит, нашей земле конец? У отца хутор. Теперь отнимут? Так, что ли, капитан?
Калласте смотрел в налитое злобой лицо парня. Он знал таких парней, на судах их плавало немало. Сыновья зажиточных крестьян, они уходили на несколько лет в море, с тем чтобы скопить деньжонок и прикупить у разорившегося соседа земельный участок. На этом обычно заканчивалась их морская биография. Работали они неплохо, с крестьянской добросовестностью, но моряками никогда не становились. Их тянула могучая сила земли.
— Так что вы скажете, капитан? — Парень шагнул к столу.
За спиной у него вновь раздались голоса.
Калласте поднял руку, и голоса смолкли.
— Пока я не могу сообщить, как будет решен земельный вопрос. У нас нет разъяснений. Вероятно, они будут позже.
— А как с жалованьем, капитан? Кто будет платить? — Это спросил лысоватый, немолодой моряк. Он обвел взглядом собравшихся: — Может, пока не поздно, перейти на другие суда?..
Калласте прервал его:
— Идет война, и капитан любого судна пользуется правами военного времени. Вы моряки и знаете об этом. Каждый из нас выполняет свой долг. Что касается жалованья, оно будет выплачиваться регулярно. — Калласте аккуратно сложил радиограмму пополам и спрятал в карман. — Мы должны прежде всего думать о стране, под флагом которой ходит судно. — Капитан взглянул на часы: — В шесть ноль-ноль станем под погрузку. Погрузка будет производиться двумя кранами. Офицерам проверить вахты. Рейс — на Буэнос-Айрес. Увольнения на берег я отменяю.
Капитан повернулся и, выйдя из салона, прошел в свою каюту.
Несколько минут еще были слышны голоса. Затем люди начали расходиться.
Когда стюард принес капитану утренний кофе, Калласте стоял у иллюминатора, заложив руки за спину. Стюард поставил завтрак на стол и вышел.
Калласте был недоволен собой. Он упрямо твердил: главное — сохранить судно в рабочем состоянии и плавать под ранее заключенным фрахтом. Но чувствовал — главное совсем не это, а то, на что он не ответил себе и твердо не заявил команде. Главным было его отношение к происшедшему на родине. На мгновение, уже второй раз за ночь, он вспомнил трех немцев из пивного погребка.
«Теперь им будет труднее добраться до Таллина», — подумал капитан. И от этой мысли стало теплее.
Калласте взял принесенную стюардом чашку и стоя выпил кофе. Он все еще смотрел в иллюминатор. Рассвело. С высоты капитанской каюты хорошо были видны причал, краны, портовые склады, облепленные яркими щитами реклам.
На причале появилась легковая машина. Объезжая железнодорожные пути, она на мгновение остановилась, будто сидящий за рулем раздумывал, куда ее направить. Резко сорвавшись с места, машина покатила вдоль пирса. Капитан потерял ее из виду, когда она скрылась за высоким бортом стоящего впереди «Каяка» канадского углевоза, и тут же забыл о ней.
Мысли его были поглощены сообщением из Эстонии. Что там? Что с женой? Как дети? Вопросов было множество, но ответы он найти не мог. Неожиданно Калласте вспомнил зал правления своей пароходной компании. Длинный полированный стол, хрустальные пепельницы, коробки с сигарами и во главе стола — председатель, иссохший от давней желудочной язвы, с прищуренными злыми глазками в складках морщин. Что теперь с ним? Уж ему-то не простятся грехи. Калласте хорошо знал, какие старые галоши отправлялись компанией в море. На воде их держало чудо. Сейчас, наверное, председатель собирает чемоданы, подумал капитан, если заранее не удрал в Финляндию или в Стокгольм.
Калласте вспомнил, как он с группой капитанов настаивал на заседании правления о замене старых судов. Председатель был взбешен, вечно желтое лицо его порозовело от гнева. Замена судов была признана экономически неоправданной. А через два месяца один из пароходов затонул, и компания выразила «искренние соболезнования» родным погибших.
Кто-то взялся за ручку двери.
— К вам журналист, капитан, — сказал, заглянув в каюту, вахтенный.
И сейчас же из-за его плеча протиснулся человек в серой, сдвинутой на затылок шляпе.
Фокстерьер капитана с лаем бросился к нему.
— Назад! — остановил собаку Калласте.
— У меня несколько вопросов, господин Калласте, — быстро заговорил неожиданный гость. Он достал блокнот, снял колпачок с вечного пера и, не спрашивая разрешения, присел к краю стола. — Вы, конечно, знаете о событиях в Эстонии? — Журналист опасливо покосился на фокстерьера. — Нас интересует, как вы относитесь к происшедшему. Вы возмущены нарушением суверенитета Эстонии?
— Насколько мне известно, — сказал Калласте, — Государственная дума Эстонии сама обратилась в Верховный Совет СССР с просьбой о принятии моей страны в Союз Советских Социалистических Республик.
Журналист мгновение смотрел на Калласте ничего не понимающими глазами.
— Но… — начал было он.
«Серая мышь, — подумал Калласте, — серая газетная мышь…»
Он не любил племя газетчиков. Слишком много и бойко они говорили. А он вообще не любил изворотливых, бойких людей…
— Я ничего не могу прибавить к уже известному, — сказал капитан.
— Вы офицер флота, — заторопился журналист.
Но Калласте прервал его:
— Сейчас начнется погрузка. У меня нет времени для беседы.
Через несколько минут, поднявшись на капитанский мостик, Калласте вновь увидел журналиста. Тот стоял на причале у трапа «Каяка» и, энергично размахивая руками, в чем-то убеждал вахтенного. Вскинув голову, он заметил капитана и, прервав разговор, пошел к своей машине.
В эту же минуту на причале залязгали краны. Погрузка началась.
К вечеру «Каяк» вышел в море. Капитан проложил курс к экватору и дальше, к Буэнос-Айресу, вдали от обычных путей торговых судов.
Море встретило «Каяк» штормом. Калласте не уходил с мостика. Судно качало. Волна била в правую скулу, сильно заваливало пароход.
Английский лоцман, добродушный старик с окладистой рыжеватой бородой, пожелав доброго плавания, по штормтрапу спустился на пляшущий у борта катер. Уже с палубы катера он помахал рукой. Что-то крикнул в рупор, но слов капитан не разобрал. Катер, круто взбегая на волну, пошел к берегу. Земля поднималась у горизонта черной грядой. Маяки были погашены. Англия погрузилась в темноту. Налеты немецкой авиации становились все более и более ожесточенными.
Фокстерьер капитана залаял с мостика вслед уходившему катеру. Калласте, успокаивая его, потрепал по голове. Пес повернулся, лизнул руку. Язык у него был шершавый, теплый.
— Ну что, милый, — сказал капитан, — проскочим? Или нет? Будем акул кормить?
Фокстерьер радостно запрыгал вокруг.
— Эх ты, несмышленыш, — сказал капитан и, по давней привычке заложив за спину руки, зашагал по мостику.
Перед выходом в море стало известно о том, что немецкие подводные лодки в Атлантике потопили суда «Оклэнд Стар», «Клэн Мензис», «Джамайка Прогресс». Субмарины появлялись из глубин неожиданно и без предупреждения торпедировали беспомощные торговые пароходы. С тонущих кораблей в эфир летели отчаянные радиограммы.
На темных пологих валах, катившихся навстречу «Каяку», появились пенные барашки — верные предшественники шторма. Но капитана это радовало: чем выше волна, тем больше надежд пройти через Атлантику незамеченными.
Весь день Калласте был занят: ездил в управление порта, встречался с портовыми чиновниками… Вокруг были люди, и каждый говорил о чем-то своем, но мысли капитана все время возвращались к одному: «Что в Таллине?»
Капитан поднял голову. На флагштоке трепетал под ветром эстонский флаг. В груди болезненно и тревожно кольнуло. Как и в продолжение всего дня, Калласте постарался отвлечься от назойливых мыслей, уйдя в работу.
Переждав порыв ветра, капитан отворил дверь в рулевую рубку, фокстерьер прошмыгнул мимо ног, радуясь, что теперь можно будет согреться, надежно укрывшись от резкого ветра и холодных брызг, обдававших мостик.
У штурвала стоял рулевой Карл Пиик. Он сдержанно поздоровался:
— Добрый вечер, капитан.
— Добрый вечер, — ответил Калласте.
В рулевой рубке было полутемно. Только подсветка компаса мерцала в темноте.
«Каяк» шел без огней. В каютах и машинном отделении иллюминаторы были задраены броняшками. Коридоры были едва освещены синими лампами.
Карл Пиик откашлялся. Капитан искоса взглянул на рулевого. Немолодое, изрезанное морщинами лицо, глубоко запавшие глаза. От виска через всю щеку сбегал шрам.
«От чего бы это? — подумал капитан. — Портовая драка или несчастный случай?»
— Пиик, — сказал Калласте, — я вот смотрю на вас и думаю: где это вы заполучили такую зарубину?
Рулевой пощупал шрам.
— Как-нибудь расскажу, капитан. — Он посмотрел на Калласте: — Давняя история, долго рассказывать.
Помолчали. У Калласте было ощущение, что стоящий рядом человек все-таки хочет что-то сказать. Что-то очень важное. Калласте молча смотрел на вздымающееся море. Ждал, но Карл Пиик так ничего и не сказал.
«Что он за человек?» — подумал капитан. Он видел разных людей на флоте. Были такие, что рвались только за заработком. Были и такие, которых деньги не очень-то интересовали. Видел он людей, которые, проплавав всю жизнь, знали только, в какую сторону открываются двери кабачков всех портов мира. Дальше они не шли, так как сваливались за первой бутылкой вина. Перед отплытием боцман притаскивал их на судно, и все повторялось вновь на очередной стоянке в Сингапуре, Сан-Франциско или Марселе. Разницы не было никакой. Ни на кого из них Карл Пиик не был похож. И хотя он отлично справлялся с работой рулевого, Калласте знал, что Пиик не был моряком. Об этом говорили многие мелочи, которые капитан сразу же подметил: и в том, как говорил Пиик, и в том, как он вел себя на судне и на берегу. Но спрашивать Карла о его прошлом капитан не хотел. Он умел ждать, когда человек скажет сам.
Калласте свистнул фокстерьеру и вышел из рулевой рубки.
Пес весело бежал впереди. Он любил, когда капитан обходил судно. У трапов фокстерьер останавливался и, повизгивая, ждал, пока капитан спустится. Пес боялся крутых ступеней.
Калласте был в машинном отделении, когда его вызвали в радиорубку. Вахтенный доложил, что радист принял сигналы бедствия. Калласте, прервав осмотр судна, тут же поднялся к радисту. Открывая дверь рубки, капитан услышал отчетливые сигналы SOS. Лицо радиста было взволнованное и сосредоточенное.
— Где они? — спросил Калласте.
Радист запросил гибнущий корабль. Капитан взглянул на карту. Судно терпело бедствие по курсу «Каяка». Самое большее в двух часах хорошего хода.
— Запросите, — сказал Калласте, — какое у них повреждение.
Радист включил передатчик. Когда он вновь переключился на прием, с гибнущего корабля спросили:
— Кто вы? Ваши координаты? Назовите судно?
Калласте неожиданно для радиста вырубил питающий аппаратуру аккумулятор.
— Это немцы, — сказал он, — подлодка!
Радист оторопело ахнул:
— Не может быть!
— Сволочи! — возмутился капитан.
Он знал эту уловку фашистских подводников. Они выходили на торговые пути и слали в эфир сигналы бедствия. Того, кто, откликнувшись на сигнал, подходил спасать, встречала торпеда.
Капитан изменил курс «Каяка». Зарываясь в волны, судно самым полным уходило из опасной зоны.
В рулевую рубку поднялся Игнасте, но капитан еще долго не спускался в каюту.
Море бушевало, гигантские валы свободно перекатывались через фальшборт, и вода гуляла по палубе.
Капитан стоял за спиной рулевого, время от времени поглядывая на компас.
Прошло больше часа. Калласте вновь вернул судно на прежний курс и дал команду сбавить обороты.
Как только машина изменила режим работы и вибрация палубы под ногами утихла, люди заметно повеселели. Рулевой даже засвистел какую-то мелодию. Игнасте принес термос с горячим кофе. Но капитан от кофе отказался, позвал пса и, пожелав счастливой вахты, ушел в каюту.
Предыдущая бессонная ночь и волнения дня давали о себе знать. Но, закрыв глаза, капитан вдруг вспомнил рулевого Карла Пиика. Шрам на щеке и его слова: «Расскажу как-нибудь, капитан. Это давняя история…»
«О чем он хотел рассказать?» — подумал Калласте. Но судно качало, веки слипались… Капитан уснул, и мысли оборвались.
Когда капитан проснулся, ветер отдувал ткань шторы у иллюминатора, и в образовавшуюся щель проглядывало ясное голубое небо. В первую минуту Калласте показалось, что он проснулся в своей таллинской квартире и сейчас откроется дверь, войдет Гельма, жена. У нее густые льняные волосы.
Но «Каяк» качнуло, и Калласте понял, что он на судне. Капитан повернулся на бок и в углу каюты увидел фокстерьера. Тот безмятежно спал.
— Ну да, — сказал Калласте, — спишь, старина, а хозяин давно бодрствует.
Фокстерьер недовольно пошевелил ухом. Он был действительно стар и любил поспать.
Калласте открыл иллюминаторы, и каюту залило яркое солнце.
Море успокоилось. Пологие волны лениво плескались у борта «Каяка». По подволоку каюты текли солнечные блики. Капитан много раз бывал в этих широтах и всегда удивлялся быстрой смене погоды. Разыграется шторм, небо окутают плотные тучи, и кажется, что это надолго, на несколько дней, но поднимется ветер, угонит тучи, и вновь ярко светит солнце. Сказывалось влияние теплых вод могучего Гольфстрима. Быстрые перемены погоды всегда скрашивали и разнообразили утомительные переходы через Атлантику.
Фокстерьер вскочил и с веселым лаем, как будто бы и не спал, бросился к капитану.
— Все проспал, — заговорил с ним капитан, — а теперь притворяешься, что бдительно охраняешь хозяина.
В салоне уже завтракали Игнасте, старший механик Андрексон, третий помощник Кизи. Игнасте доложил, что «Каяк» идет по проложенному курсу и особых происшествий за ночь не было. Капитан кивнул и принялся за яичницу с ветчиной. Несколько минут прошло в молчании.
Калласте отложил вилку и спросил:
— Я прервал ваш разговор, господа? Мне показалось, что вы оживленно беседовали?
— Мы говорили, — сказал Кизи, — о будущем эстонского флота.
— А именно?
— Вероятно, флот будет национализирован.
— Флота Эстонии как такового не существовало, — сказал Калласте, — был флот, плавающий под флагом Эстонии. А суда принадлежали фирмам.
— Дела Эстонии, как вы понимаете, господа, меня, иностранца, не интересуют, — сказал Андрексон, — но частная собственность должна быть неприкосновенна. Это закон цивилизованного мира.
Стюард убрал тарелки и принес кофе.
— А что будет с судами под эстонским флагом, находящимися вне своей страны? — спросил Кизи.
В салоне повисла напряженная тишина. Капитан подумал, что об этом, наверное, и был разговор до того, как он пришел в салон.
— Не будем гадать, господа, — сказал он, отставляя чашку, — в Буэнос-Айресе, я надеюсь, нас будут ждать разъяснения.
Андрексон допил кофе и, сказав, что его ждут дела, вышел. Следом за ним заторопился Кизи. В салоне остались только капитан и Игнасте.
— А вы знаете, Игнасте, — сказал капитан, — я плавал под советским флагом.
— Под советским флагом? — удивился Игнасте.
— Да, — сказал Калласте, — и вы видели судно, на котором я плавал. Вам встречался когда-нибудь советский барк «Товарищ»?
— Четырехмачтовый парусник?
— Да.
Калласте, постукивая костяшками пальцев по крышке стола, спросил:
— А что говорят в экипаже о событиях в Эстонии?
— Разное, — ответил Игнасте.
Калласте посмотрел на голубевшее небо.
— Разное, — задумчиво повторил он.
Ему вспомнился далекий 1919-й.
Архангельск… Тротуары, сколоченные из тесин, дымы над домами, снежные сполохи… В Архангельске в то время распоряжались военный английский комендант и так называемое Северное правительство, которое возглавлял господин Чайковский. В его резиденции каждую ночь бушевало разгульное море. Господин Чайковский удивлял англичан невиданными блюдами — тешей из стерляди, необыкновенными грибами, розовой нежнейшей семгой, икрой… Под утро в розвальнях, выстланных коврами, гостей развозили по домам. Ямщики, загоняя лошадей, бешено улюлюкали на пустынных улицах. А город умирал без топлива и хлеба.
Однажды Калласте, выйдя из гостиницы, увидел, как английские солдаты вели под конвоем группу красноармейцев. Серый пар от дыхания висел над головами измученных, голодных людей. В последнем ряду медленно бредущей процессии двое красноармейцев, поддерживая под руки, вели раненого, обвязанного грязными, заскорузлыми от крови бинтами. Он уже не мог идти. Ноги, не слушаясь, подламывались при каждом шаге.
Парень, которого вели под руки, неожиданно поднял голову и глянул на Калласте. В запавших его глазах капитан не увидел ни боли, ни жалобы. Ненависть была в этих глазах, только жгучая ненависть, и, если бы этот обессиленный человек мог, он бы убил взглядом.
Английский солдат оттолкнул капитана.
Калласте в тот же день пришел в резиденцию Чайковского и оформил документы на выход из Архангельска. Судно стояло под русским флагом и должно было идти за грузом в Англию. Чиновник пытался что-то шептать Калласте на ухо. Капитан понял, что вокруг его судна затевается грязная история. Чиновник суетливо схватил руку Калласте и, придвинувшись вплотную, забормотал:
— Здесь можно иметь выгоду, и немалую.
Калласте брезгливо отстранился:
— Я пойду в английскую комендатуру…
Он не успел закончить. Чиновник быстро-быстро закивал головой:
— Конечно, конечно. Именно с господами союзниками мы думаем заключить договор.
Калласте оборвал его.
— Ваше правительство, — капитан иронически выделил эти слова, — не полномочно торговать российскими судами.
Он повернулся и пошел к выходу.
Позже, когда буржуазные газеты под аршинными заголовками кричали о «варварстве» большевиков и «светлой миссии» английских, американских, французских войск в России, Калласте всегда вспоминал глаза красноармейца с заснеженной улицы далекого северного города и английских солдат, сытых, в меховых долгополых шубах, с винтовками наперевес.
Он привел судно в 1920 году в Таллин. Груз и судно передавались Советской России. Из шотландского порта Лервика шли под советским флагом…
Калласте отодвинул прибор и сказал помощнику!
— Идите отдыхать. Я поднимусь в рубку.
В рулевой рубке нес вахту матрос, накануне кричавший о земле. Но Калласте не заговорил с ним, а только кивнул, проверил правильность курса и вышел на мостик.
Он все еще был в далеком двадцатом…
Как только он пришел в Таллин, на борт поднялся советский представитель. Это был немолодой матрос в широченных клёшах. Вместе с Калласте они обошли судно. Вернувшись в каюту капитана, матрос сказал, глядя на Калласте:
— Непонятный ты для меня человек, капитан.
Он наклонился, приблизив лицо к Калласте:
— Буржуй, наверно. Внешний вид у тебя… — он пошевелил пальцами, подыскивая подходящее слово, — непролетарский. А судно привел в полном порядке, в отличие от других. По-всякому бывало, а такого не видел. — Матрос встал. — Спасибо, капитан. Должен сказать, что за отличную сохранность судна премия тебе полагается.
Позже матрос пришел провожать Калласте, когда тот, передав судно, уходил в море. Вручил премию — сто сорок английских фунтов, — долго тряс руку и снова повторил:
— И все же непонятный ты человек… товарищ буржуй.
Капитан засмеялся:
— Какой я буржуй? С пяти лет гусей пас.
Матрос отступил на шаг, потом обхватил капитана по-медвежьи за плечи. Загудел:
— Ну вот, теперь все ясно. Все ясно. Только с толку сбивал ты меня, капитан.
Калласте стоял на мостике и, прищурившись, смотрел в морскую даль. Повернулся. Пошел в рубку.
Воскресенье, 18 августа 1940 года, в 16.00 прибыли с грузом угля в Буэнос-Айрес. Ошвартовались левым бортом у пристани электростанции Чаде в Новом порту.
«Каяк» прибыл в Буэнос-Айрес. Начинаем разгрузку. Переведите 40 000 аргентинских песо на жалованье команде, расходы. Перевод через фирму «Де-Негри и К°». Капитан Ю. Калласте.
Буэнос-Айрес. Борт парохода «Каяк». Капитану Ю. Калласте. Мои полномочия аннулированы. Нейхаус.
— Капитан, — старший механик Андрексон не скрывал раздражения, — команда требует денег.
— Спокойно, механик, — сказал Калласте, — мы выясняем наши возможности.
— Но послушайте!.. — Андрексон шагнул к иллюминатору и широко распахнул его.
На пристани «Каяк» встретила толпа местных эстонцев. Они ожидали, что команда придет с большими деньгами. Еще издалека с причала кричали: «Здесь свободная страна! Каждый может делать что хочет! На пароходах мест вдоволь! Капитан не может принуждать матросов к работе!» Многие из встречавших были пьяны.
— Я могу вам помочь, господин Калласте, — сказал представитель фирмы «Де-Негри и К°». Он прибыл встречать судно на причал. — Я располагаю шестьюстами песо до завтрашнего дня.
Калласте пересчитал деньги и, передав Игнасте, сказал:
— Разделите между членами экипажа и выдайте в счет аванса.
Старший помощник, механик и представитель фирмы «Де-Негри и К°» вышли из каюты. Капитан остался один. В иллюминатор все еще доносились крики встречавших. Гул голосов то усиливался, то стихал. Но капитан к иллюминатору не подошел. Он не хотел видеть пьяную толпу.
В дверь постучали. На пороге стоял Карл Пиик.
— Можно, капитан? — спросил он.
— Входите, — пригласил Калласте.
Карл Пиик кивнул на иллюминатор:
— Шумят?
— Да, — протянул Калласте.
— Вы помните, в море, — начал Пиик, — мы заговорили вот об этом? — Матрос коснулся пальцем шрама на лице. — Я обещал рассказать.
— Да, Карл.
Карл шагнул к столу, сказал:
— Я коммунист, капитан. А этим меня «наградили» во время одной из демонстраций. Вы можете рассчитывать на меня. Я немало знаю о вас и верю вам.
Гул голосов на причале усилился, и Калласте подошел к иллюминатору.
Команда, получив аванс, сошла на берег. Местные эстонцы, встав в круг, запели приветственную песню.
— А в их действиях чувствуется организация, — сказал за спиной Калласте Пиик.
— Не думаю, — возразил капитан. — Кому это нужно?
— И все же я уверен, — сказал Карл, — у меня наметанный глаз. А кому потребовалось организовать такую встречу, мы скоро узнаем.
Капитан повернулся к Пиику:
— Хорошо, Карл, я запомню ваши слова о помощи.
Вечером у борта «Каяка» остановилась черная длинная легковая машина. Из нее вышел высокий, подтянутый человек в щегольском костюме и на хорошем эстонском языке попросил вахтенного провести к капитану.
Представляясь Калласте, он назвал себя:
— Консул Эстонии в Аргентине Кутман. — Щелкнув каблуками, Кутман поклонился.
— Консул? — удивился капитан. — Насколько мне известно, консул сложил с себя полномочия.
— Да, — согласился, улыбаясь, Кутман, — но теперь мне поручили эту работу. На днях я представлялся министерству иностранных дел Аргентины. У вас на судне возникли затруднения?
— Затруднения? — переспросил Калласте. — О чем вы говорите?
— Трудности с оплатой жалованья команде, — продолжал Кутман, — и я поспешил помочь вам, капитан.
— Спасибо, — сказал Калласте.
По старой морской традиции, он предложил Кутману рюмку водки. Поднимая рюмку, гость спросил:
— Это эстонская водка?
— Да, — коротко ответил капитан.
— Все, что связано с Эстонией, для меня свято, — подчеркнуто сказал гость.
Кутман был словоохотлив. В конце разговора он вызвался подвезти капитана в город:
— Я живу здесь несколько лет и прекрасно знаю Буэнос-Айрес. У меня немало знакомых в самых высоких кругах.
Капитан с неожиданно вспыхнувшей неприязнью отметил: «Ну, если ты так подчеркиваешь высокие знакомства, значит, они не так уж высоки».
Но все же он согласился поехать с Кутманом в город. Вместе с Калласте сел в машину и его помощник.
Машина выбралась из припортовых улочек. На стенах домов заплясали огни реклам.
— Торговая улица, — повернул к капитану улыбчивое лицо Кутман. — Здесь магазины, бары…
— Я знаю, — ответил Калласте, — мне приходилось бывать в Буэнос-Айресе.
— А как в Европе? — переменил разговор Кутман.
— В Европе война, — сказал Калласте, — затемненные города, бомбежки.
— Да, да. — Кутман согнал с лица улыбку. — Война — это ужасно. — И добавил: — Я хочу преподнести вам сюрприз.
Капитан не успел ответить. Кутман остановил машину.
— Сюрприз — это эстонский клуб. Да, да, эстонский клуб здесь, в далеком от родины городе. Прошу вас — Он распахнул дверь автомобиля: — Вы будете нашими гостями. Капитан хотел возразить, но Кутман замахал руками:
— Отказ не принимается. Вы обидите меня.
Капитан повернулся к Игнасте.
— Решено, решено, — заторопился Кутман.
Бар был полон. Капитан еще с порога увидел несколько человек из экипажа «Каяка». Одни стояли у стойки, другие теснились у столов.
Кутмана в клубе хорошо знали. Навстречу ему поспешил официант и провел к накрытому у окна столику.
Кутман разлил вино:
— За приход «Каяка»!
Но Калласте не торопился поднять бокал. Люди из его экипажа были пьяны. Капитан прикинул: «А денег мы выдали мало, совсем мало…» Игнасте, словно поняв его мысли, встал и прошел к бару. Кутман спросил:
— Вы давно не были в Таллине, капитан?
— Что? — Капитан не расслышал вопроса из-за шума.
— В Таллине вы давно не были?
— Да, — сказал капитан, — почти год.
— Родина наша переживает тяжелые дни, — начал Кутман.
К столу подошел Игнасте. Сказал:
— Бармен выдает вино нашему экипажу в долг. Деньги записывают на счет «Каяка».
— Это я распорядился, — сказал Кутман, — из уважения к отечественному судну.
Калласте отодвинул бокал с вином:
— Вы оказываете нам плохую услугу.
Кутман заулыбался. В это время сидящие за соседним столом запели:
— «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес…»
Калласте встал.
— Куда вы? — воскликнул Кутман.
— С этими господами, — сказал капитан, — нам не пристало сидеть рядом.
Кутман шумно поднялся и, театрально размахивая руками, хотел удержать моряков.
— Что вы, господа? Я не отпущу вас!
Но, взглянув в лицо Калласте, понял, что его не уговоришь, и если уж он сказал «нет», то так тому и быть.
— Очень жаль, господа, — забормотал он, — очень жаль.
В дверях капитана и Игнасте задержала какая-то веселящаяся компания. Калласте невольно оглянулся. Кутман стоял у стола и смотрел им вслед. Расслабленно, словно захмелев, он помахал рукой.
Шагая по тротуару в ярком свете реклам, Калласте сказал помощнику:
— Ко мне приходил Карл Пиик. Ему показалось, что встреча «Каяка» пьяной толпой кем-то организована. Сейчас я думаю, что он был прав.
Вторник, 20 августа 1940 года. 16.00 закончили разгрузку. С этого часа пароход перешел в «тайм чартр» (временная аренда) к Совфрахту — передан в распоряжение и обслуживание Амторгу, Нью-Йорк, через фирму «Мур — Мак-Кормик» в Буэнос-Айресе.
Среда, 21 августа 1940 года. Часть команды отказалась от работы, требуя выплаты полного жалованья.
Лондон. Фирме «Куттинг и К°». Часть команды отказалась работать, требуя выплаты жалованья за июль. Сделайте перевод немедленно. Капитан Ю. Калласте.
Часть команды отказалась работать, требуя выплаты жалованья. Вторично запросил, фирму «Куттинг и К°» о расчетах по фрахту. Прошу ускорить получение денег. Капитан Ю. Калласте.
Ответы на телеграммы не пришли.
— Что будем делать, помощник? — спросил капитан. — Наша компания и ее отделения не отвечают. А судовая касса пуста.
Игнасте промолчал. Капитан погладил вертевшегося у ног фокстерьера, встал с кресла.
— Но и это еще не самое страшное, — вновь начал он, — хуже другое. Я чувствую все больше и больше, что вокруг нас затевается какая-то возня.
— Вы имеете в виду Кутмана, капитан? — поднял глаза Игнасте.
— И Кутмана тоже, — резко повернувшись на каблуках, сказал Калласте. — И не только его. Вы обратили внимание на тон местных газет? Они поливают грязью всех, кто хоть в какой-то мере лояльно относится к происшедшему в Эстонии. Спрашивается, какое они имеют отношение к Эстонии? Мы — эстонцы, и только нас это должно волновать.
— Капитан, — спросил Игнасте, — можно, я задам вопрос?
Калласте остановился, посмотрел на помощника и отвернулся. Сказал негромко:
— Я знаю, Игнасте, о чем вы хотите спросить. Не надо. Для ответа требуется время. Но я не хочу, чтобы к нашему судну тянулись грязные руки. Все эти дни я только и слышу о задержании наших судов, находящихся вне портов Эстонии. Я уже знал такое. В 1919-м задерживали суда Советской России. Кто будет владеть «Каяком»? Кутман? По какому праву?
— Хорошо, — сказал Игнасте, — я снимаю вопрос.
— А как вы сами на него ответите? — спросил капитан.
— Юрий Юрьевич, — начал Игнасте, впервые называя так капитана, — мне тоже требуется время. Но я, как и вы, эстонец, и мне, так же как и вам, дороги интересы родины.
— Так, — протянул Калласте и, сев к столу, сказал: — Мой отец, когда я еще был мальчишкой, говорил: «Сынок, честность — это единственное, чем богаты мы, бедные люди, и это должно быть свято».
Говорили они долго. Калласте считал необходимым как можно быстрее уходить из Буэнос-Айреса. Помощник с ним согласился. Теперь было ясно, что Кутман ждал «Каяк». Он же и организовал встречу, а сейчас спаивал экипаж в эстонском кабачке. Настроен лжеконсул был профашистски и не пытался это скрывать. Но с Калласте Кутман все же вел себя сдержанно.
— Окончательно портить с ним отношения не следует, — сказал Игнасте, — и соломенный мир лучше железной драки.
Решили, что судно надо готовить к рейсу. Но ни капитан, ни помощник не предполагали, как круто повернутся события.
Калласте спал, когда на палубе раздались пьяные крики. Капитан оделся и вышел из каюты. У трапа стоял матрос Рихард Ялокас, тот самый парень, который в день получения известия о присоединении Эстонии к Советскому Союзу кричал об отцовской земле. Ялокас шагнул навстречу капитану и, выхватив из кармана газету, крикнул:
— Знаете, кто вы, капитан? Вот здесь пишут…
Его качало. Матрос едва держался на ногах. За спиной у него стояли двое. В полутьме Калласте не мог разглядеть их лиц.
К трапу шагнул третий. Свет, падавший из иллюминатора, осветил его. Это был Карл Пиик.
— Вы коммунист, капитан! — выкрикнул Ялокас и двинулся к Калласте.
В это мгновение крепкая рука взяла его за борт пиджака.
— Ты перепутал, приятель, коммунист я, — сказал Карл Пиик, подтянув к себе пьяного матроса. — Но поговорим мы завтра, а сейчас иди проспись.
Наутро шестнадцать человек из команды отказались работать. Накануне они были в эстонском кабачке и возвратились далеко за полночь.
— Они на баке, — доложил капитану Игнасте, — вожаком у них Рихард Ялокас.
— Ялокас? — переспросил капитан и, вспомнив ночной разговор у трапа, сказал: — Да, конечно, Ялокас, это ясно. Хорошо, я поговорю с ними.
Капитан шагнул к дверям. Ярость вспыхнула в нем.
«Чего они хотят? — подумал он. — Остаться здесь? Завладеть кораблем? Жить на чужбине? Но все это вздор! Человек не может жить на чужой земле». Капитан за свою жизнь видел множество земель, но среди всех для него родной и желанной была только одна — Эстония.
— В чем дело? — спросил Калласте, выйдя на бак. — Деньги будут выплачены. Начинайте работать. Или уж очень сладка водка Кутмана?
Сидевший на бухте каната Ялокас поднялся:
— Капитан, скажите лучше, куда вы поведете судно из Буэнос-Айреса.
Мгновение над судном висела тишина. Все ждали, что ответит капитан. Калласте оглядел собравшихся и сказал:
— Я поведу судно в Таллин, на родину. — И повторил еще раз: — В Таллин. Вы слышали? У «Каяка» нет другого пути. Это эстонское судно, и оно будет служить Эстонии.
Желающие остаться на берегу: Артемий Андрексон, старший механик; Николай Лаак, второй механик; Иоганос Слусолу, второй механик; Яан Зирк, радист; Арнольд Кизи, третий помощник; Манфред Сарапик, матрос; Альберт Ярвина, старший кочегар; Борис Лахт, кочегар; Рейп Мериззар, угольщик; Рихард Ялокас, матрос; Аркадий Раук, матрос; Вальтер Саав, младший матрос; Константин Марддик, матрос; Петер Раук, кочегар; Рустан Сунк, угольщик; Герман Кираст, стюард. Всего 16 человек.
Через несколько дней из Таллина приняли радиограмму о национализации эстонского флота и создании Эстонского государственного морского пароходства. А еще через два дня аргентинские газеты сообщили об аресте эстонских судов «Марет», «Хаджюранд», «Коткас», «Сигие», «Курасаар». Были возбуждены судебные дела по задержанию судов «Веннер», «Отто», «Пирег», «Маал». Самые худшие слухи, ходившие в порту, подтвердились.
Газеты на судно принес Игнасте и положил на стол капитану. Калласте прочел сообщения. Суда и порты, в которых их задержали, были ему хорошо известны. Знал он и многих капитанов арестованных судов. А припомнив их, сказал:
— Не так просто задержать эти суда… Нет, не просто… — Капитан отложил газеты: — Думаете, и на «Каяк» наложат арест?
— Все может быть, — ответил Игнасте.
В каюту вошел Карл Пиик. Лицо его было радостным.
— Амторг перевел из Нью-Йорка деньги для расчета с командой. Только что принесли телеграмму.
Лицо Калласте оживилось, но тут же, посуровев, он сказал Карлу:
— Почитайте эти газеты.
Карл Пиик просмотрел подчеркнутые капитаном строчки.
— Круто, — сказал, — круто.
Капитан смотрел в иллюминатор на негритенка, ловившего с причала рыбу. Когда ему удавалось вытянуть, он приплясывал, радуясь своей добыче. Солнце припекало жарко… Калласте вспомнил таллинских мальчишек, которые вот так же приплясывали, вытянув рыбку, и ему неожиданно подумалось: «Взять билет на пароход, и через три недели дома. Шезлонг, хорошая каюта, в баре тихая музыка… В Таллине встретит Гельма».
Он отвернулся от иллюминатора.
— Меня вызвали в префектуру. Надо срочно получить деньги и рассчитаться с командой.
Над портом плыли голоса. Где-то гремел металл, надрывались звонки кранов, с лязгом сталкивались буфера подгоняемых на причалы вагонов. Тонко и одиноко кричал в канале маленький буксирчик.
Калласте сошел на причал и зашагал к морской префектуре.
Ответив на вопрос, куда он поведет судно, капитан почувствовал, что с плеч его свалилась огромная тяжесть. Ушло ощущение неуверенности, раздвоенности, угнетавшее его все время. И если до этого разговора он ощущал за спиной пустоту, то теперь Калласте был убежден, что стоит твердо.
Когда капитан вошел в комнату дежурного по префектуре, тот одним пальцем выстукивал какой-то документ на пишущей машинке. Занятие это явно раздражало его. На лице дежурного было выражение страдающего зубной болью. Не поднимая головы, он промычал:
— Направо по коридору, третий кабинет.
Калласте отворил дверь в коридор. На одинаковых, выкрашенных шаровой краской дверях темнели номера: первый, второй… Вот и третий. Калласте постучал.
— Войдите! — ответили из-за дверей.
Первым, кого увидел Калласте в кабинете, был Кутман. Тот встал, шагнул навстречу. У стола сидел вице-префект и неизвестный капитану человек с толстым портфелем на коленях.
— Это капитан «Каяка» Калласте, — не отпуская руки капитана, представил его Кутман.
— Садитесь, капитан, — миролюбиво сказал вице-префект.
— Я слышал, Калласте, — начал Кутман, — вы собираетесь идти в Таллин?
— Да, — сказал капитан.
— Это окончательное решение?
— Да, — повторил капитан.
Видно было, что Кутман едва сдерживает раздражение:
— Мне известно, что не все члены вашего экипажа разделяют это желание.
— Капитан «Каяка» я, господин Кутман, и мне предоставлено право решать все вопросы, связанные с судном.
— А кто вам предоставил это право?
Калласте понял, куда клонится разговор.
«Ничего, — подумал он, — я тебя сейчас загоню, как мышь, в угол».
Но ответил он спокойно:
— Таллинское пароходство.
Неожиданно вступил в разговор человек с толстым портфелем на коленях:
— Я, как адвокат господина Кутмана, должен представить префектуре документы.
Он щелкнул замком портфеля и положил перед вице-префектом какие-то листки.
Вице-префект взглянул на них и подвинул Калласте:
— Что вы скажете? Ваши права, капитан, отбираются.
Калласте взял листки со стола. Это были телеграммы капитана Таллинского пароходного общества Вельди и судовладельца Нейхауса. Они приказывали Кутману задержать «Каяк» и, если потребуется, отстранить от руководства судном капитана.
Калласте положил листки на стол и, словно раздумывая, выдержал паузу. Только после этого он достал из кармана телеграмму и прочел ее:
— «Буэнос-Айрес. Борт парохода «Каяк», капитану Ю. Калласте. Мои полномочия аннулированы. Нейхаус». А что касается капитана Вельди, — продолжил Калласте, — то его полномочия также аннулированы, что следует из текста его же телеграммы.
Калласте привстал и, перегнувшись через стол, отчеркнул ногтем адрес, указанный в телеграмме:
— Лондон, как вы видите, господа, а Таллинское пароходство в Таллине, насколько известно.
Такой поворот был полной неожиданностью и для Кутмана, и для его адвоката.
Вице-префект в растерянности достал большой клетчатый платок, вытер лоб и уставился на Кутмана. У того задрожала рука, сжимавшая зажигалку. Срываясь на фальцет, он заявил:
— В таком случае, я требую наложить арест на «Каяк» в связи с бесчеловечным обращением капитана с экипажем и неуплатой шестнадцати членам полного расчета по рейсу из Кардиффа в Буэнос-Айрес.
В поведении Кутмана не осталось и следа от прежней любезности. Да и сам он с растрепавшимися волосами, в обсыпанном пеплом сигары пиджаке ничем не напоминал прежнего приветливого чиновника.
— А каким, собственно, правом пользуетесь вы, Кутман, возбуждая дело об аресте судна? — спросил Калласте. — Какое отношение вы имеете к «Каяку»?
— Я консул Эстонии… — выпрямился тот.
— Вы лжеконсул, — оборвал его Калласте.
— Я попрошу вас… — Вице-префект встал. Голос его зазвенел: — Господин Кутман признан правительством Аргентины. — Он склонил голову в сторону Кутмана и, выпрямившись, сказал: — На судно «Каяк» налагается арест впредь до урегулирования вопроса об оплате жалованья команде. — Он хлопнул ладонью по столу: — Все!
Калласте потребовал протокольную книгу префектуры и занес в нее протест против незаконного задержания парохода. Кутман скептически улыбался, пока капитан писал протест. Когда Калласте выходил из префектуры, на ступеньках подъезда его догнал лжеконсул.
— Мы соотечественники, капитан, — сказал он, шагая рядом, — и я думаю, нам не следует ссориться. Главное…
— Я знаю, что вы считаете главным, — сказал капитан.
Они остановились. Кутман попытался взять Калласте за локоть. Улыбнулся:
— Главное — взаимопонимание.
— Мы не поймем друг друга. И не надо юлить. Вы хотите незаконно захватить «Каяк» — вот что главное. Но вы его не получите.
Капитан повернулся и зашагал по пыльной улице.
Наутро у трапа «Каяка» встали двое полицейских. Они не спеша покуривали сигареты, и видно было, что пост этот установлен надолго.
А между тем деньги, полученные от Амторга, были доставлены на пароход. В салоне собралась вся команда. В течение часа был произведен полный расчет с экипажем. Только после этого Калласте еще раз спросил:
— Кто хочет списаться с судна?
Рихард Ялокас шагнул к капитану и подал ему список:
— Вот эти люди, капитан.
Капитан просмотрел список. Это были все те же шестнадцать.
— Хорошо, — сказал Калласте, — забирайте вещи и убирайтесь с судна. Отныне вход на «Каяк» вам будет воспрещен.
Уходя с парохода, они бросали за борт судовые ножи, вилки, тарелки, ведра и другие вещи, которые им были даны для пользования. Полицейские и прибывший на причал секретарь Кутмана смотрели на это со смехом. Документы ушедших немедленно были вытребованы морской префектурой.
Сразу же после того, как списавшиеся с парохода сошли на берег, Калласте уехал в город к адвокату. Полиция поставила его в известность, что предъявленный Кутманом иск передан в суд.
Агент фирмы назвал Калласте имя адвоката, доктора Рафаэля Де ля Вега, и передал его визитную карточку.
Шофер такси, смышленый белозубый аргентинец, взглянул на адрес, указанный на визитке, и хлопнул дверцей. С сидений поднялась пыль.
— Ничего, — ободряюще подмигнул шофер.
Такси бешено сорвалось с места и на предельной скорости устремилось вперед. То и дело оборачиваясь, шофер поблескивал ослепительными зубами. Он лихо остановил машину, проехав юзом добрый десяток метров.
Адвокат Де ля Вега оказался высоким седоволосым, но еще молодым человеком. Он заботливо усадил капитана, налил кофе. Кофе был необычно густым, ароматным.
— Такого в Европе не подают, — улыбнулся Де ля Вега.
У адвоката были тонкие, нервные пальцы. Он встал и прошелся по кабинету. Остановился у книжного шкафа и в раздумье пощелкал ногтем по золоченым корешкам книг. Калласте понял, что адвоката что-то смущает. Словно в подтверждение его догадки, Де ля Вега сказал:
— Выступление на вашем процессе принесет мне… — адвокат медлил, — немало трудностей. Назовем это пока так. Бесспорно, в дело вмешаются самые реакционные круги.
Он отошел от окна и сел к столу. Лицо его, изменчивое и подвижное, вспыхнуло.
— Но я буду вас защищать! Да, да! Буду!
Калласте встал и пожал руку адвокату.
Они расстались, договорившись о документах, которые следовало подготовить к процессу.
Все оставшиеся до суда дни капитан, Игнасте и Пиик были заняты подбором экипажа. По чьей-то команде газеты Буэнос-Айреса в один голос затрубили о бесчеловечном отношении на судне «Каяк» к экипажу, о злоупотреблениях Калласте властью капитана. Несколько дней тема эта кочевала со страницы на страницу. Калласте и его помощника обвиняли во всех грехах.
Все же команда была набрана. Но никак не удавалось найти радиста.
Голландец Брунк, радист, явился на судно. Он выдвинул чрезвычайно тяжелые условия, но так как другого радиста не было, а без него выход в море не мог быть разрешен, пришлось согласиться с его требованиями.
«Каяк» вновь был готов к выходу в море.
Меня вызвали в суд, где я представил объяснения и выписки из судового журнала. Судебное разбирательство назначено на 20 декабря 1940 года.
В тот день с утра солнце пекло так, что в каюте было невозможно дышать. Фокстерьер капитана, изнывая от жары, забился куда-то в глубину парохода, и капитан его даже не смог найти. Калласте прошел на бак и остановился у поручней.
Стоящее рядом с «Каяком» судно готовилось к отплытию. Калласте увидел, как поднялся на борт лоцман, как отдали швартовые. Пароход прохрипел осипшим гудком и начал медленно отваливать от стенки. Калласте множество раз видел отходящие от причала пароходы. И вдруг он поймал себя на мысли, что в этот раз он внимательно следит за каждым движением людей на палубе уходящего судна. Ему страстно захотелось выйти в море. Услышать за кормой прощальные крики чаек, увидеть набегающие барашки волн, почувствовать крепнущий ветер открытого моря.
Он глянул вниз. Между бортом «Каяка» и причалом, на узкой полосе воды, толстым слоем скопились гниющие листья, обрывки газет, какие-то куски тряпок и пакли — весь тот портовый мусор, которым обрастают долго стоящие у причалов суда. Калласте пошел в каюту. До полудня, когда должно было начаться слушание дела о пароходе «Каяк» в суде, оставалось еще два часа.
…Судья взмахнул молоточком.
— Вызывается истец Кутман.
Кутман прошел между кресел и, поднявшись на возвышение, положил руку на Библию. Было видно, что он волнуется.
— Я обязуюсь говорить правду, только правду и всю правду, — откашлявшись, произнес он.
В своем иске лжеконсул вновь сослался на, телеграмму бывшего капитана Таллинского пароходства Вельди и владельца Нейхауса об отстранении капитана Калласте от командования пароходом. Он заявил, что шестнадцати членам команды полностью не выплачено жалованье.
Судья вызвал ответчика. Калласте прочел телеграмму Нейхауса об аннулировании полномочий. Ведущий процесс наклонился к сидящему справа человеку в черной мантии, затем склонился к коллеге слева. Тот что-то быстро-быстро заговорил с ним, все время выразительно поглядывая живыми черными глазами на Калласте. Это был еще молодой, но уже полный человек, и его черная мантия, казалось, вот-вот лопнет на плечах. По выражению их лиц Калласте понял, что телеграмма Нейхауса произвела впечатление. Опровергая второе заявление Кутмана, Калласте представил суду расписки членов экипажа о полном расчете.
Председательствующий вновь склонился к соседу справа, затем к толстяку слева.
Позже выступали адвокаты. Защитник Кутмана произнес длинную антисоветскую речь. Судья выслушал его, не задав ни одного вопроса. Судья ударил молоточком.
— Суд считает: притязания господина Кутмана на владение пароходом и снятие капитана Калласте с его должности необоснованны. Суд оправдывает действия капитана Калласте и отменяет временный арест судна «Каяк».
Судья еще что-то говорил, но Калласте уже понял: процесс выигран.
26 декабря 1940 года. 19.00. Все формальности таможни выполнены. Начальник, чиновники полиции, агент фирмы «Мур — Мак-Кормик» прибыли на судно для оформления свободного выхода.
19.10. Радист Брунк явился к капитану и заявил, что по заключенному контракту он с пароходом не пойдет, потребовав заключения нового контракта, на 5000 песо в месяц. Капитан ответил Брунку, что время действия ранее заключенного контракта не окончилось и потому речи о новом контракте быть не может. Брунк обязан идти с пароходом, и прежний контракт остается в силе. Но радист сошел с парохода.
В Судовую роль был вписан исполняющим обязанности радиста Гейнрих Сиречко, на жалованье юнги. Сиречко имел свидетельство почтово-телеграфного ведомства двадцатилетней давности, но по аргентинскому законоположению этого было достаточно.
19.30. Разрешение на выход в море оформлено. Чиновники сошли на берег.
Лоцман и капитан поднялись на мостик. К борту подошли буксиры.
— Отдать концы! — подал команду капитан.
С высоты мостика ему отчетливо было видно, как запенилась вода за кормой у буксиров. С берега отдали швартовые. Буксиры потянули судно от стенки.
«Ну, вот и все», — подумал капитан.
У брашпиля стоял Карл Пиик. Он сорвал с головы берет и радостно взмахнул им. Сантиметр за сантиметром пароход отходил от берега.
Неожиданно капитан увидел, как из-за портовых складов на причал выехала серая легковая машина. Видно было, что водитель очень и очень спешит.
Судно уже отошло от стенки метра на три. Автомобиль резко затормозил. Из кабины выскочили полицейские. Один из них, сложив рупором ладони, крикнул:
— На «Каяке»! Выход в море вам запрещен. Запрещен!
Полицейский выхватил из кармана какую-то бумагу и помахал в воздухе. Калласте показалось, что тяжелая рука сдавила ему горло, кровь ударила в виски.
— Что с вами? — спросил лоцман. Следя за буксирами, он не заметил полицейских.
— Ничего, — сказал Калласте, — ничего.
Он повернулся спиной к берегу, закрывая от лоцмана и полицейских, и машину, и всех провожавших. Игнасте видел, что полицейские еще кричали, метались по пирсу. Потом машина сорвалась с места.
Буксиры отошли в сторону. Вот уже остался позади американский банановоз, стоящий у электростанции Чада, прошли два судна под английским флагом. С борта одного из них вслед «Каяку» помахала платком какая-то женщина.
«Уйдем, — подумал капитан. — Уйдем. Нам только бы вырваться за трехмильную зону».
С бака крикнули:
— Справа по борту катер!
Но капитан уже и сам видел этот катер. На его палубе стояли полицейские. Катер подошел к «Каяку».
— Лоцман, остановить судно, — сказали с катера. — Пароходу выход в море запрещен!
Лоцман глянул на капитана и положил руку на рукоять телеграфа.
— Прошу вас, — сказал Калласте, — продолжайте вести судно.
Но лоцман покачал головой:
— Я не могу не выполнить указания полиции. Меня снимут с работы.
— Мы составим акт, что отстранили вас от проводки. Судно я выведу сам. На внешнем рейде мы высадим вас.
Лоцман мгновение раздумывал, потом снял руку с телеграфа.
Калласте перевел рукоять телеграфа на «полный вперед». Палуба задрожала под ногами. Буксир с полицейскими начал отставать.
Но было поздно. У створов выхода из Нового порта поперек фарватера встал второй катер. Калласте понял, что «Каяку» не уйти.
Нью-Йорк, Амторг. «Каяк» задержан. Разрешение на выход в море от 26 декабря 1940 года изъято. Капитан Ю. Калласте.
Определив, что наша стоянка будет продолжительной, мы погасили топки, чтобы зря не жечь уголь. Свежее мясо, взятое на рейс, посолили, чтобы не испортилось, так как ледник перестал работать из-за отсутствия пара на корабле.
Представитель фирмы «Мур — Мак-Кормик» заявил, что фирма отказывается от обслуживания «Каяка». Отказалась от обслуживания парохода и фирма «Де-Негри и К°». Функции агента принял на себя.
Над портом разразился ливень. Тучи скапливались с утра, постепенно застилая все небо. Наконец упали первые капли, и неистовый ливень обрушился на причалы.
Калласте в своей каюте слушал радио. Треск разрядов глушил голос выступавшего, но капитан не отходил от приемника. Радиостанции Аргентины транслировали речь Адольфа Гитлера. Поднимая голос до визга, Гитлер кричал о непобедимости тысячелетнего рейха. Калласте выключил радиоприемник. Фокстерьер, почти не видевший хозяина последнее время, положил теплую морду капитану на колени. Слова Гитлера все еще звучали в ушах капитана. Он отчетливо понимал, что обстановка в мире предельно накалена. Куда направит свои следующие удары бесноватый фюрер? Что будет с его родной Эстонией?
Дверь в каюту распахнулась. На пороге в мокром плаще стоял полицейский.
— Вас вызывают в префектуру.
Калласте встал:
— Сейчас? Может быть, переждем ливень?
— Нет, — сказал полицейский, — мне приказано немедленно доставить вас.
— Если это арест, то где ордер?..
— Не умничайте, капитан, — грубо прервал полицейский, — если вы не пойдете сами, мы поведем вас силой.
Меня привели в кабинет вице-префекта. У дверей стали два полицейских. Вице-префекта не было. Я хотел связаться со своим адвокатом доктором Де ля Вега, но мне не разрешили пользоваться телефоном. Я повторил вопрос: «Арестован ли я?» Полицейские не отвечали, но, когда я попытался выйти, один из них загородил мне дверь. Это продолжалось более двух часов.
Дверь отворилась, и вошел вице-префект. Он улыбался.
— Прошу вас, — сказал он. Калласте вышел в коридор.
— Прямо, — сказал вице-префект, — вас ждет господин префект.
Префект встретил Калласте стоя и сразу же потребовал, чтобы капитан выдал префектуре судовые документы.
— Нет, — сказал Калласте, — я не отдам судовые документы.
Префект шагнул к капитану:
— Мы перевернем на судне все вверх ногами, но заберем их!
— Напрасно будете трудиться, — возразил Калласте, — документов на судне нет. Зная, с кем мы имеем дело, мы передали их адвокату. Я надеюсь, он хранит их в надежном сейфе.
— Ваш адвокат получит по заслугам, — прохрипел префект, — как и вы. Иск против вас передан в верховный суд.
— В чем меня обвиняют? — спросил Калласте.
— Молчать! — рявкнул префект.
Префект задержал меня до конца дня. Освободившись, я бросился к адвокату доктору Де ля Вега. Нашел его в очень подавленном состоянии. Рафаэль Де ля Вега жаловался, что на него оказывается сильнейшее давление.
Сообщаю. Адвокат Де ля Вега отказывается защищать нас в будущем. Просит назначить нового адвоката. В настоящее время пользуюсь его услугами частным образом, без оплаты. Капитан Ю. Калласте.
9 января 1941 года. Капитан вызвал по телефону Амторг в Нью-Йорке и объяснил положение дела. Говорил с т. Васильевым и доктором Рехтом. Доктор Де ля Вега рекомендовал взять адвокатом доктора Каппагли. Условились с Амторгом, что доктор Каппагли свяжется с доктором Рехтом по телефону. В 16.00 доктор Каппагли беседовал с доктором Рехтом. Они договорились по вопросам ведения дела. Для доктора Каппагли капитан подготовил необходимые материалы, доверенность на ведение дела и тогда же вручил документы.
Калласте вышел из конторы адвоката. Стоял душный январский день аргентинского лета. Калласте мучила жажда. Он зашел в кафе и попросил бутылочку кока-колы. Напиток не утолил жажды. В кафе под потолком, не давая прохлады, вращался огромный пропеллер вентилятора. Капитан подумал: «Надо где-нибудь присесть в тени и пять минут посидеть спокойно». Он чувствовал, как тяжело, толчками пульсирует в висках кровь.
«Пять минут, — подумал Калласте, — без телефонных звонков, разговоров и всей этой сумятицы». Он вышел из кафе, пересек улицу, вошел в сквер. Три чахлые пальмы, три скамьи. Здесь никого не было. Калласте присел в тени. Закрыл глаза.
— Простите, капитан, — раздался голос. У скамьи стоял матрос из экипажа «Каяка» Александр Шеер. — Я вас ищу по поручению Карла Пиика. Карл просил передать, что вам не следует возвращаться на пароход.
— В чем дело? — спросил Калласте. — Что там еще?
— На «Каяк» дважды приходили полицейские. Они ищут вас. Карл думает, что вас могут арестовать. Лучше вам скрыться на несколько дней, капитан.
«Вот как повернулось дело», — подумал Калласте.
Он встал. Сказал Шееру:
— Хорошо. Передай Карлу, что я найду возможность связаться с ним. Иди.
Шеер повернулся и зашагал по аллее, но тут же остановился и спросил:
— А куда вы пойдете, капитан?
В его голосе Калласте почувствовал теплоту.
— Не беспокойся, старина, — сказал он, — не беспокойся. У капитана Калласте еще есть друзья. Иди, иди.
— До свиданья, капитан, — ответил Шеер. — Я думаю, что все будет в конце концов хорошо. До свиданья.
«Теперь я уже не могу появиться и на своем пароходе… Вот так… Но пять минут в тишине я все же посижу», — подумал Калласте и как можно удобнее уселся в тени жидкой пальмы.
Он даже подозвал газетчика и взял газету. Но читать ее все же не стал, а положил рядом с собой и откинулся на спинку скамьи.
Через, несколько дней у трапа «Каяка» появился мальчишка-мулат.
— Эй, матрос, соленые глаза! — крикнул он вахтенному. — Могу я видеть помощника капитана Игнасте?
Вахтенный покосился на юркого оборванца:
— Зачем тебе помощник капитана?
Из глубины живописных лохмотьев мулат извлек конверт:
— Мне поручили передать вот это.
Вахтенный позвал Игнасте.
Помощник капитана взял письмо. На конверте было написано: «Пароход «Каяк». Игнасте».
Мальчишка из-за спины Игнасте строил вахтенному рожи. Помощник капитана сунул конверт в карман и бросил мальчишке монету. Тот подхватил ее на лету.
Игнасте поднялся в каюту. Капитан назначал ему встречу. Игнасте взглянул на часы. До условленного времени оставалось тридцать минут. Игнасте вышел к трапу и сказал вахтенному, что уезжает в город.
Капитана Игнасте увидел издалека. Его приметная высокая фигура выделялась среди прохожих. Капитан спросил:
— Как там, на судне?
— Все в порядке, капитан. Полиция сняла пост у парохода. Наверное, они решили вас оставить в покое.
Игнасте внимательно приглядывался к капитану. За несколько дней Калласте заметно осунулся.
— А где вы провели это время, капитан? Мы беспокоились.
Капитан улыбнулся:
— Ничего. Я жил у Де-Негри. Он неплохой человек, хотя его фирма и отказалась обслуживать «Каяк». На него очень давили. Он мне многое рассказал. Ну, да ладно. Едем на пароход.
Стоим на старом месте. Ведем чистку левого котла и ремонт главной машины. Команда вызвана на судовые работы.
Дело о «Каяке» будет слушаться в верховном суде. По разговорам с адвокатом Каппагли и беседам с чиновниками суда можно ожидать заседания суда не раньше середины марта.
15 марта 1941 года. Судебное разбирательство отложено из-за отсутствия полного состава суда.
1 апреля 1941 года. Слушание дела откладывается из-за неподготовленности документов…
28 мая 1941 года. Консул Кутман вошел с ходатайством в верховный суд о приостановке судопроизводства, так как им получены дополнительные документы для предъявления иска…
22 июня 1941 года. Гитлер напал на Советский Союз. Все газеты заполнены сообщениями из Европы. Нет величины, которая могла бы измерить глубину наших переживаний. Что там, на Родине?
Капитану Калласте. Переводим 2000 американских долларов для расчета с командой. Амторг.
— Господин Калласте, — сказал адвокат Каппагли, — я считаю, что вам необходимо встретиться с сэром Буртоном Чадвигом. Сэр Чадвиг — представитель министерства судоходства Великобритании в Аргентине и Уругвае, лицо очень влиятельное, и я надеюсь, эта встреча может помочь делу.
Через несколько дней встреча с сэром Чадвигом состоялась.
24 июля 1941 года в 11 часов я прибыл в английское посольство. Сэр Чадвиг сказал, что он рад меня видеть. Со своей стороны я спросил сэра Чадвига, не может ли он повлиять на капитана Вельди в Лондоне, чтобы тот отобрал свои полномочия, переданные Кутману. Мой адвокат полагает, сказал я, что, если будет дан ответ об аннулировании полномочий, суд закончит дело в один-два дня. Перед уходом сэр Чадвиг поставил вопрос о нашем флаге. Сказал: «Поднимите на судне английский флаг (поставьте судно под английский флаг)». Я ответил, что английский флаг мы поднимать не будем, но поднимем советский флаг, так как Эстония присоединилась к Советскому Союзу.
Через три дня сэр Чадвиг сообщил нам, что помочь не может.
Сведения о событиях в Европе все больше и больше захватывали аргентинскую печать. Сообщения телеграфных агентств о боях на территории Советского Союза вытесняли первополосные сенсации дня. Пришли телеграммы об оккупации Львова, Минска, Риги. В один из дней Калласте, развернув газету, прочел сообщение об оккупации Таллина.
«Так, — подумал он, — значит, те трое из Эмдена пришли все же в мой город…» Сердце сжало болью. Башня Старого Тоомаса, белые соцветия каштанов… Мысленно возвращаясь в Таллин, он всегда вспоминал старую башню и темные каштаны с тяжелой листвой… Те трое в высоких фуражках были в его городе.
Два дня Калласте просидел в своей каюте, не выходя на палубу. Капитан не хотел, чтобы экипаж видел тревогу на его лице. Игнасте принес ему телеграмму:
Родина теперь свободна, и надеюсь, что ваша семья сохранена (жива и здорова). Телеграфируйте немедленно в Стокгольм по адресу: пароходный агент Ларсон. Телеграфный адрес: Бролларс, Нейхаус.
— Старый волк, — сказал Калласте, — он пугает расправой с семьей.
Теперь, после годового молчания, телеграммы от Нейхауса посыпались, как из рога изобилия:
Так как ваша семья вне опасности, то нет причин для вас отказываться работать со мной. Держите судно в своих руках и не передавайте никому. Жду от вас телеграммы с согласием исполнения моих требований. В случае несогласия должен буду арестовать все ваше имущество на судах и в Эстонии. Телеграфируйте немедленно через Вассал. Нейхауз.
За долгие годы работы Калласте научился читать телеграммы хозяина и между строк. И он понял, что Нейхаус берет его за горло. И все же на следующий день капитан вновь поехал в суд. Он продолжал процесс.
В здании суда стояла тишина. Сонные чиновники не спеша перебирали бумаги. Калласте всегда чувствовал себя здесь чужим, хотя за долгое время перезнакомился со всеми служащими. Они отвечали на его приветствие и вновь читали свои бумаги. Бумаги… Бумаги… Бумаги… Это была какая-то непробиваемая стена. Калласте тонул в параграфах сводов законов, в сносках к параграфам. Но тем не менее с непреклонной пунктуальностью он каждый день в сопровождении адвоката Каппагли с утра приходил в суд. Он не хотел и не мог сдаться.
13 ноября 1941 года. Верховный суд прекратил судебное разбирательство. Сейчас же после прекращения процесса верховным судом капитан отдал команду о подготовке судна к плаванию. В котлах подняли пары, приняли на борт провизию и начали пополнять недостающий состав команды.
Капитан видел, как уходил из здания суда Кутман. Лжеконсул долго стоял на ступенях подъезда, о чем-то раздумывая. Калласте и адвокат доктор Каппагли прошли мимо. Адвокат не скрывал своей радости. На улице они расстались, условившись, что капитан, оформив необходимые бумаги в управлении порта, к концу дня подъедет в контору адвоката. Калласте еще должен был подписать счета по процессу.
В Управлении порта капитана встретили с явной неприязнью. Но он, не обращая внимания на косые взгляды, оформил документы для выхода судна из Буэнос-Айреса и уже собирался уходить, когда его позвал один из чиновников.
— Капитан, — окликнул он Калласте, — вас просят подойти к телефону.
Капитан вернулся и взял трубку.
— Господин Калласте? — спросил незнакомый женский голос.
— Да, — ответил капитан.
— Вас вызывает мистер Кутман, — мелодично пропела женщина.
И капитан не успел ответить, как трубку взял Кутман.
— Господин Калласте, — начал он сухо, — я предлагаю вам хорошо подумать, прежде чем принимать решение о выходе «Каяка» в море.
Калласте молчал. Он никак не ожидал, что после всего происшедшего лжеконсул еще раз встанет на его пути.
— Вы знаете, Калласте…
Капитан, так ничего и не ответив, положил трубку. Чиновник из-за соседнего стола изучающе смотрел на него. Калласте повернулся и пошел к дверям. Выйдя на причал, Калласте уже не думал о звонке Кутмана. Легко, как этого уже давно с ним не случалось, капитан взбежал по трапу на борт «Каяка».
«Еще день, два, — подумал он, — и в море!»
На пароходе Калласте задержался недолго и, взяв такси, поехал к адвокату.
У Каппагли сидел доктор Рафаэль Де ля Вега.
— Я восхищаюсь вашим мужеством, господин Калласте, — сказал он, крепко сжав руку капитану, — и поздравляю от всей души.
Де ля Вега был искренне рад тому, что Калласте все же выиграл процесс.
В комнату вошел доктор Каппагли, неся папки с документами.
Работа заняла не больше получаса. Документы были в идеальном порядке.
На прощанье доктор Каппагли достал бутылку коньяка. Они выпили по рюмке. Калласте сказал, что это самая приятная для него минута за прошедший год.
Он вышел из конторы адвоката в приподнятом настроении. Такси не было видно. Калласте подождал немного, потом, решив, что у него вполне достаточно времени, сел в автобус. Было ровно восемь часов вечера. В восемь тридцать он должен был встретиться со старшим механиком на улице Эсмеральда.
Автобус был почти пуст. Капитан поудобнее устроился на сиденье и еще раз с удовольствием вспомнил радостное лицо доктора Каппагли, улыбку Де ля Вега.
На углу Диагональ-Норд и улицы Эсмеральда Калласте сошел с автобуса и, взглянув на часы, не спеша пошел по тротуару. Сейчас же мимо прошмыгнула легковая машина. Капитан заметил, что человек, сидящий на заднем сиденье, оглядел его и отвернулся.
Калласте вернулся к мысли о том, что завтра он выведет «Каяк» из Буэнос-Айреса. Ему захотелось закурить. Капитан сунул руку в карман, и в это же время услышал скрип тормозов. Он поднял голову. Из окна притормозившей машины под ноги ему швырнули какой-то пакет. Калласте хотел отпрянуть в сторону, но раздался взрыв. Что-то тяжелое ударило по ногам, и он потерял сознание.
Очнулся Калласте в госпитале. Около постели хлопотал врач.
— Ничего, ничего, — сказал он, — рана не тяжелая. У вас повреждена нога. Скоро выздоровеете.
В палату вошли Игнасте, Карл Пиик и представитель Амторга Иванов.
29 ноября 1941 года. На костылях пришел на пароход. В 14.00 на пароход явились портовые власти, и в 15.15 судно вышло из Буэнос-Айреса после стоянки в нем в течение 15 месяцев и 11 дней.
Калласте стоял, опираясь на костыли. «Каяк» отходил и отходил от стенки.
Лоцман взглянул на капитана.
Калласте перевел рычаг телеграфа на «малый вперед».
Вечером того же дня одна из газет в Буэнос-Айресе сообщила:
Сегодня из Буэнос-Айреса ушло судно «Каяк». На мостике стоял капитан Калласте, опирающийся на костыли. Имя капитана известно многим по газетной хронике последнего времени. Можно разделять или не разделять его политические убеждения, но мужество этого человека достойно всяческого уважения. Более года он вел судебный процесс и выиграл его. В неге бросили бомбу, он был ранен, но все-таки он добился своего.
Следует обратить самое серьезное внимание, прогрессивной общественности на распоясавшихся в Аргентине нацистов. Они считают возможным на улицах наших городов швырять бомбы, обделывая свои грязные дела, и совершать убийства.
Другие газеты призывали к расправе над «предателями интересов свободного мира».
6 февраля 1942 года. 12.00 прибыли к лоцманской станции Шатт-эль-Араб, Иран…
7 февраля в 9.30 с лоцманом направились в Шорем-шахр, куда прибыли 7 февраля 1942 года в 17.00.
8 19.00 на борт «Каяка» поднялся консульский агент СССР в Бендер Шахпуре т. П. П. Хоробрых, с ним были т. Милоградов, т. Стипура…
8 февраля 1942 года. 13.00 на пароходе «Каяк» был спущен старый эстонский флаг и поднят Государственный флаг Союза Советских Социалистических Республик на основании врученного капитану временного свидетельства. В тот же час т. Хоробрых вручил капитану Калласте приказ о премировании особо отличившихся товарищей из состава экипажа, в том числе и капитана Калласте.
Перед отходом парохода «Каяк» из Бендер Шахпура от советского консульского агента было получено письмо:
Капитану парохода «Каяк» т. Калласте. На основании указания Чрезвычайного и Полномочного посла СССР в Иране т. Смирнова Вам следует идти в Бомбей на текущий ремонт. Ремонт должен продлиться не более 2-х недель.
Рейс выполните под старым названием и под старыми позывными рации. Опознавательные знаки несете такие, какие носят все советские суда. По этому вопросу можете проконсультироваться у капитанов советских судов и у военно-морских властей в английских портах.
После ремонта в Бомбее «Каяк» прибыл в австралийский порт Пири. На судно было погружено восемьсот тонн свинца. Затем «Каяк» проследовал в порт Аделаида. На борт было взято десять тысяч тюков шерсти и сто шестьдесят девять тюков кожи. Это был подарок Австралии Красной Армии.
7 ноября 1942 года «Каяк» прибыл в Сан-Франциско. Капитан Калласте доложил генеральному консулу СССР в Сан-Франциско:
…На вверенном мне пароходе с командой 40 человек прибыл в порт Сан-Франциско. Рейс Аделаида — Сан-Франциско прошел благополучно.
После стоянки в Сан-Франциско пароход «Каяк» вышел во Владивосток. 22 января 1943 года «Каяк» ошвартовался в советском порту.
Мы вернулись из похода в базу
Зимним утром в предрассветной мгле.
Как-то непривычно тихо сразу
Стало в этот час на корабле.
Ночью море крепко нас качало!
Утром шторм умаялся и лег.
Ветерок гуляет по причалу,
Словно кот, ласкается у ног.
Если хочешь, то сойди по трапу,
Свежий снег в ладонь свою возьми,
Дружески доверчивую лапу
Низкорослой елочке пожми.
После качки идеально плоским
Неподвижный кажется причал.
Рядом с ним продрогшие березки
Все грустят о лете по ночам.
Здравствуй, здравствуй, берег заполярный,
Наша долгожданная земля!
Не ревнуй, что морем легендарным
Веет от родного корабля.
Он твердил:
Примитив… И старо́:
Сапоги, авралы и тралы…
Ты слыхал — есть «роза ветров»?
Как красиво — «роза ветров»!
Напиши вот о «розе ветров»,
Ты ведь, в общем, способный малый!
Где спецрозу взять для стихов?
Видел я:
Четких стрелок шипами
Ощетинилась «роза ветров»,
Направленье и силу ветров
Обозначила «роза ветров», —
Лепестки ей шторма общипали!
Эй, знаток романтических строф,
Приглашаю к морскому застолью!
Вот букет мой с «розой ветров».
Чем же пахнет «роза ветров»?
Пахнет все же «роза ветров»
Сапогами,
соляркой
и солью!
Южно-Сахалинск