Хайло Одихмантьевич, десятник княжьей стражи, гулял, как обычно, в «Золотом усе», что напротив пивной «Шунтельбрахер». В пивной угощали лишь германским пивом и сосисками, а «Ус» был заведением куда солиднее, кабаком и одним из лучших на Торжище. Стоял он на равном удалении от Зимнего дворца, где Хайло исполнял служебный долг, оберегая батюшку-князя, и от Малого Скобяного переулка, где он квартировал в хоромах Нежаны, нынче его супруги, а в прошлом – вдовы помершего от чахотки купца Афанасия Никитина. Очень удобное место – к дворцу близко и от дома недалеко. Любую из этих дорог Хайло мог одолеть в каком угодно состоянии, даже ползком. Хотя, конечно, пред светлые очи государя Владимира, да и к Нежане тоже, являться на карачках не пристало.
Но до карачек Хайло напивался только дважды в год, отмечая события юности, что прошла в чужих краях, далеких и знойных, у мутной реки Нил, совсем не похожей на чистый светлый Днепр. Крепко пил Хайло в тот день, когда, считай, родился заново – сбежал из жуткой ямины в Нубийской пустыне, где ломали камень подневольные людишки. И еще пил по другому случаю, поминая блокаду Мемфиса, прорыв ассирских танков, бои на городской окраине и гибель чезу[1] Хенеб-ка, славного своего командира. В такой день Хайло не только пил, но и ронял слезу в хмельную брагу, требовал, чтобы звали его непременно египетским именем Инхапи, и норовил приложить кулаки к чьей-нибудь морде. Особенно если морда была похожа на ассирскую, с черной бородой в колечках.
Нынче как раз и случился поминальный день. Гулял десятник основательно, сидел у стола с горшками хмельного и закуской, салом, ветчиной да огурцами пряного засола, а напротив и по бокам от него устроились собутыльники: урядник Филимон, латынянин Марк Троцкус и Кирьяк. Филимон числился в приятелях Хайла и был примерно в тех же чинах – следил со своими семью тиунами за порядком на Торжище. Марк Троцкус, римский уроженец, считался в Киеве грамотеем, служил толмачом в Посольском приказе и пописывал статейки в либеральную газету «Днепр широкий» и в совсем уж крамольную «Народная воля». Что до Кирьяка, тот был просто Кирьяком, бобылем-забулдыгой и соседом, ютившимся рядом с хоромами Нежаны. С Филимоном стоило выпить, с Марком – поговорить, а Кирьяку полагалось в беседу не лезть, пасть разевать только на брагу и иногда поддакивать. Так они и сидели вчетвером, еще не набравшись до кондиции, а лишь слегка захмелев.
– Правильный мужик был Хенеб-ка. Для своих – отец родной, для супротивника – лев рыкающий, – сказал Хайло, вытирая скупую слезу. – Про такого бойца в Египте говорили: сбежишь от него в пустыню, а он уже там, и ножик наточен. Жаль, повоевал я недолго под его началом…
Десятник поник головой и потянулся к кружке.
– А велика ли там пустыня? – спросил урядник Филимон, оглаживая бороду.
– Поболе нашего княжества будет, – отозвался Хайло.
– Тут ты, братан, не прав, – заметил образованный Марк Троцкус, почесывая свой крючковатый римский нос. – Если ваши киевские земли сложить с новеградскими и суздальскими, да Волгу прибавить, Зауралье и Сибирь, да еще Полночные Края, выйдет куда побольше, чем Египет. Даже в пору расцвета, при первых Рамсесах, таких территорий у них не…
– Ррамсес дррянь, дррянь! – заорал попугай, перебив латынянина. – Фарраон куррва!
Попугая Хайло привез из жарких краев, когда вернулся на родину. За пеструю говорящую птицу – этакое диво! – давали ему сто и двести кун, но он в ответ бурчал, что друга не продаст ни за серебро, ни за злато. Сейчас попугай приплясывал на спинке скамьи и косился на стол, ожидая чего-нибудь повкуснее огурцов и сала.
– Правильная мысль, – ничуть не обидевшись, что его прервали, сказал Марк. – Пора уж всех фараонов, царей и прочих владык отправить на свалку истории!
– Это как же, и нашего князь-батюшку туда?… – заломил бровь урядник. – Это с чего бы?
– Во имя прогресса и социальной справедливости, – пояснил Марк.
– Государя Владимира – на свалку? Это крамола! Ты, бритая римская харя, говори, да не заговаривайся! – с угрозой произнес Филимон. – Не то свистну моих тиунов и велю горячих всыпать по голому заду!
– Я из Посольского приказа, и значит, лицо неприкосновенное, – отозвался Троцкус. – Что мне твои тиуны?
– Что тиуны?… А к ребяткам Соловья-разбойника не хошь? Те на рожу твою глядеть не будут, прикосновенная она или нет. Раз крамольник, сунут в мешок, камешек положат и бросят в Днепр. Поплаваешь, паскуда!
Хайло поморщился. Соловей и его молодцы были из сыскного ведомства, и в охранных сотнях их не очень жаловали. Гадюки, живодеры! Их бы самих с камешком и в Днепр!
– Пусть я паскуда, а ты – держиморда, прислужник угнетателей, – сказал латынянин. – Клянусь Юпитером, наступит час и трудовой люд тебе это попомнит!
Урядник побагровел, вцепился в бороду обеими руками и стал приподниматься. Но разгоравшаяся ссора Хайлу не понравилась. Он грохнул кулаком по столу и прорычал:
– Не шкубаться в мой поминальный день! Ты, Филя, не бухти, не грози Соловьем и тиунами, а ты, Маркуха, кончай эту… как ее… ахитацию. На Кирьяка гляньте! Пьет мужик, и все молча!
– Ммм… – подтвердил Кирьяк.
На их стол озирались. Не так уж людно было в кабаке, но все же кое-какой народец тут присутствовал: у стойки пили медовуху два купца, по виду суздальцы из новых русских, в углу княжий дружинник трапезовал щами, а еще заглянули молодцы с Торжища – пропустить по чарке да закусить грибным пирогом. Кроме них имелась компания мрачных и дюжих мужиков-кожемяк. Этих старый Кныш, хозяин заведения, усадил подальше, под деревянным ликом Перуна, с другого края стойки, хотя и оттуда пованивало от кожемяк изрядно. Но Хайло терпел. Кожемяки были незаменимы, когда придет пора размяться.
Десятник представил такую потеху и подмигнул Перуну. Бога вытесали топором без особых затей, зато украсили позолоченными усами. Один ус оторвался во время давней кабацкой драки, зато другой, похожий на желтую сосульку, свисал чуть ли не до пола; по нему и назвали заведение. Кныш не пытался починить усы, а когда ему пеняли на непорядок и неуважение к богам, только вздыхал да бормотал про непосильные налоги и скорое разорение. И то сказать, после хазарской войны и выплаченной дани налоги стали крутоваты.
– Помянем чезу Хенеб-ка, моего командира, – сказал Хайло и поднял кружку. – Он сейчас в Полях Иалу и, как всякий честный воин, тоже медком пробавляется. А пьет его не иначе как из черепа ассира… Ассиров он крепко не жаловал!
– Ассирр трруп, трруп! – завопил попугай так неожиданно и громко, что молодцы с Торжища подавились пирогом.
Четверо собутыльников, оставив ссоры и раздоры, подняли кружки, выпили в память Хенеб-ка и закусили салом. Потом урядник, слывший мужчиной любопытным, с большой тягой к географии, спросил:
– Поля Иалу – это где?
– На том свете, – пояснил Хайло и ткнул пальцем в Марка Троцкуса. – Латыняне вот в пещеры к Плутосу идут, норвеги – на пир в Валькалу, а нас, как лапти откинем, Морана утащит. Чезу мой из египтян. Значит, к Осирусу подался, в эти самые Поля.
– Непорядок, – грустно молвил Филимон. – Это что же получается? Жили-бедовали вместе, а как преставились, так разошлись! Кто в поля, кто в пещеры, кто на пир… Нехорошо!
– Нехорошо, – согласился Троцкус. – Пролетарии всех стран должны объединяться на том и на этом свете. Предлагаю выпить за солидарность!
– За что? – с подозрением спросил Филимон.
– За дружество, – пояснил Хайло. Как человек, побывавший в дальних просвещенных странах, он нахватался всяких умных слов, хотя с грамотеем Марком тягаться не мог. Марк Троцкус, в прошлом – политик, юрист и литератор, был социалистом и приверженцем демократии, за что его в Риме чуть не распяли, но, подумав, заменили казнь штрафом в пять тысяч денариев и бессрочным изгнанием. Впрочем, то была темная история, излагаемая Троцкусом в разных вариантах. Правду он не рассказывал даже Хайлу, хоть имел на него определенные виды.
– За дружество мы всегда готовы, – произнес урядник, расправив усы. – Точно, Кирьяк?
– Гхт-ввы, – подтвердил бобыль. – Всехта!
Выпили, закусили огурцом.
– Кныш, старый леший! – позвал Хайло. – Еще браги тащи! И орехов грецких попугаю! Видишь, птица некормленая сидит, как хазарин в порубе!
– Оррехи! – выкрикнул попугай и с энтузиазмом добавил: – Хазаррам смеррть, смеррть!
Суздальский купец из новых русских, угощавшийся у стойки, сморщил нос и пробурчал:
– Эта мерзость клювастая когда-нибудь заткнется?
Война с хазарами в степях Азова отгремела десять лет назад и стоила Киеву многих погибших и многих мешков с серебряными кунами. Позорная дань для обширной державы, и не только по причине поражения. Налоги росли, народ выказывал недовольство, а кое-где бунтовал, вешал сборщиков и жег боярские усадьбы, по дорогам и рекам гуляла лихая вольница, но такую беду можно было пережить – мало ли случалось бунтов на Руси! Однако каган хазарский еще пожелал, чтобы купцам, торговавшим с Хазарией, помех не чинили и мзды и пошлин с них не брали. Хазария предлагала кожи, скот, рыбу, коней и топливо из земляного масла – в обмен на зерно и лес, железо, серебро, пушнину и льняные ткани. Торговля была выгодной, купцы богатели, откупали лесные угодья да уральские прииски, возводили хоромы в Киеве, Твери и Суздале, а чад своих посылали в науку к латынянам. Злобились на них все: и боярство, и княжьи посадники с чиновниками, и простой народ. По злобе и прозвали новыми русскими, будто поставив на них грязную метку. Напоминала она о том, что истинно русскому человеку с хазарином не по пути.
Хайло повернулся и, уперев руки в бока, смерил суздальца грозным взглядом.
– Птичка моя тебе не нравится? Не те речи ведет? Так не слушай! Пшел вон, хазарский прихвостень! – И добавил пару слов на египетском.
Спорить с Хайлом купец не решился и в сопровождении компаньона живо покинул кабак. И то сказать, с княжим десятником не поспоришь! Тем более что плечи у десятника саженные, а кулаки что гири.
– Ты ему что сказал? – поинтересовался Филимон. – На этом, на ехипетском?
– Плюю на мумию твоего отца, – перевел Хайло.
– Отца! Надо же! А у нас все больше по матери посылают, – произнес урядник и замурлыкал: – Расея, моя Расея, от Волги до Енисея…
Кныш принес выпивку и блюдце с чищеными орехами, шваркнул на стол и пробурчал:
– Ты, Хайло Одихмантич, всех клиентов мне разгонишь!
– Инхапи, – поправил десятник, – нынче я Инхапи. А с клиентами сегодня перебьешься, старый пень. Не часто я у тебя гуляю.
Выпили, закусили ветчиной и салом. Попугай прыгнул на стол и с довольным урчанием принялся клевать орехи. Филимон, знавший, как потрафить приятелю, сказал:
– А правда ли, что в Ехипте одна река, а окрест нее пустыня? И в пустыне той водится зверь скорпион?
Хайлу только того и нужно было. Роняя иногда слезинки, стал он вспоминать былое, каменоломню в жарких краях, побег из этого узилища, переправу через Нил, схватки с ассирами и оборону Мемфиса. Танки шли на город четырьмя колоннами, с севера и востока, а на восточной окраине и укрепились бойцы Хенеб-ка. Сидели в наскоро отрытых окопах и траншеях вместе с городскими ополченцами да метали гранаты, а то, обвязавшись ими, ложились под гусеницы, чтоб не пропустить ассиров к батарее. Батарея была последней надеждой, там командовал Рени, юный знаменосец[2], бил по танкам из шести стволов прямой наводкой. Рени повезло – уцелел, а все остальные офицеры пали – Хоремджет, который держал левый фланг, и Левкипп-афинянин, что бился на правом, и Пианхи с Мерирой. Чезу Хенеб-ка погиб в штыковом бою, когда ассиры бросили в сражение пехоту и завязалась схватка в траншеях. На теле его было восемь колотых ран.
Вспоминал об этом Хайло Одихмантьевич, и капали в кружку с брагой его скупые слезы. Что осталось ему от тех дней, от славных дел и былых товарищей? Память, только память! Ну, еще заморская птица, невиданная на Руси, да осколок снаряда, засевший под ребрами… Но, с другой стороны, не имей Хайло боевого опыта и воинской сноровки, не стал бы он княжим десятником в Киеве, а куковал бы в родном своем Новеграде приказчиком какого-нибудь купчишки. Это в лучшем случае, а в худшем – спился бы и попрошайничал на капище, у изваяний богов.
– Велик мир, и чудные дела в нем творятся, – молвил урядник, выслушав – уже не в первый раз! – историю приятеля.
Хайло вздохнул.
– Нынче мнится мне, что те дела – как сон, что проходит без пользы, – отозвался он, наполняя кружку. – Бились, бились с ассирами, и что?… Египет на месте, и ассирская держава тоже. Про нашу и поминать нечего. У нас все тихо, не считая драчки с хазарами.
– Однако мир все-таки меняется, – возразил Марк Троцкус. – Про Ассирию не скажу, гадючник известный, а Египет уже не тот. Совсем не тот!
– И чего же такого в нем переменилось? – спросил любопытный Филимон.
– Свершился суд над фараоном Джосером – расстреляли его со всеми чадами и домочадцами, – пояснил латынянин. – Теперь в Египте республика и демократия, что означает власть народа. Фараона нет, а есть пожизненный президент.
Урядник поморщился, передразнил:
– Римпуплика, димохратия… Тьфу! Не нашенские слова, скрипучие, непонятные… Кому это нужно? Возьмем, к примеру, Кирьяка… Кирьяк, а Кирьяк! Молви, нужны тебе римпуплика с димохратией?
– Хрр… – ответил бобыль, роняя на стол кудлатую голову.
– Может, ему и не нужно, а кому очень даже подойдет, – произнес Марк Троцкус, глядя на Кирьяка с сожалением. – Вот, скажем, кузнец…
Тут он заткнулся и имени не назвал – видно, вспомнил, что не стоит толковать с урядником о конкретных персонах. Хоть невелик у Филимона чин, а все же представитель власти! И не народной, а княжьей!
Что до Хайла, тот был не прочь побеседовать с Марком о политике и общественном устройстве, однако не в поминальный день. Побывав в чужих краях и поварившись среди ливийцев, иудеев, сириян и роме[3], десятник приобщился к прогрессивной мысли, что, впрочем, не мешало ему служить со всем усердием. В нем странным образом уживались как бы два Хайла: один, почитавший князя-батюшку Владимира, исполнял любой приказ по службе и берег дворец от посягательств голытьбы, другой же, стихийный бунтарь, горевал о бедах народных и маялся вопросами, что задавали на Руси издревле: «кто виноват?» и «что делать?». Помнилось ему, что славный чезу Хенеб-ка виноватил во всем фараона Джо-Джо и его прихвостней, но в Киеве сидел не фараон, а князь – хотя, по мнению Марка, разницы в том не было. Но если даже найти виноватых, проблема никак не решалась, ведь оставался вопрос «что делать?», а этого сам Хенеб-ка не знал. И правда, что делать? Пасть на окраинах Киева, если дойдут до него хазарские конники или германские танки?…
Но сегодня думать о том Хайлу не хотелось, а хотелось надраться и почесать кулаки. Купчишки суздальские сбежали, но остались кожемяки и молодцы с Торжища – те, однако, поглядывая на десятника с опаской, быстро доедали свой пирог. Хайло решил было не упускать случая, но тут в харчевню ввалилась компания варягов.
Варяги в Киеве встречались двух сортов: служилые и пришлые. Служилых, нанятых в княжью гвардию, бить было нельзя – как-никак соратники по оружию. Другое дело, пришлые. Купцов и деловых людей или путешествующих для развлечения среди них не попадалось, так как варяги промышляли не торговлей, а военным ремеслом. Их охотно брали наемниками в Риме и германских землях, в Ассирии и Хеттии, даже в заокеанские страны другого полушария. И то сказать, варяги – знатные бойцы! Если, конечно, платят вовремя и кормят от пуза.
Те, что заявились в кабак, были в черных мундирах с нашитыми у плеч орлами. При виде этой ассирской символики Хайло ощутил, как налились злой силой кулаки, а в животе похолодело. Окинув взглядом четверых гостей, он снова подмигнул Перуну, равнодушно взиравшему на вошедших, и спросил:
– Откуда к нам такие пташки залетели? Из какого южного гнездышка?
– Утром прибыл цеппелин, – отозвался латынянин Марк, знавший едва ли не все, что происходит в городе. – Рейс Ниневия – Тифлис – Саркел – Киев. А вечером уходит воздушное судно к Новеграду и дальше в норвежские земли. Так что я думаю, что у этих парней здесь пересадка. Наверное, в отпуск собрались.
– Будет им отпуск, – произнес Хайло, выложив на стол два пудовых кулака. Попугай перестал клевать орехи, покосился на хозяина и одобрительно каркнул. Мол, повезло нам нынче – ассирские наемники-варяги куда любезней сердцу, чем шайка кожемяк.
– Подмогнуть? – поинтересовался Филимон, оглаживая бороду.
– Сам справлюсь, – буркнул Хайло. – Справлюсь, мать твою Исиду! Хотя придется потрудиться.
– Труд возвышает человека, – молвил Марк Троцкус, приложился к кружке первача и захрустел соленым огурцом.
Тем временем варяги, не подозревая о своей судьбе, уселись за стол подальше от кожемяк, а Кныш принялся носить гостям питье и яства: баранью ногу на вертеле, цыплят, моченую бруснику и кувшины хмельного. Похоже, варяги собрались сидеть в харчевне всерьез и надолго.
Не успели гости разлить и выпить, как Хайло поднялся с лавки, вышел на середину и кивнул кабатчику:
– Еще браги им тащи. И этим тоже. – Он ткнул пальцем в кожемяк. – Гуляем нынче, братцы! Пьем в память незабвенного моего командира чезу Хенеб-ка! Пьем и его величаем!
Кожемяки радостно загудели – было им все одно за кого пить, лишь бы в кружках плескалось. Опять же на халяву! А вот варяги оказались поразборчивей.
– Что за Хенеб-ка? – молвил гость постарше, с длинными усами – может, чуть короче, чем Перунов ус. – По имени так египтянин. За такого пить не будем!
По-русски говорил он хорошо, внятно, только медленно. Удивляться тут не приходилось – варяги повидали много стран и были способны к языкам.
– Выпьешь, – пообещал Хайло, – выпьешь, пес саргонский! Таких Хенеб-ка под Дамаском мочил, давил в Палестине, на Синае и в Мемфисе. Еще в Ливийской пустыне и в Нубийской… Конкретный герой! Как за такого не выпить! Пей, варяг, уважь меня. Добром прошу!
– Добрром пррошу! – повторил попугай.
– Сейчас я тебя уважу, – сообщил усатый, натягивая на пальцы перчатку с железными шипами. – Я тебя так уважу, моча козлиная, что…
Но Хайло успел первым, врезал варягу под дых с такой силой, что тот перекатился через стол, сметая курей с бараниной, и рухнул на пол.
– Варряг с печки брряк, – прокомментировал попугай.
Кныш, видя такое разорение, застонал, кожемяки грохнули кружками, а латынянин Марк выкрикнул: «Бей оппортунистов!» Что до Филимона, тот ухмыльнулся, вытащил из-под бороды висевший на шее свисток и свистнул. Все же уряднику полагалось следить за порядком на Торжище, а драка была явным его нарушением. Но свистнул Филимон только один раз, и это значило, что тиуны могут не спешить. Вот когда он свистел дважды, им надлежало мчаться со всех ног.
Сотоварищи усатого вскочили. Хайло цапнул за плечи варяга, что оказался поближе, и содрал нашитых орлов. Такое промедление даром ему не обошлось – один противник врезал локтем по ребрам, другой засветил в скулу, под самый глаз. Рявкнув: «Ну, падлы, держись!» – Хайло размахнулся и, с молодецким гиканьем, уложил первого вражину, а затем и второго. Потом опрокинул на них стол, а сверху, для надежности, еще и лавкой придавил.
От грохота задремавший Кирьяк пробудился, открыл правый глаз и спросил тревожно и почти членораздельно:
– Нашших б-бьют?
– Нет, – ответил Филимон, подбрасывая на широкой ладони свисток. – Вовсе наоборот, мой заботливый. Наши бьют!
Варяг, потерявший нашивки, выдрал из штанов ремень с тяжелой медной пряжкой, но приложиться к Хайлу не успел, получив удар по маковке. Тем временем усатый приподнялся, стряхнул с мундира барашка и цыплят, ощерил зубы и въехал Хайлу головой в брюхо. Десятник шумно выдохнул, схватил врага за пояс, приподнял, крутанул пару раз и жахнул оземь. Кожемяки вновь застучали кружками, а Филимон произнес с энтузиазмом:
– Удалец! Истый богатырь! Где махнет, там улица, отмахнется – переулочек! Что ему эти варяги! На ладонь положить, другой прихлопнуть!
– Варряги! Херрня! – поддержал Филимона попугай.
Хайло, горделиво выпятив грудь, прошелся вокруг поверженных. Под левым глазом у него расцветал лиловый синяк, но другого ущерба вроде не было.
Наконец, появились тиуны – вошли неторопливо, поигрывая дубинками, и выстроились у стены. Старший прищурился на варягов, затем поглядел на урядника Филимона.
– Почто звал, отец родной?
– Варяги, вишь, загуляли, – сообщил Филимон, почесывая в бороде. – Проезжие, не наши! Перепились, хамят, безобразят…
– Куда их?
– В кутузку, чтоб охолонились. До вечера в кутузку, а там сажайте в этот… в новеградский цупилин, и пусть убираются к лешему.
– Прикажешь поучить? – Тиун хлопнул по бедру дубинкой.
– Поучите, но слегка, – распорядился Филимон. – Ребра ломать не надо. Чай, земля у нас… эта…
– Цивилизованная, – подсказал грамотей Марк Троцкус.
Тиуны потащили варягов на улицу, а Хайло отпил браги и собрался было сесть, но тут простучали за окнами копыта, а затем в харчевню вошел княжий вестник. Был он при всем параде, в алом бархатном кафтане, красных сапожках и в шапке, отороченной куницей.
– Десятник Хайло Одихмантьевич! – зычно выкрикнул гонец. – Вставай, собирайся! Князь-батюшка требует! Пред светлые очи свои!
– А я уже стою, – сообщил Хайло, щупая под глазом. – Только как мне с этакой гулей явиться перед государем?
– Скажешь, споткнулся, упал, – посоветовал хитроумный Марк Троцкус. – Только зачем тебя зовут? Вроде ты сегодня выходной?
– Служба! Служба выходных не знает, – со вздохом произнес Хайло и хлопнул Кирьяка по загривку. – Сосед, а сосед! Просыпайся! Птичку мою заберешь и отдашь Нежане. И с бережением неси, чтоб ни перышка не помялось!
С этими словами Хайло Одихмантьевич разгладил ладонью форменную рубаху и вслед за гонцом вышел вон.
Дворец государя Владимира представлял собою каменное двухэтажное строение, что нависало над днепровской кручей. Внизу тянулись вдоль набережной причалы для торговых лодий, склады, трактиры и постоялые дворы, а выше по течению был мост, возведенный еще при прежнем батюшке-князе стараниями римских мастеров. Они же и каменный дворец отстроили вместо старого деревянного. Дворец назывался Зимним, ибо стоял, согласно преданию, на месте зимовья Кия, князя-прародителя династии. Кий пришел с севера, из варяжкой земли, укрепился с дружиной своей над Днепром и дал клятву, что покорит окрестных варваров и будет править ими всю оставшуюся жизнь. Так оно и случилось – правил Кий, потом его сын Вещий Олег, потом Игорь, Святослав и все остальные вплоть до князя Владимира.
С другой стороны длинного, вытянутого вдоль реки здания лежала мощенная булыжником площадь, именуемая Дворцовой и предназначенная для парадов и явления государя народу. Киевляне были людьми экспансивными и при виде князя-батюшки могли взволноваться и превзойти дозволенное в знаках обожания. На сей случай дворец ограждала решетка из железных копий высотою в четыре сажени с прочными вратами и надежной стражей. Напротив врат, в самой середине площади, воздвиглась триумфальная колонна в честь князей Олега и Игоря с описанием их побед над латынянами, печенегами, берендеями, древлянами и прочими народами.
В дальнем северном конце площадь переходила в Святое Капище, где стояли на гранитных глыбах изваяния богов. Вырубленные из прочного дуба, потемневшие от времени, покрытые копотью, жиром и засохшей кровью, боги угрюмо взирали на реку и княжий дворец. Пучил янтарные глаза Перун, щерил зубы Велес, вздымал факел Сварог, а за ними виднелись статуи помельче: Даждьбог и Чернобог, Див и Чур, Ярила, Морена и десятка полтора других, отвечавших кто за скот, кто за урожай, кто за верную любовь промеж супругов. Из окон Думской Палаты, со второго этажа дворца, было видно, как суетятся в Капище волхвы, тащат жертвенных козлов, режут им глотки и обмазывают кровью идолов. Зрелище было неприглядным, даже неприличным, и князь-государь Владимир нахмурился и отвернулся в раздражении. На старинные доспехи и знамена, знак былых побед, украшавший стены, смотреть было куда приятнее.
Перед князем, в покойных креслах, сидели бояре Малой Думы, числом небольшой, но состоявшей из мужей хитроумных и наиболее преданных. Было их пять; за четырьмя стояли важные Приказы, а пятый, Близнята Чуб, возглавлявший тайный сыск, ходил еще и в доверенных княжих советниках. В молодые годы Чуб попутешествовал изрядно, обучался в Риме, знал язык латынский и обычаи, пристрастился к сигарам, модной в западных странах привычке, а потому считался человеком образованным. Был у него и особый талант – пересказывать мысль князя-батюшки. Не то чтобы государь Владимир маялся косноязычием, однако всякий день с утра до вечера попахивало от него спиртным, и мудрые свои слова он изрекал временами невнятно. Кому невнятно, а Чубу вполне понятно. Он даже шевеленье княжьей брови мог истолковать.
Сейчас князь так и сделал – приподнял правую бровь.
– Третьего дня вашим степенствам был разослан тайный циркуляр, – тут же произнес Близнята. – Все ознакомились?
Бояре Лавруха и Кудря, главы Посольского и Казначейского приказов, важно кивнули, а воевода Илья Муромец стукнул ножнами шашки о пол. Но Смирняга, ведавший приказом Благочиния, приподнялся с кресла, отдал князю поясной поклон и проскрипел:
– Не вели казнить, государь, вели слово молвить!
Смирняга был сторонником древних обычаев, изъяснялся витиевато и к новомодному, как он говорил, «европству» относился с большим подозрением. Что и понятно – его благочинное ведомство следило за порядком в стране и столице, а какой порядок лучше прежнего?… Князь княжит, мужик пашет; так от Кия повелось, и ничего другого не придумаешь.
– Молви, – буркнул государь Владимир.
– Ныне я в недоумениях, прочитавши энто, – сказал Смирняга, вытащив из рукава секретный циркуляр. – Инда не понял чего, инда разумом совсем ослаб и не могу спознать, где прибыток для державы. Ну переменим мы веру, и што?
– А то! – произнес Чуб, повинуясь шевелению княжьего пальца. – А то! Сказано ведь в циркуляре: вера у нас дикая, поганая, какой ни в Азиях, ни в Европах более нет. Тешем идолищ из дерева, ставим под открытым небом, мажем лики их непотребные салом и кровью. Волхвы на капищах пляшут голышом, девки в лес бегают леших ублажать, покойных хороним без песнопений и печальной музыки… Срамота! Позор перед цивилизованными странами! Опять же святой книги у нас нет, только всякие побасенки да шутки-прибаутки. Вот у латынян – сказания о богах и героях, у иудеев – Тора, у египетского люда – Книга Мертвых, а у степных монгол, что на восходе живут, – Яса Чингисхана. У нас – хоть шаром покати! А ведь в святых книгах великая сила! Сказано в них, что власть государева от бога, а потому бунт против князя или там фараонского величества – дело не богоугодное. Еще законы в них прописаны, как женить и хоронить, казнить и миловать, что платить богам и кесарю, какие молитвы читать и как уберечься от воровства и нечестия. И не все это еще, не все! В книгах тех говорится, какой бог за что в ответе и кто меж ними главный, точно князь среди бояр. А как нам без этого? Никак!
– Никак, – дипломатично согласился Лавруха.
– Полезные книги, – поддержал его Кудря, казначей и сборщик податей. – Я хоть в какую веру перейду, лишь бы налог платили сполна и без скандала. И чтобы с купчишек новорусских тоже пошлины снимать! Обнаглели, князь-батюшка! Ведь богатеют, а в казенных сундуках – вошь на аркане!
– Вошь, – уточнил Смирняга, – едина вошь, ибо аркан давно уворовали и пропили. И мыслю я, к какой вере ни склонись, все одно уворуют и пропьют. Так к чему бросать пришедшее от пращуров? Какая в том польза-выгода?
– Польза будет, – пообещал Близнята Чуб. – Как прорубим окно в Европу и войдем в приличную конфессию, так и признают нас за своих. Будем не в дикарях ходить, а в единоверцах, как вон хазары с иудеями. Будут у нас не князья, а цезари, и станут рексы и дуксы из западных стран слать принцесс им в жены. Опять же торговлишка наладится и просвещение…
– А вот энто ни к чему, – сказал Смирняга. – Совсем ни к чему, ваши степенства! Прынцески и торговлишка еще куда ни шло, а прочее пусть за тем оконцем оставят. Без того развелось в державе инородцев, инда тараканов за печкой.
– Без них нельзя, – строго возразил боярин Лавруха, глава Посольского приказа. – Ежели новую веру примем, надо храмы ставить благолепные вместо нечестивых капищ, вытесать из мрамора статуи богов, украсить святилища картинами, играть в них музыку пристойную и петь божественные гимны. Кто сие исполнит, кроме латынян? Или германцев, или там иудеев?
Князь Владимир прочистил горло, расправил усы и сказал:
– Чарку мне!
Примчался резвый слуга с подносом. В благоговейном молчании Близнята Чуб и четверо бояр смотрели, как пьет князь-батюшка. Видом он походил на старого льва: лоб выпуклый, взор грозный, седая грива струится по плечам. Он и правда был львиной породы: пил, гулял, плодил байстрюков и воевал всю жизнь. Лев, истинный лев! – подумалось Чубу. Жаль, что львы державным умом не богаты…
Сунув чарку слуге и закусив лимоном, князь обратил к сыскному боярину слегка помутневший взгляд.
– Ближе к делу, Чуб.
– Как изволишь, государь-надежа! – Близнята поклонился. – Значит, так, братие: порешил князь-батюшка привести честной народ к истинной вере, и обсуждать его решение мы не будем. Вопрос у нас иной: какая вера истинна? Верить ли нам как латыняне либо иудеи? Или египетский обряд принять? Или, положим, китайский?
– Китайский не годится, твоя милость, – сказал глава Посольского приказа. – Далековат Китай и к тому же не в Европах. Если уж рубить оконце, так в правильную сторону.
– Ехипет энтот тоже не в Европах, – буркнул Смирняга.
– Но путь к нему через Европы лежит, – возразил Близнята Чуб. – Через полячишек, венгерцев и грецкую державу. Если веру ту примем, глубоко загребем! До самых Африк!
– В сомнениях я, – веско произнес воевода Муромец. – Слышал, в ехипетской вере почитают крокодилов. А где у нас в Днепре крокодилы? Карасей и тех уже нет, сожрали! Рыбу с Волги возим!
– Крокодилов завести дело не хитрое, – успокоил воеводу Близнята. – Если согласимся на египетский обряд, будут у нас крокодилы, и в Днепре будут, и в Волге. Доставим небольших, а после откормим до нужной кондиции.
– Я за латынскую веру стою, – сказал Лавруха. – Нынче Рим – первая держава в Европах. Колонии у них, и войско знатное, и дороги вельми хороши. Карфуген утеснили, за океаны плавают! Опять же романцы сочиняют дюже завлекательные. Взять хотя «Кот да Винчи» Дениски Браунса!
– Не худо бы и с иудеями сдружиться, ваши степенства, – молвил боярин Кудря. – Перво-наперво у них святая книга есть, настоящая святая, а не Денискины романцы. А на второе, именитые они банкиры и купцы. Наедут к нам, новорусских живо похерят и налоги станут платить по-честному. Тут мы и забогатеем!
– Дельная мысль, – одобрил Близнята. – Вон хазары пришли в их веру и сразу приподнялись. А ведь какая голытьба была! Какие оглоеды! Кумыс пили, кониной заедали!
Илья Муромец грохнул шашкой об пол.
– Че-то я не понял, брате Чуб! А добро ли нам быть в единой вере с хазарскими псами? Этак мы и воевать с ними не сможем!
– Не их эта вера, а иудейская, – напомнил Близнята. – А что до войны, так единоверие ей не помеха. Желаешь резать хазар – режь в свое удовольствие.
– Гррм! Тогда ничего, – произнес воевода, успокоившись и лязгнув саблей.
– Однако войти в союз с латынянами сподручнее, – заметил боярин Лавруха. – Полячишки, венгерцы, германцы – все станут меж нами и Римом. Захотим их прижать, нагрянем с востока, а легионы римские – с запада. И будет супостатам карачун!
– Верный стратегический расчет, – кивнул Близнята. – Но если с Египтом сдружиться, так мы карачун Риму сделаем, а заодно и ассирам.
– Энто что ж такое? – изумился Смирняга, изрядное время молчавший с угрюмым видом. – Ассиры-то нам к чему? Не хазары ведь, не германцы… Чем не угодили?
– Гордецы, высокомерцы, – пояснил боярин Лавруха. – Послов к нам не шлют, дары не приносят и денег взаймы не дают. Государей киевских ни разу не уважили! Ни Олега, ни Игоря, ни Святослава! Ни нашего владыку! – Тут он поклонился князю.
– Поганцы, словом! – рявкнул воевода. – Послать бы казаков, проучить!
– Далековато, – с сожалением произнес казначей Кудря. – Далеко и денег требует. Больших! А казна, как я докладывал, пуста. Свежих осетров с Волги не можем выписать!
Князь бросил взгляд в окно, на капище, поморщился и сказал:
– Чарку мне!
– Да и нам не худо горло промочить, – поддержал его Илья Муромец.
Предложение было принято с энтузиазмом. Князь Владимир осушил чарку, бояре приложились к полуведерной ендове. Затем Близнята пошептался с государем, и совет был продолжен.
– Владыка наш так изволил порешить, – молвил сыскной боярин. – Или мы египетскую веру примем, или латынскую, или иудейскую. А чтобы не обмишулиться и выбрать верно, созовем в стольный град Киев священство от трех конфессий. Пусть говорят перед нами, а мы послушаем. Кто убедительнее да речистее, тот и будет главным волхвом на Руси и приведет нас к правильной вере.
– Чарку мне! – снова велел князь Владимир и, подумав, добавил: – Да будет так!
– Гонцов надо слать в три державы, – напомнил дипломат Лавруха, когда государь прикончил третью посудину. – В Рим Скрут может слетать, мой подручный сын боярский, он на латыни добро чешет и видом приличен. А в Египет да Иудею кого пошлем? Тут за три моря надо идти! Дорога дальняя, опасная! Разве что на цеппелинах гонцов отправим!
– А зачем в Иудею? – сказал Кудря. – В Иудею, да еще на цеппелине, это лишний расход для казны. В Саркел гонца наладим, конным ходом. У них, у хазар, та же вера, что у иудеев.
– Не гоже веру принимать от ворогов! – каркнул Смирняга.
– От них и не примем, – успокоил его Близнята Чуб. – По докладам моих лазутчиков, в саркельских симахохах все священства как есть иудеи. Настоящие, неподдельные, не хазары! Вот таких и позовем.
– Дело! – согласился Кудря. – Я и говорю, в Саркел путь недолгий. Кого пошлешь, Лавруха? Есть подходящий сын боярский?
– Сына нет, а есть купеческого звания гонец. Никодим, купчина знатный, и в посольствах всяких побывал, в горы Кавказские лазил, и по морю плавал в Царьград. Пусть едет! Дадим ему грамоту княжью, мешок серебра да сотню казаков.
– Ну, мешок! – сморщился Кудря. – Хватит полмешка, даже четверть, и казаков пяток-другой. Эти казаки пропойцы и жрать горазды. А что до Египта…
– В те края из моих гонец найдется, – перебил Илья Муромец. – Хайло, страж дворцовый. Болтать умеет по-ехипетски и дорогу знает, ибо в наемниках там обретался. Тертый мужик!
– То и дело, что мужик, – возразил Лавруха с кривой усмешкой. – Не благородного звания! Не боярский сын, не купец – подлый смерд! Холоп! Такому посольство править не по чину.
– Десятник он, – уточнил воевода.
– Тоже невелика птица! – заспорил глава Посольского приказа.
– А я его на время в сотники пожалую, – сказал Илья Муромец и покосился на князя Владимира. – Коль государь не против.
– Не против. Пожалуй! – буркнул князь и добавил: – Чарку мне!
Ему поднесли чарку. Затем Близнята поинтересовался:
– А не стоит ли нынче этот Хайло в дворцовой охране? Призвали бы его в палату и поглядели. Может, и сгодится.
– Нет его здесь, не его череда, – ответствовал Муромец. – А призвать недолго. На Торжище он, в кабаке. Пьет.
– Толку на пьяного глядеть! – проворчал Смирняга, глава приказа Благочиния.
Стукнув о пол шашкой, воевода рявкнул:
– Бойцы мои пьют, а пьяными не бывают! Не твои ублюдки-тиуны!
– Что мои тиуны!.. – завозмущался Смирняга, но Чуб, прекращая споры, махнул рукой служителям.
– А подать сюда десятника Хайло! Пусть сбегают за ним на Торжище да скажут: князь-батюшка требует! Живо! Одна нога здесь, другая там!
Перед дверью Думской Палаты Хайлу поднесли жбан рассола. Он выпил, крякнул, одернул форменную рубаху и переступил порог. Затем, как водится, отвесил земной поклон князю, боярам поклонился в пояс, а Муромца приветствовал воинским салютом и щелканьем сапог. Бояре взирали на него презрительно: рожа красная, под глазом синяк, волосы встопорщены. К тому же десятник был не только простолюдином-холопом, но еще и уроженцем Новеграда, а значит, почти чужаком. Но князь смотрел на могучую фигуру Хайла с одобрением, а воевода Муромец – даже с гордостью. Мол, вон какие у меня орлы! Даром что глаз подбит, а богатырь!
Подождав, когда на него наглядятся, Хайло вновь поклонился князю и спросил:
– Почто звал, князь-батюшка? Велишь ли меч точить, коня седлать да на ворога ехать? Или голову кому срубить? – Тут он покосился на бояр. – Это мы мигом!
Князь Владимир расправил усы и благосклонно усмехнулся.
– Рубить погодим. Коня седлай! В Египет с грамотой моей поедешь.
Хайло почесал в затылке, помрачнел и повалился князю в ноги.
– Не губи, государь! Какую службу скажешь, все готов исполнить! Хоть к чукчам поеду, хоть в Китай, хоть в Индии! Только в Египет не шли!
– Отчего так? – хмурясь, спросил князь.
Хайло, не поднимаясь с коленей, тяжело вздохнул.
– Горестные у меня воспоминания о тех краях, государь-батюшка. Кровь там проливал и друзей-товарищей схоронил… Боюсь, не выдержу, затоскую, начну по пути горе заливать и грамоту твою не довезу. Никак нельзя мне в Египет ехать!
– Поедешь, так в сотники пожалуем, – вмешался было Близнята, но князь моргнул, и боярину пришлось умолкнуть. Тут государь велел подать новую чарку, выпил, сделался весьма милостив и приговорил:
– Уважительная причина. Так что в Египет купца Никодимку пошлем, а этот сокол ясный пусть к хазарам едет. Ты, Близнята, грамоту справь, а ты, Лавруха, кун ему отсыпешь. И остальных пошлите не медля!
С этими словами князь встал, и бояре тоже поднялись. Бросив взгляд в окно на капище, Владимир поморщился и нетвердым шагом покинул Думскую Палату. Четверо бояр и воевода отвесили поклоны княжеской спине. Потом Близнята начал:
– Ты, десятник…
– Сотник, – поправил Илья Муромец. – До времени.
– Ладно, пусть сотник. Завтра поутру явишься в Сыскную Избу на инструктаж. Грамоту получишь, куны и еще… – Чуб повернулся к воеводе. – Кого, Илюша, определим ему в сопровождение?
– Гррм… Шалят в степи, но, думаю, двух оружных хватит. Свенельда с ним пошлю, гвардеец надежный и опытный. А еще кого пусть берет из своего десятка.
– Двоих для политеса мало, – усомнился боярин Лавруха. – Княжим гонцом ведь едет! Тут свита поболе нужна.
– В Порубежье казаков немерено, – буркнул воевода. – Хоть сотню бери! Кони борзые, сабли острые, рожи разбойные! Как раз для политесов!
– Так и сделаем, – порешил Близнята Чуб. – Все ли ясно, сотник?
– Как день, твое степенство, – ответил Хайло, вытягиваясь перед боярином по уставу: ноги вместе, носки врозь, руки по швам и грудь колесом. – Спросить дозволишь?
– Спрашивай.
– Денег сколь дадите?
– Немного, – сказал Близнята, разом насупившись. – Нынче у нас в державе кризис, то есть трудные времена. Губу не раскатывай, сотник.
– Сбрую бы мне прикупить, старая совсем протерлась, – сообщил Хайло. – Ежели с коня слечу, урон будет для княжьей чести.
Близнята кивнул боярину Кудре.
– На сбрую ему отдельно добавь.
– И на седло! Опять же стремена…
Тут Илья Муромец зашелся утробным хохотом, а Близнята Чуб замахал руками.
– Этак ты казну разоришь! Пшел вон, прохиндей!
С тем сотник Хайло Одихмантьевич покинул Думскую Палату, вышел из Зимнего дворца и отправился домой.
Вслед за Хайлом поднялся воевода Муромец, пробурчал, что дела у него, инспекция варяжской гвардии назначена, и, громыхая сапогами, покинул думские чертоги. Бояре остались вчетвером, но было то иллюзией: трое сидели в Думской Палате, три заединщика, а боярин Смирняга – так, не пришей кобыле хвост. На лицах Чуба, Кудри и Лаврухи определенно читалось, что глава приказа Благочиния тут лишний, и надо ему измыслить какое-то дело, смотр базарных тиунов или разнос нерадивых урядников, и вслед за воеводой убираться прочь. Сообразив, что его присутствие нежелательно, Смирняга покрутился в кресле, молвил, что утомлен долгими речами и хорошо бы сбитня выпить, распрощался и ушел с обиженным видом.
– Скатертью дорога, старый хрен, – произнес Близнята, когда дверь за Смирнягой закрылась. – Была б его воля, – продолжил он, поворачиваясь к Кудре и Лаврухе, – ходили бы до сих пор в лаптях и тем же лаптем щи хлебали. А цеппелин узрев, орали бы на всю ивановскую: спасайтесь!.. Змей Горыныч прилетел!..
Глава Посольского приказа усмехнулся тонко, как подобает дипломату, но Кудрю шутка не развеселила. Казначей вообще был мужчиной неулыбчивым. Пожалуй, лишь весть, что в казне нашли ларец, набитый деньгами, могла бы его рассмешить, или что сборщики дани отчитались честь по чести, ни гроша не утаив.
– Сам-то князь-батюшка куда склоняется? – озабоченно промолвил Кудря. – Может, все-таки к иудеям? Если так, я в Жмеринку поеду, там Абрамов да Хаимов полно, и все при деньгах. Поеду и заем с них стребую. Беспроцентный и безвозмездный!
– Ты что же, за иудейскую веру стоишь? – Близнята строго поглядел на казначея. – Ты в своем уме, твое степенство? Купцы они знатные и деньги имеют, спорить нечего, но земля их давно под Египтом. Ни царского дома у них нет, ни воинской силы, и народец их расползся по чужедальним странам как тараканы. Раз государь желает их священств призвать, так призовем! Призовем, послушаем и проводим. Пусть в Хазарию едут обратно. А в нашей Жмеринке ихних симахох не было, нет и не будет. Тем более в Киеве!
– Это что же выходит? – пробормотал сконфуженный Кудря. – Выходит, латыняне или египтяне?
– Без «или», – уточнил Близнята Чуб. – Верно говорю, Лавруха?
Согласно кивнув, боярин Лавруха произнес:
– Князь пожелает узнать, что посоветует Малая Дума, то есть мы. И Большая должна определиться в самом скором времени, дабы государю не пришлось голову ломать. Он этого не любит.
– Знамо, не любит! – согласился Кудря. – Значит, за римскую веру стоим, братие?
– За нее родимую.
Чуб встал, прошелся вдоль залы, скользя беглым взглядом по старинному оружию, что тускло поблескивало на стенах. Были тут шлем и кольчуга Вещего Олега; шлем как пивной котел и кольчуга великанская, ибо князь Олег отличался богатырской статью. Были еще шпоры и огромный щит прародителя Кия, обитый потемневшей бронзой, и его же меч, который нынче ни один боец не поднимет, были шлем и секира Игоря с древком, охваченным серебряными кольцами, были доспехи Святослава из червленой стали, с набитыми на них узорами, был меч воеводы Пересвета, коим этот славный витязь половинил всадника вместе с конем. Отдельно, на алом шелковом ковре, были развешаны клинки князя Владимира, сабли и кинжалы польской, венгерской, хазарской работы, в ножнах, усеянных самоцветами. С потолочных балок спускались полотнища древних знамен; на одних был вышит суровый лик Перуна, с других грозно щурился Сварог, окруженный языками пламени, третьи, с изображением Солнца-Ярилы, сияли золотом. Близнята подумал, что мечи и доспехи здесь и останутся, а вот знамена надо упрятать в дальний чулан – негоже князю и боярам глядеть на лики идолищ. С глаз долой, из сердца вон!
– С Большой Думой будет у нас недолга, ваши степенства, – сказал боярин Лавруха. – За кого бы мы ни повернули, сукин сын Микула закричит наоборот. Сам закричит и прихвостней своих сподобит. Коль мы за латынян, он скажет за Египет, а ежели мы за Египет, так он за латынян. Мерзкий супротивник столичному боярству!
– Да, с Жердяичем свара будет, как ни крути, – согласился Близнята. – Ну ничего, ничего! Не обойдем в Большой Думе, возьмем свое в Малой. Сюда он не вхож, а князь-батюшка нас больше слушает.
Микула Жердяич, знатный боярин из Новеграда, был у них что щепка под ногтем. Он считался лидером думской оппозиции, включавшей бояр из Суздаля, Твери, Рязани и прочих градов, сильно ревновавших к Киеву. Само собою, Новеград, вечный соперник столицы, являлся первым среди них, но Микулу не только потому избрали главарем. Глотка у него была шире ведра и громче трубы, а манеры как у татя с большой дороги. Мог кулаки в ход пустить, облить прокисшим квасом или брызнуть маслом на бороду и поднести огонька.
– Может, с Микулой мы так поступим, – хитро щурясь, предложил Лавруха. – Словчим! Крикнем как бы за Египет, чтобы он к латынянам прилип, а у князя мы опять за латынян. И получится в Думе полный консенсус.
– Не выйдет. – Близнята взмахнул рукой, отметая эту хитрость. – Не выйдет, твоя милость! Не станут римляне платить, если пойдем против них в Думе хоть понарошку. А деньга обещана немалая!
Кем обещана, сыскной боярин не уточнил. Для главы Посольского приказа связи Чуба с латынянами не были секретом, а Кудря о них догадывался, хоть не был посвящен в детали. Впрочем, Лавруха тоже не знал конкретных имен, представляя лишь общую ситуацию: есть в Киеве некая персона, что глядит в четыре глаза на все происходящее. А может, не в четыре, а в сорок четыре, ибо у персоны той наверняка имеются осведомители. Скорее всего, думал Лавруха, тот человек – из латынских купцов, которых в Киеве немало. Или маскируется под купца, а сам…
– Значит, решено, – прервал ход его мыслей голос Близняты. – Будем в Думе биться, пока гонцы наши едут в Рим, Саркел и Мемфис. А как вернутся они со всеми священствами, представим государю свое мнение. Пусть Жердяич кричит за египтян либо иудеев, то нам без разницы. Князь-батюшка все одно нас послушает.
– Пусть кричит, – согласился Лавруха. – Хоть за япошек с их джиуджитсой.
Кудря кивнул, демонстрируя солидарность, но голова его была занята другим: казначей прикидывал, на сколько расщедрятся латыняне и что из этих сумм осядет в сундуке Близняты. Прикинул и вздохнул. Его грызла зависть.
Как упоминалось, обитал Хайло в подворье Нежаны, что в Малом Скобяном переулке. Первый ее муж Афанасий Никитин был знатным купцом и путешественником, возил лес, пеньку и мед в дальние страны, а однажды, арендовав цеппелин, нагрузил его мехами и добрался до самых Индий, где и пребывал более года. Дела его процветали, так что отстроил он в граде Киеве пристойные хоромы, а в супруги взял красавицу Нежану, дочь богатого горшечника из Черкасс. Жить бы им да поживать, однако понесло Афанасия за редкостными соболями в полуночные сибирские края, где он подхватил чахотку. От нее и скончался во благовременьи – ни барсучий жир, ни заклятья волхвов не помогли.
Так и осталась бы Нежана в молодых годах неутешной вдовицей, но тут подвернулся ей Хайло. Молодец, сокол ясный, да еще с дивной птицей попугаем! Попугай зеленый с золотом, а сам Хайло парень видный, косая сажень в плечах, загар густой, египетский, и шрамов боевых не счесть. Пробирался он на родину в Новеград, да деньги кончились, и пришлось ему на Торжище таскать мешки с зерном и углем. Здесь его Нежана и приметила. Знакомство устроила с бабьей хитростью: купив неподъемную скамью из дуба, наняла пригожего воина в носильщики. Дотащил он лавку до ее подворья и разглядел Нежану очень хорошо – а была она молодкой статной, кареглазой, с аппетитными формами. Не женщина, а персик! Попугай тоже одобрил, присоветовал: «Не прропусти, дуррак! Товарр перрвый соррт!»
Разглядев все, что хотелось, поиграл Хайло мышцами и сказал, что внесет лавку в горницу вместе с милой хозяйкой. И внес – при том, что на плече еще и попугай сидел. Устроился он на этой самой лавке, отведал угощения, чаю и пирога с малиной, и стал плести истории о своем египетском житье-бытье, о битвах среди гор Синая, о белокаменном граде Мемфисе, о великой реке, где плещется зверь крокодил, о каменоломне в Нубийской пустыне, о славном чезу Хенеб-ка и прочих друзьях и недругах.
Еще поведал о грозных Собаках Саргона[4], о штыковых атаках на ассирские позиции, и шрамы свои показал, где от пули, где от клинка. Нежана ахала, изумлялась, а над шрамами даже всплакнула. Так плавно, слово за словом, перебрались они с лавки в постель, занявшись уже не пирогами с малиной, а другим увлекательным делом. Поутру Хайло решил, что попугай абсолютно прав и добро от добра искать нечего. Поцеловал он сладкие губы Нежаны и пошел наниматься в княжьи ратники. Так и остался в Киеве. И надо сказать, что в Новеграде о нем не печалилась ни одна собака. Люди, впрочем, тоже не горевали.
Вернувшись домой и ступив в горницу, Хайло первым делом поинтересовался:
– Попугай мой где, солнышко? Принес его Кирьяк?
– Принес, – ответила Нежана, хлопотавшая у печки. – В огороде промышляет. Хозяин!
Попугая Нежана очень одобряла. Он не только умные беседы вел да ягоды клевал, вишню там или смородину, но и гонялся за всякой пришлой птицей, обороняя Нежанины посадки. Даже вороны-разбойники его боялись – клюв у попугая был острый, как у орла, а нрав – круче некуда.
Нежана обернулась, разглядела синяк у Хайла под глазом, всплеснула руками, но он отмахнулся – пустое, мол. Снял пояс и сапоги, сел на лавку и сказал:
– С варягами малость пошкубался, мать их Исиду! А после князь позвал. Велено, лапушка, к хазарам ехать. Едва в Египет не послали. Чуть отговорился!
– К хазарам! – повторила Нежана, округлив свои карие очи. – К хазарам, ворогам! А пошто?
– Завтра скажут. Еще княжью грамоту дадут и денег на проезд. – Хайло поднял глаза к потолку, наморщил лоб и глубокомысленно добавил: – Думаю, государь войну кагану объявляет, и в грамоте той три слова: иду на вы! Так Вещий Олег делал, и князь Игорь, и Святослав… И то сказать, время для войны приспело: лето на дворе, запасы подъели, народ отощал и злобится, разбойнички всюду шалят, а особенно на Волге… Пора с хазарами счеты свести да поживиться чем-нибудь от них.
Нежана всполошилась. Прожив с человеком военным годы и годы, она так и не привыкла к ратным трудам Хайла и перед каждым походом очень переживала. Все мнилось ей, что привезут ее соколика порубанным хазарской саблей или с пулей в груди, подарком от поляков. В Азовском походе едва так не случилось! Вспомнив о той несчастливой войне, присела она к Хайлу на лавку, обняла его и молвила тревожно:
– Что ж тебя-то посылают с этакой грамотой? Ты ведь не боярин, не боярский сын, а простой десятник.
– Уже сотник, – похвастал Хайло. – По египетским чинам, так в офицеры вышел. В знаменосцы!
– А не порежут ли тебя хазары, коль ты грамоту такую привезешь? Не забьют ли в колодки? Не посадят ли в яму?
На сей счет были у Хайла сомнения, но делиться ими с Нежаной он не хотел. Погладил ее волосы, чмокнул ямочку на щеке и ответил:
– Не порежут и не забьют. Не бойся, лапушка моя кареглазая. Хазары, чай, народ цивилизованный. Не трогают у них послов.
Нежана вздохнула, поднялась и стала накрывать к ужину. И больше у них печальных разговоров не было.
Зато князь Владимир в тот день сильно печалился. К вечеру у него разболелась спина, и хотя князь был бравым воином и боль привык терпеть, но лишь от ран. А спина намекала, что ему уже изрядно лет, что волос на голове поубавилось, да и те тронуты инеем, а значит, боевые подвиги остались в прошлом, как и другие схватки, в постели, в походном шатре или просто в поле под кустом. В молодые годы, да и в зрелые тоже, князь был любвеобилен и пригожих девиц не пропускал, к какому бы сословию они ни относились. За те шалости Мокошь, женская богиня, хранительница очага, его и покарала, не послав законного сына-наследника. Наследник, конечно, имелся, но из младшей ветви рода и не очень приглядный. Княгиня же Василиса родила двух дочерей и преставилась, да и дочки были так себе, еле с рук их сбыли за варяжского ярла и половецкого хана из мелких. Жениться снова князю Владимиру было недосуг и, пожалуй, не нужно – ходил он в походы, а там что ни битва, что ни осада, полонянки табунами. Теперь вот вспомнил Василису с сожалением и чувством вины – суров был с нею и неласков.
От спины помогало растирание из тибетских трав, а от воспоминаний – чарка. Князь призвал лекаря и виночерпия, выпил стрелецкой горькой, велел поясницу лечить, а чтобы лечение шло побыстрее, выпил еще настойки на брусничных ягодах. Потом кликнул шутов, но их ужимки и кривляния не веселили. Прогнал дураков, сел в кресло и задумался.
Думы были скучные. Вроде бы земля богата и налоги идут, вроде бы пошлины платят, вроде бы есть монополия на табак, на финикийскую краску из пурпура и другие редкости, вроде бы Кудря старается, а в казне все одно ветер свищет! Латынянам задолжали, и полякам, и фрязинам… Холопы бунтуют, не сеют, не жнут, в шайки сбиваются, а утихомирить силы нет… К тому же ратникам год не плачено, а без них какая сила?… Без денег, без войска, без пулеметов и боевых цеппелинов?…
Пора наследника оженить и приданое взять, подумал князь. Верно Чуб говорит, принцесска нужна, и побогаче! Как вера переменится, так и надо девку выбрать из иноземных стран! Ежели к Риму прислониться, то латынянку, а лучше дочку курфуста баварского, прусского или саксонского. В Египте нынче нет принцесс, скинули в Египте фараона, зато там золота немерено, пирамиды, по слухам, кроют, дороги мостят! Можно из Египта взять девицу, из фараонова семейства, если бунтовщики не всех перестреляли. Вот с иудеями сложнее будет – примешь их веру, а на ком женить наследника?… Народ богатый, слова нет, однако все купцы да банкиры, банкиры да купцы, а прежних их царей под корень извели… Хотя банкирская девка плюс сундуки с монетой тоже вариант… Было бы сундуков поболе!
От этих державных размышлений князь утомился, выпил медовухи и решил, что выбрать веру, а значит, и жену наследнику – дело бояр. Пусть советуют! Целая Дума их, бездельников! И бояре в ней на всякий вкус: есть столичные вроде Чуба, Кудри и Лаврухи, есть тверские, суздальские, костромские, и новеградские тоже есть, с главным своим заводилой Микулой свет Жердяичем! Пусть потягаются и скажут, какая вера для Руси пригодна и что с той веры можно получить!
После стрелецкой горькой, брусничного зелья и медовухи князь захмелел, но хмель покоя не принес – спину все еще ломило, а в голову полезли вдруг совсем уж ненужные мысли об Азовском походе на хазар и проигранной войне. Князь насупился, встал, потирая поясницу, подошел к раскрытому окну и бросил взгляд на свой столичный город.
С крутого днепровского бережка, где возвышался Зимний, видно было далеко, от Дворцовой площади до Пьяного конца и Мусорного посада, и дальше, до застав, откуда бежали пути-дорожки на четыре стороны света. Одна вела на юг, к хазарам, Черному морю и Кавказским горам, другая – на север, к Новеграду, к Балтике и Беломорью, к суровым скалам варяжской земли. На восток уходил бесконечный путь, пролегавший сквозь леса к Уралу, а затем по сибирским чащобам, степям и пустыням, в непонятную страну Китай и к великому океану. Места вдоль той дороги были дикие, но богатые: в тайге полно пушного зверя, в водах красная рыба лосось, руд всевозможных с избытком, а на островах, что звались Курилами, есть золото и редкий камень изумруд. На эти острова зарился мелкий японский народец, слал в Киев грамоты, но их сжигали, не читая. Да и как прочтешь, если писано хитрой буквой иероглифом!
На запад вел широкий тракт, распадавшийся на два: в Венгрию и Польшу. Там, по утверждению Близняты Чуба, была цивилизация, особенно у латынян, фрязинов и германцев – банки, академии, печатни, паровые дороги, билдинги в сто этажей, кабаки, где бабы пляшут голышом, и всякие иные чудеса. Не так далеко от Руси, много понятнее, чем Китай, и очень, очень соблазнительно… Туда и оконце рубить, подумал государь Владимир, вздыхая и оглядывая город.
Площадь и Княжий спуск, что шел от площади к торговым рядам, казались безлюдными и тихими – в этот поздний час их охраняла варяжская гвардия, и киевляне сюда благоразумно не совались. Над Торжищем плыл дымок из труб харчевен и трактиров, слышался многоголосый гул, ржание коней, грохот колес о мостовую, а временами – пьяные выкрики. Там всю ночь мерцали огни и суетился торговый народец: кто покупал, кто продавал, кто жульничал, кто пил и в драку лез, чтобы пробудиться на заре обобранным дочиста у тиунов в холодной. Гончарный конец, Кожевенный, Мельничный, Ткацкий уже спали, но в Литейном полыхал огонь, суетились дюжие работники, черные от угольной пыли, неугасимое пламя ярилось в домнах, ручейки металла текли в изложницы. В Купчинской слободе гуляли, то ли свадьба там справлялась, то ли поминки, то ли какой миллионщик из новорусских катал гулящих девок на тройке с бубенцами, с шиком поливая улицы фряжским шипучим вином. Гуляли широко и шумно, не заботясь о благочинии и не боясь надзиравших за ним тиунов – в той слободе тиуны были прикормлены, кланялись за любой объедок с господского стола. На окраинных заставах стояли в карауле часовые и молодцы из таможенной службы, проверяли груз и купцов, глядели, не везут ли что недозволенное. Зорко глядели, изымая запретный товарец в свои бездонные карманы.
В темном киевском переулке раздевали прохожего. Он кричал: «Рятуйте, люди добрые!» – да никто не отзывался. Кричал он долго, пока не сунули меж ребер нож.
Князь того крика не слышал. Город велик, концы долгие…
Утром, как было велено, явился сотник Хайло в Сыскную Избу за инструкциями. Наставляли его Близнята Чуб с боярином Лаврухой, и оказалось, что не войну с каганом замыслил князь, а дело духовное, богоугодное. Осталось только выбрать нужных богов, а старых порубить да в Днепр сбросить. Для Хайла что старые боги, что новые были как подштанники козлу. Конечно, народ в Египте чтил богов, Осириса и Амона, Исиду, Сохмет и прочих Анубисов с Горами, но наемники полагались лишь на удачу и своих командиров. Что до чезу Хенеб-ка, он, как помнилось Хайлу, богам не молился, а рассказывал истории о египетском князе по имени Синухет. Тот князь, живший в глубокой древности, был искусным воином и великим героем, и чезу его очень уважал.
Государеву грамоту в сафьяновом футляре Близнята лично передал, а в канцелярии Избы отсыпали Хайлу триста кун на пропитание и отдельно двадцать на сбрую и седло. Еще вручили нашивки сотника и приказ воеводы казацкому старшине Ермолаю насчет эскорта. Сунув в торбу письма и деньги, Хайло разыскал Свенельда и Чурилу, воина из своего десятка, и велел им готовиться в путь. Затем отправился на Торжище.
Шел он Княжим спуском, пролегавшим от Дворцовой площади к торговым рядам. Сыскная Изба стояла в самом его начале, неподалеку от Святого Капища, над которым, как обычно, клубился дымок – волхвы резали коз да овец, жгли мясо и мазали идолов кровью. Очень подходящее соседство для Избы! Избой ее называли по старинке и в отличие от приказов, а по виду то была приземистая каменная башня в три этажа с обширным подвалом. Там находилась пыточная, и временами, при строгом допросе супостатов и смутьянов, неслись из подвала такие вопли, что в народе башня прозывалась Веселухой. Зато кровью не пахло – смрад от костров, что горели на капище, перешибал любые запахи.
Ниже Сыскной Избы торчало здание Большой Государственной Думы, а рядом – Приказ почт и телеграфа с лепным изображением крылатого Змея Горыныча. Дальше, по обе стороны спуска, тянулись другие присутственные места: приказы, банки, городская управа, Оружейный и Конюшенный дворы и воинские казармы. Средь этих строений, похожих на большие кирпичи, щедро обставленные колоннами, встречались дома позатейливее, особняки бояр, иноземных послов, важных чиновников и родичей князя. Купечество сюда не допускалось, даже с немереными капиталами – купцы и промышленники селились на юге, в Купчинской слободе.
По другую сторону Днепра, за мостом, виднелось взлетное поле с причальными мачтами, туши воздушных кораблей и плывущий в небе цеппелин – крохотный, золотистый, точно брошенный солнцем луч. А на этом берегу лежал за Торжищем город: паутина улиц и переулков, тысячи домов, домишек и лачуг, постоялые дворы, стекольные, гончарные и ткацкие мастерские, кузни и железоплавильные печи, пороховые мельницы, угольные склады, амбары с сеном и зерном, кабаки и иные заведения, где киевский люд мог закусить и выпить. Правда, в последние годы больше пили, чем закусывали – на закуску у киевлян не хватало. Обнищал народец на Руси – конечно, не считая новых русских.
Спустившись к Торжищу, Хайло обогнул здание Новеградского банка, прошел мимо пивных и рюмочных, мимо лавок с чистым товаром, книжками да газетами, табаком да перцем, мимо рыбных, мясных и молочных рядов, мимо торговцев медом и солью, квасом и сбитнем, мимо прилавков с пирогами, бубликами и блинами. За ними тянулись другие ряды, с посудой и мебелью, полотном, целебными травами и бальзамами, бусами, перстнями и другими безделками, любезными женам и девицам. Потом начинался кузнечный ряд, а дальше стояли гостиные дворы, где торговля шла по-крупному – лесом, льном, пенькой, зерном, пушниной и изделиями из металла. Между лавок, в толпе покупающих и продающих, важно вышагивали тиуны, шныряли воришки, голосили, взывая к милосердию, нищие, шатались подозрительные типы в нахлобученных по брови колпаках – кое-кто даже с рваными ноздрями. Много было чужаков, выходцев с Кавказа, варягов и фрязинов, а еще хазар и прочих степняков. Много, но все-таки меньше обычного, да и местные чаще приглядывались, чем покупали – оскудело Торжище в последние годы.
Оставив за спиной пеструю толпу, сотник свернул в почти пустые шорные ряды и вскоре очутился в лавке мастера Збыха. В эту часть Торжища без нужды не ходили – здесь висел густой запах свежевыделанных кож и тянуло жутким смрадом от дубильных чанов. Кроме того, шорники и кожемяки были известны своим неприветливым нравом, вспыльчивостью и тяжелыми кулаками.
– Чего явился, десятник? – проворчал вместо приветствия мастер Збых, мужик гренадерского роста.
– Сотник, – поправил Хайло, показав нашивки. – В дорогу собираюсь. Седло и сбрую мне! Лучшие, с медными бляхами!
– Деньги покажь, – мрачно ответствовал Збых. – Знаю я вас, княжих людишек! Норовите все получше, но задаром!
Хайло высыпал в его загребущую лапу пятнадцать кун, добавил еще две после торговли, выбрал сбрую с седлом и торопливо удалился, стараясь дышать пореже. Три куны, что остались от княжеских щедрот, он потратил на гостинец лапушке – купил перстенек с чародейным камнем яхонтом.
Когда широкая спина сотника затерялась в толпе, Збых, оставив лавку на зорких приказчиков, скрылся за дверью, что вела на склад с товаром. Здесь по стенам были развешаны ремни, стремена и уздечки, на полках громоздились седла, лежали рулоны кож для обивки кресел и диванов, плети, бичи, стремена и другие изделия. Запах стоял мерзкий, но двое гостей мастера, сидевших на лавке, даже не морщились – видимо, привыкли.
– Кого там принесло, батенька мой? – спросил щуплый юркий человечек, еще не старый, но с изрядной лысиной и выпуклым лбом.
– Княжий воин приходил, – откликнулся Збых. – Не тревожься, Вовк Ильич, пустое дело! Сбруя ему нужна.
– Не Хайло ли? Голос вроде знакомый, – произнес второй гость, латынянин Марк Троцкус.
– Хайло, – кивнул мастер.
– Приятель мой. Не дале как вчера закусывали в «Золотом усе» да гостям варяжским морды чистили. И крепко!
Збых в удивлении уставился на Троцкуса.
– Вот не думал, братан Марк, что у тебя такие знакомцы! Он ведь из княжеских приспешников!
Лысоватый Вовк Ильич глянул на мастера с усмешкой и постучал пальцем по лбу.
– Плохо думаешь, батенька мой, плохо, а ведь знакомство-то не бесполезное! Этот Хайло из дворцовой стражи. Станет нашим человеком, так до князя-кровососа рукой подать! Сам его и порешит! К тому же братан Марк клянется, что он не из боярских сынов, а из трудового народа. Бедняк, пролетарий! И роста крупного, нам подходит.
– Прости, братан Ильич! Сплоховал!
– Впредь лучше мозгой шевели, – сказал лысоватый и хлопнул по коленке. – Ну, к делу! Верная ли это новость, Збых? Что князь и ближние его бояре хотят богов поменять?
– Верная, – кивнул мастер. – От слуги-чашника, что князю хмельное подносит. Еще решили они трех гонцов отправить, в Рим, Саркел и Мемфис, священства звать на диспут.
– На диспут! – повторил Марк Троцкус. – Пожалуй, не с религией это связано. Нет, не с религией, видит Юпитер! Ищут политические выгоды.
– Точно! Чуб, главный сыскарь, так и сказал: с новой верой прорубим окно в Европы!
– Религия – опиум для народа, – веско молвил Вовк Ильич. – А что до окна в Европы, так это правильная мысль. Надо, надо его прорубить, но не с помощью религии. Мы пойдем другим путем.
Три персоны, что собрались на кожевенном складе, были атаманами партии социалистов-большаков. Атаманами – это по-простому, чтобы народ понимал, а правильно они назывались партийным комитетом. Хоть Вовк Ильич был щупловат, да и Троцкус не отличался крепким сложением, вербовали они в соратники дюжих рослых мужиков, справедливо полагая, что революцию не свершишь без кулака, а кулак тот должен быть увесистым. Так что состояли в партии большаков рослые кузнецы и кожемяки, лесорубы, плотогоны и прочий народец, искусный в обращении с топором и молотом.
Партия, конечно, являлась тайной и стремилась к свержению самодержавия и боярской Думы. Планы были обширные: князя с семейством расстрелять, добро экспроприировать и установить республику на афинский манер, но без богачей-мироедов, а с демократией и с первым архонтом во главе. Эти затеи родились не на Руси, а в Греции и Риме, где, по причине теплого климата, демос – то есть народ – склонен к революциям и бунтам. Правда, римские власти мятежей не поощряли, так что Марку Троцкусу с его подрывными идеями пришлось отъехать из родимых палестин. Что до Вовка Ильича, то он приобщился к революционной мысли сначала студиозусом в Болонье, а после – в эмиграции, скитаясь по Европе, где масса умников мечтала дорваться до власти и осчастливить народ. Вовк Ильич и Троцкус ходили в главных атаманах партии, а Збых и остальные комитетчики были у них на подхвате, занимаясь кто агитацией, кто добычей финансов, кто газетой «Народная воля». Збых, к примеру, отвечал за разведку и связь с сочувствующими в княжеском дворце.
– Примутся веру менять, большая смута будет, братаны, – произнес он, поглядывая на вождей. – Людишки и так сильно злобятся на князя и бояр. Войну проиграли, налоги растут, тиуны лютуют, а купцы жиреют…
– Смута – это хорошо, – сказал Марк Троцкус. – Это как в Риме при последних консулах: верхи не могут, низы не хотят, и положение народа хуже обычного. Все кончается смутой, и тогда приходит Сулла. Мы!
– Сулла был один, а нас, братан, двое, – резонно заметил Вовк Ильич.
– С этим мы разберемся. Главное, вовремя ударить!
– Лозунг подходящий нужен, – молвил Вовк Ильич. – Такой, чтобы кровь закипела! Лозунг – дело архиважное! Пропечатаем его в листовках, чтобы поднять энтузиазм масс.
– Лозунг? – Марк на секунду задумался. – Лозунг еще в Афинах изобрели: землю крестьянам, заводы рабочим, а власть – первому архонту.
Но лысоватый покачал головой.
– То Афины, братан Марк, а то – Русь дремучая! Не подойдет для наших поселян и кожемяк. Проще надо, доходчивей! Скажем, так: грабь награбленное!
– Не слишком ли прямолинейно? – засомневался латынянин.
– В самый раз, батенька мой! – припечатал Вовк Ильич, стукнув по коленке. – А чтобы экспроприация шла успешнее, силы надо собрать вот так! – Он стиснул оба тощих кулака. – И тут нам очень пригодятся мстители народные, борцы за правое дело. Допрежь всего Васька Буслай и Стенька Разин с Волги. Надо их в Киев звать и в другие города.
– Помилуй, Ильич! – бледнея, воскликнул мастер Збых. – Они же воры и душегубцы! Что у того, что у другого руки по локоть в крови! За век не отмыть!
– Сперва сделаем революцию, а отмываться будем после, – строго произнес лысоватый. – Вот так, братаны!
– На первом этапе от воров большая польза, – добавил Марк Троцкус. – Мировой опыт доказывает, что пролетарии могут растеряться, а воры и разбойники точно знают, чего хотят. Кто еще у нас гуляет по большим дорогам?
– Алешка сын поповский да Пугач Емелька, – с неохотой молвил мастер Збых. – Еще Ермак Тимофеич и батька Махно… А недавно новый объявился, и кличут его то ли Мазепой, то ли Бандерой, то ли еще как…
– Вот! – с гордостью произнес Вовк Ильич. – Не оскудела русская земля героями! Всех поднимем! Всех созовем!
– Созовем и ударим! – подтвердил Марк Троцкус.
– Только под чьим главенством? – прошелестел Вовк Ильич. – Сулла, как сказано, один был, а нас…
Их взгляды на миг скрестились, а в глазах сверкнуло нечто хищное. Еще была в тех взглядах едкая насмешка, будто говорил один другому: не с твоим свиным рылом лезть в калашный ряд. Потом глаза лысоватого потухли, и он пробормотал:
– Рано портфели делить, батенька мой. Будет утро, будет пища!
С этими словами Вовк Ильич поднялся, кивнув соратникам, прошел в лавку, а после на улицу. Перед ним кипело и кружилось Торжище: одни покупали и продавали, другие собирали мзду с торгующих, третьи тянули что плохо лежит. Лес и мед, зерно и лен, меха и серебро, соль и кожа… При виде этого изобилия Вовк Ильич жадно втянул ноздрями воздух и произнес:
– Земля богата, народ трудолюбив, а порядка так и нету… Но ничего, ничего! Наведем!
Выехали поутру втроем. Хайло и Чурила – на боевых жеребцах, пегом и кауром, а варяг Свенельд, не любивший быстрой езды по причине объемистого брюха, – на сивом мерине. У каждого на боку сабля, при седле винтарь, за поясом пистолеты, а у Свенельда еще и секира в локоть шириной. Оба спутника Хайла были мужиками тертыми, в воинских делах искусными. Свенельд служил прежде у датского конунга, ходил на бриттов и фрязинов и отличался дивным умением резать глотки с одного замаха. Был он человеком мрачным, грубым, скуповатым, щедрым лишь на зуботычины, и потому Хайло доверил ему артельный кошель. Чурила, наоборот, считался весельчаком и балагуром, нрав имел легкий, любил песни играть, но стрелял при этом отменно. Годами он был много моложе Хайла и Свенельда, родился у самого тихого Дона и сохранил лихие казачьи повадки: мог палить из-под конского брюха, пикой колоть и проехаться стоя в седле. Хазар он знал лучше некуда – бабка его была хазаркой-полонянкой.
Выехав из Киева, в первый день добрались гонцы до града Свиристель и заночевали в корчме при дороге. Хозяйка, молодка дебелая и статная, сообразила, кто из гостей важнее, и принялась строить сотнику глазки. Он не поддался, хоть была корчмарка женщиной видной, из тех, что коня на скаку остановят и в горящую избу войдут. Но память о поцелуях Нежаны была еще такой отчетливой и яркой! Хайло лишь насупился, выпил пива и велел будить их с первыми петухами.
За воротами Свиристеля торчала дубовая колода с грубо вырубленным ликом – то ли Перун-громовержец, то ли скотий бог Велес хмуро взирал на путников, требуя жертвы. На этот случай в животе у идола была дыра, куда бросали мелкую монету, чтобы выдался путь нетяжелый и безопасный. Хайло проехал мимо с полным равнодушием и собирался уже пришпорить скакуна, но тут выросла перед ним тощая фигура. Волхв! Он был облачен в длинную, до пят, рубаху, его седая борода спускалась ниже пояса, всклокоченные сальные волосы падали на плечи. Стоял он, воздев руки к небесам и глядя на путников с такой же мрачностью, как деревянный идол у дороги.
– Стойте, дети мои, стойте! – молвил служитель богов низким утробным басом. – Чую, плохое вы замыслили! Не будет вам удачи и божьего благословения!
– Чтоб осел помочился на мумии твоих предков! – выругался Хайло по-египетски. А на русском сказал: – Отойди, старый пень, дай проехать. Мы государеву службу исполняем.
– Истинно вещаю вам: не к добру та служба! Назад вертайтесь, не то прокляну! Прокляну, видят боги! Гром вас спалит, змея ужалит, пуля настигнет, и не примут ни огонь, ни земля вашу плоть! В пасти звериной упокоитесь, в волчьем брюхе, в крысиной утробе!
– Старшой, можно я ему в морда дам? – спросил грубиян Свенельд. Но Хайло распорядился иначе: объехал тощего и вытянул нагайкой поперек спины. На прощание сказал:
– Что на нас лаешься? Вот привезут крокодильего бога из Нила, попробуй с ним потягаться. Пасть-то у него поболе волчьей!
Сотник пришпорил коня, а следом понеслось:
– Проклинаю! Проклинаю тебя! Самое дорогое потеряешь!
Хайло лишь усмехнулся. Он не был суеверен.
Поехали дальше, через Оскол, Дубравы и Старый Кипень, и на четвертый день миновали порубежный острог Зашибеник. Тут стояла конная дружина, охранявшая границу, и дорога раздваивалась: к мелкому морю Азову вел Крымский шлях, а к Дону-реке – Донской. По Крымскому шляху везли с Руси пушнину, мед и серебро, а обратно возвращались с солью и соленой рыбой. Донской шлях нынче был не таким оживленным, ибо купцы, торговавшие с хазарами, предпочитали возить зерно и лес баржами по Волге и Днепру – так хоть и медленнее, но дешевле. К тому же и безопаснее – по рекам плыли большие караваны со стражей для защиты от лиходеев. Если кто и ехал по Донскому шляху, так мелкий купец-одиночка, и вез он не меды и меха, а порох, ружья и иное снаряжение для казаков.
Пролегал Донской шлях по степи, и было то место странным: вроде бы кончалась Русь за крепостцой Зашибеник, а если выбраться к Дону, там снова Русь – и говор тот же, и одежды, и обычай. Хотя, конечно, разница имелась: жизнь у казаков была посвободнее, а налоги меньше. Но не даром, не даром – обязались они служить князю-батюшке в любой войне, любом набеге, какие государь затеет.
Степь лежала от Зашибеника и других порубежных острогов до самого тихого Дона и дальше, до Кавказских гор. В эту пору была она вся в серебристых ковылях и золотых одуванчиках, цвела щедро и буйно, будто не топтали ее никогда хазарские кони, не ранили колеса телег, не косили травы клинки да осколки снарядов. Прекрасно было ее цветение! Но стоило копнуть лопатой землю, как являлись на поверхность кости, череп или ржавое железо.
Выехали гонцы в степь, заплясали жеребцы на радостях, и даже сивый Свенельдов мерин приободрился и пару раз махнул хвостом. А Чурила свистнул по-разбойничьи и песню завел:
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит…
В той степи глухой
Умирал ямщик…
– Давай повеселее, – приказал Хайло. Песня будила тягостные воспоминания об Азовском походе, когда в степи тоже погибали, только не от холода и голода, а под хазарскими саблями и пулями. Сотник прогнал мрачные мысли и молвил с усмешкой: – Эту запевку исполнишь, если хазары нас в яму посадят.
– Или на кол, – добавил Свенельд. – Я висеть с айн сторона, сотник – с цвай сторона, а ты, Чурка, посередине. Висеть и песни нам играть! Прям-таки скальд-герой! Лепо, братие!
– Не пугай, хрен брюхастый, – отозвался Чурила, но песню завел другую, не о смерти, а о добыче:
Казак лихой, орел степной,
Куда ты едешь, сокол мой?
Пограбить злато и товар
У недругов моих хазар.
Вернусь с хазарской головой
И полной золота мошной…
Потом, разохотившись, запел про любовь, протяжно и с чувством:
Па-ацелуй меня, ты мне нравишься,
Па-ацелуй меня, не отравишься,
Па-ацелуй меня, потом я тебя,
Потом вместе мы ра-асцелуемся!
Когда солнце пошло на закат, они съехали с Донского шляха и заночевали в овражке, у журчавшего в травах ручейка. Расседлали коней, сварили кулеш, живо очистили котелок, запили бражкой из фляги. Небо было темным, глубоким, в ослепительных звездах. Тихо пофыркивали лошади, шелестел под ветром ковыль, трещали, догорая, сучья в костре. Лунный свет падал на степь, и была она спокойна и тиха – дремала под охраной каменных идолов, что торчали на курганах. От народа, воздвигшего их, других следов не осталось, но говорили старики, что звалось то племя киммерийцами. Будто в незапамятные времена вел этих киммерийцев на запад великий вождь Конан и что добрались они до последнего моря, осев на жительство в сказочной стране Португалии. Идолов же ставили, чтобы отметить путь с Таймыра, древней своей родины, куда так и не вернулись – в Португалии было лучше.
– Вот ты, старшой, в Ехипте служил и в еудейских землях дрался, – молвил Чурила. – А у латынян был? В Риме ихнем?
– Нет, не довелось, – отозвался Хайло. – Крепость римскую, что у моря стоит на африканском берегу и Цезарией прозывается, я видел. Башни высокие, стены крепкие и все в золотых орлах! Нанялись мы там в легионы, на корабль взошли и поплыли было в Рим, да весть пришла, что Мемфис в осаде. И командир наш чезу Хенеб-ка метнул в море мешок с римской деньгой денарием и велел поворачивать к египетской столице. К Мемфису этому на выручку… Там и сгинул.
– Мешок-то быть большой? – полюбопытствовал Свенельд.
– Да уж не маленький! Пудов восемь серебра.
– Это сколько ж на куны получаться? Или на талер? – Свенельд задумался, сосчитал и крякнул. – Фак майн муттер! Такой мани, и в воду! Ай, нехорошо! Не гуд!
– Хорошо ли, плохо, а чезу так сделал, – произнес Хайло. – И ни один боец слова поперек не вякнул. Крепко Хенеб-ка воинство наше уважало.
– Иначе надо бы. Надо мешок с денарий оставлять, а потом…
– Что ты, дядька Свенельд, все о деньге да о деньге! – перебил Чурила. – Дай про латынян спросить!
– А почто ты о них любопытствуешь? – молвил Хайло.
– Как же! Мы вот к хазарам посланы за волхвом еудейским, а другие в Рим и Ехипет едут. Ну, про ехипетску веру ты нам не раз сказывал, а про хазар я от бабки знаю… А о латынянах – ничего! Не дело это. Вдруг государь повелит их веру принять? И чего тогда будет? Как молиться, какие класть поклоны и что тащить их богу: козу, овцу или, положим, гуся?
Сотник почесал в затылке. Вопросы были непростые, но резонные, и всяк киевлянин, суздалец или новеградец мог спросить о том же. А кого спрашивать? Конечно, людей бывалых, поживших в чужих краях, к которым Хайло и себя причислял. Рука его вновь потянулась к затылку, но тут он вспомнил Марка Троцкуса с его любимой клятвой и уверенно произнес:
– Главный бог у них Юпитер. Такой хмырь бородатый, любит молнии метать и по бабам шастать.
На этом сведения Хайло почти кончались, так как Марк, ярый безбожник, о латынской вере говорил вскользь, а больше толковал о пролетариях и братстве народов.
– Бородатый и молнии мечет… – повторил Чурила. – А в чем же отличка от нашего Перуна?
– Из мрамору он, а наш – дубина деревянная, – пояснил сотник. – И кровью его не мажут, а курят перед ним травки благовонные. И еще… – Хайло сморщился, припоминая храмы, виденные в Цезарии, и добавил: – Скотину и гусей с курями к нему не тащат, жертвы он чистоганом берет, монетой то есть.
– А кому те жертвы идут? – не отставал Чурила.
– Кому! Жрецам, понятно дело. Говорили мне, что жрецы в Риме первые богатеи. В золотых одежках ходят.
– Это что ж получается! – Чурила даже в костер плюнул. – Мало нам своих захребетников, так еще и латынских будем кормить! Нет, я лучше к еудеям прислонюсь. Бабка сказывала, что та вера сурьезная, священство лишь книгу мудрую читает, а денег не просит.
Свенельд хлопнул себя по брюху и захохотал.
– Дурка ты, молодой, совсем глупый! Кто волховать, тот и деньги получать! Других найн!
– Бабка сказывала, что в той книге… – начал Чурила, но варяг только отмахнулся.
– Слушай бабка, ха! А на деле так: кто книгу читать, тоже хочет жрать. А того больше те, кто книги писать. Без кун и талер книги никак не писаться.
Они помолчали. Сотник уже клевал носом, но тут Чурила опять залюбопытничал:
– А какие еще есть латынские боги? Вот, скажем, решил я с девкой слюбиться, так кому поклоны класть?
– Венус, – буркнул Хайло, не открывая глаз, – Венус и ее сынку Иротику. Только та Венус дюже развратная баба… Шалава! Всем дает, кто ни попросит…
– Вот это по мне! – оживился Свенельд. – Цигель, цигель, ай люлю! Это я уважать! И чтоб даром! Давай, сотник, говори-рассказывай. Как дает, в какой позишн? На карачках или там…
Но Хайло скабрезностей не любил, а потому, приоткрыв один глаз, распорядился:
– Будешь первым сторожить, вот тебе и вся позишн. Чурила за тобой, а я перед рассветом. Глаз не смыкать, винтарь держать под рукой! Не дерьмо везем, а княжью грамоту!
Он заснул, но сон его в ту ночь был беспокойным. Привиделся ему давешний волхв, которого он угостил нагайкой, – будто стоит тощий хмырь посередь шляха с раскинутыми руками, закрывает дорогу, трясет лохмами и вопит: «Проклинаю! Проклинаю тебя! Самое дорогое потеряешь!» Плеть в том сне была тяжелой, и Хайло никак не мог ее поднять, только прошептал на египетском: «Ах ты, сука патлатая! Чтоб Сет плюнул тебе в пиво ядовитой слюной!»
Донской шлях был на удивление пустым. Степные волки, зайцы да сайгаки – этого сколь угодно, а вот люди попадались нечасто. Дважды встретили подводы, груженные вином, изюмом, урюком и прочей сладкой южной снедью, а еще обогнали караван новорусского купчины – он вез винтари и порох для казаков, а в Хазарию – дорогих куниц и соболей. Обоз был большим и с крепкой охраной, а подводы мелких торговцев – только с хозяевами и возчиками. Эти полагались на удачу, на то, что степь широка, шлях долог, а потому лихие люди их не выследят. А людишек таких, что шалили в степи, стало втрое против прежних лет – кто с голодухи шел в разбойники, кто по природной свирепости, кто бежал с уральских рудников и сибирской каторги. Ходили слухи, что жизнь там не малина – держат в бараках за прочным забором, кормят впроголодь, заставляют лес валить и плетей не жалеют. Та же каменоломня в Нубийской пустыне, размышлял Хайло, озирая степные просторы, та же каменоломня, только с поправкой на климат и местные традиции.
Шлях тянулся бесконечно, мимо высоких ковылей и холмов с каменными истуканами, мимо балок и редких речушек, заросших кустарником да ивами, мимо дубовых и кленовых рощиц и лугов, где паслись чуткие сайгаки. Кони шли мерной рысью, летела пыль из-под копыт, стучала сабля, ударяясь о стремя, пел протяжные песни Чурила. Под эти звуки приходили к сотнику воспоминания – не о Египте, не о чезу Хенеб-ка и прочих боевых товарищах, а о других временах, не столь отдаленных. И то сказать: перевалило Хайлу Одихмантьевичу на пятый десяток, хорошо перевалило, а значит, мог он вспомнить всякое: и юность свою в Новеграде, и службу в Киеве, и сладкие губы Нежаны. Но сейчас вспоминался Азовский поход.
На хазар шли, воевать крепости у моря, жечь корабли, разорять города, громить хазарскую силу. Причин для войны имелось множество, и все серьезные: собирались биться за выход к морям, за торговые пути на восток и запад, за плодородные земли, где росла виноградная ягода, и, конечно, за отмщение набегов. Сейчас, став поумнее заботами Марка Троцкуса, Хайло понимал, что правды в тех резонах ни на грош. Новеград с успехом торговал на Балтике, малина да смородина были не хуже южных ягод, и не так уж часто набегали хазары на Русь, а вот казаки грабили их всякое лето, да и зимами тоже. Правда состояла в том, что коль народу на Руси плохо живется, непременно надо отыскать виновного – конечно, не князя с боярами, не чиновников-мздоимцев, не тиунов с дубинками, а настоящего вражину, и лучше всего инородца. Так что если б не было хазар и всякой шантрапы в Европах, пришлось бы малевать кикимор из китайцев или тех людишек, что жили в заокеанских Америках. Но, к счастью, хазары были рядом – иди и бери.
И пошли по государевой воле. Двигались степью четырьмя колоннами, везли снаряды и орудия, статую Перуна и котлы для каши, лестницы для штурма крепостей, горючее масло для поджогов и веревки для пленных. Хайло тогда не в княжьей охране служил, а числился ратником пятой сотни в конном полку имени Вещего Олега. Полк был ударным; бросили его на линию азовских укреплений, где половина и легла под пулеметами. Другую половину, вместе со всей разбитой армией, хазары гнали по степи, забрасывали с цеппелинов бомбами, давили танками, и не будь под Хайлом добрый конь, не увидел бы он ни Киева, ни милой своей Нежаны. Добрались до Зашибеника, где были отрыты окопы, сели в них и приготовились отдать концы: воевода – не Муромец, другой, потом разжалованный князем, – велел стоять насмерть. Но хазары на штурм не пошли, а расставили по холмам артиллерию и предложили замириться – но на тех условиях, какие угодны кагану. Князь Владимир их принял; ясно было, что в ином случае перебьют рать из пушек, а дней через семь каган и до Киева доберется. Так что Хайло вернулся к Нежане без славы, зато живой.
Покачиваясь в седле, сотник тяжело вздохнул, отгоняя воспоминания, и велел Чуриле завести бодрую песнь, такую, чтоб развеяла грусть-тоску. Но только тот начал: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета…» – как за маячившим впереди холмом раздались выстрелы и крики. Хайло встрепенулся, гикнул и пустил пегого галопом, Чурила не отставал, ловко перебросив винтарь с плеча на руку. Свенельд, погоняя своего мерина, матерился по-варяжски где-то сзади, глотал пыль, поднятую быстрыми жеребцами. Впрочем, не было сомнений, что если завяжется драка, он поспеет вовремя; к драке он никогда не опаздывал.
Дорога огибала холм, довольно высокий и заросший лозняком, а дальше шла прямо насколько видел глаз. Там, в сотне саженей, Хайлу удалось заметить какое-то шевеление: вроде бы два возка и всадники вокруг, а еще пешие у повозок, а в них навалены мешки да ящики. Пыль стояла столбом, мешая ясно разглядеть, что творится на дороге, но, пожалуй, нужды в том не было: видно плохо, да слышно хорошо. В панике ржали лошади, вопили люди, звякало железо, и все перекрывал лихой разбойничий посвист.
– Охренеть! Похоже, купчину раздевают! – выдохнул Чурила на скаку. – Что велишь, старшой?
– Поможем человеку, – отозвался сотник. – Бей по конным! Они, видно, и есть разбойники!
Всадники, числом десятка два, кружили около возков, стараясь достать оборонявшихся кто пикой, кто саблей, а те отбивались, прячась за ящиками. Стреляли изредка, раза три или четыре; наверняка винтарей у тех и других было не густо. Сколько людей при телегах, Хайло не видел, но вряд ли больше четырех-пяти; ясно, что такой силой с ворами не справиться.
Был бы под рукой «саргон»[5], всех бы разом положил, подумалось ему. Но вместо «саргона» имелся лишь пятизарядный винтарь системы есаула Мосина, оружие хоть и надежное, но старое – мастерили его в Туле уже два десятка лет. Правда, были еще пистолеты.
– Стреляй, Чурила! – крикнул сотник и выпалил из винтаря.
Грохнули выстрелы, потом еще и еще. Дико заржала раненая лошадь, шестеро попадали с коней, воры заулюлюкали, засвистели, завопили, но бежать, похоже, не собрались – добрый десяток повернул скакунов навстречу сотнику. В следующее мгновение Хайло – сабля в правой руке, пистолет в левой – врезался в эту толпу, отбил удар клинка, рубанул вражину по шее и выстрелил, свалив наземь дюжего разбойника. Жеребец у сотника был отменный, сильный и злой, так что Хайло прорезал нападавших, как нож масло. Быстро развернулся, подняв коня на дыбы, выпалил в спину одному злодею, ткнул саблей другого, а лошадь третьего пегий опрокинул, ударив грудью. Сквозь завесу пыли явилась на миг Чурилина рожа: рот раззявлен, глаза сверкают, в подъятой руке острый клинок. Прям-таки сказочный витязь, мелькнула мысль у сотника. Он приподнялся в стременах и увидел, что на подмогу скачет второй богатырь, Свенельд на сивом мерине.
Стрелять варяг не стал, чтобы в своих не попасть ненароком, а крутанул над головой секиру и выкрикнул:
– Хенде хох, моча собачья! Башка снесу, кишки выну!
Этой атаки воры не выдержали, развернулись и утекли в степь. Лошади, оставшиеся без седоков, поскакали следом, сбившись в плотный табунок, и лишь одна, раненая, пыталась подняться с земли и жалобно стонала. Чурила прикончил ее милосердным выстрелом.
– Скольких мы устаканили? – спросил сотник, утирая пот. – Сочти, Чурила.
– Никак не меньше дюжины, старшой.
– Всех до смерти? Проверь со Свенельдом, а я на купца погляжу.
Подъехав к телегам, Хайло сошел с седла и оглядел несчастных путников. Один был мертв, валялся под колесами, не выпустив сабли из рук; глаза его закатились, грудь была залита кровью. Охранник, понял Хайло, разглядев лежавший рядом винтарь. Четверо живых взирали на него с надеждой и страхом, не зная, то ли пришел избавитель, то ли злодей покруче прежних. На одном – вероятно, торговце – одежка была побогаче, второй, при сабле и кинжале, служил, как и убитый, охранником, а два мужика в поддевках, вооруженные оглоблями, были возчики. Купец, малый лет тридцати, держался за наган обеими руками и водил стволом туда-сюда; губы у него тряслись, лицо побледнело, по лбу сбегала алая струйка.
– Опусти оружие, – сказал Хайло. – Я сотник, из государевых людей, еду по служебной надобности. А ты кто будешь?
– Д-добрыня, – пробормотал купец, вытирая кровь с лица. – Добрыня я, т-торговый человек из Р-рязани… вертаюсь д-домой с гор Кавказских… При мне двое на возах и двое оружных, да вот один лежит убитый…
– Он принял честную смерть, – произнес Хайло. За его спиной грохнули выстрелы – Свенельд с Чурилой добивали злодеев.
– Если б не ты, милостивец, всех бы нас кончили, – молвил Добрыня и повалился Хайлу в ноги, а за ним – страж и возчики. – Век буду за тебя богов молить и то же деткам и внукам накажу! Избавил нас от напасти, отец родной! Изрубил злодеев паскудных, как их только земля носит! Спас тела и души наши! И за то, как доберемся до града Киева, дам я Перуну овцу, а прочим богам – курей без счета! И просить их буду о твоем здравии и полном благоденствии!
– Хватит завывать, – оборвал купца Хайло и потянул носом воздух. От груза на телегах пахло чуть заметно, но запашок был ему знаком, нюхал такие ароматы в египетских краях и южных землях. Он уже собрался спросить у купца, что за товар нагружен в телегах, но тут подошли Свенельд с Чурилой.
– Десять мертвяков и один живой, – доложил Чурила, вытолкнув вперед рыжего костлявого парня. – Раненых мы кончили, а на этом ни царапины, только головкой слегка ушиблен. Малец совсем, жалко его резать… Может, старшой, допросишь его?
– Верно, порасспрашивать стоит, – согласился Хайло, оглядывая рыжего. Кажется, лошадь этого парня сбил жеребец, и всадник грохнулся оземь… Зато живой, хоть и не надолго, подумал сотник и спросил:
– Имя?
– Облом, – пробормотал рыжий, держась за голову обеими руками.
– Откуда родом, душегуб?
– Дык с Савинщины, что под градом Тверью…
– Под Тверью! Далеко же тебя занесло! Звания какого?
– Из черных мы, из хлеборобов… овес сеем…
– Сей овес в грязь, будешь князь, – произнес Хайло старинное присловье. – А ты, значит, не в князья подался, а в разбойники?
– Дык с голодухи… – заскулил рыжий, – с голодухи, твое боярство! На прошлом годе тиуны наехали, все подмели… брательник малый отощал совсем и помер… у мамки да сестренки кости кожу рвут, волосья выпадают… Как их прокормить, ежели едут и едут, грабют и грабют?… Токмо самому в грабители иттить!
– И к кому пошел?
– Вестимо, к батьке Махно. Пацанва на селе толковала, что батька за бедноту стоит и все с мироедов взятое делит честь по чести.
– С мироедов! – взвыл купец Добрыня. – Это я-то мироед! А ты, рыжая харя, поползал бы в горах Кавказских, поторговал бы с тамошними абреками! Поменял бы шило на мыло! Да еще меняешь и не знаешь, то ли прибыль будет, то ли в яму угодишь!
– Все сказал? – произнес Хайло, посматривая то на Добрыню, то на Свенельда, который ошивался у возков и вроде бы принюхивался к ящикам. – Ну, теперь молчи и слушай, что я прикажу. Этого Облома доставишь к сотнику в Зашибенике, пусть в поруб его посадит до княжьего суда. Ущерба в дороге ему не чини, голодом не мори, но держи крепко связанным. А ежели он умыслит бежать…
Тут приблизился Свенельд и зашептал Хайлу в ухо:
– Чтоб Тор меня стукнуть молотом! У этот купец товар не простой! Пахнуть! А где пахнуть таким, там деньга звенеть. Ха-арошая!
– Точно, пахнет, – согласился Хайло и махнул Чуриле – мол, придержи пока пленного. Потом уставился на Добрыню, прищурив глаз: – А скажи-ка, честной купец, что везешь с Кавказских гор? Чего наменял у абреков? Должно быть, изюмы с миндалями? Уж больно ароматы сладкие!
Добрыня переменился в лице, а его возчики и страж хмуро потупились.
– Сладкое и везу, милостивец мой! Нестоящий товарец… орехи в сиропе от виноградной ягоды, чурчхелом прозываются… козинак еще, те же орехи, но в меду… пахлава сушеная, цинандали вяленый… Попробовать хочешь?
– Хочу, – сказал Хайло. – Ну-ка, Свенельд, расшиби пару ящиков! Страсть как люблю вяленый цинандали!
Варяг взмахнул секирой, доски треснули, и из ящика посыпалось нечто бурое, похожее на измельченные листья. Запах сделался сильнее; если б не ветер, гулявший над степью, от него бы закружилась голова.
– Мамка родная! – вылупил глаза Чурила. – Да ведь это…
– Хеттский табачок, – договорил Хайло. – Крепкое зелье! Ну, купец, чего еще везешь? Вавилонские кружева, пурпур финикийский или самоцветы из Персии? А может, индийскую травку и сирийские картинки с голыми девками?
Табак, как и предметы роскоши вроде кружев, шелка и дорогих камней, были в государевой монополии, и выходило, что купец Добрыня из Рязани – преступник и контрабандист. Что до травки и развратных картинок, то ввозить их запрещалось под страхом четвертования. У народа без них было чем развлечься – брагу на Руси разве что из еловых шишек не варили.
Добрыня отер с лица холодный пот и встал перед Хайлом на колени.
– Не губи, отец родной… ты меня спас, так не губи… Жизнью деток клянусь: один табак в возках да сладости для отвода глаз, а боле ничего. Ни кружев, ни самоцветов, ни картин поганых. И не шибко я богатею с табачного зелья… так, с хлеба на квас перебиваюсь.
– Тиуны в Зашибенике смотрят, что за товар у купцов, – сказал Хайло. – Как через заставу провезешь?
– Есть способы… – пробормотал Добрыня. – Всяк хочет жить получше… хочет, чтоб ладонь позолотили…
– А ты хитрый швайн, – вмешался Свенельд. – Тиун золотишь, а мы, спасатель твой, бесплатно? Не есть гуд!
– Да я… я с превеликой радостью, только мигни! – Купец полез за пазуху. – Вот… не пожалею для защитников отечества… от самого чистого сердца…
Хайло глядел на Добрыню и думал, что отправлять с ним пленного разбойника нельзя. Теперь никак нельзя! Все слышал Облом из Савинщины, все видел – и табак в ящиках, и смущение купца, и кошель с деньгами, припасенный для порубежных тиунов. Терять рыжему нечего, так что крикнет он в Зашибенике «слово и дело»[6] и заложит купчину со всем товаром. Добрыня это понимает, не дурак! И потому не доедет Облом до крепости, не дождется княжьего суда, а ляжет мертвым в ковыли. Вон страж-то Добрынин как зыркает да ласкает сабельку! Этот не пожалеет! Тем более что его напарника убили!
И еще подумал сотник, что досматривать товар не его обязанность, что послан он за другим и куда как важным делом, и торчать тут больше нет причин. Подумав так, он кивнул Свенельду – мол, бери кошель, пока дают. А Добрыне сказал:
– Отправляйся, рязанец. Я в твои счеты с тиунами не вхожу.
– А с этим что? – купец покосился на Облома.
– С этим сам разберусь. Езжай!
Когда повозки скрылись за холмом, Свенельд высыпал серебро в ладонь, пересчитал и расплылся в ухмылке.
– Фифти кун, старшой! Пятьдесят!
– Хорошо прибарахлились, – заметил Чурила. – А волхв давешний болтал, что удачи не будет… Врут эти вещуны!
– Врут, – подтвердил Свенельд, ссыпая в кошель монеты.
У пленного разбойника глаза померкли, как у побитой собаки, – понял, что сейчас им займутся, и занятие то будет скорым и безжалостным.
Хайло в задумчивости огладил сабельную рукоять, бросил взгляд на рыжего и хмыкнул. С одной стороны, жалко парня – молод, голоден и глуп, а с другой – злодейство есть злодейство. Не тащить же его на Дон, а после снова в Зашибеник! Положено ему наказание, и должно оно свершиться здесь и сейчас.
Вытянув саблю из ножен, сотник произнес:
– Ну, Облом, решай, что тебе лучше: острое железо или княжий суд.
– А суд-то чего? – прохрипел разбойник, мертвея от ужаса. – Суд-то каковский будет?
– Скорый и справедливый, – с сочувствием сказал Чурила, а Свенельд, ухмыльнувшись, добавил:
– Такой смутьян кол положен. Тонкий, чтоб мучиться дольше.
На лбу рыжего выступила испарина. Он скосил глаза на клинок в руке сотника, потом перевел взгляд на небо и прошептал:
– Ежели тонкий, так лучше сразу… Секи, твое боярство!
Хайло, однако, не торопился. Что-то потяжелела сабелька в его руках, никак не поднималась для молодецкого замаха… Играли солнечные сполохи на стальном клинке, и Хайло Одихмантьевич глядел на них, на тонкую шею Облома, на дорожную пыль, что вот-вот потемнеет под хлынувшей кровью. Глядел и думал о чезу Хенеб-ка, своем погибшем командире. И – странное дело! – казалось ему в этот миг, что хоть он не родич славному воину, и языки у них разные, и земли, и обычай, но все он, киевский сотник, продолжение Хенеб-ка и должен судить, как судил бы чезу, по совести и справедливости.
– Как мамку твою зовут? – спросил он вдруг, не поднимая сабли.
– Дык Ольга, – хрипло откликнулся Облом. – А к чему тебе, боярин?
– Надо, раз спрашиваю. А сеструху как?
– Нежанка… двенадцать ей весен…
– Нежанка, – повторил Хайло и бросил саблю в ножны. Знак богов! – подумалось ему. Неведомо каких, но точно – знак! Или, возможно, сам Хенеб-ка явился незримой тенью из Полей Иалу, чтобы помочь и подсказать…
За его спиной шумно вздохнул Чурила.
– Вот что, Облом, – молвил сотник, – отпущу я тебя. К мамке иди и к сеструхе, сей овсы и не шали на дорогах. Не твое это дело, парень! Иди! Бегом!
Рыжий вскочил и бросился в степь. Бежал пригибаясь, боялся, верно, что подшутили над ним и выстрелят в спину из винтаря. Упал, исчезнув ненадолго в травах, поднялся, снова припустил бегом.
– Шустряк, – произнес Свенельд. – Пятка только сверкай.
– Я думал, ты его кончишь, старшой, – сказал Чурила. – Кончишь, не помилуешь.
Сотник пожал плечами.
– Нельзя, никак нельзя. Вишь, сестра у него Нежанка! Имя особое, чародейное, от горя хранит… Не поднялась рука.
– Твой не поднялась, у кого другой подняться, – мрачно заметил Свенельд.
Они сели на коней и двинулись дальше, к тихому Дону.
Нежана – не сестра Облома из Савинщины, а та, что осталась в Киеве, – хлопотала у печки. Хлопоты были пустые – много ли надо женщине и птичке попугаю?… Птица орехов поклюет да яблоко, а ей самой каши хватит. Можно было бы сделать пирог с капустой либо с клюквой, но Нежана давно приметила, что не выходят у нее пироги, когда Хайла нет дома. Тесто не подымается, начинка горчит, корочка пригорает… Вот когда он здесь, при ней, пироги бывают пышными и вкусными, что с капустой, что с ягодой или там рыбой. А без него…
Без него свет не мил, подумала Нежана. Вытащила из печи горшок с горячей кашей, поставила на подоконник остывать, а сама, пригорюнившись, села на лавку. Вспомнила Афанасия, первого своего супруга, и всплакнула, хоть большой любви меж ними не было. Афанасий сын Никитин был мужиком беспокойным, непоседливым, дома бывал редко, а когда такое случалось, не женой-красавицей любовался, а закупал товар и ковал коней для новых странствий. За четыре года супружества в Киеве он прожил едва ли месяцев пять, а в остальное время носило его от Индий и Китая до Северного полюса. Хайло в этом смысле был куда надежнее, особенно с тех пор, как взяли его в княжью охрану. Потому, наверное, что отпрыгал свое в Палестине и Египте и новых приключений не искал. Знала Нежана, что он ее любит до безумия, только сказать о том не может, ибо словам любовным не научен. Зато держит себя в строгости и пьет крепко лишь дважды в год. Мужики Нежаниных подруг пили куда чаще – муж Анисьи, пиит, закладывал после каждой оды, а строчил их по три в неделю, Любавин Кузька, горшечник, пьяным бил крынки, кружки и жену, а мыловар, супруг Калерии, набравшись браги, свалился как-то в чан с горячей вываркой. Так что подруги Нежаны считали ее счастливицей. Она и была счастлива – когда Хайло находился при ней и при князе.
Прилетел из сада попугай, сел Нежане на плечо.
– Где-то наш хозяин! – вздохнула она. – Должно быть, едет уже по Хазарии…
– Хазарры марродерры, – сообщил попугай. Почистил перышки и каркнул: – Головоррезы!
– Ну, утешил, – улыбнулась Нежана. – Только у него голова крепко на плечах сидит. Он воин знатный!
– Оррел! – согласился попугай.
Помолчав немного, Нежана сказала:
– Цену на зерно опять подняли. Значит, хлеб подорожает, и молоко, и масло… Видано ли дело, четверть куны брать за каравай! А к маслу так не подступись!
– Гррабеж! – подтвердил попугай.
– В Египте твоем тоже так было? При фараонах ваших? Тоже драли три шкуры с людей за финики и бананы? – спросила Нежана.
– Фарраон стррог, но спрраведлив, – политично ответил попугай. Подумал и добавил: – Врременами.
Нежана снова вздохнула.
– Ну, ничего, ничего! Переживем лихую пору! Был бы только любушка здоров! Сокол мой ясный!
– Оррел, – поправил попугай, но она не слушала, шептала молитву богам, а каким, про то сама не знала:
– Пусть будет жив-здоров, весел и бодр, и пусть минуют его злосчастья и невзгоды… Пусть вернется скорее, без ран и недугов, а ежели битва случится, пусть друзья его верные охранят… Пусть будет ему во всем удача, и чтобы сыт он был в дороге, и меня вспоминал, и не глядел на сторону… И пусть не каменеет сердцем и не бьет, по воинской привычке, сгоряча… И ежели встретит сирого да убогого, пусть будет к нему милостив…
В этот миг, в далекой степи, сотник Хайло вложил саблю в ножны и сказал: «Вот что, Облом, отпущу я тебя». Но, понятное дело, Нежана этого не слышала, а продолжала шептать-ворожить:
– Вот все, чего прошу, на что надеюсь… Коль исполнится все, что сказано, ничего мне не жалко, ничего… И порукой тому моя жизнь.
Кполудню четвертого дня степь отступила перед полями и дубравами, а вскоре заблистали перед путниками воды тихого Дона. Вот река так река! Полноводна, могуча и так широка, что не всякая птица долетит до ее середины! Так говорили казаки, но это было, разумеется, преувеличением; хоть и широк Дон, а даже синицы его перелетали, не говоря уж о воронах. Но река в самом деле большая.
Да и станица Синие Вишни, что стояла на правом донском берегу, тоже не маленькая. Было в ней сотен пять домов, богатый базар с различной снедью, трактирами и лавками, майдан для сбора казацкого круга и великолепные сады, в которых, конечно, и вишня росла. Но название станицы лишь отчасти было связано с вишенным изобилием, ведь синих вишен в природе не бывает. На самом деле имя это пошло от легендарного атамана Тараса Бульбы, который, вместе со своим отрядом, первый появился на этом берегу. Завидели его печенеги и решили порезать казаков, но не тут-то было: огородился Бульба телегами, а за ними встало его казацкое воинство с винтарями да острыми саблями. Навалились злые вороги, а казаки дали залп и всех, кто к возам поближе, положили. Видит печенежский хан, что не взять ему казаков, а если и возьмет, то большой кровью. И тогда отправил он к Тарасу послов с предложением сложить оружие и сдаться. А славный воин осмотрелся, глянул на круживших в небе воронов, на дикие вишни, что росли поблизости, и ответил так: сдадимся, харя печеная, когда вишни посинеют, а вороны запоют соловьями. И в ту же ночь вышли казаки из укрепленного стана, грянули на спящих печенегов и посекли их всех до единого. С той поры и пошло название Синие Вишни.
– Моя станица, – молвил Чурила, когда три всадника подъехали к околице. – Тут я бегал голопузым пацаном да воровал груши по чужим садам.
– Такой бедный, что свой не иметь? – поинтересовался Свенельд.
– Как не иметь? Был свой сад, был. Тут, почитай, у всех сады.
– Тогда почему воровать?
Чурила с усмешкой покосился на варяга.
– А ворованное вкуснее. Инда в ваших краях не так?
Стайка мальчишек окружила их. Они неторопливо ехали по улице, мимо обмазанных глиной беленых хат, мимо колодцев с журавлями, мимо дворов, где дымили костры и летние печки, мимо загонов с козами, свиньями и прочей скотиной. Мирные виды, если не глядеть на людей. Люди тут были всегда начеку: мужчины с пистолетами и шашками, женщины с длинными ножами, и в каждом втором дворе к плетню прислонен винтарь. Жители Синих Вишен могли собраться вмиг и грянуть на врага тысячеконным воинством.
Мальчишки покружили около приезжих и умчались – наверняка предупредить станичного атамана. Посмотрев им вслед, Хайло одобрительно кивнул – сторожевая служба тут была лучше некуда. С каждого двора их провожал чей-нибудь внимательный взгляд.
– Ты, старшой, с Ермолаем прежде встречался? С атаманом здешним? – спросил Чурила.
– Нет, – покачал головой сотник.
– Ох, хитрован! Любого обставит! Ты с ним построже, построже.
– А чего построже, – буркнул Хайло. – Я не купец, чтоб зачинать с ним торговлю. Даст казаков для посольского приличия, и прости-прощай.
Они миновали базар. Здесь торговали рыбой, свининой и битой птицей, прилавки ломились от ранних арбузов и дынь, у кабаков и лавок толпился народ, и все казалось веселее, чем на киевском Торжище. Казачки, видать, не так оскудели, как прочий люд на Руси, и это было понятно – жили здесь не только землей и ремеслами. Бойкое место! На восток пойдешь – вот тебе Волга с Каспием, а за морем – персюки, коих только ленивый не ограбит. На юг двинешься, а там Хазария и Кавказские горы, тоже есть чем поживиться. Что до западной сторонки, то туда можно сплавать на стругах по Дону, пощипать тех же хазар, а еще греков, обсевших Черное море. Куда ни пойди, кроме севера, везде приварок!
Потому, возможно, многие лавки на базаре торговали воинским припасом, саблями и патронами, подковами и конской сбруей, мохнатыми бурками, папахами и сапогами. В других был выложен взятый в набегах товар: персидские шелка, шемаханское цветное платье, серебряные блюда и кальяны, хитрые изделия греческих мастеров: серьги, духи, часы с боем, тушь для ресниц, кружевное бельишко и притирания. Тут толклись девки и молодки, а при них – разбитной малый с подносом пирогов и сладостей. Под дверью пивной, прямо в луже, спал дородный казак в синих атласных шароварах, над ним стояли любопытные и спорили, громче ли храпит дядька Нечипор, чем дядька Петро, или все-таки тише. Спор был жаркий, и кое-кто уже хватался за сабли. В рыбном ряду продавался осетр огромных размеров, две сажени от пасти до хвоста. На пятачке у харчевни веселил народ скоморох с обезьяной: мартышка препотешно важничала, изображая князя, а скоморох бил ей поклоны. Сотник, почуяв крамолу, схватился было за плеть, но потом плюнул и лишь пришпорил скакуна. Обезьянка хоть молчала, а его попугай по временам такую хулу извергал на фараонов и князей, что корчилась дыба в Сыскной Избе, мечтая познакомиться с охальником поближе.
За базаром простирался станичный майдан. На Дворцовой площади в Киеве был столп в честь подвигов Вещего Олега и князя Игоря, а здесь имелось свое украшение: два вкопанных в землю бревна с ликами казацких богов Руби-Башка и Тащи-Хватай. Первый смотрел сурово и грозно, как положено ратному божеству, второй щурился в лукавой воровской усмешке. Между ними лежала колода, на которой пороли провинившихся, а напротив стоял приличных размеров терем – не иначе как жилище старшины. И сам станичный атаман Ермолай, упитанный бритоголовый мужик за пятьдесят, уже спускался с широкого крыльца, разводил руки, готовясь, по казацкой привычке, обнять дорогих гостей и облобызаться с ними.
Но Хайло, сойдя на землю, обниматься не пожелал, а вытащил воеводино послание и молвил сурово:
– Из Киева мы, по государеву делу едем. Положено людей нам дать, справных казаков при оружии. И чтобы кони были у них лихие, а не клячи задохлые.
– Тю! – Атаман огладил усы, свисавшие до самого объемистого чрева. – Кляч не держим! А как тебя звать-величать, княжой человек?
– Сотник Хайло Одихмантьевич. Вот, бери! Грамота от воеводы Муромца.
Приняв послание, Ермолай сунул его за пояс и сказал:
– Писаришка прочтет, а я тому не учен. Ты мне, сотник, живым словом поведай: ехать-то куда?
– К хазарам, к кагану ихнему в Саркел, с посланием от государя.
Атаман прищурился.
– Сумлеваюсь, что энто добрый зачин… от хазаровей можно и вовсе не вернуться. Паскудный народец!
– Князем велено, – отрезал Хайло.
– Ну, коли так, бери две сотни, пушку и пороху воз.
– Такого не надо, с миром едем. Десять хватит, но чтобы был среди них толмач.
– Десять, да еще с толмачом… – Станичный атаман возвел к небу лукавые глазки. – Энто тяжельше, чем сотню послать! Выбирать треба, и чтоб без обид! Но сделаем, коли князь-батюшка пожелал. Глянем разок-другой, покумекаем и самых лихих казачков отыщем. А покедова… – Он снова раскинул руки, но Хайло увернулся от объятий. – Покедова, гости дорогие, в хату просим. Погутарим у миски с галушками, первача хлебнем, а опосля хозяйка моя уложит вас спать-почивать.
Сотник хотел было отказаться и молвить со всей строгостью, что служба не терпит промедления, но Свенельд, погладив брюхо, облизнулся.
– Галушка… первач… гуд!
– Очень гуд! – поддержал Чурила.
– Людишки твои в верном рассуждении насчет галушек, – сказал Ермолай, присматриваясь к Чуриле. – А энто кто? Ряха уж больно знакомая… и голос… Никак Чурилка?
– Не Чурилка, а Чурила Пахомыч, государев воин!
– Тю, важный какой! А давно ли по голому заду прутьями драли?… – При этом воспоминании атаман ухмыльнулся. – Одначе справный вырос казак! Выходит, драли не зря!
– За конями пусть присмотрят, – велел Хайло и вслед за атаманом направился к крыльцу.
Галушки были отменные, а первач выше всяких похвал. Рот Ермолая во время трапезы не закрывался – потчуя гостей, он заходил хитрыми кренделями то с одного бока, то с другого, рассказывал сплетни да байки, пересыпая их внезапными вопросами. Очень хотелось атаману знать, пошто едут киевские воины к хазарам и какие выгоды или конфузы это обещает в будущем. Но Хайло держался твердо, повторяя раз за разом, что он-де человек служивый, велят, так хоть в Китай поедет, а что писано в грамоте княжьей, о том ему не докладывали. Свенельд и Чурила больше молчали, наворачивали галушки и запивали брагой, оставляя атамановы подходы без внимания. Чурила, правда, еще косился на дочку Ермолая, пригожую девицу, что прислуживала за столом. Под конец, когда первач заиграл в крови, он совсем обнаглел и принялся ей подмигивать и выспрашивать, где в усадьбе атамана сеновал. Но брага была крепкой и одолела Чурилу; как добрался он до сеновала, так и захрапел.
Хайло пил в меру и под вечер решил размяться, пройтись перед сном. Понесло его на базар – хотелось сотнику узнать, почем в Синих Вишнях грецкие орехи. Попугай их очень уважал, но цены в Киеве сильно кусались, особенно в последний год. Свенельд, дыша перегаром, увязался за ним; выпил варяг изрядно, однако ноги ходили, хоть и выписывали кружева. Осмотрев жеребцов-трехлеток, коих продавал смуглый печенег, они прогулялись по лавкам (орехи и впрямь были дешевле, чем в Киеве), постояли у кабака «Люлька-ненька» (но Хайло сказал, что хватит), выпили квасу для освежения, и тут сотник почуял, как дергают его рукав. Он обернулся – то был давешний малый, торговавший пирогами. Сероглазый, бритый, лет тридцати на вид и с такой рожей, что сразу было ясно: это продувная бестия.
– Купи пирожка, мин херц! Хошь с вишней, хошь с творогом! А еще и с маком есть!
– Сыт я. Отобедали мы, – сказал Хайло, выдрав рукав из цепких пальцев.
– А правда, отобедали! – воскликнул малый, принюхавшись к Свенельду. – Тогда, может, я чем помогу? Что желают бояре купить? Шелка персидские, седла хазарские, перстни для любимых жен? – Он понизил голос и сообщил: – Есть зажигалки «ниппель» англицкой работы… Только для вас! Вещь незаменимая в дороге, твоя милость! У хазар таких не найдете.
– Откуда ты знаешь, что мы к хазарам едем? – спросил Хайло, взирая на пирожника с большим подозрением.
– Так все уже знают, мин херц. Прибыл из Киева сотник с княжьей грамотой, едет к кагану в Саркел с десятью казачками… Все знают, окромя дядьки Нечипора – вон он в луже пьяный спит. У слухов ножки быстрые… Ферштейн?
Свенельд оживился при звуках родной речи и произнес почти разборчиво:
– Т-ты из как-ковских, мэн? Дойч? Свев? Н-норвег?
– Не, твоя милость, я из Москвы. Постранствовать довелось, даже в Европах бывал, в Лондонах ихних и Парижах, но сам я как есть москаль. Алексашка сын Меншиков, вельми знатного роду, но в затруднительных обстоятельствах. – Он хлопнул себя по карману, но там ничего не зазвенело.
– А где та Москва? – полюбопытствовал Хайло в недоумении, ибо град такой был ему неизвестен.
– Сельцо под Тверью, – отозвался Алексашка. – Та еще дыра! Три пивные, мельница, мыловарня и капище с Велесом. Сбежал я оттуда, судари мои. Странствовал по разным землям, а потом надумал в казачки податься, ан не берут! Сказали, что москалей им не надо. Вот, пробавляюсь пирогами… – Он вдруг поклонился Хайлу и зашептал: – Слушай, боярин, возьми с собою, а? Лопни глаз, отслужу! Поеду с вами к хазарам, а потом – в Киев… давно собирался… стольный град, не Москве чета…
– Может, и возьму, – сказал сотник, решив, что этот разбитной пирожник будет в дороге не лишним. – Умеешь чего, москаль? Саблей махать, коня седлать, песни играть, стрелять или кашеварить?
– Всего помаленьку, – скромно сказал Алексашка сын Меншиков. – Но не в том мой главный дар, твое боярство. – Вздохнув, он признался: – Ловкий я, мин херц, изворотливый. Сызмальства таким был… Как мокрый обмылок: стукнут, да не расплющат, ан выскользнул… Будешь рядом, и тебя лихо не достанет.
– Полезный умений, – молвил слегка протрезвевший Свенельд. – Ежели не врешь.
– Не вру, зуб даю! – отозвался Алексашка, искательно поглядывая на Хайла. – Так что, боярин? Берешь меня?
– Беру, если будешь на рассвете с лошадью. К хоромам Ермолая подъезжай.
– Лучше догоню за околицей, – пообещал Меншиков сын и исчез, будто растворившись в воздухе.
А сотник с варягом вернулись в дом старшины и проспали до утра в полном благополучии: Свенельд – на сеновале, рядом с Чурилой, а Хайло – в уютной горнице. Ибо княжьим сотникам зазорно спать в сеновалах, и умудренный жизнью Ермолай[7] это понимал.
А вот боярину Близняте Чубу ночь выпала бессонная. Провел он ее в охотничьем домике своего поместья Переделкино, что в сорока верстах от Киева. Уединенный домик сложили из неохватных бревен в глухом лесу, и было в нем всего три комнаты: кабинет, опочивальня и трапезная. Всюду, на западный манер, камины, а на стенах – головы оленей, волков и кабанов. Правда, не Чубом добытых, а его егерями; сам охотник он был никакой и винтарю предпочитал удобное кресло и сигару, а также шилья и клещи, что хранились в пыточной Сыскной Избы. Однако дом охотничий велел построить, к чему имелась важная причина: такие были у западных владетелей, графов и баронов, на коих Близнята равнялся с усердием. Домик для всякого был пригоден: и для раздумий в тишине, и для амурных шалостей, и для тайных свиданий с нужными людьми.
Такой гость и посетил Близняту этой ночью. Юний Лепид Каролус, римский всадник, торговец воском и медом, обосновался в Киеве девять лет назад, вскоре после Азовского похода и войны с хазарами. Торговля, хоть и вполне успешная, была вторым его занятием, а первым и основным – тайная разведка в пользу латынян и неформальные контакты с местной властью. Необходимость этого диктовали не только дела политики, но и финансовый интерес, ибо сумма русских долгов исчислялась многими миллионами денариев. Долги были всякие: что-то дадено князю и его семейству, что-то боярам и купцам, а более всего – державе и разным государственным Приказам. Крупные вложения! И потому Юний Лепид не боялся казней, положенных лазутчику. Кол и котел с кипятком душу его не смущали, не беспокоился он насчет клещей и угольков под пятками, не снились ему плаха для четвертования и кожаный мешок, в каком ребятки Соловья-разбойника топили пойманных шпионов. Собственно, он был не шпионом, а фигурой почти легальной и очень, очень влиятельной. Близнята знал, что он приходится племянником сенатору Бруту Каролусу, главе римской партии популяров.
Сыскной боярин сидел у камина, а напротив, в таком же покойном кресле, расположился гость – бритый, сухопарый, с крючковатым носом и черными как ночь глазами. На столике меж кресел сверкали чаши веницейского стекла и поблескивала лакированными боками амфора с сухим родосским. Жуткая кислятина, по мнению Чуба, но Юний Лепид брезговал бражкой, и медовухой, и даже ромом и фряжской мальвазией. Пил только красное вино, для здоровья особо полезное.
Гость поднял чашу, плеснул на пол – богам, по римскому обычаю, – пригубил и молвил:
– Итак, достойнейший патриций, как продвигаются наши дела?
– Грамоты написаны, гонцы отправлены, и первые слушания в Думе уже состоялись, – произнес Близнята Чуб на отменной латыни. – Через пару дней мы продолжим дискуссию, дабы представить государю мнение большинства. Однако…
Он сделал паузу. Речь шла о прениях в Думе – предполагалось, что каждый боярин молвит слово о любезной ему религии, и в результате подсчета голосов определится, кто в лидерах, а кто в последышах. Чуб, разумеется, был всей душой за латынян, но это не означало бесплатных стараний и бескорыстных усилий. Душевная страсть, даже самая жаркая, нуждается в поощрении.
– Однако!.. – повторил Юний Лепид. – Возникли затруднения? Это не понравится сенату и римскому народу.
Видел я твой сенат в козлиной заднице, подумалось Чубу. Но одарил гостя лучезарной улыбкой и промолвил:
– При обсуждении важных дел трудности неизбежны, друг мой. Впрочем, я уверен, что возобладает разумная позиция – ведь если Царьград второй Рим, то Киев, несомненно, третий. Слишком многое связывает нас в политике и коммерции.
– А также в вере, – заметил Юний Лепид. – Ваш Перун – наш Юпитер, царь богов, Мокошь – Юнона, его супруга, Сварог подобен Вулкану, а Жива – Венере. Плебсу наша религия ближе, чем иудейская, не говоря уж о египетской с их драными кошками. Поклонитесь олимпийцам и будьте Риму верными союзниками. Это в наших общих интересах.
– Согласен, – кивнул Близнята. – Однако проегипетская фракция в Думе весьма сильна – настолько, что числом едва ли уступает нашей. Многие бояре горой стоят за веру египтян, и мотивы у них такие: мол, религия эта древняя, почтенная и укрепляет власть владыки.
– Сенат и римский народ этого не поймут, – сказал Каролус и нахмурился. – Я тоже не понимаю, достойный патриций. Крокодилы, шакалы, кошки, ибисы, быки… кого там еще они обожествляют?… Слишком сложно для простого народа. К тому же крокодилы у вас не водятся, да и шакалы, мне кажется, тоже.
– Тут усматривается тайный интерес, – пояснил сыскной боярин, подвигая гостю ящичек с сигарами. Раскурив свою, он подождал, пока Юний Лепид не сделает то же, затем произнес: – За Египет ратуют строительные подрядчики и новорусские купцы, у коих немерено денег. Столько, что половину Думы купят и не поморщатся. Собственно, уже купили.
– Все равно не понимаю. Какая выгода подрядчикам в Анубисах, Осирисах и Аписах? Или тем же купцам? Хотя, конечно, все они шакалы… как у вас говорится, рыбак рыбака видит издалека… Для них лучше шакальего бога не придумаешь!
Пора выкладывать козыри, решил Близнята. Этот тупоумный латынянин даром что лазутчик, а кость не рюхает. Сказано ведь: немерено денег! Ясно сказано, а золотишко римское что-то не бренчит!
– Дело не в шакалах, а в пирамидах. – Он подлил гостю вина и, стараясь не морщиться, сделал глоток из своей чаши. – В пирамидах, уважаемый!
– При чем тут пирамиды? – На лице Юния Лепида изобразилось недоумение.
– При том, что египетская вера требует, чтобы владык хоронили в пирамидах, а их сподвижников, – Близнята положил ладонь на грудь, – в каменных усыпальницах. Прикиньте: пирамиды для князя-батюшки Владимира и его достойных предков плюс сотни две гробниц для членов Думы… Помимо того подъездные пути для доставки камней, саргофаги, ритуальные сосуды, предметы роскоши, снадобья для бальзамирования… – На миг он представил Киев, окруженный пирамидами, и ухмыльнулся. – Огромные заказы для купцов и строителей! Оживление торговли, расцвет деловой активности!
Юний Лепид задумался, лоб его пошел морщинами. Потом он единым махом осушил чашу с вином и произнес:
– Вы правы, патриций. Теперь мне ясны истоки этой оппозиции. Готов предложить контрмеры: вместо пирамид надо, по римскому обычаю, возводить мавзолеи. Устроит вашего князя-батюшку мавзолей?
Близнята затянулся, выпустил дым из ноздрей и сказал:
– Вполне. При надлежащем финансовом обеспечении.
– Это мы гарантируем. Цеппелин, на котором отправился ваш посланец в Рим, увез мои депеши. Средства поступят в ближайшие дни.
– Средства нужны немедленно – во-первых, для подкупа наших противников в Думе, во-вторых, для государя. – Тут Чуб вспомнил слова казначея Кудри на совете у князя и печально добавил: – Казна пуста! Свежих осетров с Волги не можем выписать!
Каролус возвел взгляд к потолку, зашевелил беззвучно губами, что-то подсчитывая на пальцах.
– Двести тысяч хватит на эти нужды?
– Триста, в качестве аванса. Сто пятьдесят для Думы и столько же князю. Плюс отсрочка платежей по займам.
– Хорошо. Согласен. – Римлянин кивнул. – Bis dat, qui cito dat![8]
– Это правильно, достопочтенный. Еще одно: мой процент?
– Пять.
– Пятнадцать.
– Сойдемся на восьми?
Чуб задержался с ответом, размышляя, сколь восхитителен и точен этот латинский язык. В нем были такие термины, как «процент» и «аванс», «деловая активность» и «финансы» – слова, коих в русском отродясь не бывало. Язык деловых людей, причем не консулов и сенаторов, а банкиров из сословия всадников, которые на самом деле правят Римом!
Потом он сказал:
– На восьми не сойдемся. Десять, и ни денарием меньше!
– Сенат и римский народ этого не… – начал Юний Лепид, но тут же махнул рукой. – Ладно, провались все в Тартар! Согласен!
– Другое дело, – молвил сыскной боярин, прикидывая, сколько положит в свой карман помимо процентов. Сумма получалась круглая, и это грело душу. Близнята был искренне уверен, что благосостояние отчизны неотделимо от личных деловых успехов, что бы там ни говорили в народе, как бы ни проклинали Думу и бояр. Что народ! Быдло холопское! А держава крепка людьми благородными и, разумеется, княжеской волей! Князя он искренне любил и почитал, ибо тот в финансовые вопросы не вдавался. Лев не видит корма собаки, и это хорошо.
Они выпили вина, потолковали о других делах, не столь срочных и важных, затем Каролус вытащил газету, неряшливо отпечатанную на плохой бумаге. «Народная воля», знакомый мусорный листок, подумал Близнята, наблюдая, как латынянин расправляет газету на коленях.
– Здесь статьи некоего Марка Троцкуса, римского уроженца, – произнес Юний Лепид. – По моим данным, он служит у вас в Посольском приказе. Эмигрант, вольнодумец и подрывной элемент! Вот послушайте, что он пишет! – И Каролус зачитал пару возмутительных абзацев.
– Сего пасквилянта мы к ногтю возьмем и закуем в железа в любой момент, – сказал сыскной боярин. – Не трогали его, чтобы выявить связи с ворами и бунтовщиками. Но если желаете… – Близнята пожал плечами. – День-другой, и он запоет в подвале Веселухи.
– Этого не нужно. Пусть остается на свободе, – произнес Юний Лепид.
– Заботитесь о соотечественнике? – прищурился Близнята.
– Забота здесь ни при чем, – отрезал римлянин. – Полезный человек! Пригодится!
Вино было выпито, сигары докурены, поленья в камине прогорели. Собеседники расстались, когда над лесом и уединенным домиком уже заиграла заря. Оба довольные; Близнята предвкушал барыш, а Юний Лепид усмехался про себя и видел легионы, марширующие по улицам Киева. Рано или поздно, легионы приходили всегда – особенно к должникам, пусть даже и единоверцам.
Над степью и тихим Доном тоже раскинулись алые крылья зари. С первым светом Хайло Одихмантьевич, в сопровождении атамана Ермолая, вышел на майдан и оглядел стоявших в шеренге казаков и их лошадей. Кони были справные, поджарой степной породы, и казачки тоже вроде ничего, на вид шустрые и не старые, лет под тридцать. Все в приличной одежонке, в синих шароварах и кафтанах того же цвета с позументом, все оружные, при винтарях и шашках, а трое даже с пиками. Морды, конечно, разбойничьи, но что с казаков взять! Такими, видно, уродились.
– Этот старшой, десятник Сидор, – сказал атаман, ткнув пальцем в длинного как жердь казака. – Еще Ромка Буревой, по-хазарски бодро гутарит, а вот Пивень, Прошка Армяк, Хмырь, Косой, Пяток и Глузд. Эти два юных сокола – братаны Петро да Иванко. Лихие казачки, не сумлевайся, Хайло Дихмантич! Ну как, доволен?
– В деле погляжу, тогда и отвечу, – молвил Хайло. Потом сунул под нос каждому пудовый кулачище и предупредил: – Не баловать у меня, орлы! По государеву приказу едем! С меня спрос, а я с вас спрошу… ох, спрошу, мать вашу Исиду!
Про мать казаки поняли верно и, кажется, вразумились. Тут с сеновала сползли Свенельд с Чурилой, и сотник, отозвав их в сторонку, произнес:
– Ребятки в твоих годах, Чурила. Ну-ка скажи, с кем ты бегал голопузым пацаном да по чужим садам разбойничал? Верные ли люди?
– Сидора помню, постарше он и вроде мужик без придури. Ромка говорун, горазд байки складывать. А вот братаны эти, что на одну физию, шалберники и баламуты. Однако с летами могли и в разум войти.
– Прочие как?
– Не знаю, старшой. Я тут пятнадцать годов не был, не помню их. Должно быть, пришлые.
– Ладно, что есть, с тем и перезимуем. За баламутами приглядывай, – тихо сказал Хайло и распорядился в полный голос: – По коням, братцы! Двинулись!
Зацокали копыта, и отряд покинул майдан, провожаемый выкриками и пальбой ранних прохожих. Кричали, по казацкому обыкновению, всякие непотребства, брань и срамоту, на что речистый Ромка отбрехивался тем же манером. Так спустились они к берегу и баркасу, приготовленному для переправы, и Хайло оглянулся, не догоняет ли их Алексашка сын Меншиков. Но того и в помине не было, лишь маячили над станицей дымы от утренних костров да позвякивали колокольчики – пастух гнал стадо на заливные луга. Должно быть, передумал москаль, решил Хайло и дал команду грузиться.
Завели лошадей на баркас, гребцы заплескали веслами, казацкая сторона начала удаляться, а хазарская двинулась встречь. Переправились, вскочили в седла, отъехали на полверсты от берега, и тут сзади послышался свист.
– Наша пирогмейстер, – сказал Свенельд, обернувшись.
– Кто таков? – полюбопытствовал Чурила.
– С нами поедет, – отозвался сотник и одобрительно прищелкнул языком: – А конь у него молодецкий! Только боярину под стать!
– Еще бы! – встрял Ромка Буревой. – С атамановой конюшни жеребчик!
– И прямь с атамановой, – солидно подтвердил десятник Сидор. – Ну, шельмец! Знакомый навроде… И где ж я эту продувную рожу видел?
Казаки загомонили.
– В рядах торгует, – подсказал кто-то. – Конфектами.
– И пирогами!
– Не наш, чуж-чуженин, с Моквы какой-то…
– Ловкий, одначе!
– Ловкий, ежели коня увел и Дон переплыл!
– Ну, дядька Ермолай и взбеленится…
– Ништяк! По обычаю это! Ежели казак в поход собрался, можно скрасть коня безвинно!
– Так то казак, а этот хрен пирожник!
Хайло огрел нагайкой сапог и рявкнул:
– Молчать! Не галдеть! Кто вякнет, пасть порву!
Алексашка сын Меншиков приблизился резвым аллюром и натянул поводья.
– Вот и я, мин херц. – Он оглядел казаков и скривил губы. – Ну и кумпания! Не мог старшина получше вы…
– Ты тоже заткнись, – сказал Хайло, насупив брови. – Ответишь, когда спрошу. Конь краденый?
– Краденый! – подтвердил Алексашка с радостной улыбкой.
– За это в Киеве плети положены. Полста на первый раз, а на второй – клеймо на лоб и отсечение руки.
– Так то в Киеве, твоя милость, а на Дону это в обычае.
– У казаков в обычае, а ты не казак!
– Казак! В душе, – пояснил Алексашка. – Да не тревожься ты, мин херц! К хазарам ведь едем! Я у них другого коня скраду и обоих отдам Ермолаю. Будет у него прибыток!
Чурила, а за ним казаки, заржали, Свенельд буркнул «гуд!», и сотник пожал плечами.
– Ну, ты и прохиндей! Ладно, будем считать, что жеребчик на время кон… конфунско…
– Конфунскован, – подсказал сын Меншиков. – Что означает взятие по воинской нужде. А такая нужда – самая первая и главная. Ферштейн, мин херц?
Хайло Одихмантьевич сплюнул в траву с досады, но делать было нечего, не возвращаться же в Синие Вишни по мелкому поводу. Снова щелкнув плетью, он погнал скакуна в степь. Отряд потянулся следом. Чурила завел песню, казаки подхватили, и сотнику почудилось, что едут они, как и прежде, по Донскому шляху. Но ощущение это было иллюзией. Не те края, что за Доном-рекой! Вроде похожа степь, а чужая…
Чужая! Недобрая! Хазарская!
На пограничную хазарскую стражу наткнулись верстах в двадцати от берега реки. Десятник Сидор объяснил Хайлу, что чучмеки не пасут у Дона табуны и отары и тем более не селятся близко к большой воде, опасаясь казацких набегов. Чучмеками в этих краях называли печенегов, половцев, хазар и выходцев с Кавказа, всех, кто обитал на землях между речными берегами и предгорьями. Прозвище это было собирательным и неопределенным, ибо жили на Кавказе сотни племен, каждое на особицу, со своим языком и обычаем. Многих соблазняли плодородные равнины, тянувшиеся от Каспия до Черного моря. Горцы спускались с неприступных вершин, признавали хазарскую власть, ставили в степи аулы, разводили коней, баранов и быков и превращались в верную добычу для казаков. Наученные горьким опытом за много лет, хазары отодвинули границу от Дона и охраняли не левый берег, а поселения скотоводов, лежавшие южнее. Иногда их всадники наезжали к Дону, но то были редкие случаи; большей частью стража патрулировала степь.
По этой ли причине или какой иной, но до полудня не встретилось отряду ни пешего, ни конного, ни быка, ни овцы, ни паршивой козы. Казаки за спиной Хайла негромко переговаривались, расспрашивали Алексашку, как он реку одолел, вплавь или на самодельном плоту, а сын Меншиков хвастал, что Дон для него не помеха, случалось форсировать и другие водные препятствия. Скажем, Темзу в Лондоне, когда он стырил кошель у принца Уэльского и за ним гнались королевские гвардейцы.
Казаки на это посмеялись, а Ромка Буревой сказал, что дядька Ермолай куда страшнее тех гвардейцев – догонит, мало не покажется. Потом Чурила откашлялся, опробовал голос и запел. Песня была шутейная, старинная, какую пели на Дону испокон веков:
А когда помрешь ты,
Милый мой дедочек,
А когда помрешь ты,
Сизый голубочек?
Казаки бодро грянули припевку:
Во середу, бабка,
Во середу, любка,
Во середу, ты моя
Сизая голубка!
Но только Чурила завел новый куплет, как вынырнули из трав всадники в островерхих колпаках, и грянул выстрел, приказ остановиться. Натянув поводья, Хайло сказал:
– Ждем здесь. Как подъедут ближе, машите руками, а ты, Ромка, кричи, что с миром едем и просим допустить в Саркел.
Хазары, однако, приближаться не стали, остановившись вдалеке, на дистанции выстрела. Было их четверо, и, надо думать, они опасались, что многолюдный отряд стопчет их или пленит. Вскоре Хайло разглядел, как от группы стражей отделился всадник и поскакал к югу – не иначе как с донесением.
– Пуганые, видно, – пробормотал он, вспоминая Азовский поход и атаку своего ударного полка, первую и единственную. Ох и молодецкая случилась сеча! Сквозь завалы прорвались, траншеи одолели, схлестнулись с хазарской конницей и положили супротивников без счета! Кто ж знал, что заманят их под пулеметный огонь, а пулеметы те ассирской выделки, особо скорострельные… Тут бы сам Хенеб-ка ничего не сделал! Правда, чезу, в отличие от воеводы Аники – чтоб накрылся он задницей Осируса! – не послал бы конный полк против укреплений. Чезу, он…
Сотник вздохнул, скрипнул зубами и оставил грустные воспоминания. Потом сказал:
– Коль девка к постели не идет, мы пойдем к девке. Но осторожно! Их трое, и, чтоб не пугать, посылаю троих. Ромка старший, а с ним Прошка и Пяток. Тихим ходом поезжайте, без лихачества.
– Как скажешь, Хайло Дихмантич.
Ромка тряхнул поводом и затрусил к хазарам, Прошка и Пяток ехали вслед. Хазары не попятились, стояли на месте, ждали.
– Чего тут поблизости есть? – спросил Хайло. – Деревни какие аль городки? Кто знает? Ты, Сидор?
– Там, – десятник вытянул длинную руку на юго-восток, – там, старшой, застава порубежная и чучмекский аул Кара Казанлар. Баранов добрых разводят, мясо вкусное, шкурки кучерявые! И дальше другие аулы, аж до самого синего моря. – Рука Сидора двинулась к западу. – Богато живут, стервецы! Ну, мы их щипем… Бог велел делиться.
– Это какой же бог? – полюбопытствовал Хайло.
– Наш, казацкий, Тащи-Хватай прозывается, на майдане стоит.
– А град здесь где? Первый, что на пути в Саркел?
Сидор заскреб подбородок, призадумался. Казачки в разговор не встревали, глядели с интересом, как трое посыльных сближаются с хазарами. Ладонь Хмыря ласкала сабельную рукоять, Пивень щелкал затвором, а братцы Петро и Иванко, неотличимые, как две горошины, прям-таки подпрыгивали в седлах.
– Щас Романыч их обложит, – сказал то ли Иванко, то ли Петро.
– Обложит! Ругаться по-хазарски он горазд! – поддержал другой брательник.
Солнце прошло полдень, но висело высоко. Ветер гнал прозрачные облака с востока на запад, с приветом от Каспия Черному морю. Было жарко. В вышине быстрыми зигзагами чертили небеса стрижи.
– Так что там с градом? – повторил Хайло, тоже глядя на трех казаков. Между ними и хазарами было теперь шагов пятьдесят.
Ответил сотнику не Сидор, а возникший рядом Алексашка.
– Есть тут город, мин херц, есть, и не маленький! На закат, ближе к морю, в сотне, думаю, верст. Я там бывал, за маком да изюмом ездил, у них того добра что грязи… Помнится, смешное название у городишки-то! Соч, Сыч или Суч…
– Сучка, – подсказал кто-то из казаков.
– Ан нет, не так… Вспомнил! Соча-кала прозывается! – Алексашка хлопнул по колену. – Дворцы там хазарских эмиров, сады персюковые, нивы изюмные и баб что мух над дохлым ишаком! Но лучшие девки в гаремах сидят, и потому, твоя милость…
– Рот закрой, – молвил Хайло. – Потом доскажешь.
Его посланцы были уже перед порубежной стражей. Ромка Буревой что-то болботал и поводил руками в стороны, будто желая обнять хазар, Прошка Армяк помахивал пучком травы, а Пяток держал винтарь дулом вниз – должно быть, для демонстрации миролюбия. Все верно делают, решил Хайло. Справные казаки, без придури! Видать, толковых выбрал Ермолай, и это хорошо… А плохо, что коня у Ермолая увели… Ну, ничего! Алексашка, шельмец москальский, двух вернет, а не вернет, так под плети положим!
Казаки притихли, наблюдая за переговорами. За спиной Хайла слышалось лишь, как сопит Свенельд и фыркают кони, стараясь дотянуться до метелок ковыля. Его пегий переступил с ноги на ногу, покосился на жеребца Алексашки и подтолкнул его плечом – мол, не вылезай вперед.
Ромка махал руками, старался вовсю, а сотник уже прикидывал, что стражи доведут их до заставы и аула Кара Казанлар, где нужно стребовать проводника. Пожалуй, еще и хазарских конников в свиту – не дрова везем, послание от князя-батюшки! А коль Сидор не врет и в этом Казанларе барашки правда хороши, стоит прикупить пару-другую и вечером, разложив костерок, насадить их на вертела, зажарить и обглодать до косточек. Ибо барашек с пылу с жару – это…
Грянул выстрел, и мечты сотника Хайло развеялись прахом. Тут же зазвенели клинки, всхрапнули лошади, и Хмырь, выхватив шашку, завопил: «Робяты, наших бьют!» – и бросил коня в галоп. «Режь, коли, руби!» – поддержали его братцы Иванко и Петро, выставили пики и ринулись следом. «Гей, хлопцы, держись! – выкрикнул Пивень, пришпоривая жеребца. – Держись! Идем! Щас супостату кишки выпустим!»
Но хлопцам помощь была не нужна. Три лихих казака Ромка, Прошка и Пяток вертелись на конях средь высокой травы, с сабель их стекала кровь, а порубленные хазары лежали в ковылях, глядя в небо незрячими глазами. Испуганные лошади без всадников умчались в степь, в одном стремени болтался пустой сапог, привязанные к седлам сумки били скакунов по бокам.
Хайло, с первым звоном сабель доставший пистолеты, направил коня к мертвецам. Такой была воинская привычка: раз палят и зазвенела сталь, хвататься за оружие. Но ехал он неторопливо, понимая, что ничего уже не изменишь, что не гонец он теперь для хазар, не посыльный государя Владимира, а разбойник, и что грамота княжья если и дойдет по назначению, так вместе с его хладным трупом. Сеча была такой внезапной и стремительной, что он успел лишь пистолеты вытащить да подумать: кто первый начал?… мои оглоеды или хазарские паскудники?… и с чего случилась драка?…
– Мамка родная! – воскликнул Чурила за его спиной, когда они подъехали к убитым. – Как есть посекли! Насмерть!
Сотник оборотился к Ромке, Прошке и Пятку. Лицо его было страшным.
– Ну, лиходеи, сучьи дети, что сотворили? Как мне теперь дело посыльное править? Как, мать вашу Исиду?
– Виноваты, старшой, погорячились! – пробормотал Ромка, пряча взгляд.
– Мы, это, их уважили, токмо что зады не облизали, а они… они… – Пяток махнул рукой.
– Кто стрелял? Кто, спрашиваю? – Брови сотника сошлись на переносице. – И почему грызня случилась?
– Так ведь, старшой, не хотели нас пропускать, никак не хотели, – зачастил Ромка. – Я им гутарю: барабыс каганга! – а они мне: ярамы! Я снова: эрышмынча барабыс! А они – юк да юк! Я опять: барабыс каганга!.. бир утарга!.. А мне: ярамы да юк, юк да ярямы! Тупые попались чучмеки, упертые! Ну, слово за слово… я их обругал… Тут главный их и пальнул из ружьишка… в меня, гад, целил, да я пригнуться успел… Прошка его саблей… И понеслось!
– Обругал? Как? – спросил Хайло.
Ромкино красноречие тут же иссякло.
– Башсыс… – прошептал он, со страхом глядя на пистолеты сотника. – И еще – биермен атаннын каберда…[9] – Повисло молчание. Казаки отводили глаза, Свенельд в недоумении почесывал брюхо, Чурила морщился. Оглядев своих спутников, Хайло впервые заметил, что Алексашки среди них нет, и не слишком тому удивился. Говорил же москаль: ловкий я, изворотливый, скользкий, как мокрый обмылок!.. Раз жареным запахло, самое время ускользнуть…
– Я хазарский плохо понимаю, – молвил наконец Чурила. – Дед бабку колотил, чтобы по-хазарски не гутарила… любил очень, а за это бил… Одначе помнится мне, что эти слова ужас как поносные. Хужей нельзя хазарина обидеть. Зря ты, Ромка, это сказал.
– Так погорячился!
Хайло поднял пистолеты.
– Я тоже щас погорячусь. Пристрелю вас троих, головы велю на пики вздеть и поеду на хазарскую заставу с извинением. Вот, скажу, те безобразники, что ваших порешили… не горячие, правда, но еще теплые… Своей рукой наказал!
Лицо Пятка побледнело, Ромка судорожно вздохнул, Прошка Армяк повесил голову. Казаки переглянулись. Десятник Сидор сказал:
– Стрельнуть их дюже слишком, старшой. Чевой-то иное придумай. К примеру, вожжой отстегать.
– Нынче то не главная забота, – с горечью произнес сотник и опустил оружие. – К хазарам как явимся? Что скажем? Как в Саркел попадем? Дорога еще не близкая, три раза успеют нас поймать… Может, уже скачут конники с их заставы… Приедут, увидят побитых и пустятся вдогон за нами!
– Все так, старшой. Ехать надо отсель пошустрее, а как умотаем… – Сидор глубокомысленно поднял взор к небу. – Как умотаем, сесть в круг казачий в тихом месте и покумекать всем опчеством. Опчество – великая сила! Может, чего и надумаем.
Казаки одобрительно загудели. Демократия, вспомнил Хайло, Марк Троцкус называл такое демократией, а Филимон над ним смеялся… Верно смеялся! Может, и хороша демократия, чтобы державой править, а в делах военных точно нет! Тут нужны быстрый ум, твердая воля и крепкая рука!
Обдумав эту идею, он хмуро покосился на Сидора, оглядел казаков и молвил:
– Я вам покажу круг да опчество! Своеволия у нас не будет, не на базаре! Что велю, то и будете делать, лоботрясы хреновы!
– Так сделаем, – вякнул кто-то. – Только што?
Хайло привстал в стременах, озирая степь. Пока она была безлюдна.
– Допрежь всего мотаем отсюда. А там получите приказы.
Хлестнув плетью жеребца, он поскакал на юго-запад. Некое решение зрело у него в голове, и мнилось сотнику, что чезу Хенеб-ка, уловив невысказанное, смотрит на него с улыбкой и как будто шепчет: верная мысль, воин, князь Синухет такое бы одобрил… Финики с кривой пальмы так же хороши, как с прямой.
В Зимнем дворце, в любимом покое с видом на Днепр, князь Владимир наставлял будущего своего преемника. Боги не дали ему сыновей в законном браке, а прижитые на стороне, хоть от ткачих и доярок, хоть от дочек боярских, не годились в князья, ибо кровь прародителя Кия смешалась в них с не такой благородной или вовсе плебейской. Посему наследником считался племяш, сын младшего брата Владимира княжонок Юрий. У этого с кровью все было в порядке – по женской линии происходил княжонок от варягов из знатного рода Рюрика.
Они сидели у палисандрового стола греческой работы, подпертого резными ножками в виде нимф и фавнов. Это отвлекало Юрия от дядиных речей – очень хотелось ему разглядеть, что там фавны вытворяют с нимфами и в каких позициях. А дядюшка толковал о скучном: о политике, войне и государственном бюджете.
– Сядешь на престол, Юрась, отвоюешь Крым с Азовом, если я не успею, – наставлял князь племянника. – Потом вдоль Черного моря двинешься, к вольному граду Одессе. Зело там бухта хороша! Флот построишь, и на Царьград! Думаю, деньга на то найдется – либо римляне дадут, либо иудеи, а может, Египет. Смотря кто будет у нас в единоверцах…
– Сделаю по воле твоей, государь-батюшка, – пообещал Юрий.
– Только как возьмешь Одессу, не забудь горожан перевешать. Всех! Грецкого корня они, скалозубы, насмешники! Над Киевом насмехаются, пьески поносные пишут да анекдотцы сочиняют! А изведешь под корень, будет тихо. Град же засели надежными людишками, хоть калмыками, хоть чукчами.
– Изведу, государь-батюшка, – кивнул княжонок, поглядывая под стол. – Всенепременно изведу!
Был он хлипким и сутуловатым, прыщавым и вертлявым, с непомерно длинными руками, за что и прозвали его Долгоруким. Князь глядел на него с сожалением, отмечая, что их славный род пошел на убыль в этом отроке. Предок Кий, из великанов великан, рубился алебардой в два аршина, Вещий Олег и Игорь не уступали ему ростом и богатырской статью, а Святослав, хоть уродился пожиже, мог свалить быка, врезав по рогам. Да и сам князь Владимир был молодец! Охо-хо, в былые-то годы… Вздохнув, он принял чашу со стола, отхлебнул фряжской мальвазеи, поморщился и заговорил о главном.
– Скоро волхвов чужеземных соберем, идолищ своих порубим и к вере правильной склонимся. Чуб и Лавруха советуют выбрать латынскую, большие выгоды сулят! Опять же чуть не все Европы веру эту разделяют и молятся на римский манер… Если будет так, найдем тебе, Юрась, достойную невесту. Скажем, из германских принцессок.
Юрий оживился.
– Не хочу германскую, государь, у них девки белобрысые да толстомясые. А мне чернявенькие любы! И чтоб шустрой была, как… как… – Он покосился на нимф под столом. – Может, грецкую княжну раздобудем, из самого Царьграда?
– До царьградских принцессок мы еще не доросли, – молвил князь Владимир с сожалением и допил чашу с мальвазеей. – Вот возьмешь Царьград, все девки будут твои.
– Тогда латынянку мне сосватай, они тоже чернявые!
– У латынян принцессок нет, а вот у германцев – как блох на бродячей собаке, – буркнул князь и призадумался. – Разве консульскую дочку найдем… или с богатым папаней-сенатором… Ну, посоветуюсь с Близнятой! Взять невесту из Рима тоже хорошо. Слышал я, девки там шаловливые да игривые! Сдюжишь, Юрасик?
– Не сомневайся, государь-батюшка! – бодро ответил княжонок и облизнулся.
Князь Владимир расправил усы, кликнул стольника и велел поганую эту мальвазею убрать, пусть кошаки ее лакают, а принести для веселия души и сердца крепкой медовухи, что и было тотчас исполнено. До вечера князь пил, посвящал наследника в тонкости политики, толковал про окно в Европу и так навеселился сердцем и душой, что сомлел вконец. Но здравого разума не утерял, и когда Юрий поднялся, чтобы оставить князя-батюшку в покое, поманил его пальцем, желая поделиться самым тайным. Княжонок склонил ухо к государевым губам, и сквозь пары перегара донеслось:
– К-курилы… К-курилы япошкам н-не отдавай… И п-пусть н-на Сах-халин не зарятся…
Вымолвив это, князь-государь обмяк в кресле и захрапел.
Алексашка нагнал их, едва отъехали от места недавнего сражения. В поводу он вел хазарского коня, того, в чьем стремени запутался сапог. Обувка, почти новая, так и висела – видать, великовата была покойному стражу и соскользнула с ноги.
– Вот, лошадку добыл для дядьки Ермолая, – молвил Алексашка, нагло подмигивая сотнику. – Не пропадать же имуществу! Как говорится, князю слава, боярину почет, а москалю деньги. Или другой пользительный прибыток.
Хайло цыкнул на шельмеца, но в глубине души был доволен – во-первых, потому, что не бросил москаль сотоварищей, а во-вторых, без Алексашки планы, зреющие у сотника в голове, казались трудно выполнимыми. Спросив, верно ли они едут к городу Соча-кала, Хайло шибче погнал жеребца, не забывая озирать окрестности. Время у них еще было, но небольшое: пока наедут хазары с заставы, пока разберутся с убитыми, пока погоню соберут, день повернется к вечеру. А в темное время в степи ничего не сыщещь, кроме коварной ямы – подвернется такая под копыто, и будет всадник на земле, а лошадь без ноги.
Равнина уже не была совсем безлюдной, временами вдали виднелись отары овец и табуны лошадей, а при них – пастуший шалаш или юрта. Такое место сотник объезжал, прячась за холмами, коих в степи было предостаточно. Когда солнце пошло на закат, они одолели уже верст семьдесят. Ехали быстро, кони притомились, а сивый мерин Свенельда вовсе выбился из сил. Взошла луна, к счастью, не полная, а узкий серпик. Хайло велел остановиться, но лошадей не расседлывать и костров не жечь, а пожевать сухарей да выпить браги по глотку. Потом отозвал в сторонку свою малую дружину, Свенельда с Чурилой, а к ним Алексашку и Сидора.
– Нельзя нам в Саркел ехать, – молвил он соратникам. – Дорога дальняя, изловят нас и порешат без милости. Так что его каганское величество мы не увидим. Хотя головы наши ему, пожалуй, привезут. На пиках.
– К тому я не есть готовый, – пробурчал Свенельд.
– Я тоже. Не поедем в Саркел, – подвел итог Хайло.
– А как же грамота государева? – Чурила поскреб в затылке. – Как же волхв иудейский? Спустят шкуры с нас, коли пустыми воротимся!
– Воротимся, но не пустыми. Слушай сюда, казачки, секрет скажу. – Хайло поманил ближе Сидора и Алексашку. – В письме государевом просьба к кагану: прислать в Киев со мной иудейское священство. Двух или трех рыл, а ежели речистый, так можно одного. Но не хазарина, а природного иудея.
– Тю! – сказал Сидор с удивлением. – На кой хрен он князю сдался?
– Князь с боярами задумали веру менять, – пояснил Хайло. – Перуна и прочих идолищ – в Днепр аль на дрова, а новым богам выстроить храмину каменную, точно как в Европах. Оконце, значит, туда прорубить. Для того государю и нужны волхвы иноземные, латынянин, иудей и жрец египетский.
– Это что ж такое, мин херц! – изумился Алексашка сын Меншиков. – Всем сразу молиться станем? И всем священствам на лапу нести?
– Не всем, а тому, кого государь выберет. Ясно? И боле никаких вопросов! Теперь я буду спрашивать. В этой Соча-кале, думаю, есть капище?
– Есть, как не быть, твоя милость! Но не капищем прозывается, а симахохой. Цельный дворец с двумя башнями, и снаружи размалеван весь цветочками и прочей загогулиной. Лепо! На главной площади стоит.
– А кто служитель в этой симахохе? – спросил Хайло. – Иудей или хазарин?
Алексашка задумался.
– Не ведаю, мин херц… Я там больше по базару шлялся, изюмы с маками высматривал… Опять же мне иудея от хазарина не отличить. Оба смуглы и чернявы.
– Мать твою Исиду! – вымолвил сотник в сердцах. – Как же не отличить! У хазар рожа плоская, носишко сплюснутый, глазки что щелки! А у иудея глаз большой, лупатый, а нос в треть аршина! Очень заметный нос, шнобелем прозывается! Ну, так кого ты в этой симахохе видел?
– А я туда не заходил, – отозвался Алексашка. – Не было у меня интересу.
– Теперь будет, – отрезал Хайло. – Значит, так, казаки: едем к городу, место выберем и затаимся на окраине до света. С зарей Алексашка на площадь пойдет, будто он купец приезжий, глянет на свои изюмы, а заодно на симахоху эту и волхва. Если он с таким вот шнобелем, – сотник отмерил руками, – значит, иудей. Тогда проследи, где живет, и ночью мы его скрадем. В мешок, и все дела! Без грамоты и без кагана!
Недолго все молчали в ошеломлении, потом Сидор хлопнул себя по ляжке и промолвил:
– Вот это по-нашему, по-казацки! Любо, ой любо!
Свенельд ухмыльнулся, почесал брюхо, бросил: «Гуд! Очен, очен гуд!», Алексашка пробормотал: «Хитро!», а Чурила в полном восторге затянул:
Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом
Не приходится тужить!
Сын Меншиков опомнился первым, ибо, по москальскому обыкновению, в любом деле искал выгод.
– Ежели я представлюсь купцом, мин херц, так деньги мне нужны. Какое-никакое серебришко… кун, положим, тридцать.
– Ну, тридцать! Это ты хватил, – произнес Хайло. – Пять будет довольно. Выдай ему, Свенельд.
– С пятью кунами какой я купец! – заныл Алексашка. – Шашлык не съесть, шербету не выпить! А если бакшиш понадобится страже сунуть, то как? Тут у базарных надзирателей лапы загребущие! Мало сунешь, обидятся, в яму посадят… И вести никакой не донесу! Никакого иудея с длинным шнобелем!
– Ладно, уговорил. Десять кун возьмешь.
– Двадцать!
– Десять, я сказал! И хватит канючить!
Алексашка принял монеты от варяга, пересчитал и спрятал в пояс. Затем, ткнув пальцем в сторону Соча-калы, спросил:
– А ежели, мин херц, в симахохе ихней нет иудея? Ежели там одни хазары?
– Скрадем чучмека, – встрял десятник Сидор. – Чем чучмекский волхв хужее еудейского?
– Это не прокатит. – Хайло покачал головой. – Хазарина не велели брать, нужен натуральный иудей. Если тут не найдем, придется поискать в других местах. Но, по новеградскому присловью, неча в набат трезвонить, пока дом не горит. Сперва поглядим, что за караси водятся в Соча-кале.
Промолвив это, сотник велел садиться на-конь и ехать к городу, но, по темному времени, не спеша и с оглядкой. Что и было сделано.
До городской окраины добрались в середине ночи. Алексашка, бывавший здесь не раз, а потому служивший проводником, повернул коня к югу, сказав, что там, за городом, есть огроменный пустырь, где можно переночевать и дневное время провести. Пустырь, дескать, считается местом нечистым, поганым, и жители туда не ходят, так что для тайного стана лучше не придумаешь.
Место и правда было не простое, а очень даже странное – ямы понакопаны, камни понавалены, всюду заросли бурьяна, гнилые доски и балки, черепица и ржавое железо, просевшие фундаменты и полуразрушенные стены. Пришлось оставить седла и пробираться с осторожностью, выглядывая подходящую для лошадей дорогу. В темноте это было непросто, и сотник решил не тащиться в глубь руин, а присмотреть клочок земли с травой, где и разбить лагерь. Долго не выбирали – уставших за день казаков клонило в сон. Расседлали коней, перекусили всухомятку, потом Хайло назначил дозорных и велел отдыхать. Легли. Вместо подушки – седло, одеяло – попона, а постель – мать сыра земля.
Утром сотник оглядел территорию и изумился. Стан был на ровном круглом пятачке, заросшем травой и обведенном валом из битого камня и кирпича; из вала тут и там торчали железные пруты, а дальняя половина круга была усыпана черепами и костями – без сомнения, человечьими. Хайло хмыкнул, поднялся на вал и пришел в еще большее изумление. На севере, за полосой развалин, виднелся город, очень приглядный в зелени садов, обстроенный дворцами, украшенный башнями, с полноводной рекой, над которой вставал причудливый мостик. Сказка, а не град! С юга, а также с востока и запада лежали руины, громоздились кучи мусора, перемежавшиеся траншеями и ямами, блестело на солнце разбитое стекло, осыпались ржавчиной непонятные конструкции, ветер гонял пыль и какие-то лохмотья, тряпки или бумагу. Учитывая залежь костяков, это походило на укрепрайон, взятый неприятелем после упорного боя, который завершился истреблением защитников и подрывом крепостных сооружений. Но воинский опыт Хайла ясно подсказывал, что ничего такого здесь не случилось и случиться не могло. Где блиндажи и пулеметные ячейки?… Где насыпи для батарей?… Где танковые «ежи», склады боеприпасов, снарядные осколки, ржавое оружие, разбитые пушки?… Да и сама планировка этих развалин никак не походила на оборонительную линию.
Кликнув Алексашку, уже собравшегося в город, он спросил, откуда эти чудеса – может, местные лешие здесь развлекались? Наворотили бревен, железа да камней, перепились и пошли плясать с кикиморами: топнут – яма, пяткой поддадут – мусорная куча, перегаром дохнут – рыжая ржавчина…
Сын Меншиков огляделся, скривил рот и сказал:
– Лешие тут ни при чем, мин херц, все человеками сотворено.
– Вижу, что человеками, – отозвался Хайло. – Вон, в той половине, все костьми завалено… Людские останки! Откуда? И почему?
– А это мы ночью к Проклятой Арене вышли, – раздалось в ответ. – Тут, как я на базаре слышал, казнь была. А где казни, там и кости.
И начал Алексашка пересказывать давнюю историю, что случилась лет сорок назад, при владыке, который приходился дедом нынешнему кагану. Дедушка тот мечтал прославить свою державу, и придумалось ему возвести под Соча-калой амфитеатры и гипподромы, гимнасии и колизеи, а потом собрать охочий люд со всего света белого, чтобы, по грецкому обычаю, потягались те охотники в разных искусствах, от шашек до кулачного боя. Чтобы гладиаторы приехали из Рима и бритты, гораздые в кегли играть, и самураи, что лихо рубятся мечами, и чернокожие из Папуасии, что плавают как рыба дельфин, и даже народ Полуночного Края с собачьими упряжками. Ожидалось, что соберутся несметные толпы поглазеть на эти зрелища, отчего державе двойная выгода: почет и доход. Начали строить гипподромы и арены, залы для кегель и шашек, начали ямы копать под бассейны для людей-дельфинов, начали снег запасать для полуночников – начать-то начали, но пролетели с деньгами по вине воров-подрядчиков. Лихоимство произошло такое, что у министров-эмиров желчь разлилась и ударили они челом владыке: мол, пора бы, твое каганское величество, окоротить прожект, столь неподъемный для державы. Но каган упорствовал, и тогда согласились эмиры, что следует его прирезать. Что и было сделано – в полном согласии с хазарской традицией.
– А воров-подрядчиков привели в сей круг и разорвали конями, – закончил Алексашка. – Говорят, было их столько, что табун лошадей уморился, и пришлось заканчивать с верблюдами. Ну так что, мин херц, поехал я?
– Езжай, – сказал сотник, бросая взгляд на груды костей и черепов. И подумалось ему, что хазары хоть и жестокий народ, однако здравомыслящий. Потому, возможно, и выбрали они иудейскую веру.
Днем отдыхали, пасли коней, варили кулеш и, забираясь на кучи мусора, разглядывали город. Со своими садами и дворцами выглядел он таким соблазнительным, что казаки пришли к единому мнению: забогатели чучмеки! А значит, пора созвать народ по всем станицам, сесть в седла и наведаться в эти края с вострыми саблями да винтарями системы Мосина. Чтобы удаль казацкая не ржавела, и в мошне звенело, и зипуны были теплые, крытые бархатом!
Хайло провел этот день в тревоге, соображая, куда податься, если в Соча-кале нет природных иудеев. Еще вспоминался ему Давид, друг-побратим по сидению в каменоломне и побегу из этой гнусной ямины. Давид был храбрый воин из чезета Хенеб-ка, и с ним Хайло прошел пустыню, дрался с ассирами и оборонял Мемфис. В той последней схватке, когда убили Хенеб-ка, Давид тоже был рядом… Но в памяти сотника остались не только битвы да походы, но и немало иудейских слов, коих он нахватался от Давида. Говорить на этом языке он, пожалуй, не смог бы, но понять сказанное – за милую душу.
Солнце еще не село, когда вернулся Алексашка. От него вкусно пахло вином и жареным на мангале мясом, и был он бодр и весел, точно птица-синица весенней порой. Сойдя с лошади, сын Меншиков оскалил крепкие зубы в улыбке, крикнул: «Здорово, казаки!» – и, повернувшись к Хайлу, принялся докладывать:
– Все пучком, твоя милость, нашелся в Соче иудей! Точно как ты изволил описать: глаз большой, лупатый, а шнобель в треть аршина. Может, и в половину будет… В симахохе он самый главный, из книги читает, а при нем три хазарина вертятся на посылках. Живет один, и домишко его сразу за симахохой этой. Я все как есть высмотрел! Невеликий домик и в саду стоит у переулка, средь персюковых дерев! Скрасть его, что два пальца опи…
Велев Алексашке заткнуться, Хайло стал выспрашивать подробности: можно ли проехать переулком на конях, далеко ли другие дома, как выбраться потом из города. Еще спросил про имя иудея – удалось ли его разобрать, и каков он собой, невзрачен или телом крепок.
– Тощий, в приличных летах, и мне по сю пору. – Алексашка отмерил до уха. – А имя ему Ребе, так в симахохе все его звали.
– Балда ты, – сказал Хайло. – Ребе не имя, а чин его священства. Ну ничего, скрадем, так он нам и по имени представится.
Казаки, собравшись вокруг, слушали Алексашку с большим интересом и толковали промеж собой, что не худо бы на базар заглянуть, пошарить по лавкам и сундукам купеческим. Слыша такие речи, Хайло насупился, цыкнул на казачков и собрался было отдать приказы, кто поедет с ним, кто в карауле подежурит и кто ребе из дома выманит. Но тут Алексашка шепнул ему в ухо:
– Отойдем, мин херц… на пару тайных слов…
Они направились в дальнюю часть арены, усеянную останками воров-подрядчиков. Кости хрустели под ногами, из черепа вылезла ящерка и уставилась на сотника изумрудным глазом. Может, княжна заколдованная?… – подумал он и вздохнул, вспомнив любушку Нежану.
– Ты, боярин… – начал Алексашка, но Хайло перебил:
– Не боярин я и не из детей боярских.
– Так ведь сотник!
– Не всякий сотник из бояр. Ну говори, чего хотел.
– Ты, твоя милость, казачкам нашим не шибко доверяй. Известные на всю станицу бездельники и обалдуи! Вот дядька Ермолай тебе их и сплавил, чтобы глаза не мозолили. А пропадут у хазар, так и вовсе хорошо! Ермолай, он мужик расчетливый!
Хитрован, любого обставит! – вспомнилось сотнику предупреждение Чурилы. Да он и сам уже понимал, что товар ему подсунули с гнильцой. Не случись афронта с хазарской стражей, ехал бы он сейчас в Саркел важным гонцом, а не таился среди развалин колизеев и гимнасиев.
– Еще скажу, – зашептал сын Меншиков в ухо Хайлу. – Ты, мин херц, в Соче поосторожней будь… Я по базару прошелся, старых знакомцев встретил… Кучкара, что бараниной торгует, еще Хайвана и Дунгыза… эти больше по финикам с изюмами… Сказывали мне, что утром кричал глашатай на базаре и бумагу приколотил на столб… видел я эту бумагу, только прочесть не смог, не разумею я их закорючки…
– А кричали что? – спросил Хайло.
– Кричали, будто разбойники явились с Дона, сотня целая или две, и порубили те злодеи пограничных стражей. Будут в степи шалить, в аулах, а может, и в городе. Хазары силу собирают, на заставе ихней ждут подмоги, и в Соче оружных прибавилось. Там дворцов эмирских много, и при каждом охранники… Думаю, будут ночью по улицам ходить.
Хайло нахмурился, взвешивая эти слова. Получалось, что всем отрядом, как он хотел, в город лезть нельзя. Полтора десятка конных слишком много, их и слепой заметит, а не заметит, так услышит… Опять же орава у Сидора ненадежная – вдруг ринутся на базар лавки разбивать и товар тащить!
Не нужны они, подумал сотник, совсем не нужны. И Свенельда с Чурилой тоже брать не стоит, лучше пусть ждут в условленном месте и за порядком следят. Надо Алексашку взять в проводники, а уж сунуть в мешок тощего ребе он сможет и сам. Мешок подходящий у них был, у запасливого Свенельда.
– Стемнеет, вдвоем пойдем, – бросил Хайло Алексашке и направился к казакам. – Значит, так, орлы: в город ни ногой. Ты, Свенельд, и ты, Чурила, тоже. Будете здесь ждать, вон у той ямины, самой крайней. Факелом помашите, чтобы я не заплутал во тьме… Как вернусь, сразу побежим на Дон. Ясно?
Свенельду и Чуриле, людям воинским, все было ясно, но казачки расшумелись.
– А по лавкам как?…
– Не гоже вертаться без хабара!
– Бабы с девками засмеют!
– Войди в понятие, старшой: сбегали к чучмекам, и пустые!
– Не по правилу то!
Сотник оглядел ватагу: длинного Сидора, Ромку-толмача, братцев Петро с Иванкой и остальных, кого станичный атаман дал ему в спутники. Оглядел, хлопнул по сапогу нагайкой и веско произнес:
– Я вам покажу хабар и лавки! Так покажу, что небо с овчинку помстится! А правило тут одно, казачки: я велю – вы исполняете. Кому не по нраву, того щас положим пузом вниз, а голым задом кверху, и Свенельд его плеткой отходит.
– С большой удовольствий, – добавил варяг.
На этом дискуссия была закончена. Мрачные казаки потянулись к яме, а Хайло передал Свенельду саблю и винтарь, взял у него мешок, спрятал за пазуху пистолеты и стал ждать темноты. Вскоре упала ночь, зажглись в вышине звезды и повис в темном небе тонкий лунный серп. Поднявшись в седло, сотник махнул Алексашке и молвил:
– А не зря ты словил хазарского коня! Лишняя лошадка как раз для ребе пригодится. В поводу ее поведешь, когда на Дон поскачем.
– Я, мин херц, удачливый да умелый, любую службу сослужу, – откликнулся москаль. – Только что мне за ту службу будет? Какая, значитца, награда?
– Ты в Киев просился? Вот в Киев тебя и возьму, – сказал Хайло. – Ну, показывай дорогу!
Покинув развалины, они выехали на дорогу, что вела к мосту. В этот поздний час дорога была пустынной, да и вокруг царила тишина, нарушаемая лишь пением цикад и тихим звуком ступавших в пыли копыт. В будке у моста сидели стражники, целых шесть – должно быть, как говорил Алексашка, охрана была усилена. Впрочем, особого рвения стражи не проявляли, пили чай, закусывали пахлавой и на путников глянули мельком. Один высунулся из будки, спросил:
– Кая барасыс?
– Сатырга-алырга, – промолвил Алексашка, опуская в руку стражника серебро.
– Бар![10] – буркнул тот и вернулся к пахлаве и чаю.
Они углубились в лабиринт улочек. Слева и справа – глухие заборы, над ними – ветви деревьев, домов не видать, зато пахнет сладко, персиковым цветом.
– Что-то стража не очень бдительна, – сказал Хайло.
– Выглядывают сотню злодеев, как глашатай кричал. А нас только двое, и на разбойников мы не похожи… – Алексашка вздохнул. – Вот обратно как поедем? С иудейским священством в мешке?
– Скажешь, барана купили, – усмехнулся сотник.
– Какие ночью бараны, твоя милость? Опять же ребе этот вертеться будет и кричать…
– Не будет, – пообещал Хайло. – Но возвращаться нам лучше не по мосту, а через реку. Брод в ней есть?
– Тут, почитай, всюду брод. Речка коню по брюхо, а где глубже, там до ноздрей. Видел, местные на арбах ездят.
Сотник кивнул, пытаясь сориентироваться в темноте. Кажется, они приближались к центру города – заборы стали выше, деревья – гуще, но за ними смутно маячили контуры украшенных башнями строений, не иначе как эмирские дворцы. Слышался плеск фонтанов, а кое-где – тихая музыка и голоса; должно быть, в богатых усадьбах не всюду спали, отдавая ночь пирам и прочим удовольствиям. Алексашка завистливо вздыхал, а Хайло, раздувая ноздри, принюхивался к разным соблазнительным ароматам – пахло здесь не только цветами, но вином и шашлыком.
Дважды им встречались патрули, чье приближение было слышно издалека по нестройному топоту, лязгу оружия и болтовне. Времени хватало, чтобы укрыться в узком переулке и объехать стражей, весьма беспечных, по мнению Хайла. Город дремал вполглаза; кто не спал, тот пил и веселился, а сторожа ходили только по широким улицам и в каждую щель не совались. Будто не гуляет в степи сотня казаков-разбойников! – подумал с усмешкой сотник.
– Сюда, твоя милость. – Алексашка кивнул на неширокий проезд, тонувший в тенях. Но впереди завиднелась площадь, и Хайло, пригнувшись к шее коня, прошептал:
– Погоди, взглянуть хочу, что за диво тут построено. Был друг у меня, иудей. Про священство их рассказывал, а про симахохи – нет. Говорил, что только один храм есть у иудеев, в Иерусалиме.
– Это от хазар далече, им свои молельни нужны, – отозвался сын Меншиков и добавил: – Не будет их, куда богам нести? А не принесешь хабар, так силы у молитвы нет. Боги не утруждаются забесплатно.
Но сотник его не слушал, а, тронув бока жеребца, осторожно приблизился к площади. Перед ним возникло большое здание с высокой аркой входа и двумя высокими тонкими башнями по бокам. Ночной сумрак не позволял разглядеть роспись на стенах, окна, двери и разные украшения, но величину и благородный контур постройки Хайло оценил вполне. Перед нею стояли на страже раскидистые платаны и мерцала вода в овальном, облицованном камнем бассейне. Месяц висел точно над шпилем правой башни, будто венчая ее, а над левой горела яркая звезда.
– Лепо, – пробормотал сотник под нос. – До пирамид, знамо дело, далеко, но не хуже, чем храмина латынская в Цезарии.
Налюбовавшись, он вернулся в проулок. Там царила темнота и шелест листьев заглушал мягкую поступь лошадей. Вслед за Алексашкой Хайло обогнул святилище, выехав к небольшому садику, который не был огорожен ничем, кроме кустиков жасмина. За персиковыми и гранатовыми деревьями виднелся небольшой домик, похожий на виденные Хайлом в Палестине: ни крыльца, ни окон, глухая беленая стена, а в ней – дверь с резной звездой Давида.
Они спрыгнули на землю. Пегий жеребец ткнулся мордой в шею сотника, когда тот освобождал привязанный к седлу мешок. Прошептав: «Не балуй, братец», Хайло кивнул сыну Меншикову, и они быстрым шагом подобрались к двери.
– Готовь мешок, мин херц, – пробормотал Алексашка. – Щас я его выманю.
Он примерился к двери ногой, но, увидев, что сотник хмурится, стукнул легонько костяшками пальцев. Спустя недолгое время за дверью послышались шорохи и кашель, потом ребе что-то молвил по-хазарски. Алексашка тут же откликнулся; как было условлено, просил он явить милость недужному, проводить его в последний путь. На хазарском он объяснялся не так хорошо, как Ромка-толмач, но, очевидно, ребе его понял: дверь отворилась, и невысокий человечек в темном одеянии переступил порог.
Вытянув руку, Хайло закрыл ему ладонью рот, а пальцем прижал сонную артерию. Египетский прием, которым тихо снимали вражьих часовых при неожиданной атаке… Одно из многих умений, полученных от Хенеб-ка; даже крепкие ассиры недолго трепыхались. У ребе здоровья было меньше, чем у ассирских дозорных, – он дернулся пару раз, обмяк и затих. Алексашка придержал его за плечи, Хайло напялил мешок, взвалил добычу на спину и тем же легким быстрым шагом направился к лошади. Сын Меншиков возбужденно сопел позади.
– Лихо скрали! Не пикнул старичок! Ай да мы! Ай да умельцы! Теперь бы в домишке его пошарить… Может, завалялся шекель-другой…
– Я те пошарю, харя пирожная! – злобно прошипел Хайло. – Не тати мы ночные, государево дело делаем! На коня, быстро! Дорогу к реке показывай!
Ребе был легким, как перышко. Ухватив мешок одной рукой, сотник поднялся в седло, устроил скраденного поперек коленей и ткнул скакуна в бок. Тихо, как бесплотные тени, они проехали переулком, помчались по более широкой дороге и, заслышав топот патруля, исчезли в щели между заборами. Алексашка петлял, выбирая места потемнее и подальше от главных улиц. В какой-то миг послышались Хайлу дальние шумы и вопли, но его спутник махнул рукой и пояснил, что в той стороне базарная площадь, где хоть и не торгуют по ночам, зато едят и пьют, там кабаков хватает. Затем очередная щель вывела их к реке, в саженях трехстах от мостика, и кони осторожно вошли в воду. Речка и правда была мелкой, за голенища сапог ни капли не пролилось. Пегий жеребец Хайла, ступая по скользким камням, выбрался на берег, за ним въехал Алексашка; кони фыркали и приплясывали, готовые к стремительному бегу.
Но сотник не послал скакуна в галоп, а склонился к мешку и огладил его, ощутив под руками тощий зад иудейского ребе. По расчетам Хайла пленнику было бы пора очнуться, но он не вопил, не ворочался и иных признаков жизни не подавал, хотя его дыхание не пресеклось. Дышал он тихо, но вполне слышно, когда не топотали кони.
Может, обморок с ним случился?… – подумал Хайло в недоумении. Пока ехали по городу, он был готов слегка придушить свою добычу, если та пикнет или дернется, но такой нужды не возникало. Однако, живой, решил с облегчением сотник. Впрочем, не исключалось, что ребе сомлел основательно и надолго или находился в таком ужасе, что не мог ни звука выдавить, ни шевельнуть рукой или ногой.
– Поехали, – сказал Хайло, направляя лошадь к пустырю. Они обогнули с востока полосу развалин, заметили слабый огонек, мерцающий в отдалении, и вскоре приблизились к Свенельду, Чуриле и казакам, поджидавшим у разверстой ямины. Все на конях и оружие наготове, отметил сотник. Не такие уж бездельники и обалдуи, как Алексашка говорил! Хотя, конечно, держать эту братию надо в ежовых рукавицах.
– С удачей, старшой, – произнес Чурила, поглядев на мешок. И тут же по своей привычке замурлыкал:
Ваше благородие госпожа удача,
Для кого ты добрая, для кого иначе…
Девять граммов сердца погоди, не рви!
Не везет мне в смерти, повезет в любви…
– Чегой-то он тихий, – сказал десятник Сидор. – Ты его, часом, не порешил?
– Живой, – отозвался Хайло. – Думаю, либо сомлел, либо размышляет о божественном.
– Толковище с богами не терпит суеты, – согласился Алексашка. – Однако надо бы проверить. Мужичок-то хлипкий, не приключилось бы чего.
– От города отъедем, тогда и будет проверка, – буркнул сотник. – Нам бы до света верст тридцать отмахать… А лучше сорок!
– По такой тьме быстро не поскачешь, – молвил Прошка Армяк.
– Быстро, не быстро, а старшой прав: утекать надобно, – возразил Пивень.
– Эх! И без хабара! – вздохнул Косой, бросив жадный взгляд на городскую окраину.
– Так вернемся ведь, – рассудительно заметил Сидор. – Вернемся, как не вернуться!
– Пойдет князь-батюшка хазар воевать, и вы с ним, – произнес Чурила, закончив с песнями. Но эта идея не вызвала у казаков энтузиазма.
– Мы уж как-нибудь сами, – сказал один из братцев, то ли Петро, то ли Иванко.
– Сами! – поддержал другой, то ли Иванко, то ли Петро.
А Хмырь пробормотал:
– Что нам князь! Это он в Киеве князь и всем голова, а на Дону – вожжа без телеги.
И правда, подумал Хайло, тут без князя обойдутся. И без фараона, без цезаря, без короля… И хоть злодеи они все, как есть башибузуки и разбойники, однако их силой держава стоит, их, а не княжеской! Случись что, лягут костьми, свой Дон защищая! Как лег чезу Хенеб-ка у мемфисских врат…
Мысль была крамольной, но странным образом доставила ему удовольствие. И потому он рассердился, рявкнул на Хмыря, велел закрыть пасть и подтянуть подпруги. Затем мешок с добычей привязали к хазарскому коньку, Алексашка подобрал повод и всадники двинулись в темную степь. Ехали быстро, но осторожно, и хоть сорок верст не одолели, все же путь проделали немалый. Когда разгорелась заря, Хайло, приглядев подходящий буерак, дал команду остановиться, расседлать коней и отдыхать до полудня. Мешок с его иудейским священством сняли и вытряхнули в траву.
Удивительно, но пленник, хоть выглядел ошеломленным и помятым, недовольства не проявил и не стал качать права. Часто моргая, он покосился на казаков, потом перевел взгляд на сотника и оглушительно чихнул. Глаза у него были ясными, как у ребенка, а шнобель самых выдающихся размеров.
– Шалом, ребе, – произнес Хайло, опустившись на корточки.
– Шалом! – Ребе вытер нос полою одеяния, чихнул еще раз и продолжил на русском – правда, с непривычным выговором: – Здравия тебе, сын мой! Я таки думаю, что кому-то нужен, раз Господь направил ко мне тебя и этих несчастных байстрюков. Только зачем класть бедного старого ребе в пыльный мешок? Я там едва не задохнулся.
У Хайла отвисла челюсть.
– Мать моя Исида! – пробормотал он, подумал мгновение и добавил: – Ты уж, ребе, извиняй за мешок. Пыльный, как есть пыльный! А я, понимаешь, засуетился и вытряхнуть позабыл.
В степи – не в хазарском порубежье, а в той степи, что раскинулась к северу от Дона, к югу от Зашибеника, – гулял батька Махно. Гулянки те были весьма разорительны и опасны для прохожих и проезжих, ибо кончались в лучшем случае экспроприацией товара и пинком под зад, а в худшем – пляской под пулями, играми в жмурки на доске, брошенной над чаном с кипятком, или бегом за резвыми конями с петлей на шее и привязанной к седлу веревкой. Это уж как батьке закуражится; он любил развлекаться и обладал буйной фантазией.
В данный момент гулянки, если иметь в виду лихой наскок на проезжих, грабеж приграничных деревень и пиры с обильными возлияниями, были временно приостановлены, так как батька принимал послов. Он расположился в тачанке, обитой малиновым бархатом; под правой рукой – пулемет, под левой – бутыль самогона, в ногах – полюбовница, хазарская княжна Парашка. В княжны ее сам батька произвел, ревнуя к славе Стеньки Разина, у которого тоже была княжна – по слухам, из Персии. Хотя, конечно, могли и соврать.
Батькину тачанку окружали хлопцы числом десятков шесть; кто сидел, кто полеживал в травке без дела, а кто точил клинок, поглядывая на послов. Те понимали: мигнет батька, и отлетят их души в поднебесье. И, понимая это, были особо убедительны.
– Полтаву бери, Умань и Черкассы, – молвил посол Гордей, дюжий молодец из кожемяк. – Возьмешь, ратников княжьих зарежешь, посадников вздернешь, и будет у тебя там автономная махновская республика.
– Полтавщину с Уманью и Черкассами я и без вас повоюю, – произнес батька после недолгих раздумий. – На што вы мне, нищеброды столичные, голь перекатная? На што партейцы ваши и атаманы самозваные? Я сам себе голова!
– А вот не повоюешь, батька! – с нажимом сказал другой посол, Изот-горшечник. – Не повоюешь без братских пролетариев! В каждом граде полк стоит с пушками и воеводами!
Батька Махно приподнялся и хлопнул ладонью по заду, намекая, где он видел те полки, те пушки и воевод.
– Ежели их разобьешь, так новые придут, – напомнил Гордей. – Из Киева явятся, из Рязани и Суздаля, даже из Сибири. Одному тебе никак не выстоять! А потому иди в нашу веру, в боевые атаманы при наших вождях. Опчеством навалимся и скинем мироедов!
– О вере давай-ка в подробностях, – велел батька. – Это ж кому мы станем поклоны бить? Вашему Вовку Ильичу с Троцкусом-латынянином?… Шея, боюсь, отвалится!
Хлопцы весело загоготали. Звук, с каким камень острил железо, не смолкал, вгоняя послов в испарину. Вжик-вжик! И снова: вжик-вжик!
– При социлизме все без поклонов, понеже все равные, – пояснил Изот дрогнувшим голосом. – Все друг другу братки! И самый распоследний кухарь или там свинарь может управлять державой.
– Все равные? – Батька заломил густую бровь. – Не бывать такому! То химера грецкая! Глянь вот, – он обвел рукою хлопцев, – все тут равные, однако я равнее прочих! Велю в лягух обратиться, сей миг запрыгают и заквакают!
Послы переглянулись и отерли пот.
– Ну, – начал Гордей, – для отдельных персон, особо важных…
– Для слуг народа… – продолжил Изот.
– Для знатных мастеров и хлеборобов…
– Для воинских начальников, что вышли в полные герои…
– Они, само собой…
Батька хлебнул из бутыли и скривил рот.
– С этим все понятно. Даже Парашке понятно, так? – Он потрепал румяную щечку княжны. – А как вы мужиков подымете? Мужику до равности этой што до свинячьего дерьма, ему пожива нужна… Так, хлопцы? Верно говорю?
– Верно! – поддержали батьку шесть десятков голосов.
Вжик-вжик… вжик-вжик…
Почесав в затылке, Гордей молвил:
– Для мужиков у нас лозунг есть, наиглавнейший в партейной программе: грабь награбленное!
Услыхав такие слова, батька Махно сразу развеселился, стукнул пулемет по кожуху и сказал:
– Чего же вы раньше сопли жевали, болезные? С того и надо толковище начинать: грабь! Однако… – Он приподнял бутыль, сделал глоток и произнес: – Полтава… – Еще глоток: – Умань… – Третий глоток: – Черкассы… – Тут батька отставил хмельное и спросил: – А в Киев кто войдет? Кого туда зовете? Уж не Стеньку ли Разина? Или Емельку Пугача?
– Всех зовем, но при условии, – ответил Изот, приободрившись. – Марк-латынянин и Вовк Ильич, наши старшины партейные, так велели передать: каждый пусть явится с войском в пять сотен ратников. Этого довольно, чтобы князя скинуть, а как скинем, будем держать совет и делить богатства. Справедливо поделим, чтобы были в народе покой и всеобщее согласие.
Батька, тертый жизнью калач, знал, что при дележе всеобщего согласия не бывает, а потому спросил, куда девать обиженных. Скажем, бояр, купцов и прочих мироедов можно и в расход пустить, но несогласных будет больше, много больше: у бояр – прислужники, у купцов – приказчики, а еще чиновный люд, всякие мелкие грамотеи, что мнят себя пупом земли, их бабы с ребятней и прочее такое. Всех резать да вешать не дорого ль встанет? Труд тяжелый, а пользы ровно никакой.
На это Изот с Гордеем отвечали, что Сибирь обширна и богата землями и водами, а за ней еще и полуночные края, так что места хватит всем: и вредным умникам, и ребятне и бабам. Опять же мысль есть прокопать каналы от Дона к Волге и от Балтийского моря к Белому – милое дело для несогласных и польза отчизне великая. Опять же в шахтах нужен народец, в солеварнях и на прокладке дорог – при нынешнем самодержавном небрежении плохие на Руси дороги! Так что чем больше обиженных, тем лучше; не все же пролетариям горб наживать, пусть и враги народа помахают лопатой да кайлом.
Батьке Махно эти идеи пришлись по душе, но захотел он добавить к Полтаве, Умани и Черкассам также Жмеринку, Винницу и Кременчуг. На том и согласились. И еще обещали посланцы, что если Стенька Разин будет генералом и героем революции, то батьке чин пожалуют не меньший и славой тоже не обидят. На последнем батька особо настаивал, так как был весьма завистлив и тщеславен.
Костер палить не стали, а, расседлав коней, легли на теплую землю, утомленные долгим ночным переходом. Вскоре овраг, служивший убежищем отряду, наполнился сопением казаков и мощным храпом Свенельда. Хайло, однако, не спал, назначив себя в дозорные, и не спал Алексашка, любопытный, как все москали. Вместе с похищенным ребе они сидели в ковылях, дышали свежими степными ароматами и слушали, как хрупают травой и фыркают лошади. Ребе то и дело чихал и тряс головой, освобождаясь от пыли, а когда прочихался, воздел руки к небесам и молвил:
– Хвала Господу! Лишь Он ведает, куда направить человека, и волей Его творятся на земле все добрые дела. Надеюсь, дети мои, что ваши помыслы чисты, и я призван для достойного служения?
– Достойнее не бывает, – сказал Хайло. – Послан я киевским князем Владимиром в хазарскую землю, чтобы пригласить на Русь волхва иудейской веры. Так что, ребе, дорога нам в Киев лежит.
– Ты мог передать приглашение князя как-то иначе. – С этими словами ребе покосился на валявшийся в траве мешок и, приподняв полу одеяния, выставил босые ноги. – Азохун вей![11] Видишь, я даже обуться не успел! Добро ли к князю прийти в пыльной одежке и без башмаков?
– Обувка у меня, мин херц, найдется, – молвил Алексашка. – Хороший сапог, новый, но один. В хазарском стремени застрял.
– Один сапог таки лучше, чем ничего, – с задумчивым видом произнес ребе. – Наверняка это знамение, посланное Господом. Он, конечно, мог подарить мне два сапога, но это было бы слишком великой милостью.
Алексашка захихикал, но сотник, бросив на него строгий взгляд, велел тащить сапог и не лыбиться по-пустому. Затем спросил, как имя ребе и откуда знакома ему русская речь.
– В Соча-кале зовут меня Чингисхаимом, на хазарский манер, но вообще-то я Хаим Рабинович из Жмеринки. А там на всех языках говорят, ибо не город это, а вавилонское столпотворение, – объяснил ребе, натягивая сапог. Он примерил обувку на левую ногу, потом на правую и произнес: – Великоват, чтоб я так жил! Но с Господом не спорят – что Им даровано, то и носи.
– Ты Хаим, а я Хайло, – заметил сотник. – Похоже, однако.
– Похоже, – согласился ребе. – А ты сам откуда будешь? Случаем, не из Жмеринки?
– Нет, из Новеграда. В Жмеринке не был, но постранствовать пришлось. В молодых годах в Египте служил, с ассирами дрался, побывал в Палестине и на Синае.
– В Палестине! – Ребе Хаим восторженно всплеснул руками. – В Палестине, в святой земле! Боже всемогущий! Так и я там был, давно, еще до войны с ассирами! Служителем при Храме меня определили, для постижения таинств Торы и Талмуда, а как превзошел я все науки, так отправился в Хазарию, дабы нести свет Моисеевой веры степным народам, научая добру и отвращая от диких обычаев… И теперь никто из хазар не почитает идолов, не ест свинины и не воюет в субботний день.
– А почему? – спросил Алексашка.
– А потому, сын мой, что суббота по закону Моисея день молитвы, и нельзя в субботу воевать, торговать, путешествовать и заниматься другими делами. Суббота для того, чтобы устремиться помыслом к Богу и подумать о своих грехах, коих, я чувствую, у тебя немало. Вот скажи мне, вьюноша: не лгал ли ты, не воровал ли? Не желал ли богатства и чужой жены? Или погибели кому-то? Или болезней и бед?
– Лгал, воровал и желал, – признался со вздохом Алексашка. – И сейчас желаю – ну, к примеру, стать княжим казначеем. Тогда сидел бы я в субботу у сундуков с деньгами, размышлял о своем воровстве и каялся.
Услышав это, ребе поник головой на мгновение, потом глаза его вспыхнули, лицо оживилось, и он воскликнул:
– Велик Бог Авраама, Исаака и Иакова! Теперь я знаю, к чему призван Господом, какого Он желает подвига от своего слуги! Отвратить тебя от греховных помыслов и спасти твою душу, сын мой! Вот зачем послал Господь этот пыльный мешок старому ребе! Вот зачем увезли его босым и голым от стола с шаурмой! Ибо печется Господь о всяком человеке, и один раскаявшийся грешник Ему дороже, чем тысяча праведников! Блажен тот, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты! Блажен тот, коему…
Вытянув руку, сотник похлопал Хаима по костлявому плечу.
– Успокойся, ребе, не горячись до срока. Как говорят в Египте, не поют песен крокодилу и не кормят верблюда розами. Алексашка был грешник, грешен ныне и таким помрет и в землю ляжет. Видишь, ухмыляется, паскуда… Так что не трать на него стараний, все одно уйдут в песок. Дело твое в Киеве куда важнее, чем Алексашку совестить. Ждет князь-батюшка священство от египтян, латынян и иудеев, будете говорить с ним о вере своей, и выберет он самую достойную. Какую выберет, той и быть на Руси, а прежних богов пожгут и порубят. Для того и зван ты князем.
Ребе внимал сотнику с пылающими глазами, сидя в молитвенной позе, подняв к небу просветленное лицо. Должно быть, чудилось Хаиму, как приводит он князя киевского и толпы язычников к истинной вере, как славят прозелиты Господа и мечут идолищ поганых в жаркие костры. И еще, наверное, видел он, как покидают Киев с позором латыняне с египтянами, посыпая главы пеплом и волоча статуи своих Амонов и Юпитеров, Осирисов и развратных Венерок. Чудное зрелище! К славе Господа и Его торжеству!
Дослушал ребе сотника, хлопнул себя по коленкам, набрал в грудь воздуха и запел. Песня-хвала, возносимая Богу, была на иудейском языке, и кое-что Хайло понимал – всплывали в памяти слова, слышанные от Давида. Сам Давид молился редко и лишь в особых случаях, когда ему казалось, что смерть неминуема и пора позаботиться о душе.
Ребе пел:
Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его
вещает твердь!
День дню передает речь, и ночь ночи открывает
знание.
Нет языка и нет наречия, где не слышался бы
голос их.
По всей земле проходит звук их, и до пределов
вселенной слова их.
Он поставил в них жилище солнцу…
– Хоть непонятно поет, зато громко, – молвил Алексашка. – А на вид, мин херц, совсем шибздик, соплей перешибешь.
– Знать, сила в нем духовная играет, – откликнулся Хайло. – Чезу Хенеб-ка тоже видом был не богатырь, а как встанет перед строем и скажет речь, так руки сами к пулемету тянутся. Дух, Алексашка, чудеса творит. Помню, как под Мемфисом танки на нас поперли, а патроны кончились. И тогда…
Ребе пел:
И от умышленных удержи раба Твоего, чтобы
не возобладали мною.
Тогда я буду непорочен и чист от великого
развращения.
Да будут слова уст моих и помышление сердца моего
благоугодны
Пред Тобою, Господи, твердыня моя
и Избавитель мой!
Допев, он подтянул сапог, повернулся к сотнику и произнес:
– Великая честь мне оказана – принести в Киев Божью благодать! Но отчего же, храбрый воин, взяли меня ночью и тайком? Взяли, как распоследнего шлемазла! Без священной книги и светильников, без подобающих одежд и даже без башмаков! Явись ты ко мне от князя, разве не поехал бы я с тобой? Разве отказался бы от богоугодного деяния? Таки никогда! Даже в субботу, ибо не человек для субботы, а суббота для человека. Пред Господом все дни равны, в какой позовет, тот и хорош… Так зачем ты увез меня в мешке и без обувки?
– Хмм… – молвил Хайло, бросив предостерегающий взгляд на сына Меншикова, – хмм… Ну, что до обувки, так один сапог у тебя уже есть. А что до всего остального, тут такие кандибоберы… Далековата Палестина, и потому советники княжьи велели искать священство иудейское в Хазарии. А с хазарами, сам понимаешь, свара у нас, и они, ясен пень, благодатью не поделятся. Не отпустили бы тебя хазары! И теперь рыщут они по степи, чтобы тебя забрать, а наши головы на пики вздеть. Рыщут как звери хищные, точно знаю!
Ребе приосанился.
– Выходит, я таки важная персона! Ну, сын мой, раз Господь послал меня в Киев, так я там буду. Буду, не сомневайся! Кто спорит с велением Божьим? Нету таких безрассудцев!
– Хорошо, если так, – сказал Хайло. – Но лучше нам поостеречься, ребе, и время зря не тратить. В полдень поскачем, к вечеру будем у Дона, а как переберемся через реку, так мы и в безопасности.
– Мы всюду в безопасности, – откликнулся ребе. – Раз ведет нас Господь, так Он и защищает. Чувствуешь, сын мой, длань Его в своей душе?
Но сотник ощущал лишь жару да струйки пота, что текли под рубаху. От зноя и усталости клонило в сон. Он разбудил Чурилу, велел смотреть за степью в оба глаза и улегся в траву. Сны пришли быстро и были приятными – снились ему Нежана, уютная их горница, друг любезный попугай и стол с пирогами.
Возможно, эти сны и были Божьей дланью в его душе.
Страсти в Думе накалились.
Обширна Русь, просторна, и много в ней всяких земель, и в каждой земле – свои бояре, но первые средь них – столичные, а все остальные – вторые, третьи и так далее, до двадцатых и семидесятых. Первые всего нахватали: и денег, и почетных должностей; кто не столоначальник в приказе, тот воевода, чашник или сокольничий, постельничий либо, на худой конец, княжий псарь. У вторых и прочих радостей меньше; доверено им налог нести в казну, отщипывая и себе кусочек. Вторые, конечно, новеградцы, ревнующие к славе Киева. Хоть и вторые, но, соединившись с третьими и семидесятыми, могут первых раком поставить. Так что зевать столичным нельзя – зевнешь, тут тебя и объедут по кривой.
У столичных в предводителях Чуб Близнята из Сыскной Избы, казначей и мытарь Кудря и глава Посольского приказа Лавруха. А у новеградских старшим Микула Жердяич, богатырь в две сажени, борода до пояса, пузо что пивная бочка, глотка луженая и кулаки как два кузнечных молота. Что столичные ни скажут, Микула всегда против, а за ним другие новеградцы тянутся: и суздальцы, и смоляне, и рязанцы. Предложит Кудря денег дать на тракт из Киева в Житомир, а Микуле дорога нужна из Новеграда в Тверь. Намекнет Лавруха, что стоило бы вступить в союз с Ирландским королевством, а Микуле подавай Сицилию или, предположим, Карфаген. Захочется Чубу уважить князя и орден Вещего Олега ему поднести, Микула опять недоволен: не князю, говорит, а самому Близняте, и не орден, а куриное дерьмо в ведре помойном. Словом, прекословник!
Ясно, что раз Близнята с присными встали за римскую веру, Микула со своими насмерть был за египтян. О том, подкуплен ли он подрядчиками, желавшими строить пирамиды, компромата не имелось, однако гуляли средь новеградцев, суздальцев и прочей оппозиции немалые деньги, а к тому же слух прошел, что в тайных мастерских уже лепят сфинксов с ликом князя Владимира. Ситуация и вовсе обострилась, когда Юний Лепид выдал Чубу обещанные суммы, и зазвенело в думских коридорах латынское золото. Звуки были такими приятными, что оппозиция не вынесла натиска и раскололась: кто стоял за Амона вчера, переметнулся вдруг к Юпитеру и вместо пирамид ратовал теперь за мавзолеи. От такого бесчинства Микула Жердяич совсем освирепел, собрал толпу холопов перед Думой, и те перекрыли Княжий спуск. Купленный народец сильно не бузил, помахивал плакатами с изображением Амона, но замешались в толпу и другие люди, явные крамольники, вопившие: «Князя долой!», «Бей бояр, спасай Расею!», «На вилы мироедов! Зимний в топоры!», «Власть большакам!» и всякое такое. Пришлось варягов вызвать для разгона шантрапы и приласкать крамольников дубинками.
В Думе дела заварились покруче, ибо остудить бояр варяги не могли. Серьезное место Дума, не для варягов – хотя, по княжьему соизволению, чего не бывает! Однако в этот раз обошлись своими силами.
Микула Жердяич воздвигся над думскими скамьями, ткнул перстом в Чуба Близняту и проревел:
– Ты, супостат, прохиндей, вражий сын! Пошто мздоимство средь бояр разводишь? Пошто деньгой чужеземной звенишь? Пошто склоняешь нас к латынской вере?… Мы египетску хотим! И все людишки с нами, весь честной народ! – Он показал на окна, за которыми варяги разгоняли толпу. – Вот, слухай! Уши развесь, паскудина! За Амона люди кричат и муку под палками приемлют! А твой Иупитер им не люб! И гулящие женки Дианка и Венус, и баба Манерва, и фавны, пьянь кабацкая, не любы! И патеры латынские!
– Что паскудишь великих богов? – отвечал Жердяичу Близнята. – Что на меня напраслину возводишь?… У самого рыло в пуху! А людишки, что за окнами кричат, быдло, тобою купленное! И государю о том бесчинстве будет доложено, не сомневайся! Кончишь век свой в Соловках, репу сажая!
Физия Микулы налилась кровью, сжались пудовые кулаки. Хоть текло рекой латынское золото, но четверть Думы все еще была за ним. Четверть – это не мало, ежели вспомнить, что новеградские бояре были мужами дородными, и в суздальцах да рязанцах тоже силушка играла.
Разинул пасть Микула и рявкнул:
– Ты мне Соловками не грози, тать позорный! Государево слово еще не сказано! Может, сам в Сибири будешь лес валить и ведмедиц трахать! За кумпанию с Кудрей и Лаврухой![12] Щас глянем, кто у нас бодрее, Амон или Иупитер! Кто народу любезнее!
Он поднял кулак, и оппозиция взвыла:
– Геть нечисть латынскую!
– Бей поганцев!
– За батюшку Амона!
– С нами мать Исида! Вали супостатов!
– Взашей из Думы! Геть!
Затрещали скамьи дубовые, взмыли увесистые ножки, а кое-кто расстегнул пояса с медными бляхами. Сильно столичных не любили – за спесивость и наглость, за близость к государю, а пуще всего за то, что доставался им всякий сладкий кус, каждая деньга, откуда бы ее ни приносило, из Рима, Лондона или германских земель. Так что Микула был уверен, что борется за правду, и коль победит, будет у князя в одобрении.
Потрясая кулаками, он прорычал:
– Ату их, робята! Ату! Не оскудела в Думе удаль молодецкая!
И пошла потеха, битва египтян и латынян, схватка Амона с Юпитером. А про иудейскую веру никто уже не вспоминал.
Хазары настигли их в семи верстах от Дона. День перевалил за половину, но солнце висело еще высоко, и было ясно, что в ночной тьме не укроешься – догонят и порубят. В конных стычках побеждает тот, чьи лошади резвее и бодрее, а Хайло со своими казаками проехал уже изрядно, и скакуны у них подустали. Сивый мерин под Свенельдом вовсе изнемог, а конь ребе Хаима, хоть не утомленный слишком его весом, спотыкался и шел неровно – всадник из Хаима был никудышный. Хазары же ехали лихо и борзо, и, глядя на них, сотник понимал, что у противника лошади свежие. Пожалуй, он решился бы затеять скачки, но Свенельд и ребе отстали бы сразу. Это значило, что варяга с гарантией пристрелят, а иудейское священство, желает того он или нет, вернется в свою симахоху в Соча-кала. Такой вариант Хайло не устраивал, и получалось, что выход один: биться честь по чести и в мать сыру землицу лечь.
Биться ему не хотелось – хазар было десятков восемь, и в конной схватке казаков бы порубили. Лучше сесть в овраге и отстреливаться, но оврагов, как назло, не попадалось. Степь была ровной, как площадь в Киеве перед Зимним дворцом – ни оврагов, ни холмов, ни даже мелких ямок или буковых рощиц. К тому же и трава невысокая, лошадям по колено, так что и в ковылях не скроешься. Хазары, воины опытные, гнали их больше версты, гнали не галопом, но быстрой рысью, и своего добились: кони начали мелко дрожать, с губ их падала пена, ноги подгибались. Не для боя скакуны! И хоть было жалко их до слез, велел Хайло остановиться и положить лошадок в траву.
Старый казацкий способ: нет камней и ям, чтобы держать оборону, хоронись за коня. Ему – первые пули; будет он биться и кричать криком человечьим и умрет, закрывая хозяина. А тому, может, удастся спастись или хотя бы отплатить врагам за свою жизнь и за жизнь скакуна. Если спасется, запомнит, как меркли глаза его лошади и как пятнала траву ее кровь. Такое долго помнится! Конь родней казаку, чем жена.
Пегий лег послушно, только фыркнул пару раз: мол, что же ты, всадник мой! Я еще могу скакать, могу унести от погони, а биться решишь, так опрокину любого врага! Хайло потрепал его за ушами, шепнул: «Прости, друг…»
За пегим послушно легли другие лошади. Хазары подъехали на выстрел и остановились: знали, что казаков с налета не взять, биться будут, так перебьют не меньше трети. Впереди хазарского воинства был всадник в шапке с ярким пером; к нему приблизились двое, должно быть, помощники, стали совещаться. В обхват пойдут, тоскливо подумал Хайло. Если так, надо семь лошадок сзади положить, второй линией.
Он пристроил винтарь на седле и вытащил пистолеты. Слева сопел Свенельд, справа щелкал затвором Чурила, а за ним лежали Алексашка с ребе Хаимом. Ребе, облокотившись на локти, озирался с интересом; наверное, не бывал в бою в долгой своей жизни и не ведал, чего ожидать. Впрочем, ему опасность не грозила, разве что случайная – как побьют казаков, станет он освобожденным пленником.
На фланге ершились братцы Петро и Иванко.
– Чего на пузах-то лежим? – бурчал Петро или, возможно, Иванко. – На-конь и вперед! Устроим им мочилово!
– Порежем чучмеков! – грозился второй браток. – Чего старшой наш жмется? Лавки обшманать не дал, так хоть лошадок раздобудем!
– Угомонитесь, – послышался голос Сидора. Он, должно быть, понимал, что жить им осталось ровно столько, сколько отпустят хазары. – Угомонитесь, дуралеи! Ты, Петро, башку выше седла не задирай, пулю в лобешник схлопочешь. А ты, Иванко, что лошадь положил к себе ногами? Забьется при смерти, лягнет, костей не соберешь!
Сидор, однако, толковый мужик, подумал Хайло. Махнул винтарем, привлекая внимание, и крикнул зычно:
– Слушай, казаки! Стрелять по моей команде и патронов зря не тратить! Прицельно бей!
Чурила, лежавший по правую руку, высвистывал что-то грустное, потом совсем закручинился и сказал:
– Нам их не повалить, старшой. Без пулемета никак не повалить!
– Нет пулемет, есть топор, – Свенельд погладил древко секиры. – Очень гуд топор! Фатер майн фатер брать с ним город на другой сторона океана. Далеко, давно! С ярлом Френки Дрейк туда ходить.
– Что за город? – полюбопытствовал Чурила.
– Трудный названий… Мин… нет, Мун… – Вспоминая, варяг наморщил лоб. – Мунхаттан, вот! Большой, богатый! Месяц грабили!
Совет хазарских начальников кончился. Помощники главного завопили протяжно, и отряд разбился натрое. С обоих флангов хотят обойти, решил Хайло.
– Что они замыслили? Хотят-таки разбежаться? – Ребе Хаим привстал, но тут же плюхнулся в траву, придавленный рукою Алексашки. – Полегче, сын мой… не надо жать из меня масло, много не выжмешь…
– Не выжмешь, ребе, – согласился Алексашка. – Тощий ты, недокормленный, как дворняга приблудная. Ну ничего, на Руси отъешься.
– Будто я на Руси не был! – произнес Хаим с ноткой возмущения. – А Жмеринка что тебе, не Русь? В Жмеринке, знаешь ли, такие блины с кулебяками! Чтоб я так жил!
Половина хазар осталась на месте, а остальные, по два десятка всадников, разъехались в обе стороны. Один отряд вел воин с пером на шапке, другой – его помощник. Хайло чувствовал, что дело кислое, придется оборонять позицию с фронта и с тыла. Он собирался уже окликнуть Сидора, отдать приказ, но тут новая мысль посетила его. Всадники, собиравшиеся обойти их с флангов, приблизились на сотню с небольшим шагов, и он уже различал физиономию командира – смуглую, суровую, пересеченную шрамом от левого уха до подбородка. Реявшее над шапкой перо было то ли украшением, то ли особым знаком – возможно, наградой за доблесть.
Сотник подтолкнул Чурилу.
– Перышко собьешь? У того переднего хазарина?
– Ха, перышко! Проще в лоб ему залепить или в печенку. Сниму его, старшой?
– Нет. Снимешь, так обозлятся вконец и разговора не будет. Ты покажи, что мог бы его ухайдакать. Мог бы, только свара нам ни к чему.
– А! Понял! Щас попробую!
Чурила поводил стволом, приложился и выстрелил. Перо слетело под копыта лошади, хазарин сперва замер, потом закрутил в ошеломлении башкой, а казаки, одобрительно загудев, изготовились к пальбе.
– Не стрелять, сучьи дети! – крикнул Хайло. – Без моей команды не стрелять! – И добавил потише: – Может, миром разойдемся.
– Нехорошо в людей стрелять, Бог этого не любит, – согласился с ним ребе Хаим. – Особенно в субботу. Суббота, она таки не для войны.
– Так нынче середа, – заметил Алексашка.
– А я говорю, суббота!
– Середа, твое священство!
– Суббота, чтоб я так жил!
Ребе внезапно поднялся, сбросил с ноги мешавший сапог, перелез через лошадь и зашагал к хазарам. Он шел прямиком к их командиру, что-то выкрикивая, тыкая пальцем в небо, а временами сжимал кулак и грозил им, точно собирался поразить воина испепеляющей молнией. Это случилось так быстро, так неожиданно, что сотник едва успел сделать пару-тройку глубоких вдохов. Две мысли кружились в его голове: или ребе ума лишился, или хочет переметнуться на противную сторону.
– Ромку-толмача сюда! – рявкнул Хайло, высунувшись из-за конского бока. – Ромка, живо ко мне! И Сидор!
Оба подползли к сотнику, волоча за собой винтари. Хайло свирепо зыркнул на Алексашку, пробормотал: «Держать его надо было, ослиная башка! Тебе поручено!» – и ухватил толмача за ворот.
– Ну-ка, что там ребе хазарину кричит? Может, про нас? Сколько тут бойцов, откуда явились и с каким оружием?
– Не, старшой, – молвил Ромка, прислушавшись. – Он ему про божий гнев толкует. Мол, сегодня суббота, а в субботу воевать нельзя, надо кушать лапшу с курочкой, пить шербет и молиться.
– Совсем старикан охренел, – произнес Алексашка. – Сегодня-то середа!
– Точно, середа, – подтвердил Чурила. – Самое время пострелять и сабельками помахать!
– А в субботу чучмеки шербетом побалуются, на наших костях сидючи, – с хмурым видом добавил Сидор.
Хайло сунул ему под нос кулак.
– Молчите, обалдуи! Ромка, толмачь! О чем говорят?
К старшему хазарину подъехал помощник, оба сошли с коней и теперь кланялись ребе. Остальные воины тоже спешились и били поклоны, а кое-кто даже приседал от усердия.
– Здравкаются, – сказал Ромка. – Наш иудей гутарит, что он ребе Чингисхаим из Соча-калы и вроде бы главным чучмекам известный. Глянь, кланяются да имена свои называют! Этот, который был с перышком, Кара Ерек, старшина порубежный, а другой Зуркют, в подначальных ходит.
– Еще чего? – спросил сотник, когда хазары кончили творить поклоны.
– Ребе спрос держит – почто Господа гневят?… почто в субботу драчку затевают?… почто за ним гнались, когда он едет вразумить неверных и привести их к Богу?… А они ему: ошибаешься, твое священство, не суббота нынче, а самый подходящий день, чтобы неверным этим кровь пустить! А тебя, значит, отвезти в Соча-калу с почетом и бережением.
Но ребе, на глазах изумленных казаков, вдруг затопал ногами и завопил так пронзительно, что хазарские кони подались назад, а воины снова стали приседать и бить поклоны. Ребе Хаим расправил свои темные одежды, приосанился и шагнул к хазарам, повелительно вытянув руку. Кара Ерек с Зуркютом переглянулись и отступили.
Сотник ткнул Ромку в бок.
– Ну, что там у них? Чего толкуют?
– Это даже я разбираю, – молвил сын Меншиков, запустив в волосы пятерню. – Субботой их ребе пугает.
– Не пугает вовсе, а вразумляет чучмеков, – возразил Ромка. – Сильно гневается, но вразумляет! Вы, говорит, башсыслар, то исть дурачье стоеросовое! Я – Божий человек и лучше всяких шлемазлов знаю, куда и зачем мне ехать! Сказал, к неверным, так будет к неверным! И мне известно, когда святой субботний день! – Толмач перевел дух и добавил: – Еще велит им обратно вертаться, молитвы читать и кушать лапшу с курятинкой.
Ай да ребе! – подумал Хайло, когда хазары, откланявшись, стали садиться на коней. Ай да ребе! Друг Давид когда-то рассказывал сотнику про воеводу Иисуса Навина, к просьбе коего бог снизошел, остановив в небе солнце. Подвиг воистину чудесный, но ребе как явно того Навина превзошел, запросто передвинув время. Конечно, с разрешения Господа, и значит, ребе Хаим был со своим богом в самых лучших отношениях. Ведь не поразили его ни гром, ни молния!
Хазары, оглядываясь на казаков, поворачивали лошадей. Ребе что-то крикнул им вслед, поманил пальцем, и один хазарский воин, невысокий и щуплый, торопливо вернулся, спрыгнул в траву и стал разуваться. Затем с поклоном вручил ребе Хаиму сапоги, залез в седло, снова поклонился и, догоняя своих, пустил коня галопом. Сбившись плотной кучей, хазары мчались в степь – должно быть, торопились отпраздновать субботу с молитвами, лапшой и курицей.
Полезный обычай и очень благочестивый, размышлял Хайло, глядя им вслед и стараясь подавить сомнения. Полезный-то полезный, но для кого как! Что до киевского государя, тот привык воевать, когда душа запросит, а если уж пить и праздновать, так не в одну субботу, а десять дней подряд. По этой причине вера иудеев могла на Руси не прижиться. Правда, помнилось сотнику, что друг Давид не отказывался драться по субботам и не молился с утра до ночи. Возможно, иудейский бог питал к Ассирии большую неприязнь и дозволял мочить ассиров всякий день.
– Поднимайте коней, – распорядился Хайло, глядя, как ребе бодро шагает в новых сапогах. Его священство выглядел довольным – подошел, притопнул и полез на своего аргамака. Уже сидя в седле, сказал:
– Поношенная обувка, зато впору! Теперь бы приличный лапсердак найти… Ну, Господь захочет, так пошлет! Едем!
Алексашка, вертевшийся неподалеку, ухмыльнулся.
– А можем ли ехать, ребе? Вроде ты говорил, что в субботу нельзя путешествовать?
– Верно, нельзя. Но сегодня у нас середа.
Сын Меншиков даже рот разинул от удивления.
– Это как? Ведь суббота нынче! Тобою же сказано!
– С утра была середа, потом суббота, а теперь опять середа, – невозмутимо объяснил ребе. – Что непонятного, вьюноша? Господь прикажет, и море расступится, а солнце замрет. И такое уже бывало.
Алексашка хотел возразить, но сотник ткнул его нагайкой в спину.
– Не вяжись к святому человеку, прилипала! Как ребе сказал, так и есть: наутро середа, потом суббота, а к вечеру снова середа. Чем ты недоволен? Можем ноги унести, и ладно!
Казаки держались того же мнения. Отдохнувшие кони шли ровной рысью, даже Свенельдов мерин приободрился, и вскоре к ароматам трав добавился запах речной воды и тины, потом повеяло дымком – в станице на северном берегу разжигали костры и печи, готовили ужин. В утробе Свенельда что-то екнуло, братцы Петро и Иванко облизнулись, Сидор утер слюну, а ребе Хаим сказал, что момент торжественный и было бы неплохо сыграть музычку. Господь-де радуется, когда чадам его весело.
Чуриле дважды повторять не пришлось. Расправил он плечи и, глубоко вздохнув, завел:
Ой, мороз, мороз, не морозь меня,
Не морозь меня, моего коня…
Так, с песнями, они дождались баркаса, переправились на другую сторону реки, заночевали в Синих Вишнях, а утром наступил четверг, день вполне подходящий для путешествий. И поехали они на север по Донскому шляху, но не все, а только сотник Хайло с Чурилой и Свенельдом, а при них – ребе Хаим Рабинович и Алексашка сын Меншиков.
Суббота случилась на подходе к Зашибенику, но ребе сказал, что странствие можно продолжить, ибо свершается оно с благой целью. Конечно, это таки грех, но он лично заступится перед Господом за всех путников и уверен, что Бог Авраама, Исаака и Иакова не будет очень гневен – ну, может, вымочит их дождиком или пошлет какую-никакую мелкую болячку.
Господь и правда был милостив, и на пятый день они без всяких приключений добрались до Киева.
А княжью грамоту в сафьяновом футляре Хайло бросил в воду, когда переправлялись через Дон. И, чтобы не всплыла, сунул в футляр здоровый камень.