«И все–таки я жду из тишины (как тот актер, который знает цену чужим словам, что он несет на сцену) каких–то слов, которым нет цены».
Издание осуществлено при финансовой поддержке Комитета общественных связей города Москвы в рамках проекта «Вместе, лицом к миру» Межрегиональной общественной организации помощи детям с особенностями психоречевого развития и их семьям «Дорога в мир».
Библиотека «Наш ковчег» основана в 2006 году
Для оформления использованы рисунки Маши Староверовой, безвременно ушедшей 23 марта 2011 г.
У сборника «Окно в другое измерение» три автора. Они разного возраста, у них разные судьбы. Мария Беркович из Санкт–Петербурга, Галина Каган из города Реховот, что в Святой Земле, и Олег Романчук из Львова никогда не видели друг друга. В разное время, в разных городах и странах каждый из них по–своему пережил встречу с «другим измерением» — миром, в котором живут «особенные» люди и их родные, — и поведал о соприкосновении миров.
Книга адресована любящим родителям детей любого возраста, а также психологам, педагогам, социальным работникам и всем неравнодушным людям, которые готовы делать шаги навстречу друг другу.
© М. Беркович, текст, 2009
© Г. Каган, текст, 2009
© О. Романчук, текст, 2010
© М. Староверова, наследники, рисунки, 2011
© С. Бейлезон, составление, 2011
© Центр «Нарния», 2011
Так сразу и не скажешь, о чем она, эта наша новая книга.
Конечно, прежде всего она о любви — той, которая правит миром.
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит»[1]. Это она приводит тебя в мир, помогает возрасти, ведет и держит, не дает упасть. Она понимает и принимает тебя, что бы с тобой ни случилось. Она остается даже тогда, когда точно знает о своем бессилии спасти.
Еще эта книга — о встрече, которой ты ждал. Но не только о ней, а и о той, на которую ты совершенно не рассчитывал. О встрече, которая может произойти в разговоре или в полном молчании, в песне или движении под музыку. Которая может принести радость или невыносимую боль. Но с той минуты, когда ты увидел перед собой, ВСТРЕТИЛ человека, ты сам навсегда уже стал другим.
Наконец, эта книга о жизни, которая — искрится ли, теплится ли едва заметно — в равной мере остается жизнью, единственной и бесценной.
«Когда даешь себя приручить, потом случается и плакать»[2].
Поэтому эта книга еще и о прощании и надежде на будущую встречу.
У этой книги три главных автора. Они разного возраста, у них разные судьбы. Маша Беркович из Петербурга, Галина Каган из города Реховот, что в Святой Земле, и Олег Романчук из Львова никогда не видели друг друга. В разное время, в разных местах каждый из них по–своему пережил встречу с «другим измерением» — миром, в котором живут «особенные» люди и их родные, — и поведал о соприкосновении миров. Это дало мне право объединить их рассказы в нашем сборнике.
В детстве, когда мне было страшно, я представляла себе золотистый светящийся клубок и мне казалось, что если потихоньку разматывать его, держась за пушистую нить, можно по этой ниточке уйти от беды.
Нить была тонка, но она светилась.
Мне хочется, чтобы наша книга была как тот светящийся клубок.
С. Б.
Маше, Машеньке Староверовой, оставившей наш мир ради светлых миров, с надеждой на будущую встречу.
«Очень просто оказаться на луне — но с луны не видно Луны».
Моему другу Леве
Азъ есмь в чину учимыхъ и учащихъ мя требую.
Дорогой Лёва!
Три года назад ты задал мне вопрос, а ответа так и не получил. Три года — это долго. Должна же я в конце концов ответить!
Хочу рассказать тебе о своём смятении, страхе, радости, отчаянье, а это очень трудно. Поэтому я просто записала все свои мысли по порядку, вот и получился жуткий беспорядок.
Знаешь, Лёва, иногда я думаю — может, стоит сменить профессию? Мне очень трудно работать с людьми. Я их совсем не знаю. Но они меня завораживают, и я не могу просто взять и бросить.
Дорогой Лёва!
Когда я еду заниматься с Артёмом, иногда приезжаю слишком рано. Тогда я захожу в супермаркет «Окей». Я стою у входа и смотрю на стеклянные часы турфирмы «Нева». На ряды и кассы. На людей с тележками. Иногда я сама беру тележку и делаю вид, что покупаю. Меня завораживает логика движения и нестолкновения тележек. Я никак не могу понять её. В супермаркете я ребёнок. Растерянный, потерявшийся, или радостный, убежавший. Это ничего не меняет. В любом случае, я только делаю вид, что покупаю.
Тогда я думаю о своих учениках. Я вижу их рядом. Они–то не делают вид, что покупают. На них косо смотрят. Их выгоняют, когда они опрокидывают коробку молока. Никто не поможет им разобраться.
Я напишу книгу, она будет называться «Дети в супермаркете». Но сейчас ещё рано. Книгу обычно пишут, когда что–то поняли. Как обобщение опыта. Вот, например, Януш Корчак. Многие люди всей жизнью зарабатывают право написать книгу. А у меня нет права писать о своих учениках. Я не знаю их. Может, я знаю о них даже меньше, чем они — обо мне. Потому что им ничто не мешает судить беспристрастно. Однажды — это тоже было в супермаркете — я застряла в стеклянном лифте. Я поняла. Я смотрю на своих детей из стеклянного лифта.
Так вот, я напишу книгу, когда вырасту. Но вырасти мне не дают. Просят написать сейчас. Ладно. Если есть книги–завершения, пусть будет и книга–начало. Книга о тех, кто делает первые шаги навстречу друг другу и ещё ничего не знает.
Дорогой Лёва!
Сегодня, между прочим, день святого Валентина. И эту книжку я должна дописать именно сегодня. Не знаю, почему так вышло. Книжка, конечно, будет о любви — раз день такой. Ну, напиши я её первого апреля или двадцатого ноября, она всё равно была бы о любви. Поэтому сегодня я тебе расскажу об Анне и Рустаме. Я с ними познакомилась, когда проходила практику в школе N.
Выставили нас с Рустамом из класса.
То есть мы сами ушли. Я сказала:
— Рустам, давай–ка прогуляемся.
Потому что чувствовала: сейчас добрая, терпеливая Анна нас просто убьёт. Сначала–то всё было хорошо: мы нанизывали на проволочку большие бусины, Анна объясняла задачу Тане, Саше и Ирине. Потом лепили из теста. Весело.
Но Рустам устал и принялся дубасить тесто обоими кулаками, распевая: «А–а-лла! а–а-лла! улла! а! а! А!!»
Измученная Анна, которая к этому времени отчаялась объяснить Тане и Саше, что «на два больше» — это плюс, а не минус, схватила Рустама за шиворот и бросила себе под ноги. Он тихо лежал на животе под учительским столом.
Потом Рустам встал на колени и упал вытянутыми руками вперёд.
— Смотри–ка, — сказала Анна, — это он намаз делает! Эти… они ведь мусульмане? Или нет?
— Вроде мусульмане…
— Рустам, скажи: «Аллах Акбар».
— Хватит издеваться, — говорю.
— Да я не издеваюсь, — говорит Анна.
Рустам выглянул из–под стола и улыбнулся мне.
Открыл рот и приготовился запеть.
Тут–то мы и сбежали.
Сижу в коридоре на корточках, а Рустам — у меня на коленях. Благо что лёгкий. Весит как пятилетний в свои восемь. Улыбается мне и обнимает за шею. Я рада. Обычно он в порыве чувств колотит людей кулаками.
Семь лет из восьми он прожил на скотном дворе в Краснодаре. Не умел пользоваться туалетом и ложкой. Раздевался и голый валялся на полу в классе. Игрушки первый раз увидел в интернате.
На открытом уроке, помню, раздала всем детям конфеты. Наша преподавательница говорит:
— А Рустаму–то дайте тоже!
— Он не будет есть. Не знает, что это такое, — отвечает Анна.
Мать приводит Рустама в интернат в понедельник и забирает на выходные. Каждый раз она вталкивает его в класс. Рустам рыдает и кричит: «Аба! Аба!». Мать отрывает его от рукава дублёнки. Ни разу не поцеловала.
— А что вы хотите? Это ребёнок от нелюбимого человека!
Дорогой Лёва!
Мне говорят, я должна объяснить читателю, где что происходит. Вообще- то всё, что происходит, происходит во мне, но это ведь мало что объясняет?
Ладно, я признаюсь, что работаю в разных местах и с разными людьми. А то большинство думает, что только с аутистами. Ну да, с ними я тоже работаю. В Фонде. И на Онеге. Онега — это наш летний лагерь, он очень далеко. Письмо идёт целых две недели.
Ещё я иногда работаю в школе N, детдоме X и на дому.
Но это, по правде говоря, не имеет ни малейшего значения.
Вхожу в комнату.
Ребёнок лежит на полу и рыдает.
Он в бешенстве, ему страшно. Успокаивать и отвлекать бесполезно. Ложусь на пол рядом с ним и начинаю кричать, рыдать и стучать ногами. («Ты не один, я разделяю твои чувства, я такая же, как ты».)
Он на секунду перестаёт рыдать и смотрит на меня. Мельком, искоса.
С остервенением кусает свою руку. Я тоже кусаю руку.
Через десять минут он перестаёт рыдать и начинает жалобно тянуть:
— Мммммммм…
Я тяну вместе с ним.
Выстраиваю простую мелодию:
— Мммм, МММММ… МММ… МММ…
Он смотрит на меня и хватает за волосы.
Я хватаю за волосы его. Не больно.
Он отпускает меня. Берёт мои руки, кладёт к себе на голову.
Я глажу его.
Он отходит на два шага, останавливается и оттягивает пальцами нижнюю губу.
Посматривает на меня. Я повторяю за ним.
Он садится за рояль и играет.
Медленно нажимает на клавиши.
Я отхожу.
Нужно дать ему побыть одному.
Дорогой Лёва!
Вот моё стихотворение:
Когда рассвет едва заметной дрожью
Колеблет ночь и гаснет темнота,
Твоя душа идёт по бездорожью,
Единым хлебом ангельским сыта
Не перейти тропу единорожью,
Не миновать запретные врата.
И ночь еще темней
Дремучего леса из старой сказки.
Ты стоишь перед ней
В пальто и свитере грубой вязки.
Нет ни ночей, ни дней,
А лишь тишина наполняет связки.
Нащупываешь стволы,
Чувствуешь пальцами, как застыли
Ветки. И неизвестно — ты ли
Здесь проторяешь дорогу мглы
Или…
Лучше считай шаги
И не надейся найтись по звуку.
Прикосновенье чужой руки.
Что–то вложили в руку,
Шепотом — «береги».
Голову наклони,
Остановись, напряженно слушай —
Кажется, скрип лыжни,
Кажется, где–то рожок пастуший[3].
Дорогой Лёва!
Что–то я заснуть не могу. Хочется написать тебе об Анне.
Есть люди, за которых мне хочется молиться.
Твоя мама говорит, что у нас каменное сердце. И вот есть люди, которые могут это вылечить.
Первый раз услышала Аннино имя просто так, без отчества.
— Один человек у нас пойдёт к Анне.
Всех учителей в начале практики нам представили по имени и отчеству.
— Маша у нас пойдёт к Анне.
(И все переглянулись.)
Мы ходили по школьным лестницам, и А. С. спрашивала, заглядывая в классы:
— Анну не видели?
Анну никто не видел. Дети её где–то здесь.
Анна мне не понравилась. Выражением лица. Сперва я приняла его за скуку и равнодушие. Только потом нашла верное слово: безнадёжность.
Вся она была какая–то убитая. Безразлично смотрела на меня. Безразлично отвечала на вопросы. В классе сломанные парты. Голые стены. Ни одного цветка.
Меня возмущало, что Анна прямо посреди урока присаживается на парту и напевает. Как она может называть Сашку дураком? И не использует табличек. И работает кое–как! И на всё–то ей наплевать! На класс, на детей, на методику преподавания, на развитие слухового восприятия.
Я сказала:
— Анна — плохой учитель. Я не буду такой, как она.
Три Анниных выражения:
«Дурдом–санаторий “Солнышко”» (это про класс).
«Меньше слов — больше дела» — про мои конспекты уроков.
И — «Урок должен быть как песня».
Постепенно я её поняла. Это был отчаявшийся человек. Человек, опустивший руки.
— Понимаешь, — объясняла она мне, — дали мне класс. Они были совсем никакие. И вот за год я их вытянула до такого уровня, что с ними стало можно работать. Тогда у меня их забрали и дали новых. Те вообще ничего не умели. За месяц я их кое–как привела в чувство. Тогда мне дали Настю с Рустамом. И у меня опустились руки. Если я работаю с классом, я бросаю этих. Работаю с этими — бросаю класс. Раньше я шла в школу как на праздник. Теперь я иду в школу как на каторгу.
Надо сказать, что, даже если исключить Рустама и Настю, Аннин класс — худшие из худших. Тяжелые из самых тяжелых. На нас приходили смотреть.
Анна срывалась, кричала на детей, хватала Рустама за шкирку и кидала под учительский стол.
Но было что–то…
Как Анна подозвала меня к себе во время урока:
— Встань сюда. А теперь посмотри на их глаза. Видишь? С этого момента можешь им ничего не объяснять. Уплыли…
Как она объясняла мне построение уроков. Всегда хвалила. Если я работала плохо, говорила:
«У нас с тобой не получилось», а если мне что–то удавалось — «У тебя получилось».
Как рассказывала про свой прошлый класс. Какие они были умные, всё ловили на лету. Всё, что только можно, они делали с тем, счастливым классом.
Как к ней приходили «речевики», а попросту трудные подростки, слышащие, вечная проблема директора — воры, беспризорники и двоечники, переведённые в школу из массовой под давлением РОНО. Почему–то к Анне они испытывали доверие. Знали, какая она.
— Анна Дмитриевна, можно?
— А вы что не на географии?
— А ну её. Она истеричка какая–то.
Анна усмехалась, потом, опомнившись, вздыхала:
— Вот я не могу понять: как ты можешь называть истеричкой человека, который хочет дать тебе знания? И вообще, валите отсюда! У меня открытый урок. Не мешайте Маше. Ей и так тяжело. Машуля, гони их в шею.
Еще к Анне приходили слабослышащие двенадцатиклассники, мои ровесники. Я их очень боялась и утыкалась в книгу. Они на меня косо посматривали и что–то обсуждали жестами. А Анну любили. И она их.
— Оболтусы! Маша, ты хоть что–то понимаешь из того, что они говорят? Я чувствовала её бесконечную усталость, но только потом узнала, что Анна работает без выходных с 8 утра до 11 вечера на двух тяжелых работах.
— Я тоже раньше думала, что всем помогу и весь мир переверну… Если ты хоть одного вытянешь — значит, не зря живёшь. И тебе за одно это можно памятник поставить.
«Памятник поставить» — ещё одно любимое Аннино выражение.
Она любит детей и свою работу.
Работу, про которую у нас говорят: «С умственно отсталыми — никогда. Хочется получать хоть какую–то отдачу».
В конце практики она сказала мне:
— Маша, главное, сохрани любовь к этим детям.
У неё не осталось сил на то, чтобы каждый день переворачивать мир и спорить с Господом Богом о живых душах, которые Он ей должен.
Нам с ней было хорошо. Она сказала: «К концу практики я даже улыбаться начала».
Когда ты прикасаешься к страданию, если тебе удаётся подарить отчаявшемуся немного сил, на тебя обрушивается такое сильное и истинное — любовь, наверное. Любовь в неразбавленном виде. Тогда ты понимаешь, что Бог есть. Ради этого я хочу жить.
Мне стыдно перед Анной Дмитриевной за то, что я ушла, а она осталась. И значит, опять перестанет улыбаться. Стыдно за то, что я высыпаюсь, не отчаиваюсь, не выбиваюсь из сил, не несу чужую ношу.
Практика кончилась.
Дорогой Лёва!
Вчера я опять виделась с Антоном. Поговорили мы хорошо.
— Антон, что это?
— Тесто!
— А что мы будем делать?
— Тесто!
— Ну да, это тесто, а что мы будем делать? Ле…
— Летать!
Вчера думала: в каждой группе есть ребёнок, которого называют по фамилии. А необучаемый ребёнок — это ребёнок, которого не обучают, только и всего.
У Бога необучаемых нет.
Привет, Лёва!
Сегодня мы узнали, что Андрюшу отправили в детский дом. Я тебе, кажется, не рассказывала про него.
Чаще всего Андрей говорит слово «казаки». Это означает всё хорошее.
Порисовать — казаки, качели — казаки, мелкие игрушечки из киндер- сюрпризов — тоже казаки.
Он произносит это слово целиком, но как–то коротко, на одном дыхании, поэтому кажется, что это только один слог: кзаки, максимум два.
А первое его слово было «Америка».
Плохой день.
Дорогой Лёва!
Когда я первый раз пришла в Фонд[5] и села в углу на стул, мальчик подошел ко мне и дотронулся до правой щеки. Так началось моё путешествие.
Мне говорят, что лучше всё–таки объяснить, что такое Фонд. Фонд — это Фонд. Я там работаю с 2004 года.
Тебе пока всё понятно?
Спрашивай, если что.
Дорогой Лёва!
Когда я была поэтом, мне было обидно и досадно, что я не чудотворец. Теперь я работаю с детьми, и мне страшно, что я не чудотворец. Никакая другая работа не даст мне столько радости, вдохновения, умиротворения.
И столько страха, тоски, неуверенности.
Опасная работа.
Я ведь серьёзно: то пребываю наверху блаженства, то опускаюсь в бездну скорби.
Я серьёзно: дефектология — хроники пикирующего бомбардировщика.
Я хотела помочь детям справиться с их страхами, стереотипами, научить их устанавливать контакт с другими людьми.
И поэтому я бесконечно сталкиваюсь со своими страхами, негибкостью, неумением устанавливать контакт, чувствовать другого.
Меня бросает из крайности в крайность.
Я нетерпелива. Не с детьми нетерпелива, а с собой: хватаюсь за одно, за другое, ищу новое, не использовав до конца старое.
Я теряю голову перед своими ошибками.
Я впадаю в отчаянье от своего неумения.
Я чувствую, что мне самой нужна моя помощь.
И за спиной я всё время ощущаю Бога, который говорит: «Ты должна Мне ещё одну душу».
И родителей, которые повторяют: «Ты в ответе за нашу новую надежду».
Поэтому мне страшно.
Дорогой Лёва!
Когда ты собирался быть врачом —
Я это время, кажется, застала,
Но это совершенно ни при чем —
Я что–то ощутила за плечом
И прыгнула под ветер с пьедестала —
Обратно не заманишь калачом.
Бежала, догоняла, уставала,
Смотрела на попутчиков сычом,
Величия — увы — как не бывало.
И по горячим трещинкам земли,
Как девочка, играющая в классы,
Шепча себе «у волка не боли»,
Считая мир, не отходя от кассы,
Ловя часы, покуда не прошли.
Сидела на ступеньках и крала
Насущный хлеб со школьного подноса,
У поварихи–жизни из–под носа,
Со страхом обходила зеркала,
И вскакивала из–за стола.
Снежинки спят. На вкус они горьки.
Их собирает ветер в вихорьки,
Они взлетают, как пылинки в храме,
А я смотрю на всё из–под руки
И ухожу с последними ветрами.
Дорогой Лёва!
Вчера была на родительской группе.
Мать:
— А я вот, девочки, думаю: надо найти Косте лесника.
Остальные:
— Кого?!
Мать:
— Ну, лесника. Где–нибудь в Новгородской области, или ещё подальше, в чаще. Там же, девочки, лесничества. Ещё остались. Я узнавала. А лесники — это же спокойные люди. Они сами — как аутисты. Круглый год в лесу, без людей. Ну, я подумала: научил бы он моего Котьку помогать, хворост собирать, печь топить. Костя же умный. Он научится. А потом, глядишь, сам лесником станет…
Интересно, что как раз умственно отсталые никогда не казались мне глупыми.
Глупым может быть только человек с нормальным интеллектом.
Как бы это объяснить?
Дорогой Лёва!
Я занимаюсь с Рустамом в учительской. Другого места для занятий в просторном бардаке школы N не нашлось. С одной стороны, это, конечно, неудобно, а с другой — очень познавательно. Потому что за два урока наших занятий к нам заходит за журналами весь учительский состав школы N.
Рустам — это местная достопримечательность. Потому что он «мальчик- Маугли», «детка из клетки» и так далее.
Примерно треть тётенек–учителей (как вы уже догадались, коллектив школы N на девяносто восемь процентов состоит из дам среднего возраста) подходит поближе и доверительным шепотом рассказывает:
— Вы знаете, такое ощущение, что его первые восемь лет жизни держали в запертом помещении… Голого… А пищу передавали через окошечко…
Иногда они интересуются:
— Ну, как он? Есть хоть какие–то успехи?
Я, конечно, бодро отвечаю, что полно и вообще Рустам у нас ЕГЦЕ- ВЫРАСТЕТ–И-ВСЕМ–ПОКАЖЕТ.
Тогда они (не так бодро) улыбаются, берут свои журналы и уходят.
Некоторые не обращают на нас никакого внимания, как будто нас и нет. В чём–то они правы: я в школе не работаю, а Рустам вообще из ряда вон. Поэтому мы невидимые.
Иные тётеньки, наиболее нам симпатичные, здороваются, улыбаются и не мешают.
Остальные же смотрят на нас с таким выражением лица, за которое я бы, не задумываясь, лишала диплома педагога–дефектолога.
Одна сказала:
— Он же опасен для общества!
Сама ты опасна для общества, а прежде всего — для детей, с которыми ты общаешься пять раз в неделю по шесть часов.
— Знаете, он одну девочку чуть не придушил. Из четвёртого класса.
Представляю, как мой Отелло, который в свои девять выглядит на дис–трофичные пять, душит одиннадцатилетнюю девицу руками, которые даже пластилин размять не могут.
Ещё одна (кстати, супермегапрофессионал со столетним, как минимум, стажем):
— Это что? Школа или дом инвалидов?
(Или дом престарелых, если на то пошло)
Ну и ладно, а мы всё равно ИМ–ВСЕМ–ПОКАЖЕМ.
Пожелай нам удачи.
Дорогой Лёва!
Я не могу, когда Костя страдает cтрадать — это лежать на рояле, засунув палец в рот и тянуть:
—Маа–хааа… нетааа…
Это значит:
— Маша, нет!
В смысле: «Маша, что бы ты мне ни предложила, нет, нет, нет. Оставь меня в покое».
И ещё: «Пост!» (то есть поезд метро, значит «хочу поехать домой»).
Пусть уж лучше ходит за мной и пытается укусить, с этим мы справляемся. Кусать и бить — это не плохо, это мы так общаемся. Беседуем. Всегда можно перевести в игру. Гоняться друг за другом, например, и играть ногами на рояле.
В самые хорошие дни можно даже потанцевать под музыку («Маха! Песня!») или задуть свечки на торте из конструктора («Тортик свечка задуть!») Но так долго страдать я не могу!
P. S.
и на воде зеленоватый срез,
и не дотлели белые поленья,
и тишина,
и музыка небес
ещё дрожит на краешке вступленья,
усни, подменыш,
ветер, шевеля
верхушки трав и листья щавеля,
спускается кругами, замирая,
бесшумно нагревается земля
и лодки у рыбачьего сарая.
и умолкает пение цикад,
стихают голоса в июльской неге,
расходится сиреневый закат
по западному берегу Онеги,
и мир приподнимается волной,
в которой не вздохнёшь и не утонешь,
усни, дитя, не понятое мной,
несчастный человеческий детёныш.
Дорогой Лёва!
Сегодня ходила в школу N заниматься с Настей.
Настя — одноклассница Рустама.
И товарищ по несчастью: тоже «детка из клетки», «необучаемая» и «опасная для общества».
Как и Рустам, она «учится в первом классе».
Им обоим необходим индивидуальный подход, который учительница при всём желании не может им обеспечить. Настю перевели на индивидуальное обучение, но пришлось ей остаться в классе, потому что учителей не хватает. В начале дня Настя ведёт себя тихо: сидит за партой и рисует домики и людей. Из–за очень плохого зрения ей приходится пригибаться к столу. Потом она подносит свои рисунки к глазам и рассматривает. И рвёт на мелкие кусочки. Это знак. Сразу после этого Настя начинает хныкать и хлопать себя по щекам. Никто не обращает на неё внимания. Она срывается с места и отшвыривает ногой стул. Опрокидывает парту. Разбрасывая всё на своём пути, несётся по классу. Однажды она сорвала со стены доску.
Учительница отводит её в туалет и умывает холодной водой. Этот способ считается универсальным. А что ещё учительница может сделать? У неё целый класс сложных детей.
У Насти последствия ДЦП, нарушение слуха и зрения. Ходит она быстро, широкими шагами, наклоняясь вперёд. У неё выражение лица следопыта и наблюдателя. Выражение, которое появляется на Настином лице в счастливые минуты, называется «слабая улыбка». Она тоже из страдальцев.
Скучает по дому. В школу её отводит отец, пожилой мужчина — Настя поздний, долгожданный ребёнок. Что называется, «домашний».
Домашний ребёнок в школе N почти неизбежно страдалец.
Учительница и психолог уверены, что Настя умственно отсталая и необучаемая. Однако я выяснила, что она умеет писать. Она не выводит медленно печатные корявые буквы. У неё широкий летящий почерк талантливого человека. Настя стремительно пишет чёрным маркером.
Показываю на неё: кто это?
Пишет: «Настя».
(Необучаемый ребёнок.)
Я вам говорю, маленькие дети так не пишут. He–личности так не пишут.
У Насти замечательная память: за одно занятие она запоминает десять слов–табличек и потом не забывает.
Но не говорит. Вообще. Не раскрывает рта. Даже кричит со стиснутыми зубами.
Пытаюсь научить её произносить самый простой звук — «а».
— Настя, покачаем куклу: а–а-а.
— Мммммм.
И кукла летит в угол.
Я люблю талантливых людей. Учительница говорит, что Настю ничего не интересует, но я знаю, что это неправда.
Сильная, свободная от природы душа, запертая в тишине, полумраке, где все движения затруднены, не может не страдать.
А что дальше?
Я не знаю, что дальше.
Дорогой Лёва!
Несколько дней о нём думаю.
Он мой ровесник.
Мать звонит. Бесконечно усталый голос:
— Извини, ты не могла бы с ним один раз посидеть с двенадцати до трёх? Мне очень надо, работа. И все заняты. Не могу его одного оставить.
— Ладно, у меня выходной.
— Вот и отлично, приезжай.
— А где вы живёте?
— Далеко…
И спрашивает тревожно:
— Ты же его знаешь?
— Да, я его знаю.
Они правда далек о живут, особенно для меня (без метро). До вокзала, на электричке, потом пешком, потом на трамвае. Серый, блочный, железнодорожный район.
Иду вдоль разрытой земли под эстакадой. Мимо пятиэтажек. На нижних этажах решетки в виде лир. Люди всё больше закрытые: низко надвинутая кепка, наушники, высокий ворот. Для полноты ощущения — мелкий дождь (серое небо).
Темно, темно.
Широкий двор между стенами высоток, качели. Бетонные ступеньки, домофон. Поднимаюсь на 12–й этаж.
Она уже не кажется такой усталой, как по телефону. Шутит, улыбается мне.
Заглядывает в комнату:
— А посмотри, кто пришел?
Совершенно пустая комната.
То есть сначала кажется, что пустая. Диван, покрытый клеёнкой. Пианино.
— А у нас темно, потому что все лампочки разбил. А стёкла небьющиеся.
Он бегает по кругу, иногда для интереса высоко поднимая колени, останавливается и скачет на месте.
— Это Антон!
— Нет, Антон не пришел, это Маша к тебе пришла. Помнишь Машу?
— Помнишь Машу. Это дядя Валера придёт.
— Посидишь с Машей, пока я на работу схожу? Посидишь, правда?
— Посидишь.
— А покажи Маше, как ты катаешься на слонике!
Он берёт плюшевого слоника и сжимает ногами. Бежит по комнате, щёлкая языком. Потом роняет.
— Лошадка упала.
— А радио, Маша, у нас всегда работает. На пианино можете поиграть.
Она показывает, что есть, какую таблетку дать.
— А на кухню мы всегда вместе ходим. Боюсь, что начнёт посуду бить. Если ляжет — он всегда днём ложится — укрой его обязательно, хорошо?
Все двери в квартире закрываются на ключ.
— Ну, я пошла. Ты ведь посидишь с Машей?
— Ты осторожнее, а то в последнее время он совсем такой… Сегодня хотела вместе в магазин сходить, а он закричал, стал руку кусать. Боится, что опять в больницу.
Снаружи поворачивается ключ. Вдруг я остро ощущаю тревогу и одиночество узника запертой квартиры. Смотрю в окно. Высоко. Двор с качелями где–то далеко внизу.
— Мамочка придёт.
— Конечно, придёт, куда ж она денется, а пока давай вместе подождём. Посидим, поговорим. Помнишь, как ты в лагере про Емелю рассказывал?
— А, щука… Емеля…
— Жили–были дед да баба, и была у них курочка Ряба…
— Снесла курочка яичко. Мамочка придёт. Дядя Валера поезде придёт.
— А что за окном, давай посмотрим?
— Это дождик за окном. Мальчик плачет.
Он прекращает бег и садится на диван по–турецки. Я сижу на полу напротив. Он смотрит в упор и теребит уши. Время от времени он идёт на кухню (я за ним). Съедает ложку супа и возвращается. Бегает по кругу, по кругу, по кругу.
Он смотрит на меня с недоумением. Оживляется при виде мыльных пузырей («это мячики»), фонарика («свет включить») и самолётика, который я для него сделала из листка в клеточку («самолётик упал»). Предлагаю ему красную клетчатую сумку. Он берёт её в своё бесконечное путешествие по кругу («это портфель»).
— Мамочка придёт. Придёт твоя мамочка. Работы будет придёт.
Он кричит и кусает руку. На руке мозоль.
— Слушай, не надо, подожди ещё полчаса.
Ложится на клеёнку, я накрываю его одеялом. Отворачивается. Вижу — глаза открыты. Смотрит в стенку.
Лежит, смотрит в стенку, бегает по кругу в пустой комнате на 12–м этаже.
— И. Б., а сколько раз в неделю он к нам ходит?
— Один.
— А чаще?
— Не может она чаще возить — боится. И он боится.
— Но это не жизнь. Ему совсем плохо, я же видела. Может быть, волонтёров к ним посылать?
— Ты понимаешь, нет таких волонтёров, которые знают, как с ним нужно себя вести, чтобы не сорвать окончательно.
— Или самим ездить.
—Нет у меня времени — самой ездить. Совсем нет.
— Вот видишь, когда–то с ним чуть ли не круглыми сутками возились: и гуляли, и туда, и сюда, на детские праздники… И что? Всё зря!
— Понимаешь, Маша, смысл нашей работы уничтожается отсутствием принимающей системы. Которая забирала бы их, когда они вырастают.
— А вчера на занятии я стала повторять всё, что он делал. Он на батут — я на батут, он что–то берёт — я беру, он ходит — я хожу, а он на меня внимательно так посмотрел и очень осмысленно сказал: «Сим–мет–рично».
Дорогой Лёва!
Забыла тебе сказать — я теперь волонтёр в детском доме. Прихожу два раза в неделю помогать.
Сегодня одна девочка залила меня, себя и всё окружающее пространство киселём.
Один мальчик верхом на горшке ускакал в угол и свернул с горшка другого мальчика.
Одной девочке не удалось почистить зубы, так как она встала на голову.
Ещё одна девочка, пока я пыталась вложить ей в руку ложку, другой рукой аккуратно размазывала кашу по столу…
Меня гложет нетерпение и желание показать им всё и сразу. Поэтому мне уже сказали:
— Маша! Ну нельзя же так быстро! Наши дети слабые…
Кроме того, моя голова отказывается вмещать информацию о том, где хранятся памперсы, на кого какой свитер, кого кормить сначала, а кого потом, и т. д, и т. д, и т. д.
Я знаю, что у меня ко всему этому мало врождённых способностей. Я очень резко двигаюсь. Нетерпелива. Не умею делать «по–матерински». Путаю и роняю. И тому подобное.
Чему меня пять лет учили? Онеге[6] спасибо, а то бы совсем пропала. Сострадания во мне мало. Я вообще его не знаю. Мною движет какой–то духовный голод, желание приблизить к себе мир людей, войти в него и найти там своё место.
Меня учит Заския, волонтёр из Германии.
Когда я смотрю на неё, то не верю, а просто вижу, как можно лечить любовью. Я тоже хочу так уметь. Когда она заходит в группу, всё озаряется светом — стены, ряды кроваток, лица лежачих, даже полка с памперсами.
— Извини, Веэрочка, — говорит Заския с мягким немецким акцентом, — но сейчас мы будем тебя немножко двигать. — О–о… Какой ужас! Мешают спокойно лежать!
Верочка, до того безутешно рыдающая, закрывает рот и удивлённо смотрит на нас.
Я вижу Настю, которая глухо кашляет, в носу — трубка для кормления. Если присесть к ней на кровать, она обрадуется и закашляется ещё сильнее.
Слева лежит Аня с несгибающимися ногами, к ней иногда приходит мама. Под подушкой — «домашние» штаны.
Справа Галя, синдром Дауна, сидит в деревянном стульчике (именно «в»), она требует общения: даёшь игрушку, она смеётся и выбрасывает.
Аршад с громадными глазами и ресницами, всё время на спине, пьёт из бутылочки, Олег со светлой и слабой улыбкой, слепой Владик, раскачивающийся под постоянное «Русское радио», рыдающий, весь согнутый Алёша.
Даунята в манеже. Некоторые не умеют стоять. Разговаривают криком.
Сильный, свободолюбивый и сообразительный Мурат, меланхоличная Маша, крошечная слабая Эвелина, Паша, похожий на поросёнка, — так же хрюкает, шмыгая носом, ровный и быстрый Дима.
А я? Я ещё ничего для них не сделала, не умею, не хватает любви, терпения и знаний, я не Заския.
Я вижу Надю, тело которой так напряжено, что голова откинута назад, а руки вытянуты вперёд.
И ты идёшь, идёшь вдоль решётчатых кроваток, наклоняешься, и тебе улыбаются, улыбаются, улыбаются.
Дорогой Лёва!
Сегодня меня вывели из себя.
— …Первое занятие — по теме «семья». Это очень важно… Семейные праздники… Семья и школа… включить родителей… словарь: мама, папа, бабушка, дедушка…
— З. А., у меня в классе могут оказаться и интернатские дети, что мне тогда делать?
— А?
— Ну, дети из детского дома если у меня в классе будут, как я им это всё…
Раздраженно:
— Это вопрос не по теме! Мы этим не занимаемся. Они там в детдоме… пусть детдом ими и занимается.
Дорогой Лёва!
Я писала тебе про моего ученика Артёма. Причём довольно давно. Сегодня я с ним занималась, было трудно. Ровно — не бывает. Мы то «пребываем наверху блаженства», то «погружаемся в бездну скорби». Сегодня как раз была бездна скорби. Потому что нельзя успокаиваться и думать, что всё понятно и просто, но об этом я тебе ещё напишу.
Господь Бог должен мне одну душу. И я должна Ему одну!
Анна Салливан[7]
1. Артём из всех моих особых учеников самый особый.
2. Особенный, можно сказать. Один из любимых.
3. Ему восемь лет.
4. Вес — 17 килограммов.
5. Не видит, не ходит, почти не слышит.
6. Мы с ним знакомы чуть больше года.
7. Его мама сказала мне:
— Понимаешь, я особенно не жду никаких результатов. Но ребёнок должен заниматься. Работать.
— Но я не умею…
— Вот и поучишься. Значит, обоим будет польза.
8. Артём — единственный сын.
9. Уговаривали отказаться. Мать сказала: «Вы что, с ума сошли?!»
10. У Артёма было всё: бесконечные больницы, препараты, массаж, бассейн, психологи, дефектологи.
На любой мой вопрос — «А вы делали…», «А у вас было…», «А у вас есть…» — мне отвечали: «Конечно, делали!», «Да было, было», «Точно есть, надо поискать».
Перепробовали всё.
Сейчас с Артёмом занимаюсь только я. Два раза в неделю.
11. Нам трудно было понять друг друга. Помните? «СЛЕПАЯ И ГЛУХОНЕМАЯ, ОНА ПОХОЖА НА МАЛЕНЬКИЙ ЗАПЕРТЫЙ СЕЙФ, КОТОРЫЙ НИКТО НЕ МОЖЕТ ОТКРЫТЬ»[8].
Понимать учили бабушка и мама.
Артём яростно мотает головой и машет здоровой рукой.
Бабушка:
— Гляди–ка, веселится!
Наклоняет голову, весь перекашивается.
Бабушка:
— Просит, чтобы положили его.
Суёт палец в рот.
Бабушка:
— Смотри, злится, злится.
Шарит в воздухе в поисках бабушкиной руки.
Бабушка:
— Прыгать хочет. Ему лишь бы прыгать.
12. Единственное, что Артём любит, — прыгать. Мы держим его, он хохочет.
— Всё, Артём, заниматься.
Бабушка:
— Ишь, надулся!
13. Поэтому мы чередуем занятия с прыганьем. У нас это как «пятёрки».
14. А чем можно заниматься с Артёмом?
Занятий у нас много.
Мы играем на музыкальных инструментах, лепим из теста, исследуем комнату, учимся удерживать в руках разные предметы, находить источник звука, трогаем гладкое и шершавое, холодное и горячее, железное и деревянное, играем гремящими воздушными шариками, пересыпаем горох и фасоль, переливаем воду.
Сначала Артём яростно сопротивлялся. Теперь привык. Слушается. Что-то даже начинает ему нравиться. Немногое.
Но я в него верю.
15. Результаты? Мне кажется, что они есть. Но не в этом суть.
16. Некоторые (даже, наверно, многие) спрашивают: а зачем? То есть какой во всём этом смысл? Он же необучаемый?
Во–первых, я в необучаемость не верю.
Во–вторых, я, считаю: если человек живёт, он должен развиваться. Что–то делать. Куда–то двигаться. Пусть со стороны и кажется, что это топтание на месте, но я–то вижу: вчера он впервые протянул руку и поймал колокольчик. А сегодня крепко схватил деревянную ложку. Сам опустил ладонь в миску с фасолью, рассыпал её по ковру. Осмысленно — на какую то секунду — прижал руку к моему лицу.
В–третьих, если всё это Артёму и не нужно и мои знакомые правы, у меня остаётся последний, неотразимый аргумент: это нужно мне.
P. S.
Кстати, сегодня Тёмина мама рассказала мне две истории.
«Стоим к кассе в “Окее”. Артём веселится, машет руками, ногами, ну и задел за пальто какого–то дядьки. Тот сразу:
— Женщина, ваш ребёнок меня пинает.
— Извините, — говорю, — у него ботинки–то чистые, видите, он не ходит.
И отодвигаю, конечно, коляску.
— А вы объясните ему, чтобы меня не трогал!
— Вы что, не видите, что это больной ребёнок? Он не понимает!
— Нет, вы ему скажите! Скажите вашему сыну! Это безобразие — людей бьёт!
Ну, тут уж я не сдержалась:
— Какой кошмар, — говорю. — Буквально избил вас мой ребёнок. И как вы только живы остались?»
«Пожилой мужчина помогает внести в подъезд коляску. Смотрит на Артёма:
— Вообще–то такой большой мальчик мог бы и сам ходить!
Я промолчала. А мужик, видно, был слегка того… Выпивши. Присмотрелся и говорит:
— Ой, а он совсем ходить не может? А почему? Он больной, да? А может, пойдёт ещё? Вы, мамочка, не переживайте, он, наверное, пойдёт. Такой большой мальчик…»
Дорогой Лёва!
Я знала, что рано или поздно это случится. Когда имеешь дело с такими людьми, как родители Рустама, можно чего угодно ждать. Точнее, можно ждать совершенно определенных вещей. И все наши с ним усилия пойдут прахом.
Я знала, что мать водит Рустама в школу, только пока имеет возможность оставить его там на всю учебную неделю. Другой пользы от школы она не ищет.
Ей всё равно, научится ли Рустам хоть чему–нибудь.
Так вот, воспитательница, бравшая мальчика в свою группу во второй половине дня, уволилась. Больше никто не соглашается возиться с Рустамом. Группы и так большие. Ему отказали в интернате.
Мать Рустама забрала его из школы.
Это значит, что он вскоре забудет всё, чему его научили (в том числе и я). Перестанет есть ложкой, проситься в туалет. Пропадут все (и так минимальные) учебные навыки.
Я очень, очень расстроена.
Значит, всё было зря?
Как мы играли! Кормили куклу, расчёсывали ей волосы. Рустам не умел играть, он и игрушек–то не видел до того, как пришел в школу. Он понемногу начал подражать моим движениям. Вот впервые произнёс звук «а»… Собрал пирамидку…
Как нам всегда было хорошо вместе. Он не хотел, чтобы я уходила.
Школа N — далеко не самое подходящее место для таких детей, как Рустам. Но это рай по сравнению с тем, что ждёт его дома. Дома требуют и хотят только одного: чтоб не мешал.
Дорогой Лёва!
Сегодня среда, ездила в детдом.
— Познакомься, это Лена, — говорит координатор Маша. — Она глухая. Недавно из дома, очень скучает. Но к ней приходит мама, и у Лены даже есть слуховые аппараты.
Лена сидит за решеткой кровати и смотрит на нас. У неё внимательные тёмные глаза, она коротко стрижена — как все, похожа на мальчишку. На вид лет двенадцать, но с возрастом в детдоме, скорее всего, ошибёшься.
— Она очень активная, такая, знаешь, любознательная девочка. Но её никуда не берут — ни к логопеду, ни в малую школу. Я как–то брала её в игровую, было очень интересно.
— А это Саша. Он слепоглухой. Ноги уже всё, поздно что–то делать, а руки очень хорошо работают. Сам всё берёт, интересуется. Умный мальчик.
— Слушай, — говорит мне директор программы, — ты же сурдопедагог? А почему ты не можешь пройти практику у нас в Павловске? Мы тебе глухих детей найдём и бумагу в институт напишем.
Да, действительно. В Павловске людей всегда не хватает, а в спецшколах мы, практиканты, только мешаем. Сбиваем процесс. «Портим детей». И «всяко–разно», как говорит Ханна Граш. Нужно, в самом деле, пойти к завкафедрой и поговорить.
— Нет, нет, Маша, — говорит завкафедрой, — однозначно нет. Там же дети… это… необучаемые.
P. S.
Артёму с любовью.
То Una with love.
Под ногами хрустит щебёнка,
Голоса в темноте негромки.
Ты приводишь сюда ребёнка
И сажаешь у самой кромки.
Он сидит на песке прибрежном,
Голову запрокинув,
И глаза уголками вверх,
как рисуют у арлекинов.
Он твоей не услышит дудки,
Он глядит далеко и мимо,
Для него не проходят сутки,
Ибо время неразделимо.
Голос неба ему неведом,
Он не молится так, как все.
За тобой он не ходит следом
По янтарной речной косе.
Он спокоен и он бесстрашен,
Как уснувший в полях Иаков.
Он не строит высоких башен
И не чертит глубоких знаков,
Он пройдёт по земле счастливым,
Не оставив следа на ней,
И размоет ночным приливом
Отпечатки его ступней.
Вот и не было. Вот и сразу
Тяжело, горячо и бело,
Словно видели краем глаза,
Словно ветка плечо задела,
Так лучи над водой и сушей
На закате бегут, скользя,
И звенит бубенец пастуший,
Который поймать нельзя.
Дорогой Лёва!
Музыкотерапевт Алеся сегодня, кажется, заболела, и Санька очень страдал.
Дворовый мальчик Валера называет Саньку «чудо в ботинках». И верно, одна яркая черта Санькиной внешности — тяжеленная ортопедическая обувь. Вторая — рот. Я написала бы «улыбка», но трудно назвать улыбкой это выражение восторженного изумления. Как будто ты увидел какое–то чудо и глубоко вдохнул: ХА–аа…
Может, поэтому «ха» или «кха» — единственное, что Санька произносит.
Утвердительно. Вопросительно. Недоверчиво. Презрительно. Восхищённо.
Увидит магнитофон — кулаком себя в грудь: «Кха!»
— Что, у вас дома тоже магнитофон?
— Кха! Ха!
Так, наверное, представляют себе русских блаженных.
Понимает всё. Знает всё. Всё чувствует. Но говорить не хочет. Поздно спохватились, в девять лет. Может быть, говорил бы.
Я помню, было это летом, на горе, на Онеге, между деревней и озером. Мы с ним шли за руку, пыльные, усталые. И вдруг — не знаю, что случилось, — я встала перед ним на колени и стала просить: «Скажи, ну скажи: “домой”, “идём домой”, скажи “домой”, пожалуйста!»
Он мотал головой и отворачивался. Я так долго простояла. Всё просила. Казалось мне, ещё минута, ну, две — и скажет. Не сказал.
Дорогой Лёва!
Черный город в снежном одеяле.
Сквозняки гуляют по полам.
Я стою на чём–то. На рояле.
И сгибаю что–то пополам.
Что–то гнется с грохотом и треском
В ледоход сшибающихся льдин.
Хочется подраться. Драться не с кем:
На рояле только я один.
Я стою у края, дальше — бездна,
За спиной — обжитый мной уют.
Забиваться в угол бесполезно:
Видят. Беспощадно достают.
Но меня спуститься не заставишь
На качели (Господи, тоска!),
Дотянуться пробую до клавиш
Самым–самым кончиком носка.
Выключили свет. По крайней мере,
Так я в безопасности вдвойне.
Кто–то ходит от стены до двери,
Лампочки мигают на окне,
То, что я ломал, давно изъяли, —
Значит, делать нечего теперь.
Я стою на чем–то — на рояле —
И смотрю, как открывают дверь.
Дорогой Лёва!
Сегодня покрасили Фонд: коридор и маленькую комнату. Два цвета: светло–зелёный и светло–голубой. А поскольку Алина нарисовала на стене игровой комнаты бушующее море, мы оказались совсем под водой (раньше казалось, что под землёй).
Ладно, невозможно определить, где мы находимся. В нашем подвале теперь и небо, и море, и Город под потолком, и весь мир (огромная карта), и лесной водопад (фотообои). Наш маленький аутичный мир тире другое измерение.
«НУ, КОРОЧЕ ГОВОРЯ, — НЕЛОВКО ДОКОНЧИЛ ДОКТОР, — ВАШ РЕБЕНОК РОДИЛСЯ В… В ДРУГОЕ ИЗМЕРЕНИЕ. — ХОРН ДАЖЕ НЕ КИВНУЛ. ОН СТОЯЛ И ЖДАЛ. — ВАШ РЕБЕНОК ЖИВ, ЗДОРОВ И ОТЛИЧНО СЕБЯ ЧУВСТВУЕТ, — СО ВСЕЙ СИЛОЙ УБЕЖДЕНИЯ СКАЗАЛ ДОКТОР УОЛКОТ. — ВОТ ОН ЛЕЖИТ НА СТОЛЕ. НО ОН НЕПОХОЖ НА ЧЕЛОВЕКА, ПОТОМУ ЧТО РОДИЛСЯ В ДРУГОЕ ИЗМЕРЕНИЕ[9]».
Я безумно горда, потому что покрасила целый коридор.
— Маша, вот мне вчера показали мастер–класс! — говорит Евгений Сергеевич. — Покраска, так сказать, тремя движениями. Вот смотри: берёшь, туда–сюда… Я сам это помещение красил. Три раза подряд. Так сказать, в одно жало.
Слышно, как И. Б. говорит по телефону.
— Макс! Понимаешь?! Если ты ещё раз сюда позвонишь, я позвоню на телефонную станцию и скажу, чтобы у тебя отключили телефон! Нет, я не буду говорить про глаза. Нет, потому что не буду. Слушай, Максим, или ты нормальный человек, у которого есть девушки и работа, или ты весёлый аутист, который говорит про глаза и про лётчиков. Ты понял? Нет, я спрашиваю, ты понял?!
Стук трубки.
Через пять секунд телефон звонит снова.
— Алё. Нет, Макс, до свидания. Потому что до свидания! Потому что я ещё в отпуске, понимаешь? Я хочу отдохнуть, это ты понимаешь? Нет, мне неинтересно слушать про цветное бельё. Кому–нибудь другому расскажешь про Сергея. А я не хочу. Всё, пока.
Звонок.
— Алё. Сказала — больше не буду с тобой разговаривать. До свидания.
Звонок. Телефон звонит минут пять. Наконец успокаивается.
Я с наслаждением вожу валиком по стене.
— Маша! — говорит Евгений Сергеевич. — Ты поменьше экспрессии. Покраска стен — это ювелирная работа. А ты как–то уж очень импульсивно. Это дело не терпит суеты.
Хлопает дверь. За дверью оказываются Лена с сыном Пашей. Они растерянно смотрят на нас.
— О! А чего это вы решили покрасить?
— Чтобы ты спросила! — кричит Володя из комнаты.
— А мы на занятия приехали, — говорит Лена.
— Лена! А занятия начинаются с октября!
Лена грустно разглядывает голубые стены. Паша уносится во двор.
Я задумываюсь и закрашиваю зеркало синей краской. Очнувшись, лихорадочно вытираю его грязной тряпкой.
Хлопает дверь.
— А мы на занятия, — говорит Миша, появляясь в проёме. Его дочь Настя застывает в изумлении при виде новых стен.
— А ты второй! — радостно кричит Володя из комнаты. — А занятия с октября.
— Ну потому что дураки же, — сокрушается Миша.
— Зато ты не один, — утешаю я.
— Водостойкие акриловые краски. Рекомендуется использовать при окраске помещений, — подытоживает Миша. — А чего это вы? А я вот шесть лет красил. И сейчас Настю оставляют в школе, потому что я вырезаю лазером дубовые листочки…
Настя легонько гладит меня по голове. Потом говорит:
— Нику дать! («книгу дать») — и идёт к полке.
Там она переворачивает всё вверх дном, раскидывает по полу раскраски, выбирает пять или шесть хороших книжек.
Коридор закончен. Мы любуемся. У меня зелёные волосы, синие руки и пятнистые штаны.
— Знаете, И. Б. Эти цвета оставляют такое странное ощущение. Успешности?
И. Б. смеётся.
P. S.
— Здравствуй, — говорю.
Бросается к маме с криком:
— Не хочу вежливый! Хочу невежливый!
Дорогой Лёва!
У Артёма приступ. Мне трудно понять, что происходит в его голове. Я представляю себе серую армию, берущую приступом крепость. Дрожат стены и трещат крепостные ворота. Я вижу грозовое море и ударяющие в воду молнии. Мне даже кажется, что я слышу треск электрических разрядов.
С утра Артём веселится и просится прыгать. Вдруг его лицо мрачнеет. Точно как перед грозой. Артём — человек, у которого внутри своя гроза.
Обычно она спит. Я не знаю, что будит её. Нужно быть очень осторожным.
Когда приступ, нужно накрыть лицо Артёма чёрной тряпкой. Тогда ему лучше. И ещё важна прохлада.
Через несколько часов гроза засыпает опять. Бабушка записывает время приступа: 15.32.
Дорогой Лёва!
Hikory Dikory dock,
The mouse ran up the clock.
The clock struck one,
The mouse ran down.
Hikory Dikory dock[10]"
К Уне меня отправила Тёмина мама. Говорит, приезжает моя подруга из Америки. У неё дочка — Тёмкина ровесница. Вместе лежали в больнице. Потом они уехали в США. Теперь прилетают на месяц по делам. Я Лене рассказала, что ты с Артёмом занимаешься, и она хочет, чтобы ты месяц позанималась с Уной.
— А что с ней?
— ДЦП тяжелый, тяжелей, чем у Тёмы, не может ходить совсем, не сидит, спину не держит. Слепота. Но слышит.
— А что она умеет?
— Видишь, Маша, дело всё в том, что недавно у неё был инсульт. И если раньше она поворачивала голову на своё имя Уна, то теперь не знаю. И ест через трубку.
— А…
— Результата никто требовать не будет, — перебивает она меня. — У Лены нет никаких иллюзий. Она очень понимающая мама. Знает всё, в том числе и перспективы. Но она тоже хочет, как я, чтобы с Уной занимались, чтобы она не просто сидела в своём кресле, а что–то делала. Чтобы не просто существовала, а жила. Понимаешь?
— Понимаю, — говорю.
Я прихожу на Железноводскую улицу. Там сейчас очень хорошо — и цветущие яблони, и сирень, и черёмуха. И рядом гавань. И ветер.
Уна полулежит в коляске. Она очень похожа на свою русскую маму и при этом совсем не похожа на русскую. Типичная американка. От неё исходит заграничное ощущение надёжности, ухоженности и уверенности.
И при этом общее, как с Артёмом, чувство туманного берега, песчаной косы, по которой идёшь и ни в чём не уверен. Чувство хрупкости, непостоянства и причастности к тайне.
Как всегда, не могу подойти сразу, наблюдаю.
Мама говорит:
— Уна! А кто пришел?
Уна никак не реагирует.
Мама говорит:
— Who is there?
Уна начинает медленно улыбаться углом рта.
Лена говорит, что никаких срочных результатов она не ждёт, ей важно, чтобы Уна общалась с новыми людьми и знакомилась с новыми ощущениями. Я могу не бояться, девочка очень спокойная и терпеливая. Многие ведь боятся таких детей, потому что те не могут сказать, если что не так…
(Я подумала: боятся не только поэтому.)
Мы остаёмся наедине.
— Привет, Уна, — говорю я.
Она пугается незнакомого голоса, и её руки взлетают вверх, к плечам. Защитный жест — «сейчас ударят».
— You are… you are, — пытаюсь я вспомнить что–нибудь по–английски, — you are pretty princess!11 (О Боже!)
Но Уна довольна. Угол рта снова приподнимается в улыбке.
Мы поняли друг друга.
Мы играем на разных барабанах, бубнах и бубенцах, надетых на руки (и на ноги), под «I love you, you love me, we're a happy family»[11].
У меня всё с бубенцами. Все игрушки могут звенеть, греметь, трещать или пищать.
Как хорошо, что Уна слышит, правда?
Дорогой Лёва!
Кто такая Надюша?
Это первый ребёнок из павловского детдома, которого я взяла на руки.
Взять Надю на руки довольно трудно, потому что она совершенно прямая и вытянутая. Носочки вытянуты, как у балерины. Руки вытянуты вперёд.
Вдобавок она страшно худая, потому что очень мало ест. Не любит.
Её кормят из бутылочки. Выплёвывает. Мой папа говорит, что негати- висты делятся на громких бунтарей и тихих саботажников, так вот Надя — именно второй случай. Нянечки то ругают её, то уговаривают, а всё без толку.
Надя маленькая. Ей пять лет.
Когда я подхожу к её кроватке, она обычно лежит на боку: носочки вниз, руки вперёд, голова откинута назад. Мрачная (ещё один страдалец). Брови сдвинуты. Дотрагиваюсь (или зову её), она сильно вздрагивает, ещё сильнее морщит лоб — и сразу улыбается. Она всегда улыбается, когда с ней заговаривают. Лицо её в эти минуты — не знаю, как сказать ещё, — озаряется светом. Она улыбается и цокает языком. Иногда говорит: ы–ы, ы–ыы…
Радостное и страдальческое — вот и все её выражения.
Надино тело можно немного расслабить. Тогда я сажаю её на колени, спиной к себе. Мы слушаем музыку. Надя очень музыкальна. Ей бы «карусель», какие вешают над кроватками малышей, — игрушки крутятся и музыка, как из музыкальной шкатулки.
Я пытаюсь вложить в её руку погремушку, или шелковый платок, или шуршащую букетную обёртку. Так мы сидим полчаса. Потом она устаёт.
Я приношу Надю к Гале, которая сидит и тянет своё «бомм, бомм», — подношу её к Галиному стульчику: «Галя, вот это Надя». Галя выпячивает нижнюю губу, гладит Надю по стриженой голове и тянет мою руку вверх — «а теперь ты меня».
Дорогой Лёва!
Вчера много думала про дефектологию и решила, что это:
1. Погоня за благоприятным моментом.
2. Собирать шарики с пола игровой комнаты.
3. Бегство от общества, замаскированное под служение ему.
4. Когда перестаешь сомневаться в материальности этого мира. И того.
5. Любая звучащая, шуршащая, выпуклая вещь приобретает исключительно важное значение.
6. «Тепло и настойчивость».
7. Никогда не выходить из себя, но держать железной хваткой.
8. Постоянная готовность подпрыгнуть к потолку и упасть на пол.
9. Ты постоянно утоляешь свой сенсорный голод.
10. Когда в твоей голове начинают возникать образы предметов.
11. Система.
12. Взгляд изнутри, сверху, в упор, ускользающий, из будущего, на равных.
13. Когда ты обязан знать, чего ты хочешь.
14. Когда нельзя судить по себе.
15. Когда звучат цвета и светятся звуки.
16. Оркестр мира.
17. Когда Бог не хочет, а ты хочешь.
18. Когда ты уже не можешь не видеть, не слышать и не осязать.
19. Когда можно всё, но только в рамках поставленной задачи.
20. Когда ты чей, где, зачем, куда, кому, когда.
21. Ты понимаешь зыбкость любых эталонов, но должен железно их придерживаться.
22. Когда ты должен забыть об идеале, но постоянно к нему стремиться.
23. Бутылка с запиской.
24. Когда Бог есть.
25. Летающая тарелка или космический корабль.
26. Хроники пикирующего бомбардировщика.
27. Механика, а не электроника.
28. Китайская шкатулка. Никогда не вынешь того, что положил.
29. Когда крысолов уводит детей, которые не слышат или не видят его дудки. Или не понимают.
30. Ученичество у мира.
31. То, чего не должно быть.
32. Непреклонная гибкость.
33. «А мы пойдем другим путем!»
34. Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их у нее там, где она этого не ожидает, — наша задача[12].
35. Когда любое ваше… может быть использовано против вас. И за вас. И вообще никак не использовано.
36. Когда мелочей не бывает, но всего предусмотреть нельзя.
37. Когда ты хочешь слишком много и только при этом условии что–то получаешь.
38. Не жизнь, а жизнь-1 (жизнь–А, жизнь–В, жизнь–С) — другой вариант жизни.
39. Непонятная и раздражающая настойчивость.
40. Твой последний шанс понять, что всё индивидуально.
41. Когда заменимых нет.
42. Стекло и соломинка реальны, как никогда, и ты продеваешь соломинку сквозь стекло без малейшего сопротивления.
43. Все знаки условны, но так же реальны, как предметы и понятия.
44. Мир объездных маршрутов и бега напролом.
45. Если ты будешь только собой, он с тобой не пойдет, а если только им — никуда не сможешь его привести.
46. Когда ты можешь предложить ему только свой мир, но обязан предоставить хоть какой–то выбор.
47. Одна нога здесь, другая ТАМ.
48. Ты принимаешь его таким, какой он есть, и не довольствуешься этим.
49. То, что вы хотели узнать о жизни, но боялись спросить.
50. Место, куда стараются не заглядывать.
51. Не обращает внимания на отсутствие, ставит на наличие.
52. Никогда не говорит, что она — единственный выход.
53. «…Не гордится, не бесчинствует, не раздражается, не мыслит зла, никогда не перестаёт[13]».
54. Готова ко всему.
55. Не имеет сослагательного наклонения.
Дорогой Лёва!
Послушай про Габи.
Габи плыла по большой синей реке и знать никого не хотела.
По берегам рос сухой лес, тонкий, голубоватый и очень прямой. Пахло мастикой. Временами река расширялась, и тогда вместо леса Габи видела длинные плоты, груженые хворостом. Было очень светло.
На стенах чёрного хода нарисованы музыканты. Таких напряженных и печальных — трагических лиц Габи никогда не видела, поэтому не знала, что это такое. Музыканты казались ей радостными. Не радостными. Неясно, какими, потому что на них трудно долго смотреть. Тоже непонятно почему.
В детском саду музыкантша спрашивала детей после неаполитанской песенки — какая она? Весёлая… еще какая?
— Задумчивая, — сказала Габи.
— Это тебе стоит задуматься, — сказала музыкантша.
Габи думала.
Неаполитанская песенка не радостная и не грустная. У неё этого нет.
У воды нет вкуса. Вода утоляет жажду. Что чувствуешь, когда пьёшь воду?
Вода и неаполитанская песенка — это любовь.
Дорогой Лёва!
Звонила только что Анне Дмитриевне.
Слава богу — Настя в этом году будет заниматься по индивидуальной программе! Я очень рада. От сердца отлегло.
А Рустама ещё нет. (Опять будут до ноября мариновать его в Краснодаре.)
А. Д. обещала мне позвонить, если он вернётся. На индивидуальные занятия его никто не возьмёт, я уверена (школа N есть школа N).
И вообще, «школа N» — это не конкретная школа номер…
P. S.
«Люди бывают веселые, счастливые.
Вообще мне нравится профессия лётчики.
Если мать была бы не София, а другая, то был бы у меня отец другой. И не говорил про Виктора нехорошо. Не было бы знакомого Виктора.
Но я бы не знал бы Маши.
И не говорил, что вот моя мама страной. И не говорил, что Софья страна.
А Маша, скоро мне нравиться не будет.
Но не буду насчёт Маши какой бы она не была хорошо говорить буду».
Дорогой Лёва!
Вот пишут про волонтёров, что они светлые. Мол, глаза у них сияют, ощущение от них прекрасное.
Это, может, про каких угодно волонтёров, только не про нас. Мы мрачные и аутичные.
С нами трудно спокойно выдержать больше получаса, по крайней мере без специальной закалки.
Мы никого не привлекаем и не просим остаться. Сидим в своём мрачном подвале и ждём. Кто–то к нам пришел. Хорошо. Если он выдержит полчаса, мы ждём дальше, скептически улыбаясь. Когда и если он приходит во второй раз, с ним никто не здоровается, ну или одними губами. Или головой кивнут.
Если он придёт в третий раз, мы удивимся.
А если не придёт, торжественно скажем: о! так и знали! кризис третьего занятия!
Приводя к детям, ничего не объясняем. Никаких комментариев, мол, это Вася, ему пять лет, он такой и такой.
Вообще ничего не говорим сами. Если спросят, ответим.
Если он что–то делает неправильно, не поправим и не объясним, как надо. Если он правильный, почувствует сам, а если нет, мы переглядываемся, а потом рассказываем друг другу, какой он не такой.
Уж конечно, он очень аутичный. Не волонтёр, а скорее клиент.
Если он выдержит, поймёт, как правильно, включится в процесс, не мешая психологу (который может с ним ни слова не сказать за всю часовую группу), не прекратит здороваться и прощаться (хотя ему отвечать никто не будет), научится сам задавать вопросы, его могут взять на Онегу.
Не так:
— Поезжай, милый, с нами на Онегу! Там тебе обязательно понравится!
А так:
— Ммм… И. Б., а мне поехать на Онегу?
— Н–нну, как хочешь. Твоё дело.
— А там — на Онеге — как?
— Тяжело.
Мы ещё не решили, взять ли его на Онегу волонтёром. В конце концов, он должен оправдывать питание и дорогу.
Если он всё–таки будет взят, не надо думать, что испытания позади.
Потому что на Онеге то же самое, только в сто раз сильнее, а ещё он не сможет уйти домой. На Онеге нет ни режима, ни официальных правил поведения. Он должен сам чувствовать, сам вписываться и сам ориентироваться.
Если он говорит «мне плохо», все радостно объясняют, что это терапия.
Волшебное слово: терапия.
— Плохо, много народу, шумно, тяжело.
— Зато как терапевтично!
Если в его поведении что–то не нравится, никто прямо об этом не скажет. В лучшем случае его мягко вытеснят.
То есть если он решит уйти, его удерживать не будут, а потом опять–таки понимающе переглянутся. Всё связано. С самого начала было ясно, что он у нас не жилец. Всё связано.
Если он заболел — это реакция.
Если он опоздал — это сопротивление терапии.
Если он вписался в коллектив — значит, он сам аутист.
Когда мы позволим ему придти на собрание (неточно: мы не запрещаем), он в лучшем случае не поймёт, что происходит. Если ему повезёт, на повестке дня будет стоят вопрос «как добыть миллион долларов». Если не повезёт — «откуда взять новое помещение».
Вот такие мы светлые радостные люди. Приходите к нам. Очень терапевтично. Но вы не придёте, потому что у вас сопротивление. Мы так и знали.
P. S.
Лена (мама Паши):
— Никогда не подменяй любовь заботой. Это от чувства вины, что мало любишь, начинаешь суетиться. А ничего не выйдет. Как почувствуешь, что вот всё, сил нет любить, отойди в сторону, передохни, выпей чашку кофе.
Дорогой Лёва!
Сегодня, как ни странно, лето. Странно для книги, которая написана в один день. Но ты уж примирись. Надеюсь, что читатель тоже примирится.
Солнечное, куда я езжу заниматься с Артёмом, постепенно пустеет. Многие дачи стоят заколоченные. По дороге со станции мало кого встретишь. Остались только бабушки, совсем маленькие дети и те, кому не нужно в школу, — такие ребята, как Артём.
В Солнечном много детей–инвалидов — от ГАООРДИ[14].
Я многих запомнила. Часто мне попадается навстречу пара: мать и сын. Мать поддерживает сына за плечи, они медленно ходят взад–вперёд по пустой дороге. Иногда она тихо напевает или что–то рассказывает, чаще — молчит. Иногда говорит сын — тогда я мало что могу разобрать.
Ей на вид за пятьдесят, ему — за тридцать. С виду — замкнутый и самодостаточный союз.
Каждый раз, встречая их, я испытываю странное смущение. Мне неприятно отводить глаза, наоборот, я с удовольствием поговорила бы с ними. Но я не хочу, чтобы мой интерес приняли за праздное любопытство или жалость.
С этим я сталкиваюсь каждый раз, встречая на улице людей с проблемами. Да, я выделяю их и сразу замечаю в толпе. Мне они изначально интересны: их проблемы, мировосприятие, образ жизни. Но не подойдёшь же, не скажешь: здравствуйте, я дефектолог, можно с вами познакомиться?
Как это будет выглядеть?
Это всё равно что психиатр к тебе на улице подойдёт: здравствуйте, я психиатр такой–то, вы меня заинтересовали.
Дорогой Лёва!
Нашла в кармане рюкзака желтую зажигалку. Я не курю. Так что это не моя зажигалка. Мне дала её Света и попросила спрятать от Гриши. Гриша — сын. Если заблаговременно не спрятать от него нужную вещь, очень скоро она навсегда поселится в Гришином большом мешке.
— Я вам выдам, — говорит он.
Собственно говоря, я вовсе не про Гришу хотела написать.
Я ведь ничего не умею. Не знаю, как дать больному ребёнку таблетку, если он её выплёвывает. В конце концов, какую таблетку. Не разбираюсь я в них.
Не знаю, как делать массаж, как быстрее укладывать спать.
Даже правильно открывать влажные салфетки — и то не умею.
Я работаю с детьми, типа почти специалист. И я не знаю тех элементарных вещей, которые знает любая мама без всякого образования.
Боже, я через год (надеюсь) стану ДИПЛОМИРОВАННЫМ СПЕЦИАЛИСТОМ. То есть я должна буду с умным видом рассказывать этим родителям об их детях. Как их воспитывать. Как заниматься. Что делать, если.
Им, которые варятся в этом котле больше лет, чем я знаю о существовании «особых проблем». Они будут спрашивать моего совета, так?
И что я смогу им посоветовать? Посоветуй.
Дорогой Лёва!
Артём встречает меня с таким выражением лица, что не дай Бог.
Этот ребёнок в последнее время делает успехи — даже бабушка заметила, — но заниматься всё равно не любит. Два раза в неделю — это совсем мало. Нужно каждый день. Ежедневно и понемногу открывать для него окружающий мир.
— Он же чувствует, когда в комнате становится теплее? Покажите ему печку, дайте почувствовать, что она — источник тепла. Я понимаю, что вам тяжело его переносить с места на место.
— Он же знает, зачем нужна ложка? Показывайте ему разные ложки. Дайте потрогать чашку, тарелку. Я знаю, как это трудно, — ведь он может одну ложку каши держать во рту два часа. Но всё–таки.
— Показывайте ему на прогулке деревья — чтобы он потрогал ствол, ветки, листья. Я понимаю, что очень тяжело каждый день тащить коляску по отвратительной дороге.
— Он знает, что такое Залив? Да, вам уже не под силу перетаскивать Артёма через переезд.
— Пусть он сам пробует натянуть штаны, снять кепку. Да уж, переодевать его два раза в день и без этого утомительно.
Артём не ходит в школу.
Дорогой Лёва!
Позволь тебе представить — Старший и Младший.
Старшему — семь.
Младшему — пять.
Они абсолютно разные.
Старший — тёмный. На самом деле он светлый шатен, но сейчас я не вижу его и представляю только тёмные волосы. Глаза у старшего карие, широко открытые, — лихорадочные глаза.
Младший — светлый. Глаза зелёные.
Старший похож на небольшое цунами или маленький Везувий. Он направлен наружу, в мир. Все свои бушующие страсти он тотчас выплёскивает на вас. У старшего подвижное лицо — особенно удаётся ему выражение изумления и страдания.
Младший похож на ровную поверхность Лох–Несса[15].
Старший смотрит прямо на вас — пристально и требовательно. Подходит вплотную и перебирает пальцами у вашего лица. Иногда он так заворожен этим змееобразным движением, что забывает о собеседнике. Подпрыгивает, щурится и тяжело дышит.
У младшего ускользающий взгляд. Он смотрит на вас, только если вы не обращаете на него внимания. Иногда он наблюдает из–под прикрытых век. Но чаще глядит прямо, сквозь. Однако отлично схватывает мир боковым зрением.
Старшему тесно в пространстве. Такое чувство, будто он хочет сбросить его с себя. Он налетает на стулья. Падает вместе со скамейкой. Стоит на цыпочках и, прищурившись, тревожно вглядывается в мир. Может вывалиться из окна первого этажа вместе с оторванной занавеской.
Младший с пространством играет. Он виртуозно проскальзывает, просачивается и огибает. Он вызывает в моей памяти сказку о девочке, которая умеет ходить между струями дождя и остаётся совершенно сухой. Иногда вы видите, как он стоит на верхней ступеньке деревянной лестницы, ведущей на крышу. Смотрит прямо вперёд и легонько покачивается на носках. Вы бросаетесь к лестнице, чтобы помочь ему спуститься, а он равнодушно наблюдает, как вы лихорадочно пытаетесь засунуть его под мышку.
Старший ищет общения с вами. Он изо всех сил обхватывает вашу шею руками или с размаху плюхается на колени — иногда вы от неожиданности теряете равновесие и падаете вместе с ним. Усевшись на вас, он наблюдает за движениями своих пальцев.
Если ваше общество надоедает старшему, он с неожиданной силой рвётся из рук.
Младший делает вид, что не замечает вас, особенно если вы хотите привлечь его внимание. Обычно он вступает в контакт в трёх случаях: если его заинтересует то, что вы делаете или держите в руках; если при помощи вас можно залезть НА ВЫСОТУ и если вы МЕШАЕТЕ ЕМУ ЖИТЬ — отнимаете, тащите, навязываете. Но младший может посидеть у вас на коленях — особенно если вы будете слегка раскачиваться. Вы почти не чувствуете его веса.
Однажды он заснёт, прислонившись к вам. Если вы не будете специально этого добиваться.
Старший говорит. Его любимое слово — «нет». Он бурно дышит — так, что весь наполняется воздухом, и произносит на выдохе:
— Нет… нет… нет….
Он весь — обида, отчаянье и страстная решимость — вытянут в струну, брови сдвинуты, углы рта опущены, ноздри раздуваются. Иногда старший произносит фразы. Например:
— Сумочка не унитаз.
Младший молчит. У него спокойное и сосредоточенное лицо — временами оно кажется даже безмятежным. Иногда младший поёт без слов, чётко выдерживая ритм.
Старший играет своим телом.
Младший любит всё длинное: палочки, ложки, зубные щётки. Они годятся для того, чтобы выстукивать ритмы.
Старший бунтует открыто. Он громко и настойчиво плачет. Быстро успокаивается, когда рядом никого нет. Старший в гневе шумен, прям и последователен. Дай — успокоюсь. Его гнев направлен на вас, это способ связи.
Младший плачет потому, что ему плохо. Потому что мир вдруг отказывается послушно течь. Его слёзы — не бунт и не способ добиться своего, они нужны, чтобы заглушить боль. Младший в гневе страшен. Не дай вам бог оказаться на его пути. Ему всё нипочём. Он исступлённо кусается, стучит ногами и сбрасывает на пол всё, что попадётся под руку. Дом похож на последствия Хрустальной ночи[16].
Успокаивается долго и тяжело.
Старший уносит из дому только понятные вещи: например, сгущёнку. Ясно, зачем она нужна. Он захватывает её, используя прямой напор: подходит к полке и говорит сквозь вдохи:
— Сгущёнка… сгущенка… сгущёнка…
Он хватает банку у всех на глазах, ясно сообщая вам: мне нужна сгущёнка — дай. Вы отнимаете её, он рыдает, но быстро утешается. Значит, не судьба. Вы — не дали — ему — банку. Он потерпел поражение в борьбе с вами. Вы сильнее. Старший это понимает.
Младший может и унести, и принести. Он появится на кухне с чайной ложечкой или кочаном капусты, прижатым к груди. Унесёт все ножницы. Ловко возьмёт острый нож, чтобы постучать им по столу. Он проскальзывает мимо, и вы не замечаете пропажи. Вы можете случайно увидеть его на улице с вашей последней открывашкой. Младший не пробует убежать от вас. Вы для него не существуете. Существует только нужная прекрасная вещь. В их диалоге вам нет места. Не вмешивайтесь.
Старший врывается к вам как буря. Он проносится мимо вас и исчезает в комнате. Вы идёте следом и обнаруживаете его на вашей кровати под одеялом.
— Слезай, — говорите вы. — Это моя.
— …Нет… нет… — говорит старший и тянет на себя одеяло.
После недолгой борьбы старший водворён на кухню.
Если вы не видели младшего, это значит, что, скорее всего, он уже в комнате. Последствия зависят от его настроения. Совет: не лезьте под горячую руку.
Старший больше похож на собаку. Будьте дружелюбны, тверды, последовательны, терпеливы. Попадите в настроение.
Младший — на кошку. Будьте тактичны, неторопливы, наблюдательны. Попадите в ритм.
Нет смысла выбирать между миром старшего и миром младшего. Подозреваю, что это один и тот же мир.
В мире вообще много всего разного.
Дорогой Лёва!
Я сейчас на Онеге. Вторая половина июля. Поэтому не удивляйся, что я пишу про поход.
Никита любит рассказывать про Антона:
— На первый день похода Антон ничего не ел: ни супа, ни каши. И не говорил ничего. На второй день — тоже. Весь третий день проспал в палатке. А на четвёртый проснулся рано–рано и три раза повторил: я хочу кушать, я хочу кушать, я хочу кушать. Маша ему говорит: Антон, сейчас ещё рано, кушать позже. А он: кушать позже, кушать позже. И заснул. И с тех пор всё ест: и суп, и кашу. И всё говорит.
— Маша, он такой прикольный! Я так его люблю! Мне кажется, если бы он на вторую смену остался, то совсем бы нормальным стал. Он уже и сейчас почти нормальный.
Мы с Никитой придумали, что Антоново вечное пение — это Великая Песнь Мира.
— Когда он перестанет петь Великую Песнь Мира, мир кончится.
— О великий наш брат, — говорил Никита, — спой нам ещё Великую Песнь! Никита слушал Настю, когда она начинала длинные речи, в которых я понимала только «Дамбо»[17], «папа» и «поедем».
— Это она рассказывает, как они с папой поехали на поезде, и кто–то вошел, продавал мороженое, потом они вышли и пошли на дачу, там она смотрела мультики про Дамбо… А дальше я не понял.
— Хлеб. Хлеб.
— Антон, попроси. Скажи «отрежь».
— Хлеб. Хлеб.
— Антон, скажи: отрежь.
— Хлеб. Хлеб.
— От–режь. Повтори, пожалуйста.
— Хлеб. Хлеб.
— Ладно, переформулируем. «Дай хлеба с маслом».
— Маша, дай, пожалуйста, хлеб с шоколадным маслом.
Дорогой Лёва!
Захожу, а Шурка сидит и решает примеры.
Очень оригинально: предлагает правильный ответ, потом, видимо, сомневается в собственной компетентности и предлагает варианты «от балды».
Над ним стоит мама — не хотела б я ей попасть под горячую руку — и смотрит на Шуру убийственно.
Шура бросает в неё дактильным[18] неправильным ответом — «два!» — и плачет крупными слезами.
…Почему–то я не сомневаюсь в его проницательности. Может быть, я его даже в чём–то переоцениваю, но ничем не могу себе помочь. Мне упорно кажется, что он всё прекрасно знает, и когда я сталкиваюсь с проявлением «зависания», скорее удивляюсь, чем раздражаюсь. Подобное чувство иногда бывает и с Валькой.
Шура во мне видит двух разных людей: один бесконечно достаёт и докапывается, второй разрешает почти всё, что угодно. Рада, что он их не смешивает.
Иногда боюсь, что я для Шурки — часть некого сложного стереотипа. Вполне могу предположить, что в изменившейся обстановке он пройдёт мимо меня, не заметив. Всё–таки хочется верить, что это не так.
Конечно, Шурка не перестанет показывать мне свои аутичные штучки — почему? Да потому, что они мне нравятся. Тоже мне педагог.
С одной стороны, я, конечно, хочу, чтобы он стал менее аутичным. И постараюсь всё сделать для достижения этой цели. А с другой — он меня и так вполне устраивает.
Не пойму, противоречие ли это?
Когда ты принимаешь его таким, какой он есть, и не довольствуешься этим.
Дорогой Лёва!
Наше утро начинается с пения.
Сначала сверху слышится мелодичный скрип:
— ЭЭЭЭЭ… Э–Э-Э, ЭЭ–Э-Э!
Потом мычание. Потом оно переходит во что–то, напоминающее тувинское горловое пение. Когда со словами, а когда без слов. Обычно так:
— У–У… УУ–У-У! Ы–Ы-Ы–Ы!
Это песня из трёх нот. Не вполне проснувшись, я вскакиваю и задираю голову кверху. Антон сидит на кровати в невозмутимой позе йога и смотрит чуть левее меня глазищами цвета светлого асфальта.
— Антон, — умоляю я, — тише! Дай поспать!
На некоторое время наверху воцаряется тишина. Но стоит мне с облегчением закрыть глаза, сверху раздаётся шепот:
— Ээ–ээ–э-э… ээ–э-э…
Звук постепенно нарастает.
Справа от меня заскрипели пружины. Второй Антон садится на кровати.
— Ксю. Ксю. Ксю. Т. Т. Ксю.
Ощущение такое, будто капли падают в таз с водой.
— Я хочу… Я хочу…
—Что ты хочешь?
— Кссс–а! Ксю. Ксю. Я… хочу! — говорит он, сверкая итальянскими глазами. Мы слушаем дуэт:
— ЭЭ–э-э! ЭЭ–э-э!
— Т. Ксю. Ксю. Ксю. Ксс–аа!
Слева доносится:
— Я поеду домой в город Выборга!
— Аня, лежи, рано!
— Не рано, — голос постепенно срывается на плач, — а домой к маме Кате и папе Юре!
— Аня, ещё рано!
— Мама Катя тебя ждёт! — хнычет Аня, — я хочу Анечкино день рождения! Хочу подарит Анечкино подарки! Где моя добрая папа Юрочка?
— Аня, посмотри: все спят!
— (Эээ… ээ… ксю. ксю. ксю.)
— Не спят! А одеваться!
— Света, — трогательным тоном просит Анечка, — я хочу в Москва к дедушка Ленин.
— Аня, где твои колготки?
— А где моя дедушка Ленин?! — (нащупав под подушкой «Русский язык» 1985 года издания) — А вот она Ленин!
Хор:
— ЭЭ–э-э! Ээ–э! Ксю. Ксю. Ксс–са. Ксю. Я хочу домой, город Выборга!
На чердаке волонтёр Алишер пробует тростниковую флейту. Легко дует в неё:
— УУУ- УУУ–ээ–э-э! ээ–э-э!
— ксю. ксю. ксю.
— хочу город Выборга…
— УУУ- УУУ–Мы всё–таки встаём (деваться окончательно некуда) и отправляемся варить кашу для оркестрантов.
Проходя мимо двери, я замечаю, что Настя успела одеться и сидит на застеленной кровати. Она провожает меня медленным взглядом черепахи Тортиллы.
— Настя! — говорит Света. — Что надо сказать?
— Доб–ро–е ут–ро!
P. S.
По воскресеньям, уложив детей, ключ повернув на четверть оборота, мы шли среди развешенных сетей на берег, где зелёные ворота заканчивались. Дальше мы не шли.
Смотрели на окрестности земли.
Мы заставали час, когда вода озёрная становится отвесной и можно перепутать без труда рыбачьи острова и Град Небесный.
Шуршанье днища и уключин скрип, горит на мачте призрачный светильник, и ожерелье из сушеных рыб висит на перевёрнутой коптильне.
Сквозь темноту просвечивали брёвна, обкатанные озером. Внутри спокойно спали, там дышали ровно и ёжились в предчувствии зари.
На кромке озера, на одеяле мха послушай, как Вселенная тиха: то рост луны, и мерный треск цикады, и ровное дыхание стиха.
Дорогой Лёва!
Девятилетний Никита (здоровый) сказал сегодня о семилетием Антоне (тяжелый аутист):
— Ну так приятно теперь смотреть на него! Знаешь, когда ребёнку радостно, то и тебе радостно!
Дорогой Лёва!
Сегодня пятнадцатое сентября, а каждое пятнадцатое число у нас собрание.
Начинается всё с того, что я прихожу (потому что это собрание моими глазами).
Код двора, дверь Фонда, звенит колокольчик, хлопает дверь.
В полупустой пока администрации накурено и сыро. Алина поедает паданцы, горкой лежащие на столе для кофе. Я заглядываю в соседнюю комнату и здороваюсь со спиной В. П, главного и единственного бухгалтера. Он не слышит.
Ладно, возвращаюсь и сажусь на продавленное сидение. Не оглядываясь, входит И. Б. — быстрая, маленькая, с нахмуренным лбом и сигаретой в зубах.
— Здравствуйте, И. Б.
— Здрасьте, — бормочет, полуобернувшись на секунду. — Вова! — кричит она в соседнюю комнату. — Он говорит, что можно!
— А, кстати говоря, если получится то, что я задумал, — рассуждает Ж. Ж. еще откуда–то из коридора, — мы сможем получить двадцать — двадцать! — тысяч зеленью. Ми–ни–мум! Тот олигарх, с которым я вчера говорил, сам сказал…
— Ну–у-у, Женя. Это нам вообще не подходит! — говорит И. Б., нажимая на слово «вообще». — И почему ты вечно пьешь только со всякими алкоголиками? Пил бы с олигархами.
— Ира, ты несправедлива. Я пять ночей составлял обращение для Матви- енки. Спал пятнадцать минут. Это давний проект… Мы свободно можем рассчитывать… Десять тыщ поощрительных для каждого сотрудника. Долларов, конечно, не рублей. (Красивым жестом нищего миллионера достает пачку сигарет и закуривает.)
И. Б. мечется по комнате. Хлопает дверь, входит Катя с неизменным рюкзаком и выражением лица:
— Мама, — начинает она, повернувшись к И. Б., — мне оставьте пятницу для индивидуальных. Слушай, и у меня нету денег на автобус.
Через полчаса в крошечное помещение набивается пятнадцать человек, Катя вооружается блокнотом и карандашом — так начинается кровопролитное действо: надо разодрать рабочую неделю на пятнадцать частей и рассовать всех по двум маленьким комнатам.
Вокруг Кати и блокнота собирается толпа, причем каждый старается заполучить первую половину дня в будний день.
— Я не могу ездить из Зеленогорска из–за двух часов!
— Я же езжу со Ржевки ради часа!
— У меня получается трехчасовой перерыв между занятиями!
— Кто ко мне поедет в десять утра в воскресенье?
— Нужно же куда–то запихнуть Данилу.
— В понедельник работает шесть человек. Распихайте их равномерно по вторнику.
— Я не могу во вторник.
— Алеся, три музыкотерапии в неделю слишком. Не остается времени на логопеда.
— Пожалуйста, могу вообще не работать.
— Саша Макарова! Ты можешь передвинуть свое индивидуальное на полчаса назад?
— Как вы себе представляете физкультуру в МАЛЕНЬКОЙ КОМНАТЕ?
— Так же, как обучение в ИГРОВОМ ЗАЛЕ.
— Я тебя записываю на пятницу. Со скольких до скольких?
— Всё равно. Когда хочешь.
— Кто заниматься будет? Ты. Сама решай.
И так далее. В конце концов ажиотаж спадает: кое–как, но время и место разделили.
— Было бы у нас ПОМЕЩЕНИЕ!
Помещение — волшебное слово и произносится почтительно, с большой буквы. У нас ПОМЕЩЕНИЕ — как Москва у трех сестер. Все упирается в ПОМЕЩЕНИЕ, откуда ни начни.
Если будет ПОМЕЩЕНИЕ, нам не придется тесниться в двух комнатах полуподвальной квартирки. Мы развернемся! С какой скоростью аутисты будут лечиться, когда мы получим ПОМЕЩЕНИЕ! Когда у нас будет ПОМЕЩЕНИЕ!
«Когда мы будем жить просторней, мы купим себе оленя. Он будет жить в ванной».
— У нее есть двухкомнатная квартира.
— Да там же жилец.
— Выгнать. Окупится.
— Не окупится.
— Но если зарабатывать в месяц пятнадцать тыщ. Ми–ни–мум.
— Вообще–то да. Половину им, половину нам, кому какое дело.
Такие планы обсуждаются с блеском в глазах, бешеной жестикуляцией, криком, возгласами ужаса и радости. Двадцать тысяч! Триста тысяч! — мы напоминаем мне нищих аферистов в Америке 20–х годов.
— Если каждый даст хотя бы по пятьдесят долларов, — доказывает И. Б., — сколько мамашек каждый день тусуется на американских аутичных форумах? И если каждая дойдет до углового банка…
— Да ну, им не в лом?
— Подумай: тысячи матерей, и хотя бы каждая пятая даст хотя бы пятьдесят. Напечатать обращение, разбросать по всему мировому Интернету. По–английски, немецки, французски…
— И тогда, — заканчивает она, откинувшись на спинку дряхлого стула, — у нас всё будет лучше, чем у всех.
И мы будем лучше всех.
Дорогой Лёва!
Саша заболел. А в прошлый раз очень хорошо с ним поговорили.
— Саша, иди поговори с Машей.
— Нет, вы лучше тут пока… побеседуйте.
— Ну в самом деле, поговоришь часик, а потом пойдёшь домой.
— А ты мне дашь чем–нибудь угоститься?
— Нету у меня угоститься. Просто так давай поговорим.
Бабах!
— А я подожду, пока ты успокоишься. Всё, слезай со стола. Нет, не надо стулья ломать. Хватит, всё. Сядь.
— Все любимые слова сказал?
— Так нельзя говорить?
— Да нет, можно, только зачем.
— Я буду себя вести как хочу.
— Я тоже. Сними ноги со стола.
— Я психую. Нельзя психовать?
— Можно.
— Нет, не надо психовать. Успокойте меня. Вот так.
— Давай, успокой себя сам. Разложи картинки.
— Я вам буду подавать по одной.
— Ладно, давай по одной. Поставь крышку стола на место. Глянь, что тут нарисовано?
— Подождите… подождите… Долго подождите.
— Что же тут нарисовано, а?
— Возьмите у меня картинку. Вытяните, чтоб я почувствовал.
— Ты сначала скажи, а потом я вытяну.
— Это мужчина.
— Да, мужчина, а кто он? Кем работает?
— Работником.
— Ну ладно, где работает?
— На работе. Это я пошутил. Смешно?
— Не очень. Ты смешнее иногда шутишь.
— Пересмотрите меня. Я вас пересмотрю.
— А это что у мужчины в руке?
— Подождите… Подождите… Долго подождите. Я себя буду вести как хочу.
— Так что в руке–то?
— Я пылинку с вас сниму.
— Спасибо, Саш. Зачем ему гаечный ключ?
— Для безопасности.
(Это универсальный ответ. Их три:
— работником (кем работает?),
— беда (что случится, если…),
— для безопасности (зачем?))
— Можно мять картинку?
— Нежелательно… Вынь закладку.
— Можно, я её с собой возьму?
— Можно, она мне не нужна.
— В пакет положу.
— Как ты их вообще поднимаешь, твои пакеты? Они же весят…
— Пошутите со мной!
— Как?
— Вот так. Смешно я лицо сделал?
— Ага. Всё, вперёд.
— Тру–ба зо–вёт. Да?
(Зевает, крестит рот.)
— Смотри. Ну?
— (с воодушевлением) Это самолёт, на него можно сесть и улететь куда глаза глядят…(подумал)…В далёкие края…
P. S.
Подслушала в коридоре:
— Ты любишь математику?
— Если я её не люблю, то она хорошая. А если я её люблю, значит, она плохая.
Приносит две коробочки, туго обмотанные бумажным скотчем.
— Это, — говорит, — чтобы дождь не замочил.
— А как же ты откроешь теперь?
— А я никогда не открою.
— А если захочешь открыть?
— А я никогда не захочу
— Ну давай, — говорю, — твои коробочки поставим вот на этот стул, а сами заниматься будем.
Садится заниматься. Через некоторое время поворачивает голову:
— А в коробочках начался пожар!
Дорогой Лёва!
Честно говоря, от первых десяти–одиннадцати месяцев занятий с Артёмом было ощущение, будто стучишься головой в запертую дверь.
Никто вообще–то ни в какие результаты не верил.
А лёд тронулся. Сейчас это совершенно очевидно.
Артём начинает исследовать мир. Берёт предметы. Реагирует на звуки. Протягивает руку, когда слышит музыкальные инструменты, пытается их схватить. И у него получается.
Артём теперь живёт на даче в Солнечном. Я приношу ему посмотреть одуванчики, кленовые листья и маленькие лопухи. Прошу мать показать Артёму, как всё это растёт на земле. Нельзя дожить до восьми лет и ничего не знать об одуванчиках.
P. S.
Помнишь Уну?
Уна возвращается домой, в Америку, в свой город N штата N.
Я странно себя чувствую.
Как будто расстаёшься с кем–то совершенно необходимым. Такое ощущение, что вот–вот кончится воздух.
Это первое предчувствие тоски.
Обещали приехать через год.
Я вспоминаю, как она улыбается краем рта.
Дорогой Лев!
Я тут написала статью о том, как я начинала работать с аутистами. Получилось немного длинно, но зато честно. Скоро три года исполнится, как я пришла в Фонд.
О том, чего я не знаю.
Если записать всё, чего вы не знаете, получится целая библиотека.
Гарри Поттер
1. Прийти
«Денег не платят, но это очень интересно и полезно — главное, что любой новый человек, ищущий лазейку, кажется, важен для этих детей… В общем, возможность научиться новому, при этом кому–то помочь, ну хоть чуть–чуть». К.
В начале марта 2004 года мне позвонил один знакомый и говорит:
— Не хочешь посмотреть на детей–аутистов?
— А зачем? — спрашиваю.
— Ну как… Узнаешь, кто такие аутисты и как выглядят те, кто с ними работает.
И сказал мне про объявление:
ТРЕБУЮТСЯ: Психолог, врач, логопед, педагог, работники творческих специальностей (возможно студенты) для работы с аутичными детьми.
УСЛОВИЯ: Волонтерская работа сроком до двух месяцев. В дальнейшем возможно трудоустройство. Летом выезд в интегративный лагерь на берегу Онежского озера.
КОНТАКТНОЕ ЛИЦО: Ирина Борисовна
Я тогда училась на втором курсе дефектологического факультета. Работать с детьми мне почти не приходилось, и я испытывала потребность в любой практике: смогу ли я работать по специальности? Может быть, я ошиблась в выборе? Нужно поскорее это выяснить, пока не поздно убежать.
И вот как раз предоставляется такая возможность. Надо воспользоваться. В конце концов, почему бы не аутисты?
Я позвонила Ирине Борисовне.
— Здравствуйте. Я учусь на втором курсе факультета коррекционной педагогики. Видела ваше объявление. Можно мне прийти?
— Приходите.
Я пришла.
2. Начать
Нельзя сказать, что я к тому времени совсем ничего не знала об аутизме. Время от времени о таких детях упоминали в лекциях. В детстве я любила читать американские «книжки для родителей» — по семейной психологии, и автор–психолог нет–нет да и затрагивал тему аутизма. Но всё это было случайно и вскользь. Иными словами, я слышала звон, но не знала, где он. Аутисты, как я их себе представляла, должны сидеть в углу спиной ко всем и каменно молчать. И больше ничего.
«Ну ладно, — думала я, — на месте всё объяснят».
Но вместо того, чтобы объяснять, меня отправили смотреть занятие.
Это занятие было как сон.
Я вошла в игровой зал следом за психологом и села на стул, стоящий в углу. Оттуда было хорошо видно и слышно всё, что происходило в комнате.
Первое, что меня поразило, — тишина. В комнате нас было пятеро: трое детей лет пяти–семи, психолог и я. И при этом было очень тихо. Дети двигались по залу и что–то делали, но я не понимала что. На мой тогдашний взгляд, в их действиях не было никакого смысла: они бесцельно бродили по комнате, брали какие–то игрушки, крутили в руках, бросали. Садились на качели и неподвижно сидели, не пробуя качаться. Подходили ко мне, но, казалось, не замечали. Время от времени они произносили какие–то слова (или слоги? или звуки?), которых я тоже не понимала.
«Как на космическом корабле», — подумала я.
А действия психолога вообще были для меня полной загадкой.
Что конкретно входит в его обязанности?
Почему психолог подолгу наблюдает за тем, как ребёнок вращает перед глазами красную телефонную трубку, но не вмешивается?
А сейчас почему вмешался?
По какому плану или программе он работает?
Какова цель занятия? Задачи?
Нам в нашем педагогическом без конца внушают, что у всего есть четкая цель, задачи и план.
Здесь я этого не вижу.
Единственное, что я поняла: и психолог, и дети находятся в неизвестном мне мире. Этот мир существует по своим правилам; в нём действуют иные, чем в привычном мире, закономерности, другая логика. Я вижу только внешнюю сторону процесса. Суть от меня спрятана, поэтому я ничего не понимаю. Всё происходящее в комнате кажется мне нелогичным — как пришельцу с другой планеты.
Как только я почувствовала себя пришельцем, сразу стало неуютно. Что я здесь делаю?
И чтобы хоть как–то оправдать своё пребывание в комнате, я подошла к качелям, на которых сидел ребёнок, и стала их качать.
3. Делать
Диалог с психологом:
— Мне казалось, что наша задача — заставить их сделать что–то конкретное. Например, сложить башню из кубиков.
— Конечно, нам так легче. Твоя ошибка в том, что это не ребёнок, делает, а ты. Ты делаешь им.
Когда я начала качать ребёнка на качелях, я сразу почувствовала себя увереннее.
Моё место в процессе определено. Я делаю. Я ведь пришла сюда для того, чтобы что–то делать, разве нет?
Это придало мне уверенности, и на следующих занятиях я только и делала, что делала.
Если мне удавалось покатать ребёнка на качелях, дать ему в руки куклу или его руками сложить пирамидку, я считала, что оправдала своё присутствие в игровом зале. А если я просто стояла в стороне и наблюдала, время потрачено зря. И всё это усугублялось страхом сделать что–то неправильно. Но когда я ничего не делала, страх усиливался в несколько раз.
Конечно, делать мне было проще, чем чувствовать. Я не пыталась понять ребёнка, а заставляла его. Как для аутиста первой группы человек может служить каруселью и подставкой для лазанья, так для меня аутичный ребёнок был инструментом действия.
Негативизм этого ребёнка (который не мог не усилиться в процессе такого взаимодействия) и его сопротивление были мне только на руку: от борьбы я уставала.
Усталость доказывает, что ты что–то делал.
Таким образом, у меня совсем не осталось времени наблюдать, приглядываться и анализировать. Время проходило в лихорадочном поиске «дел» и в страхе ошибиться.
Представьте себе человека, который попал на другую планету и сразу оказался в оживлённом месте. Он видит тамошних жителей, которые выполняют непонятную для него работу и говорят на неизвестном языке.
Существует две тактики: первая — выжидательная. Не стараться включиться в незнакомую деятельность, пока не поймешь ее смысла. Зато когда поймешь, включишься в работу на полноценном уровне.
Вторая — искать более–менее простую и понятную операцию и сразу же начать её выполнять, не вникая в цель и суть работы.
Для первой тактики мне не хватало ни терпения, ни уверенности.
4. Не делать
Одна мама:
— Мы с ребёнком сидим и ничего не делаем. Думаете, это просто?
И чем дольше я «делала», тем меньше эта «деятельность» меня удовлетворяла.
Я начала понимать, что прохожу мимо главного, а моя работа почти механична. Теперь, даже если я находила себе «дело», страх не проходил.
Я чувствовала, что ошибаюсь. До сих пор я скользила по поверхности, теперь — потянуло вглубь. Но я боялась идти вглубь, потому что боялась ошибок и знала, что чем глубже опускаешься, тем больше неразрешимых задач.
Оставаться на поверхности было еще тяжелее. Тот уровень взаимодействия с детьми, который я уже освоила, перестал меня устраивать, а строить взаимодействие на другом уровне я еще не умела. Оказавшись в середине такого большого противоречия, я сделала всё, что могла: впала в ступор.
Я входила в игровую комнату и по привычке начинала использовать проверенное средство против дискомфорта: «деятельность».
Например, начинала качать ребёнка на качелях. Дискомфорт усиливался. Я бросала одно «дело» и шла искать другое. В конце концов моё поведение на занятии превращалось в «полевое»[19].
Тогда я не замечала разницы между моим бездействием и кажущимся бездействием психолога.
«ПРИ ДОСТАТОЧНОМ ОСОЗНАНИИ И ОПЫТЕ РАБОТЫ МОЖНО ГОВОРИТЬ О СОЗДАНИИ ТАКОГО ТЕРАПЕВТИЧЕСКОГО АЛЬЯНСА, КОГДА ПОЯВЛЯЕТСЯ БЫТИЕ С КЛИЕНТОМ. СОСТОЯНИЕ БЫТИЯ СВЯЗАНО С СОЗДАНИЕМ КАЖУЩЕЙСЯ НЕАКТИВНОСТИ. ЕСЛИ ТЕРАПЕВТ АКТИВЕН, ТО ОН ВЕДЕТ РЕБЕНКА ЗА СОБОЙ, НЕ ДАВАЯ ЕМУ СВОБОДЫ, НО ЭТО ДОЛЖНО, КАК МИНИМУМ, СОВПАДАТЬ С ЕГО ГОТОВНОСТЬЮ СЛЕДОВАТЬ»[20].
До готовности к созданию «такого терапевтического альянса, когда…» мне было очень далеко. Моё бездействие было другой крайностью — в противоположность периоду «действий».
5. Видеть и слышать
Одна нога здесь, другая — там.
Пословица
Как было сказано выше, я оказалась в безвыходном положении. А чем положение безвыходнее, тем ближе оно к разрешению. Сама не замечая, я начала переходить на следующий уровень под названием «видеть и слышать».
Чтобы увидеть и услышать жителей «другого мира», какими были для меня аутичные дети, мне пришлось войти в этот «другой мир» и действовать на свой страх и риск. О страхе и риске я говорю потому, что выход из привычной обжитой среды и попадание в чужую и незнакомую почти для любого — стресс.
Мне предстояло сделать важнейший шаг: попробовать заговорить с ау- тичными детьми на их языке.
Для этого нужно было только одно: смотреть, слушать, запоминать и подражать.
Подражать их стереотипным движениям, странным вокализациям, ходить за ними по комнате, копировать выражение лица, играть в их непонятные игры.
Следовать за ними. Побыть ведомым.
Такое взаимодействие тоже сложно назвать полноценным, но на тот момент это было для меня неважно. Мне хотелось заглянуть в мир ребёнка–аутиста, самой ощутить себя ребёнком–аутистом. Не то что просто хотелось — это было необходимо. Общение «на моей волне» не получалось. Значит, нужно настроить себя на другую волну.
Так я увидела неизвестный мир со всей его красотой и страхом. Поняла, как можно часами наблюдать за бликами света на боках кубиков. Узнала, что такое панический страх перед хлопаньем двери.
Самое странное, что я знала это и раньше.
То есть ничего странного в этом нет.
Попасть в мир «другой стороны» (аутичного ребёнка) — важное условие для установления продуктивного контакта.
Важное, но недостаточное.
Чтобы общение стало действительно ценным и для меня, и для аутиста, я должна одновременно находиться в двух мирах — «аутичном» и «обычном». Если я буду только в «обычном» мире, то не смогу понять ребёнка и он откажется со мной взаимодействовать.
А если застряну в «аутичном» мире, то не смогу проводить клиента в «обычный» мир.
Отлично, я поняла, чего я хочу достичь.
Вопрос — как?
6. Чувствовать и реагировать
Кажется, я подошла к самому сложному.
Мне кажется, что работа с аутичными детьми — это искусство чувствовать и реагировать.
Очень тонко чувствовать и очень гибко реагировать. Причем чувствовать с опережением, иначе можно не успеть отреагировать.
Суть этого процесса — как я его понимаю — в том, чтобы улавливать и расшифровывать сигналы, которые посылает вам ребёнок из своего «аутичного» мира, и посылать в ответ сигналы из своего мира, «обычного».
А форма сигнала может быть какая угодно, например словесная. Или поведенческая. Любая. Это похоже на игру в настольный теннис, когда вы играете с новичком. Вы пытаетесь во что бы то ни стало отбить его подачи «в стенку» или слишком слабые, чтобы перелететь на вашу сторону. И отбить эти подачи вы стараетесь несильно, чтобы партнёр, в свою очередь, смог их отбить.
Для того чтобы игра состоялась, вам нужно:
1. Достаточно хорошо играть в настольный теннис.
2. Уметь войти в положение партнёра, понять его трудности.
3. И хотеть играть, конечно.
Это возможно, только если вы научились находиться в двух мирах одновременно и еще немножко над.
Именно на этом уровне возможен «такой терапевтический альянс, когда возникает “бытие с клиентом” и поле “мы”».
Мне особенно сложно писать про эту ступень взаимодействия, потому что я сама её еще не достигла.
И. Карвасарская пишет, что поле «мы» должно создаться при первичном контакте аутичного ребёнка и психолога.
Чтобы научиться создавать это поле при первичном контакте, мне понадобится еще как минимум несколько лет контактов.
Но в любом случае от безличного уровня «деятельности» я перехожу на высокий уровень «взаимодействия», когда одинаково важны все участники общения — и ребёнок, и я, и окружающее нас пространство.
7. Меняться
Я начала работать с аутистами, преследуя совершенно чёткую цель: «научиться новому и при этом кому–то помочь». И уж конечно, я была уверена, что этот «кто–то», кому надо помочь, — кто угодно, только не я сама.
Так мать аутичного ребёнка говорит: «Помогайте моему сыну, а не мне», не догадываясь, что от её психологического состояния напрямую зависит состояние сына.
Я пришла, чтобы помогать другим, а не решать свои проблемы.
А между тем трудности постепенно проявлялись сами — вот они:
— полевое поведение, использование людей в качестве «инструментов»;
— страхи, стереотипные формы поведения, агрессия;
— неумение гибко реагировать на изменения среды;
И это далеко не все.
Всё описанное время я шла по тому же пути, по которому идёт ребёнок- аутист в процессе терапии, — от полного неумения строить взаимодействие с клиентом к возникновению продуктивных форм контакта.
Что это значит?
Это значит, что процесс терапии не может быть односторонним.
Вы не можете помочь ребёнку и при этом не помочь себе.
Это не значит, что психолог использует свою работу для решения личных проблем.
Я имела в виду то, что атмосфера, или, если угодно, поле, которое в равной степени создаётся и психологом, и клиентом, оказывает действие на обоих участников контакта.
Невозможно изменить ребёнка, не меняясь.
Еще раз: я не хочу сказать, что вы должны измениться, чтобы помочь клиенту.
Я ХОЧУ СКАЗАТЬ, ЧТО, ПОМОГАЯ АУТИЧНОМУ РЕБЁНКУ, ВЫ ИЗМЕНИТЕСЬ В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ, ХОТИТЕ ВЫ ТОГО ИЛИ НЕТ.
Дорогой Лёва!
Если ты правда хочешь сказочку на ночь, то держи. Ее написала Аня Муляр, из наших детей.
Сказка про бога Черешну
Жил бог Черешну. Однажды спустился он на землю в образе чихуахуа. А Аня Смолякова из Костромы эту собаку купила. Пришла домой, а собака и говорит по–русски:
— Я не собака, я бог Черешну!
Аня аж остолбенела. От «Чаппи» собака отказалась — индусы мясо не едят.
А в это время был Новый год. Часы протыкали двенадцать и запели гимн России, и бог Черешну сказал:
— Всё. Я улетаю.
И оставив на память православный крестик, собака полетела по лунному ночному небу к своему другу — богу Вишну.
Спокойной ночи!
Дорогой Лёва!
Сегодня в Фонде встретила я Марка.
— Помнишь меня? — спрашиваю.
Первая смена собирается уезжать, вторая — поселяться.
Мы страшно не выспавшиеся после ночи в автобусе.
Десять часов утра, фанерный домик, веранда, вещи грудой на полу, деревянный стол, освещенный солнцем. За столом сидит Алина, загоревшая до черноты, и ест простоквашу прямо из огромной красной миски.
Напротив нее маленький Марк водит ложкой по тарелке.
Алина ест долго, в это время Марк успевает рассказать мне, что у него есть брат–двойняшка по имени Игнат.
— Понимаешь, сначала мама назвала нас Фома и Лука, а потом переименовала.
Тогда меня ещё сослали в «дом Полины» — временно.
Это настоящий деревенский дом, наполовину бревенчатый, с пристройкой.
Вся остальная «база» — голубые и синие домики с чердаком, верандой и двухэтажными лежанками из досок.
«Дом Полины» — местная ссылка. Туда селят детей с родителями или временно оказавшихся без места. Старожилы не любят там жить, потому что терапия, то есть напряжение, покрывающее все пять домиков, до «дома Полины» не доходит, а если даже доходит, то растворяется в полумраке сеней.
— Жила–была тут такая Полина. Она торговала водкой, а потом уехала и продала дом Фонду.
Ничего она не уехала, я вам скажу. Мы прожили в ее доме неполные два дня, и ее присутствие было явным и постоянным.
Под потолком большой комнаты висел пучок сухих трав, а на подоконнике я обнаружила книгу «Мудрые рецепты народной педагогики» с изображением старушки в платке — уж не Полины ли? — на обложке. Дом состоял из темных углов и порогов, странных инструментов в сенях, потрескивания полдня за окном и вида на деревню.
Дорогой Лёва!
Знаешь, почему я пишу про особых, «необучаемых», деток из клетки, сложных, тяжелых?
Я думаю, каждому нужно побыть внизу, в самом чудовищном классе, раз в жизни делать хуже всех.
Мне кажется, многие люди не понимают важных вещей потому, что никогда не были в самой слабой подгруппе жизни.
Сегодня был удачный день: Артём опрокинул на меня таз с водой и смеялся весь час.
Хоть кто–то будет моим утешением на старости лет…
Мне хорошо. Меня органически сюда тянет.
Преклоняюсь перед теми, кто спускается сверху, чтобы протянуть руку.
Дорогой Лёва!
Было последнее в году занятие понедельничной группы. Из пяти человек пришли только Шура (мой братец) и Игорь («Машенька, тебе К!» — «Что значит К»? — «Кирдык тебе!»).
Час и двадцать минут мы делали ширму, а ширма — фон для картонной ёлки, мы раскрасили ёлку и закидали её серпантином. Потом мы сделали новогодние светильники из банок, конфетных обёрток и свечей.
Осталось десять минут. Мы поставили светильники под ёлку, зажгли свечи и выключили свет. Сели втроём на пол.
Слева от меня Шура вопросительно дул на свечу (кто знает Шуру, тот представит), от чего пламя так же вопросительно колебалось.
Справа Игорь говорил про разбойников. А я сидела между ними, чувствуя себя защищенной от всякого зла.
Чего желаю и тебе.
P. S.
Была в детдоме.
Заския говорит, обнимая ребёнка:
— Он очень плохо чувствует своё тело. Две причины: ДЦП. И детский дом.
Так вот, мы сидим на крыльце почты, Гриша, Оля и Шурка, я слежу за тем, чтобы Гриша не щипал Шурку, подо мною теплые доски. Мимо проходят коровы, у первой на шее бубенец. Лают деревенские собаки, все похожие друг на дружку, блеют овцы. Шурка вскакивает и пытается проникнуть в дверь почты, я его ловлю, хватаю и кружу, он радостно визжит.
У Шуры вообще–то двадцать три диагноза, среди них аутизм, компенсированная гидроцефалия, гемофилия и глухота. Он ничего не говорит и почти не пользуется жестами, только бытовыми: «спать», «есть», «пить». Когда ему что–то надо, он выкидывает вперед руку наподобие нацистского приветствия «Хайль Гитлер».
С виду это совершенно здоровый восьмилетний ребенок с роскошными темными ресницами. Шура знает некоторые дактильные знаки и в хорошем настроении может произносить гласные. Беда в том, что никто не знает, как его надо учить.
Как–то мы с ним ходили относить в деревню бидон из–под молока. Моросил дождик, в одной руке у меня позвякивал бидон, в другом была Шуркина рука.
Время от времени мы уставали идти и бежали. Мне с ним было очень хорошо.
А как–то раз я ходила в деревню с Костей.
Ему девять, мы жили в одном домике с ним и его мамой. Они приехали из Т., потому что там не учат аутистов. Мама его хорошая женщина, из тех, которые могут подолгу слушать, подперев ладонью щеку, очень добрая, иногда срывается и кричит на сына:
— Котька! Горе мое! Иди сюда! Быстро! Я тебе сказала, наказание!
А через пять минут:
— Костенька, сыночек, будешь кушать? Ну и умница!
Котька угрюмо смотрит чуть раскосыми глазами — как у волчонка — и убегает на улицу, пробормотав:
— Качеля!
Он кусается и хватает все, что плохо лежит: стоит сковородка с рисом, только отвернешься, Котька хвать горсть — и в рот. А уж если конфета на видном месте! Говорит он очень мало и только по существу:
— Котя, хочешь спать?
— Не хочет!
Или: «Конфета!» Или: «Лапха» (лапша).
За этой самой лапшой мы с ним и ходили.
— Котя, куда идем?
— В магазин!
— Зачем?
— Лапаха–а-а!
— Машенька, мне надо постирать, посмотри там, чтобы мой в песочницу не залез. Только чистые брюки надели!
Котька далеко не так глуп, как можно подумать.
Этой осенью ему идти в спецшколу, и мать боится, что он там кого- нибудь покусает, тогда ведь выгонят.
Дорогой Лёва!
Вчера битых сорок минут надевала Леночке ортопедические сапожки под насмешливыми (так мне тогда казалось) взглядами санитарки и воспитательницы. На самом деле, думаю, было им пофиг. Надевать что–нибудь замысловатое — это моя беда. Недаром ездить галопом я научилась на третьем занятии, а седлать — так и не. Леночке надо бы согнуть ногу, а она не сгибает, лежит, щёлкает зубами. А за нашей спиной Владик через каждые полминуты: «Уже всё?» И Юля, печально: «Может быть, лучше меня возьмёшь позаниматься?»
Юля: А с кем ты сегодня будешь заниматься?
Я: С мальчиком.
Юля: Он из какой группы?
Я: Он не из Павловска. Из Санкт–Петербурга.
Юля: А в Санкт–Петербурге — тоже группы?
Каждый раз чувствую себя последним предателем от этого «а завтра придёшь?»
Дорогой Лёва!
Артём сегодня в первый раз за два месяца улыбался мне. Хоть что–то хорошее со мной происходит.
Да. Иногда я уверена, что поэтому выбрала профессию: будто я стою в центре, а вокруг плещутся волны эмоций — боль родителей больного ребёнка, детдомовская тоска, страх будущего, удивлённые восклицания посторонних.
От глухих — глубже, к аутистам, там всё жестче, «тяжелые дети», детдом. Чтобы были сильнее эти волны. Тогда чувствуешь себя живой. Тогда чувствуешь, что вокруг тебя — люди.
Нет сочувствия. Всё — норма, всё принимается почти сразу как должное. Никогда не плачу. Напора такой силы едва хватает на то, чтобы просто увидеть людей. Хотя сейчас начинает пробиваться что–то… Это хорошо и страшно одновременно. Хочется любить. Страшно, что прозреешь внезапно. Неизвестно, что такой поток может смести на своём пути.
Это реальность. И моя связь с ней.
P. S.
Бомм, бомм, бомм, бомм,
Засыпает детский дом:
Провода над корпусами,
Корпуса под небесами
И канавы подо льдом.
Бомм, бомм, бомм, бомм,
Если ты прижмёшься лбом
К ледяной оконной раме,
Горы, горы за горами
Развернутся, как альбом.
Бомм, бомм, бомм, бомм,
В чистом поле голубом
Светит месяц в форме рога,
На холме лежит дорога,
На дороге пыль столбом.
Бомм, бомм, бомм, бомм,
Что я знаю о любом
Часе ночи госпитальной?
Ничего. Да будет тайной.
Бомм, бомм, бомм, бомм,
и не спрашивай — по ком.
Дорогой Лёва!
К колодцу ведет тропинка — мимо последнего домика, мимо бани, по мокрым доскам. Сруб колодца бревенчатый, как у деревенских домов, ворота нету, ведро привязано к палке. Зачерпываешь воду, ждешь, когда ведро отяжелеет и пойдет ко дну, упираешь палку о край сруба и вытаскиваешь ведро.
Потом, расплескивая воду, наливаешь ее в свои ведра и идешь обратно. Обычно я не уходила сразу, а садилась на краешек колодца и смотрела вниз, на свое отражение и темную зацветшую воду. Или на озеро. Ведра тяжелые, мне не хотелось сразу хватать их и тащить, все равно по дороге приходилось отдыхать.
Какие есть чудесные слова:
Светлица.
Или — колодезь.
Дорогой Лёва!
Написала стих.
Гул шагов во дворах, ожидания, пробки,
— Опоздаю на час. Передашь? — Передам.
Мы построили город из картонной коробки,
Неизвестный, но Паша сказал — Амстердам.
Мы построили улицы в тесном пространстве,
За стеной, затихая, звонил телефон,
Из открыток и клея, гуаши и странствий
Мы для нашего города сделали фон.
Вот и стены закончены. Я торжествую.
— Маша, красная краска! Я сделал костёр!
Из чего бы построить теперь мостовую?
— Мостовую — из губок, — сказал волонтёр.
Мы достали мелки и раскрасили шпили.
— Маша, где пластилин? — Мне не дали мелка!
Из солёного теста деревья слепили,
А потом, как Антон предложил, облака.
Это было во время родительской группы,
Во дворе водосточные звякали трубы
И сверкали тяжелые струи дождя,
Грохотали, с небес устремлялись лавиной.
Мы построили город за час с половиной,
И забыли его на столе, уходя.
Дорогой Лёва!
Пишу опять с онежской почты, двенадцатое июля, вторник.
— Саша, почему ты вчера ушел на озеро и никого не предупредил? Как маленький!
— Я не маленький. Я большой. Большой. Мне девятнадцать лет. Я большой.
— В следующий раз предупреди, пожалуйста.
— Хорошо, Аня. Я тебя предупреждаю: я иду на озеро. Я иду на озеро. Я тебя предупреждаю.
— Саша, в походе ты можешь не чистить зубы. Пожалуйста, не чисти их сегодня.
— Хорошо. Сегодня я не буду чистить зубы.
Саша почти все умеет сам: сам следит за собой, сам готовит себе завтрак. У него замечательные руки, осенью он пойдет в производственное училище. Больше всего на свете Саша боится что–нибудь сделать неправильно, поэтому любую просьбу выполняет с необыкновенной точностью.
— Саша, твоя мама курит?
— Курит.
— А Катя Федорова?
— Курит.
— А ты?
— А я ношу воду, читаю, пишу, гребу на байдарке…
— Саша, что ты будешь делать?
— Буду с тобой разговаривать.
— О чем?
— О том, что я чувствую.
— И что ты чувствуешь?
— Доброту чувствую, радость чувствую, ум чувствую.
— А веселье чувствуешь?
— …Веселье чувствую.
«Люди бывают добрые, светлые, хорошие, обязательные, прекрасные, ответственные, честные, трудолюбивые, обаятельные, великодушные, щедрые, милые, старательные, привлекательные…»
Аня:
— Саша, почему ты за мной ходишь?
Саша:
— Потому что я тебя люблю.
Сашина мама:
— Это он первый раз в любви признался. Раньше говорил: ты мне нравишься, а так — в первый раз сказал. Бедный мой зайчик…
Дорогой Лёва!
Переписала для тебя письмо Алёшиной бабушке.
«…Не могу, не могу, он меня не слышит, он упрямый, он не понимает, я говорю — как в бездонную бочку, ему всё как об стенку горох. Не смотрит в глаза, всё, что и любил, — любить перестал, вырывается, не отзывается на имя, ушел в отказ, сил больше нет, может, зря это всё, всё равно смысла нет, я устала».
Н. В, но вы же молодец, вы всё равно делаете, вы его любите. И всё, что вы говорите и делаете, — оно не пропадает, остаётся с ним, в его душе и памяти. Сейчас оно спит. А потом вдруг новый качественный скачок. Главное — не сдавайтесь.
Я понимаю, мне легко говорить. Я час позанималась, ушла — вы остались. Но всё–таки поверьте мне. Даже если он не отвечает, как будто не слышит, продолжайте. Пусть он знает: что бы у него в душе ни происходило, вы всё равно с ним. Рядом. Ведь он тоже устал. Пережидайте темноту вместе.
Н. В., вы не знаете, что у него внутри происходит. Может, своя безнадежность. Не дайте ему уйти одному. Побудьте с ним. Побудьте с этим.
Обещала рассказать, кто такая Даша.
Даша похожа немного на Уну. Почти не двигается. Ноги навсегда согнуты под неестественным углом. Ладони крепко сжаты в кулаки.
Кормят Дашу через трубку.
Правда, она видит. Но что особенного увидишь, неделями лёжа на спине, кроме потолка. Подсядешь к ней — она хрипло смеётся и пытается приподнять голову.
— У Даши есть какие–нибудь штаны? Ну, взять её из кровати хоть минут на пять. А то она лежит и лежит.
— Доля у неё такая — лежать.
И про Юлю:
— А зачем тебе эти картинки?
— Это я буду с Леной так заниматься. Я тоже сегодня в школе была.
— А что ты там делала?
Юля сидит на кровати. Коротко стрижена. Ноги прикрыты одеялом.
Она ими пользоваться совсем не может.
— Сегодня вечером праздник. Ты пойдёшь?
— Нет, Юля, мне надо в институт.
— Институт? А что это — институт?
Пытаюсь объяснить.
— Ты когда сюда приедешь? Завтра?
— Нет, Юль, на следующей неделе.
— А завтра ты что делаешь? Пойдёшь туда, где большие девочки учатся?
— Да, а потом с мальчиком заниматься.
— А чем ты с ним будешь заниматься?
— Учить писать, читать.
— A–а, он учится читать…
— Ты умеешь?
— Нет. Мне тоже надо учиться читать, — говорит она со взрослой интонацией.
— Юля, сколько тебе лет?
— Не помню, — отвечает она с той же интонацией. — Десять или одиннадцать, не помню.
Думала, с Артёмом у нас всё хорошо. Наладили контакт, не прошло и года. Мальчик заниматься начал.
А вчера был очень плохой день. Артёму недавно сделали операцию. Для укрепления ножных мышц. Не буду вдаваться в подробности. Операция лёгкая, но после неё три недели нельзя стоять. И ходить, понятное дело. Приходится заниматься сидя.
Заниматься сидя Артём НЕНАВИДИТ.
Вот он веселится. Я прихожу. Перекашивается и стучится головой о ручку своего кресла–коляски. Делать ничего не хочет. Вообще.
На лице ненависть.
Разучился всё.
Мне–то больше всего хотелось дать ему как следует по попе. От обиды. Пришлось сдерживаться.
Рассказала об этом Шуриной маме, а она хитро улыбнулась и говорит:
— А это потому, что ты решила, будто всё точно знаешь.
— Что «всё»?
— Как с ним быть, знаешь. А не надо этого знать. Тем более точно.
Дорогой Лёва!
Лодочные сараи стоят у самой воды длинным рядом. Промежутки между ними заросли малиной, которую рвут дети по дороге на пляж. Как–то я заглянула внутрь через щель, но ничего не увидела, кроме лодочных цепей. На крышах сараев сидят чайки, сидела и я там как–то раз, пока грузили байдарки. Там пахнет солью, дымом и рыбой, одним словом — копчением.
Мне в город дали пару копченых рыбин, одну я съела, не выдержав, по дороге домой. Как на меня смотрели прохожие, когда я ела ее прямо так, руками, поставив сумку на парапет набережной! Мои руки тоже стали пахнуть солью, к ним пристали рыбные чешуйки, тогда я вспомнила Рыбацкий Стан. Мы туда плавали, он стоит на каменном мысу: хижина, коптильня, сарай для лодок.
Как рассказывал Женя, ставили всё это двое друзей, Андрюха Орел и Ваня Медведь, потом они поссорились, Ваня построил дом на другой стороне мыса, а Андрей остался на этой.
— Андрюха здесь всегда живет, он и баба его. Она гуляет по полгода, потом он ее бьет и дальше живут.
Мы вошли в дом: у стен две широкие лежанки, одна покрыта тулупом. Маленькое окошко, полутьма. Дверь и стены обиты войлоком на случай морозов, на стенах висят сети, разные хитрые крючки и другие приспособления, полка для посуды. На плите стоит закопченный чайник, и, конечно, пахнет рыбой.
Женя поставил на стол пакет с тушенкой («Я все равно Андрюхе должен»). Мы немного посидели на лежанках и вышли. Обратной дорогой Женя рассказывал:
— Знаешь, Андрюха вообще–то из Питера, он городской. Просто однажды наступает такой предел, когда понимаешь, что на самом деле человеку много- то не надо. Тут отношения очень чистые. Чего запутывать? Природа… Вот однажды и мне все надоест, перееду к Андрею, буду помогать ему сети ставить.
Дорогой Лёва!
Это будет последнее письмо в книге. Во–первых, скоро наступит пятнадцатое число, а я должна закончить всё за один день. Во–вторых, и так достаточно путаницы. А всё потому, что я ничего не понимаю. Но знаешь, это даже приятно. За последние три года — с тех пор, как я начала работать, — моим любимым выражением стало «Я не знаю». Поэтому не огорчайся, если тоже ничего не понял. Как говорят нам на практике в школе, «вы же учитесь!».
Заския:
— Дай ему понять, дай ему почувствовать, дай ему прожить.
«Такие дети притягивают. Их мир завораживает, хотя никто не может его понять. Нужно как–то проникнуть в этот мир и расширить его изнутри. Но никто не знает как».
«Умственно отсталый», «глубоко умственно отсталый»…
А мы не знаем и не можем представить, что делается в голове у Артёма, Уны, у остальных.
Кажется мне, они за такой рекой, где эти критерии несостоятельны и не нужны.
Их мир скрыт, но свет в наш мир проникает.
Не буду говорить о смысле, потому что всё равно ничего не знаю и не могу сказать.
Но мне хорошо с ними.
Я с ними чувствую такую глубину жизни, которая мне и не снилась.
Я хочу, чтобы они продолжали учить меня.
С любовью,
Маша.
«Я выпил воды. Дышалось легко. На рассвете песок становится золотой, как мед. И от этого тоже я был счастлив. С чего бы мне грустить?..»
Моему любимому сыну Саше, Сашуне, научившему меня видеть истинную красоту жизни, и его замечательному отцу, безвременно ушедшему от нас.
Вся наша жизнь, я думаю, была бы совершенно другой, если бы с момента рождения сына рядом с нами не была наша большая, дружная, преданная семья, принявшая нашу боль как свою и в течение сорока лет ни на день не оставлявшая нас без своей любви, заботы и бескорыстной помощи. Рядом с нами всегда были и наши друзья — их поддержку в самые трудные моменты нашей жизни переоценить трудно. Всем им — низкий поклон!
Галина Каган
— Мамочка, пока вы не привыкли к ребенку, отдайте его в дом инвалидов. Он никогда не будет ходить. Зачем это вам? Родите другого и будете нормально жить, — холодным безразличным голосом, глядя куда- то мимо меня, проговорила молодая женщина с застывшим взглядом светло–голубых глаз — областной детский невропатолог.
Я невольно повернула голову в сторону ее взгляда, надеясь увидеть кого- то, к кому могли быть обращены прозвучавшие слова. Но за мной никого не было. Там было только окно, за которым темнело дерево, уже почти сбросившее листья. Мне показалось, что его обнаженные, почти черные ветви, раскачиваемые ветром, на мгновение замерли — так же, как мое сердце…
Я повернулась и с ужасом посмотрела на врача. И тогда взгляд этих ледяных глаз остановился на мне.
— Это заболевание не лечится, — бесстрастным голосом сказала она. — У вашего сына ДЦП — детский церебральный паралич в очень тяжелой форме — спастический тетрапарез. Сколько ему месяцев? Пять, шесть? Не тяните, мамочка. Чем раньше отдадите, тем лучше. Пока он ничего не понимает…
— Почему не понимает? — еле слышно проговорила я. — Он нас всех узнает. Улыбается, когда папа приезжает из командировки… И бабушке радуется… Вы посмотрите, какие у него умные глазки…
— Мамочка, не фантазируйте! Даже нормальные дети в таком возрасте не всегда узнают своих родных. Послушайте меня, вы ведь даже не представляете, что значит растить такого ребенка. Такие детки все равно долго не живут. Лет 10–12. Не мучайте себя. Дать вам направление в дом инвалидов?
— Нет! Нет! Нет!
Не в силах осознать услышанное, кое–как завернув в пеленки маленькое, беспомощное тело сына, я вышла в коридор, где нас ждала моя мама.
— Ну что, что она сказала?
Я не могла произнести ни слова. Глаза медленно наполнялись слезами, которые почему–то никак не могли пролиться наружу.
Мама решительно направилась в кабинет врача.
Сколько времени она там провела, я не помню: время для меня остановилось.
Когда она вышла из кабинета и направилась к нам, опустив голову и пряча от меня глаза, я поняла, что ничего, что могло бы меня хоть как- то обнадежить, не услышу… Она молча обняла нас и тихо проговорила:
— Ну, что ты! Она же может и ошибаться! Мы еще повоюем!
Живет человек… Как все… В одинаковом для всех людей на Земле пространственно–временном измерении… И вдруг под его ногами проваливается земля и его долгожданный ребенок летит в образовавшуюся пропасть… И человек, не раздумывая ни минуты, бросается за ним: только бы успеть подхватить, не дать разбиться… И они вместе оказываются в совершенно ином мире, в другом измерении…
В этом мире живет много людей, которых раньше он просто не замечал. И устроен этот мир совсем по–другому. Здесь медленнее течет время, ограничены жизненное пространство и круг общения, другие мерки человеческих отношений, жизненных приоритетов, другие представления о радости и печали, о счастье и горе, об удачах и неудачах… Но независимо от его обитателей, в этом другом мире продолжается Жизнь…
Конечно, эти миры как–то взаимодействуют друг с другом. Но как? По каким законам? То, что в одном мире хорошо, в другом — плохо! Возможное — невозможно. Понятное — непонятно! Реальное — нереально! Красивое — безобразно! Добро оказывается злом, а зло — добром!..
Но это не значит, что в одном из миров представления — ложны. Просто разные точки отсчёта, другое измерение.
К сожалению, та женщина–врач в диагнозе и в прогнозах не ошиблась. Добавилось только уточнение — «гиперкинетическая форма» паралича, что еще более отягощало последствия. Почти все было именно так, как она сказала. За исключением одного: на днях нашему сыну исполняется 40 лет. Действительно, его физическое тело почти беспомощно. Целенаправленные движения с большим трудом он может выполнять только левой рукой. Речь его могут понять только очень близкие люди. Но душа его, сформировавшаяся в этом несовершенном теле, не знает черной зависти и злобы, доверчива и доброжелательна ко всем окружающим, жизнерадостна, любознательна и жизнелюбива. И в канун своего сорокалетия он приглашает всех, кто решится растревожить свою душу, в короткое путешествие по узким тропинкам его жизни, по которым он передвигался в своих сменявших одна другую колясках, не жалуясь, ни на кого не обижаясь, никого не обвиняя, улыбаясь нашему миру своей безоблачной голубоглазой улыбкой.
Через несколько дней мне исполнится 40 лет, хотя мне самому трудно в это поверить, да и все говорят, что я выгляжу гораздо моложе. То, что я не такой, как другие дети, я понял рано, но о том, что я болен, я услышал от взрослых раньше, чем сам это понял. Откуда я мог знать, что не умею делать того, что нужно уметь в моем возрасте? Держать голову, сидеть? Я просто жил. Меня носили на руках, кормили, поили, меняли пеленки (я очень громко кричал, когда они были мокрые), улыбались и о чем–то со мной разговаривали, хотя я не всегда еще мог понять о чем. Но голоса были ласковые и нежные, даже когда я плакал из–за внезапной боли, скручивающей мое тело, и не давал никому спать. Тогда мама или папа брали меня на руки, крепко прижимали к себе и ходили, ходили, что–то напевая, пока боль не отступала и я наконец не засыпал. Я был под защитой этих рук, глаз, голосов. По утрам папа обычно спешил куда–то и перед тем, как уйти, всегда подходил ко мне и прикасался губами к моему носу. Было очень приятно, хотя появлялся какой- то особенный запах — запах дыма, который всегда возникал возле папы, потому что он много курил, и мама его за это ругала недовольным голосом. А иногда, когда папы уже не было дома, мама подходила ко мне и тихо говорила: «Папа пошел на работу, а мы с тобой идем к врачу».
И мы с ней шли в больницу, где меня рассматривали врачи — люди в белых халатах, которых я сразу невзлюбил. Они трогали меня какими–то блестящими предметами, щелкали пальцами перед глазами, щекотали пятки. А потом говорили маме что–то, вероятно не очень приятное, потому что мама всегда уходила от них печальная, со слезами в глазах.
А по дороге домой мы часто заходили в сквер, который был напротив нашего дома. Это место мне очень нравилось. Из коляски мне было видно такое синее небо! Мама говорила всегда: «Небо такое же синее, как твои глазки!»
А однажды, когда я чуть подрос, мы с мамой были в этом скверике, она взяла меня на руки, и мы сидели на скамейке и грелись на солнышке. И тут я увидел много колясок с маленькими детьми, которые тоже гуляли со своими мамами. Но эти дети сидели, держали в руках игрушки, и голова у них держалась прямо, а не падала вниз, как у меня. Тогда я впервые заметил, что я не такой, как другие дети, и мне кажется, что я начал догадываться, почему мы ходим к врачам и почему мама с папой бывают часто такие грустные. Наверное, они хотели, чтобы я был такой же, как эти дети. Но как это сделать, врачи не знали, а у меня ничего не получалось, как я ни старался… И мама с папой искали в украинских селах разных дедок–бабок, которые меня усыпляли, что–то там шептали, давали мне какие–то травы, советовали укутывать в навоз, делать скипидарные ванны… В общем, на мне перепробовали всё. И я всё терпел: ведь мне так хотелось стать таким же, как все дети, чтобы мама с папой чаще улыбались и меньше грустили!
А когда мне исполнился один год, мы впервые поехали в Евпаторию. Об этом городе маме рассказала одна знакомая, у которой сын был такой же, как я. Она сказала, что там принимают таких больных на лечение. Flo крайней мере, там делали все возможное, что могли предложить врачи, — не отнимали у родителей и у нас, «децепешных» детишек, надежду на то, что и мы когда–нибудь будем ходить, бегать, говорить…
Этот удивительный город Евпатория! Из самых отдаленных уголков нашей страны самолетами и поездами туда привозили больных детей со страшным диагнозом — ДЦП. Местные жители обычно сдавали квартиры приезжим родителям с больными детьми, а в курсовочном бюро, после двухнедельного стояния в очереди, можно было приобрести курсовку на лечение. И когда она наконец–то оказывалась в руках родителей — это было такое счастье! Ведь появлялась надежда! А вдруг именно им–то и повезет! А вдруг именно на их ребенка упадет божественный взгляд! И счастливые мамы и папы, глядя на своих детишек, беспорядочно размахивавших руками и ногами, везли их по улицам города в переделанных умельцами детских колясках на массажи, грязи, к логопедам и на множество других, самых разных и бесполезных процедур, надеясь если не вылечить, то хотя бы немного облегчить состояние своих детей.
Мы с мамой и папой ездили в этот город восемнадцать лет. Жили мы все эти годы на одной и той же квартире, у одних и тех же хозяев: тети Лены и дяди Толи, которые, конечно, стали нашими лучшими друзьями. Каждый год они встречали нас на машине в Симферополе, и пока мы ехали, я всегда внимательно смотрел в окно, вспоминая дорогу, чтобы дядя Толя случайно не пропустил знакомый поворот в Евпаторию. И вот мы уже почти добрались — поворот на улицу Кирова, где машина резко тормозила у дома номер 3.
А там нас всегда радостно встречали — и баба Вера, мама Ларисы, и Костя с Юрой, сыновья Ларисы и Толи. А в гостиной нас уже ждал праздничный обед с жаренной на сливочном масле черноморской камбалой, которую мы все очень любили! Костя с Юрой помогали нам занести вещи, мою коляску отвозили в кладовку, но меня им не разрешали брать на руки — боялись, чтобы они меня не уронили. Дело в том, что они тоже были больные. Нет, не такие, как я, — они ходили и умели разговаривать, но несмотря на то, что им было уже лет 15–16, мне иногда казалось, что они немножко странные, как будто все время удивленные, и понимают все как–то по–своему. Почему–то я подумал, что они инопланетяне. Я даже спросил у папы, а он мне на ушко сказал: «А что, может быть, но они не признаются».
И только позже я услышал от мамы, что их совершенно неизлечимая болезнь называется таким звучным и совсем не страшным словом — олигофрения. Даже не знаю, что хуже: не уметь ходить, как все, или не уметь думать, как все? Но со мной они дружили, приходили ко мне в гости поиграть в игрушки и посмотреть картинки в книжках. А мама часто мне говорила: «Посмотри, какие мальчики аккуратные! Никогда не подойдут к столу, не помыв руки, и всегда причесаны!» (Так их приучил папа, дядя Толя. И я видел, что они его побаивались.)
Дом, в котором мы жили, был двухэтажный и принадлежал двум хозяевам. Бульшую часть дома занимала семья дяди Бори и тети Ларисы, у которых мы снимали небольшую комнатку, где с трудом помещались две кровати и узкий шкаф в маленьком коридоре. Рядом, за стенкой, жила семья высокой, красивой женщины с неулыбчивым и, как мне казалось, злым лицом. И хотя она была не очень молодая, почему–то все называли ее только по имени — Катя или Катерина. У нее было три сына и, как я услышал однажды от тёти Лены, все трое были от разных пап, которых никто никогда не видел. Но ребята были очень красивые и умные. Один даже учился в Ленинграде в университете и был, как говорила Надежда, талантливым математиком.
И хотя я был еще совсем маленький, но помню, как Катя с тетей Леной постоянно ссорились. А когда мне было лет десять и мы в очередной раз приехали в Евпаторию, я услышал, как тетя Лена рассказывала маме о том, что недавно Катя из–за какой–то ерунды поругалась с ней и крикнула:
— Мало того, что у тебя дети идиоты, так мы еще все время должны смотреть на этих инвалидов, которых ты берешь на квартиру!
И тогда тетя Лена, не отдавая себе отчета, крикнула в ответ:
— Катерина! Побойся Бога! Ведь Он накажет тебя за эти слова, накличешь беду на своих детей!
И представьте себе, через несколько лет, когда все уже забыли об этих словах, произошло что–то непонятное! Оба старших сына Катерины сошли с ума и почти все время находились в психиатрической больнице. Иногда на какое–то время они появлялись дома, и тогда все жильцы нашего двора настораживались и боялись выходить из своих квартир. Хотя это напрасно — они были совсем безобидные. А младший сын через год после своей свадьбы попал в тяжелую автомобильную аварию и долго лечился. Тетя Лена тогда помогала Кате чем могла и в разговоре с моей мамой все винила себя: «Это я виновата, я виновата! Слово вылетело и понеслось. И мы не знаем — куда! И так вернулось!»
С тех пор я боюсь, когда при мне начинают кого–то ругать и что–то нехорошее желать людям. Я знаю, что слова могут ожить и стать страшным оружием. Как бумеранг (мне папа о нем рассказывал).
Мне, конечно, тоже было жалко Катю и ее сыновей, хотя она меня не любила и никогда не подходила даже близко к моей коляске. Ну что тут поделаешь, даже некоторые хорошие мамины и папины друзья подходить ко мне не решаются. Я на них не обижаюсь. Наверное, они боятся что–нибудь не то сказать или думают, что я их не пойму. Я–то их понимаю, а вот им меня понять непросто. А ведь нужно всего лишь набраться терпения! Но они все куда–то спешат, и нет у них времени на это терпение.
Я хочу вам сказать, что я очень любил эти наши поездки в Евпаторию и очень хорошо помню все в этом городе и всех людей, с которыми мы там дружили.
У меня вообще очень хорошая память, хотя когда мама говорит об этом врачам — они не верят. Я действительно помню очень многое — например, дни рождения всех моих родственников (всегда напоминаю маме), имена героев в книжках, которые мне читал папа давным–давно; запоминаю лица актеров в фильмах, которые смотрел. И если бы сейчас, через двадцать два года после нашей последней поездки в Евпаторию, я оказался бы вдруг на нашей улице Кирова, можете не сомневаться, я бы привел вас точно к нашему дому номер 3 и показал бы дорогу в массажный кабинет к тете Вале, и на базар, и даже в грязелечебницу, хотя она была далеко от дома.
Правда, все эти лечебные процедуры — грязи, массажи, ионофорезы, занятия с логопедом — я не очень–то любил, но терпел все, потому что мне нравилось ездить в Евпаторию: это было единственное место, где было много таких, как я. И никто меня не разглядывал, как в нашем городе, и здоровые дети не шарахались от меня в сторону, и их мамы не кричали: «Отойди от коляски немедленно!» Этого я до сих пор не могу понять: ведь все знают, что ДЦП — болезнь не заразная. Почему же тогда нельзя к нам подходить? Мне ведь так хотелось, чтобы у меня были друзья. Было так обидно, что иногда даже хотелось расплакаться. Но мама быстро отходила в сторону, увозила меня куда–нибудь, где детей не было, и начинала отвлекать — что–то рассказывать или читать интересную книжку. Она не могла мне объяснить, почему здоровые люди так себя ведут…
Я помню, когда мне было лет шесть, одна мамина знакомая зашла к нам с дочкой Аленой. Конечно, девочка вначале удивленно на меня посмотрела, но потом всё же подошла ко мне, протянула мне руку и даже погладила по голове. И пока наши мамы разговаривали, она мне рассказала, что у нее есть очень красивая и умная кошка, и даже прочитала мне стишок, который сама сочинила. Но ее мама торопилась, и они вскоре ушли, а Алена пообещала, что обязательно еще ко мне придет… Но она так и не пришла. А мама мне рассказала, что тетя Наташа, мама Алены, встретила ее в городе и сказала, что она не может разрешить этого, потому что ее дочка очень расстроилась и даже плакала вечером от жалости… Мне и до сих пор непонятно: разве жалость — такое плохое чувство? Разве лучше, когда у человека ее нет? Но всем же не объяснишь. «Ну и ладно, — сказала мама, улыбаясь, — проживем и без них, чего уж тут расстраиваться». Мы с мамой не обиделись. Ведь понятно: кто же захочет, чтобы ребенок плакал, даже если это из–за жалости? А папа очень огорчился и сказал, что так нельзя воспитать хорошего человека. А еще говорят, что жалость унижает. Не знаю, меня она не унижает. Это так естественно — жалеть больного, слабого. Мне больше нравится поговорка: жалеет — значит, любит.
А в Евпатории все было по–другому. В этом городе у нас было право на почти нормальную жизнь — мы вместе с моим другом Славухой и нашими родителями гуляли по набережной, смотрели фильмы в летнем кинотеатре, а иногда даже пили у бочек пиво с таранкой. Е1очему–то всем нам было очень весело и смешно. Я помню, как мы смеялись, а прохожие смотрели на нас и тоже улыбались. И мы забывали о том, что мы в колясках! Глядя на нас, они, видно, тоже забывали об этом.
В общем, мне было хорошо в Евпатории. Я думаю, что и моим родителям там тоже было если и не хорошо, то, во всяком случае, намного лучше, чем дома. Они видели, что не одиноки в своем горе, и никто не смотрел на них с жалостью из–за того, что у них такой ребенок. Ведь нас там таких было ужас как много. Чего же друг друга жалеть? И все взрослые очень старались виду не показывать, что у них там на душе. Они улыбались, смеялись, шутили — с нами ведь не соскучишься! Все были заняты: спешили на процедуры, в магазины, на рынок. И все было, как у всех, целый месяц или два. А потом мы прощались с друзьями и разъезжались по домам. Но я знал, что мы сюда обязательно вернемся! Целый год мама с папой экономили деньги, чтобы на следующее лето мы снова могли поехать и встретиться с нашими друзьями, и снова, и снова!..
И так восемнадцать лет! Восемнадцать лет надежды! А вдруг повезет?! Кто–то научится лучше сидеть, стоять, а кто–то пойдет — хоть и плохо, но пойдет. А кто–то заговорит! Но если честно, такое случалось очень, ну очень редко. Гораздо чаще кто–то из давних знакомых на следующий год не приезжал и мои родители, надев на лица беспомощные улыбки, объясняли мне, что там все, конечно, в порядке. Просто нет денег! Но я–то знаю, что это не только из–за денег. Иногда, когда мама думала, что я не слышу, она со своими подругами говорила о моих знакомых детях, которых родители отдавали в дома инвалидов, а там они почти всегда быстро умирали. И я думаю, что не только потому, что за ними плохо ухаживали. А потому, что они не могли больше никого любить. Ведь их предали самые любимые люди — родители. Как мне жалко было этих детей! Я сам точно знал, что меня никогда не отдадут! Я просто знал. Ведь меня мама с папой так любили, так любили, просто так, ни за что, такого, как есть. Что же это такое — любовь? Настоящая любовь — это когда тебя любят ни за что?
А однажды… не приехал мой друг Славуха. И тут уж мама не смогла меня обмануть. Я ведь знал, что она подружилась с тетей Люсей, Славухиной мамой. Она пыталась мне объяснять, что он просто заболел. Но что–то было не так, в комнате как будто висело черное облако. Я это сразу понял, недаром мама говорила, что у меня очень развита какая–то интуиция. Что такое интуиция, я не понимаю, но иногда я действительно что–то знаю непонятно откуда. А тогда папа подошел ко мне и сказал: «Славуху мы больше никогда не увидим. Звонила тетя Люся и сказала, что они все переехали на другую планету, где, возможно, научились лечить вашу болезнь».
Это он, конечно, не подумал! Хоть мы с ним в то время и увлекались фантастикой (у нас были все книги из серии «Библиотека научной фантастики», и папа каждый вечер перед сном мне читал что–нибудь), но я что–то не помнил, чтобы так запросто можно было перебраться на другую планету. И потом, если бы они нашли такую планету, где лечат этот паралич, то я уж точно знаю — Славуха без меня ни за что бы не поехал. Объяснить это все словами я не мог — я тогда почти не разговаривал, — да и что тут объяснять?
В моей жизни это случилось впервые — вдруг исчез человек, к которому я успел привыкнуть, встречи с которым я ждал целый год. Если бы вы видели, как мы встречались в скверике возле нашего дома в Евпатории! Прямо- таки щенячья радость — визг, писк на весь город! Мы бы выскочили из колясок, если бы не наши мамы, которые не знали, что раньше делать — держать нас или обниматься самим после годовой разлуки. И вот этого человека не стало. Был — и нет! Где ты, Славуха?!
Я тогда еще не знал, что такое смерть. Да я и сейчас не очень–то знаю. Куда–то исчезают люди. И даже потом, когда у меня умер дедушка, мне тоже долго не говорили, почему он не приходит. А потом мы с мамой перестали ходить в гости еще к одному моему другу, Павлуше. Он был почти как я, но говорить совсем не мог и был всегда печальный. Но я–то знал, что он тоже все понимает. Иногда мы с мамой и папой ходили к ним в гости. У него было много игрушек и интересных книжек с картинками. И его мама, тетя Таня, очень любила, когда мы к ним приходили. Она всегда мне что–нибудь дарила, хотя Павлушке это явно не нравилось, он начинал плакать и кричать. Я всегда терялся и не знал, что делать. Павлушу мне было очень жалко — его бросил папа. Просто ушел — ну, не навсегда, как Славуха или дедушка, а взял свои вещи и переехал на другую квартиру. Как говорила бабушка Павлуши, «пошел устраивать свою личную жизнь, чтобы родить здорового, нормального ребенка, а не сидеть всю жизнь с этим инвалидом». Поэтому они жили вдвоем с мамой.
А однажды, когда тетя Таня была на работе, он запутался в ремнях коляски и задохнулся. Она пришла в перерыв, чтобы его покормить. А он не дышит. Тут уж они не смогли меня обмануть: когда раздался звонок и мама подошла к телефону, я услышал, как она вскрикнула и все время повторяла: «Не может быть, не может быть!» А затем сказала: «Я сейчас приду!» Потом позвонила папе на работу: «Умер Павлик!» — и попросила быстрее идти домой, а сама ушла к тёте Тане.
В те дни я впервые услышал слово «кладбище». И узнал, что это такое место, где живут те, кого уже никогда нельзя увидеть, потому что ключи от их квартир никому не дают. Так мне объяснил папа, а ему я все же доверял.
Но может быть, их можно услышать или как–то почувствовать? А может быть, они слышат, о чем говорят или думают те, кто приходит к ним? Иначе зачем же люди ходят на кладбище? Мама мне говорила, что тетя Таня ходит туда каждый день и просит у Павлуши прощения. Значит, он слышит? Даже иногда ходит туда с Павлушкиным папой, которому, наверное, теперь стало стыдно, что он ушел от них. Но я думаю, что Павлуша все же своего папу простил, а маму и совсем не за что было прощать. Она же не виновата, что ушла на работу. Ведь нужно было деньги зарабатывать. Меня, правда, почти никогда не оставляли дома одного. У нас всегда жила няня, ведь мама с папой тоже работали, чтобы заработать деньги для поездки в Евпаторию. А за Павликом раньше ухаживала бабушка, мама его папы. Но когда папа с бабушкой переехали на другую квартиру, она перестала к нему приходить. И тетя Таня никак не могла найти подходящую няню — тогда это было очень трудно, не то что сейчас! Поэтому Павлуша подолгу был дома один. И конечно, тетя Таня себя винила в его смерти. Что же делать, в жизни все может случиться… Уже и тетя Таня давно умерла, и я знаю, что она, конечно, встретилась где–то там со своим Павлушей.
А потом произошло самое страшное в моей жизни — заболел мой папа. У него под ухом, на шее, выросла какая–то шишка. И я однажды увидел возле него черное облако. Но мне ничего не говорили, и все вроде было как всегда — мы вновь поехали в Евпаторию. В то лето мне исполнилось 18 лет — значит, я стал взрослым. Для меня ничего не изменилось, но нам не разрешили заходить на грязи в детское отделение, где были все вместе — и девочки, и мальчики, и мамы, и папы.
А в мужское отделение, конечно, папе пришлось заходить со мной без мамы. А ему, наверное, уже нельзя было так долго быть в этой соленой и горячей рапе. И когда мы вернулись из Евпатории, папа вскоре лег в больницу на операцию. Я видел, что мама и все наши родственники очень нервничают. Мне сказали, что нужно просто вырезать эту шишку. А я подумал, что эта шишка могла у него вырасти из–за того, что я иногда — конечно же, случайно! — ударял его головой по этому месту. Как я себя ругал! Ну, что поделаешь! Когда ко мне близко кто–то приближается, у меня резко отклоняется голова, и тогда уж, конечно, кому–то достается. Ну и мне ведь тоже.
Рассказывать об этом времени я не смогу: я тогда просто не понимал, что происходит. Но на душе у меня была тревога. Примерно через три месяца после операции папа вышел на работу, и два года летом мы даже ездили с ним в пансионат, расположенный в очень красивом месте, в лесу, на берегу реки. Но на второй год я–то видел, что он был не такой, как всегда, — сильно похудел, быстро уставал и даже мне редко улыбался. А когда мы вернулись домой, он уже на работу не вышел. Мама, конечно, не хотела меня пугать и ничего мне не рассказывала. Я только видел, что каждое утро к нам приходила медсестра и делала папе укол, после которого он почти все время спал. А однажды утром меня срочно отвезли к бабушке, а когда я вернулся домой, мама сказала, что папу забрали в больницу очень надолго. Вначале я верил. Но ведь если бы папа был в больнице, мама бы к нему ходила. Готовила бы еду, как тогда, когда его оперировали. Потом, года через два, когда мама увидела, что я не успокаиваюсь и каждый день спрашиваю, когда придет папа, она сказала мне, что больница находится на другой планете, где скоро научатся лечить эту страшную болезнь. Может быть, это там же, где поселился Славуха? И хотя после этого прошло уже двадцать лет, я и сейчас еще надеюсь, что все–таки научатся же ее лечить — и папа вернется. Слова «папа» и «умер» для меня несовместимы. Просто его нет рядом с нами. Он ведь и раньше уезжал, бывало, в командировку надолго. И мы его ждали.
Перед нашим отъездом в Израиль меня все же повезли на кладбище, где было его место за оградой и черный блестящий памятник с портретом. Проехать туда на коляске было невозможно. Поэтому меня отнес на руках наш родственник, и были мы там недолго, ведь меня же долго не удержишь. Мама положила возле портрета большой букет ромашек — любимых папиных цветов, потом прикурила две сигареты, потушила их и оставила возле цветов. Он ведь и часа не мог прожить без сигарет. Значит, она надеялась, что они ему пригодятся? Понять это я, конечно, не могу, но я рад, что увидел место, куда иногда прилетает его душа, и что мама оставила там цветы и сигареты. Он будет знать, что мы его не забываем.
С собой мы увезли только большую фотографию папы, которую мама снимает со стены в день его смерти и в день его рождения. И возле фотографии она всегда ставит букет его любимых ромашек и свечку, которая горит целый день. И печет его любимый пирог, и мы приглашаем наших родственников, чтобы помянуть его. И он смотрит на нас, а мы — на него. Может быть, он действительно нас видит и слышит? Иногда мне кажется, что его лицо на портрете как–то меняется со временем, становится более грустным. Или такого не бывает? Но все равно в нашей памяти он остается молодым, ведь он ушёл от нас в 54 года…
С тех пор прошло почти двадцать лет. Иногда и сейчас я спрашиваю у мамы — сколько же можно ждать? Но мы ждем. Иногда я думаю, что мама все это придумала, чтобы я не очень расстраивался. Она знала, как я любил папу и что он значил в моей жизни. Она боялась, что я не выдержу. Наверное, она была права. Но мы с ней выдержали. Она даже научилась выпиливать из дерева кинжалы и мечи, как это делал папа, и у меня собралась большая коллекция. А потом папины друзья подарили мне в день двадцатилетия настоящий меч из металла, который они отлили на заводе. Ведь они были металлурги, как и мой папа!
Конечно, все думают, что любовь к оружию привил мне папа. Наверное, это так. Но мне кажется, что и не совсем так. С самого моего детства я помню, что папа, чтобы меня развлечь, вырезал мне из дерева своим перочинным ножиком (этот ножик я храню до сих пор) шпаги, ножи и даже мечи. И все наши друзья приносили нам разные палки, ветки деревьев, даже распиленные куски старой мебели — в общем, все, что могло пригодиться для этой цели. Я мог часами смотреть, как он это делает, мне сразу понравилось это занятие. Именно это! Ведь папа еще лепил мне разных зверей из пластилина, строил замки из кубиков, рисовал корабли и машины, но все это было мне не так интересно. А когда я видел новый меч, когда я наблюдал за точными и нежными движениями папиной руки, полирующей изогнутую поверхность, я был самым счастливым!
С тех пор мы с папой начали изучать всё, что можно было найти о мечах. Это сейчас в Интернете есть все, что хочешь. А тогда было счастьем, если попадалась какая–нибудь книжка о самураях или рыцарях, и там были рисунки мечей и шпаг, и папа мог по этим рисункам делать мечи. Иногда, когда папа бывал в командировке, мама пыталась тоже что–то выпиливать. И она научилась здорово это делать, как будто бы знала, что ей придется заменить папу. Теперь–то, здесь, в Израиле, у меня очень много книжек и о рыцарях Круглого стола, и о самураях и их мечах. Когда мне исполнилось 30 лет, мне подарили целый комплект самурайских мечей с настоящей подставкой, с очень красивым орнаментом и обтянутыми кожей рукоятками. И я запомнил их странные названия — катана, тати, вакидзаси. И я знаю, как их правильно положить на подставку — обязательно лезвием вниз — и как их крепят к поясу…
У меня есть и меч короля Артура (ну конечно же, не настоящий, но очень похожий), и испанские мечи, и короткие женские кинжалы, которые дамы прятали в складках широких юбок, чтобы защитить себя от нападения. А на отдельной подставке лежат сабли. Одна очень старинная, мы ее купили на арабском рынке в Иерусалиме. Есть у меня и шпаги мушкетерские, и две рапиры спортивные, и даже есть настоящий морской кортик — нам его продал бывший капитан Северного флота, человек замечательный, но большой любитель выпить. Однажды, когда у него не было денег на водку, он его и продал нам недорого.
В отдельном ящике лежат разные пистолеты, кольты, браунинги и револьверы, а на стенке висят только два самых красивых дуэльных пистолета. Конечно, все это не настоящее, но сейчас так хорошо научились делать подарочные экземпляры, что сразу не отличишь. О мечах и вообще об оружии я могу рассказывать долго, но ведь это, может быть, не всем интересно…
А когда я вижу такой меч, какого у меня еще нет, я жалобно смотрю на маму и она понимает, что тут делать нечего — придется покупать… Хотя, наверное, скоро у нас стенка рухнет от мечей, пистолетов и другого оружия. Но что же делать, если очень хочется потрогать своими руками, рассмотреть рисунок на лезвии меча, узор на ножнах? Я понимаю маму, а она — меня. Каждый раз мы с ней договариваемся: «Это последний…» Какое–то время мы даже близко не подходим к этим магазинам, а потом приближается мой день рождения и все у меня спрашивают, что бы я хотел… хотя заранее знают мой ответ. А что еще я могу хотеть?..
Помню, что, когда я был маленький и не хотел кушать манную кашу, бабушка мне часто говорила:
— Чего же ты хочешь? Дордочки с паутинкой? Или достать луну с неба?
Что такое «дордочки с паутинкой», ни она, ни я, конечно, не знали. И луну, понятно, не достать, и вряд ли ее можно кушать. В общем, мы тогда вместе смеялись и приходилось кушать манную кашу. «Хотеть, — говорила бабушка, — можно только то, что можно купить, а мечтать — это другое дело, мечтать можно даже о совсем несбыточном».
У меня–то, конечно, своих денег тогда не было. Но позже я завел себе копилку и собираю деньги, которые мне иногда дарят вместо подарков на день рождения. А потом уже покупаю то, что мне больше всего хочется: или оружие, или книжки об оружии, или исторические книги, или конструктор ЛЕГО, чтобы строить замки. Иногда мне хочется купить красивую одежду и красивые туфли. Но это всегда дарят мне мама или родственники. Я очень люблю красиво одеться и пойти в гости или с мамой на концерт, если в зал можно проехать на коляске.
Мама очень редко мне отказывает, если я что–то прошу. И всегда говорит с грустной улыбкой: «Хотеть не вредно!» Но мне так мало можно хотеть! А мечтать–то, конечно, можно о чем угодно. Чаще всего я мечтаю о разных странах, и если бы меня спросили, куда я хочу поехать, то я ответил бы, что больше всего хочу в Японию. Мне так много читали о загадочных самураях и их обычаях. Интересно было бы своими глазами посмотреть на знаменитую японскую сакуру. Иначе как понять, что предназначение самураев — «быть похожим на опадающие лепестки сакуры»?
Я хотел бы побывать и в знаменитом саду камней Рёандзи, в котором человек попадает в какое–то особое состояние. Может быть, и я почувствовал бы там что–то особенное?
Но самое, конечно, удивительное — это самурайский кодекс чести «Бусидо» (какое красивое слово!), что означает — «Путь воина». Мне кажется, что главное в нём — это защита чести. И если самурай совершает какой–то нехороший поступок, который по правилам «Бусидо» считается недопустимым, то он предпочитает совершить самоубийство — харакири, вспарывая себе живот кинжалом. Такая смерть считалась столь же достойной, как смерть в бою. А самое интересное, что женщины тоже обучались этому, в день совершеннолетия им дарили маленький кинжал, которым в случае необходимости они могли совершить этот ритуал. Но женщина вскрывала себе сонную артерию на шее и в отличие от мужчин делала это, если оскорбление нанесли ей и затронули её честь. Обычай, конечно, очень жестокий. Но тут уж ничего не поделаешь: так принято. Один наш знакомый, побывавший в Японии в конце Второй мировой войны, видел своими глазами, как один японский генерал сделал себе харакири из–за того, что его армия сдалась в плен.
Но вообще в этом «Бусидо» мне не всё понятно, а со многим я не согласен. Разве это правильно, что путь воина означает смерть? И что жизнь не имеет никакой ценности? Даже для меня это не так — я ни за что не хочу умирать! Наверное, все–таки я никогда не был самураем. Может быть, я был просто мушкетером где–нибудь во Франции? Или рыцарем Круглого стола? Они мне как–то понятнее. Если бы я мог побывать в Англии, то обязательно поискал бы чашу Грааля и настоящий меч короля Артура — а вдруг они исполнили бы мои желания?! Ну хотя бы одно на нас двоих с мамой… А пока мы собираем самые разные мечи и шпаги, сабли и кортики, дуэльные пистолеты. И каждое утро сражаемся за каждый наступающий день…
К моему тридцатилетию мама посвятила мне стихотворение. Оно мне очень нравится.
Нам тридцать лет, нам тридцать бед
На долю выпало нести,
И каждый день встречать рассвет,
Как будто в трудный бой идти.
Нам тридцать лет, нам тридцать бед!
Быть может, еще будет случай,
И нам поможет пистолет
И самурайский меч могучий.
И враг невидимый падет,
И майский гром по поднебесью
При блеске молний нам споет
Свою излюбленную песню.
Нам тридцать лет, нам тридцать бед,
Но день встречаем мы с улыбкой.
Луч солнца, возвестив рассвет,
Смычком провел по синей скрипке…
Это правда. Ведь у нас столько оружия! И мы не сдаемся… Но, как говорит мама, к сожалению, стареем. Вот мне уже 40!
А теперь я хочу провести вас по тропинкам, ведущим к моим родителям. Ведь я — это они. А им тоже пришлось из–за меня перестроить всю свою жизнь.
С мамой, я думаю, мне просто повезло. На протяжении сорока лет она почти всегда была рядом со мной — днем и ночью, на расстоянии слышимости моего негромкого и невнятного голоса. Я чувствовал ее спокойное дыхание, я знал, что она готова выполнить любое мое желание. Ее друзья стали моими друзьями. Я всегда был рад видеть их приветливые, улыбающиеся лица. Наш гостеприимный дом встречал их пирогами и чаем, задушевными разговорами, стихами и песнями.
Я очень люблю свою маму… А обо всем остальном она расскажет сама.
Человек думает, что все, что с ним происходит в жизни, происходит случайно и он волен поступать, как ему хочется. Но однажды, бросив взгляд на прожитую цепочку событий, он понимает, что все его поступки оказываются связанными в один сложный узор, который рисовал кто- то другой. А он просто вязал ряд за рядом, где нужно, закругляя, поворачивая, меняя стиль вязания, но двигаясь только вперед, все дальше и дальше, и если даже ошибался, то распустить уже связанное было совершенно невозможно. И чем дальше он вязал, тем понятней становилось ему, что каждая очередная петля соединена с множеством предыдущих, на них держится, ими подготовлена и обусловлена.
Сейчас, оглядываясь назад, на годы своей юности, я вспоминаю некоторые факты и события, которые медленно и осторожно подводили меня к предстоящему испытанию, сталкивая, как бы случайно, с проблемами инвалидов и накапливая опыт их понимания. Недаром ведь говорят, что Бог, посылая человеку испытание, дает ему силы, чтобы с ним справиться.
Приговор врачей перевернул всю нашу жизнь. Но вопреки всему где- то в глубине сознания оставалась не подчинившаяся разуму надежда. И именно она провела нас по трудным дорогам, которые нам предстояло пройти.
…Когда нашему сыну исполнилось семь или восемь лет и мы поняли, что ни лекарства, ни евпаторийское лечение не помогают, в наш город приехал китаец, — как нам рассказали, потомственный врач, который Atoe лечить многие болезни методом иглоукалывания. Нам удалось с ним договориться, и он пришел к нам домой. Ничего у нас не спрашивая, доктор подошел к нашему сыну, как будто видел его уже не первый раз. К нашему удивлению, он сразу нашел к нему подход, что–то ему рассказывал, о чем–то спрашивал, стучал какими–то молоточками по позвоночнику, а потом сказал:
— Если бы у вас была возможность переехать в город, где я живу, в Ташкент, я бы попытался что–то сделать, хотя, конечно, гарантии, что он пойдет, я дать вам не могу. Но вы должны знать, что у вашего ребенка интеллект почти не затронут. И это главное. Поверьте мне, для человека это главное. Можно быть счастливым, не умея ходить, и можно быть несчастным, даже если ты физически совершенен. Попытайтесь сделать его счастливым!
И еще одна встреча помогла нам принять и преодолеть все, что пришло в наш дом с рождением сына, помогла не потерять надежды, не отпустить ниточку жизни.
Однажды мы вместе с сыном были в гостях, на дне рождения моей подруги, которая работала в то время переводчиком в группе инженеров, приехавших из Индии, — как тогда говорили, перенимать опыт у советских сталеваров. Она пригласила несколько человек из этой группы на свой день рождения. Нам было интересно посмотреть и послушать людей из другой страны, тем более такой экзотичной, как Индия. У меня были свои причины для этого интереса. Я в то время много читала о йогах и их удивительных способностях, о семье Рерихов, о знаменитой Шамбале и о прозрениях Елены Блаватской. И где–то в глубине души все равно жила надежда: а вдруг?! Вдруг случайно я что–нибудь узнаю о лечении этого тяжелого заболевания — ДЦП?!
К сожалению, разговор шел на английском языке, который я знала не слишком хорошо. Поэтому мы с сыном сидели немного в сторонке, чтобы не мешать разговаривающим. В какой–то момент я заметила, что на нас смотрит один из гостей — высокий красивый индус средних лет. Он что–то сказал моей подруге и вместе с ней подошел к нам. Приветливо улыбнувшись и протянув руку сыну, он спросил у меня:
— Это ваш ребенок?
— Да…
Тогда он вдруг неожиданно поклонился мне, молча взял мою руку и с каким–то удивительным выражением лица поднес ее к губам и поцеловал.
Потом он рассказал нам, что в Индии к родителям такого ребенка относятся с особым почтением, так как считают, что Бог доверил им (!) этого ребенка, потому что они достойны быть его родителями, и что только они могут исправить его карму и сделать его счастливым. Но они должны понять главное: ребенок может быть счастлив только в счастливой семье!
— И это — ваш путь, — сказал индус, глядя мне прямо в глаза.
Так во второй раз я услышала то, что как бы само собой входило в нашу жизнь: мы обязаны быть счастливыми!
И теперь я думаю, что знаю секрет такого счастья: это ЛЮБОВВ! Мы укрыли своего сына от всех невзгод покрывалом любви, дали ему скатерть–самобранку, сапоги–скороходы и ковер–самолет! Что еще нужно для счастья?
Но чтобы дать счастье кому–то, нужно быть счастливым самому. Нельзя же дать то, чего у тебя самого нет. Ведь и слово «счастье» — это со–частье. То есть общая часть, co–владение чем–то. Чем? Это я сейчас пытаюсь разложить по полочкам нашу жизнь. А тогда решения приходили интуитивно. Просто хотелось видеть улыбку ребенка. Значит, нужно улыбнуться ему. И он улыбался в ответ. И это входило в привычку, в характер.
Нам пришлось переосмыслить само понятие счастья. Оказалось, что у него множество лиц. И в этом множестве мы должны были найти свое, доставшееся нам, вернее — оставшееся. Нет, мы не жили по какому–то намеченному плану. Нас будто бы вела чья–то умная, добрая и уверенная рука. У нас не было выбора. Нужно было учиться искренне улыбаться, смеяться, жить, любить, работать, писать стихи, печь пироги, принимать гостей. Сделать так, чтобы сын никогда не увидел слезы в глазах, печаль в сердце. Не только не увидел — не почувствовал. Это сыграть нельзя. Нужно было изменить жизненные приоритеты, во главу угла поставив главное — интересы ребенка. И при этом не переступить ту узкую грань, за которой этот приоритет лишил бы нас обыкновенного человеческого счастья. Ведь именно его мы должны были дать сыну. Мы должны были сделать его счастливым! И я надеюсь, что это у нас получилось. И та, казалось, неподъемная печаль — отступила. Спряталась в панцирь, как черепаха. И только иногда, по ночам, слышен ее тихий–тихий царапающий шепот: «Я здесь»…
Да, это трудное, особое счастье — счастье преодоления. Именно оно дало нам силы выжить. Ведь у нас был замечательный учитель — это, конечно, он сам, наш сын: самый сильный, никогда не унывающий, жизнерадостный, ни разу нас не упрекнувший, прощающий, научивший и нас не унывать, радоваться жизни и понимать ее неповторимость и красоту, научивший нас терпимости, и терпению, и прощению! Это он уверенно держит в своих слабых–сильных руках поводья нашей жизни. Мы только помогали ему на поворотах. А он — нам! Благодаря ему нам удалось стать мудрее, добрее, сильнее.
На днях ему исполнится 40 лет. И он улыбается и говорит, что счастлив! Значит, счастливы и мы.
Нет, я не ошиблась, написав «мы», хотя со времени смерти его отца прошло много лет. Потому что все эти годы он был с нами — верный друг, нежно любящий муж и необыкновенный отец, самозабвенно преданный своему сыну, не растерявшийся, не потерявший надежды до последнего своего дня.
Через девять дней после его похорон, когда ушли наши друзья и родственники после поминок, я вдруг услышала странный треск над головой.
Я подняла голову — и буквально онемела от ужаса: вокруг лампы кружился голубой сверкающий шар размером с яйцо. Это было похоже на шаровую молнию. Хотя на улице была солнечная морозная погода, не было никаких туч и тем более грозы. Я знала, что в таких случаях нельзя двигаться, но если бы и не знала, то сдвинуться просто не смогла бы. Не знаю, сколько времени это длилось. Когда я пришла в себя, шар пропал, а через мгновение в комнате, примыкающей к кухне, раздался страшный треск. Когда я туда вошла, я увидела, что в оконном стекле образовалась маленькая круглая дырка, будто бы кто–то бросил камень в окно. Но камня я не нашла, а дырка была совершенно круглая, как оплавленная. И не было никаких осколков стекла на подоконнике, и на стекле — ни одной трещины. А за окном, не шелохнувшись, замерли два дерева, когда–то посаженные мужем, и медленно падал снег на их ветки, на землю, чтобы охладить боль потери…
Так он ушел. С тех пор прошло двадцать лет, но мы ведь знаем, что он все равно с нами…
…Я думала, что воздух пуст,
А он наполнен был любовью,
Той, что прильнула к изголовью,
Снимая слепок с влажных уст.
Я думала, что воздух пуст,
А в нем металась и горела
Душа, парящая вне тела
В четвертом измеренье чувств.
Я думала, что воздух пуст…
Мой папа! Он так меня любил! Я до сих пор не верю, что он ушел навсегда. Ведь каждый день в течение двадцати лет, часов в шесть вечера, я начинал прислушиваться: я знал, что с минуты на минуту начнет поворачиваться ключ в замке и вместе с потоком папиросного воздуха, на ходу раздеваясь и бросая на пол портфель, он ворвется в комнату и обнимет меня. Этот звук поворачивающегося в замке ключа и запах его сигарет никак не хотят забываться. Когда мы уезжали в Израиль, я очень волновался. А вдруг он вернется, а нас нет? Ведь теперь у нас другие двери и старый ключ к ним не подходит! Иногда такие глупые мысли приходят мне в голову.
Однако рассказывать о папе я не могу. И хотя я знаю, что он тоже не любил это делать, я думаю, что если я попрошу, то он мне не откажет. Теперь ведь другое дело!
Записная книжка моей памяти начинается с самого страшного дня в моей жизни. Мне только недавно исполнилось шесть лет. На каком–то вокзале толпятся сотни людей, и мы с мамой и старшей сестрой зажаты в этой толпе. Мама бросается с нами из стороны в сторону, но никак не может пробиться к вагонам. Какой–то незнакомый мне мужчина подходит к нам и что–то взволнованно объясняет маме. Она начинает плакать и прижимает меня к себе. Потом достает из сумки ключи и клочок бумаги, что–то на нем пишет и отдает мужчине и ключи, и записку. И я слышу ее дрожащий голос: «Сыночек, иди домой, дядя Петя тебя отведет и позовет папу». Мужчина берет меня крепко за руку и, не дав опомниться, уводит с вокзальной площади.
Конечно, я не могу точно воспроизвести все события того дня. Помню только, что в конце концов дядя Петя приводит меня к нашему дому, открывает нашу квартиру и говорит мне: «Ты не волнуйся, я сейчас пойду на завод и все расскажу твоему папе, и он к тебе скоро придет».
Не знаю, по какой причине, но дядя Петя на завод не попал. Отец дни и ночи был занят — завод готовили к эвакуации. И папа не знал, что я дома. Он пришел случайно через три дня, чтобы собрать свои вещи. Когда я уже выплакал все слезы от страха и голода. Этот ужас одиночества в закрытой квартире, без еды, без надежды увидеть кого–то близкого, и эта страшная обида на самого родного и любимого человека, маму, — остались на всю жизнь.
Подробности я узнал много позже. Дело было в том, что моя мама — немка. Говорят, что депортацию немцев с Украины начали ещё за несколько дней до войны. Тысячи людей должны были собраться в считанные минуты и покинуть свои дома. Немцы из смешанных семей также подлежали депортации. Что заставило мою маму отправить меня назад, к отцу? Этого уже никто никогда не узнает. Может быть, она понимала, что ей одной с двумя детьми не справиться в этом ужасе? Много позже до меня доходили слухи, что мальчиков забирали у матерей и отправляли в детские дома. А в вагонах, переполненных перепуганными людьми, не готовыми к длительному путешествию, без запасов воды и продовольствия, умирали сотни людей, так и не доехав до мест назначения в Сибири и Казахстане. Не знаю. Не берусь ее судить. Но больше никогда своей мамы с сестрой я не видел. Что с ними стало? И простить ее я так и не смог. С тех пор в нашем доме даже имя мамы никогда не упоминалось.
Эвакуироваться мы с папой уже не успели и уехали в небольшое заброшенное село, где жили какие–то наши дальние родственники. А к концу войны папа сошелся с маленькой худой женщиной, которая стала моей мачехой. Что греха таить, я ее не любил никогда, да и она меня не любила. Не обижала — но и не любила. Вся моя нежность и любовь остались в далеком прошлом, откуда как живая улыбалась мне моя мама. Но она не смела ко мне прикоснуться: знала, что я не простил ее.
Я об этом сейчас написал, чтобы было понятно, что именно я интуитивно искал в женщинах. Та, которую я смог бы полюбить, никогда не бросила бы своего ребенка, ни при каких обстоятельствах. Разве я знал, что Бог пошлет мне такое испытание? Но что должно было случиться, то случилось — выбор ведь не за нами. А женщина, которую я встретил и полюбил, была той, единственной, и на нее я мог положиться.
Она безропотно прошла со мной весь путь, начертанный нам Судьбой. И не сошла с этого пути, когда меня не стало. А наш ребенок — маленький голубоглазый человечек, такой несовершенный физически, со взгля- дом мудреца и безоблачной улыбкой младенца, — стал для меня всем: в нем был источник моей боли и счастья, отчаяния и надежды. И видит Бог, я их оставил не по своей воле. Но они знают, что я и сейчас с ними.
Это правда. Я так часто его вспоминаю, хотя уже прошло двадцать лет!
— Мам, я помню, мне это папа читал!..
— Мам, я люблю чёрный кофе, как папа…
— А я помню, что папа тоже любил кисло–сладкое мясо готовить…
— Мам, испеки пирог, который папа любил…
Я часто спрашиваю у мамы:
— Сколько же можно ждать?
А она всегда отвечает:
— Еще ведь не научились лечить эту болезнь…
Строить замки из маленьких кубиков, которые вставлялись друг в друга, тоже научил меня папа. Замки, которые он строил, были такие красивые, что я тоже изо всех сил старался построить такие же. Одна рука, левая, у меня получше. Я в ней могу удержать карандаш. И в конце концов я научился одной рукой соединять эти кубики. Конечно, это очень трудно! Но у меня получилось! Мои замки тоже очень красивые — почти как у папы. Так говорят все — и мама, и все мои родственники, и мамины друзья, и знакомые. Обычно я и сам не знаю, что получится. Как будто они сами возникают из–под руки. Правда, сейчас у меня есть книжка о Диснейленде, там нарисовано столько прекрасных замков, и я иногда в эту книжку подсматриваю. Я ведь их уже столько построил, что иногда фантазии не хватает…
Конечно, мама мне немножко помогает, но только когда нужно что–нибудь укрепить, чтобы на углах не развалились стены. А когда замок готов, я как будто бы заселяю его принцами и принцессами, королями и королевами. Вообще я очень люблю историю. И в зависимости от того, о какой стране мы с мамой в данный момент читаем, я строю английские замки или итальянские дворцы, французские соборы или японские чайные домики. Недавно я узнал, что один из самых красивых соборов — собор Парижской Богоматери — строился почти сто лет, и это было в конце XII века! Даже мама сказала, что в это трудно поверить. И тогда я его тоже построил — правда, по рисунку. Я тоже долго строил — две недели. Пришлось маме покупать еще одну коробку ЛЕГО, потому что мне не хватило кирпичиков. Конечно, посмотреть бы на настоящий собор, но об этом я даже не мечтаю! Все мои родственники говорят, что получилось очень похоже. Вот он какой!
Иногда мои строения живут долго–долго, а иногда, если мне что–то в них не нравится, то всего несколько дней. И тогда я придумываю какую–нибудь битву или нападение разбойников и построенный с таким трудом замок безжалостно разрушаю. Мама говорит, что не может на это смотреть: ей просто жалко моих израненных пальцев и ногтей. А мне не жалко: я уже начинаю мечтать о новом замке. Или делаю перерыв, чтобы пальцы зажили, и рисую.
Лучше всего у меня получаются подводные лодки. Я очень люблю книжки Жюля Верна. А капитан Немо — мой любимый герой. Если книжка мне нравится, я могу ее слушать много раз, пока всё не запомню. Раньше мне читал папа, он мог читать часами. А у мамы вскоре начинает болеть горло. Сейчас–то появились аудиодиски, и теперь я могу слушать, сколько хочу — много раз, пока не надоест или пока диск не выдерживает и не начинает сбиваться. Но все равно, когда читал папа, было лучше. Он мне все мог объяснить, я ведь не всегда могу понять сразу, что там произошло. Но папы нет, ничего не поделаешь…
Иногда, глядя на построенный замок, я будто вспоминаю о каком–то давнем времени… Но почему–то (наверное, это плохо) я всегда вижу себя воином. И конечно, я всегда побеждаю — и в бою, и на турнирах, и в поединках! Проигрывать я не люблю. Даже в шашки. Меня научил играть папа, а сейчас я играю с дядей Борей. Он немножко меня учит. И я все же у него иногда выигрываю, по–честному. Но иногда — проигрываю и расстраиваюсь. А мама говорит, что воин должен уметь проигрывать.
Все то, о чем я уже вам рассказал, — и мой музей оружия, и мои замки, и книги — в общем, все, что у меня есть, — живет вместе со мной и мамой в нашем доме. И хотя это только квартира в большом шестиэтажном здании, но эта квартира — наш дом.
Свой дом должен быть у каждого человека. Это такое место, где он всегда может быть самим собой, его никто чужой не видит, не слышит, как будто бы он невидимка. Со всех сторон он защищен — от любопытных взглядов, от дождя, от ветра, от холода и жары. Здесь его окружают только самые близкие и любимые люди, привычные вещи. Папа мне рассказывал, что самые первые люди это поняли давным–давно и жили в пещерах, чтобы спрятаться от непогоды и диких зверей, а может быть, и друг от друга. Потом увидели, что многие животные сами строят себе что–то похожее на пещеру: лисы — норы, медведи — берлоги, волки — логово, даже маленькие птички вьют себе гнезда. И тогда люди тоже начали строить жилища. И придумали двери. Я думаю, что двери — это и сейчас самая важная часть дома. Выйдя из дома, за дверь, ты сразу попадаешь в другой мир и становишься другим, «видим- кой». Иногда это очень интересно. Ведь не только тебя видят, но и ты всех и всё видишь. И даже если ты молчишь, все равно как бы разговариваешь мысленно с кем хочешь — с людьми, с облаками, с деревьями. А если что–то тебе не нравится или надоело, всегда можно уехать домой, закрыть за собой дверь и снова стать для всех по ту сторону двери невидимкой.
Свой дом я очень люблю и думаю, что он тоже меня любит. И мне хочется вас пригласить в мою главную комнату. Конечно, она не только моя. Но мама говорит, что я почти ее выселил, потому что, действительно, все стены, шкафы и полки заняты моими вещами. Маме остался один уголок с маленьким книжным шкафом с ее любимыми книжками, и еще небольшая часть стены, на которой висят портреты ее любимых поэтов. А главные герои в этой комнате — мой широченный диван, который безропотно терпит меня весь день, с восьми утра до двенадцати ночи, и его помощник — замечательное кресло, которым я умею управлять сам с помощью электрического пульта.
В этой комнате все сделано так, чтобы мне было удобно: я сам могу достать почти все, что мне может понадобиться, и редко обращаюсь к маме за помощью. На расстоянии вытянутой руки здесь лежат на полках мои книги, диски, карандаши и бумага. На ковре над диваном висит оружие, а на самом диване — все, к чему я часто обращаюсь: пульт для включения телевизора, мои любимые книги и диски и даже маленький DVD. На своем диване и в окружении всех этих вещей я чувствую себя спокойно и уверенно. Здесь все то, что я люблю. И я думаю, что все эти вещи меня охраняют и тоже любят. Ведь им приятно, что они мне нужны и находятся в моей комнате, а не в магазине, где они были бы ничьи.
Но иногда всё же наступает такой момент, когда мы с мамой начинаем мечтать куда–нибудь вырваться из этих наших стен и стать «видимками». Ведь понятно, что нельзя без конца смотреть на одни и те же предметы, даже если ты их любишь, и на одни и те же деревья в окне, хотя деревья эти — эвкалипты и я знаю, что они очень полезны для здоровья; и даже на одни и те же звезды, которые подмигивают мне с черного неба, когда я ложусь спать. Не то чтобы это всё надоедает, но вдруг очень хочется очутиться в другом месте. И тогда мы начинаем искать на карте Израиля какое–нибудь красивое место, где мы еще не были и где можно пожить хотя бы недельку. Там уж я смотрю во все глаза или на море, или на горы, или на окружающие нас деревья. А иногда я просто люблю посидеть в лесу и послушать, как шумят деревья, падают шишки, поют птицы, что–то стрекочет…
Но больше всего я люблю знакомиться с новыми людьми. Правда, мама говорит, что, к сожалению, эта моя любовь не взаимна. Мне трудно понять почему. Ведь я не могу сделать им ничего плохого. Наверное, все же трудно переступить через невидимую черту в наше, другое измерение. Хотя, конечно, иногда взрослые люди решаются с нами познакомиться и даже предлагают свою помощь.
Время там летит очень быстро. Но всё же через несколько дней я начинаю скучать по своей комнате. Мама говорит, что мы с ней как почтовые голуби, которые всегда возвращаются домой. С самого детства их учат любить свой дом, и они всегда хотят туда вернуться. Они ведь помнят, что дома их ждут, накормят и будут им рады! И я тоже знаю, что мои вещи без меня скучают и ждут меня. И конечно, мы возвращаемся. Это здорово, когда есть дом, в который всегда хочется вернуться.
Недавно мама нарисовала мне интересный рисунок: сначала — маленький квадрат. И сказала: это наша квартира. Вокруг него — чуть больший квадрат: наш дом. Потом еще больший — наш город, потом еще больший — наша страна Израиль. Потом самый большой — наша Земля. Интересно, сколько таких квадратов можно нарисовать? А человек так устроен, что сначала какая–то неведомая сила тянет его из маленького квадрата в больший и еще больший. А затем наоборот — из каждого большого квадрата тянет вернуться в предыдущий — меньший. Потому что в самом центре есть самый маленький квадратик — его дом. Правда, иногда такое возвращение занимает очень много времени, проходит много веков и поколений. Но тут уж ничего не поделаешь: так был устроен человек. Поэтому, наверное, и вернулись евреи в свой дом, на Святую Землю, туда, где когда–то начали строить свои первые дома. А когда пришло время, то и мы с мамой оказались в Израиле.
Конечно, в этом мамином рассказе я не все понял. Откуда все–таки человек знает, куда он должен вернуться, если между тем первым домом его далеких предков и временем, в котором он живет, прошло так много столетий?
Мама тоже не знает. В таких случаях она поднимает голову вверх, к небу, и говорит:
— Это знает только Бог.
Я бы очень хотел знать: действительно ли существует этот Бог, который все знает и все может. Все то, что я о нем знаю, рассказывали мне мои няни — простые русские женщины, которые научили меня молиться, и я до сих пор помню молитву «Отче наш…». Но я ведь так искренне просил его хоть немножко мне помочь. И я понял, что или он меня не слышит, или помочь не может, это не в его власти. Чтобы спасти его репутацию, Анна Владимировна, моя последняя няня, говорила: «Он не может тебе помочь, потому что ты еврей по маме, а у евреев другой Бог и другие молитвы».
А почему же он не помогает другим детям, у которых мамы русские? Моему другу Славухе, например?
Когда мы приехали в Израиль, я сразу же выучил молитву «Барух ата адонай…», и однажды мы с мамой и моим двоюродным братом поехали в Иерусалим к Стене Плача. Мы с мамой заранее написали две записки с одной и той же просьбой, которые нужно было спрятать в Стене между камнями. Две — поскольку нас предупредили, что Стена разделена на две половины — мужскую и женскую. Значит, я не мог проехать вместе с мамой. Меня провез до самой Стены мамин знакомый. Он и нашел там щель и помог мне спрятать в ней записку. Так делают все, кто туда приезжает. Конечно, вы догадываетесь, о чем мы с мамой просили. И мы прочитали молитву. А по дороге домой я спросил у мамы:
— Сколько же нужно ждать?
А мама печально ответила:
— Ты видел, сколько там людей, а сколько записок?! Нужно набраться терпения.
Вот и еврейский Бог нам не помог. Неужели потому, что у меня папа не еврей? Нет, я так не думаю. Конечно, не в этом дело. Ведь я не раз видел фильмы по телевизору о страшных еврейских погромах, и мне еще папа читал о миллионах евреев, сожженных в крематориях во время войны. Что же он им–то не помог? Так может быть, его все же нет? Или он не всемогущий? Или ему для чего–то нужны наши беды? Иногда мне кажется, что правильно последнее: ведь если бы не было бедных, больных, беспомощных инвалидов, то люди не знали бы, что такое жалость и сочувствие. Если бы никому не нужно было помогать или если бы не нужно было делать кому–то добро, то тогда на Земле жили бы только злые и безжалостные люди. И Бог, наверное, разлюбил бы ее, нашу Землю, и она бы просто исчезла, не смогла бы прожить без его любви. В одном мамином стихотворении есть такие строчки:
Можно выжить без пищи, без воды и без солнца,
Продержаться неделю на корочке хлеба,
Без любви — не поется, без любви — не живется,
Без любви даже души не взлетают на небо.
И я понял наконец, почему Бог мне не помогает. Я нужен всем такой, какой есть. Чтобы не засохли окончательно семена жалости и добра, которые Бог посеял в созданном им человеке. Мне папа говорил, что именно из них вырастает волшебный цветок Любви…
Я иногда думаю, что же все–таки означает это слово — ЛЮБЛЮ? Что человек чувствует, когда, не задумываясь, говорит: «Я люблю»?
И я никак не могу понять, почему одним словом называют такие разные чувства. Например, я люблю яичницу–глазунью, потому что она вкусная и красивая. И похожа на два солнца на белом небе (мне папа когда–то рассказывал, что есть такие планеты, на небе которых сияют два солнца). Мне кажется, что когда я ем ее, у меня улучшается настроение.
Или я люблю фильм «Капитан Немо». Там так красиво на дне океана! И там такие замечательные люди — храбрые, честные, великодушные! И как Жюль Верн мог все это придумать? Ведь тогда подводные лодки только- только появились! И мне папа сказал, что в них еще не было иллюминаторов. Этот фильм я видел много раз — и он мне не надоедает.
Или люблю, например, слушать, когда мне читают какие–нибудь приключенческие или исторические книжки. Я забываю обо всем, и мне кажется, что я живу вместе с героями книжек. Сражаюсь, побеждаю, влюбляюсь, даже умираю. У меня много любимых книг, и мне всегда хочется их слушать, хотя мама говорит, что я уже знаю их на память. Но ведь когда я действительно уже знаю почти на память, начинается самое интересное — я всем раздаю роли. Сначала выбираю какого–нибудь героя, кем бы я хотел быть. Представляю себя в его наряде и тогда прошу маму сделать мне такой же костюм на праздник Пурим. А всех других героев тоже как бы примеряю на папу, маму, маминых подружек или моих родственников. Получается здорово! Иногда мы, прямо как в театре, играем какие–нибудь сценки. Мой любимый герой — Д’Артаньян! Мне бы хотелось быть таким, как он, — красивым, сильным и справедливым. Только я на его месте никогда бы даже не взглянул в сторону миледи! Мне ее ничуть не жалко! Но что поделать — мама мне говорила, что многие мужчины не могут устоять перед красивой женщиной, даже зная наверняка, что она злая и нехорошая. Мне кажется, что я бы устоял…
Совсем по–другому я люблю музыку. Мне кажется, что звуки плавают вокруг меня, как русалки или сирены, они меня завораживают, и я забываю обо всем на свете. А то, что я чувствую в эти мгновения, я называю «любовь». Когда я слушаю мой любимый романс «Гори, гори, моя звезда» или песню Рождественского «Мы нежность друг друга» в исполнении Анны Герман, я всегда плачу. Как объяснить — почему? Глаза наполняются слезами, в горле как будто бы ком, прямо не продохнуть. Так жалко — кого–то или чего- то. Себя? Получается, что любовь и жалость живут как бы вместе.
Любовь к человеку — это, конечно, совсем другое чувство. Понятно, что я очень любил папу, люблю маму. Совсем не потому, что они красивые или храбрые. Хотя для меня они, конечно, самые красивые! Я даже не знаю, как объяснить это чувство. Просто когда они рядом, я знаю, что со мной ничего не случится. Без них мне бы не прожить. И хотя папы уже давно нет с нами — от него ко мне тянется серебряная ниточка любви.
Я очень любил моего друга Славуху. Хотя помочь мне он ничем не мог — сам был такой же беспомощный, как я. И был совсем некрасивый. Но мне с ним было весело, и мы с ним часто смеялись, забывая о наших непослушных руках и ногах.
А еще я очень любил нашего кота Барсика. Вообще с котами у меня особые отношения. Я расскажу об этом как–нибудь в другой раз. Ну что значит любить кота? Правда, он действительно был красивый, цвета топленого молока. И когда никого не было дома, он меня охранял. Но он сильно болел, и его пришлось усыпить. Мы с мамой очень плакали: ведь мы его любили.
И что же общего между всеми этими ЛЮБЛЮ? Одно вкусно кушать, другое очень нравится слушать, третье — смотреть. А с любимыми людьми просто хочется быть рядом. Может быть, от всего, что любишь, на душе становится так легко, что даже забываешь обо всех неприятностях? Хотя, если честно, то я о плохом вообще не думаю. Я принимаю жизнь такой, какая она есть. И эту жизнь я люблю!
И еще получается, что я люблю все красивое. А может быть, наоборот: все, что любишь, кажется тебе красивым?
И еще я знаю, что есть любовь главная — любовь к Женщине. В нее как бы входят все предыдущие любви — хочется и смотреть, и слушать, и прикасаться, и просто быть рядом. И что–то еще, чего я не могу объяснить.
Из–за этой любви дерутся на дуэли, иногда даже убивают себя, и благодаря ей рождаются дети… Правда, об этом я знаю очень мало, только догадываюсь. Вернее, догадывается мое тело. Если бы папа был с нами, он бы мне рассказал, конечно, подробнее. А мама, понятно, не может. Она только смеется и говорит, что если бы я был здоров, то все девочки были бы у моих ног, потому что я очень красивый и влюбчивый. Действительно, мне иногда нравятся сразу несколько девочек. Но, конечно, одна — больше других.
Когда я увидел ее в первый раз, она вдруг подошла ко мне и поцеловала в щечку. Впервые в жизни меня поцеловала женщина! (Я, конечно, не считаю поцелуи мамы или бабушки — это совсем другое дело.) После этого поцелуя я сразу почувствовал, что со мной что–то произошло… И влюбился с первого взгляда. Я думаю, что она об этом догадывается. Но я понимаю, что по–настоящему она не может меня полюбить. Во–первых, у нее есть муж. Но я–то знаю, что не только в этом дело. Здоровые дети не хотят со мной дружить, здоровые девочки не могут меня любить. Ну что тут поделать? Я и сам ни разу не влюблялся в больных девочек. Я ведь живу в обществе здоровых людей. Больных я видел только в Евпатории, но это было очень давно. Поэтому, конечно, я влюбляюсь в тех, кто меня окружает. И я вам признаюсь, мне очень хочется жениться! И родить детей! А мама говорит, что это все обязательно будет в следующей жизни… Ничего, я подожду.
Что же это такое — любовь? В этом слове столько всего, что можно запутаться. А мама говорит, что любовь похожа на многострунный музыкальный инструмент. Это как будто бы подарок, который Бог дарит каждому при рождении. А может быть, и чуть раньше. Недаром же говорят, что беременным женщинам нужно слушать спокойную музыку, любоваться природой или красивыми картинами, читать умные книжки. Видимо, мамы могут этот инструмент настраивать до рождения ребёнка и, конечно, когда он уже родился, но ещё маленький. А потом уже каждый человек настраивает его по–своему. И чем больше струн в нем, чем лучше они настроены на всё прекрасное, тем сильнее это великое чувство — любовь!
И еще я знаю, что когда ты любишь многое и многих, тебе хочется жить вечно. Я знаю, что буду жить вечно, потому что мне нравится жить, несмотря на то что я такой, какой есть. Мне кажется, что здоровым людям это понять трудно. Но ведь мы с мамой смотрим на жизнь из другого измерения.
…А если человек не любит ничего и никого, то тогда зачем ему жить? Может быть, поэтому самураи так легко расставались с жизнью? Они переставали любить. Они просто уже не могли полюбить никого. И тогда они падали на землю, как лепестки сакуры…
«Итак, в первый вечер я уснул на песке в пустыне, где на тысячи миль вокруг не было никакого жилья. Человек, потерпевший кораблекрушение и затерянный на плоту посреди океана, — и тот был бы не так одинок».
Моему другу Мирону с благодарностью
Жил–был Мирон. Большой. Тихий. Умственно отсталый. И ему снилась музыка…
Он сказал мне об этом как будто случайно, между прочим. По субботам мы встречались в театрально–терапевтической студии для людей с особыми потребностями, которая называлась «И смех, и слезы», и готовили спектакль к фестивалю.
Мы хотели поставить спектакль о наших мечтах.
Я спросил тогда Мирона:
— О чем ты мечтаешь?
— Быть аккордеонистом.
Вообще он мало говорит. Иногда, чтобы узнать что–то от него, нужно спрашивать по нескольку раз.
— Аккордеонистом?
— Хочу играть на аккордеоне…
Мирону было тогда тридцать пять. Он никогда не ходил в школу (слишком сильно выраженной была его умственная отсталость — еще недавно таких детей, как он, считали необучаемыми). Почти всю свою жизнь Мирон прожил в пределах маленького родительского домика, не покидая своей улицы. Правда, и там над ним часто смеялись — а бывало, и издевались…
Это было уже пятнадцать лет назад. Помню, как он ходил, глядя себе под ноги, — сжавшийся, сгорбленный, настороженный. Проходя с ним по улице, я замечал иногда, как насмешливо поглядывали в нашу сторону сдерживаемые моим присутствием уличные мальчишки–забияки, и видел, что Мирон хотел поскорее попасть домой…
Потом в его жизни произошли хорошие перемены: Мирон пришел в общину «Вера и Свет» для людей с особенностями умственного развития, их семей и товарищей[21]. Здесь он нашел друзей, начал работать в мастерской — и так попал в среду, где его полюбили, стали уважать и принимать таким, какой он есть. Здесь постепенно он смог раскрыться и развить свои таланты. Особенно — к танцам и театру. Как раз тогда мы основали театральную студию, и это был один из первых спектаклей.
— А почему ты хочешь играть на аккордеоне?
Мирон долго не отвечал. И только потом, спустя какое–то время, тихо промолвил:
— Потому что мне снится музыка…
В свое время, когда я получал образование психотерапевта, меня научили с уважением относиться к снам. Позже, в силу личного опыта, я и сам научился прислушиваться к снам, ибо на определенных этапах жизни получал сны–послания, которые были чрезвычайно ценными и оказали большое влияние на мой внутренний и внешний жизненный путь. Примерно тогда же, когда я познакомился с Мироном (я был первокурсником Львовского мединститута, когда стал как «товарищ» ходить в «Веру и Свет»), мне приснился сон, который, думаю, был одним из определяющих моментов в моей жизни. Мне снилось, что я бреду по вязкой грунтовой дороге посреди какого–то поля. Вокруг серо и уныло (должен признаться, что в тот период моей жизни я так и жил — уныло и серо). И вот я смотрю вперед, куда ведет меня моя дорога, — и вижу лесистый холм, над которым разошлись тучи — и в просвете синее небо, солнце. Там весна! Мне казалось даже, что я слышу, как поют птицы в ветвях и как роится мошкара в цветущих деревьях. И тут я вижу, что и сам превратился в дерево, яблоньку, и весь усыпан цветами, я сам цвету…
Тот сон был для меня большим даром и большой надеждой. Он стал обещанием весны и предчувствием жизни. Именно тогда я вступил на путь внутренних изменений — и он был нелегким, тот путь. Все заскорузлые жизненные штампы противились изменениям — будто я действительно шел по вязкой дороге и каждый шаг требовал столько сил… Тогда я еще ничего не знал о весне, о цветении, о радости многих деревьев быть одним садом. Я ничего не знал и о тех снах, которые снятся яблоне, — о плодах и о зернах тех плодов — всё, всё это было еще впереди… Но позже, после этого сна, возможно, совсем не понимая, не осознавая его тогда, я как–то внутренне собрался, как будто пришло второе дыхание для той дороги, для каждого шага…
Так вот, когда Мирон сказал о музыке, душа моя замерла на мгновение. Я не знал, что это значит, но было ощущение, что прикасаюсь к великой тайне. И тут я вспомнил о своей яблоньке. И понял уже, что это что–то особенное, значительное, большое — и пошел с этим домой: с чувством, что Мирону снится музыка — и это вовсе не случайно, это что–то самое важное в его жизни, его призвание, назначение…
Тогда мы решили, что спектакль будет называться «Сны о музыке». В нашей труппе было еще пятеро друзей и четверо товарищей. Мы решили поставить спектакль о наших мечтах, снах и видениях. Каждый выбрал себе роль — кто Нептуна, кто принца и принцессы, кто–то — птицы, дерева или Весны. Для некоторых выбор роли и работа над ней стали настоящей терапией. Один мальчик настаивал на роли директора или министра, а когда мы попросили выбрать другую, поскольку эта уж никак не вписывалась в сюжетную канву, согласился играть Нептуна. В жизни этот мальчуган часто чувствовал себя униженным и бессильным, и в спектакле ему хотелось пережить нечто другое. В работе над ролью Нептуна ему пришлось приложить много усилий, чтобы выработать уверенную походку, мужественную, «королевскую» осанку. Другой друг сказал, что хочет быть либо зайцем, либо принцем. А потом добавил: «Да нет, зайцем… какой из меня принц…» И действительно, он в жизни часто вел себя как пугливый заяц, над ним часто смеялись во дворе, и он привык играть роль шута–дурачка. Ему сильно не хватало уверенности в себе, чувства собственного достоинства. Для него это тоже был долгий путь — открыть в себе внутреннего принца…
Сюжетно спектакль строился так, что Мирон спит и ему снится музыка (темно, звучит аккордеон). Потом Муза приносит и подает ему аккордеон, и Мирон начинает играть, легко пританцовывая. Я забыл сказать, что представить Мирона не танцующим, когда звучит музыка, очень трудно, для него это действительно нереально: слышать музыку и не танцевать. Затем музыка несколько раз изменяется — как будто Мирону снится несколько разных снов: море, лес, весна, королевский бал, — и в каждой сцене выходят новые люди и танцуют свои мечты. В конце спектакля — снова лишь голос аккордеона в темноте — и перед нами занавес с фотографиями, на которых — глаза наших друзей. А во взгляде их — желание воплотить в этой жизни свою мечту: быть теми, кто они есть глубоко внутри…
Мирон очень вдохновенно играл на аккордеоне. И танцевал. Он был как будто с другой планеты. Где живет добро. Где живет музыка. Где никто ни над кем не смеется и никто никому не завидует. Где люди желают друг другу добра. Где можно быть собой, не боясь того, как тебя воспримут. Там, на его планете, звучит аккордеон и люди танцуют самих себя…
Я так люблю смотреть, как он танцует. В его танце есть свобода и любовь. И есть он. И непостижимая простота бытия…
Это он в конце концов научил меня танцевать. Скорее даже жить танцуя: словно никто тебя не видит и не останавливает страх перед тем, что подумают о тебе другие, — и тогда есть только музыка и ты полностью отдаешься ей…
Эта книга о его планете. О танце, о сне–видении и о музыке. О том, чему научил меня Мирон и чему нас всех могли бы научить люди с особенностями умственного развития, если бы мы взглянули на них другими глазами — не пренебрежительно, а просто и открыто, освободившись от предубеждения. Ведь по словам апостола Павла, «Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное»[22].
Эта книга о них и о нас самих — чтобы наконец мы могли открыть, что мир неделим и все мы частицы единого целого…
Я очень люблю слова Василия Стуса[23], которые тот сказал своему сыну во время второго ареста. Наверное, он понимал, что это последняя возможность поговорить с сыном, и в конце концов так и случилось: «Сынок, я хочу, чтобы ты смотрел на этот мир широко открытыми глазами, а не через узкие щели, через которые смотрит на этот мир большинство людей…» Наверное, в жизни действительно самое важное — вот это, евангельское: «Ваши же блаженны очи, что видят…»[24].
Помню свою первую встречу с людьми с особыми потребностями. Я, студент–медик, прихожу с опозданием на встречу общины «Вера и Свет». В комнате очень много людей с ограниченными возможностями, умственными и физическими; кто–то из них в коляске, кто–то ходит, кто–то сидит. Здесь и их родители, и несколько молодых товарищей — а мне страшно, я чувствую себя неловко, растерянно…
Было так, словно я попал на другую планету. Всем полагалось петь песню со словами «руку дай» — и подавать друг другу руки. Это вообще была пытка! Ищу любую возможность, чтобы выйти в коридор — принести кому–то кресло, вынести стол… Возвращаюсь домой с каким–то странным и тяжелым чувством. Думаю: никогда больше туда не пойду…
И так трудно было весь первый год. Потому что я смотрел на них и не видел…
А потом была революция: увидеть человека там, где я видел болезнь; увидеть красоту, глубину, увидеть глаза и улыбку, слезы и нежность… И тогда — преобразиться тем, что увидел, теми, кого увидел!
С тех пор я думаю: как сделать так, чтобы мы могли видеть людей с особыми потребностями «широко раскрытыми глазами»? Что мешает нам, условно «полноценной» части человечества, видеть «неполноценных»? И что мы такое в них видим, что заставляет нас не хотеть их замечать? Наверное, от того, что мы видим и что при этом чувствуем, исходит всё то безумие и вся жестокость, которую мы совершали и совершаем: в древней Спарте или гитлеровской Германии — убивать, во многих странах — изолировать за высокие заборы, подальше от людей; отказываться при рождении, издеваться, обижать, не замечать, пренебрегать…
Элизабет Кюблер–Росс[25] когда–то сказала: «В каждом из нас живут и Гитлер, и мать Тереза; и мы должны признать это и узнать их обоих, потому что, как это ни парадоксально, невозможно открыть в себе мать Терезу, пока не признаешь, что и Гитлер в тебе тоже есть…»
И вот однажды я стал искать в отношении к людям с особыми потребностями Гитлера и мать Терезу — и в себе, и в людях рядом с собой. Мне хотелось понять людей, подойти к ним без осуждения. Не думаю, что можно исцелить общество и наставить его на путь истинный, обвиняя лишь тех, кто осуждает и отталкивает людей с особыми потребностями. Какой бесчеловечной ни казалась бы мне их реакция, сначала я должен честно спросить самого себя: при каких условиях я сам мог бы испытывать те же чувства. Ведь пока мы не одолеем внутреннего «гитлера» в самих себе, невозможно справиться со злом вне нас.
…Тогда мне было страшно и непривычно. Теперь, после многих лет работы и общения с людьми с особыми потребностями, мой прежний страх мне куда более понятен. Я испытывал его очень часто и много раз замечал в других людях. У этого страха много сторон. Первая — страх неизвестного. Ведь когда сталкиваешься с неведомыми, непривычными «другими» людьми, они для тебя как инопланетяне — и тебе, естественно, может быть страшно: ты просто не знаешь, как тебе быть, чего от них ждать… Помню, как одна моя приятельница рассказывала об отказе ее внучки принимать у себя гостью — больную девочку на коляске. Бабушка попыталась понять внучку, выяснить, в чем дело, — и девочка сказала простую вещь: «Я ее боюсь, ведь я не знаю, как с ней играть!»
Впрочем, часто причины нашего страха гораздо глубже: созерцание больного человека рождает в нас ощущение нашей собственной хрупкости и незащищенности. Такой человек напоминает нам, что многое в жизни неподвластно контролю, что больной ребенок может родиться в любой семье, что болезнь может настичь и нас самих, и наших близких, от этого никто не застрахован… Неудивительно, что в присутствии такого человека нами овладевает страх, как при внезапной встрече с похоронной процессией или известии о чьей–то неожиданной смерти.
Помню, как в учебно–реабилитационный центр «Джерело»[26], где я работаю врачом, однажды пришла журналистка, которая хотела написать о детях с особыми потребностями. Я спросил, есть ли у нее опыт общения с такими людьми, и оказалось, что девушка никогда еще с ними не сталкивалась. Когда же она увидела нашу молодежь (ребята и девочки передвигались преимущественно на колясках), то не могла скрыть своего ужаса: «Их так много, и это неизлечимо! Мне теперь даже страшно думать о беременности — а вдруг у меня родится такой ребенок? А если в будущем со мной самой что–то случится, как с той Ирой, которую парализовало в результате аварии?» После интервью я предложил ей на прощание заглянуть в класс и попрощаться с детьми, но она отказалась: «Мне жаль этих детей, но я не могу на них смотреть»…
Трудно себе представить, как можно глубоко узнать того, кого ты не хочешь видеть. Вполне понятно и то, почему в отношении людей с ограниченными возможностями бытует столько негативных стереотипов: как опровергнуть мифы и предубеждения, если не испытываешь потребности прийти и посмотреть, каковы эти люди на самом деле.
Неудивительно, что многие действительно не желают видеть больных людей. Это общечеловеческий страх. Возможно, именно в нем кроется причина стремления изолировать их, скрыть за высокими заборами интернатов. Возможно, поэтому для таких заведений мы долгие годы выбирали самые глухие, самые дальние закоулки…
Есть память, от которой не скрыться…
Едем в отдаленный интернат для детей с умеренной и глубокой умственной отсталостью. Меня как врача попросили в рамках некоего британского проекта осмотреть детей и дать свои рекомендации. Мы блуждаем по селам и грунтовым дорогам, переспрашиваем людей… Такое впечатление, что этот интернат затерян в межвременье. А может, его и вовсе нет на свете?
Наконец останавливаемся под высоким забором. Ворота заперты. Ни души. Мы долго кричим, зовем хоть кого–нибудь; в конце концов в дверях появляется мужчина. Впрочем, войти тоже не так просто. Долго ждем, пока найдут директора. Потом — пустые комнаты, почти без мебели, без игрушек, и где–то под столом, возле батареи, жмутся дети. Большинство из них даже не смотрят нам в глаза. А в тех глазах, которые обращены на нас, — бездонное одиночество. Это они — затерянные и забытые…
Потом идем на улицу, где гуляют «более подвижные» дети. Прогулка выглядит так: кто–то лежит на лавке, кто–то бродит по территории, кто–то сидит на корточках и качается. Такие же бездонные глаза. Такое же отсутствие взгляда.
На скамейке одиноко сидит девочка с синдромом Дауна, на вид ей лет десять–двенадцать. Она долго без слов смотрит мне в глаза… В ее молчаливом взгляде я слышу непроизнесенное: «Кому я нужна в этом мире?»
Тогда я тоже испытал страх, потому что позволить кому–то долго смотреть тебе в глаза — это все равно, что сказать: «Ты важен для меня»! А сказать это страшно — страшно дать тому, у кого в глазах столько одиночества, надежду, что ты мог бы стать ему другом…
Страшно остановиться, задержаться возле нуждающегося человека. Разрешить себе ответить на его взгляд и позволить ему смотреть тебе в глаза. И после этого очень непросто жить дальше своей «обычной» жизнью: эти глаза могут сильно изменить наши жизненные планы… Поэтому неудивительно, что мы «прищуриваем» глаза и ищем, как бы поскорее уйти, а лучше убежать. Мы выстраиваем стену между их жизнью и своей…
Не потому ли те дети оказались там, в интернате, что стали угрозой «счастью» своих родителей? Я слышал от коллеги, врача, что в ответ на попытку уговорить молодую семью не отказываться от новорожденного с синдромом Дауна, не оставлять его в роддоме, отец ребенка грубо сказал: «Нам не нужен этот ребенок. Мы не хотим с ним мучиться»[27]. А вот что рассказывает мама, отдыхавшая на море с двенадцатилетним сыном, прикованным к коляске из–за тяжелой формы ДЦП: администратор столовой передала им просьбу других отдыхающих питаться в своей комнате, потому что всем неприятно смотреть на них. В конце концов возле их столика поставили ширму …
И здесь неизбежно приходит на память евангельская история о богаче и Лазаре. Покрытый ранами Лазарь лежит у стены дома богатого горожанина, который гуляет–веселится со своим друзьями по другую сторону… Нельзя забывать, что все внешние стены — это отображение стен внутренних!
И эта, внешняя, стена имеет важное назначение: защитить собственный, пусть условный, «комфорт», свое «счастье» — и отгородиться, чтобы глаза не видели, чтобы сердце случайно не откликнулось сочувствием, ведь тогда жизнь наша может пойти по другому пути…
Так случилось в свое время с Жаном Ванье, основателем сообществ «Вера и Свет» и общин «Ковчег» (по–французски — «L Arche»). В 1964 году он, молодой преподаватель университета, приехал отдыхать в маленькую деревню Троли–Брей на севере Франции. Прогуливаясь ежедневно по проселочной дороге, Жан Ванье проходил мимо интерната для умственно отсталых мужчин. Он видел сквозь решетку их молчаливые глаза и слышал невысказанный вопрос: «Ты хочешь стать моим другом?» Он все чаще останавливался и с каждым разом смотрел все дольше… пока наконец не разделил кров и жизнь с двумя обитателями этого интерната в маленьком домике, в той же деревне…
Так родилась первая община «Ковчег». Теперь по всему миру, и в Украине тоже, больные люди и «ассистенты» — те, кто почувствовал призвание разделить с ними свою жизнь, — живут вместе в таких же маленьких домиках. Живут, ведут простое хозяйство, общаются — и верят в преобразующую, исцеляющую силу дружбы, в то, что эта дружба может изменить каждого из нас.
И это правда. Потому я и хочу рассказать вам историю о своем друге Мироне, историю о дороге к исцелению — нашей общей дороге…
У Мирона когда–то тоже были очень грустные глаза. Помню, на первых встречах он был так молчалив, что я думал: он просто немой. И взгляд его был опущен, он почти не смотрел в глаза… Это можно было понять: если над тобой смеются на улице, если ты становишься «объектом охоты» для мальчишек–хулиганов, если у тебя никогда не было друзей, — что случается с тобой, с твоим сердцем? Оно начинает избегать отношений, отгораживается от них как от чего–то опасного, угрожающего и защищается, как зонтиком от дождя …
А когда «дождь» льет непрестанно, защита становится для беззащитного человека привычной стратегией поведения — и тогда вокруг сердца вырастают стены. Однако стремясь оградить себя от других, мы отделяем себя и от самих себя, от своей потребности в близких отношениях, от своей тоски, своего чувства одиночества — иначе слишком тяжело. Вот и надо как–то отвлечься, прищурить глаза и перестать слышать то, что творится внутри тебя, постараться переключить внимание на что–то другое, заняться чем–то…
Скорее всего, в какой–то момент Мирон и сам стал сторониться людей. Тогда же он пристрастился к собиранию разного хлама. Он ходил, обвешанный сумками со всяким старьем… И не смотрел никому в глаза…
И со мной самим тоже было так. Мне было так же тяжело сидеть в кругу и протягивать соседу руку, когда все пели: «Тому, кто с тобой рядом, руку дай». Несмотря на то, что сам я вырос в относительно счастливой семье, я и понятия не имел, что вне семейного круга может быть еще что–то: община, принятие друг друга такими, какие мы есть, и что вообще случается что–то немыслимое — любовь к чужому человеку… Мой опыт коллектива — к тому времени в основном школьного — был скорее негативным. Есть несколько теплых воспоминаний, но преобладают воспоминания о конкуренции, неискренности, пренебрежении и насмешках. За школьные годы (за исключением разве что последнего, выпускного) я привык к тому, что каждый сам за себя, а я в этом мире — один… Время шло — и меня почти перестала интересовать возможность дружбы; и если бы мне кто–то в те времена сказал, что есть такая вещь, как радость отношений, я подумал бы, что это скорее фантазия… Тогда я еще не открыл для себя, как много значит подать друг другу руки. Не знал, что есть язык, на котором люди могут общаться: взгляд… Я не помню, всегда ли мне было грустно от этого. Но однажды зимой мне захотелось упасть в снежный сугроб и завыть волком…
Помню, в школе меня посадили на определенный «наркотик». Где–то во втором или третьем классе мою фотографию повесили на доску почета. Сначала появилось сильное непонятное ощущение — из множества детей там висели фотографии лишь шести или семи ребят. Мне велели специально сфотографироваться в фотоателье. Учительница, вешая снимок, объяснила, что так же, как его наклеивают, могут и отклеить… И я, стоя перед той доской (почему–то кажется сейчас, что висела она очень высоко), помню, испытывал какое–то двойственное чувство: гордости от того, что ты там, «наверху», что ты «лучший», — и страха, что тебя когда–нибудь могут «отклеить». Чувство особенности, «высшести» ощутимо подкреплялось сравнениями учительницы — когда тебя ставили в пример двоечникам, противопоставляли им. Разумеется, через какое–то время «приклеенные» ученики стали держаться отдельно от «неприклеенных», которые теперь использовали любую возможность унизить «избранных» физической силой, хулиганскими выходками — например, спрятать портфель… Да и между отличниками тоже было много зависти и состязания за первенство…
Так вот, я стал хорошо учиться, много учиться. Это, конечно, сказалось положительно на моем интеллектуальном развитии, но что случилось с моим сердцем? Мне кажется, именно тогда вокруг него начали вырастать стены: меня все больше интересовали оценки и все меньше — отношения, все сильнее — то, что обо мне думают, чем то, кто я есть на самом деле и как я живу. Ведь с наркотиками всегда так: мы попадаем в зависимость от них, утрачиваем свободу, — и постепенно они все больше поглощают нас.
У нас с Мироном были разные наркотики (мой, безусловно, был из группы «тяжелых»), но внутри каждого из нас жила одинаковая тоска одиночества. И потому Мирон выискивал по улицам, по мусорным бакам старые газеты, выброшенные книги, а я добивался статуса, ощущения успеха, забивал себя знаниями… и оба мы не понимали, почему это нас не удовлетворяет, к чему в действительности мы стремимся.
«Наше сердце, как оно есть, не нуждается ни в славе, ни во власти, ни в богатстве, а лишь в единении с сердцами других людей…» — это Жан Ванье…
И вот мы с Мироном стали посещать встречи «Веры и Света». Там еще была такая традиция — формировать пары из друзей и товарищей, и мы оказались вместе, чтобы иногда встречаться во «время верности» — так называлось общение между совместными встречами[28]. И оказалось, что если на общих встречах мне бывало плохо, то с Мироном наедине — хорошо. Возможно, потому, что он был такой же молчаливый, как и я. И можно было вместе молчать. Идти и молчать… А может быть, потому, что мы были, как в повести о Маленьком принце, двое, которые встретились в пустыне в поисках друга…
В нашей группе был еще друг в коляске, Андрей. Он жил неподалеку от Мирона, на одной улице, поэтому иногда я вез его домой, а Мирон шел рядом. Андрей, в отличие от Мирона, любил поговорить, так что обычно мы с ним разговаривали, а Мирон молча шел рядом.
Однажды, когда мы возвращались, шел дождь и Мирон держал над нами зонтик. Он держал его очень старательно, иногда даже наступал в лужи, чтобы мы не оказались под дождем. Я украдкой посматривал на него — и видел, с какой радостью он выполняет свою «миссию». Иногда мы улыбались друг другу… А позже, когда я уже отвез Андрея и проводил Мирона, он, возвращая мне зонт, тихо промолвил: «Я хотел бы всю жизнь, когда идет дождь, носить над тобой зонтик»…
Я всегда любил дождь; и — если бы пришлось для самоопределения выбрать какую–то стихию — я точно человек дождя. В тот день я понял: дожди в жизни очень важны, потому что в дождь мы имеем возможность носить зонтик друг над другом…
С некоторых пор — возможно, с того дождя — мы с Мироном стали ощущать, что мы друзья. Это было прекрасное чувство, в нем было много мира и тишины…
А потом был летний лагерь — первый наш общинный лагерь «Веры и Света». Это было что–то особенное. Чувство общности, простоты, много радости — и все это на лоне природы!
Мирона влекло к лесу, но он боялся волков…
Я не уверен, но, возможно, это был вообще его первый в жизни поход в лес. И вот я шел рядом с ним, а он (представьте себе среди кустов и деревьев его поистине богатырскую фигуру) вслух обращался к волкам: «Волчки, где вы? Вы меня испугались? Потому что я такой большой?» — и сам смеялся над тем, что говорил. В лесу Мирон был как ребенок — ему хотелось смотреть на всё, всего касаться, пробовать! Малина и земляника были для него настоящим пиром…
Вообще в лагере было много тепла. И все мы как–то от этого тепла понемногу оттаивали.
Было много смеха — переодевания, маскарады, шутки. От этого тоже что–то внутри преображалось. Помню, на второй день, после вечера художественной самодеятельности, где было особенно много веселья, одна мама призналась мне: «Я так смеялась, мне кажется, только в далеком детстве! У меня на душе стало легче, спокойнее, словно что–то меня отпустило»…
Тогда и Мирон тоже начал смеяться…
С тех пор его смех пережил целую эволюцию: от тихого, неуверенного — до настоящего, громкого, смеха всем телом в те минуты, когда ему действительно смешно. Когда он смеется — аж заливается, хватается за голову, наклоняется до самой земли! — трудно тогда и над ним не смеяться…
А однажды были танцы. В благоухающий июльский вечер, у леса, на площадке — музыка, фонарь — и танцуют счастливые люди… Мирон подходит ко мне и тихо, грустно спрашивает:
— Почему меня никто не приглашает на танец?
— Потому что ты мужчина, обычно приглашает мужчина…
Мирон несмело идет и приглашает девушку. Его тело — сначала неуверенное, напряженное — постепенно расслабляется, двигается мягко, все свободнее… Потом он приглашает кого–то на следующий танец — и уже до конца вечера не пропускает ни одной мелодии. Я с радостью смотрю, как Мирон наслаждается танцами…
Уже все разошлись спать, но Мирон не может просто уйти, он все бродит по площадке туда–сюда… Моя роль товарища — уложить друга в постель (мы с Мироном живем в одной комнате), так что я жду его. И вот он подходит ко мне, поднимает глаза к небу:
— Но звезды красивые…
— Да, звезды очень красивые, Мирон…
Затем снова какое–то время ходит один:
— Но я хорошо танцевал сегодня!
— Да, Мирон, ты очень хорошо танцевал…
Он ходит еще некоторое время:
— Но жизнь супер как хороша!
Вот так…
Следующим вечером был карнавал с переодеванием. Несколько товарищей вместе с Мироном переоделись индейцами — и получилось маленькое племя или, скорее, боевой отряд. Мирону, по его габаритам, подходило быть вождем. Мы смастерили ему украшения, дали большое копье и, чтобы помочь войти в роль, вместе долго носились, как дети, выкрикивая, прыгая, нападая на проходивших мимо нас «бледнолицых»…
А во время карнавала было «соревнование вождей» и сильнейшим представителям «других народов» надо было состязаться с нашим Мироном в перетягивании копья, поднятии тяжестей… Все это было с определенным юмором и мотивом «могущественного и непобедимого вождя» — и Мирон во всем был первым. При каждой победе он издавал «боевой клич» — а его племя дружно поддерживало его возгласами!
В тот вечер тоже были танцы. Но Мирон не захотел никого приглашать. Он бегал большими кругами вокруг площадки. Бегал свободно и сильно, подняв вверх правую руку и ритмически ею помахивая. Это был танец его обретенной свободы и силы.
С тех пор Мирон был таким уже всегда…
Когда я думаю о счастливом человеке — одним из первых приходит на ум Мирон.
Это вовсе не означает, что он не бывает ни грустным, ни сердитым или несчастным. Но это значит, что он умеет быть «просто счастливым»… И это благодаря ему я открыл, что для счастья не надо никаких причин, наоборот — причины могут быть тому, почему мы порой несчастны, а счастье — это скорее природное состояние нашей души. Конечно, если она свободна…
Я много, много раз возвращался мысленно к тому вечеру на танцевальной площадке, потому что, думается мне, всем нам это так нужно — понять для себя, какие звезды (и весь этот мир!) красивые, как хорошо мы можем танцевать (творить жизнь!), и вообще — как жизнь прекрасна! Это и есть та дорога к полноте жизни, которую должны бы пройти мы все…
Однако в нашем мире это не так просто. На нас давят стереотипы, будто для счастья необходимо многое иметь (на свое усмотрение добавьте что), — и соответственно требуется все больше и больше денег, чтобы все это купить. На это работает громадная индустрия продаж и рекламы. Работает на это и наш собственный «стадный инстинкт»: бежать, спешить вслед за всеми… Это как час пик в метро: поток людей стремится попасть в вагон, пока дверь не закрылась, — и тебя тоже несет, и ты в общем потоке также стремишься добраться до той двери, — но забываешь взглянуть, в каком направлении идет твой поезд, и убедиться, действительно ли тебе туда нужно…
То, что нам будто бы необходимо получить, может выглядеть по–разному: как богатство, слава, власть, успех…Однако печальная правда заключается в том, что ничто из этого не в силах сделать нас счастливыми. И потому — мечтаем ли мы или обладаем уже всем этим видимым богатством — внутри нас все равно будет жить пустота, которую мы станем заполнять поисками еще большего или постараемся заглушить развлечениями, шумом — на это работает вся индустрия развлекательных шоу и сериалов. Как говорила моя покойная бабушка, «нет уже теперь той радости в людях, какая была когда- то, не умеют уже люди так смеяться»…
Не потому ли, что мы так поглощены заботами, мы все время куда–то спешим — и просто не успеваем заметить, как красивы звезды? Ведь для этого нужно хотя бы на минуту остановиться, успокоиться внутренне, чтобы не просто заметить звезды, а ощутить их… У нас же внутри столько суеты, столько хлопот, мыслей, «тревог». А когда в голове сплошной шум, можно ли почувствовать, по–настоящему пережить сердцем этот мир, его красоту?
Красоту осени и весны, заката солнца и улыбки ребенка, очарование цветка, травы, гор, глаз, родной улицы в осеннем инее? А еще — мы стали таким «заинтеллектуализированным» миром, что, глядя на звезды, наверное, уже просто не способны перестать анализировать то, что видим. И этот «шум обдумывания», анализа информации тоже мешает нам просто чувствовать этот мир, чувствовать сердцем…
Мирону, как и многим другим людям с особыми потребностями, как детям и пожилым людям, значительно легче остановиться и задержаться «здесь и сейчас», чем нам, взрослым и «полноценным», — возможно, потому, что у него нет наших хлопот и дел. А может быть, его мысли просты, как у ребенка, — и поэтому он способен намного больше чувствовать. И как все малые дети, он может намного полнее жить сердцем, ощущать всем сердцем этот мир…
Когда чувствуешь мир сердцем — это совершенно иной опыт жизни. Он полон чуда! Это чувство принятия и единения со всем… Лина Костенко[29] так хорошо об этом сказала:
Целую те леса. Спасибо скрипачу —
Он славно вам сыграл тогда мое присутствие.
Я — дерево. Я — снег. Я — все, что я люблю.
Кто знает, может, в этом моя сущность.
Мирон преисполнен этим. Он гладит деревья и останавливается среди трав, чтобы наклониться к цветку и вдохнуть его аромат. Он разговаривает с земляникой и кустами малины, безгранично (и буквально!) наслаждаясь пиром, который они ему устроили. Он может долго просто сидеть возле реки — и быть счастливым, наслаждаться мгновением…
Это было так хорошо — быть с ним вместе в Карпатах, ходить на речку и за земляникой. На речке мы любили молча сидеть и смотреть, как течет вода. Иногда бросать камешки. Снова смотреть… И тогда я открывал для себя (скорее вспоминал), каково это: сидеть в тишине, меньше думать, меньше говорить, просто тихо быть с этим миром…
Это потом уже я вычитал из книг про «здесь и сейчас»: что умение смирять суету мыслей и просто «быть» — центральный компонент искусства жизни, а тогда я просто ходил и учился, и, глядя на Мирона, сидя возле него на берегу горной реки, погружался в опыт восприятия жизни сердцем…
Я видел этот дар и во многих других наших друзьях с особенностями умственного развития из «Веры и Света». Зачастую они — истинные короли настоящего мгновения. Перед глазами возникает образ сияющего Юры, мальчика с синдромом Дауна из моей общины. Он действительно тот, кто умеет наслаждаться — пищей, отношениями, мигом. И безмерно радоваться тому, что есть. Помню, однажды у нас был общинный обед. Юра говорил тосты, получал удовольствие от еды, улыбался — а в конце, во время молитвы, благодарил за каждое блюдо: «За тушеную капусту благодарим тебя, Господи, и за картошку, и за салат оливье…»
Благодарность… В ней великая тайна счастья. Мы живем в мире жалоб, недовольства, сосредоточенности на негативном. И потому порой теряем ощущение того, какой великий дар — сама наша жизнь и какое счастье — жить.
От скольких родителей больных детей мне приходилось слышать похожие истории о том, как благодаря своим детям они смогли ощутить жизнь по–другому и открыть, как бы парадоксально это ни звучало, счастье.
Отец тяжелобольной девочки рассказывает, как непросто ему ходить с ней на прогулки. Она идет очень медленно, пытается на каждом шагу остановиться, все рассмотреть, потрогать. Отец нервничает, сердится. Он не привык так «терять время», у него столько дел. А затем — постепенное, постепенное преобразование, открытие того, что вместе с дочкой он тоже может «остановиться», вырваться из водоворота дел — и просто быть, просто чувствовать миг, чувствовать свою дочь, радость прогулки, радость отношений…
Светлый понедельник[30]. Иду по весеннему Львову с Геней из «Веры и Света» — помогаю ей добраться домой после гулянья в Шевченковском гае[31]. У Гени ДЦП, передвигается она очень медленно. Держу ее под руку, идем с немыслимой, «черепашьей» скоростью. Никогда так медленно не ходил. Нервничаю — хотел бы быстрее дойти до места. Но Геня очень добрая, и она так ценит отношения, — и потому я все–таки замедляю шаг, смягчаюсь и… наслаждаюсь общением. Прибытие в точку назначения перестает быть целью. Успокаиваюсь. Вспоминаю о Мироне и его «науке». И внезапно открываю нечто для себя неожиданное: на такой скорости я могу лучше, значительно лучше рассмотреть мир; я могу замечать детали, которых не видел раньше, — маленькие листики каштанов, траву между плитами, лица прохожих, краски неба… Эта прогулка становится метафорой жизни — ведь она тоже дорога, своего рода прогулка между рождением и смертью, и цель ее не в точке назначения, а в каждом шаге, в присутствии, в открытости и любви…
Остановиться, «приземлиться» в нынешнем мгновении, отпустить прочь ненужные мысли и тревоги, успокоиться — и открыться тому, что перед тобой, рядом с тобой: дереву, небу, человеку, музыке, осени, жизни… И тогда открыть для себя этот мир заново — со взрослым сознанием и с детской доверчивостью. Увидеть наконец, как красивы звезды…
Я всю жизнь мечтал танцевать. И Мирон тоже мечтал. И мы оба очень долго не догадвались об этом…
Однажды, через много лет, мне приснился сон, видение о жизни: будто она — это танец, танец по спирали, поднимающейся в небо, — и я видел себя в этом танце и понимал, что вот она, моя мечта, — от первого до последнего мгновения быть способным танцевать…
В тот вечер в лагере Мирон совершил для себя чрезвычайно важное открытие: «Но я хорошо танцевал сегодня!» Это было открытие радости отношений с другими — радости, которая, к сожалению, нам часто незнакома — потому что иногда в наших отношениях столько боли, непонимания, конфликтов.
С того времени, когда Мирон танцевал весь вечер под звездами, он действительно стал страстным танцором. Не было в «Вере и Свете» такой вечеринки, где бы он не танцевал — легко, свободно, радостно, мягко. Танцевал и один, и в паре, и в кругу. Танцевал, беспредельно наслаждаясь музыкой, отношениями…
Позже мы увидели, поняли, что для всех наших друзей с особенностями умственного развития танец является чем–то исключительно важным, необходимым, как глоток воды путнику в пустыне. Ведь именно в танце они могли почувствовать и пережить отношения, единение, принятие, именно в танце они не ощущали, что им недостает слов или что они «выпадают» из общения… И именно в танце они могли просто быть, праздновать жизнь, выражать себя без слов во всей полноте…
А сколько было этих танцев — перед глазами проносится множество картин: кадров из карнавалов, встреч, осенних балов, летних лагерей — и наших танцующих «веросветян»[32]…
Зачастую их не смущало, что они не умеют «правильно» танцевать вальс или танго, они не заботились о точности шагов и о том, как их танец выглядит со стороны. В самых смелых своих импровизациях они менее всего волновались о том, смешны ли они в чьих–то глазах. Они просто слышали музыку и отдавались ей — и в этом было исцеление и освобождение.
И не только для них. Для нас, «приятелей», стоявших и смотревших со стороны, это тоже было призывом присоединиться к танцу жизни. Отпустить страх, стыд, неуверенность и свои представления о «стандартах» танца. Просто успокоиться внутренне, отпустить мысли и тревоги, «приземлиться» в этом мгновении — и почувствовать людей, которые рядом, услышать их приглашение на танец; услышать музыку — и отдаться танцу…
Постепенно это ощущение превратилось для меня в одну из самых сильных радостей. Танец стал одной из главных метафор жизни. Мне думается, что Бог написал музыку для каждого из нас и эта музыка звучит в глубине нашего сердца; нам надо прислушаться к глубинам, чтобы услышать ее — и позволить своей жизни стать танцем…
В этой метафоре для меня важна каждая деталь. Я полагаю, что на самом деле не мы выбираем себе жизнь и обдумываем, что лучше для нас, — скорее мы прислушиваемся, дабы открыть замысел Творца, понять свое призвание. Это призвание как музыка — и на нее реагирует наше сердце, узнает ее. И даже если мы избегаем своего призвания, хотим скрыться от него — мелодия нашего сердца будет следовать за нами, мы будем чувствовать, что наша жизнь не будет гармоничной, счастливой, полной, если в конце концов мы не начнем жить согласно нашему глубинному ощущению того, кто мы есть и кем призваны быть. Чтобы услышать эту музыку, важно прислушаться к глубинам — в этом вся практика молитвы, медитации: мы должны успокоиться и с высоты мыслей перейти в тишину сердца. И тогда мы услышим музыку — и она сама научит нас танцевать.
У каждого из нас есть такой опыт: когда мы слышим какую–то действительно «зажигательную» музыку, нам не надо думать, наши ноги сами находят нужные движения. Не потому ли, по евангельскому сравнению, «Царство Небесное похоже на свадебный пир»? Разве могли бы мы представить свадебный пир без танца как проявления любви, единения, празднования жизни?
Сравнение жизни с танцем кажется мне удачным еще и потому, что цель танца — не «конечный продукт», не прибытие в «пункт назначения», а сам танец, каждое его движение. Каждое движение в танце — от сердца, из любви, из глубины. Разве не такой хотели бы мы видеть нашу жизнь?
Язык танца — это язык общения, для которого не нужны слова. Наш самый первый, самый важный, общий язык человечества. Думаю, наши больные друзья потому так и любят танец, что самым главным для них являются отношения. Современная психология тоже указывает на то, что именно невербальный язык — тот главный язык, на котором мы, люди, строим наши отношения…
Это тот язык, с которого начался наш диалог с миром: мама и папа берут нас на руки, баюкают, целуют; когда мы плачем, обнимают, гладят… На первом году жизни речь, обращенная к ребенку, еще непонятна ему, это скорее просто родной голос, который как музыка, — и это наше первое взаимодействие есть не что иное, как первые танцевальные диалоги…
Взгляд «глаза в глаза», улыбка, нежное прикосновение, объятие; рука, которая поглаживает малыша… Как детский психиатр, я авторитетно могу сказать, что множеством научных исследований подтверждено: именно качество и синхронность этих первых невербальных диалогов становятся одним из главных факторов, формирующих у ребенка здоровую привязанность к родителям, из которой позже, как из корней, вырастают и его положительная самооценка, и способность строить отношения, и доверие к миру, а еще — эмоциональная регуляция, альтруизм и многие, многие другие составляющие здорового психологического развития…
К сожалению, нередко случается по–другому. Если наш опыт первых «танцев» в семье, а со временем и в кругу ровесников и взрослых, был неудачным, «хореография» нашей жизни и отношений оказывается иной… Если нашему движению в танце жизни сопутствуют унижение, отторжение, неприятие или осуждение, очень часто нам вообще не хочется танцевать этот «танец отношений» — и тогда мы прячем свою внутреннюю уязвимость под жесткий панцирь. В этом случае мы не только других, но и самих себя отдаляем, ограждаем от потребности в отношениях и эмоциональной близости. И тогда наши движения становятся скованными, резкими, наше тело — напряженным, и все наше невербальное общение работает лишь на то, чтобы очертить и сделать неприступными свои «границы» и никого не подпустить близко… Так мы отдаляемся и от самих себя. И нам становится трудно даже просто спеть песню о том, что надо подать руку человеку, который оказался рядом с тобою…
Я шел на свою первую встречу в общину «Вера и Свет» и считал, что иду делать добрые дела, помогать «обездоленным». Я даже не догадывался, что шел в школу, где одним из основных предметов будет изучение малоизвестного мне языка. Тем «иностранным» для меня языком был язык невербального общения, «язык любви»…
И вот я научился танцевать — в одиночку, в паре, в кругу! Наши веросветские друзья оказались лучшими в мире учителями. Они учили меня не «букве», но «духу», не правильным движениям, но пониманию, ощущению сути танца. Сначала было непросто, я все озирался и думал о правильности движений… Но потом, постепенно, постепенно… Было так хорошо научиться двигаться в лад с другим человеком, внутренне ощущая друг друга, и танцевать в паре — мягко, весело, творчески!
А еще позже — переодеваться, перевоплощаться, играть в театр, жить карнавалом: научиться многим, многим радостям жизни, открытым и пережитым в «Вере и Свете»…
Спустя какое–то время я очень полюбил танцевать — и в прямом, и в переносном смысле. Теперь я понимаю, что танец — это одна из королевских дорог к себе, к свободе, к любви, к Богу. (Значительно позднее я решил изучить и использовать в работе танцевально–двигательную терапию, и теперь это одна из составных частей моей психотерапевтической работы.)
Я безгранично признателен за эти уроки. По сути, это были уроки свободы…
Помню, не раз я смотрел, как Мирон бежит. Теперь–то к нему понемногу, как и ко всем нам, приходит старость, а раньше он бегал очень часто. Он мог пуститься бежать по церковному двору после литургии; он бегал в летних лагерях — особенно там, где было много простора. Несколько лет подряд наш летний общинный лагерь проходил в Карпатах, где на берегу реки было широкое пастбище. Я до сих пор вижу перед собой Мирона, который бежит, наматывая круги, и, как и тогда, в своем первом лагере, поднимает вверх правую руку. И это — свобода!
С какого–то времени я тоже начал бегать с ним вместе. Это была для меня важная духовная практика.
Постепенно я открывал для себя язык пожатия руки, язык прикосновения, объятий — Мирон часто любил по–дружески подойти и положить руку на плечо… Я должен был научиться позволить обнять себя, зная этот дар людей с особыми потребностями. В некоторых друзьях ощущаешь это как одно из их призваний — обнимать, становиться знаком любви и принятия для своих друзей…
И тогда — постепенно, постепенно — ты учишься снимать собственные многослойные «панцири», открываешь свою способность чувствовать, что за всеми защитами и стенами, как говорил Жан Ванье в одной из своих книг, «наше сердце, такое, как оно есть, не нуждается ни в славе, ни во власти, ни в богатстве, а лишь в любви и единении с сердцами других людей»… И ты снова и снова переживаешь это и открываешь, что на самом деле между людьми могут быть отношения… Открываешь, что такое любовь…
Недавно я услышал, что шаманы некоторых северных народов считали: если человек перестал танцевать, петь, рассказывать истории и утратил способность находиться в тишине, эти четыре симптома указывают на болезнь «потери души». Бедное наше современное человечество — видимо, где–то в пути оно потеряло свою душу…
Надеюсь, что мы все же возвратимся… что мы уже возвращаемся…
Мне кажется, что утрата души в современном мире настолько масштабна, что в ответ на это в людях нарастает огромное объединенное желание — вернуть себе, обществу, всему человечеству то наиболее важное и ценное, что на самом деле нам изначально присуще. «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»[33]
На этом пути нам необходимо заново открыть родной язык души: танец, песню, историю. Этот язык слышен лишь в тишине. К сожалению, в современной культуре и танец, и песня, и история становятся зачастую элементом «больной» культуры, которая старается заполнить нашу внутреннюю пустоту шумом внешних развлечений, заставить нас заглушить тишину и убежать от себя. Утрачен дух свободы — и осталась лишь буква, «правильная» и «блестящая» форма, пустая оболочка… И потому нам всем действительно пора заново отправляться в школу…
Иногда смотрю — сколько повсюду объявлений, приглашений изучать иностранный язык. А есть ли где–то курсы, на которых обучают родному языку нашего сердца? Где мы сможем вновь открыть его для себя? Разумеется, речь не о формальных тренингах невербального общения — ведь невозможно выучить язык любви; освоив одни лишь буквы. Чтобы владеть языком любви, надо быть обращенным в любовь — иначе это будет очередная манипуляция. Мы можем научиться этому языку лишь в отношениях Сердца с Сердцем. Кого–то из нас обучат этому языку наши дети. Их маленькие ручки имеют способность проходить сквозь стены нашего сердца, преодолевать наши защиты и пробуждать к жизни те наши чувства, о существовании которых мы сами давным–давно забыли… Кого–то научат старики — немощные, слабые… Большая сила немощных в том, что они не пугают нас, не заставляют включаться наши механизмы защиты — и потому им легче коснуться наших самых потаенных глубин…
Помню, как доживала жизнь моя прабабушка. Ее привезли к нам домой из деревни. Последние двадцать лет у нее была деменция (в народе это называют склерозом) — она как будто бы никого не помнила, ни с кем не разговаривала, просто лежала… Я был уверен, что она меня не узнает. Однажды (как оказалось потом, за несколько дней до ее смерти) я заметил, что она пытается встать, при этом смотрит в мою сторону и протягивает ко мне руку. Я подошел, дал ей руку и хотел помочь встать — подумал, что она хочет пойти в туалет. Она же крепко взяла мою руку и легла. И просто держала мою руку… Я помню, как глубоко меня это тронуло.
Я думаю, когда мы слабы, нам особенно нужно держаться за руку. Это необходимо, когда мы еще малы (сейчас для меня так трогательно гулять со своими детьми и чувствовать, как они держатся за мою руку). И когда мы уже старые. Мы особенно ценим отношения, когда мы слабы, и тогда осознаем, насколько они важны. Впрочем, отношения важны всегда, но когда мы в силе, так соблазнительно поверить в собственную самодостаточность! И тогда в нас расцветает жажда славы, успеха, силы… И дар слабых и убогих этого мира — протянуть нам руку, чтобы мы, взявшись за нее, почувствовали, что не только отвечаем на зов слабых, но и открываем собственную глубочайшую потребность. И это превыше всего. Потому Бог и выбрал слабых, чтобы устыдить — обратить — сильных…
«Тому, кто с тобой рядом, руку дай!»…
Я уже рассказывал, какой мукой была для меня когда–то эта простая песня. Я думал, что это всё глупо и примитивно, сентиментально, искусственно. А во втором куплете еще полагалось улыбнуться, а в следующем — обнять, а потом простить, и отдать сердце — о господи! Я не способен был даже представить себе, как это можно, — чужому человеку рядом с тобой дать свою улыбку, руку, сердце. Я тогда еще не знал, что этот чужой человек рядом — мой ближний…
И что хотя мы часто существуем в мире как чужие, не доверяем, выживаем по принципу «каждый за себя», видим друг в друге соперников в этой борьбе за выживание, — в действительности так не должно быть, мы часть целого, мы должны любить и заботиться друг о друге! И если наша жизнь протекала бы в любви и радости отношений — этот мир стал бы совсем иным…
«Вера и Свет» — это община. В ней есть родители, друзья, молодежь — товарищи. Все люди разные, очень разные, со своей внутренней болью, своим эго, своими трудностями, а вместе с тем — каждый со своей добротой, красотой, талантами. И по замыслу Творца мы учимся любить друг друга, помогать в развитии, поддерживать на жизненном пути и вместе создавать, строить общество, путешествовать по жизненной дороге туда, куда Он зовет нас.
Это великий опыт. И тяжелая работа. В ней как в зеркале видишь себя: нежелание и страх открываться, строить отношения, взирать на свои «сценарии» и свою «хореографию». Кроме того, все мы, как бы нам тяжело ни приходилось, учимся в общине прощать, решать конфликты, любить друг друга такими, какие мы есть, — с нашими способностями и ограничениями, со светом и тьмой, скрытыми в каждом.
Община — это очень важное место. Место, в котором все мы крайне нуждаемся. Это наше племя. Наше место принадлежности. Наша идентичность. Та земля, в которую мы пускаем корни и в которой можем расти и приносить плоды. Великое жизненное благословение — иметь такое племя.
Однако община строится тяжелым трудом. Потому что все мы люди — и строить отношения нам непросто. То здесь, то там прорывается наше эго, то здесь, то там мы наносим раны другим и раним самих себя, обижаем и обижаемся, осуждаем и подвергаемся осуждению. Это тяжелый труд — поддерживать, верить, не осуждать, понимать, принимать, оберегать. И еще — выяснять недоразумения, разрешать конфликты, находить мудрые решения во имя общего блага, прощать и уметь просить прощения. Отстаивать правду и свободу…
И когда в результате этого тяжелого труда вырастает–разрастается настоящее племя, в котором нам доступна свобода быть самими собой, в котором живет дух любви и заботы, в котором мы делимся опытом и достижениями, где есть разделенная грусть и умноженная радость — это такое благословение!
В нашем мире такие племена–общины стали большой редкостью. Настолько редкой, что людям со стороны они часто кажутся подозрительными, как что–то ненастоящее, «сектантское», опасное. Однако именно это необходимо многим из нас в странствии по жизни: племя, с которым у тебя одинаковый взгляд на самое важное в жизни. Племя, которое провожает и встречает тебя. Это место, куда ты возвращаешься, где твой настоящий дом — и там сердце твое…
Без сомнения, прежде всего такой общиной для каждого из нас должна быть родная семья. Но в нашем мире столько разбитых семей, столько нездоровых отношений в семьях. Поэтому сейчас самое время создавать общины…
В общине «Вера и Свет » я столько раз видел, как человек по–настоящему расцветает. Это касается всех — товарищей, родителей, друзей. Ведь мы, как деревья, нуждаемся в почве, коей являются отношения принятия и любви, и лишь в ней мы растем и можем пройти весь жизненный цикл — от семени и ростка до плодоношения… Без здоровой почвы хорошего племени мы не сможем выжить в мире, потерявшем душу: он поглотит нас. Племя дает силу выстоять, остаться верным внутренней правде и своей Музыке, своему Танцу…
В этом и кроется призвание настоящего племени: встретить тебя, когда ты приходишь в мир, помочь тебе услышать свою песню, следить за тем, как ты растешь с ней, танцуешь, как проявляешься в отношениях с другими, в творчестве, как приносишь плоды… А потом — проводить тебя из этого мира с твоею песней…
Был теплый весенний день. Вокруг все цвело. У нас была встреча общины. Это был, наверное, первый год деятельности «Веры и Света» в Украине.
Юра, о котором я уже говорил однажды, встал и сказал, что хочет прочитать нам стихотворение, которое сам сочинил. Отмечу, что Юра был тихим, подавленным и неуверенным, когда впервые пришел к нам. И словно растеньице, посаженное в хорошую землю, на глазах расцвел: с какого–то момента он просто засиял счастьем! Ему захотелось обнимать людей, улыбаться, смотреть всем в глаза, он стал много говорить…
Так вот, наш Юра встал, и, сияя улыбкой, начал декламировать:
Весна.
Деревья цветут.
Цветы цветут.
Грушка цветет.
Вишня цветет.
Сливка цветет.
Кукуруза цветет.
Помидоры цветут.
Картофель цветет,
И Юра стоит в картофеле,
И Юра тоже цветет!!!
Жизнь общины — это «наука садоводства». О том, как заботиться о деревьях, о земле. О том, что работа садовника — бережное взращивание отношений — требует большой мудрости и дисциплинированного труда, определенной практики. Общину, отношения, как сад, нужно создавать, подкармливать, обрезать, развивать, беречь…
Еще жизнь общины — это как ткачество: мы протягиваем и протягиваем друг другу ниточки отношений, чтобы соткать полотно. Порой ниточки обрываются — и мы снова связываем их: восстанавливаем отношения…
Но прежде всего община — это открытость, это принятие друг друга такими, какие мы есть. Благодаря этому мы исцеляемся и растем. Ведь это одна из самых важных вещей в жизни — мы призваны расти…
В нашем обществе сложилось так, что многие люди с ограниченными возможностями оказались без племени, без общины, без тех отношений, в которых они могли бы расцвести, исполнить свое жизненное предназначение, принести и отдать свои плоды. И многие из них оказались будто за стенами. Этими видимыми и невидимыми стенами мы защищаемся от них, и эти же стены частично защищают их самих от нас.
Можно сделать жизнь в интернатах лучше — и это очень важно. Но дела этим не поправить. Нам потребуется постепенно преодолеть преграды, разрушить препятствия, которые мешают нам встретиться и стать друзьями. Потому что мы нужны людям с ограничениями. И сами мы нуждаемся в них. Мы все словно деревья с разными плодами. Люди с ограниченными возможностями могут дать нам что–то очень ценное, но и у нас есть чем поделиться с ними… Вместе мы можем стать настоящим племенем, дополнить друг друга и создать образ целостного человечества — сообщество мира и любви…
Работая врачом и общаясь с детьми с особыми потребностями, консультируя их родных, я много раз был свидетелем того, как особый ребенок изменял своих родителей, как благодаря ему в семье, в личности каждого из родителей происходили внутренние преобразования. Впрочем, эта дорога очень непроста, родители остро нуждаются в поддержке и помощи.
Когда в семье рождается особый ребенок, родители сначала воспринимают его сквозь призму распространенных общественных стереотипов. А поскольку в нашем обществе преобладает негативное восприятие людей с ограниченными возможностями, неудивительно, что сами родители зачастую воспринимают своего больного ребенка как несчастье, трагедию. Поэтому они делают все возможное, чтобы вылечить дитя (а в большинстве случаев это не удается), или впадают в отчаяние, депрессию… Разумеется, на ребенке это сказывается очень плохо: легко ли человеку расти, зная, что принес близким одни только горе и разочарование?
Когда я говорю об отрицательных стереотипах, я имею в виду не только унижающее или обесценивающее восприятие человека с ограничениями, но и трагически–жалостливое: ой, какой бедный–несчастный! Такое восприятие не менее травматично. Помню, как один мой товарищ, передвигающийся на коляске, рассказывал, что для него значит выйти на прогулку: «Я еду счастливый — весна! Я так рад, что ко мне пришел мой друг и я могу с ним прогуляться! А потом замечаю, как испуганно смотрят на меня люди, а кто–нибудь подойдет и скажет что–то типа “какой же ты несчастный” — и после этого вся моя радость пропадает»…
Восприятие людей с ограниченными возможностями как глубоко несчастных напрямую связано с тем, какие представления о счастье господствуют в обществе, с тенденцией воспринимать других исключительно с точки зрения своего «я», собственных ценностей. В стереотипный набор компонентов «модели человеческого счастья» входят здоровье, благосостояние, социальный статус, удачный брак и т. п.
К сожалению, для большинства людей с особыми потребностями и их семей многое из этого списка заведомо недостижимо, поэтому они воспринимаются обществом как несчастные и вызывают жалость.
И если порой такой человек выглядит счастливым, нам легче предположить, что он не в своем уме, чем допустить, что ему действительно может быть хорошо. На память приходит история, которую мне рассказала, вспоминая о своем детстве, молодая женщина с ДЦП: «Когда я в детстве ходила с мамой в поликлинику к детскому неврологу, врач всегда удивлялась, почему я улыбаюсь, и спрашивала маму: “Чего это ваша дочка все улыбается — она что, не в себе?”»
Поэтому рядом с дорогой отчаяния и дорогой надежды на исцеление пролегает еще одна дорога — дорога родительской любви, на которой им предстоит переосмыслить свои представления о счастье и философию жизни, чтобы суметь принять своего ребенка без отчаяния и сожаления, помочь ему развиваться, чтобы он мог исполнить в этом мире свое призвание, принести миру свои дары.
Одна мама ребенка с тяжелой формой ДЦП рассказывала мне, что первые пятнадцать лет жизни своего сына она прожила, «замуровав себя вместе с ним в гробнице». Она была настолько подавлена, что даже не праздновала день его рождения: зачем, если само его появление на свет — это трагедия? И лишь спустя время, после прихода в «Веру и Свет», когда ее сын по- настоящему «воскрес», начал улыбаться, радоваться общению, ее собственное восприятие сына мало–помалу изменилось, она увидела смысл в его жизни.
Многие товарищи говорили ей, как много дает им общение, дружба с ее сыном, как они становятся другими благодаря ему. Вскоре и у мамы появились друзья — и жизнь ее стала совсем иной. Спустя какое–то время она решила впервые устроить сыну настоящий день рождения. Она пригласила много гостей, накрыла стол — и я никогда не забуду тост, который она произнесла: «Сынок, я хочу попросить у тебя прощения. Много лет я смотрела на тебя — и не видела. Все эти годы я думала: для чего твоя жизнь, ведь ты ничего не можешь делать: не ходишь, не владеешь руками, не говоришь? Я думала: вот у других родителей дети вырастут и станут врачами, учителями, инженерами. А что будешь делать ты? Но ты вырос — и в последнее время столько людей благодарили меня за тебя, твою жизнь, говорили мне о твоей улыбке, которую ты даришь всем, о том, как много она значит для них, как глубоко она трогает их! Они говорили мне о твоих глазах, которыми ты так много можешь сказать. О свете, который в твоих глазах. О том, что, не умея говорить словами, ты говоришь глазами — от сердца к сердцу. И учишь других этому языку! И я поняла, что у тебя в этом мире тоже есть важное предназначение. Я поняла, что твое призвание в жизни — улыбаться, быть профессором улыбки — и это такое серьезное, такое великое призвание! Спасибо тебе за твою жизнь!»
Для этой мамы, как и для многих других родителей, переход к иному восприятию своего сына сопровождался серьезным внутренним преобразованием, переосмыслением жизни и себя самой.
От многих, многих родителей мне довелось услышать подобные свидетельства о том, как дорога нелегких испытаний стала дорогой великих открытий. Например, мама умственно отсталой девочки рассказывает:
«Неизвестно, что было бы с нами, если бы у нас не родилась наша дочурка и мы не пережили всего того, через что прошли вместе с ней. Наверное, мы бы так и остались гордыми, эгоистичными, сосредоточенными исключительно на себе и собственном счастье, какими были когда–то, когда кроме материальных ценностей для нас не было ничего важного. Жизнь с нашей дочкой научила нас по–настоящему понимать людей, сделала нас отзывчивыми. Благодаря ей мы нашли путь к Богу. За эти годы мы научились самому важному — любить. И мы открыли, что есть большая радость в любви…»
И над всеми этими историями — раздумья еще одной мамы:
«Когда я перестала жалеть себя, я стала все больше задумываться о том, какой смысл имеют в нашей жизни горе и страдания. Постепенно я пришла к убеждению, что страдание, наряду с болью и унижением, могло способствовать зарождению силы. Оно было дорогой к внутреннему росту, тропинкой от зимы к весне…»
Раздумывая об опыте родителей, я вижу много подтверждений тому, что такие изменения происходят не только с ними, но и с многими другими людьми, которые позволяют себе «остановиться» возле больного человека, ощутить его; осмеливаются, презрев предрассудки, взглянуть на него внимательными, широко открытыми глазами, войти с ним в искренние, сердечные дружеские отношения.
Я слышал подобные истории от товарищей из «Веры и Света», от юношей и девушек, которые были волонтерами в летних лагерях, от студентов-практикантов, от родных братьев и сестер больных детей. Все они рассказывали о том внутреннем преображении, о той дороге от зимы к весне, на которой каждый из нас имеет возможность глубже познать жизнь и ее важнейшие тайны: что такое счастье, что такое отношения, что это значит — быть человеком…
Помнится, еще давно, молодым врачом, я пришел на работу в реабилитационный центр «Джерело», и одним из первых моих опытов была психотерапия для группы молодых людей, которые не могли ходить и передвигались на колясках. Я думал: психотерапия должна помочь им стать счастливыми. Они же уже на первой встрече начали делиться со мной мыслями о том, что для них значит счастье, что делает их счастливыми. Помню слова одного из них, Вадима: «Сколько людей ходят, но несчастливы… Чтобы быть счастливым, не обязательно ходить, но обязательно любить!»
Возможно, это и есть одно из предназначений людей с ограниченными возможностями, одна из их важнейших ролей в обществе — призвать нас ступить на путь внутреннего преобразования, чтобы мы могли открыть для себя глубинные ценности, смысл нашего бытия в этом мире.
Уже сама встреча с ними — испытание, своего рода ритуал посвящения: человека в человечность, группы людей — в становление общиной, сообществом… И так важно для нас, чтобы мы обрели способность создавать новое, другое общество, другое человечество — не гигантскую лестницу, по ступенькам которой мы бежим и карабкаемся, отталкивая друг друга в стремлении подняться все выше, иметь все больше, а необычайную мозаику, где у каждого из нас есть свое важное место, где мы дополняем друг друга, чтобы вместе составить чудесную целостную картину… Не о таком ли человечестве пишет апостол Павел, говоря, что мы — одно тело, в котором каждый член важен, а «наименьшие — в наибольшем почете»? Может быть, именно потому, что наименьшие, самые слабые — больные, дети, старики — являются той объединяющей силой, которая держит нас вместе, помогает понять, что мы единое целое, что мы нуждаемся друг в друге, что наибольшая радость — не в том, что мы побеждаем друг друга и забираемся на «самую высокую ступеньку лестницы», а в том, что мы открываем радость любви…
Вот слова из фильма, снятого нами когда–то о Мироне и о даре людей с особыми потребностями: «В природе Бог создал разные цветы — большие и маленькие, яркие и едва заметные. Но каждый цветок обладает своей неповторимой красотой — и для каждого есть место под солнцем. Так и мы, люди, — слабые и сильные, с разными способностями и ограничениями — все нуждаемся друг в друге. И жизнь каждого — бесценна, и дар каждого — неповторим. Открыв друг другу сердца, мы вместе можем созидать иной мир, свободный от войн и вражды и полный любви. Мир, в котором есть место для каждого, мир, в котором жизнь каждого человека сокровенна и важна. И тогда все вместе мы сможем осознать, что человечество — это одна большая прекрасная мозаика, красота которой никогда не станет полной, если каждый из нас не займет то единственное, неповторимое, отведенное ему место…»
Как наяву вижу этот сказочный образ: комната в подвале большого замка, куда невозможно проникнуть: дверь наглухо заперта, ключ спрятан. За этой дверью что–то страшное, чего никто не должен видеть… Однако в каждой из таких сказок дверь рано или поздно все равно открывается… И главный герой должен увидеть доселе скрытое и справиться с тем страшным, что таится за дверью, — иначе у сказки просто не может быть счастливого конца…
Такое происходит и в душе каждого из нас. Внутри нас есть нечто, чего мы не хотим видеть, но что нас пугает или мучит… Но оттого, что это скрыто за внутренними стенами, мы не можем полностью быть счастливыми — и как в сказке, из тайной комнаты ночью доносятся стоны и крики… Забыть, спрятать, отгородить — не означает уничтожить, освободиться. Осознаем мы это или нет, но мы становимся узниками того, что хотим скрыть от самих себя. И как в сказке, мы приказываем музыкантам громко играть днем и ночью, чтобы не слышать криков из подземелья…
Вспоминаю об одной своей пациентке, которая пришла на сеанс психотерапии со странной просьбой — помочь ей стереть из памяти прошлое, забыть то, чего она не помнит, от чего остались лишь ощущение, догадка:
«В моем детстве было что–то, я сама не знаю, что это, но мне кажется — оно очень страшное. Я хочу его забыть, хочу вырвать и сжечь, как страницу из книги, чтобы нельзя было и восстановить».
В ее детстве действительно были, как оказалось потом, страшные вещи. Но дорога к свободе и исцелению лежала для нее не через забвение этих событий, а наоборот — через то, чтобы вспомнить, переосмыслить, интегрировать их…
Долгое время на протяжении жизни эта женщина, чтобы выжить, просто держала своего измученного, израненного «внутреннего ребенка» в этой «замурованной комнате». Она старалась забыть о нем, так как эта боль не давала ей жить. Она старалась убить его, ведь ощущать боль означало быть слабой, а слабой ей не удалось бы выжить. Но убить не удавалось…
Она чувствовала ненависть к этой частице себя, а когда забывала о ее существовании — ненавидела всех детей на свете. Иногда, когда «крики из запертой комнаты» становились слишком громкими, она пыталась бежать, бежать, бежать — забыться алкоголем или сесть в маршрутку и ехать невесть куда… Позже бежать стало означать погрузиться в работу и работать, работать, работать… Но и это не приносило умиротворения. Ведь мир в душе может прийти лишь с исцелением, а исцеление означает стать снова целостным, без внутренних стен…
Так и внутри у каждого из нас есть то, чего мы не хотим видеть, есть стены и потайные комнаты без окон, в которых замуровано всё, что мы хотим отвергнуть, от чего стремимся избавиться. Правда, потом окажется, что в той комнате скрыта не только наша боль, но и наибольшее наше сокровище — как тот камень, который отбросят строители и который впоследствии станет краеугольным камнем, на котором возведут Храм…
Когда каждый из нас, людей, пришел в этот мир младенцем — он пришел с открытым сердцем. Если ребенка встретили без любви, если он сталкивается с равнодушием или отчуждением, в глубине его существа поселяются одиночество и пустота, боль и страх. Так появляются первые раны на нашем сердце.
Далеко не всем людям доводится в начале жизни получить эту любовь от родителей, а позже быть принятыми и любимыми в кругу людей. И когда об этом некому позаботиться, ребенку, чтобы выжить, ничего другого не остается, как перестать чувствовать свое раненое сердце. Так, пряча собственные раны, мы прячем с ними и наше сердце. Это мы своими руками замуровываем его в подземелье. А затем, чтобы не слышать его плача, нам надо сделать, чтобы громко играла музыка и днем, и ночью…
И тогда мы погружаемся в учебу, работу, телевизор, компьютер, мы ищем убежища в алкоголе или наркотиках, в славе или в шуме развлечений — и прячемся от всего того, что может вызвать к жизни жажду нашего сердца, нашу потребность в любви, близких отношениях, внутренней тишине… Постепенно мы начинаем избегать и всего того, что может напомнить нам о боли отчуждения, что может вызвать страх.
В нашем обществе, к сожалению, распространены отчуждение, осуждение, унижение одного человека другим — мы видим это на каждом шагу. Мы свыклись с этим и стали воспринимать равнодушие и унижение как что- то вполне обычное и даже нормальное.
Мы смотрим фильмы со сценами насилия. Герои таких фильмов по большей части либо «добрые», либо «плохие». Нам кажется, что «плохих» необходимо унизить, обидеть, а лучше — просто стереть с лица земли, так как «они этого заслуживают».
И вот постепенно в нас не просто исчезает внутреннее сопротивление насилию, но мы учимся даже радоваться тому, что «их всех уничтожили». Иногда мы смотрим кинокомедии, в которых кто–то из героев подается исключительно как отрицательный персонаж, — и мы уже радуемся, когда он несчастен или унижен. Мы на каждом шагу сталкиваемся с осуждением, враждой, пропагандой ненависти — и в политике, и в общественной жизни. Мы уже привыкли думать, что есть плохие люди, с которыми можно не церемониться.
Мы еще не открыли для себя то, о чем говорят все великие религии и духовные учителя человечества: людей невозможно разделить на добрых и злых, ибо граница между добром и злом пролегает не между людьми, а в сердце каждого из нас. Это внутри каждого из нас — возможность встать на позицию Гитлера или почувствовать свое родство с матерью Терезой (хотя истинная наша природа, хочется верить, именно в ней).
Но в нынешнем мире нам страшно проявить свои слабости, свои ограничения, свою темную сторону. Мы боимся, что нас осудят, отвергнут, от нас отвернутся. Лестница, на которой твоя ценность определяется положением ступеньки, которую ты занимаешь, так высока, что часто мы становимся заложниками общей игры «Кто быстрее, кто выше» и уже сами себя воспринимаем исключительно в зависимости от того, какой у нас социальный статус, насколько мы признаны, сколь велики наши жизненные достижения. Критериями нашей ценности становятся успешность и престижность работы, наличие власти и силы, богатства, коэффициент развития интеллекта. Начав подъем по этой лестнице, мы видим, что тот, кто взобрался выше, чувствует себя увереннее и вправе позволить себе пренебрежительно, сверху вниз, смотреть на других…
Стоит принять такую иерархию ценностей — и твой мир навсегда разделится на «высших» и «низших», в нем навечно поселятся унижение, зависть, вражда — те наши внутренние демоны, которые провоцируют большие и малые войны, беды и все несчастья на планете Земля…
С этой лестницей напрямую связан наш страх быть самими собой, быть открытыми. Мы пытаемся стать и показать себя «идеальными» — и, страшась всеобщего осуждения, пренебрежения, вынуждены скрывать, замуровывать свои слабости.
С этой лестницей связано и унизительное восприятие людей с ограниченными возможностями, ограничения которых слишком ярко выражены для участия в наших «гонках». Для тех, кто непрерывно стремится вверх, люди с ограничениями — далеко внизу, вне круга общения и дружбы. И больным людям остается либо чувствовать себя менее ценными, либо пытаться соревноваться в меньших гонках, между собою. Но есть и еще один путь, который удается пройти многим из них: открыть, что настоящее счастье не в бесконечном преодолении ступеней, а в отношениях, в любви, в творчестве, в танце…
И именно потому, что наши друзья не принимают участия в этих непрерывных гонках, дружба с ними помогает нам открыть другой мир, в котором дружба ценнее статуса, а счастье определяется тем, как ты живешь, а не тем, что ты имеешь…
Вспоминается реальный случай, произошедший во время паралимпийских игр — олимпиады для людей с инвалидностью. Мальчик, участвовавший в соревнованиях по бегу, опережая других и имея реальный шанс стать победителем, замечает, что за его спиной упал другой участник соревнований. И он останавливается, чтобы подать упавшему руку и помочь ему встать. Оба пришли к финишу последними — прибежали, держась за руки и сияя от счастья! Не эта ли их радость является посланием всему современному миру, в котором каждый только сам за себя, каждый рвется сделать карьеру и считает ее высшим счастьем, — о том, что есть куда большее счастье: оно в солидарности, дружбе и помощи друг другу.
В нынешнем мире мы живем иллюзиями, заменителями счастья. Мы стремимся к ним и порой посвящаем все свои силы тому, чтобы получить нечто, в чем на самом деле не нуждаемся. Мы забыли о самом главном: наше сердце нуждается в жизни, настоящей жизни… Видеть, как красивы звезды, слышать музыку, которая снится Мирону и которая звучит где–то в глубине каждого из нас, — и под эту музыку танцевать нашу жизнь, танцевать в отношениях с другими — чтобы в конце концов иметь возможность ощутить, что жизнь «супер как хороша»…
«Мы можем творить мир с другими людьми и с миром лишь тогда, когда мы можем быть в мире с самими собой». Это слова великого миротворца Тик Нат Хана[34]. Мы живем в мире, который, вопреки всем достижениям и достояниям, раскалывается от конфликтов и вражды, в котором назревает серьезный кризис человека: утрата души…
Но что бы ни происходило вокруг нас, начинать мы должны всегда с себя. Дорога мира — это прежде всего дорога принятия себя, принятия в правде и любви, в сочувственной заботе о наших ранах. В «Вере и Свете» мы называем эту дорогу принятием собственных ограничений.
Смысл опыта, который нам надлежит получить и интегрировать на этом пути, можно обозначить приблизительно так: «Ты имеешь право быть собой — таким, какой ты есть. Тебя можно любить — такого, какой ты есть, — просто так, ни за что. Ты красив такой, как ты есть».
На этой дороге, окруженные любовью и приятием окружающих, в сообществе, где отчетливо слышен призыв к подлинности, мы обретаем надежду на исцеление: шаг за шагом выбираясь из своих внутренних стен, покидая укрытия, мы начинаем открывать для себя свободу, мир и любовь.
И тогда мы начинаем понимать, что ограничения есть у каждого человека — как есть у каждого и свои таланты. И что, наверное, Бог создал нас такими разными, чтобы мы могли дополнить друг друга и по–настоящему постичь, что мы собраны на земле вместе, чтобы творить жизнь…
Но в мире осуждения и конкуренции мы боимся, что окружающие заметят нашу уязвимость, наши внутренние раны. И чаще всего живем с убеждением, что можем получить что–то исключительно за какие–то достоинства и заслуги, а просто так любви не бывает. И потому то, что скрыто в самой сокровенной глубине каждого, — сердце, которое стремится к чему–то другому, — мы сами пытаемся утаить, замуровать. А после этого, отказавшись от своей сердцевины, мы упаковываем себя, будто товар, в привлекательную «обертку» — чтобы нас приняли как всех. Отсюда и эта серьезная утрата души…
Однако утрата эта не настоящая, она не навсегда. Ведь сердце нельзя потерять, оно всегда живое — в глубине. Можно потерять лишь свою связь с ним. Поэтому мы призваны «плыть на глубину»… В нашем мире, который становится все более стремительным и поверхностным, нам необходимо стремиться к глубине. И наши внутренние раны, наше скрытое неблагополучие, как трещины, прокладывают, указывают нам дорогу туда, в глубину…
Об этом — история, услышанная мной от сестры Су Мостеллер, члена общины «Ковчег» из Канады. В одном буддистском монастыре во время сильных дождей, опасаясь наводнения, решили перенести в другое место старинную глиняную статую Будды. Монахи работали всю ночь, обкапывая осторожно землю вокруг нее, но когда они попытались поднять статую, в ней образовалась трещина. Один из испуганных монахов побежал к настоятелю, в отчаянии рассказывая ему, что старинная скульптура может расколоться. Когда же настоятель пришел и осветил трещину фонарем — из глубины заструился золотой свет! Монахи расширили трещину, и оказалось, что внутри глиняной статуи Будды была еще одна, золотая: вероятно, в давние времена ее покрыли глиной, чтобы защитить от чужеземных завоевателей…
Эта история — о том, как наши раны, слабости, наши «трещины» и ограничения могут открыть нам дорогу к глубинам, к нашему настоящему, «золотому» естеству. И о том, как все мы можем быть призваны преодолевать внутренние стены, открывать «запрещенные» двери, помогая друг другу, — чтобы исцелить раны, принять наши «ограничения» и в конце концов обнаружить в глубине наше сердце. И только позволяя ему жить полной жизнью, мы можем открыть настоящий — внутренний — мир…
Когда мы преодолеваем внутренние стены и исцеляемся, нам уже ни к чему внешние заграждения. Когда мы пребываем в мире с собой, нам не требуется никого унижать, чтобы чувствовать себя более уверенными в себе. Нам не нужно ограждать себя от больных людей, потому что мы не боимся своей собственной неполноценности. И тогда становится возможным подлинное включение в общую жизнь людей с особыми потребностями: они войдут к нам и, и мы будем едины…
Конечно, мы можем основательно подумать и принять хорошие законы, можем убрать архитектурные препятствия; мы можем проявить благородство и посадить больных детей за парты общеобразовательных школ, — но никакими законами или правительственными постановлениями нам не уничтожить психологических барьеров: недоброго отношения, осуждения, неприятия. Их сможет преодолеть лишь работа над нашими собственными внутренними преградами…
В «Вере и Свете» мы считаем, что настоящим определением человека должно быть не homo sapiens, человек разумный (ибо в таком случае детям и умственно отсталым людям придется считать себя людьми неполноценными), — a homo amoris — человек любящий, — потому что именно любовь делает человека полноценным. И мудрым. Ибо настоящая мудрость живет не в разуме, а в сердце.
Может быть, нам потребуется переосмыслить земную эволюцию и вознести на ее вершину не просто разумное существо, — но человека сердца, человека мира и любви, человека мудрости. Мы должны стать людьми, которые созидают мир дружбы, единения, а не войны и разделения. Людьми, которые способны жить в гармонии с собой и природой, которые не готовят экологическую катастрофу, а с заботой о мире несут процветание жизни на Земле…
В таком переосмыслении эволюции человека люди с умственной недостаточностью играют особенно важную роль. Им недоступны интеллектуальные высоты — но не отказано в человечности. Поэтому они способны показать нам, что по–настоящему делает человека человеком не разум (который приобретает особую ценность при условии, что управляем мудростью сердца), но само сердце…
Кризис человека, грозной тенью нависающий в современном мире над разнообразными кризисами в политике, экономике, экологии, — это кризис утраты души, утраты сердца. И в эту критическую минуту мы призваны постичь, что наш путь, путь по эволюционной спирали, стремящейся ввысь, — это дорога сердца. И что в авангарде тех, кто призывает нас к движению по пути сердца, кто указывает направление и ведет нас, — люди с особыми потребностями.
Разумеется, я бы не хотел, чтобы от пренебрежения по отношению к людям с особыми потребностями нас занесло в другую крайность — идеализацию и вознесение их на пьедестал. Они, как и все мы, — люди, которым не чуждо ничто человеческое: ни эгоизм, ни трудный характер, ни слабости и боль, а иногда, как и нам, — «утрата души» и бессердечность. И если мы говорим об «их даре сердца» — это не значит, что живое сердце не скрыто в глубине каждого из нас. Просто в нашем мире, где все большей сверхценностью становится интеллект, особый дар людей с умственной недостаточностью состоит в том, чтобы напоминать нам о сверхважности сердца…
Меня всегда трогало, удивляло в моих друзьях из «Веры и Света», насколько важны для них взаимоотношения с окружающими. Может быть, именно из–за того, что они лишены возможности участвовать во всеобщей гонке — непрерывно вперед и вверх! — они значительно острее, чем большинство из нас, ощущают эту первостепенную потребность сердца в глубоком, настоящем единении с другими людьми, в единстве сердец?
Более десяти лет проработав психиатром и психотерапевтом с детьми и взрослыми, будучи отцом троих детей, изучая данные научных исследований, сегодня я с уверенностью могу сказать: самое главное для людей — это их взаимоотношения.
Современная теория привязанности, исследующая роль ранних отношений между родителями и ребенком, тоже однозначно доказывает, что из положительного опыта таких взаимоотношений проистекает наше последующее развитие во всех сферах. Потребность отношений принятия и любви оказывается нашей первейшей и глубочайшей потребностью: именно в отношениях с миром мы становимся людьми.
Последние научные данные о развитии мозга ребенка подтверждают: наш мозг глубоко социален по своей природе, он изначально ориентирован на отношения. Мы не разрозненные островки в океане, а частицы одной большой сети взаимоотношений. Между нами — миллиарды незримых нитей… Вот почему, как сказал один поэт, «нельзя сорвать цветок на земле, не всколыхнув при этом звезды в небе»…
Важно строить, создавать мир, ориентированный на взаимоотношения, на ценность каждого человека. Иногда нам может показаться, что мы слишком маленькие, чтобы своей жизнью суметь что–то изменить в этом мире. Но парадокс в том, что и океанская волна состоит из капель. Поэтому всё, что мы делаем, отражается, получает свой отголосок, даже если мы об этом не знаем, не осознаем этого.
Помню, как в один из зимних дней началась оттепель. Посреди зимы надо Львовом засветило нежное весеннее солнце. Я бродил по тропинкам парка в Высоком замке[35]. В тот день я был переполнен солнцем и радостью — и сам я, и каждый мой шаг…
И вдруг позади слышится шум, озлобленные голоса — идут несколько подростков и о чем–то между собой спорят. Но внезапно голоса утихли. И через несколько минут, когда ребята были совсем рядом, кто–то из них тихим, мягким голосом сказал: «Давайте и мы будем так идти»…
Я думаю, чтобы изменять, творить мир, не обязательно делать какие–то «значительные» дела, читать проповеди и писать декларации. Нам надо просто слышать музыку и танцевать танец. Танец — он всегда передается…
Ну, вот и все.
Эту книгу можно завершить очень просто.
Суть того, к чему мы призваны, — идти за снами о музыке, живущей в глубине каждого из нас. Эта музыка позволит нам открыть наше сердце, а вместе с ним — и Того, Кто создал нас и вложил в нас эту мелодию. И тогда мы сможем отдаться ей — и жизнь станет танцем. И в этом танце мы будем изменяться, расти, будем становиться самими собой — теми, кем мы на самом деле призваны быть. Этот танец — всегда о любви, о дружбе, сообществе, о творении добра, творении жизни в глубочайшем смысле этого слова. Это то, к чему мы призваны, что делает нашу жизнь полной, позволяет нам приносить плоды, чувствовать бесконечный глубокий мир и чистую глубокую радость…
Эту правду всегда знает, помнит наше сердце — и оно посылает нам ее в снах и видениях: в снах о музыке, которая снилась Мирону, в моем сне о яблоньке, о жизни как танце от первой до последней минуты…
В нашем танце жизни есть много этапов, и у каждого из них своя задача. После сна о яблоньке мне снилось еще много других важных снов: о преображении, о росте, о созревании плодов и радости отдачи. И о смерти… Ведь для каждого из нас приходит когда–то час последнего танца.
Однажды настанет время уйти из этого мира — мне, Мирону, каждому из нас. И перед лицом смерти мы можем еще раз постичь великую истину: музыка остается с нами, это она переводит нас из этого мира в другой, а после нас останется наш танец…
Как это ни удивительно, наш наибольший дар, наше самое главное наследство миру — не то, чего мы достигли, что совершили, а то, как мы жили, кем были… Когда не так давно умер мой дедушка, — я ощутил это очень глубоко — он ушел, но оставил свой танец, я могу повторить его движения, и это самое ценное наследие…
Ведь в конце концов важнейшая задача для каждого из нас — это очнуться от того полусна, в котором мы гонимся за иллюзиями, заменителями счастья: очнуться, чтобы открыть Музыку. Чтобы суметь по–настоящему войти в большой Танец жизни, принести тот плод, который мы призваны принести, посеять те семена, которые призваны посеять — и затем отойти с миром…
Жизнь — это великая тайна. Говорят, наиболее остро ощущаешь это перед лицом смерти.
Помню похороны Гордона. Это было в Канаде, он жил в общине «Ковчег» в Торонто, и я какое–то время жил с ним в одном домике. Гордон был глубоко умственно отсталым юношей с синдромом Дауна. Он не разговаривал, от него прятали ключи от кухни, потому что он безостановочно поедал все, что оказывалось съедобным. Он редко смотрел в глаза, и складывалось впечатление, что мальчик живет в своем мире. Однако когда кто–то плакал — он подходил и вытирал ему ладонью слезы со щеки. А если кто–то плакал за закрытой дверью, он мог долго сидеть под дверью и ждать…
На его похороны собралась полная церковь людей — тех, к кому он прикоснулся за свою короткую жизнь своим даром нежности и сочувствия, кто смог благодаря ему открыть и в себе этот дар… Гордон прожил очень короткую жизнь: в двадцать восемь лет он умер от лейкемии. Но когда на похоронах показывали фотографии и слайды из его жизни, когда люди рассказывали истории, делились воспоминаниями, я ощущал, какую плодотворную жизнь прожил этот больной юноша. По Божьему замыслу каждый из нас должен принести много хороших плодов…
Вам может сначала показаться, что эта книга направлена на защиту людей с особыми потребностями. О том, что они, будучи осуждаемыми и унижаемыми, тоже хранят в сердце много семян, из которых произрастают добрые деревья, которые принесут добрые плоды. И это так — в них есть богатство души и тот потенциал, которым они могут обогатить нас, обогатить наш мир. И если мы принимаем их, становимся друзьями, то именно на общинной почве они могут прорасти, подняться и приносить свои плоды — непосредственность, открытость, радость, простоту, сердечность…
Однако эта книга не только о них. Она направлена на защиту человека, на защиту сердца, души в каждом из нас. Потому что в мире, который мы сами и создали, мы, к сожалению, так часто теряем свое сердце, — и тогда нам достается та несчастная псевдосчастливая жизнь, которую мы сами себе выбрали… И нет у нас той почвы, в которой мы можем прорасти, пустить корни, принести плоды…
Когда–то ученики спросили Иисуса: «Как войти нам в Царствие Небесное?», Он взял ребенка, и поставил перед ними, и промолвил: «Если не станете как дети — не войдете в Царствие Небесное…». Он поставил ребенка, чтобы ученики смотрели на него, чтобы он стал для них проводником в страну сердца…
Когда–то, покидая общину «Ковчег» во Франции и собираясь домой, в Украину, я спросил Жана Ванье: «Как сохранить ту радость жизни, тот внутренний мир, которыми я жил здесь?» Жан ответил: «Надо жить молитвой и дружить с убогими, жить в обществе убогих»… Убогими Жан называет прежде всего людей с умственными ограничениями, но также и всех «нищих духом» — смиренных, не имеющих гордости, не любующихся исключительно собой…
Нам непременно нужно смотреть на детей и на «убогих»… Мы же глядим на потерявших душу звезд эстрады и деятелей политики, мы смотрим туда, где нет пути…
Я думаю, и дети, и «убогие» могут показать нам путь на ту планету, где наша настоящая родина, где есть та почва, в которой нам надо укорениться, чтобы вырасти.
Снова вижу «Сны о музыке». И Мирона — вот он сидит на сцене и играет на аккордеоне… Он очень вдохновенно играл тогда. И танцевал. Он был действительно с другой планеты. Где добро. Где музыка. Где никто ни над кем не смеется и никто никому не завидует. Где люди желают друг другу добра. Где можно быть собой без страха перед тем, как тебя воспримут другие. Там, на его планете, звучит аккордеон и люди танцуют свою жизнь…
Оглядываясь сегодня на собственную жизнь, я думаю, как много прекрасных событий произошло и продолжает происходить в моей жизни благодаря нашей дружбе с Мироном, с моими особенными друзьями. Мои дети любят сказку «Тюленья кожа», в которой рассказывается о мальчике Уруке — сыне обычного мужчины и женщины–тюленихи. В конце этой сказки есть слова о том, что всем прекрасным, что было в его жизни, Урук обязан тому, что когда–то тюлени взяли его в тайный мир в глубинах моря.
И я тоже понимаю — оттуда, куда привел меня Мирон и мои друзья, из глубин того мира, их планеты, я могу питаться корнями, оттуда я могу черпать воду жизни… В глубинах того мира есть много разных путей, но один из них очень важен — дружба с убогими…
Одна из тайн этой планеты, тайна Мирона, заключается в том, что там мы можем по–настоящему, сердцем познать Бога. Не разумом, не вспоминая слова, которые кто–то другой сказал или написал о Нем. Но познать лично…
Мирон — глубоко верующий человек. Он молится в такой тишине! А когда на встречах «Веры и Света» его очередь заказывать песню, он всегда просит спеть «Ты родное дитя мое». Это его духовная идентичность, он знает это сердцем, и это знание дает ему свободу…
Мне порой хочется спросить его о Боге. Как в той истории, где старший ребенок спрашивает младшего: «Расскажи мне, как там, в раю, а то я начинаю забывать…»
Дорога сердца — это дорога и духовной жизни, когда мы молимся не головой, не словами, но глубоко открываемся сердцем, входим в отношения…
Благодаря этой связи мы, как ветвь от виноградной лозы, можем сотворить настоящую жизнь, наполненную жизнью… Только из нее может вырасти настоящий плод…
И на этом, наверное, можно завершить эту книгу.
Жил–был когда–то Мирон. Большой. Тихий. Умственно отсталый. Большая душа. Большое сердце…
Его сердце долго было закрытым. Но потом он нашел друзей, нашел свою общину, свое племя — и его сердце смогло исцелиться и открыться. И оно начало слышать музыку — она снилась ему сначала ночами, а потом он начал слышать ее и днем. Он стал носить с собой губную гармошку и играть на ней. И он стал танцевать, много танцевать, потому что музыка была такой красивой, что нельзя было под нее не танцевать… Он танцевал разные танцы — танцевал, когда общался с людьми, когда работал, когда молился… Многие люди смотрели на то, как Мирон танцует, — и им тоже хотелось танцевать…
И многим, кто смотрел на него, тоже начала сниться музыка, и жизнь их постепенно стала превращаться в танец…
Мирон хотел быть аккордеонистом — и стал им. Аккордеонист — это тот, кто помогает людям услышать музыку, кто дарит людям эту музыку, чтобы они могли танцевать…
Моя мечта и моя молитва — чтобы каждый из нас мог слышать свою музыку и чтобы нам хватило мужества отдаться ей и танцевать свой танец, — чтобы в конце концов каждый из нас смог открыть во всей ее полноте ту жизнь, которая «супер как хороша»…
«Если любишь цветок — единственный, какого больше нет ни на одной из многих миллионов звезд, этого довольно: смотришь на небо и чувствуешь себя счастливым. И говоришь себе: «Где–то там живет мой цветок…»
Антуан де Сент–Экзюпери «Маленький принц»
— Ты посмотришь ночью на небо, а ведь там будет такая звезда, где я живу, где я смеюсь, — и ты услышишь, что все звезды смеются. У тебя будут звезды, которые умеют смеяться!
<…>
И он опять засмеялся. — Как будто вместо звезд я подарил тебе целую кучу смеющихся бубенцов…
Антуан де Сент–Экзюпери. «Маленький принц»
Мой сын Юрка остановился у подземного перехода и сказал: знаешь, бывает так, что ты видишь кого–то все время, как будто его лицо стоит перед твоими глазами. А потом это отступает. А потом вдруг появляется снова — и ты смотришь, смотришь…
Я поняла и молчала. В нем обычно много детского, но это было другое.
Юрка сказал: МАША…
У них с Машей была дружба. Они знали друг друга давно, еще по Центру лечебной педагогики, но общение началась, когда Маша заболела и перестала появляться на людях. Они коротко перезванивались по мобильнику.
Доктор Саша спросила Машу в больнице: нравится тебе Юра? — Да, сказала Маша, он так повзрослел…
Маша Староверова, светлой памяти которой посвящена эта книга, стала героиней нашей первой книжки о любви — «Неутомимый наш ковчег. Опыт преодоления беды».
Машуля росла солнечным жизнерадостным ребенком, но много болела. Из–за этого появились проблемы в развитии, не давалась школьная наука. При этом Маша всегда была очень старательной и обязательной, ласковой и веселой, и — чуткой, любопытной и любознательной. Все ее любили — и дома, и в гончарной мастерской, где Маша занималась много лет — сначала подростком, потом взрослой девушкой — вместе с другими ребятами с особенностями развития. Маша смотрела сериалы по телевизору. Помогала маме дома. И с огромной радостью лепила и рисовала. Маша любила быть с людьми, ездила с ребятами в летние палаточные лагеря на Валдай, подолгу гостила в Киеве у бабушки с дедушкой, которые в ней души не чаяли.
Два года назад у Маши нашли тяжелое заболевание сердца. Она не смогла больше ездить в колледж, в свою мастерскую. Но всякий раз, когда болезнь отступала, Маша садилась рисовать! Очень серьезная и ответственная, склонившись к листу, она выводила на бумаге простодушных львов, котов и жирафов, диковинных птиц в небе и на деревьях, и цветы, и улыбчивых человеков… По моей просьбе она нарисовала даже скрипача!
Когда Маша заболела, стало особенно видно, как ей не хватает людей — ребят, педагогов. Как не хватает общения, друзей…
К ней приходили преподаватели — Юля, Андрей, Наташа, Рахиль. И не только они. Приезжали домой, навещали в больницах: в Боткинской, куда Машу привозили «по скорой» сначала, и в 13–й, ближе к дому, куда Маша попала позже, а потом еще раз — после инсульта. Маша не ходила, левая рука у нее не работала. Но как только ей становилось чуть лучше – она ждала, что мы придем к ней, и всем своим измученным сердцем радовалась нам. Я принесла Маше книжку с рисунками и стихами наших ребят, сделанную в полиграфической мастерской. Ей было трудно сидеть, но на следующий день, когда пришла Юля, Маша вместе с ней смотрела книжку, слушала стихи, спрашивала обо всех!
Доктор Саша говорит: Маша, удивительно терпеливая, как бы ни было ей тяжело, всегда сотрудничала с тем, кто ей помогал. Но в тот день она очень устала и капризничала. Саша с помощницей Аней провели процедуры и сделали повязки, укрыли ее и собрались уходить.
В дверях Саша обернулась — Маша лежала и смотрела на нее с улыбкой. В этой улыбке не было боли — были покой и свет…
Машуля ушла от нас 23 марта, полгода назад.
В день, когда мы провожали ее, над городом висели серые тучи.
Но потом ветер унес их. И мы прощались с Машей под высоким- высоким солнечным ярким небом.
Юрка говорит, что Маша видит нас, что она теперь на небе и там общается с нашей бабушкой и обеими морскими свинками. И что когда-нибудь мы все встретимся и снова будем вместе.
С. Б.
«Слова как дети. Их выпускаешь в мир — и они уже идут своим путем, сами не зная точно, куда он приведет. Но они оставляют след.
И за этот след мы в ответе».
«Гумми… соединил большой палец с указательным, показал этот кружок доктору и выпалил радостно: …цифра или буква?
Следует сказать, что он был прав: фраза эта непроизносима. Потому что 0, когда это ноль, и О, когда это буква, — вещи, естественно, разные, и предложение «О — цифра или буква?» легко прочесть, но нельзя правильно произнести. Эта фраза включает в себя картинку, как в букваре.
Доктор опешил и не сразу понял. Тогда Гумми написал О в воздухе пальцем и повторил:…цифра или буква?
<…> Он уточнил, еще раз соединив пальцы в кружок:
— Вот это (то, что он показал) — кружок или дырка?»[36]
Было это давно, больше двадцати лет назад. Мой младший, «особенный» мальчик был так мал, а я сама так молода, что все препятствия казались преодолимыми — надо было только найти ключ к решению и обогнать время. Я не хотела признавать его «особости».
И вот однажды в журнале «Юность» я наткнулась на роман никому не известного автора. В числе прочих там была история об одном человеке — странном, нелепом человеке, которого люди прозвали Гумми, потому что лицо его при разговоре сминалось в забавную гримасу. Он появился внезапно: однажды его нашли случайно на окраине маленького городка. В Америке, лет сто назад. Человека подлечили, он стал жить в городе. На вопрос, откуда он взялся, Гумми неизменно отвечал, что упал с Луны.
Дочитав историю почти до конца, я будто обожглась. Изумление, грусть и боль — и еще предчувствие будущей боли! — вспыхнули во мне…
Так в одну минуту Гумми, странный книжный герой, приоткрыл мне окно в другое измерение, где отношения между людьми не знают пустоты, они наполнены смыслом, имя которому — Любовь.
Много позже благодаря своему сыну я вошла в это измерение. Те, кто встречается друг с другом в этом измерении, уже не расстаются. Мы учимся не закрываться, не бояться друг друга — и со временем нас становится больше и больше. Даже когда мы далеко друг от друга, нам ничто не мешает, потому что в этом измерении не существует расстояний и границ. Здесь каждый человек важен, ибо в нем бьется живое сердце.
Некоторые из нас говорят, поют и пишут книги, а другие могут многое рассказать о себе глазами, жестом или улыбкой. Здесь значимы слова, но столь же ценны взгляд и молчание.
А если кто–то уходит, мы стараемся помнить, что у Бога все живы, и надеемся на будущую встречу, потому что «любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится»[37].
Маша Беркович живет в Санкт-Петербурге. Окончила педагогический университет имени Герцена.
В 2004–2007 г. была волонтёром, а затем – педагогом в фонде «Отцы и Дети», специалисты которого занимаются с аутичными детьми. С 2006 года Маша вместе с сотрудниками общественной благотворительной организации «Перспективы» помогает детям и взрослым с множественными нарушениями, живущим в семьях и в интернатах соцзащиты. Два года работала в детском доме, сейчас – в психоневрологическом интернате.
«Письма с Онеги», первая повесть Маши Беркович, в другой редакции вошла в ее книгу «Нестрашный мир», выпущенную санкт-петербургским издательством «Сеанс» в 2009 году.
Галина Каган родилась на Украине, в Киеве. Взрослела, училась и работала в Донецке. Кандидат технических наук. С 1996 года Галина Каган с сыном Сашей живут в Израиле, в городе Реховот. Стихи и песни Галина пишет давно, а к созданию прозы приступила всего несколько лет назад. В издательстве «Филобиблон» в Иерусалиме вышел стихотворный сборник Галины Каган «Я прислушиваюсь к дождю», а в литературном альманахе «Римон» были напечатаны ее рассказы.
Книга «Окно в другое измерение», выпущенная «Филобиблоном» в 2009 году и давшая название нашему нынешнему сборнику, была написана Галиной Каган от имени ее сына Саши в подарок к его 40-летию.
Олег Романчук, автор повести «Когда вам снится музыка» – известный украинский психиатр и психотерапевт, руководитель отделения развития ребенка учебно-реабилитационного центра «Джерело» во Львове. Участвует в движении «Вера и Свет». В московском издательстве «Генезис» вышли на русском языке книги Олега Романчука «Жить сердцем. Книга о том, что мешает нам быть счастливыми», «Дорога любви. Путеводитель для семей с особыми детьми и тех, кто идет рядом», «Синдром дефицита внимания и гиперактивности у детей».
Повесть «Когда вам снится музыка» печатается впервые.
Светлана Бейлезон, составитель книги, большую часть жизни была художественно-техническим редактором по журналам. С 1999 года нашлось применение ее второй специальности – литературный редактор. Пять лет назад стала составителем и одним из авторов книги «Неутомимый наш ковчег. Опыт преодоления беды», свидетельствующей о любви родителей взрослеющих детей с ментальной инвалидностью к своим «особенным» детям.
Маша Староверова, светлой памяти которой посвящена эта книга, незримо присутствовала на всех этапах работы над изданием. В ту пору, когда мы со Светланой Староверовой, Машиной мамой, задумывали эту книгу, Маша уже почти не поднималась с постели.
Рисунки Маши, ушедшей от нас минувшей весной в возрасте неполных 27 лет, одушевляют и освещают нашу книгу.
Библиотека «НАШ КОВЧЕГ»
Идея нашей библиотеки родилась в 2006 году, после выхода книги «Неутомимый наш ковчег. Опыт преодоления беды».Авторы книги начали разговор о том, что те, кем пренебрегает мир, протягивают ему руку дружбы.
Разделы библиотеки:
•ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА
книги о роли и месте человека с инвалидностью, написанные им самим или его родителями, психологами и педагогами, философами или другими специалистами. Предназначены всем заинтересованным взрослым, подросткам и молодежи.
•ТВОРЧЕСКИЙ ОПЫТ
книги об опыте творческой и развивающей работы, а также педагогических подходах, применимых как к «особым», так и к обычным детям.
•ДЕТЯМ И ПОДРОСТКАМ
художественные произведения, где среди героев есть люди с инвалидностью.
Библиотека «НАШ КОВЧЕГ» – это мост между одинокими островами, где живут люди с инвалидностью, и огромным миром их здоровых собратьев.