Часть II НИЗЫ НЕ ХОТЯТ



КИЕВ

Стольный град бурлил. Работные люди в мастерских, приказчики в лавках, слуги с постоялых дворов, бабы-портомойки, извозчики, дворники, нищеброды – все обсуждали одно: новую веру. Какой она будет, никто не ведал, но было доподлинно известно, что в Киев прибыли волхвы из Рима и Мемфиса, а еще, кажется, еудейское священство, привезенное княжьими ратниками из Хазарии. Многие, увлекшись пересудами, бросили работу и свои обычные дела, шатались по Торжищу или сидели в кабаках Пьяного конца и Мусорного посада, пропивая последний грош и обсуждая новости. Обсуждения переходили в споры, а те – в драки, так что у тиунов приказа Благочиния забот прибавилось. То же творилось по всей Руси, в больших и малых градах, в деревнях и селах, хуторах, заимках и даже в далеких сибирских острогах, куда телеграф донес последние вести, не совсем понятные, но тревожные.

В Киеве, в центре всей грядущей катавасии, слухи кружились, словно воронье над падалью. Говорили, что зарубежные волхвы будут тягаться перед государем, дабы он выяснил, кто из них круче, вальяжней и ближе к богам. Говорили, что латыняне заставят поклоняться своему Иупитеру, который есть отцеубийца и развратник, а еще кровавому Мрасу, мужеложцу Ганьке и бабе Венус, что из всех шалав самая шалава и полная профурсетка. Говорили, что еудеи будут всех топить в Днепре, и кто не утопнет, тот и угоден их богам, а хладные трупы прочих объедят сомы да раки. Говорили, что из Мемфиса привезли невиданного зверя коркодилу, который и есть главный ехипетский бог, ненасытный людоед с огромными зубищами. Говорили, что волхвы Перуна и Велеса, Ярилы, Сварога и других отчих богов бегут в непролазные чащобы, опасаясь, что порубят их вместе со святыми идолами или сожгут на кострах. Но что бы ни говорили, о чем бы ни спорили, как ни дрались по кабакам, было ясно: какую веру ни возьми, будет она поганой, а налоги непременно возрастут. Иначе с каких шишей строить храмы, мурсалеи и пирпамиды?… Большаки из тайной партии утверждали, что введут особый побор на иноземное священство, а еще погонят народ возводить усыпальницы князю и боярам. Так что если прежде дышали через раз, то теперь и вовсе не вздохнешь, а кто вякнет, того ждут топор, пила и сибирские кедры.

Вскоре к этим интересным новостям добавились другие, еще более тревожные. Слух прошел, что серебряную куну сильно облегчат, а то и вовсе заменят римской деньгой из железа под названием дендрарий. Еще толковали, что все серебро и золото с Руси вывезут в Рим, а кто заначит хоть монетку, тому будут ноздри рвать, бить батогами и в рудники ссылать навечно. Услышав про такое, купцы стали прятать товар, а поселяне – копать ямы да схроны для зерна. Торжище враз оскудело, будто вся скотина сдохла, рыба повывелась, а груши с вишнями осыпались и сгнили. Правда, новорусские ходили птицей гоголем и выставляли в своих лавках бархат и парчу, зеркала веницейские, камни яхонты, фряжские вина, икру с балыком и прочую роскошь. Горевать им не было нужды – кто вел дела с Хазарией, мог полагаться на защиту кагана и полновесные хазарские тугрики.

Однако счета в Новеградском банке, а также в Тверском-Ямском, Первом Сибирском и других стали усыхать. Деньги куда-то утекали, частью в кубышки, а частью в иные края, превращаясь по дороге в талеры, шекели, пиастры и даже в польские злотые, в которых золота было столько, сколько мяса в постных щах. Цены на соль, пиво и хлеб взлетели, и за любым товаром, какого прежде было без счета, ломились толпой. При этом вдруг возникло изобилие оружия – в Киеве и больших городах винтарь продавали за четыре куны, а кое-кому он доставался за бесплатно. Только знай, где искать! Большаки собирали дружины, и с винтарями у них не было проблем. Появилось у них и другое: маузеры «консул», пулеметы «Юлий Цезарь» и безоткатные орудия «Сципион».

Власти не то чтобы спали, но дремали. Князь, по наущению Близняты, распустил на время Думу, объявив, что соберет лучших людей во дворце, дабы выслушать священства трех религий. Срок этот близился, и казалось, что надо сделать лишь одно, но мощное усилие: выбрать достойную веру и привести к ней подданных, распрощавшись с прежними богами. Пусть со смутой это случится, с неустроением и рыданием, но вскоре все изменится – отрыдает народ по старому, примет новое, улягутся глупые слухи, куна вес не потеряет, а налоги хоть и возрастут, но такая уж в мире тенденция, все дорожает потихоньку-полегоньку, в том числе и нужды государства. Так ли, иначе, но жизнь устаканится, и ляжет новая дорога прямиком в Европы сквозь пробитое окно, и потекут в то окошко купцы иноземные, и академики мудрые, и невесты-принцесски, и мастера-архитекторы, и парижские девки, что пляшут танец завлекательный канкан, и прочие полезные художества. Словом, все флаги будут в гости к нам!

Так рассуждала власть в лице государя Владимира и ближних бояр, склонявшихся к латынской вере. А вера и правда хороша – не то с какого бодуна главенствовать бы ей в Европах?

* * *

Ребе Хаим пел:

Как лань желает к потокам воды, так желает

душа моя к Тебе, Боже!

Жаждет душа моя к Богу крепкому, живому;

когда прийду и явлюсь пред лице Божие!

Слезы мои были для меня хлебом день и ночь,

когда говорили мне всякий день: «где Бог твой?»

Вспоминая об этом, изливаю душу мою, потому что

я ходил в многолюдстве,

вступал с ними в дом Божий со гласом радости

и славословия празднующего сонма…

Нежана слушала пение, сидя в горнице у распахнутого окошка. Голос у ребе был звучный и сильный, даже удивительно, как вмещался этакий голосина в тщедушном теле Хаима. Пел он на неведомом Нежане языке, но очень чувствительно. Даже слеза пробирала.

Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?

Уповай на Бога;

ибо я буду еще славить Его, Спасителя моего

и Бога моего.

Унывает во мне душа моя;

посему я вспоминаю о Тебе с земли Иорданской,

с Ермона, с горы Цоар.

Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих;

все воды Твои и волны Твои прошли надо мною.

Днем явит Господь милость Свою,

и ночью песнь Ему у меня, молитва к Богу

жизни моей…

Хайло упражнялся в огороде с шашкой, рубил лозу, воткнутую в плетень, а иногда сшибал лихим замахом незрелое яблоко с ветки. Здесь же был и попугай – устроился на яблоне, склонил головку и посматривал на хозяина блестящими глазками. Должно быть, прыжки Хайла взад-вперед казались птице очень забавными. Попугай считал, что это представление устроено только для него, а другой человек, хозяйский приятель, поет, чтобы подбодрить хозяина к маханию железкой.

Ребе пел:

Скажи Богу, заступнику моему: для чего

ты забыл меня?

Для чего я сетуя хожу от оскорблений врага?

Как бы поражая кости мои, ругаются надо мною

враги мои,

Когда говорят мне всякий день: «где Бог твой?…»

В Киев Хайло возвратился три дня назад и, отпустив Чурилу, Алексашку и Свенельда, первым делом заехал домой. Но ненадолго, лишь для того, чтобы чмокнуть Нежану в сладкие губы и сказать, что жив-здоров, что хоть гостинцев не привез, зато раздобыл настоящее иудейское священство – вон оно стоит, чешет шнобель и озирает хоромы и двор. А теперь, милая, надо доставить священство в Сыскную Избу и сдать с рук на руки Близняте Чубу – служба, понимаешь ли, такое дело!

Сыскной боярин принял ребе с уважением и сладкими улыбками, однако сдать его с рук на руки не получилось. Отвел Близнята Хаима в гостевой покой Зимнего дворца, где уже обитали священства из Рима и Мемфиса, но там ребе Хаиму не понравилось – много пышности, позолоты, шемаханских ковров и зеркал веницейских. «Греховная роскошь!» – сказал ребе и добавил, что римским и египетским жрецам – в самый раз, а ему, слуге Божьему, требуется что-то поскромнее. «Ну, не постоялый же двор!» – возразил удивленный таким поворотом Близнята. Таки не постоялый, согласился ребе, а в доме у сотника Хайла будет очень даже подходяще. Во-первых, он к сотнику привык, а во-вторых, хоромы у сотника уютные и пахнет в них вкусно – видно, жена у сотника готовить мастерица. А во дворце хоть готичненько, да не кошерно, и правоверный иудей жить тут никак не может.

Так и получилось, что ребе напросился на постой к Хайлу. Нежану это очень обрадовало – ребе не только пел по утрам и вечерам, но еще и рассказывал чудные истории про святого старца Моисея, прекрасного Иосифа и мудрого царя Соломона. Кроме того, он объяснил Нежане, как готовить кошерную курицу и редьку в меду, а пироги с капустой так расхвалил, что Нежана закраснелась и совсем растаяла. Капуста, соль и мука у нее еще были, да и курочек бегало с десяток, что пришлось очень кстати в нынешние скудные времена. Решила Нежана, что нужно ребе подкормить, а то штаны с него сваливаются и кости выпирают. Его священство не отказывался, кушал за троих, однако не толстел – от того, вероятно, что Господь определил ему остаться тощим. Особая милость, сказал ребе Хаим; слуга Божий должен быть тощ, чтобы никто его не заподозрил в грехе чревоугодия.

Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?

Уповай на Бога; ибо я буду еще славить его, Спасителя моего и Бога моего.

На этом ребе закончил петь, а Хайло – тренироваться. Он протер клинок, бросил в ножны, покинул огород и подошел к окну, к любушке своей Нежане.

– Гостюшка наш замечательный певун, – молвила она, греясь на утреннем солнышке. – Только о чем поет, непонятно. На частушки и запевки наши непохоже.

– Слышь, ребе Хаим, – сказал сотник. – Жена вот спрашивает: что поешь?

– Сорок первый псалом, сочиненный Давидом во славу Господа, – отозвался ребе.

– Знал я одного Давида в бытность свою в Египте, – заметил Хайло, отирая со лба испарину. – Верный дружок! Но песен, думаю, не сочинял. Вот гранаты метать и горла ассирам резать – милое дело!

– Это совсем другой Давид, царь иудейский и отец царя Соломона, – объяснил ребе. – Оба они умели складывать слова в благозвучные речи, только Давид псалмы творил, а Соломон – песни и мудрые притчи.

– А для чего? – спросила Нежана. – Я вот думаю, что Богу те молитвы не нужны – Бог и так видит в душе человеческой.

– Верно, дочь моя. Но Давид, перед тем как встать на царство, был гоним врагами, и хоть он великий и твердый сердцем герой, случалось у него время уныния, и не мог он излить душу свою друзьям или любимой женщине. Они ведь люди, только люди, а Давиду был нужен некто могучий и всеведающий. Тот, чья рука на его плече! И он пел свои псалмы для Бога и для себя, поднимая дух свой во мгновение слабости, ибо был он тоже человеком, хоть и великим героем.

– Как князь Синухет, – пробормотал Хайло, вспомнив истории чезу Хенеб-ка.

Ребе сокрушенно покачал головой.

– Псалмы и притчи, и поучения Екклесиаста, и песни песней Соломоновы, и остальная мудрость… Все это собрано в священной книге, которую я – азохун вей! – с собой не взял… Правда, я помню ее от первой до последней строчки.

– Вот и не печалься, – произнесла Нежана с ласковой улыбкой. – Как пойдете в чертоги к князю-батюшке, будут волхвы из Рима и Египта по книгам своим читать, а ты без книги скажешь, наизусть. Государь оценит!

– И это верно, чтоб я так жил! – Улыбнувшись в ответ Нежане, ребе поинтересовался: – А скажи мне, Хайло Одихмантьевич, где ты своего Давида встретил? В каком городе или местечке египетском?

– В каменоломне, на каторге, – сказал Хайло.

Ребе всплеснул руками.

– На каторге! Может ли такое быть! Иудеи закон почитают и на каторге не сидят!

– У фараона Джо-Джо сидели, все сидели, – буркнул сотник. – Он бы и царей твоих засадил, Давида вместе с Соломоном, чтоб не умничали.

Прилетел попугай, опустился к нему на плечо и заорал:

– Фарраон каррачун! – Потом добавил и вовсе непечатное, такое, что Нежана засмущалась и отошла от окна.

– Угомонись, охальник, – строго сказал Хайло. – Орехов хошь?

– Оррехи! Ррадость серрдца! – откликнулся попугай.

– Ну, лети к хозяйке, только не балуй.

Птица порхнула в горницу, а сотник, сев на крылечко, произнес:

– Вчера во дворце обход делал, стражей проверял, и встретились мне иноземные священства. По трое их прибыло. Из Мемфиса Менту-хотеп, жрец Амонов, а при нем подручными Рехмира и Менхеперра, все в белых юбках и в колпаках, обшитых золотом. Важные, осанистые! Еще видел латынян: Помпония Нуму с Цицеем Каппой и Марием Гординием. Эти при Юпитере состоят в важных чинах. В платья одеты складчатые, и нашиты на них орлы да ленты, а видом те еще прохиндеи! Идут неспешно, рожи каменные, на темечке – венки из золоченых листьев. Помпоний вельми пузат, а Цица с Марухой молодые, поджарые да борзые.

Хайло смолк.

– И что? – спросил ребе.

– А то! По трое их, говорю, а ты – один! И все сытые да вальяжные! Как сдюжишь против этакой своры?

Ребе Хаим потрогал свой внушительный нос, склонил голову – в горнице слышалось тюк да тюк, видно, Нежана рубила капусту. Одобрительно кивнув, его священство произнес:

– Не тревожься, сын мой, сдюжу. Все мы служители своих богов, но они только слуги, а я, когда надо, воин Господа. Он моя сила и опора, Он меня ведет и вразумляет!

– Однако… – начал Хайло, но ребе отмахнулся и повторил:

– Не тревожься! Будет у нас праздник, будет и маца.

Несколько долгих мгновений они смотрели друг на друга. Глаза у ребе Хаима были ясные и чистые, как у ребенка.

* * *

Близнята Чуб совещался с боярином Лаврухой в своем потайном кабинете. Кабинетов у Чуба было два, верхний и нижний, оба в Сыскной Избе. Верхний находился на третьем этаже, рядом с канцелярией, и Близнята обставил его с изрядным шиком: стол красного дерева, удобные кресла фряжской работы, персидский ковер, а на стене меж окон – портрет государя в полный рост, с саблей и при всех регалиях. Нижний кабинет, секретный, был расположен в подвале башни и имел выход прямо к пыточной. Кресла здесь тоже были удобные, но стол поскромнее, из дуба, и на каменном полу никаких ковров. Вместо портрета князя-батюшки стены и полки шкафов украшали всякие забавные штучки и сувениры: плеть из кожи носорога, иноземная колодка «испанский сапог», шелковые шнурки, какими в Китае душат мандаринов, маленькая гильотина и прочее в том же роде. Близнята очень гордился этой коллекцией.

Окна верхнего кабинета выходили на площадь и Зимний дворец, а в нижнем окон не имелось, и попасть в него можно было по особому тайному ходу. У двери верхнего, в приемной, сидела девица Забава, длинноногая красотка-секретарша в душегрейке, отороченной соболями, и в жемчугах из южных морей. Внизу, в тайном проходе, дежурил Герасим, амбал из людей Соловья-разбойника, без жемчугов и соболей, зато с кистенем. На верхнем столе было много бумаг, что поступали Чубу из канцелярии на подпись; на нижнем не лежало ничего, кроме потемневшего черепа. Чуб купил его в Лондоне за немалые деньги; продавцы утверждали, что это череп Джека Потрошителя, знаменитого серийного убийцы. Словом, нижний кабинет гораздо больше подходил для тайных совещаний, но не всякий был в него вхож. Лавруха, Кудря и еще три-четыре единомышленника сюда допускались, а вот Смирняга из приказа Благочиния не приглашался ни разу. Правда, ходили слухи, что у Смирняги есть свой секретный кабинет, не хуже близнятского, уставленный чучелами из голов смутьянов и разбойников[13].

– Сегодня был зван к государю в личные покои и говорил с ним при наследнике, – произнес Близнята, задумчиво поглаживая череп Потрошителя. – Решение принято, срок определен: князь-батюшка ждет иноземных волхвов и лучших людей на совет. В третий день, считая от нынешнего, в Грановитой палате.

– Можно было б и поскорее с ними разобраться, – заметил Лавруха. – Жируют в гостевых покоях, жрут харчи немерено, и все за счет Посольского приказа. А у меня, твоя милость, бюджет не резиновый!

Близнята чуть поморщился.

– Скорее нельзя, сам должен понимать. Торопливость государю не пристала, а к тому же священства Амоновы пожелали свыкнуться с нашим климатом. Холодно им, понимаешь! И то, в пустынях ихних так печет, что камни трескаются! – Сделав паузу, Чуб добавил: – Кстати, я владыке нашему кое-что присоветовал, и совет был милостиво принят.

Теперь поморщился Лавруха. Сыскной боярин умел показать, кто у князя самый ближний и чьи советы слышит государь прежде всех других.

Лавруха промолчал. То была маленькая месть; ясно, что Близняте Чубу очень хотелось поведать, какой он ловкий и хитроумный.

Наступила тишина, но долго Чуб не выдержал.

– Думается мне, что слушать долгие речи всех священств нам ни к чему. Не в сибирских чащобах живем, о каждой вере понятие имеем, и ведомо в нашей державе, как они молятся и каким богам. Пусть коротко скажут, не то государь… – Тут Близнята, хоть был в секретном кабинете, понизил голос до шепота: – Не то князь наш батюшка примет чарку-другую и задремлет. А как скажут быстро и коротко, пусть затем допрос друг другу учинят. Это куда веселее! О достоинствах каждой веры и о выгодах политических мы и сами знаем, а вот о недостатках!.. Их лучше супротивного священства никто не обозначит. Пусть шкубаются, а мы послушаем!

Глава Посольского приказа поиграл бровями и хмыкнул. Было ему известно по многолетнему опыту, что Близнята делает все с тайным подходцем и внезапной каверзой, и советы его как ларчик с двойным дном. Но что за каверза была на этот раз, что лежало на самом донышке ларца, он сообразить не мог, а спрашивать не хотел, блюдя дипломатическую гордость. Дипломату положено всякую хитрость разгадывать, а коль не разгадал, так молчи или ответь такой же хитростью.

Выбрав второй вариант, Лавруха с озабоченным видом промолвил:

– Верно, твое степенство, шкубатня повеселей докладов будет. Только не заклевали бы наших латынян! Волхвы Амоновы весьма речистые!

Чуб усмехнулся.

– Эти не заклюют. Видишь ли, Помпоний Нума, пастырь римский, худо-бедно, но говорит на нашем языке, а Менту-египтянин и его подручные четыре слова знают: да, нет и кушать подано. Толмача к ним приставим такого, чтобы толмачил правильно. Найдется в твоем Приказе ловкий толмач? Чтобы Менту Амонов показался не слишком речистым?

Оценив красоту идеи, Лавруха одобрительно кивнул.

– Толмач найдется – Гобля, который с купцом Никодимом в Мемфис летал. Шельмец, прохиндей, но талант! Как бы верно перескажет, придраться не к чему, а смысл пропал, острое словцо исчезло, великое стало смешным… И наоборот умеет, но я его в ежовых рукавицах держу, самовольничать не дозволяю! Порот был не раз на конюшне, теперь учен!

– Вот и хорошо. Как говорят в Египте, ухо толмача на его заду, – молвил Близнята. – А что до иудейского священства, этого ребе Хаима, тут беспокоиться нечего. Говорит он по-русски как мы с тобой, но человечишка ничтожный и к диспутам, думаю, непривычный, тем более при высоких особах. Во дворце жить не пожелал, перепугался! Запросился на постой к Хайлу, к сотнику, что его привез! Ему с Помпонием не тягаться.

Боярин Лавруха склонил голову, прислушался – вроде кто-то кричит в подвале, но массивные толстые стены не позволяли сказать определенно. Крик был далеким и глухим, словно хрипел в петле удавленник. Впрочем, камни этой башни впитали столько звуков, исторгнутых страдальцами, что в подвале могло гулять призрачное эхо их стонов и воплей.

– Если иудей таков, как ты сказал, – произнес Лавруха, отгоняя мрачные мысли, – то остается одна неувязка: сукин сын Жердяич со своими присными. Не пускать их к князю на совет никак нельзя, а пустишь – скандал учинят. – Он пощупал ребра с правой стороны, где расплылся синяк от кулака Микулы, и добавил: – Или побоище, как давеча в Думе.

– Пусть приходят, – сказал Близнята. – Много их не наберется, твое степенство. Самые ярые уже звенят латынским серебром.

Откуда деньги, Лавруха не спрашивал, а Чуб не объяснял – его связи с Лепидом Каролусом граничили с изменой, а потому являлись тайными. Деньги поступали без перебоя и в изобилии – и те, которые Каролус выдал в качестве аванса, и те, что были присланы из Рима с Помпонием Нумой. Вполне в духе латынян – свой интерес они всегда подкрепляли звонкой монетой. Правда, еще и легионами, но Чуб был уверен, что легионам на Русь не добраться. Здесь главным воеводой был генерал Мороз, а с ним не повоюешь. Конечно, Рим не зря старается и взыщет все долги, но рассчитаться можно поставками зерна и леса, меди, железа и прочих богатств, коих в землях русских с избытком. Нам хватит! – подумалось Чубу. Нам и нашим детям с внуками и правнуками!

– Скандал Микула может учинить, но на сей случай имеется стража, – промолвил он. – Князь-батюшка велел, чтобы выставили тройные караулы, а невежд, возмущающих спокойствие, швыряли в выгребные ямы. Это Ильюши Муромца забота, его и Смирняги.

Идею с выгребными ямами он тоже государю подсказал. В мечтах Близнята уже видел, как сукин сын Жердяич барахтается среди гнилой капусты и картофельных очисток, а дворцовые охранники бьют его ножнами по голове. Упоительное зрелище!

– Значит, совет через три дня, – сказал боярин Лавруха, снова прислушавшись. Ему казалось, что вопли стали громче и отчаяннее – уже не эхо, а реальный звук. Должно быть, с кем-то беседовали в пыточной. Боярин поежился и произнес: – Надеюсь, Кудря к тому времени вернется.

– Вернется, не сомневайся! Он в инспекции в Рязани, – пояснил Чуб. – Тут видишь, какая история… На границе купчишку взяли рязанского, а при нем – две телеги табака. Хеттский табачок, контрабандный! Не дал купчишка отступного порубежной страже, пожабился или деньги не нашлось, так его и повязали. Теперь у меня сидит и песни поет. Слышишь?

– Два возка с табаком… – протянул Лавруха, стараясь отвлечься от глухих стонов пытуемого. – Не мелкое ли дело для тайного сыска?

– Отнюдь, твоя милость! Во-первых, не один раз купчишка товар провозил, а во-вторых, не себе вез, а торговому человеку из новорусских. Большая шишка, брат! Из тех, что с хазарами торгуют, а налогов не платят! Попался вот на нелегальщине, и будет с ним по пословице: коготок увяз, всей птичке пропасть.

– Кто он таков? – спросил Лавруха без большого интереса.

– Сам Ходор! Теперь Кудря его обдерет как липку, распатронит и в Сибирь наладит. Указ государем уже подписан. Ждем большого прибытка казне.

– О! – Лаврухины брови полезли вверх. – О! – повторил он, с уважением глядя на Чуба. – Доброго кабанчика вы с Кудрей завалили!

На Руси о рязанском миллионщике Ходоре были наслышаны. Он владел промыслами соли и руды, торговал лесом, имел долю в Новеградском банке и собирался проложить самоходную паровую дорогу из Киева в Новеград через Рязань и Тверь. И еще много чего собирался, ибо от большого богатства склонен был к мечтательным прожектам.

Близнята поерзал в кресле, прислушался к далеким приглушенным воплям и сказал:

– Похоже, на дыбу болезного вздернули. Ходора он продал сразу, а вот о других своих пособниках молчит. Не один купчишка этот возил запретные товары! Ну, ничего, ничего… Повисит на дыбе, признается. Дыба очень располагает к искренней беседе.

Живодер, подумал Лавруха, как есть живодер, хоть все Европы объездил! Но вслух он произнес другое:

– Леший с ними, с купчишкой этим и с Ходором, у нас поважнее есть дела. Народ в Киеве зашебуршился, то ли волхвы Перуновы воду мутят, то ли другие прохиндеи. Кухарь мой с Торжища весть принес: большаки какие-то объявились, газетку крамольную печатают и прокламации. Ты бы посоветовал государю привести к столице десяток полков из самых верных. Хотя бы калужских гвардейцев и тульских егерей.

Но Близнята лишь отмахнулся.

– Не тужи о волхвах и большаках, твое степенство! Волхвы на север подались, по лесам разбежались, капище пусто, одни идолы торчат, а при них ратники с топорами – ждут, когда рубить прикажут. Что до большаков и их смутьянских газеток, то об этом мне во всех подробностях известно. Там, – Близнята показал на шкаф с гильотинкой, забитый внизу документами, – там имена их заводил, списки их приспешников, явки, адреса, связи с другими градами и весями. Пальцем шевельну, и мои люди их прихлопнут!

– Так шевельни, – сказал боярин Лавруха. – Чего терпеть крамолу!

– Не время, – многозначительно молвил Чуб. – Мы в Европы стремимся, к цивилизации, и значит, должны соответствовать и показать свою терпимость. А те крамольники пока ничем себя не проявили, кроме поносных статеек в газетке. Пусть их! – Он подумал о странном пожелании Юния Лепида – не ковать в железа Троцкуса – и решил, что этот вольнодумец, видно, приходится Лепиду дальним родичем. А решивши так, щелкнул по лбу череп Потрошителя и произнес: – Не бери в голову, твое степенство. Как говорят латыняне, все под контролем!

* * *

Ошибался сыскной боярин, ой ошибался! В тот же час и в том же граде Киеве, в Купчинской слободке, где окопались богатеи, сидели в уютном чертоге двое мужчин. Оба смугловатые, темноволосые, с носами крючком, что обличало в них природных римлян. Разница, однако, была – один облачился в тогу с вышитыми орлами, другой носил русское платье, поддевку да штаны. Как у Близняты с Лаврухой, разговор их был приватным.

– «Консулов» надо больше, – сказал Марк Троцкус – тот, что в поддевке. – Маузер можно под одеждой спрятать, а в ближнем бою он куда эффективнее винтаря. Мы раздаем их самым доверенным людям. «Консулы» совершенно необходимы – и, разумеется, деньги.

– Деньги выдам завтра, а транспорт с оружием ждите через три-четыре дня, – пообещал Юний Лепид, разглаживая складки тоги. – Все как вы просили: маузеры, пулеметы, патроны и бомбы для метания… Еще двадцать пушек «Сципион» в разобранном состоянии и ящики со снарядами.

– Куда прибудет обоз?

– В окрестности Киева. Точный маршрут пока что неизвестен. – Заметив недовольную гримасу Троцкуса, Юний Лепид добавил: – Но мне сообщили, что транспорт уже миновал границу с Венгрией. Оружие везут в бочках, под видом германского пива «Шунтельбрахер».

Марк хищно усмехнулся.

– Крепкое будет пивко! Наваристое!

– Это уж ваша задача, – строго молвил Юний Лепид. – Рим, приверженный идеалам демократии, лишь помогает народу – братскому по вере, как мы надеемся, – упорядочить свою общественную жизнь. Слегка помогает. Остальное – в ваших руках.

Марк снова усмехнулся – на этот раз с сарказмом.

– Идеалы демократии! А преторы думали о них, гоняясь за мной по всему Риму? Кстати, вынесенный мне приговор еще в силе? Кажется, меня хотели зашить в мешок и утопить?

– Распять на кресте, – уточнил Юний Лепид Каролус. – Топить в мешках – это местная традиция, а у нас больше распинают, четвертуют или сбрасывают со скалы. Так вот, любезный мой, приговор не отменен, но, поскольку вы недоступны для римской юрисдикции, исполнение отложено на неопределенный срок. А дальше… – он на мгновение задумался, – дальше, как вы себя покажете. И не надо вспоминать о преторах и прошлых обидах. В основе политики Рима лежит прагматизм: вы вредны, и вас казнят, вы полезны, и вам помогают. Уясните это, почтенный Марк Троцкус. И доведите до сведения ваших коллег по партии.

– Давно уяснил, – отозвался Троцкус с пренебрежительной гримасой. – Только учтите, что наша демократия будет другой, нежели у вас. Социализм – не для банкиров, латифундистов и прочих мироедов, а для народа! Вернее, для революционных пролетарских масс! Справедливость, свобода и равенство – вот наша цель и наш девиз!

– А я думал, грабь награбленное, – с иронией молвил Юний Лепид, вытаскивая из кармана прокламацию. – Здесь так написано. Черным по белому.

– Это временный лозунг, – без тени смущения отпарировал Троцкус. – Рим тоже грабил – в Галлии, Британии, Испании и даже за океаном… Или я плохо помню труды Тацита и Ливия?

– Запомните, любезнейший: Рим грабил и грабит, но не своих, а в основном чужих, – высокомерно произнес Юний Лепид. – Но что же мы все о политике да о политике! Разделайтесь с вашим князьком и принимайте ту демократию, какую пожелается. Социализм так социализм! Desipere in loco![14] Сенату и римскому народу это безразлично. – Он закурил сигару из хеттского табака и, разгоняя дым, повел рукой. – Ну, хватит об этом! Лучше поведайте мне о своих ближайших планах. Как вы захватите столицу?

– Вот уж это не ваше дело, – насупился Троцкус.

– Кто девице платит, тот ее и танцует, мой любезный. Один из римских преторов говорил мне, что вы как будто такой призыв изобрели: булыжник – оружие пролетариата. Это правда? Ваше творчество? – Дождавшись кивка Троцкуса, Юний Лепид продолжил: – Имеете полную возможность воевать булыжниками, без наших «консулов» и «Сципионов». И, разумеется, без наших денег.

– Это угроза?

– Это напоминание о реальности. О том, что без поддержки Рима ваша революция – пустой звук.

Троцкус побледнел от злости и скрипнул зубами. Затем, однако, успокоился. Призрак революции бродил по Европе, и зрела она, со всей исторической неизбежностью, в недрах общества, основанного на угнетении. Марк не сомневался, что вслед за этой северной страной грянут перемены в Риме, в европейских странах и даже в Китае – а может, и за океаном. И когда победит революция…

Он представил, как Юний Лепид болтается на фонарном столбе, и мечтательно улыбнулся. Потом сказал:

– Мы возьмем столицу в три этапа. Первое: штурм Зимнего дворца, уничтожение охраны и изоляция князя с семейством. Второе: атака на арсенал и варяжские казармы. Третье: захват банков и приказов со всеми ценностями, взлетного поля, мостов и дорожных застав. Одновременно с этим – восстания в крупных городах, откуда мы пошлем дружины в городки помельче и в сельскую местность. Нужно овладеть территориями, где производится зерно; контроль над хлебом и другими продуктами – решающий фактор победы.

– Одобряю, – приговорил Юний Лепид. – Одобряю и советую также взять тюрьмы и выпустить узников. Получите хорошее пополнение – людей обозленных и на все готовых. – Он стряхнул пепел в изящную вазочку из хрусталя. – Сил у вас хватит?

– При наличии оружия – вполне. Народ что порох – искры хватит, чтобы вспыхнул мятеж.

Каролус кивнул, с задумчивым видом глядя, как вьется колечками сизый дымок. Дымные кольца напоминали петлю, и, подумав об этом, он спросил:

– Пленение князя и его семьи не может тянуться долгое время. Князь в некотором роде символ… Вы меня понимаете?

– Вопрос будет снят, и быстро! – Троцкус провел по горлу ребром ладони. Потом нерешительно добавил: – Мне бы хотелось кое-что согласовать… есть одна проблема…

– Да?

– Первый архонт… кто станет первым архонтом… фактически, главой государства… кандидатур имеется две…

– Вы и ваш соперник Вовк, – закончил Юний Лепид. – Желаете знать, кого мы поддержим?… Ну, тут надо взвесить все обстоятельства… В частности, такое: Вовк – местный уроженец, а у вас физиономия не та. – Каролус с усмешкой прикоснулся к носу. – Нет, совсем не та! Боюсь, что волеизъявление народа окажется не в вашу пользу!

– При чем здесь народ! – прошипел Марк в раздражении. – Архонт будет избран главным комитетом партии! В моих руках контакты с Римом, и, по согласию с вами, я мог бы надавить на…

– Сегодня эти контакты в ваших руках, а завтра – нет, – перебил Каролус. – Могу сказать одно: мы поддержим более лояльного. Более послушного, если хотите. – Он ткнул сигару в вазочку. – Старайтесь, мой любезный! Как я уже сказал, все в ваших руках.

Они расстались, не очень довольные друг другом. Были, однако, и поводы для тайного злорадства – каждый считал, что смог утаить от ненадежного союзника что-то такое, что в решающий миг сыграет ему на руку, выбросив из колоды козырного туза. Марк ни словом не обмолвился о бойцах Емельки Пугача, Махно, Буслая и прочих вольных атаманов, что вступят в Киев в самом скором времени – как раз к прибытию транспорта с оружием. Он думал об этом, покидая тайными ходами усадьбу Каролуса, а еще предвкушал победу революции во всемирном масштабе и мечтал, как въедет в Рим на белом коне, а лучше на танке. Что до Юния Лепида, тот не сомневался в выигрыше, как бы ни повернулись дела. Главное, чтобы с верой правильно решили, а там пусть смутьяны режут князя или князь их перевешает. В любом случае будут резня и погромы, кровь и огонь, смерть и разорение, а что еще важнее, невозврат долгов, срыв поставок леса и зерна. Сенат и римский народ такого не потерпят! Рим обязан навести порядок, особенно в державе единоверцев-прозелитов. Им полезно убедиться в римской мощи и узнать, кому благоволят отец богов Юпитер, грозный Марс и остальные олимпийцы.

Юний Лепид улыбнулся и закурил новую сигару. В кольцах дыма перед ним маячило видение: бронированные машины, стволы орудий, ровные шеренги воинов, каски, штыки, золотые орлы на вознесенных вверх древках… Сила, непобедимая сила!

Легионы стояли уже на венгерской границе.

ХОРОМЫ НЕЖАНЫ

На заднем дворе бобыль Кирьяк колол дрова. Вообще-то Хайло этим сам занимался, и дров в сарае было предостаточно, но Нежана сказала: пусть потрудится Кирьяк. Обычно он кормился с Торжища – где воз разгрузит, где поднесет мешки с зерном, или за лошадьми присмотрит, или что другое; день поработает, два сыт и пьян. Много ему не надо – первача чекушка да хлеба краюшка. Но в нынешние скудные времена с работой было напряженно, а с брагой и хлебом еще тяжелей. Бобыль поскучнел и отощал, и Нежана решила, что надо его подкормить, но не за так – все же сосед не нищета убогая, а крепкий мужик, хоть алкаш и бездельник. Пусть наколет дров, в поленницу сложит, и будет ему за труды четвертак или даже половина куны, смотря по старанию.

Кирьяк колол дрова с утра, и к полудню Нежана вынесла ему кружку кваса с пирожком. В тот день она пироги пекла, благо мука еще оставалась, и были лук, яйца от кур да грибы. Чуя вкусный запах, Кирьяк размахивал топором со всей охотой, крякал от усердия, и поленница уже доросла ему до пояса. Приняв кружку, он отпил половину, закусил пирогом и молвил:

– Добрый у тебя пирог, хозяйка. Так стряпаешь или к случаю?

– К случаю, – сказала Нежана. – Мой гостей звал.

– А сам где?

– Службу справляет в Зимнем.

– А случай с чего?

Нежана гордо подбоченилась.

– Сотник он теперь! Утвердили в чине, раз исполнил дело и настоящего ребе привез! Потому и пироги, и квас, и брага! У них, у вояк наших, чин обмывать положено.

– А ребе ваш что делает? – любопытничая, спросил Кирьяк. Настоящего иудейского ребе он еще не видел.

– Молится и размышляет в своей горенке, – ответила Нежана. – Днями ему к государю идти, речи мудрые держать. Ты ему не мешай.

– Я что… я тут, при дровах… – Бобыль доел пирог, выпил квас и вспомнил, что главный вопрос еще не задан. – Гости, значит, будут… А я зван, хозяйка?

– Как же без тебя, сосед! Дров наколешь, накидаешь поленницу, а там мой придет с гостями, и пожалуйте к столу. Только ты мне помоги пироги и кувшины таскать. Во дворе сядем, гостей много будет.

– Кувшины таскать мы со всем удовольствием, и пироги тоже, – сказал Кирьяк и, проглотив слюну, занялся дровами.

Нежана вернулась в горницу, к печи и скалке. Ее быстрые ловкие руки месили тесто, шинковали начинку, порхали над сковородками и горшками, над миской с яйцами и котелком с грибами. Попугай был при ней, сидел на особом, сделанном для него шестке и следил за хозяйкой, склоняя головку то к одному, то к другому крылу. Перья на крыльях были зеленые, грудка – золотистая, а хохолок – алый. Это многоцветье красок всегда настраивало Нежану на праздничный лад.

– Трудное нынче время, нет ничего, а у нас, видишь, гости, – сказала она попугаю. – А как не позвать! Одни с любушкой моим служат, другие в приятелях его, третьи с ним к хазарам ездили… Как не позвать, как не уважить! Верно я говорю?

– Веррно! – каркнул попугай.

– Мясного только нет, – с грустью произнесла Нежана. – Мужикам мясное нужно, и чтоб не кур, а бычатину или свининку… Да где возьмешь! Опять же ребе свинину не ест, и кур я ему берегу.

– Курры дррянь, – возразил попугай. – Дррянь, дррянь!

– А вот и нет! – Нежана сунула в печку очередной пирог. – Ребе говорит, что кура – птица чистая, кошерная, только готовить нужно по правилам. Нельзя в молоке варить, а нужно с лапшой… – Она всплеснула руками. – Да кто же варит куру в молоке! А ребе сказал, что в Иудее ихней варили, и из-за этого такой сыр-бор поднялся!

– Дурраки, – прокомментировал попугай. – Фаррисеи!

Про фарисеев Нежана не поняла и потому сказала:

– Ты вот мир повидал, всякие умные слова знаешь… А вот что с нами будет, зеленокрылый мой? Можешь мне поведать?… В лихое ведь времечко живем! – Она вздохнула и принялась раскатывать тесто. – Говорят, все беды от веры нашей нечестивой, а как ее переменим, все на лад пойдет… Ой ли! Боги и вера к нам от пращуров пришли, а в старину жизнь лучше была, сытнее да привольнее… И то сказать, что нечестивого в Свароге? Или в Яриле?

– Яррила, – повторил попугай. – Харрош!

– Вот и ребе Хаим то же говорит, – произнесла Нежана. – Говорит, что боги наши суть архангелы, что у престола Господа стоят, и не надо их жечь да рубить, а надо почитать, только по-новому. Не палить костры, не резать скотину, не мазать их лики кровью… Это богопротивное дело! Иначе их радовать нужно – курением благовонным, песнями и малым огоньком от свечки… Того же Ярилу взять – кто он таков? Архангел Гавриил, победитель Змея Горыныча!

– Дрракона, – поправил попугай.

– Ну, пусть дракона… – Нежана принялась раскладывать начинку. – Все одно выходит, что боги наши ни при чем. Деды с ними жили, век вековали и не тужили. И мы проживем, с ними и с Господом ребе Хаима… А беды наши не от богов, другая тому причина. Ты вот птица умная, подскажи!

Но на этот раз попугай промолчал.

Нежана вздохнула и поставила пирог в духовку.

* * *

Хайло явился после дежурства со всем своим десятком. Теперь под его началом была сотня, тоже из знакомых ратников, но их поить-кормить не полагалось, а вот десяток, которым много лет командовал, – этих обязательно. Пришел бывший подручный Хайла, а нынче десятник Путята, пришли Касьян, Чухрай, Могута и другие, пришел Чурила-песенник, а чуть попозже – варяг Свенельд, урядник Филимон и латынянин Троцкус. Считая с ребе Хаимом и Кирьяком, набралось шестнадцать мужиков, а вскоре и семнадцатый пожаловал – Алексашка сын Меншиков. Этот не пустой был, а притаранил окорок, что встретили с большим энтузиазмом. Только ребе Хаим попросил, чтобы свинину держали от него подальше и – упаси Господь! – не резали ножом для пирогов.

Расселись в переднем дворе, за столом на козлах, пригубили по первой, отведали пирога, расхвалили хозяйку. За первой кружкой пошла вторая – по воинскому присловью, пуля меж ними не должна пролететь. Пили за красавицу Нежану, за радость в ее доме, за то, чтобы пришли другие времена, легкие да изобильные, пили за Хайла, ставшего волею князя и воеводы Муромца полноправным сотником. И за сотню его тоже пили.

На дежурстве в Зимнем сменялись три сотни под названием охранных, а еще одна была парадная. Охранные стояли в караулах в дневное и ночное время, стерегли входы и выходы, ходили по дворцу и вкруг него дозором, и были в этих сотнях ратники отборные, но простого звания. Такую сотню Хайло и получил. В парадной же были сплошь сыны боярские, и командиром числился у них наследник, княжонок Юрий. Носили они старинные кафтаны пунцового бархата с золотым позументом, таскали бердыши да палицы, а к ним сабли в богатых ножнах. В караулах эта сотня не стояла, выходила с князем в торжественных случаях, когда принимал он важных гостей, послов или других иноземцев, которым нужно пыль в глаза пустить. За этих во дворе у Нежаны не пили; не свои те сынки боярские, чужаки.

Под выпивку шла беседа. Большей частью расспрашивали ребе, знали, что скоро явится он пред государевы очи и спорить начнет с египтянами и латынянами. В привычном ратникам понятии воспринималось это как поединок, а всякому воину любопытно взвесить силы соперников и угадать, чья возьмет, а кто проиграет. Среди слуг и охраны Зимнего многие бились об заклад, но на иудея почти никто не ставил, да и на Мента против Нумы шло один к трем.

– Вот скажи нам, ребе, – допытывался Путята, мужик дотошный и основательный, – скажи, твой бог сильнее Перуна?

– Сильнее, – отвечал ребе Хаим, улыбаясь и закусывая пирогом с грибами.

– А ежели Амона взять или там Иупитера?

– Тоже сильнее.

– А ежели они втроем навалятся?

– Все равно сильнее.

– А почему? В чем его сила?

Ребе отставил тарелку с пирогом и сказал серьезно:

– В вере человеческой. Кто верит в Господа, тот носит Его в сердце и готов за веру свою умереть. Вот ты, Путята, готов смерть принять за Амона или Юпитера?

– Чего еще! На хрен они мне сдались!

– А за Перуна?

Десятник задумался, потом покачал головой.

– Нет, ребе. Перун, ну… деревянная чурка Перун, с глазами и усами. Одно дело, козу ему принесть, а чтобы помереть… Нет!

– Выходит, ты Перуна в сердце не носишь, как я своего Господа, – промолвил ребе Хаим, оглядывая сидевших за столом. – Однако, дети мои, есть такое, за что умереть не зазорно. Вот ты, Чухрай, за что готов погибнуть?

– За отчизну, – отозвался воин. Был он немолод, сед и помечен шрамами, ибо ходил в походы еще с прежним князем. Сорок лет ходил и бился всюду, от Балтийского моря до Черного.

– А ты, Гвидон? – Ребе перевел взгляд на молодого ратника.

– За женку Любаву и сынка моего. Они в моем сердце!

– Еще за что? Говорите, называйте!

– За близких моих, за батюшку с матушкой! – послышалось за столом.

– За землю нашу!

– За дом свой!

– За дочку мою милую, что уже невеста!

– За братца меньшого! Один из родичей моих остался…

Ребе Хаим выслушал всех, потом сложил ладони ковшиком, поднял взор к небу и произнес:

– За дом и землю свою, за родных и близких, за детей и почтенных родителей… Вроде о разном вы сказали, воины, а на самом деле об одном: о любви! Носите вы в сердцах ваших любовь, а это значит, что Бог мой уже там поселился. В сердце и в душе! Здесь! – Он положил ладонь на грудь. – Ибо Господь и есть любовь! Кто любит и готов к жертве во имя любви, тот уже на дороге к Господу, хоть не ведает об этом. Но это правда, дети мои. Чтоб я так жил!

Опытный демагог этот старый хрен, размышлял Марк Троцкус, слушая ребе. Опасное качество – тем более в человеке столь ничтожного вида! Думаешь, сморчок пред тобою, помани такого пальцем или прикрикни, и пойдет, куда велено, строить плотины, каналы копать, мостить дороги… Ан нет! Стержень в нем твердый, а к стержню тому – искусство говорить, умение убеждать. Если нет в таком партийной веры и большаковской закваски – опасен, очень опасен! Ишь как загнул про любовь! И к кому, к богу и к семейству, к женам и детишкам… Ну, насчет отчизны еще можно согласиться, если в ней социализм торжествует, но и это не главная любовь. Прежде всего народ обязан возлюбить вождя, потом партию и ее идеи, потом работу на благо общества, а уж последним номером – родную землю и семью.

Так размышлял латынянин Марк, чуя нутром в ребе Хаиме соперника в борьбе за души и сердца. И решил он, что первой мерой по взятии власти будет ликвидация религий, всех и всяческих, исконных для Руси либо пришедших в земли ее с юга, востока и запада. Вот с севера ничего не придет – там только льды, снега да чукчи… Хорошее направление – север!

И еще подумал Марк, что всех служителей культа нужно или вздернуть, или расстрелять, или, в крайнем случае, приобщить к полезному занятию на великих стройках, какие были намечены им вместе с Вовком Ильичом. Правда, ребе, в виду субтильности, лес валить и рыть каналы вряд ли мог, а потому был первым кандидатом на расстрел. Нет, вторым, поправился мысленно Троцкус; первый все же князь Владимир.

Разговор тем временем перекинулся на чудеса, и ратник Стрига, карауливший двор у покоев египтян, стал рассказывал о волшебствах, творимых Ментой, главным Амоновым волхвом. Будто он воткнул свой посох в землю, дунул, плюнул, прошипел заклятие, и из посоха выросло дерево пальма, с огроменным орехом на маковке. Рехмирка – тот, что помладше, – полез за орехом, скинул вниз, и вышла из скорлупы девица, волосом черна, собой приглядна и без сарафана. Голая, как есть! И принялась та девица плясать, да так завлекательно, что…

Но тут Стригу перебили – всем, а особенно уряднику Филимону и Чуриле, желалось выведать во всех подробностях про стати девицы, какие коленца она выкидывала и что при этом шевелилось, колыхалось и тряслось. Нежана как раз отошла за пирогом, так что Стрига дал желаемые объяснения и даже, приподнявшись, покрутил задом и притопнул неверными ногами.

Слушая эти речи, ребе Хаим хмурился, а воины ржали. Алексашка же пренебрежительно махнул рукой и сказал:

– Мелочь те чудеса, нестоящее дело. Ну, девка, ну, голая, ну, пляшет… Что мы, голых девок не видали?… Я вот в слободке одной побывал, в Купчинской, там и пальмы тебе в горшках растут, и фонтаны плещутся, а в них девок, что пчел в улье, и все голышом. Вот ребе наш, тот истинный чудесник! Не орехи с девками творит, а очень пользительные чудеса!

И сын Меншиков принялся рассказывать, как ребе из середы сделал субботу, а потом опять середу. Чурила со Свенельдом подтвердили, что все это истина, что хазары убегли субботу справлять, а они с казаками, вернувшись в середу, без всяких препон отправились к Дону. Сотрапезники слушали их, удивляясь и восхищаясь, а ребе Хаим, опустив смущенно глазки, ел пирог с грибами.

Кирьяк, дослушав рассказ, пробормотал: «Д-диво д-дивное!..» – и свалился под стол. Могута, парень богатырской силы, вытащил его и отнес в огород, положил у грядки с ревенем. Урядник Филимон поднялся, вытряс крошки из бороды и сказал, что сыт, пьян и хозяйке благодарен, а теперь пора бы и домой, пока ноги держат. Держали ноги Филимона худо, и Алексашка напросился его проводить, а по дороге выведать, не найдется ли местечка тиуна для бравого молодца московского – но не на Торжище, а, желательно, в изобильной Купчинской слободке, где пальмы растут и фонтаны плещут, а в фонтанах тех – голые девки и фряжское шипучее вино. Вслед за ними принялись вставать другие гости, кланяться хозяйке и хозяину и желать Нежане, чтобы ее сотник вышел побыстрей в полковники, а там, глядишь, и в воеводы-генералы.

В скором времени все разошлись, кроме Марка Троцкуса. Латынянин, обычно словоохотливый, почти весь вечер промолчал и даже не ссорился с урядником Филимоном, но слушал усердно, в оба уха. Были, конечно, во дворце у большаков осведомители, но не лишнее и самому проведать, что творится в Зимнем – а кто это знает лучше караульных воинов?… И Марк слушал да запоминал: про священств и их повадки, про сплетни, ходившие меж слуг, про охрану у покоев князя и наследника, про дармоедов из парадной сотни – леший их побери! – про вина и наливки, что подносят государю, и про другие разности. Хитрый ум был у Марка Троцкуса, римского мятежника и вольнодумца! И понимал он со всей ясностью: чем больше знаешь, тем больше и власти отхватишь. Как бы ни крутил Юний Лепид, что бы ни талдычил про инородную внешность и крючковатый нос, а поддержать придется того, кто более ловок и сведущ. Ему и быть первым архонтом! А нос крючком архонту не помеха – вон у ребе целый хобот, а метит ведь в первосвященники!

Дождавшись, когда иудей удалится в свою горенку, а Нежана приберет со стола, Марк подсел к Хайлу. Прилетел попугай, устроился на хозяйском плече. Попугаю нравились шумные сборища, но смотреть на них он любил с безопасного места, с крыши или высокой ветки. Нынче он тоже на крыше сидел, а заодно разобрался с соседским котом – с ним у попугая были давние счеты.

– Как думаешь, склонится князь к иудейской вере? – забросил первый камешек Марк Троцкус. – Клянусь Юпитером, ребе этот настоящий агитатор! Ему бы на митингах речи толкать!

Хайло пожал плечами.

– Про князя не ведаю, Маркуха. Мне велели иудея привезти, я привез, а о вере пусть государь с боярами соображают. Хотя, конечно, ребе Хаим – мужик достойный и мой гость. Как бы дело ни повернулось, я его в обиду не дам.

– Кому тут нужно его обижать, – сказал Троцкус. – Если его конфессию выберут, будет он в сахаре ходить и лапсердак на соболях наденет. А не выберут, так отправится назад, в свою Хазарию.

– То-то и оно – назад! – возразил сотник. – А дорога по степи опасная, там лихие молодцы шалят! Если назад, так я сам его отвезу. Спрошусь у воеводы на побывку и отвезу в Соча-кала. Прям в его симахоху доставлю.

Они помолчали. Потом Марк оглядел нашивки Хайла, маленькие золоченые топорики, и молвил:

– Вот ты и сотник уже. А мечи пошли бы тебе больше.

Меч в дубовом венке был эмблемой тысяцкого, то есть полковника. Выше были только генеральские чины – воевод правой и левой руки и главного воеводы, каким в Киеве числился Илья Муромец. Эти носили на вороте молнии Перуна, от одной до трех.

– Мечи мне не светят, и в чезу мне никак не выйти, – усмехнулся Хайло. – То звание для благородных, а я не боярин и не боярский сын.

– Почему не выйти? Сам ведь рассказывал, что твой чезу Хенеб-ка был из простых, сын пекаря или горшечника.

– Сын ткача, – поправил Хайло. – Однако воинский дар имел, какой мне в снах не привидится. Я ему не ровня. Нет, не ровня, Маркуха.

– Плохо ты себя ценишь, ой плохо! – сказал Троцкус с сожалением. – Я вот думаю, что мог бы ты и большой дружиной командовать, целым легионом, а то и тремя-четырьмя. Армией, Хайло! Только не с теми нашивками, какие жалует ваш князь-батюшка. Не с мечами и не с молниями!

Сотник потер виски. За столом он пил немного, ибо негоже хозяину напиваться, но все же в голове гудело. Так, слегка.

– В толк не возьму, куда ты клонишь, Маркуха. Не пойму, клянусь яйцами Осируса! На чужую сторону завербоваться?… Так это мы уже проходили в молодых годах. Оттрубил свое в Египте, хватит!

– Оттррубил! Ррубил! Ассирров! – каркнул попугай, приплясывая на плече Хайла.

Троцкус поморщился.

– Я не про чужую сторону. Там тебя не знают и если чин дадут, то невеликий. Для чего тебе куда-то ехать? Тут дом твой, тут твоя жена и люди твоего языка… И тут тебя уважают, клянусь Юпитером! Тут известно, чего ты стоишь! Не этого! – Марк ткнул пальцем в нашивки Хайла. – Я на этом месте другое вижу… – Он призадумался на миг, потом промолвил с воодушевлением: – Серп и молот! Да, именно так! Серп и молот в перекрестье! Вот подходящие символы!

– И что они значат? – спросил Хайло.

– Серп – крестьянское орудие, а молот – рабочее, – пояснил Марк Троцкус. – Вместе же символ нерушимого союза пролетариев, объединенных в войско рабочих и крестьян. А вести его должны революционные генералы!

И было бы очень кстати, подумал Троцкус, если б среди них очутился мой друган, бывший княжий сотник. В лихой компании Стеньки Разина, Пугача и батьки Махно… Все они грабители и самовольники, не большаки, а только попутчики большаков, тогда как Хайло Одихмантьевич другого поля ягода, иного закала персона! Во-первых, специалист, военная косточка, а во-вторых, человек надежный и дисциплинированный. Ему бы дать орудия и пулеметы, что римляне пришлют, а к тому – людей проверенных десяток тысяч, молодцов из кузнецов и кожемяк… Вот это было бы войско! Ни Махно, ни Пугач, ни другие злыдни пикнуть не посмеют! Если пикнут, живо к стенке и пулеметами их, пулеметами!.. Так что будут они в крепком кулаке и подчинятся новой власти. А заслуга чья?… Не Вовка и прочих комитетчиков, а того, кому архонтом быть! Первым!

При этой мысли Троцкус мечтательно улыбнулся и сказал:

– Революции нужен полководец-пролетарий. Такой, чтоб вел бойцов в огонь и воду! Такой, чтоб мчался в атаку на белом коне! Такой, чтобы о нем легенды сложили и песни пели! Хочешь стать легендой, друг Хайло? Хочешь, чтоб бояны тебя славили и скальды с трубадурами?

– Я вздремнуть хочу, – сказал Хайло, подпирая кулаком тяжелую голову. – А ты мне все о пролетариях да революции.

– Прролетели прролетаррии! – выкрикнул попугай. – Рреволюция! Кррутой рриск!

– Вот, слышал, что птичка моя говорит? Ты меня к чему склоняешь? Я ведь присягу давал на верность князю! Клялся перед ликом Перуна!

– Перуна в завтрашний день в Днепр спустят, и клятва твоя ничего не стоит, – с жаром возразил Марк. – Ты народу клянись! Клянись освободить его от угнетателей! От бояр, от князя-душегуба! Вот благородная задача!

– Не по мне, – упорствовал Хайло. – Леший с этим Перуном, да и с присягой тоже, не в них дело. Ты умник-грамотей и должен понимать: ежели холопы на бояр полезут, так и бояре на голытьбу навалятся, и будет великая рознь в народе. Крови столько натечет, что Днепр переполнится! Что в том хорошего? Прибежит кто-то с порубежья, хазары или поляки, венгерцы или там германцы, и выпотрошит нас, пользуясь смутой. А что до государя, так вовсе он не душегуб. Душедаритель, вот как! Знаешь, скольких баб и девок он обрюхатил? Его ребятками деревню можно заселить!

Так не получится, подумал Троцкус. Ненависти в нем нет, словом его не убедить, делом надо. Таким делом, чтоб ударило по самому больному, самому слабому месту, так ударило, чтоб волком диким взвыл и пошел крушить в ярости правых и виноватых. А кого крушить, подскажем! Виноватые всегда найдутся – вон, на Княжьем спуске и Дворцовой их целая толпа! Правые тоже есть – те, кто не готов принять мучения ради великой цели. Их, вместе с виноватыми, в распыл! В пыль, и солью посыпать, чтобы не росла трава на их могилах!

Стемнело. На крыльцо вышла Нежана, взглянула на небо в звездах, улыбнулась ясной улыбкой и сказала:

– Ребе уже спит, а вы, мужики, что-то засиделись. По домам не пора ли?

– Пора, моя ласточка, пора, – молвил Хайло.

– Пора, – согласился Марк Троцкус. – Спасибо хозяюшке за угощенье.

У калитки он оглянулся. Хайло и Нежана, обнявшись, стояли на крыльце.

Слабое место, подумал Троцкус и прошептал на латыни:

– Бей слабых, чтобы сильные взъярились…

* * *

Комитет большаков собрался в подвале виноторговца Епифана, в Пьяном конце. Виноторговец был из сочувствующих – отгружал товар кабакам в рабочих посадах и слободках и имел на этом неплохую прибыль. Питейные заведения были хорошей маскировкой для тайных сборищ пролетариев, ибо, закончив труды дневные, рабочий люд всегда пасется поближе к спиртному. Где выпивка, там и разговоры, а уж какие, это дело агитаторов. Епифан, зная, кто контролирует пивные и рюмочные, за большаков стоял горой и оборудовал для них в подвале комнатушку с лавками и запасным выходом.

Комитетчиков было шестеро: Вовк Ильич и шорник Збых, а к ним кузнец Ослабя, беглый каторжник Кощей и Яга Путятична, редактор «Народной воли», интеллигентная баба из благородных, большой знаток демократии и европейской политэкономии. Последним являлся кавказец по кличке Рябой, добывавший для партии деньги – обычно в банках, под дулом пистолета. Пистолет и сейчас был при нем, даже три: наган в кобуре у пояса и запасные стволы в сапогах.

Расселись за столом: Вовк Ильич во главе, Збых, Ослабя и Яга с одной стороны, Кощей и Рябой – с другой. Яга Путятична рядом с Рябым никогда не садилась, но не из страха, а из брезгливости, говорила, что от Рябого не пролетарским духом тянет, а кровью. Рябой ее ненавидел – тайно и страшно[15].

Вовк Ильич поднялся, огладил лысинку.

– Открываем заседание, братки. В повестке дня у нас архиважные вопросы…

– Пагади, кацо! – произнес Рябой. – А где братан Троцкус?

– И верно, где? Альбо чего с Маркухой случилось? – густым басом поддержал кузнец Ослабя.

– Ничего не случилось. Братан Троцкус выполняет особое партийное задание, – откликнулся Вовк Ильич, сделав загадочное лицо. Будучи опытным интриганом и зная, что в этот день Троцкус зван в гости к Хайлу, он собрал комитет, чтобы решить некие вопросы. Присутствие Троцкуса при этом было необязательным и даже совсем нежелательным.

– Итак, перехожу к повестке… – снова начал Вовк Ильич.

– Стоп, стоп, стоп! – На этот раз его прервала Яга Путятична. – Я настаиваю на соблюдении демократической процедуры. Нужно проголосовать за легитимность нашего собрания при отсутствии полного кворума.

Вовк Ильич поморщился.

– А шестеро из семи – это разве не кворум, душенька?

– Я говорю о полном кворуме, – напомнила Яга, нервно переплетая пальцы с длинными острыми ногтями. – О полном, братан Вовк! Согласно партийному уставу, глава третья, параграф сорок семь, ряд решений должен приниматься единогласно, и если братана Троцкуса нет, то…

– Братан Троцкус есть, – сказал Вовк Ильич, проклиная мысленно тот день, когда ввел Ягу в состав комитета. – Братан Троцкус передал мне свой голос. Это допускается при отсутствии члена комитета. Глава седьмая устава, параграф тридцать пять.

– Но согласно той же главе, параграфу тридцать шестому…

– Слюшай, канчай валакита! – Рябой оскалился на Ягу. – Что за параграв-мараграв! Дело нада делат!

– Надо, – кивнул мастер Збых. – Город бурлит, людишки недовольны, пора бы огонь разжигать да пустить мироедам петуха красного.

– Разожжем! – пробасил кузнец Ослабя. – Как начнут богов метать в костры, тут мы дров и подкинем! Да еще усугубим, чтоб искра летела подальше и погуще!

– Из искры возгорится пламя, – сурово молвил Кощей-каторжанин. В этом он знал толк; его укатали в Сибирь за поджоги усадеб под Рязанью и Тверью.

– Тихо, братаны, тихо! – Вовк Ильич хлопнул по столу ладошкой. – Все вы правы, но давайте по порядку и без волюнтаризма! Для того мы и собрались, чтобы подкинуть, разжечь и усугубить! Потому предлагаю наш комитет считать отныне на только центральным, но революционным. Ревком – это звучит! Кто за?

Проголосовали единогласно, даже Яга не стала умничать.

– Следующий вопрос повестки нуждается в объяснении, – сказал Вовк Ильич. – Ревком – организация военная, ибо наша цель – захват власти. Тем более военная, что к нам примкнули вожаки повстанцев со всей Руси: Буслай, Пугач, Махно и многие другие. Мы должны показать им пример революционной сознательности и дисциплины. На войне как на войне! Это значит, братки, что коллегиальный способ надо отменить и перейти на строгое единоначалие… Временно, временно! – воскликнул Вовк Ильич, увидев, что Яга надулась и поднимается с места. – Временно, до победы мировой революции! Что невозможно без главного вождя и подчиненных ему командиров… комиссаров, так лучше звучит. Вы и будете комиссарами. Кто за?

Проголосовали тоже единогласно, хотя Яга Путятична трижды поднимала руку и дважды ее опускала. Буржуйская закваска в ней бродит, подумал Вовк Ильич и решил, что нужно сделать ее комиссаром призрения падших баб и девок. К политике же и делам военным не допускать, а паче того – к политэкономии! Тут жесткость нужна, решительность, а не интеллигентские штучки-дрючки!

– Теперь, – продолжил Вовк Ильич, – надо выбрать председателя Ревкома. Ему будут вручены бразды военного правления, а потому… – тут он поскреб лысину, – потому человек этот должен быть надежным, известным обществу и партии, а понеже того – организатором и вдохновителем масс. Давайте попытаемся представить, кто годится для такого дела.

– Давай, кацо, – сказал Рябой и добавил с ухмылкой: – Попитка не питка!

– Чего думать да гадать? – развел руками шорник Збых. – Лучше Ильича никто с массами не совладает! Он кого хошь вдохновит!

– Согласен, – поддержал Збыха кузнец Ослабя. – Маркуха тоже ничего мужик, сурьезный, но не совсем нашенский. А Ильич – самое то!

– Самое, – сказал каторжанин Кощей. – Зело учен в теории, но на практике от масс не оторвался. И на каторге сидел.

– А я вот про каторгу что-то не помню, – кисло промолвила Яга Путятична.

Кощей окинул ее презрительным взглядом.

– Сидел, в отличие от некоторых! Вместе сидели! В Норильском остроге! И еще в Тюменском!

– Если с этим полная ясность, и Яга Путятична довольна, ставлю вопрос на голосование, – с торжеством в голосе произнес Вовк Ильич. – Кто за то, чтобы избрать меня…

– Э, пагоди, братан! Пагади, дарагой! – воскликнул Рябой, хватаясь за пистолет. – Пагоди! Мы еще не все точки… эта… наставили!

Но перебить себя Вовк Ильич не позволил.

– Кто за то, чтобы избрать меня председателем Ревкома, а братана Рябого – моим первым заместителем?

– Вот эта харашо, эта очен правильна, – пробормотал Рябой, успокоившись и убирая руку с нагана. – Тепер давай галасоват, кацо.

Проголосовали в полном согласии, только Яга, баба-язва, спросила:

– Почему ты, Вовк Ильич, обе руки поднял?

– Потому, душенька Яга Путятична, что у меня два голоса, мой и Марка Троцкуса, – пояснил Вовк Ильич. – Ну, коли я уже председатель, сделаю ряд назначений. Збых будет чрезвычайным комиссаром по разведке и борьбе с народными врагами, Кощей займется идеологией, а Ослабя – промышленностью. Братан Рябой – мой помощник в военных вопросах. Вот все вроде и при деле…

– А я? – обиженным тоном произнесла Яга.

– Яга Путятична назначается комиссаром по защите самых угнетенных слоев населения, – с плутовской ухмылкой сказал Вовк Ильич. – Очень благородная и архиважная задача! Народ составит мнение о нас по тому, как мы отнесемся к этим униженным и угнетенным, ибо они особенно стонут под тяжкой пятой самодержавия. И кто, как не женщина…

– Леший с тобой, Вован, я согласна! – перебила Яга. – А что же Троцкус? Для него какое назначение?

– На первых порах он будет у нас заниматься изъятием зерна у деревенского богачества, но эта его работа временная, пока среди крестьян имеются такие пережитки. А как изведет братан Троцкус богатеев-мироедов под корень, так и приступит к главному – к подъему социалистического сельского хозяйства. Тоже архиважная задача!

– Этот вопрос с ним обсуждался? – спросила Яга Путятична. – Он согласен?

– А как же! Он уважает партийную дисциплину, душенька, – сказал Вовк Ильич и быстро закрыл заседание.

ГРАНОВИТАЯ ПАЛАТА

Пробежало время, и пришел тот светлый летний день, когда священства трех конфессий были призваны к князю-батюшке, чтобы отстаивать веру свою перед ним и лучшими людьми Руси. Придворный летописец Нестор, трудившийся над «Хроникой правления киевских государей, с описанием их добродетелей и великих деяний», писал об этом так:

«Сел государь Владимир на престол в Грановитой палате, а престол тот был выточен из заморского дерева палисандр и изукрашен дивно златом, серебром и самоцветными каменьями. А на государе был кафтан алого бархата с застежками яхонтовыми, и порты также бархатные, и сапоги красной кожи, и шапка княжья соболиная, а еще пояс узорчатый, кованный из золота. А в руках держал государь булаву превеликую, всю в смарагдах и рубинах, что досталась князьям киевским от Вещего Олега, и той булавой знак давал, кого желает слушать, а кому приказано молча стоять. И был в тот день государь Владимир грозен, одначе милостив, и никого булавой этой не пришиб.

Одесную от государя сидел на малом престоле наследник княжич Юрий, а ошую и назади сидели набольшие бояре, а для прочих лучших людей числом две сотни и шестнадцать были лавки вдоль стен под оконцами. И в набольших числились Близнята Чуб, первый из княжих советников, и Лавруха Посольского приказу, и Кудря казначей державный, и Смирняга приказу Благочинного, и главный воевода Муромец Илья, при сабле и в орденах. Что до других думных бояр, то под теми оконцами, что к площади, сели стоявшие за латынян и Рим, а под теми, что к Днепру, сели пособлявшие Ехипту, а за еудейску веру поначалу не был никто, понеже считалась та вера средь боярства не шибко выгодной. Ибо сказано: всяк имеет руки и пальцы к себе повернутые, и за того стоит, кто в эти руки сыпет злато.

Вышли иноземные священства, поклонились государю великим поклоном, и было их семеро. Из Ехипта Мент-хотепник из первых Амоновых волхвов, а с ним Рех-мир и Мен-хер, все в белом платье до пят и в колпаках высоких, а платье то обшито золотыми кантами, а на шее у тех ехиптян монисты в семь рядов. Латынян такожде трое: самый важный Помпоха Нум от бога Иупитера и еще Цаца Кап и Марух Гординыч. Эти в красном, и платьев на них так много было, что пошли они складками сверху донизу. На выях у них ничего не висело, одначе пальцы были в перстнях дорогих, руки – в браслетках, а на темени – веночки из золотого листа, что растет на римском древе кумпарис. Цаца и Марух не старые, а Помпоха в возрасте и в телесах и зело осанистый. Последним же было еудейское священство Ребехаим из сопредельной Хазарии, но родом точно еудей, а не поганый хазарин. Золота на нем не сверкало, и одежка была не красна, не бела, а темна и вельми поношена. Ростом он был Помпохе и Менту до нижней губы, плотью скуден, зато носат и волосат изрядно, а в повадке суетлив.

И встали священства перед государем и говорили так: Помпоха и Ребехаим сами по себе, а Мент-хотепник через толмача Посольского приказа. И когда сказали они недолгие речи, повелел государь им спорить меж собою, дабы видно было, какая вера правдивее, крепче и духом сильней. И спорили они вальяжно, друг друга не браня и скверных слов не потребляя…»

Так писал Нестор-летописец, но все экземпляры его «Хроники» были сожжены в Смутное Время, а сам он попал в лапы Рябого Кровопийцы и, как враг народа, фряжский лазутчик и чуждый элемент, определен на перековку в пролетария, причем бессрочную. Он погиб в Полуночных Краях, в Пятом трудовом концлагере, и о судьбе его стоит сожалеть, ибо немногие смертные владеют даром слова и искусством выражения мыслей с изящной легкостью. Что же до Несторовых «Хроник», то утверждают ученые люди, будто в одних местах они правдивы и искренни, а в других события приукрашены, и весьма сильно. Эпизод в Грановитой палате относится к числу последних, ибо спор священств мирным и вальяжным не был и завершился рукоприкладством. Но кое-что Нестор описывает правильно: князь Владимир и наследник Юрий действительно восседали на престолах, рядом были пять бояр из Малой Думы, а остальные, разделившись на две партии, сидели по обе стороны длинного зала. Кроме того, у входов-выходов и в самой палате стояла стража из парадной сотни с бердышами.

* * *

Как было велено, говорили гости недолго. Первым – Менту-хотеп, сказавший через Гоблю-толмача, что вера его особо древняя и потому почтенная; пять тысячелетий прошло от первых пирамид, а в Египте все так же почитают Солнце-Ра, мать Исиду и Осириса, ее супруга, их сына Гора, грозную Сохмет, Тота, Птаха и остальных, а более всего – Амона, главного среди богов. И хоть имеют боги странные обличья, кто схож с шакалом, кто с бараном, это не помеха для новых прозелитов – ведь на Руси бараны и шакалы есть, а также кошки, ибисы, быки и сокола. Что до крокодилов, то можно заменить их национальным символом – скажем, медведями. Амон не возражает.

Латыняне не могли сравниться с египтянами древностью веры, и потому Помпоний Нума, говоривший вторым, больше напирал на римское могущество. Как-никак под Римом половина мира или около того; могла ли случиться такая держава без покровительства богов?… Ясно, что нет, и ясно также, что римские боги самые сильные. Они воплотились в мощь римских пушек, римской торговли и инженерного гения; нигде нет дорог, подобных римским, нет храмов выше и просторнее, нет крепостей грознее, нет законов справедливее. А значит, кто склонится к римской вере, тот получит силу, мощь и все блага цивилизации, от Юпитера и Минервы до быстроходных дредноутов и боевых цеппелинов.

Эти речи не обошлись без выкриков и поношений, хоть князь Владимир грозно стукал булавой о пол и с недовольным видом хмурился. Споспешники латынян кричали Менту-хотепу, что нильских крокодилов кормят человечиной, что Апис, священный бык, протухшая говядина, что Гор не сокол, а ворона, что к знаменитым пирамидам никто из египтян руки не приложил, а строили их инопланетные пришельцы. Но толмач Гобля не утруждался пересказом тех поносных слов, так что Менту ничего не понял, принимая их за дань восхищения. Когда же заговорил Помпоний Нума, пришла очередь отыграться Микуле Жердяичу с присными, и разошлись они так, что князь велел бросить в выгребные ямы двух суздальских бояр, четырех калужских, а к ним еще и тверского. Но и там, барахтаясь среди картофельных очисток, кричали они скабрезности про шалаву Венус, прохиндея Ганьку и каннибала Иупитера.

Все это время ребе Хаим скромно стоял у дверей, озирая убранство палаты: стрельчатые окна с веницейскими стеклами, резные деревянные колонны и расписные потолки с местным художеством, золотыми звездами и серебряным месяцем по синему фону. Еще слушал он рокот несметной толпы, что собралась у дворцовых решеток, и разглядывал бояр, сидевших по обе стороны зала, укрепляясь во мнении, что эта паства буйна, непочтительна и на хазар непохожа. Когда же пришел его черед, сказал он кратко:

– Есть один Господь, Бог истинный, а все остальные, что зовутся именем богов, слуги Его либо злые демоны. Со временем узнают все про Бога моего, но одни узнают в печали, а другие – в радости. В радости узнают те, кто примет Его в сей день, а в печали – гордецы, что поклоняются идолам, ведь сокрушит Он их царства, отдав народам избранным и верным. И будет непременно по сему!

Князь после этих слов задумался, потом пристукнул булавой, огладил усы и молвил:

– Хочу спросить тебя, ребе, об одном деле. Пращур мой Кий, когда набежали хазары на земли русские, перебил их в великом множестве, а кто живым остался, взял в полон. Вещий Олег, другой мой пращур, пошел на них войною, обрек их села и нивы мечу и пожару, угнал стада, а кагана вздернул на копье. И другие мои деды и отцы били хазар неизменно, и не было силы у них, чтоб справиться с нашей ратью. Но последний поход… – щека князя дернулась, – этот поход на Азов не принес нам удачи. И желаю я знать, по какой причине. Не потому ли, что хазары в недавних годах приняли Бога твоего? Не от Бога ли им подфартило? От Бога, что сильнее Перуна?

– Азохун вей! Все от Бога! – сказал ребе Хаим с поклоном.

– И победы хазарские тоже?

– И победы, государь. Чтоб я так жил!

– А ежели примем мы твою веру, за кого будет Бог, за нас или за хазар?

– За более благочестивых, – ответствовал ребе Хаим.

– А коль равны мы благочестием?

– Тогда и биться будете на равных, и Бог никому не помощник.

Сидя за спиною князя, Чуб Близнята склонился к боярину Лаврухе и прошептал:

– Ну ловкач, ну скользкий змей! Как вывернулся, а!

– Опасный человек, твоя милость, – едва шевеля губами, произнес Лавруха. – Очень опасный!

Что до князя Владимира, тот призадумался пуще прежнего, потом сказал:

– На равных, значит… На равных – это хорошо… это я их, поганых, к ногтю возьму… Чарку мне!

Князю поднесли чарку кислого фряжского вина, он скривился, но выпил. Поглядел на наследника, ковырявшего в носу, на иноземных священств, на бояр, распаренных и возбужденных, и ткнул перстом в новеградца Микулу.

– Ну-ка, Жердяич, скажи, что думаешь. Велю тебе слово молвить!

Микула вскочил, поклонился небрежно, расправил плечи и рявкнул:

– Уж скажу, государь-батюшка, скажу, не обессудь! Что нам эти еудеи безземельные, что латыняне с их торговлей да мощеными дорогами? Дальше хватать надо, глубже! Ехипет, он где?… Знамо дело, в Африке! Рядом с Индиями да Аравиями, по другую сторону Китая! Войдем с Ехиптом в любовь и дружбу, на Индии вместе ударим, будут воины наши портянки стирать в Индейском море-окияне! Казаков в Китай пошлем, пусть порежут косоглазых! Гору Тибет завоюем! А там, глядишь, людишки египетски узрят славу нашу и придут под руку твою княжескую! И будет у нас держава от южных гор до северных морей!

Наследник, возбудившись от этих прожектов, заерзал в кресле, засверкал глазами. Бояре зашумели, кто одобрительно, кто возмущенно, а кто и засвистел в два пальца. Князь, однако, насупился, поглядел на Жердяича хмуро и сказал:

– Сядь, боярин. Что ты мне про Индии толкуешь? Я с индеянцами не ссорился, у меня с каганом рознь! Мне бы Азов отспорить, а не гору Тибет!

Однако Микула садиться не стал, а принялся возражать государю и приводить всякие вздорные доводы. Тогда князь Владимир стукнул об пол булавой, окинул боярина тяжелым взглядом и объявил:

– Дерзок ты, Жердяич! Опять говорю: опусти зад на лавку! Не то велю в нужник спровадить, в яму смрадную!

Боярин с ворчанием сел, а князь распорядился, чтобы священства меж собой потолковали и потешили его достойным спором. Пусть, сказал государь, Менту спросит латынян, а потом Помпоний – Менту; после иудей задаст свои вопросы и будет спрошен в свой черед. А если охальник какой выкрикнет поносное или шуметь начнет, тащить его в нужник и мордой к очку приспособить.

Устрашившись, бояре притихли, а Менту-хотеп, кивнув толмачу, промолвил:

– Сказано было достойным Помпонием, что бог Юпитер дал римлянам силу, богатство и власть. Однако многие латыняне поклонились Амону, Исиде и Осирису. Их святилища в Риме стоят и в других городах латынян, и молятся в них люди по египетским обрядам, и служат там наши жрецы, как мне доподлинно известно. Не значит ли это, что отшатнулся Рим от Юпитера в пользу древних богов Египта? – Тут Менту-хотеп вскинул руки величественным жестом и возгласил: – Скажи, Помпоний Нума, прав ли я в своих речах? И ваш Юпитер не младший ли брат Амона?

– Не прав, – с жаром возразил латынянин. – Те, кто поклоняется Амону, чтят в нем Юпитера, в Исиде чтят Юнону, мать богов, а в Осирисе – Плутоса, повелителя мертвых. Юпитер не младший брат Амона, а сам Амон, или Зевс, или Ваал. Имена различны, но это наш Юпитер.

Князь выслушал, кивнул и снова потребовал чарку.

– Наши боги видом благородны и прекрасны, и сотворили они людей по своему подобию, – молвил Помпоний Нума. – У ваших же божеств облик звериный и птичий, и поклоняетесь вы кошкам, ибисам, баранам, крокодилам. Не потому ли, что боги ваши больше для животных, а не для человека, который есть венец природы?

Рехмира и Менхеперра снисходительно усмехнулись, а Менту-хотеп ответил через толмача:

– Не ты ли сказал, что Амон и есть Юпитер? И разве Юпитер не принял однажды обличье быка?

Так они говорили друг с другом какое-то время, а толмач-хитрец переводил, стараясь, к выгоде Помпония, чтобы ответы Менту были не слишком убедительны. Князь еще раз приложился к чарке, княжич Юрий затосковал и принялся пересчитывать пальцы, а бояре, внимая мудреным речам, тоже поскучнели – кто зевал, прикрывшись бородой, кто почесывал пузо, кто прикидывал цену ожерелий египтян да римских венков и браслетов. Микула Жердяич и вовсе сделал вид, что дремлет. Однако Чуб Близнята не пропускал ни слова, то и дело переглядываясь с Кудрей и Лаврухой. И мнилось им, что в скором времени Юпитер повергнет Амона.

– Довольно! – молвил наконец князь Владимир, поднимаясь. Он направился к окну, поглядел на площадь, полную народа, на Святое Капище, где еще торчали истуканы, но уже не дымились костры, и повторил: – Довольно! Хватит! Пусть спрашивает иудей!

Сидевшие в палате оживились. Пожалуй, кроме Чуба и Лаврухи, никто не принимал всерьез ребе Хаима – уж слишком неказист он был в темной своей одежонке и стоптанных хазарских сапогах. Роста невеликого, тощий, как приблудный пес, он и казался псом сравнительно с дородным сытым Нумой и благообразным Менту. Пес, однако, мог покусать, и бояре, чувствуя это, готовились развлечься.

Князь вернулся к престольному креслу и кивнул ребе Хаиму.

– Говори! Спрашивай!

– А что спрашивать, государь? – Ребе пожал узкими плечами. – Все и так известно! Сатурн, отец Юпитера, пожирал младенцев, собственных детей, за то Юпитер его и убил. Сет египетский, братец Осириса, тоже в убийстве виновен, а еще в кощунстве: разрубил тело брата и разбросал куски по всей земле, а Гору вышиб глаз. Богиня Венус, истинной любви не зная, разве с козлом не спала… Юпитер сына изуродовал, Вулкана, – так и остался тот хромоногим… Куда ни глянь, убийства да прелюбодеяния! Разве божьи это дела? Нет, не божьи, а мерзкие, страшные, жестокие! Только не было ничего такого, государь, все сказки и легенды, людьми придуманные. А сочинили их для оправдания пороков – мол, если боги преступны, что же с нас, людишек, возьмешь? – Ребе Хаим сделал пару шагов, встал перед шестью жрецами и сказал: – Не буду я их спрашивать, не нужно это. Лучше пусть меня спросят.

– Добро! – Князь пристукнул булавой. – Спрашивай, Менту!

Египтянин поклонился и произнес несколько певучих фраз. Толмач, хитроглазый молодец в кафтане Посольского приказа, почесал в затылке.

– Не хочет он спрашивать, государь-надежа. Говорит, что еудейская вера тоже почтенная и древняя, и хоть плохо ребе сказал про Сета, Осириса и Гора, он с ним спорить не станет.

– Почему?

– Я знаю иудеев. Они упрямее ослов, и их никто не переспорит, – объяснил Менту-хотеп через толмача. Подумал и добавил: – Не стоит таскать песок в пустыню.

– Тогда я спросить, с дозволения государь, – выступил вперед Помпоний Нума. Дождавшись кивка князя, он приосанился и молвил: – Скажи, жрец иудейский бог, твой народ считай себя избранный?

– Всякий народ, что пришел к Господу, избранный, – ответил ребе Хаим. – Просто мы пришли раньше других.

– И потому бог любить вас очень сильно, – произнес Помпоний с ядовитой усмешкой. – Было вавилонское пленение? Было! Было персидское? Было! Было и есть египетское? Было и есть! А кто вас, избранных, не резал?… Ассирийцы, персы, греки, египтяне и мы, римляне! Все резал, а бог, я думаю, глядеть и в ладоши хлопать. Очень добрый бог! Очень защитный! Очень надежный!

Ребе Хаим потемнел лицом.

– Ты Бога моего не трогай, шлемазл римский! Пути Его тебе не ведомы, помыслы Его не для твоей душонки! Откуда ты знаешь, почему и зачем подвергает Он нас испытаниям и суровым тяготам? Не для того ли, чтобы закалились мы как сталь булатная, надвинулись на Рим и камня не оставили от града нечестивого?

– Надвинетесь, дети праха, надвинитесь! – расхохотался Помпоний, хлопая по толстой ляжке. – Когда море расступиться, а солнце взойти на западе, тогда Рим будет ваш!

– Может, так и случится, римлянин. Придет русская земля к Господу и сокрушит твои легионы, а мы, – ребе приложил к груди ладонь, – мы поможем пушками, деньгами и молитвами. Вот смеху-то будет! Щит киевских государей на вратах Рима! А что до солнца и моря, так и они подвластны Господу, и было уже так, что солнце остановилось, а море расступилось. Спроси о том у почтенного Менту-хотепа!

Египтянин склонил голову и сказал через толмача:

– Было. Не лжет иудей.

– Знать, силен его Бог! – выкрикнул кто-то из бояр.

– А милостив ли? – спросил другой.

– Не убивал ли других богов, братьев своих? – полюбопытствовал третий.

Ребе Хаим воздел руки к расписанному звездами потолку.

– Господь милостив к тем, кто верит в Него, а к врагам их грозен. Что до других богов, то не мог Он никого убить, ибо не существуют те боги. Господь всемогущий един, и нет у Него ни сестер, ни братьев, а только божественные слуги, ангелы, серафимы и херувимы. Но людей Господь возлюбил больше ангелов. Мы дети Его, и тех, кто помнит об этом, Он награждает, а тех, кто забыл, карает!

Гул пошел среди бояр – и тех, кто стоял за Египет, и тех, кого прельщала вера латынян. Гул, шепоты, пересуды, стук и шарканье… Кажется, то были знаки одобрения, и это насторожило Близняту. Еще больше ему не понравилось, что государь хоть и грозился сунуть в нужник самых шумных, ни словом сейчас не обмолвился. Должно быть, пришлось ему по сердцу, что иудей завоевал сторонников.

Очевидно, Помпоний Нума тоже это ощутил. Его лицо побагровело, глаза налились кровью, точно у разъяренного быка. Наступив на ребе Хаима – так, что тому пришлось попятиться, – Помпоний ткнул его в грудь кулаком и воскликнул:

– Лжа! Лжа говорить иудей! Мы его божка не знаем, и как он нас покарал? Рим благоденствует и правит половиной мира!

– Богатство и власть не то же самое, что радость и любовь, – возразил ребе. – Богатство ваше от ограбления других народов, а власть жестока и неправедна. А потому, римлянин, киш мир ин тохес унд зай гезунд[16].

Хоть сказано это было на неизвестном языке, смысл от Помпония не ускользнул. В ярости сорвав золоченый венок, он вскинул его вверх и закричал великим криком:

– Все ложь, что изречь иудей! А правда – вот она, правда! Обряд нечестивый в его вере, от нечестивого проклятого бога! Есть и пить они гнушаются с прочими людьми, не принимают в дом гостей другого племени, а если примут, убивают их! Интригу плетут, чтобы мир захватить! К злату жадны, как зверь гиен до падали!

Сложив руки на груди, ребе Хаим спокойно ответил:

– Нет у меня злата, все на тебе висит, римлянин. Про интриги мировые и убийства гостей мне ничего не ведомо. Вранье все это, чтоб я так жил! А насчет еды и питья ты сильно ошибся, и это все увидят. – Тут ребе поклонился князю. – Вот в чужом доме я стою, среди чужих людей… Пусть, государь, принесут мне питья крепкого, какое лишь на Руси варят, а к нему бублик на закуску. Пусть принесут, а римлянин посмотрит, как я пью и кушаю в твоем дворце.

Князь Владимир повел бровью.

– Первача ему дайте! Из моей чарки! И закусить, что попросил!

Набежали слуги с подносами, притащили чарку в три кулака и бубликов блюдо. Все в палате замерли – смотрели, что станется с ребе, ибо чарка была немаленькая, а первач княжеский изрядно крепок. Ребе принял питье, поклонился князю, молвил: «Лехаим!»[17] – и высосал крепкое на единый дух. Крякнул, пожевал бублик и снова поклонился.

– Благодарствую, государь!

Среди бояр послышались смех и выкрики:

– Одолел, леший его побери!

– Наш человек, одначе!

– Теперь пусть Помпохе поднесут! Пусть пьет, а мы посмотрим!

– Что Помпохе?… Все пусть пьют! Нам тревезых волхвов не надо!

– А еудей годится! Лихо выпил!

Ребе Хаим повернулся к боярам, отвесил поклон налево, отвесил направо и сказал:

– Ну выпил! А кто ж у нас в Жмеринке не пьет?

Князь усмехнулся, наследник тоже выдавил улыбку, а бояре зашумели весело. Что до священств иноземных, то египтяне казались спокойными и походили видом на каменных сфинксов своей родной земли, а латыняне сильно взволновались – Помпоний тряс щеками, Цицей Каппа глядел хмуро, а Марий Гординий шарил у пояса, будто нож искал.

Кудря, Лавруха и Близнята Чуб сблизили головы, зашептались.

– Похоже, приглянулся государю иудей, – тихо молвил Чуб. – Княжью чарку ему поднесли!

– Я и говорю, опасный человек, – пробормотал Лавруха. – Обратает господина нашего, и будет тот под его дудку плясать.

– Боюсь, Помпоха супротив него не выстоит, – заметил Кудря. – Лапоть, хоть и латынянин!

– Лапоть, – согласился Лавруха. – Уж взялся врать, ври так, чтобы не поймали.

Кудря горестно вздохнул.

– А вдруг князь-батюшка латынян погонит? Что делать-то станем, братие? Деньги возвращать?

– Плохая мысль, – сказал Близнята Чуб.

– А есть хорошая?

– Шшш… Поглядим, что дальше будет. Не такой уж простак этот Помпоний.

Словно оправдывая эти слова, Помпоний Нума ринулся в бой. Воздев обе руки к потолку, сверкая перстнями и браслетами, он встал перед князем и зычным голосом воскликнул:

– Слушай, славный государь, слушай все, патриций! Не все я поведать про иудейский обряд! Тайный есть и самый мерзкий! Печь они хлеб особый по названию маца, а месить тесто для хлеб не с вода и молоко, а с кровь! И кровь брать у младенцев иной веры, покупать их или воровать и резать жилы медным ножиком, что вручил их бог нечестивцу Моисею на горе Сион! Вот правда о них, вот…

Бац! Кулак ребе Хаима врезался Помпонию в скулу под глазом. Невелик был кулак и костляв, да, видно, крепок – глаз сразу заплыл чернотой.

– Это тебе, шкура римская, за Бога моего, – произнес ребе. – А это, лгун продажный, за пророка Моисея! – Под другим глазом Помпония тоже расцвел синяк. – Еще добавлю, вражина, за гору Сион, за медный ножик и младенцев, а напоследок за мацу.

Ребе работал кулаками с умением и ловкостью, и так как народ в палате ошеломился, успел разукрасить латынянина добрым десятком синяков. Наконец Каппа и Гординий пришли в себя и бросились оттаскивать ребе, но не тут-то было. Гординий рухнул, получив коленкой между ног, Каппа дернул иудея за рукав, ветхая ткань порвалась, и он отлетел назад. Ребе Хаим, повернувшись к новому противнику, наклонился и с разбега ударил его головой под дых. Оставив Гординия и Каппу корчиться на полу, ребе снова занялся Помпонием, приговаривая, что за ножик, гору и мацу положено по оплеухе, за младенцев и Моисея – три затрещины, а вот за Господа много больше. Грозен Господь, и не прощает Он обид и лживых слов! Так что придется ему, ребе Хаиму, вколотить уважение к Богу в римскую морду, а коли морда недовольна, пусть зовет на помощь своего Юпитера. Где он, этот Юпитер, с громами его и молниями?… Где?…

Юпитер не появился, зато над лавками правого ряда возник Микула Жердяич и заревел, заорал во всю мощь тренированной думской глотки:

– Так его, браток, так! Бей кабана латынского! В харю, в носопыру! Юшку ему пусти! Ай, попал, ловкий мой! Ха-арашо течет… Ай, молодца!.. Вот это по-нашему, по-новеградски… В ухо еще приложи! И по яйцам, по яйцам!

Князь Владимир положил булаву на колени, откинулся в кресле и захохотал. Несколько мгновений лишь смех государя аккомпанировал воплям Микулы, затем палата словно взорвалась. Бояре повскакали с мест; кто кричал «Ой, любо, любо!», «Ату его, ату!» и «Пасть порви!», кто топал сапогами, кто улюлюкал и свистел, кто подбадривал ребе хлопками в ладоши, кто советовал хряснуть в челюсть, по зубам, кто вопил на варяжском «Фак его, фак!», ибо были средь бояр люди варяжского корня. Княжич Юрий поматывал головой в такт ударам ребе, сжимал кулаки и сверкал глазами, а когда Цицей Каппа отдышался и снова бросился на выручку Помпонию, наследник привстал и лично пнул Цицея в задницу ногой. Палата была что море в бурный шторм, и лишь три утеса оставались недвижимы среди всеобщего волнения: Менту-хотеп, Рехмира и Менхеперра. Их лица были спокойны, руки скрещены на груди, губы плотно сжаты, и лишь искорки в глазах не вязались с этой показной невозмутимостью. Внимательный наблюдатель догадался бы, что за избиением римлян они следят с большим удовольствием.

Ребе Хаим поверг Помпония ниц и со словами: «Прости мя, Боже!» – хлестнул его оторванным рукавом по жирному загривку. На том экзекуция завершилась. Тяжело дыша, ребе принял княжескую чарку, поднесенную слугой, выпил и поклонился князю.

– Не гневайся, государь! Если и сотворил я тут шурум-бурум, то не своей волей, а только велением Господа. Он снисходителен к людским грехам, но лжецов и хулителей не любит. Ой не любит! Для них расплата быстрая и кара неминучая. Азохун вей!

– Этот Бог мне нравится, – произнес князь Владимир, отсмеявшись. Затем он окинул палату строгим взглядом и молвил: – Кончили веселие, бояре! Поглядели мы на священств иноземных, послушали их речи и даже потешились шутейным действом, какого увидать не чаяли. Теперь к делу! Жду я советов от Думы Малой и Думы Большой, срока на те советы даю два дня, а на третий примем мы решение. Пока же священства пусть остаются в Киеве, пьют, едят, отдыхают да лечат раны, кому то надобно. – Тут князь повернулся к Помпонию, который, кряхтя и охая, поднимался с колен. – Ты уж не обессудь, гость дорогой! Таков у нас обычай: двое дерутся, третий не лезь! Сам же я разумею, что за богов своих не только словом, но и делом можно постоять, особенно доблестным римлянам. Чарку мне!

Бояре, кланяясь, стали расходиться. Вскоре палата опустела; остались в ней хмельной князь, наследник Юрий да стражи из парадной сотни. Еще ребе Хаим, которому князь сделал знак приблизиться.

– Распотешил ты меня, слуга божий, зело распотешил, – произнес государь Владимир. – Дарю тебе чарку, из которой пил, но это малая награда. Еще проси! Чего душа твоя желает?

– Привести народ сей к Богу, а более ничего, – ответил ребе, глядя на окна, за которыми лежал город.

– О боге будет сказано через три дня. Себе чего хочешь? Казны златой? Каменьев самоцветных? Хором тесовых в граде Киеве? Платья богатого? А может, – князь лукаво сощурился, – девку румяную, к любовным утехам скорую?

– Упаси Бог! – ребе Хаим всплеснул руками. – За чарку благодарствую, а что до девиц, стар для таких утех! Прошло мое время, государь!

– Но кулаками ты машешь знатно, – встрял в разговор княжич Юрий. – Где такому научился?

– В Жмеринке, юный господин, в Жмеринке, – со вздохом сказал ребе. – У нас там что ни двор, так хулиган, что ни улица, так разбойник… Поневоле научишься! Такое уж место эта Жмеринка…

* * *

В Жмеринку входили отряды батьки Махно. Первой – конная сотня на быстрых скакунах, затем тачанки с пулеметами и снова всадники, за ними – пешая толпа всяких мародеров и оборванцев, приставших к батьке в последние дни. Последним двигался обоз, две сотни телег с военным запасом, взятым в полтавском арсенале. Ручных бомб и патронов было в избытке, а вот с провиантом туговато – прокормить ораву, набежавшую в чаянии грабежа, батька не мог. Потому его хлопцы первым делом открыли охоту на кур, свиней и другую живность, шаря по домам и лавкам в поисках съестного. Населением занялись позже, но капитально.

Батька издал приказ в два пункта: всех инородцев с богатеями гнать из города, кто начнет сопротивляться, вешать, а девок брать в общак; все остальные, кто пролетарского происхождения, вступают мигом в Добровольческую армию, а если желания нет, то будет им та же петля и братская могила. Батька нуждался в пополнении после боя у Полтавы, чей гарнизон изрядно потрепал его войска. К тому же лазутчики сообщали, что в Киев идут Буслай, Пугач и Стенька Разин, и с каждым атаманом не пятьсот бойцов, как было договорено, а тысячи две или три. Батька Махно полагал, что для защиты собственных законных интересов он должен явиться в столицу с такими же силами или с войском побольше. О Пугаче Емельке говорили, что мужик он разумный, на баб не падкий и знает счет деньге; значит, с ним договориться можно, поделить Киев на части и выжать монету без лишней торопливости. Но Буслай и Разин были те еще беспредельщики и воры. Стенька, утопив свою княжну, совсем ошалел, резал и жег всех встречных-поперечных, да и Буслай любил подпустить петуха не по делу. Батьке Киева было не жаль, пусть горит ясным пламенем, но после того лишь, как не останется в нем ни полушки. Ни звонкой монеты, ни сукна и бархата, ни коней и быков, ни вин, медов и прочих ценностей. Вот тогда пусть полыхает!

Батькины хлопцы исполняли приказ с большим рвением, и за день Жмеринка опустела. Жили здесь всякие люди: румыны и венгерцы, поляки, иудеи, греки, половцы, цыгане, даже один монгол нашелся. Цыгане тут же собрались и утекли, а прочие, кто обитал не в шатрах, а в домах, кто имел хозяйство, дочерей и жен, вздумали права качать пред новой властью. Но хлопцы их быстро урезонили: монгола, что сабелькой вздумал махать, на кол пристроили, иудеев живьем пожгли, венгерцев в землю закопали, с греков сняли кожу и так далее. Конечно, это было нарушение батькиных приказов, он ведь вешать велел, а не жечь и кожу драть. Но вину эту батька простил, понимая, что не хлебом единым сыт человек, надо ему и бабу дать, и всякое иное развлечение.

Развлекались дней пять, потом двинулись на Умань.

* * *

Юний Лепид Каролус имел в Зимнем четырех осведомителей, так что диспут о вере и схватку ребе Хаима с Помпонием Нумой ему расписали во всех деталях. Он не очень удивился; будучи римским резидентом на Руси, он знал о привычках местного народа, решавшего на кулаках многие вопросы, а иногда вступавшего в схватку из удали либо по природной склонности или свирепости. В Новеграде ходили стенка на стенку, в Рязани бились оглоблями, в Твери, Тамбове, Костроме поножовщина была обычным делом, да и в столице день без драк не обходился. Варварские нравы, дикие обычаи! В Риме тоже любили потешиться, но в цивилизованных рамках, в Колизее, на гладиаторских игрищах. Хочешь смотреть – плати, а там можешь орать и беситься сколько влезет! Плебсу радость, а казне прибыток… Опять же налоги с бойцовых клубов и самих бойцов и разумное отвлечение масс от политики, забастовок и тому подобного. Но на Руси разум не уважали, отдав приоритет ножу, дубинке и, разумеется, деньгам. Словом, Юний Лепид не удивился, что драка иудея с Нумой не была остановлена князем и что ни один из думских бояр, включая подкупленных, не заступился за римского жреца. Хотя деньги взяли, как утверждал патриций Чуб.

Сам Чуб взял больше всех и был обязан отработать взятое. Обещано, что Русь войдет в зону римского влияния, а что обещано, нужно выполнять! Средства затрачены немалые! И сколько еще придется затратить… боеспособность легионов дорогого стоит… день войны впятеро больше, чем день в лагерях…

Был еще запасной вариант с Троцкусом и большаками, но это отнюдь не исключало более мирного решения вопроса с единением веры, прочным политическим союзом и продвижением на восток малыми силами. Бунты, конечно, неизбежны, но мелкие; два легиона плюс княжье войско подавят их, займут ключевые позиции от Днепра до Урала, а мятежники отправятся в Сибирь. С большаками так не получится. Если вспыхнет гражданская война, придется ударить большей силой, всеми легионами, что ожидают на границе… Юний Лепид хорошо разбирался в военной стратегии и понимал: на замирение этих земель, огромных и беспокойных, уйдут годы, тысячи жизней солдат и миллионы денариев. Правда, жертвы того стоили: победителю достанутся леса и воды, рудники и пахотные земли, масса богатств, которые в этой стране не ценят и не умеют взять.

Его мысли вернулись к иудею. Князь, по информации лазутчиков, был к нему благосклонен, чашей серебряной одарил, а над Помпонием смеялся… Нехорошо! Совсем нехорошо! – решил Каролус. Помеха этот иудей, а что мешает, то нужно убирать. Как говорил император Нерон в далекой древности, нет человека, нет проблемы… И Сулла высказывался в том же смысле…

Присев к столу и взявшись за перо, он написал на латыни, что ребе Хаим, этот мерзкий иудей, – inutile terrae pondus[18], но тут же скомкал и выбросил лист. Никаких имен и никаких конкретных указаний на личность, подлежащую изъятию! Намеки, только намеки! Для чего в римской истории имелась масса вполне подходящих событий, известных людям образованным. К ним Юний Лепид причислял себя и в какой-то степени Близняту Чуба. Все же учился патриций в Риме и понимал латынь не хуже, чем родной язык!

Он снова взял перо, и на бумаге появилась фраза: Hannibal ad portas[19]. Тонко улыбнувшись, Каролус решил, что начало удачное и стоит продолжить в том же духе, напомнив Чубу, чем завершилась та давняя война. Как говорил Катон Старший, Carthaginem esse delendam[20], что очень подходило к случаю. Разрушен – значит, уничтожен! Все еще усмехаясь, он написал эту фразу и запечатал письмо.

Не глупец боярин, поймет.

КРОВАВАЯ ПЯТНИЦА

– Вот, – сказал ребе Хаим, поднимая на ладони массивную чарку, – вот, вчера государь одарил. А до того дважды чашу сию наполнили и мне поднесли.

– Красота-то какая! – промолвила Нежана.

– Кррасота! – подтвердил попугай. – Доррогой подаррок!

Утро выдалось погожее, и серебро сверкало точно второе солнышко, а от камней самоцветных тянулась по всему подворью радуга. Камни, украшавшие чарку, были четырех цветов: красный рубин, синий сапфир, зеленый изумруд и еще желтый камешек, названия которого Нежана не знала. Сама же чаша была не маленькой, с горшок для сметаны, с дивным узорочьем по серебру: звери единороги, грифоны и камелеопарды. Сразу видно, княжья посудина!

– И что ты с нею делать будешь? – спросила Нежана. Сидя на крыльце, она пришивала рукав к одежке ребе Хаима, порванной в баталии с латынянами.

– В богослужении пригодится, – ответил ребе. – Фимиам изливать или там мирру… В храме Божьем пахнуть должно благовонием, как в райских кущах.

– Хорошо, должно быть, в раю, – вздохнула Нежана. – Скажи, ребе, что там еще, кроме приятных запахов?

– Попадешь туда во благовременье, узнаешь.

– А примут ли меня в рай?

– Тебя – непременно. Ибо ты, дочь моя, добра и сердцем чиста. К таким Господь благоволит.

– А муж мой? С ним что станется?

– Он воин, и значит, повинен в грехе смертоубийства. Но если к Господу придет и покается, будет прощен. В крайнем случае помучается век-другой в чистилище.

– Хорошо, если так. Без него мне рай не рай.

– Ррай! – выкрикнул попугай. – Ррай, брред!

– Ах ты, нечестивец, – сказала Нежана, доставая из кармана чищеный орех. – На вот, только замолчи. – Она подергала рукав, убедилась, что пришито крепко, и протянула одежку ребе Хаиму. – Ты говорил про свару с латынянами… Не круто ты их?… Может, бить не стоило?

– Стоило. – Ребе натянул свое долгополое одеяние. – Стоило, ибо горды, заносчивы и лживы. Опять же толстого я проучил к его же пользе. Господь карает за хулу и мог наслать Помпонию болезнь со скорой смертью. А так правосудие свершилось, и отделался он синяками. Мне удовольствие, Господу радость, а князю и боярам потеха… Всем приятно, кроме римлянина.

Нежана стала прибирать нитки с иголками в ларчик. Вид у нее был задумчивый.

– Как полагаешь, государь твою веру выберет? Ты сказывал, что твои речи ему понравились и боярам тоже… что кричали за тебя и против латынян… и княжич Юрий был к тебе милостив… Вдруг снизойдет на них просветление! Господь ведь может все!

– Может, но не желает, – сказал ребе Хаим. – Не желает веру волей своей навязывать, то есть силой божеской. Человек сам должен к Нему прислониться, сердцем и душою прикипеть. Такая вера будет крепкой, а все иное – от лукавого. Не выбирают веру ради выгод, торговли успешной, славы и воинских побед. Поймут это князь и бояре, быть Господу на Руси, а не поймут, останется здесь царство идолов и золотого тельца.

– Хайло говорил, что прежних богов сегодня на берег стащут, – сказала со вздохом Нежана. – Такое повеление его ратникам… Все одно другую веру выберут, не ту, так эту, и приказано Перуна, Сварога и остальных по водам пустить. Вот слез-то будет!..

– Пойдешь смотреть? – спросил ребе.

– Не пойду, Хайло не велел. Сказал, что драка может начаться, и многих тогда посекут и потопчут. И еще сказал, что с прежними богами надо проститься не в злобе и ярости, а тихо и пристойно.

– Это он прав, дочь моя. Ваши боги долго стояли на этой земле, и хоть они ложные идолы, но проводить их нужно с честью. – Ребе склонил голову к плечу, прислушался на миг и добавил: – Господь не против.

– Тогда я костер в огороде разложу, – молвила Нежана, поднимаясь. – Наши боги любят… любили живой огонь. Пусть горит костер до вечера, а как погаснет, я с ними и распрощаюсь. К тому времени Хайло придет, выпьет с тобою за наших богов и долгое их служение… Господь не разгневается, ребе?

– Нет. Он ревнив, когда почитают другого бога, а на прощание запретов не накладывал. Может, все ваши божки у Него уже в ангелах ходят, – сказал ребе Хаим. – Пойдем, дочь моя, разложим костер.

* * *

Марк Троцкус провожать богов не собирался. Ни провожать, ни новых встречать, чьи бы они ни были. Он сидел в Посольском приказе, в комнате, отведенной толмачам, и переписывал на русский договор с латынянами. Уже не первый, какие заключались между князем-государем и римским Сенатом. Были денежные документы о займах под солидный процент с твердой княжеской гарантией, были соглашения о торговле и благоприятствии римским купцам, были обязательства на поставку леса и металла, льна и зерна, пеньки и воска и много чего еще. Нынешний договор касался монополии на табак, которую князь отдавал банкирскому дому «Брут, Цицерон и компания» ровно на половину века. Составляя перевод, Троцкус фыркал с возмущением – уж больно нагло Рим собрался обобрать страну грядущего социализма. Другое дело, что будут латынянам не металл и лес, а пули из этого металла, доски на гробы и пролетарский тяжелый кулак. Только бы народ поднять и до власти дорваться, а там поглядим, кому табака понюшка, а кому с навозом кружка!

Но сильней, чем на бывших соплеменников, ярился Троцкус на Вовка Ильича. Ну интриган, ну паскудник! Комитет собрал, пролез в председатели и тут же стал портфели раздавать! И ему, Марку Троцкусу, второму, если не первому, партийному лицу хлебный сбор определил! Разумеется, дело важное, но тот, кто им займется и будет крестьян потрошить, плохую получит славу. Те же крестьяне его возненавидят до скрежета зубовного, а их на Руси большинство! С такой репутацией не выйдешь в первые архонты… Скорей обвинят в перегибах и к стенке поставят, на радость Ильичу…

Но мы еще поглядим, кто кого! – подумал Марк, разгибая уставшую спину. Поглядим! Яга Путятична призналась, что в комитете нет полного единодушия. Опять же атаманы в Киев явятся, а им твердая власть не по нраву. Начнет Вовк командовать и получит пулю в лоб! Сила нужна, чтобы атаманов усмирить и к пользе революции направить! Вот если бы Хайло…

Тут Марк заметил, что толмач за столом напротив смотрит на него в упор и ухмыляется. Толмача звали Гоблей, и считался он единственным в приказе знатоком египетского языка, даже иероглифы разбирал, изображая с большим искусством всякие надписи с шакалами и соколами. До недавних пор работой он загружен не был – так, переводил раз в год послание египетского президента князю по случаю именин, а в другие дни читал загадочную Книгу Мертвых или папирус о бальзамировании мертвецов. Правда, в последний месяц ему досталось крепко – в Египет путешествовал, купцу Никодиму толмачил, а в Киеве крутился около амоновых священств почти неотлучно. В приказе его знали как человека весьма ехидного и по этой причине не раз поротого на конюшне; особенно Гобля любил молвить пару фраз по-египетски, а коллеги затем гадали, то ли обложил он их, то ли похвалил, то ли высказался о погоде.

Ухмылка Гобли стала еще шире.

– О чем задумался, Маркуха? Не о том ли, как вчера хазарский ребе твоим латынянам вломил? Ой, любо!

– Не мои они вовсе, – буркнул Троцкус. – Не стриги всех римлян под одну гребенку. Помпоний этот – служитель культа, а я социалист и атеист.

Между ним и Гоблей особой приязни не было: Гобля, гнилой интеллигент, никак не поддавался агитации, считал социализм утопией, а пролетариев – придурками и хамами. Еще он пугал Троцкуса тем, что эти пролетарии его же и повесят[21].

– Раз не о вчерашнем думаешь, значит, о бабах, – заметил Гобля, вытаскивая из стола папирус с Книгой Мертвых, фляжку и пару стаканчиков. – А что бы нам, Маркуха, не врезать по чуть-чуть? Тут у меня мемфисский бальзамчик, Рехмирка угостил… Ох, забористый!

– За победу революции выпьешь? – спросил Троцкус, заранее зная ответ.

– Ты пей за революцию, а я – за то, чтоб ее не случилось. За тишину, покой и в человецах благоволение! – сказал Гобля, наполняя два стакана. Он выпил, занюхал Книгой Мертвых, шагнул к окну, выходившему на Княжий спуск, и произнес с удивлением: – Смотри, Маркуха, что тут деется! Народ так и валит к Дворцовой! Прям толпами! Это что ж такое? Князь будет речи держать и куны людишкам бросать? Или министра повесят? Нашего посольского, а лучше казначея?

– Сегодня идолов к Днепру сволокут, – пояснил Марк, знавший обо всем, что творилось в Киеве. – На пристани сложат, а там или в воду, или на дрова.

– Этого я не пропущу! – воскликнул Гобля и выскочил за дверь.

– Чтоб тебя самого на дрова, – пожелал ему вдогонку Троцкус, однако вполголоса. Затем бросил взгляд на табачный договор, почти уже переведенный, и пробормотал: – Ну Вовк, гадюка, посмотрим, кто тут будет править, а кто излишки у вилланов изымать! Власть в конечном счете у того, за кем штыки!

Мысли Марка снова вернулись к сотнику Хайлу. Эта проблема нуждалась в срочном решении, ибо, как сообщали из порубежных градов, в Киев шли уже атаманы и вели с собой народа без числа, тысяч тридцать или сорок. В отрядах большаков людей было меньше, и противовес лихой вольнице получался жидковатым. Правда, обоз с пивными бочками, обещанный Юнием Лепидом, уже стоял под Киевом, и оружия в нем хватило бы на десять полков. И полки эти можно было бы набрать в окрестных селах и столице, а еще княжих воинов переманить, коим деньги не плачены, и призвать дружины из Прилук, Бердичева, Житомира. Но нужен воевода, пролетарский генерал! Причем не всякий, а угодный Марку Троцкусу, точно исполняющий его распоряжения! Не будучи наивным, Троцкус понимал, что сотник не из тех людей, что едят с чужой руки, но не сомневался в собственном даре убеждения. Он был большой мастер дурить голову.

Взяв стаканчик с мемфисским бальзамом, Марк встал у окна, глядя на толпы, валившие по улице. Сейчас Хайло представлялся ему в виде спелой груши, которую чуть тронь, и свалится она прямо в рот. Только тронуть нужно умеючи и побольнее… Лицо Нежаны нарисовалось перед Марком, но ни жалости, ни даже сожаления он не почувствовал. Что жизнь людская в волнах глобальных потрясений?… Пепел, пыль и прах… Революция требует жертв, и многие из тех, что шли по Княжьему спуску к Дворцовой площади, станут такими жертвами.

Дело нуждается в хорошем исполнителе, думал Троцкус. Тут лучше Рябого не найдешь, Рябой жесток, хитер и жаден, родную мать без колебания зарежет… Ценные качества, если использовать их на благо великой идеи…

Он глотнул из стакана, крякнул и вытер брызнувшие слезы. Мемфисский бальзам и правда был заборист.

* * *

Близнята Чуб распечатал письмо серебряным ножиком и прочитал: «Hannibal ad portas. Carthaginem esse delendam». Ни подписи, ни имени адресата… Однако на латыни записка, и ясно, о чем и от кого. Вот только как она сюда попала, на палисандровый стол, в верхний кабинет?… Хорошо еще, что не в нижний, секретный… Прежде такого не случалось, не возникали на столе Близняты внезапные письма с намеками из латынской истории. Примечательный факт! Говорящий о том, что игра пошла серьезная, раз Юний Лепид не скрывает, что есть у него лазутчики в Сыскной Избе!

Любопытно, кто?… Чуб с подозрением уставился на портрет государя в простенке меж окон. Кто?… Забава-секретарша?… Нет, вряд ли, слишком очевидный фигурант, а к тому же девка глуповата и боязлива… Скорее, мелкий чиновник из канцелярии, письмоводитель или переписчик. Но спускать всех канцелярских в подвал смысла нет; этих изломаешь, новых наберешь, а среди них опять же римское недреманное око…

Недовольно скривив губы, Близнята сжег письмо. Но хоть кривился боярин и морщился, а понимал: прав Юний Лепид, Карфаген должен быть разрушен. Кончить надо иудея, и незамедлительно! Вот привез проклятый сотник шельму говорливую да ловкую! А может, каган того иудея нарочно послал?… Грамоты ответной от хазарского владыки не было, и получается, что ребе этот и есть ответ. Просили, так получите самого что ни на есть прохиндея!

Кто же мог такое знать?… Кто мог предположить, что старый иудей, жалкий и щуплый, понравится князю?… Что даже сукин сын Микула крикнет за него? Кто мог удумать, что Помпоний, жрец латынский недоделанный, не богат умишком, раз на лжи его поймали? А еще слабак и трус! При таких-то телесах мог уложить иудея легким тычком, а не размазывать кровь по роже! Вот тебе потомок славных воинов, наследник героев, что вели легионы на четыре стороны света! Впрочем, по правде говоря, в тех легионах римлян больше нет, а служит всякая шушера, от бриттов до венгерцев…

Пусть служит, то не наша забота, решил сыскной боярин, раскуривая сигару из хеттского табака. А вот что теперь князю-батюшке сказать?… Какие советы будут от Малой Думы?… И как половчее убрать старого хрена, священство иудейское?…

Обмозговав последнюю проблему, он вызвал красотку-секретаршу и велел представить ему Соловья-разбойника. Забава упорхнула, призывно повиляв бедрами, и не успел табак истлеть на палец, как Соловей встал перед боярином Чубом как лист перед травой.

Был он кучеряв, темноволос, коренаст, широк в плечах и очень силен – мышцы заметно бугрились даже под кафтаном. Любил баб, а особенно девок помладше, и хоть репутация насильника бежала за ним по пятам, отцы и мужья связываться с Соловьем боялись. Жалости он не ведал, славился как мастер сабельного боя, метко стрелял, а на бердышах мог порубить любой десяток из парадной сотни. Близнята подобрал его лет двадцать назад в муромских лесах, где юный Соловей грабил проезжих путников, прыгая с диким посвистом на возки с деревьев. Так что разбойник он был настоящий, по крайней мере, в молодых годах. С той поры Соловей много чему научился, завоевав уважение сослуживцев от пыточного подвала до сыскной канцелярии. В ведомстве Близняты он возглавлял команду тайных операций, три десятка ловких молодцов, умевших стрелять, и саблей махать, и на ходу подметки резать.

– Иудея видел? Того, что вчера отличился? – спросил Близнята.

– Само собой, твоя милость. Назади княжих стражей стоял, всех священств иноземных в морду запомнил.

– В нынешний вечер иудея уберешь. Не саблей, не пулей, топором его или палками забейте. И чтобы вид был такой, будто киевская голытьба либо босяки какие иудея порешили. Случайно, понимаешь?

– А что босякам да голытьбе до этого старого пня? – спросил Соловей, прищурившись. Была у него такая манера – щурить левый глаз. Зато правым он так смотрел, что самому Близняте делалось страшно.

– В доме сотника Хайла иудей остановился, в Малом Скобяном переулке, – пояснил сыскной боярин. – Сотник – княжий человек, государю преданный. Время нынче смутное, и это вызывает неприязнь – скажем, у тех же большаков либо иных злодеев. И решили они сотника убить со всеми чадами и домочадцами, а имение его пожечь. Что и сделали, а гость-иудей случайно подвернулся. – Отложив сигару, Близнята помахал рукой в воздухе, разгоняя дым. – Я все понятно объясняю?

– Все, твоя милость. Переулок этот я знаю, место не шибко людное, но соседи, однако, есть. Будут в свидетелях, что шпана учинила погром и резню. – Соловей повел могучими плечами. – Лишь одна загвоздка есть, твое боярство. Знаю я этого сотника, видел не раз… Дюжий мужик! Пристрелить не сложно, а вот топором его не возьмешь по-скорому. Умотает моих людишек.

– Не умотает. Нынешним вечером он во дворце в карауле стоит, на всю ночь. Его черед по расписанию, а в доме только жена с иудеем да еще, может, слуги.

– Всех кончать?

– Разумеется.

– И петуха пустить?

– И петуха. Только иудея бросьте во дворе, чтобы не шибко обгорел. Для следствия будет понятно, что убит не воинским оружием, а топором.

– Сделаем, твоя милость. Все чисто будет, не сомневайся.

С этими словами Соловей покинул кабинет. Близнята снова призвал секретаршу Забаву и принялся допрашивать, как попало к нему на стол письмо Каролуса. Но Забава только хлопала глазками, клялась, что никто к его боярской милости не заходил, а под конец разрыдалась. Пришлось ее утешить – прямо на персидском ковре, под портретом государя.

* * *

День был пятничный, тринадцатое число. Хайло со своими заступал на стражу вечером, но обстоятельства переменились. В этот день дворец охраняла сотня Мигуна, однако ратников Хайло тоже призвали к службе, а еще подняли варяжскую гвардию, восемьсот бойцов в полной воинской амуниции. Ожидались беспорядки, и воевода Муромец посчитал, что вторая сотня и варяги лишними не будут. Тем паче что дело всем нашлось: Мигун, как полагалось, караулил дворцовые входы и выходы, варяги встали на площади у решетки и оцепили Зимний со стороны Днепра, а молодцам Хайла досталась самая мерзкая работа – очистка Святого Капища. То есть бывшего Капища; на этом месте, говорили, скоро вознесется храм, но никто не знал, каким он будет – латынским, египетским либо иудейским. Собственно, расправа с идолами и служила причиной народных волнений, разыгравшихся в Киеве, – за решеткой и цепью варягов бушевала толпа, а люди все шли и шли по Княжьему спуску, заполняли Дворцовую площадь от края до края, набивались в ближние улицы и переулки, грудились над днепровской кручей и у моста. Огромные толпы! Такое скопление народа что порох – брось искру, и взрыв произойдет такой, что никакая стража не удержит.

Хайло стоял на каменном закопченном жертвеннике у самых Перуновых ног. Янтарные глаза божества смотрели в пространство с бездумной печалью; казалось, Перун прощается с Днепром и землями, где он правил и властвовал столько веков, принимал подношения, грелся в священном огне, слушал людские мольбы и наконец дождался предательства от своего народа. На шею бога были наброшены канаты, сзади его подпирали шесты, а внизу ждали катки из толстых бревен, на которых его, уже поверженного, потянут к берегу и воде. Серебряные усы Перуна обвисли; он будто предчувствовал незавидную свою судьбу.

Вокруг суетились угрюмые воины, и было заметно, что никто из них не рад порученному делу. Но служба есть служба; князь и воевода приказали, значит, надо исполнять. Двадцать человек готовились тянуть канаты, еще столько же подпирали истукана сзади кольями. Остальные трудились над Сварогом и Ярилой.

Хайло спрыгнул с жертвенного камня, прошел, пачкая сапоги в золе, по угасшему кострищу и махнул рукой десятнику Путяте:

– Тяни! Толкай!

Ратники дружно ухнули и взялись на шесты и канаты. Перун покачнулся, затем огромный деревянный истукан начал крениться, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее. На площади среди народа поднялся вой и стон, люди навалились на дворцовую решетку, а варяжская стража принялась их отгонять. Наконец бог рухнул на катки с оглушительным шумом, серебряные усы обломились, и лицо Перуна, прежде суровое и грозное, стало жалким, как у обиженного ребенка. Поглядел на него Хайло и вспомнил другую статую, ту, что торчала безмолвным стражем у ворот Свиристеля. А еще вспомнились тощий седой волхв, которого он приласкал нагайкой, и его проклятие: мол, самое дорогое потеряешь! Скрипнул зубами сотник и пробормотал:

– Шельмовство и дурость, а боле ничего… – Потом крикнул: – Перуна к берегу тащить, а остальных валите на катки! И поживее, орлы! Шевелитесь!

Истукана вместе с обломленными усами поволокли вниз, к речному берегу. Команды пускать богов по воде или рубить на дрова не поступало, воевода велел складывать дубовых идолищ на пристани, где поджидали два плотника и чиновник казначейства. Долотом выковыряли янтарные глаза Перуна и остатки усов, взвесили, записали в книгу, погрузили в сундук на телеге. Ратники уже тащили вниз Сварога.

Площадь была что кладбище, полное баб, мужиков и детишек, потерявших близких в кровопролитном сражении. Крик стоял такой, что грохот падающих истуканов был почти не слышен. Выкликали имена богов, плакали, вопили: «Перун, отец родной!», «Ярила, солнце красное!», «Велес, кормилец!», «Жива, мать, на кого нас покидаешь?», «Сварог, батюшка!». Вопили и рыдали так, будто с упавшим Ярилой солнце и впрямь закатилось навеки, а после свержения Живы и Велеса земля перестанет родить, а скот передохнет. Люди трясли ворота и железные прутья решетки, старались прорваться к Капищу, но варяжские стражи не пускали, били прикладами по пальцам, по головам и куда придется. Снова забравшись на пустой уже Перунов камень, Хайло разглядел, как из дворца выкатывают пулеметы и выносят ящики с патронами. Затем раздался зычный голос воеводы Муромца, варяжские гвардейцы отступили на двадцать шагов, примкнули штыки и изготовились колоть и стрелять.

Кто-то вздохнул за спиной Хайла. Сотник оглянулся, встретив взгляд Чурилы. В глазах молодого ратника застыла боль.

– Полоснут по толпе, крови не оберешься, – буркнул он. – А зачем? Глупый у нас народец… Все одно, будет, как князь приговорил…

Тоска легла на сердце сотника, тоска и ярость, какой он прежде не испытывал. Даже на ассиров он так не гневался, не ярился даже в тот миг, когда умирал Хенеб-ка. Ассиры были чужими, были врагами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось, а тут свои готовились стрелять в своих.

«Может, обойдется…» – мелькнула мысль.

Не обошлось. Разом рухнули три или четыре секции решетки, народ хлынул к дворцу и Капищу, и тут же залаяли, затарахтели пулеметы. Вопль и рев поднялись над площадью. Теперь кричали не от горя по свергнутым богам – стонали от нестерпимой боли, от жестокости рвавшего тело свинца, от ужаса смерти и страха за близких. Толпа отступила, оставляя убитых и раненых, пулеметы смолкли, и по залитой кровью мостовой двинулись вперед варяги. Они шагали плотной цепью, выставив штыки, топтали попавших под ноги и еще шевелившихся людей, шли как на параде, печатая шаг. Блестели начищенные каски, мерный топот гвардейцев перекрывал крики и плач, и под их напором толпа откатилась к середине площади, к колонне князей Олега и Игоря, и дальше, к Княжьему спуску.

Хайло вдруг заметил, что его люди не работают, а стоят разинув рты, глядя на площадь. Откуда-то возник воевода Муромец в сопровождении адъютанта, оглядел начальственным оком Капище и прорычал:

– Сотник, мать твою оглоблей! Что дармоеды твои отдыхают? Гррм… Ну-ка за дело!

Очнувшись, Хайло рявкнул в свой черед, и ратники зашевелились. Оставалось немногое – повалить малые статуи Чура, Дажьбога и Мокоши да свезти их на пристань. Там казначейский чиновник осматривал идолов, проверял, не осталось ли где серебра, бирюзы, янтаря, но боги уже не ощущали этого последнего позора. Древние боги были мертвы.

Солнце, так и не заметившее свержения Ярилы, шло на закат, площадь была пуста, и только мертвые валялись на ней темными неподвижными грудами. Мертвых было много, сотни три; кого посекли пулеметы, кого закололи штыком или затоптали. Над трупами уже кружило налетевшее невесть откуда воронье. Но бойня еще не закончилась – варяги, вытеснив с площади толпу, очищали Княжий спуск, и там слышались выстрелы, крики и стоны.

Капище, лишенное идолов, выглядело как брошенный погост с черными могильными камнями. Камни трогать не велели – должно быть, лягут они в основание храма, и новые боги будут стоять на них, на прахе жертв, на памяти о прошлом. Люди Хайла, потные, мрачные, взъерошенные, разобрались по десяткам, встали в строй, повесили на плечи винтари, а к ремням – сабли. Пришел Мигун, сказал, что дежурить этой ночью в Зимнем им не надо, сменят его лоботрясы из парадной сотни. Затем появился воевода Муромец, отозвал Хайла в сторонку и спросил:

– Как молодцы твои, сотник? Смотрю, что-то не веселы… Ослушников средь них не углядел?

– Ослушников нет, твоя милость, – доложил Хайло. – А что невеселы, так и день сегодня не шибко веселый. – Он поглядел на площадь и круживших над нею воронов. – Не всякий день в Киеве народ стреляют.

– Ты вот что, сотник, – хмурясь, промолвил воевода, – ты в умственные рассуждения не вступай. Ты помни, что я за тебя поручился, а государь тебя поднял. И орлов твоих он поит-кормит, а потому что велено им, то и должно быть исполнено. С радостью!

– Все исполнено, что приказали. – Хайло кивнул на пустые камни.

– Гррм… Исполнено, а радости не вижу! – буркнул Муромец. – Ладно, свободен! И орлы твои свободны. Семейных по домам отпусти, а остальные пусть в казарме ночуют и в полной готовности. Сам тоже вполглаза спи. Мало ли чего… – И воевода покосился на площадь, заваленную мертвецами.

Когда он ушел, Хайло оглядел своих людей, проверил боезапас и оружие и повел сотню к казарме. Мерно топали сапоги, побрякивали в сумках патронные обоймы, скрипели ремни, а других звуков не было. Шли молча, без разговоров и песен.

НОЧЬ НА СУББОТУ

Для предстоящей акции Соловей выбрал восьмерых. Многовато, чтобы зарезать женщину и старика-иудея, но он был человеком предусмотрительным и не слишком доверчивым. Боярин говорил, что сотника дома не будет, но это лишь слова, а на деле может по-другому обернуться. Многолетний опыт подсказывал: то, чего не ждешь, обычно и случается, и если хочешь все обделать скоро и надежно, людей бери побольше. Лишний запас спину не ломит.

Четверым из восьми молодцов предстояло кончить иудея и всех, кто окажется в хоромине, а затем ее поджечь. Остальным и себе самому Соловей отвел роль охраны, вооруженной не топорами, а как положено, при пистолетах и саблях. Но обувка у всех была худая, платье сермяжное, дыра на дыре, а рожи запачканы углем и пылью. Разбойничья шайка, все соседи поклянутся в том! Или, возможно, босяки из политических, решившие спалить сотника, верного государева слугу… Как выглядит и как ведет себя такой народец, Соловей, искусный провокатор, знал досконально.

Место для акции было удобное: дома в переулке строились по одну сторону, а с другой зеленела березовая рощица. За рощей – глубокий овраг, потом опять деревья, а за ними – другие хоромины, но далеко, там лишь огонь увидят. Из ближних соседей, которым предстояло стать свидетелями, Соловей рассчитывал на бобыля, жившего с сотником бок о бок. Помимо того, огород сотниковой усадьбы выходил к участку семейства мыловара, а за мыловаром обитал купчишка, державший на Торжище лавку пряностей. Можно было бы их тоже погромить для большей достоверности, не резать, а так, пугануть, чтоб лучше запомнилось, кто к сотнику явился. У купца, пожалуй, и ларец с монетами найдется, и кое-что еще, да и мыловар не из бедных…

Но, по зрелом размышлении, Соловей от этой затеи отказался. Велено как-никак не бандитский налет учинить, не грабеж, но акцию политических, большаков или как там они зовут свою кодлу. Они, конечно, воры, но не того замаха, чтоб грабить обывателей, им князя подавай со всем благородным боярством. А сотника сжечь – это в самый раз! Сотник государя бережет, и близких его, и дворец, а потому большакам ненавистен. До князя им не добраться, так хоть этого в гроб уложить! А коли нет его в хоромине, домашних порезать! Ну и старца-иудея заодно…

К дому сотника подошли в сумерках, дождались ночной тьмы в березовой роще, сидя на банках с горючим маслом. Окна, выходившие во двор, светились – должно быть, сотникова баба хлопотала по хозяйству. Оградка со стороны переулка казалась хлипкой, ворота без запоров, но дверь в дом была солидная, дубовая – такую с ходу не вышибешь. Да и хоромы ладные, ставились, видать, не так давно, лет десять-двенадцать назад… Укрывшись за толстым березовым стволом, Соловей разглядывал дом и двор, прикидывал, то ли дверь вышибать, то ли метать в окна банки с маслом, то ли поджечь хоромину с четырех углов. Боярину, однако, были нужны не обгорелые тела, а трупы с явными следами мужицких орудий, дубин и топоров. Так что Соловей решил: надо шумнуть во дворе, а как хозяйка выглянет, тюк ее, болезную, топориком, потом иудея разыскать, а уж после жечь. И кричать что-нибудь подходящее: бей княжьего слугу!.. громи наймита-кровопийцу!.. месть ему народная!.. Ну и другое, что писано в листовках большаков.

Взошла луна, и Соловей решил, что время теперь самое подходящее, не очень поздно, но и не слишком рано. По его команде четверо с топорами и дубинами проскользнули к сотнику во двор, остальные затаились у изгороди. Куняха, живодер известный, встал у двери, чтоб хозяйку тотчас успокоить, Бугор врезал палкой по балясинам крыльца, Хома и Жердь грохнули старые кринки на заборе. В доме кто-то заорал хриплым нечеловеческим голосом: «Куррва! Дррянь! Рруби!» Куняха от неожиданности отшатнулся, дверь раскрылась, и на крыльцо вышел сотник. Огромный, как медведь! И, похоже, при оружии. Куняха собрался было тюкнуть его в темя, но сотник перехватил топорище и так швырнул Куняху оземь, что кости затрещали. Потом вытащил саблю и рявкнул на весь переулок:

– Что за гости дорогие к нам пожаловали? Вроде с дрекольем и топорами? Так я щас вам кишки выпущу, байстрюки!

«Опа на! – подумал Соловей. – А сотник-то дома! Вот и верь после этого боярину!»

Он нашарил рукоять сабли и негромко произнес:

– Жердь, Хома, Бугор! Ну-ка, успокойте хозяина!

* * *

Вечером Хайло вернулся не один, а с Чурилой. Не хотелось молодому ратнику ночевать в казарме, и к своим девицам-полюбовницам, коих было три, он тоже идти не желал. Все мерещилась ему площадь с мертвыми телами, и хоть сам руки не приложил к убийству, не колол, не стрелял, а чувство вины не отпускало. В такое время выпить надо и поговорить, а с кем то лучше сделаешь, нежели с сотником и иудейским священством?… Сотник воину отец родной, а ребе Хаим вроде деда… Споет что-нибудь из святой своей книги или притчу подходящую расскажет, вдруг душа и успокоится.

Ввалились они в дом мрачные, потные, уставшие, но после мытья и первой чарки немного отошли. Нежана уже слышала от соседки-мыловарихи, что творилось на Дворцовой, а теперь об этом рассказал Хайло, поведал обстоятельно, запивая горькие слова первачом. Нежана ахала, ужасалась и утирала слезы, ребе Хаим шептал молитвы, а Чурила бормотал, что не жалеет князь людишек, надо бы ночью идолов сбросить и тайно сжечь, тогда бы и смертоубийства не случилось. Тут ребе вспомнилась история про Моисея, который вывел иудеев из Египта и таскал по пустыне сорок лет. В жарких бесплодных краях многие погибли от голода и жажды, умерли от старости и болезней, от ядовитых гадов и по другим причинам, но была в тех странствиях жестокая необходимость: хотел Моисей, чтобы до земли обетованной добралось поколение, не знавшее рабства у египтян, не помнившее про египетских богов, верное одному лишь великому Господу. Так всегда бывает, сказал ребе, когда старая вера сменяется новой; тут не обойдется без тяжких испытаний, лязга мечей и невинных жертв.

Сказавши это, он запел:

При реках Вавилона, там сидели мы и плакали,

когда вспоминали о Сионе.

На вербах посреди его повесили мы наши арфы.

Там пленившие нас требовали от нас слов песней,

а притеснители наши – веселия:

«пропойте нам из песен Сионских».

Как нам петь песнь Господню на земле чужой?

Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня,

десница моя.

Прилипни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя,

если не поставлю Иерусалима во главе

веселия моего…

Хоть печален был этот псалом, но лег он Хайлу на душу, и показалось сотнику, что скоро пройдут лихие времена, отлетят беды и наступят в Киеве и по всей Руси тишь да благодать: князь с боярами будут справедливо править, купцы честно торговать, воины беречь границы, народ же станет трудиться с усердием и славить Господа. Ибо что народу нужно? Не революции, не демократии Марка Троцкуса, а добрый государь, милостивый бог и хлеба кусок. А боле – ничего.

Так досидели они дотемна, и тут во дворе что-то грохнуло, задребезжали битые горшки, и дремлющий попугай вдруг встрепенулся и заорал благим матом: «Куррва! Дррянь! Рруби!»

– Что это? – спросила Нежана, в страхе прижав ладони к щекам.

– Пойду взгляну, кто там шалит, – молвил Хайло, поднимаясь и хватая саблю.

Шагнул сотник в сени и услышал, как за дверью кто-то сопит, поджидая беспечного хозяина. Чезу Хенеб-ка в таких случаях советовал не расслабляться и бить первым. Мудрыми были те слова, ведь разбойник и вор берет внезапностью больше, чем силой. Так что Хайло распахнул дверь, почуял смертельный замах, перехватил что-то твердое, дубину или топорище, и сбросил злодея с крыльца. Лунный свет был ярким, и увиделось сотнику, как сброшенный ворочается на земле, а за ним еще трое, в сермяжной одежонке, и в руках у них не пусто.

Взыграло сердце у Хайла. День случился мрачный, трудный, тоскою полнилась душа, хмель бушевал в крови, а кулаки сильно чесались. Господь, должно быть, знал об этом лучше сотника, вот и направил к нему поживу… В этот миг Хайло не задумался, кто лезет к нему во двор, тати или людишки посерьезнее, и с чего произошла такая встреча. Они были здесь, и он тоже, а с ним – сабля.

Сотник обнажил клинок и гаркнул:

– Что за гости дорогие к нам пожаловали? Вроде с дрекольем и топорами? Так я щас вам кишки выпущу, байстрюки!

За спиной Хайла возник Чурила с винтарем. Глаз у него был острый даже под хмельком и руки не дрожали.

– Помочь, старшой? Вижу, под забором еще пятеро схоронились… Вдруг пальнут!

– Вот и гляди, чтоб не пальнули, – сказал Хайло, спускаясь с крылечка. Он покосился на окна – там, с лампой в руках, стояла Нежана, а рядом с нею – ребе Хаим. Сотник помахал им саблей, крикнул: – Свет убрать! И в горницу отойдите!

Тот, что прятался за дверью, начал подниматься. По лицу у него текла кровь – кажется, обухом топора сорвало кожу с клоком волос. Хайло полоснул вражину саблей по шее.

– Вжик-вжик, уноси готовенького, – пропел Чурила за его спиной, щелкая затвором. – Кто на новенького?

Трое с топорами двинулись к Хайлу, а под забором он разглядел другие тени, блеск клинков и смутные белесые пятна лиц. «Целой бандой заявились!» – мелькнула мысль. И еще подумалось сотнику, что после бойни на Дворцовой народ мог совсем озвереть. Не режут ли государевых слуг по всему Киеву? Не бьют ли тиунов и стражей? Не горят ли их хоромы ясным пламенем?… Он поворочал головой, но зарева пожаров видно не было.

Один из бандитов ухнул, занес топор и тут же свалился с распоротым брюхом. Двое других попятились, напуганные быстрой расправой с приятелем; должно быть, понимали, что ежели сабля в умелых руках, топор от нее не защитник. Под забором щелкнуло, и тут же раздался голос Чурилы:

– А ну, брось ствол! Я тебя вижу, гнида вонючая! Брось, говорю! – Пауза. – Ну, как знаешь, поганец…

Чурила выстрелил, и подзаборная тень с воплем рухнула на землю. Хайло, поигрывая клинком, перебрасывая его из руки в руку, наступал на топорников, теснил их к воротам. У Кирьяка стукнула и заскрипела дверь, бобыль вылез из хаты, зевнул протяжно и спросил: «Чегой-то здеся деется?» В домах мыловара и торговца зажегся свет, послышались людские голоса, кто-то тревожно вскрикнул. Видать, выстрел разбудил всех в переулке.

– За стволы не хвататься! – крикнул Чурила. – У меня четыре пули в винтаре… Всех вижу, всех уложу! Так что, разбойнички, или беги, или выходь на честный бой. Вот вам Хайло Одихмантьич с сабелькой!

Одна из теней вдруг встала во весь рост. Человек одернул сермягу и шагнул к Хайлу, а двое с топорами живо укрылись за его спиной. Был он не очень высок, но с могучей грудью и плечами в сажень; в руке посверкивала сабля, он медленно вращал оружие, причем с такой ловкостью, что кисть шевелилась едва-едва. Лунный свет упал на его лицо, обозначив крепкие скулы, темные блестящие глаза и падавшую на лоб курчавую прядку. Хайло, удивленно крякнув, отступил.

– Мать твою Исиду! Я ж тебя знаю! Соловей из Сыскного приказа! А что ко мне пожаловал? От своего боярина или как?

– Или как, – промолвил Соловей, широко ухмыляясь. – Боярин-то мой ни при чем, что с тебя взять боярину? А я вот возьму. Ох возьму, сотник!

– Чего тебе надо, живодер? – спросил Хайло, свирепея от такой наглости.

– Вишь, баба твоя мне приглянулась! – Соловей крутанул саблей в сторону окна. – Красотуля! Должно, сладка в постельке-то! Себе ее заберу, будет меня тешить. Вот и пришел за ней с молодцами… Ты их не трожь, сотник, они тут ни при чем. Дело между нами решится.

– Чтоб осел помочился на мумии твоих предков! – буркнул Хайло на египетском. Потом перевел на русский: – Сука ты разбойная! Я тебе устрою потешки! В деревянный ящик ляжешь!

– Чего зря лаяться? Давай-ка лучше железом позвеним. – Соловей изготовился к атаке, но вдруг отступил и оглянулся на своих людей. – Я, молодцы, с сотником позабавлюсь, а вы соседушек кончайте. Всех! Дело-то вон как повернулось… Не нужны нам теперь свидетели.

У мыловара трое ребятишек, у купца – двое да старуха-мать, вспомнилось Хайлу. Ярость его остыла; он уже понимал, что Соловей, проклятая душа, врет и на Нежану видов не имеет, не за ней пришел, а за чем-то другим, и, вероятно, по указке Чуба. Сотник – невеликий чин, но все же не та персона, чтобы дом его громить и жену воровать! У сотника люди оружные под началом; соберет их, изловит Соловья-охальника со всеми его молодцами и живьем в землю закопает. А потому любовные страсти липой пахнут, здесь дела другие, прямо из Сыскной Избы. Но как бы те дела ни повернулись, к какой бы пользе государственной ни шли, купец с мыловаром тут ни при чем. Тем более ребятня соседская.

– Чурила! – позвал сотник, не спуская глаз с противника. – Стреляй, Чурила! Клади злодеев! Чтоб ни один не ушел!

Метнувшись в сторону, он достал саблей парня с топором и едва успел подставить клинок под удар Соловья. Тут же грохнули выстрелы; с крыльца звук катился гулкий, густой, под изгородью резко и злобно тявкали пистолеты. Пуля взбила воздух у виска Хайла. Подскочив к врагу, он ухватил его за правое запястье и повернул спиною к воротам. Лучшая защита – тело противника… Соловей тоже вцепился в его руку, и пока шла перестрелка, они, оскалившись, ломали друг друга, глядели глаза в глаза, дышали рот в рот. В горле у Соловья клекотало, он шипел: «Кожжу ссдеру ссотник… на ссапоги… ссучку твою… в ннужнике рразложу…» Хайло молчал, чувствуя, что он сильнее, – врагу никак не удавалось подставить его под выстрел. Но вскоре пальба прекратилась, и Чурила выкрикнул:

– Виноват, старшой, удрал один поганец! Зато остальные-прочие ножки раскинули. Так что кончай гада, не сумлеваясь!

Хайло оттолкнул противника и заработал саблей. Звон поднялся над двором, и казалось, что гремящие звуки яростной рубки слышны по всему Киеву, а может, и по всей земле, от Днепра до Зауралья и дальше, до самых Курильских островов. Но это, конечно, было иллюзией; слышали тот звон лишь соседи да Чурила с ребе Хаимом, да еще Нежана – стояла она у окна, глядя на схватку с побелевшим лицом. Но сотник на нее не смотрел; враг был сильный, и жизнь Хайла висела на кончике сабли.

Раз, другой и третий они обошли вокруг двора, то обмениваясь ударами, то расходясь, чтобы вдохнуть побольше воздуха, отереть испарину со лба и оглядеться. Увиденное, должно быть, Соловья не радовало – семь его приспешников лежали мертвые, кто с пулей, кто с раной от сабли, а у крыльца стоял Чурила с винтарем в руках. Стоял, усмехался, покачивал ствол, и было ясно: чем бы схватка ни кончилась, а Соловью живым не уйти. Понимая это, он лишь яростно скалился да пытался порезать Хайла, пусть не на смерть, так хотя бы кровь пустить. Пару раз достал – ребра слева и плечо, но и у него сермяга была распорота, на груди отметина алая да царапина под коленом, так что в сапоге уже хлюпало.

Заметив, что враг хромает, Хайло изловчился, отбил его клинок, резанул бедро и отскочил на несколько шагов. Рана была серьезная. Лоб Соловья покрылся смертным потом, его закачало; штанина быстро пропиталась кровью, и он, похоже, не мог ступить на раненую ногу.

Поглядел на него сотник и сказал негромко:

– Не сдерешь мою кожу на сапоги, живодер. А я вот над тобой глумиться не стану, отвезу с ублюдками твоими боярину, пусть хоронит. Только скажи, зачем явился? Жена у меня и впрям хороша, да не девка уж молодая, тридцать семь весен разменяла. Не верю, что ты на нее польстился. Так кто тебе нужен? Говори!

– Иудей, – раздалось в ответ, – иудей… мешает очень…

– Ну, вот и правда, – молвил Хайло. – За то умрешь скорой смертью.

Шагнув к Соловью, он вонзил клинок меж ребер, в сердце. Потом вытер лезвие о сермягу, бросил саблю в ножны и повернулся к соседям. Их бледные лица маячили над изгородью, купец держал в трясущейся руке наган, мыловар – вилы, а мыловарова жена – сковороду. Кирьяк тоже был тут, в обнимку со здоровым колом.

– Расходитесь, – сказал Хайло. – Воры пришли, хотели пограбить нас, да не на тех напали. Расходитесь, люди добрые! А ты, Кирьяк, останься. На Торжище сбегаешь, за подводой. Потом мертвяков отвезешь, куда я скажу.

– Это мы завсегда и с радостью, – произнес Кирьяк. – Одначе таких страхолюдин возить тверезым никак нельзя. Тут помутнение будет. – Он покрутил пальцем у виска.

Сотник повернулся к крыльцу. На ступеньках сидел Чурила, размахивал руками и объяснял ребе Хаиму, какого вора он в лоб приложил, какого в печенку или в иное место. Ребе слушал, кивал и бормотал молитвы. А на крыльце, в холодном лунном свете, стояла бледная Нежана. Стояла, стиснув руки, и глядела на двор, заваленный трупами.

Вот и к нам пришла смерть, как на Дворцовую площадь, подумал Хайло. А вслух сказал:

– Очнись, ласточка моя, и вынеси соседу крепкого. Побольше неси! Чтобы двор нам убрал и в разуме не помутился.

* * *

Вольным атаманам Вовк Ильич не доверял. Они, за редким исключением, были жадны, женолюбивы, пристрастны к спиртному и плохо управляемы. Однако без их поддержки не представлялось возможным поднять бунт во всех концах Руси и захватить столицу. Вовк Ильич был реалистом, в отличие от Марка Троцкуса с его фантазиями. Как реалист и прагматик, он понимал, что рабочим дружинам взять Киев не по силам и дело, очевидно, кончится еще одной бойней у государева дворца. Ergo[22], как говорили лытыняне, необходим союзник, чтобы держать атаманов в подчинении и направлять их к революционной пользе. Иначе все кончится хаосом и грабежами.

В союзники Вовк Ильич выбрал Емелю Пугача. По многим причинам: Пугач был поумнее остальных, собрал крупное войско из беглых казаков и крестьян, и его отряды казались наиболее боеспособными. Во всяком случае, государевы воеводы справиться с ним не могли, и в своем уделе Пугач считался полным владыкой: жег бояр, вешал сборщиков дани и раздавал чины и звания своим приверженцам. Себе он присвоил титул князя-наследника, утверждая, что государь Владимир – его отец родной, а матушкой-де была некая прачка из Рязани, которую князь осчастливил прямо у корыта. Но после бесед с гонцами большаков Пугач согласился, что княжий титул – пережиток прошлого и гораздо почетнее стать революционным генералом. Это решение служило доказательством его здравого ума; хоть Пугач академий не кончал, но быстро понял все преимущества социализма. В результате его войско стало Первой революционной армией, чьи передовые полки были уже в тридцати верстах от Киева. Собственно, они стояли там, куда добрался тайный римский транспорт, и в данный момент вооружались на деньги латынян.

С этим обозом удачно получилось. Даже Троцкус не выведал у эмиссара римлян, куда доставят пивные бочки, набитые оружием, – Юний Лепид юлил и отговаривался тем, что сам не знает точного маршрута. Ждите, мол, под Киевом, но где?… Волость столичная обширна, месяц будешь искать, а ложка дорога к обеду… Вовк Ильич понимал ситуацию так: если склонятся князь с боярством к римской вере, то не видать большакам оружия как собственных ушей. Ни оружия, ни денег, ни иных преференций, ибо станут мятежники ненужными. Похватают их и пошлют социализм строить где-нибудь на Колыме. Но ежели князь не к Риму повернет, тут обоз и обнаружится, вмиг найдется со всем обещанным добром, бомбами, пушками и пулеметами.

Но пребывать запасным вариантом Вовк Ильич не собирался, понимая, что промедление смерти подобно. Ударить надо раньше, чем князь с боярами решат, какая вера им нужна; тем более что киевский люд озлоблен и идет с охотою в дружины большаков. Пора ударить! А перед тем пиво распить, пришедшее с венгерских рубежей!

Так что в день Кровавой пятницы Вовк Ильич послал Рябого к Юнию Лепиду. И вовремя! Еле успел братан Рябой! Хитрый римлянин уже готовился оставить Киев, слуги таскали сундуки с добром, грузили на подводы, а сам хозяин жег секретные реляции – что, в виду грядущих потрясений, было весьма предусмотрительно. Вытащив наган, Рябой объяснил Юнию Лепиду, что торопиться ни к чему, что безопасность римских граждан будет обеспечена Ревкомом, и с этой целью тут останется дружина в сорок человек. Юний Лепид понял и внял. Да и как не внять, когда тычут стволом в ребра и говорят: «Пагади, кацо! Нэ тарапис!» Словом, римлянин вразумился и поведал, где пивной обоз. А братан Рябой снова доказал свою полезность.

Но заключалась она не только в деле с Юнием Лепидом. Изучая труды Маккиавелли, Вовк Ильич извлек из них концепцию противовесов. Рим, если верно его использовать, был противовесом княжеской власти, Пугач – Стеньке Разину, Махно и остальным атаманам, а братан Рябой – братану Троцкусу. На политических весах было не две, а множество чаш, и в каждой находилось что-то или кто-то; манипулируя этими грузами, надавливая то тут, то там, удавалось добиться нужных результатов. Взять хотя бы заседание у виноторговца Епифана: до него партия имела двух вождей, а после – одного!

Себя Вовк Ильич считал противовесом высшего порядка, соперником всей мировой системы, что отвергала идеи свободы и равенства. Но как бы ни была плоха система, социализм зародился в ней; ее порождением были умы, придумавшие эту теорию, и партия большаков, и сам Вовк Ильич, и все его соратники. Итак, система, с одной стороны, была консервативна, а с другой – способна к прогрессу, что отвечало диалектическому принципу единства и борьбы противоположностей. Этот принцип, открытый лично Вовком Ильичом, был его гордостью, ибо доказывал его превосходство – например, над Троцкусом, не способным к таким обобщениям.

«Много о себе воображаешь, батенька мой! А надо бы к земле поближе, к навозу и сохе! Вот и займешься у нас сельским хозяйством», – мстительно подумал Вовк Ильич. По его мнению, Троцкус был мечтателем и фантазером, далеким от реалий жизни. Взять хотя бы его виды на сотника Хайло… Троцкус верил, что за ним пойдут княжьи воины, что, на взгляд Вовка Ильича, было полной нелепостью. Кто пойдет?… Варяги-наемники и охранные сотни?… Так они на содержании князя, и верность их куплена за серебро! Ратники гарнизона? Войска, что стоят под Киевом?… Эти, может, и пошли бы, да неизвестен им сотник Хайло, не в гарнизоне он служит, а во дворце. В линейных полках таких не очень любят… Опять же какой из Хайла генерал? Сотником недавно сделался, а до того командовал десятком, значит, не воевода, а простой воин, без понятий о тактике и стратегии. И годится он лишь на одно: князя во дворце пристрелить и пасть первой жертвой революции. Вот если бы Троцкус на это его уломал!.. На теракт! Это было бы полезно, и стал бы Хайло самоотверженным героем. Герой – не генерал, генералы найдутся, а вот в героях всегда недостаток!

Вовк Ильич размышлял на эти темы, сидя в секретном схроне под пивной «Шунтельбрахер», где подавали германское пиво с сосисками. Невзирая на поздний час, в пивной было два десятка молодцов, охрана и связные председателя Ревкома. Иногда то один из них, то другой выходил отлить, поднимал тайную досточку в нужнике и спускался к Вовку Ильичу. Вести текли потоком, и на всякую весть надо было отреагировать указанием или хотя бы отправить с гонцом вдохновляющий лозунг. Все шло по плану: войско Пугача вооружалось, атаманы двигались к Киеву, люди Збыха и Рябого таскали взрывчатку к гвардейским казармам, Ослабя агитировал на ткацкой мануфактуре братьев Дира и Аскольда, Кощей сочинял прокламации, а Яга Путятична писала устав общества падших девиц. Троцкус тоже был при деле: интриговал, сговаривался о чем-то с Рябым, не подозревая, что тот доложит Вовку Ильичу все слово в слово.

До мятежа остался день и несколько часов. Вовк Ильич решил ударить утром в воскресенье – пока князь не выбрал новых богов и не стихла народная ярость от гибели старых.

КИЕВ И БУГРЫ

Вечером Троцкус повидался с Рябым, а утром узнал о событиях в доме сотника. Узнал от самого Хайла, встретив его на площади у решетки; сотник в тот день стоял в дворцовой охране. Совпадение поразило Марка: люди Соловья пришли к Хайлу под видом большаков, а Рябой, как было условлено, заявится в мундире варяжской гвардии. Не сам Рябой, конечно, а его боевики, наряженные гвардейцами, так что маскарад будет взаимный. Усмехнувшись, Троцкус подумал, что план Близняты Чуба, как и его собственный замысел, исполнены римского коварства: оба они хотели не просто убить, но с провокацией. Очень изящный и разумный ход, когда все вины на политических оппонентах! В Сенате такое обожают, да и консулы не брезгают подобными интригами… Выходит, не зря сыскной боярин ездил по Европе и набирался в Риме ума-разума! – решил Троцкус. Хотя до природного латынянина – скажем, до того же Марка Троцкуса – ему далеко. Ведь акция Близняты Чуба провалилась, исполнители мертвы, а все по той причине, что нет внимания к деталям. А вот у Рябого получится! Получится, так как им руководит персона поумнее Чуба!

Собственно, думал Троцкус, шагая по Княжьему спуску, все сложилось лучше некуда. Боярин Чуб послал головорезов, чтобы убрать иудея, и Хайло об этом знает. Власти минус, нам плюс! Убрать не вышло, и вот вам вторая попытка… не Соловей придет с бандой ублюдков, а варяги… иудея-то надо кончать, раз начали!.. ну, зарежут его и бабу пришибут по случаю… Очень, очень правдоподобно! А варяги – это вам не Сыскная Изба, не боярин Чуб, это уж точно княжьи людишки! И что подумает Хайло?… Решит, что в первый раз тоже батюшка-князь расстарался, но сыск дело провалил. Теперь варягов прислали, да еще без затей, в открытую… Вот тебе и благодарность от государя за верную службу!

«Мой он будет, мой, клянусь Юпитером! – с торжеством подумал Троцкус. – Я его в генералы выведу, а он меня – в первые архонты… Мудрому правителю нужен верный генерал, и чтоб пролетарской закваски… А Вовка в деревню пошлю, пусть зерно у крестьян отбирает!»

Радость его была велика, как бочка с медом, но капля дегтя в ней все же имелась – больно пакостно ухмылялся Рябой, когда толковали о предстоящей акции. Согласился сразу, только сказал, что сам не возьмется – панымаэш, кацо, дэл много! – но братков пошлет проверенных, безжалостных и революции преданных до последней капли крови. Им что бабу пришить, что старичка – один черт! Сдэлают, нэ самнэвайса! «Шалом» пикнут нэ успэют! Еще сказал, что все для маскарада есть – и мундиры варяжские найдутся, и оружие, и джигиты с такими харями, что от варягов не отличишь. Вроде бы все о’кей, как говорится у тех же варягов… Но ухмылялся Рябой мерзко.

Впрочем, все улыбки Рябого были такими.

* * *

Утром, собираясь на службу, Хайло наказал домочадцам:

– За ворота – ни ногой. Неспокойно в городе, не знаешь, кто друг тебе, кто враг. Вот к нам пришли… Вроде бы воры, а на деле – из Сыскного приказа. Жизни ребе домогались.

– Все в руках Господа, – произнес ребе Хаим, а Нежана сказала:

– А вдруг снова придут? Что нам делать-то, соколик мой?

– Для такого случая будет у вас охрана, – молвил Хайло. – Чурилу оставлю с его винтарем. Он боец опытный.

– Оррел! – подтвердил попугай.

И пошел сотник со двора, а вслед ему неслась Чурилина песня:

Во поле березонька стояла,

Во поле кудрявая стояла…

Ой, люли-люли, стояла,

Ой, люли-люли, стояла!

Под эту песню уходил Хайло со спокойной душой, зная, что в доме его беды не случится. Беда была на площади, где, должно быть, еще лежали трупы. И в городе тоже была беда – пока шел, слышал сотник плач в том или другом дворе, где рыдали над погибшими. На Торжище лавки были заперты, ряды пусты и скоморохов не видно – ни скоморохов, ни баб с корзинами, ни разносчиков, ни даже нищих. Но у пивных и кабаков толпился народец, все больше работные люди, хмурые да мрачные. Стояли, вели крамольные беседы, но топоров и вил при них не замечалось. Пока! Хайло достаточно знал киевлян – не тот был народ, чтобы пугаться варягов и даже князя.

Филимона с его тиунами он на Торжище не встретил, зато попался ему Алексашка сын Меншиков и сразу зачастил:

– Ну дела, мин херц! И чего я в Киев с тобой приперся? Сидел бы в Синих Вишнях да пирогами торговал! А тут смертоубийство сущее! Тут людишки того и гляди к бунту повернутся и резню бояр устроют! Тут хужей, чем на Москве! У нас-то, у москалей, боярина нет, резать некого, разве лишь сельского старосту! У нас…

– Бунт случится, всюду резать будут, и в Москве, и в Синих Вишнях, – прервал его Хайло, озираясь на мрачных мужиков. – Ты где живешь, москаль? Ты на Руси, а тут уж если варят борщ, так наваристый!

Алексашка призадумался.

– И то верно, твоя милость. Утекать надо! Я человек торговый, а в драке мне выгоды нет.

– И куда ж ты утечешь? – спросил сотник, вспомнив, что Алексашка – парень скользкий и ловкий.

– Да хоть в Хазарию, твоя милость![23] Могу и ребе Хаима с собой взять. Хороший старикан! А здесь ему ничего не светит.

– Это точно, – согласился Хайло. – Подумаю насчет ребе.

И он пошел дальше, по Княжьему спуску к Дворцовой площади.

Спуск был очищен от досужего народа и патрулировался варягами. Площадь, к удивлению сотника, тоже оказалась пустой, мертвецов убрали, а вместе с ними – трупы Соловья и его разбойников. В прошедшую ночь Кирьяк вывез их на площадь и, как велел Хайло, бросил среди убитых, поближе к Сыскной Избе. То было послание Близняте Чубу – мол, злодеи твои мертвы, а ребе Хаим жив! Размышляя о налете, Хайло не сомневался, что не своей волей Соловей пришел, а по приказу. Приказ же, конечно, отдан боярином, и ясно отчего: симпатии Близняты к латынянам тайной не были.

Обернувшись, сотник бросил взгляд на Сыскную Избу и сокрушенно покачал головой. Жаль ему стало князя-батюшку, жаль потому, что советники княжьи сплошь шельмецы да интриганы, а теперь еще и убийцы. Лгут государю, вертят, как хотят, из казны воруют и обирают честной народ! Из-за них и войну хазарам проиграли, когда обнаружилась недостача воинских припасов! Надо бы князю их приструнить, подумал Хайло. Надо, пока киевляне сами не взялись!

Он выстроил сотню, уже ожидавшую у дворцовых врат, сменил ночные караулы, поставил людей у поваленных звеньев решетки, где уже трудились мастера. Затем обошел вокруг дворца. Все вроде бы спокойно… В Капище лишь закопченные глыбы да пепел, безглазые идолы лежат на пристани, куда стащили их вчера, булыжники площади кое-где в засохшей крови, но это до первого дождя… В дворцовых покоях тоже тишина. Князь совещается с Малой Думой, и дела там, видать, нелегкие – слуги носят чарку за чаркой. Юрий, княжич-наследник, разглядывает портреты иноземных принцесс, сравнивая их с сирийскими картинками, где бабы голышом и в неприличных позах. Дальние родичи князя кучкуются в столовой, ждут полдника и точат лясы. Помпония не видно и не слышно – должно быть, не отошел еще от стычки с ребе Хаимом. Менту-хотеп собрал дворцовых кошек, подманив на колбасу, и поет им гимны. Кухари готовят трапезу, слуги моют и метут, виночерпий трудится у бочек и бутылок, личный лакей государя чистит его платье, посыльные носятся из дворца в Приказы и обратно, стражи стоят на постах… Все как обычно, лишь доносится с Торжища недовольный гул и не дымят костры в Святом Капище.

Ближе к полудню Хайло отправился во второй обход. Площадь уже не пустовала, по ней бродили люди – может, любопытные, а может, те, чьи близкие погибли здесь вчера. Что они делают?… – подумал сотник. Трупы-то убраны, вот только куда?… Но одни продолжали искать, шаря взглядами по булыжной мостовой и временами опускаясь на колени, другие глазели на дворцовые окна, на колонну Олега и Игоря, на решетку, у которой суетились мастера, на разоренное Капище и деревянных богов, сваленных на пристани.

Хайло, проверяя караулы и посматривая на площадь, прошелся вдоль длинного здания дворца. Под ногами иногда звенело, попадались не убранные еще пулеметные гильзы, а у ворот нашелся штык, воткнутый между камнями. Он наклонился, вытащил граненое острие, и тут его окликнули:

– Братан! Клянусь Юпитером, ты, братан? Что невеселый такой?

Братаном его звал лишь один человек в Киеве. Для социалистов все люди были братья.

Хайло разогнул спину и увидел Марка Троцкуса. Латынянин казался полным энергии, бросал любопытные взгляды туда и сюда, и смуглое его лицо с крючковатым носом выглядело оживленным.

– Что невесел? – повторил он, хватая сотника за рукав.

– Не до веселья сейчас, – буркнул Хайло, подбрасывая штык на ладони. – Тьму народа вчера перебили, камни в крови… Какое уж веселье!

– Верно, – согласился Троцкус, тут же изобразив подобающую случаю печаль. – Верно, перебили. Очередное преступление самодержавного режима! Народ не простит! Кровавые наймиты будут висеть на фонарях! – Он вдруг смутился и, понизив голос, спросил: – Неужели и тебе пришлось стрелять?

– Нет. Моя сотня Перуна валила и других идолищ. Тут варяги лютовали.

– Звери они, братан. Слышал я, никого не щадили: ни старого, ни малого, ни женщин, ни детей, – откликнулся латынянин. Потом сказал, опять же шепотом: – Князь велел стрелять, на его совести эти смерти… А ты князю служишь!

– Не ахитируй меня, я на службе, – молвил Хайло со вздохом. – Не ахитируй, Маркуха, мне и так тошно!

– Еще бы! А ну как завтра прикажут в народ стрелять! Что сделаешь?

– Не знаю, – снова вздохнул Хайло. – Был бы жив Хенеб-ка, спросил бы у него совета… Так нет его в живых, командира моего…

– А ты у меня спроси, и я тебе скажу: самому пора командовать, и не сотней, а полком, – произнес Троцкус. – Пора! Ты не боярин, не боярский сын, с тобой мироеды чикаться не будут. Смотри, дождешься от них какой-нибудь подлянки!

Подумав, что подлянка уже случилась, Хайло вдруг произнес:

– Приходили ко мне, Маркуха… прошлой ночью приходили, шайка целая… будто тати какие, а на деле – из Сыскного приказа, ряженные под твоих большаков… Только я их главного признал, Соловей-разбойник это! Первый мордоворот у боярина Чуба!

Троцкус отшатнулся в изумлении.

– Приходили? К тебе? А зачем, братан?

– Ребе собрались в расход пустить. Мешает им ребе! Не был бы я дома случаем, убили бы и его, и Нежану мою, а дом пожгли. Масло у них с собой было, топоры, дубины и боевое оружие. Ну, я их тоже встретил не с кухонным ножиком…

Ноздри Троцкуса затрепетали, брови удивленно полезли вверх.

– И что? Отбился?

– Да всех, почитай, уложил! – Казалось, уныние покинуло сотника. Он гордо подбоченился и молвил: – Захотелось Соловью на сабельках со мною переведаться, а я не отказал. Прыткий малый! Однако у Хенеб-ка не учился, не рыл под пулями окопы и не ходил на ассирские танки… Против настоящего бойца кишка тонка!

– Зарубил его? – выдохнул латынянин. – В самом деле, зарубил?

– А то! Кончил супостата! – Хайло оскалился и стиснул штык.

– Князю жаловаться будешь? – спросил Троцкус после недолгого молчания. – Помогу, если надо, донос напишу.

– Не надо, век доносов не писал. Я с Соловьем разобрался, а мертвяков вывезли ночью и бросили у Сыскной Избы, боярину в подарок. Вот он пусть и жалуется!

– Не успеет, – с усмешкой молвил Троцкус. – Не успеет, братан! Настигнет его народный гнев! Скоро, скоро! Будет желание, сам его жизни лишишь. И его, и князя, и княжьего наследника, и все их гадючье семя!

Сотник посуровел.

– Сказано тебе, Маркуха, не ахитируй меня, я на службе! Пойду посты проверять. И ты иди. Не ровен час, новая заваруха случится.

– Случится, это уж точно, – отозвался Марк Троцкус и, распрощавшись, зашагал к Княжьему спуску.

Весь остаток дня сотника не покидало чувство, будто братан Марк что-то ему не досказал, о чем-то важном не поведал. Это мешало, отвлекая внимание от служебных дел. К тому же в городе началась суматоха, и уже не одно Торжище, а весь Киев гудел, точно улей с разгневанными пчелами. Ближе к вечеру к этим звукам добавилось кое-что еще: вдалеке будто громы загремели, и Хайло узнал рев орудийных выстрелов. Что-то творилось под Киевом, а что – непонятно.

Перед самой сменой, в восьмом часу, вызвал его Муромец, вручил пакет и сказал:

– Возьми своих орлов десятка два, коней седлайте и скачите в Бугры. Пакет воеводе Кочубею передашь. Приказ в нем: поднять три его полка да идти скорым маршем в город, прямо к дворцу. Сам с ними вернешься, а как до Княжьего спуска они дойдут, свободен.

Хайло насупился. Скакать в Бугры, за двадцать восемь верст, ему совсем не улыбалось, хотелось поскорее домой, своих увидеть и убедиться, что с ними все в порядке.

– Дозволь слово молвить, воевода.

– Молви, – хмуро буркнул Муромец.

– А что не вызвать его милость Кочубея телеграфом? Так ведь быстрее будет, чем я доскачу.

– Связи нет. Столбы повалены или провод перерезан… Езжай, сотник, не умничай! Исполняй, что велено!

Хайло отдал салют, сунул пакет за пояс и отправился собирать людей. Взял десятки Путяты и Хравна, повел их на конюшню, где конюхи уже седлали лошадей. Сел на пегого жеребца, потрепал ласково бархатистую шею и выехал на Княжий спуск. Что поделаешь, долг есть долг! Но на сердце у него было тяжко.

* * *

Долго князя уговаривали и чарки подносили, пока не склонился он к латынянам. Все выгоды союза с Римом были налицо: торговля лесом и зерном в обмен на поставки оружия, бездонный рынок для металла и руды, дороги, которые проложили бы римляне, поток денариев из банков плюс займы государственного казначейства и в случае чего военная помощь. Все ясно и понятно, но князь упирался. По мнению Близняты Чуба, государь Владимир был человеком настроения: легло его сердце к иудею, и очевидные римские выгоды стали неинтересны. Лев, истинный лев; клыки большие, когти острые, нрав капризный. А вот умишком не богат!

Однако уломали князя. Решили, что завтра, в день воскресный, выйдет государь на площадь, встанет у колонны Олега и Игоря и возвестит честному народу, что на Руси отныне вера латынская, и вместо капищ во всех городах и весях воздвигнутся храмы богу Юпитеру. А чтобы новость эту восприняли с должным почтением, без смут и бунтов, в столицу надо воинские части подтянуть из Бугров, Осиновой Рощи и Разлива. С десяток линейных полков, плюс варяжская гвардия и охранные сотни, плюс тиуны приказа Благочиния и тайные лазутчики Сыскной Избы… Достаточно, чтобы народ забыл про Перуна и уважил Юпитера. А кому такое дело не по нраву, может старым богам поклоняться, но в сибирских рудниках и на Чукотке. Хотелось Малой Думе, чтобы вышел князь к народу с самого утра, но тут уж государь воспротивился, сказавши, что важные рескрипты не объявляют поутру, сперва опохмелиться и пообедать надо. Так и решили.

После совещания Близнята поехал к себе в Сыскную. Путь близкий, только площадь пересечь, но пешком идти было не по чину да и небезопасно – бродили на площади всякие люди, а среди них наверняка агенты большаков. Потому боярин ехал в закрытом возке и с надежной стражей, десятком гвардейцев-варягов.

В Избе он спустился в подвал, где на этот раз не было пытаемых, а лежали под присмотром Герасима восемь трупов, Соловей и его молодцы. Девятый, по кличке Жердь, был привязан к пытошному станку и готов к допросу. В очаге калились клещи и шилья, а Герасим уже облачился в кожаный фартук и приготовил плеть.

Близнята сел напротив Жерди и уставился на него немигающим взглядом. Наглядевшись, молвил:

– Расскажи-ка мне, голубь сизый, как все получилось. Отчего иудей здоровехонек и никакого ущерба не понес, а твоих сотоварищей нашли утром на Дворцовой. Мертвыми! – Тут Близнята поднял палец, дабы привлечь внимание к этому факту. – Мертвыми, говорю! А ты живой! Всю правду доложи, ничего не скрывая!

– Как на духу, твоя милость, как на духу… – забормотал Жердь, с ужасом поглядывая на шилья и клещи. – Сотник-то в доме оказался, да не один, с помощником из своих людей! А мужик он здоровый и прям-таки бешеный! Глазом моргнуть не успели, как он Хому и Куняху уложил! А потом Бугра… это когда с атаманом сцепился…

– С атаманом? – переспросил боярин. – А кто тут у нас атаман? Ну-ка, покажь мне его.

– Вон лежит. Сам видишь, твоя милость. – Жердь мотнул головой в сторону Соловья.

– Не вижу. Атаманы, голубь, у разбойников, а предо мною тело старшего дознавателя Соловья. – Близнята кивнул Герасиму. – Врежь ему. Три раза, с оттяжкой. Чины уважать надо!

Жердь взвыл. Когда вопли закончились, сыскной боярин произнес:

– Значит, ты хочешь сказать, что сотник и его приятель уложили восьмерых, а девятый сбежал? Так?

– Точно, твоя милость, – прохрипел Жердь. – А не сбежал бы я, тоже там лег. И кто бы тебе рассказал, что с нами приключилось?

– Это верно, рассказывать было бы некому, – протянул Близнята, подмигивая Герасиму. Тот, догадливый малый, тут же вытащил из-за пазухи удавку. Налет не получился, акция провалилась, значит, нужно ее стереть из памяти. Все стереть: и трупы, и этого живого недоумка. Решит сотник жаловаться государю, и что?… Ничего и не было! Где трупы?… Нет их! И свидетелей нет! А что соседи говорят, то сказки со слов сотника!

Близнята вытащил сигару, Герасим поднес в клещах уголька. Закурив, боярин спросил:

– А что же Соловей? Бился с этим сотником?

– Да, твоя милость. На сабельках дрались, но одолел его ворог. Уж больно здоров да искусен!

– Вот к чему приводит лихачество, – выпустив дым, произнес Близнята. – На сабельках дрались! Стрелять надо было дуракам, стрелять из всех стволов, раз уж сотник оказался дома! А они – на сабельках…

Он с печалью поглядел на Соловья. Жаль, жаль! Мертв Соловей-разбойник, и наказ не исполнил… Где другого найдешь, такого же ловкого да лютого?… Разве наведаться в Муром… чай, не оскудели там леса…

– Виноват, дознаватель, ох виноват! – молвил боярин и повторил: – Стрелять надо было, у большаков-то стволы тоже есть… Всех кончить и дом спалить… Ну, что теперь с мертвого возьмешь! Что его винить! А вот с тебя, Жердь, другой спрос, коль в живых остался. Почему не стрелял?

– Так у меня, твоя милость, и ствола-то не было! Я с топориком… как атаманом велено… то есть старшим дознавателем…

– Без ствола, значит, на дело пошел… Глупый ты! А глупые мне не нужны, – подвел итог боярин и кивнул Герасиму. Удавка легла на шею Жерди, он захрипел, засучил ногами, но продолжалось это недолго. Герасим отвязал его, снял со станка и бросил рядом с Соловьем.

– Вывези покойников подальше в лес и закопай, – распорядился Близнята. – Ночью повезешь, чтоб никто не видел.

Герасим лишь кивнул. Он вообще был молчуном по натуре.

Боярин бросил последний взгляд на Соловья, поднялся и с задумчивым видом молвил:

– Силен, однако, этот сотник! Ну ничего, ничего, с ним позже разберемся… А вот с иудеем как? Кровь из носа, а к государю его допускать нельзя! Никак нельзя!

* * *

Дорога в Бугры шла по левобережью на северо-восток, мимо взлетного поля и заднепровских слободок, мимо фабричных зданий мануфактуры братьев Дира и Аскольда, где ткали полотно, мимо трех-четырех деревушек, а потом через лес, среди холмов, поросших дубами, березой и кленами. Проезжая по мосту, Хайло заметил, что охрана тут усилена – к мостовым стражам добавились гвардейцы с пулеметами. Взлетное поле тоже охранялось гвардией и батареей из трех полевых орудий. Над причальными мачтами висел цеппелин, сверкающий серебром в лучах вечернего солнца. Хайло глядел на воздушный корабль, пока его не закрыли деревья. В Египте он повидал немало таких аппаратов, но самому летать не довелось, разве что в мечтах. Полет казался ему чудом, волшебством, но иногда это было злое чудо – на голову сыпались пули и бомбы.

Мягко топотали копыта, переговаривались ратники, позвякивали удила, скрипели седла. Грунтовая дорога уходила в лес, а вдоль нее тянулись ровным строем телеграфные столбы с туго натянутыми проводами, пока еще целые. Солнце хоть и двигалось к закату, висело еще не очень низко, и сотник рассчитывал добраться до Бугров при полном свете. Там, в воинском лагере, были расквартированы три полка: Первый и Второй Киевские пехотные и Запорожский конный, с конной же батареей. Другие части стояли к западу и югу от столицы, в городках Осиновая Роща, Лисий Нос, Разлив. Наверняка к ним тоже были посланы гонцы, а может, телеграфная связь с ними не прерывалась.

Проскакали двадцать верст, и у речушки под названием Черная Хайло велел напоить лошадей, оправиться и изготовиться к бою. С каждой пройденной верстой его тревога росла; казалось сотнику, что он слышит гул далекой канонады и разрывы бомб. С пятнадцатой версты эти звуки стали более ясными, а тут, у речки, уже различалось и другое, ружейная пальба и слитный крик идущей в атаку пехоты.

Десятники Хравн и Путята подошли к Хайлу.

– Однако, старшой, сеча в Буграх идет, – молвил Хравн. – И чуется мне, что изрядная!

– Из орудий палят, и звук у выстрелов не нашенский, – добавил Путята. – У нас выходит бух-бух-иии!.. а мне иное слышится: па-па-па! Но басовитей, чем у пулемета, и вроде бы знакомо.

– Скорострельные пушки, – сказал Хайло, морща лоб. – В Азовском походе я их наслышался… У нас таких нет.

– А! – Путята, тоже ходивший на Азов, энергично закивал. – Теперь вспоминаю! Латыняне их делают и хазарам продают.

– С той стороны, – Хравн вытянул руку на северо-восток, – ни хазар, ни легиона римского быть не должно. Кто ж там воюет?

– Вдруг чукчи вторглись с Полуночного Края, – с ухмылкой предположил Путята. – Обменяли у латынян олешек на пушки и гвоздят теперь по нашей рати. И здорово как!

Вдалеке грохнули разрывы. Казалось, даже слышен свист буравящих воздух снарядных осколков.

– Чукчи там или не чукчи, а пакет доставить надо, – произнес Хайло. – А потому – в седла и на Бугры! Поторопимся, солнце уже садится.

Вздымая фонтанчики брызг, переехали мелкую речку и промчались пару верст галопом. Линия связи оборвалась, столбы тут были повалены, а срезанный медный провод вообще исчез. Звук сражения сделался слышнее, однако Хайло различил, что впереди по дороге скачут кони и перекликаются всадники. «К бою!» – велел он, и тут же замелькали среди деревьев тени, а потом дорогу преградил конный отряд. Ратников в нем было человек пятнадцать и выглядели они странновато: лошаденки худые, крестьянские, только что от сохи, а на всадниках доспеха нет, кто в армяке, кто в одних портках, кто в бархатном кафтане, но явно с чужого плеча. Предводитель был в бобровой шапке и сапожках сафьяновых, но на боярина не похож: ноздри рваные и на лбу клеймо. Каторжная рожа, решил Хайло и крикнул:

– Кто такие? Дай дорогу княжьим воинам!

– Армия революции! – отозвался клейменый, выхватив шашку. – Вперед, братаны! За батьку Пугача и землю нашу без бояр-лихоимцев!

– Мятежники, мать твою Исиду! – пробормотал сотник и скомандовал громко: – Огонь!

Грянул залп, ополовинивший нападавших. У них тоже были винтари, да командир, видать, не отличался умением, не знал, когда стрелять, когда рубить. Словом, против Хайла был, что клоп против пальца.

– Сабли вон! В атаку!

Посекли оставшихся, поскакали дальше. Грохот впереди нарастал – похоже, там молотили два или три десятка орудий. Темнеющий небосвод окрасился багровым пламенем разрывов, где-то впереди посвистывала картечь и визгливо стрекотали пулеметы.

Дорога вышла из леса. Теперь перед всадниками раскинулось поле, перепаханное воронками, дальше – широкая луговина, а справа – два холма с горящими домишками, сельцо Бугры, и воинский лагерь за бревенчатым частоколом. Многие бревна были повалены орудийным огнем, и за ними и на них лежали мертвые ратники. Но лагерь еще оборонялся – были видны вспышки выстрелов, а со склона холма вела огонь батарея. Ей отвечали скорострельные орудия с края луговины, но не очень метко – снаряды рвались на холмах, превращая деревню в пылающие развалины. Но эта дуэль все же была неравной; Хайло понимал, что пушек у наступающих много больше, а снаряды крупного калибра смертоноснее. Еще ему показалось, что за вражескими батареями колышется какая-то темная живая масса, будто там сгрудилось огромное стадо или, возможно, толпа. Оттуда стреляли и били из пулеметов, а луг был усеян трупами людей и лошадей, среди которых виднелись брошенные тачанки.

– Бой в Крыму, все в дыму… – пробормотал кто-то за спиной сотника.

– Бунтовщики! Как муравьев их! – произнес другой ратник.

– Однако, Путята, не чукчи они, – молвил Хравн. – Кто-то из воров-атаманов пожаловал… Но пушки-то у них откель?

Сотник обернулся.

– Слушай приказ! Спешиться, коней спрятать в лесу, стеречь дорогу, и если на вас не попрут, в бой не ввязываться. Я в лагерь. Ждите здесь.

Пришпорив жеребца, он поскакал через поле к частоколу. Уже почти стемнело, но горящая деревня освещала путь. Пахло дымом, паленой плотью и кислым запахом пороха. Сейчас Хайло не думал о Нежане, о ребе Хаиме и вообще о том, что могло твориться в столице; пригибаясь к шее жеребца, он старался объезжать воронки и пропаханные снарядами рытвины. То и дело он слышал пронзительный свист, потом где-то в стороне земля вставала дыбом, и над ней расцветал огненный факел взрыва. Похоже, враг снарядов не жалел, восполняя малое свое умение огнем по площадям.

У частокола Хайло спрыгнул наземь и крикнул, что он гонец из Киева, с пакетом воеводе Кочубею. Тот обнаружился в блиндаже в окружении трех своих полковников, двух живых и одного мертвого. Распечатал Кочубей пакет, прочитал, стер со лба пороховую копоть и промолвил:

– Велено в Киев идти всеми тремя полками. Да только где эти полки?… У тебя, Черемис, много ли осталось всадников? А у тебя, Кунич, сколько есть пехоты?

– Конных половина от прежнего, твоя милость, – сказал один полковник. – Остальные легли, когда мы пушки пытались отбить.

– Из двух полков один соберу, – сказал другой. – Кто убит, а кто сбежал к мятежникам.

Третий промолчал – лежал на лавке лицом вверх и глядел в бревенчатый накат невидящими глазами.

– Ну, в Киев так в Киев. Пойдем с тем, что есть, – пробурчал воевода и повернулся к Хайлу. – Но быстро, сотник, нам не собраться. Пушки надо увезти, боезапас, а еще раненых и убитых. Опять же ночь на дворе.

– Собирайся быстрее, твоя милость, – отозвался Хайло. – В лесу разъезд мятежников мы встретили и порубили. Мои сейчас дорогу держат, но их всего-то два десятка. Если путь в столицу перережут, не выберемся отсель.

Кочубей задумался, мрачно глядя в пол, затем велел:

– С пушек сбить замки и бросить здесь. Мертвых тоже не повезем. Раненых грузить на подводы. Первыми, Черемис, твои конники пойдут, за ними я с пехотой и обозом. Кунич, будешь в тыловом охранении. Выполняйте!

Полковники ушли. Воевода по-прежнему не двигался, уставясь в пол, поглаживал ладонью лоб и щеки, ставшие почему-то влажными, размазывал по лицу сизую пороховую гарь. Молчал, дергал седые усы. Наконец произнес:

– Добрый ли у тебя конь, сотник? Свезет ли двоих?

– Добрый, – сказал Хайло. – Кого везти, твоя милость?

– А вот его. – Воевода кивнул на мертвого полковника. – Сына моего Василя. Раз мертвых не берем, не могу я его в подводу класть, не могу собственный приказ нарушить. Ты – другое дело… Свезешь его в Киев, век буду за тебя богов молить.

– Свезу, – сказал Хайло и, шагнув к лавке, взял мертвеца на руки. – А богов за меня молить не нужно. Какие у нас нынче боги, о том даже князь с Думой не знают.

Он вышел из блиндажа, взгромоздил тело на коня и вскочил в седло. Затем медленно двинулся через поле к лесу и к своим ратникам. Позади перекликались люди, стонали раненые, ржали лошади, скрипели колеса телег. Пала ночь. С луговины больше не стреляли.

КИЕВ. ВОСКРЕСЕНЬЕ

Ревком собрался ночью в пивной «Шунтельбрахер», откуда вынесли все лишнее, оставив только лавки, большой стол для заседаний и столик поменьше, за которым трудились протоколисты. Отныне все решения полагалось записывать, ибо они, сделавшись законами, станут краеугольным камнем нового миропорядка. Впрочем, старорежимное слово «закон» Вовку Ильичу не нравилось, он предпочитал говорить о декретах.

Пивная, расположенная на Торжище, у самого Княжьего спуска, была весьма удобна для руководства восстанием. Вся торговая территория и прилегающие улицы контролировались отрядами Збыха, Ослаби и Рябого, хорошо вооруженными и готовыми двинуться к площади и дворцу. Большинство улиц перекрыли баррикадами, установив кое-где пулеметы – на случай, если варяги попробуют атаковать. Но такой поворот был не слишком вероятен – половина гвардии охраняла мост и взлетное поле, а остальные перебрались к дворцу. К тому же, по донесениям лазутчиков, гвардейцы были деморализованы и в любой момент могли удариться в бегство.

Члены Ревкома начали рассаживаться за столом. Вовк Ильич заметил, как Рябой переглянулся с Троцкусом и буркнул: «Дэло сдэлано, братан». Речь, несомненно, шла об акции в доме сотника Хайла, одобренной Вовком Ильичом; генералом сотнику не быть, но как сочувствующий элемент он был полезен революции. Что до иных планов Троцкуса, то их Вовк Ильич собирался предать полной анафеме.

Открыв заседание, он призвал братков-соратников не расслабляться и не праздновать победу раньше срока, ибо враг коварен и силен. Затем сказал:

– Есть мнение подкорректировать первоначальный план. Мы собирались штурмовать дворец, а затем арсеналы и варяжские казармы, но их удалось заминировать. Братаны Рябой и Збых постарались. Так?

Оба названных комитетчика кивнули.

– Я предлагаю взорвать казармы с первой зарей, – продолжил Вовк Ильич. – Это послужит сигналом к всеобщему восстанию: здесь, в центре, мы атакуем дворец, а на окраинах будут действовать наши союзники-атаманы. В частности, командующий Первой армией Пугач захватит мост, текстильную мануфактуру и взлетное поле, а затем введет в город свои войска. Нет возражений?

Возражения, конечно, были – у Троцкуса.

– Клянусь Юпитером, к чему взрывать казармы? Что за бессмыслица! Там же нет никого! Варяги на площади, на взлетном поле и…

Вовк Ильич звонко хлопнул ладошкой по столу.

– Бессмыслица? Ошибаешься, братан Троцкус! Казармы, пусты они или полны, символ самодержавия! Их взрыв пробудит энтузиазм масс, а это архиважная задача! К тому же его услышат во всем городе, и лучшего сигнала нам не придумать.

Комитетчики согласно загудели, и Троцкус увял.

«Вот так-то! – подумал Вовк Ильич. – Знай свое место, рожа латынская!»

– Готов выслушать доклады комиссаров, – произнес он. – Братан Рябой, сначала ты. Что у нас с подготовкой штурма?

– Палавина баэвых дружин пайдет на штурм и все, кто к нам присоэдинится, – доложил Рябой. – Другая палавина будэт здэс, Ил’ич. Будэт охранат Рэвком.

– Разумно, батенька мой, – согласился Вовк Ильич, поглаживая лысину. – Архиважно, чтобы Ревком трудился в полной безопасности, мы главный революционный центр. Что же до тех, кто к нам присоединится… Братан Кощей, как у нас с агитацией? Сколько народа за нами пойдет?

– Считай, Ильич, весь Киев! Весь, кроме бояр с их челядью, купчишек и прочих мироедов! Все фабричные, все мастера и подмастерья, кожемяки, углежоги, кузнецы, горшечники, ткачи… Думаю, тысяч семьдесят наберется. Кто с молотом придет, кто с топором или дубиной, а самым надежным раздали винтари. После пятницы народишко совсем озлобился!

– Хорошо, что озлобился, – молвил Вовк Ильич. – Инициатива масс – залог успеха. Кто поведет наши дружины на штурм?

– Я! – выкрикнул Троцкус, но Вовк Ильич лишь поморщился.

– Нужен человек с боевым опытом. Думаю, братан Рябой не откажется от этой исторической миссии.

– Нэ откажус, кацо, – откликнулся Рябой, выкладывая на стол наган.

– Тогда решено. Друган Збых, что сообщают наши лазутчики? Где войска атаманов?

– Про них все известно, Ильич. Батька Махно бьется в Осиновой Роще с двумя княжьими полками, – сообщил Збых. – Ваську Буслая со товарищи кончили в Разливе, там полк егерей крепко стоит, но туда Алешка сын поповский пожаловал, а за ним Ермак Тимофеич валит. Людей у них много, так что уроют егеришек! Мазепа Лисий Нос осаждает, где Калужский полк пехотный и батареи с пушками. Что до атамана Пугача Емельки, так он…

– Стоп, батенька мой, стоп! – прервал Вовк Ильич. – Не Емелька, а Емеля, и не атаман, а генерал, командующий Первой революционной армией.

– Ну, ты и формалист, Вован! – пискнула Яга Путятична.

Вовк Ильич посуровел.

– Никаких Вованов, матушка! Мы не на девичьих посиделках! Пиши свои уставы по призрению и помни о партийной дисциплине! Ты с председателем Ревкома говоришь!

Яга судорожно сглотнула, но возражать не осмелилась.

– Так что у нас за новости от генерала Пугача? – огладив лысину, молвил Вовк Ильич. – Подойдет ли он к Киеву утром?

– Ежели не с первой зарей, то к полудню точно будет, – отозвался Збых. – Бугры взяты и сожжены, а полки, что там стояли, потрепаны сильно и бегут в Киев. Сотен десять или двенадцать их осталось. Генерал не смог тут же вдогон за ними идти.

– Эта пачэму? – нахмурившись, спросил Рябой.

– Стеньку пришлось урезонивать. Стенька Разин тоже к Буграм подошел, шалить принялся, требовать долю от латынского военного обоза… Ну, Пугач Стеньку повесил, а оглоедов его погнал в первый черед на лагерь княжих ратников. Не все идти захотели… ну, с ними тоже пришлось разбираться… – Збых чиркнул ребром ладони по горлу.

Вовк Ильич произнес с озабоченным видом:

– Делегацию надо к Пугачу отправить для приветствия… первый наш генерал как-никак… Кто бы сбегал, а?

– Я! – снова выкрикнул Троцкус.

– Нет, нужен настоящий пролетарий… братан Ослабя, к примеру… Пойдешь? Пугач, говорят, любит крепких мужиков, а кузнецов особенно.

– Пойду и лошадку ему подкую, ежели надо, – согласился Ослабя. – Я хоть теперича комиссар, а не забыл, как молотом махать!

– Ни к чему такие почести! – взвился Троцкус. – Вообще я так считаю: коль есть у нас первая армия, то нужна и вторая, из киевских ополченцев и бывших княжьих ратников! А поставить генералом надо…

– Мэна, – сказал Рябой, грохнув о стол рукоятью нагана. – Ты, братан Троцкус, нэ суэтис, гэнэралы ужэ назначэны. Ты, кацо, своим дэлом займис.

– Верно говорит братан Рябой, – поддержал Вовк Ильич. – Тебе, батенька, выделен сектор работы, причем архиважный! Так что бери лошадей, подводы, десяток-другой молодцов и езжай по селам. Бойцов наших кормить надобно!

Троцкус надулся.

– Мелкое дело! Для меня ли? Я тут нужен, в городе. Я тут просто необходим! Не люблю о собственных заслугах говорить, однако напомню: связи с Римом через меня идут. Деньги, оружие, политическая поддержка и все такое… Все в моих руках!

– Уже нет, – с мстительным блеском в глазах сказал Вовк Ильич. – Ты, братан Троцкус, с этим делом не справился, даже не сумел узнать, где обоз оружейный спрятали. Теперь все полномочия на мне, включая Юния Лепида. – Внезапно он не выдержал, сорвался, сунул под нос Троцкусу кулачок и заорал: – Вот он где, твой Юний Лепид, прощелыга римский! К ногтю его взяли! Сидит под стражей в своих хоромах и донесения пишет, какие велю! А не напишет, в Сибирь упечем, в шахту, на рудник! И тебя туда же, батенька, если не подчинишься партийной дисциплине! Ясно?

Троцкус съежился, признавая поражение, потом уронил лицо на стол и заплакал.

Не въедет Марк Троцкус в Рим на белом коне… Не въедет!

* * *

Двадцать восемь верст до Киева прошли за вечер и половину ночи. Хайло со своими ехал в голове колонны вместе с полковником Черемисом, вез мертвого Василя, сына воеводы, глядел в его лицо, совсем молодое и не обезображенное смертью. По словам Черемиса, Василь был лихим воином. Как подошли мятежники и принялись из пушек гвоздить, так стало ясно: или гибель в лагере, или позорное бегство, или атака на врагов, чтобы отбить орудия. Василь повел свою пехоту, а Черемис – конных. Но не только пушки были у смутьянов, пулеметы тоже нашлись. Попали ратники под кинжальный огонь, конные вспять повернулись, пешие тоже, а Василь не захотел, нес княжье знамя вперед и вперед, пока не пробила сердце пуля. С честью погиб!

Так сказал Черемис, а Хайло подумал, что чести в той гибели нет, одна глупая гордость, ведь свои убили, хоть и бунтари. Получалось, что сгинул Василь не за медный грош! Не землю свою защищал, не с хазарами дрался, не с поляками или германцами, а с собственным народом. Не за отчизну умер, за власть боярскую и княжью! А если люди ее не хотят? Ни власти этой, ни новой веры, ни иноземных обычаев? Что тогда делать?… Одних расстрелять, других повесить, третьих в Сибирь сослать, а с чем тогда останешься?… С быдлом, с покорными рабами… И породят те рабы такое же рабское племя, тупое и равнодушное, жадное до денег и государевых милостей, не знающее совести и чести… Тогда уж лучше к хазарам сбежать, как решил Алексашка, или в Египет!

Покачиваясь в седле, Хайло обдумывал эту идею. А что, вполне годится! Забрать Нежану-ласточку, ребе Хаима и попугая да махнуть в Мемфис! Не чужая земля, и город вовсе не чужой, кровь за него проливал, под танки ложился… Там, под Мемфисом, могил родных не перечесть, и в каждой – друг-соратник: чезу Хенеб-ка, Хоремджет, который держал левый фланг, и Левкипп-афинянин, что бился на правом, и Пианхи с Мерирой, и Давид-иудей, и рыжий ливиец Иапет… И Рени там, живой, только уже не юный знаменосец, а, должно быть, в возрасте мужик… Рени поможет обустроиться, дом купить под пальмами на нильском берегу и работенку найти какую-никакую… Будут у Нежаны в огороде цвести ананасы с бананами, попугай за ворон египетских примется, а ребе Хаим станет псалмы петь и кушать по субботам курицу с лапшой… Чем не жизнь!

Не жизнь, со вздохом признал Хайло. Хоть лежат там друзья в могилах, а все же чужая земля! Чезу Хенеб-ка тоже мог покинуть родину, взять денарии латынские, получить легион, сделаться римским генералом… Однако не оставил свой Египет в годину бедствий! Все обиды причиненные забыл! И умер в траншее под ассирскими штыками… С честью погиб, не как Василь, сын Кочубея… Не за фараона принял смерть, не за вельмож и жрецов, а за свою отчизну! И пример оставил, думал сотник, как надлежит вести себя честному воину. Не бежать от родины своей, когда она гибнет, но сражаться с мужеством!

Вот только сражаться-то с кем? Ни ассиров здесь нет, ни хазар, кругом одни свои… Черемис рядом – свой… И в полках побитых княжьих тоже все свои… И мятежники под Буграми – свои, и большаки в Киеве, и сыскной боярин Чуб тоже из своих, хоть и падла лютая… С кем сражаться? За кого? Против князя и бояр?… Так они – власть законная… Против воров-смутьянов?… Так много их слишком, не могут все ворами быть! Вот Облом, промышлявший у Донского шляха, вор ли он, разбойник ли?… Нет, скорее недоросль глупый и голодный…

Так размышлял сотник Хайло, пробираясь ночью в Киев с ратниками воеводы Кочубея. От нелегких дум кругом шла голова, и решил он оставить эти мысли. Вцепился левой рукой в уздечку, правую положил на грудь Василя, пробитую пулей, склонил голову и задремал в седле.

До городских предместий добрались к середине ночи. Хайло, спавший вполглаза, почуял свежий ветер, которым тянуло с Днепра, и пробудился. Слева уже маячили здания текстильной мануфактуры, справа мерцали огни взлетного поля, а на самом его краю, у дороги, виднелись полевые орудия и копошившиеся около них ратники. Мимо Хайла проехал всадник, затем еще двое с фонарями, и он услышал резкий повелительный голос воеводы Кочубея:

– Старшего ко мне! Мать вашу, как службу несете? Где боевое охранение? Где патрули?… Ударят на вас, раза пальнуть не успеете!

Другой голос ответил:

– Варяги в охранении стояли, твоя милость, да ночью утекли. У меня тут три десятка ратников, все при пушках. А кто на нас ударить может?

– Бунтовщики. Ждите, утром придут. Встретить надо честь по чести, – сказал воевода и крикнул: – Кунич! Две сотни здесь оставь, с толковым командиром. Пушки перетащить к мосту и там укрепиться. Мост держать!

Двинулись дальше. Впереди темнел Днепр, широкая плоская равнина, пролегавшая с севера на юг. Предместья на левом берегу были безлюдны и тихи, но из города, с правобережья, доносился грозный гул, а в Купчинской слободе вдруг взметнулось пламя. Купцов пошли жечь, подумал сотник.

Копыта коня загрохотали по доскам. Колонна медленно втягивалась на мост: люди Хайла, всадники Черемиса, остатки пешего полка и обоз с ранеными. Тысячи полторы бойцов, прикинул сотник, а с охранными сотнями будет две. Не очень много против восставшего города! Варягов нет, утекли варяги, но, возможно, подойдут полки из Разлива и прочих мест. А за ними – толпы мятежников… И что тогда будет? Резня, пожары, разорение!

Проехать через Торжище не смогли – улицу перекрывала баррикада из мешков с углем, бревен, мебели и прочего хлама. Затявкал пулемет, свистнули пули, и Черемис повернул на дорогу, огибавшую торговые ряды. Завалов тут не было, но попадались дома с выбитыми дверями и окнами, поваленные деревья, разбитые телеги, а кое-где мертвые лошади и трупы людей. В одном месте покойники лежали целой грудой, и Хайлу показалось, что все они в кафтанах тиунов с Торжища. Дурное предчувствие кольнуло его: не в этой ли груде друг Филимон?[24] Но таких подробностей он не разглядел – ехали быстро, а у стен домов сгущалась тьма.

Обогнув Торжище, выбрались к Княжьему спуску. У Приказа почт и телеграфа Хайло догнал ехавшего впереди Кочубея и произнес:

– Велено воеводой Муромцем довести вас до этого места, а после мы свободны. Отдохнуть надо, твоя милость, поесть, поспать. День в охране стояли, ночь в седлах провели.

– Отдыхайте, но в своей казарме, – распорядился Кочубей. – Чтоб люди твои не разбрелись и были наготове.

– Наготове к чему? – спросил Хайло.

– К войне и брани, – раздалось в ответ. Помолчав недолго, воевода сказал: – Васятку… сынка моего… сюда положи. За то, что довез, благодарствую, а остальное моя забота.

Хайло стащил Василя с лошади, взял на руки и положил на широкую ступеньку у дверей приказа. Над покойником изогнулся Змей Горыныч, украшавший фронтон; в сумраке казалось, что гигантский каменный гад готовится пожрать человека.

Снова поднявшись в седло, сотник повел своих людей к казарме, стоявшей посередине спуска. Чуть подальше была казарма варягов, темная, тихая, безлюдная; ни проблеска света в окнах, ни часовых у ворот, и звуков тоже никаких. Должно быть, варяги правда утекли, а с ними и Свенельд[25], подумалось Хайлу.

Оставшиеся ночные часы он провел в казарме. Поднял кашеваров, велел кормить людей, сам поел, прошелся по оружейным кладовым и, наконец, поручив командовать Путяте, сел на уставшего коня и поехал вниз по спуску. Заря еще не разгорелась, когда он добрался до Скобяного переулка и своего дома.

* * *

Вечером боярин Чуб не поехал домой, а остался ночевать в Сыскной Избе. Конечно, рядом с верхним кабинетом, где имелась комната с мягкой постелью и шкафик с сигарами и вином. День предстоял суматошный, и было лучше почивать вблизи дворца, за кордоном варяжской гвардии. Своих агентов и людей покойного Соловья боярин тоже вызвал в башню, посчитав, что его безопасность важнее сведений, которые они могли бы принести. Главное было известно: утром грянет бунт, а к обеду его подавят, чтобы государь мог толковать с народом без опаски. Это являлось делом воеводы Муромца, в чьем распоряжении войска хватало: гвардия, охранные сотни и десяток надежных полков, стоявших под Киевом. Вполне довольно, чтобы расстрелять смутьянов и обеспечить столице спокойствие. После речи государя выкатят бочки с пивом и брагой, накроют на площади столы и во всех кабаках и трактирах будет угощение за казенный счет, а к нему скоморохи, метание денег в толпу и всеобщее гулянье. Что еще народу надо? Поскрипит, поворчит, забудет Перуна со Сварогом и начнет молиться Юпитеру. А бабы с девками станут водить хороводы у изваяния Венус и украшать ее цветами. И то сказать, мраморная Венус куда пригляднее, чем Мокошь, дубовый чурбан!

С такими мыслями Близнята Чуб лег почивать и наказал, чтобы его не будили. День завтра хлопотливый, силы нужны! Однако ночью боярин сам проснулся – за окном ржали лошади, грохотали колеса телег, слышались выкрики командиров и тяжкий мерный топот пехоты. Выглянув в окно, Чуб увидел, как блестят в лунном свете штыки и стволы, как плотные шеренги ратников шагают по Княжьему спуску, как проходит конница – правда, не очень многочисленная. Это зрелище его совсем успокоило, и он проспал до первой зари, разбуженный лишь оглушительным взрывом. Стекла в спальне вылетели вон, башня содрогнулась от подвала до крыши и даже вроде бы подпрыгнула. В канцелярии, занятой агентами, раздались тревожные выкрики и лязг затворов, а в тяжелую, окованную железом дверь на первом этаже заколотили чем-то тяжелым.

Боярин набросил халат и быстро подошел к окну. Под башней сгрудилась толпа вооруженных мужиков, по виду – кузнецы и кожемяки. Немалая толпа – двести рыл или даже побольше! Трое с молотами и зубилами споро сбивали железа с двери, еще десяток поджидал с большим бревном, а остальные скалились, выкрикивали брань, гремели о камень прикладами и целили из винтарей прямо в лоб боярину. В панике Близнята, как был босой, ринулся к кабинету, чьи окна выходили на площадь. Варягов на Дворцовой не наблюдалось, стояли за решеткой охранные сотни и линейная пехота, и было то воинство не слишком внушительным. И никто, ни один подлец не спешил на помощь Близняте Чубу!

Он услыхал, как дверь внизу рухнула после сильного удара, потом раздались выстрелы, крики, хрип умирающих и торжествующий звериный вой толпы. Чьи-то руки схватили его, разрывая дорогой халат, приподняли, потащили к окну…

Последнее, что видел боярин Чуб, – это камни мостовой, летящие навстречу, и лес направленных в него штыков.

* * *

Дом был цел, но во дворе валялся покойник, а у крыльца другой. Хайло слез с лошади и с захолонувшим сердцем шагнул за ворота. Не глядя на убитых, он быстро пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в сени. Здесь лежали двое, но в темноте он не мог разобрать, мужчины ли они или мужчина тут и женщина.

В горнице Хайло нашарил лампу, долго возился со спичками – руки дрожали, – но наконец добыл огонь. Почему-то он не крикнул, не позвал Нежану, словно предчувствуя, что в доме нет живых. В горнице, однако, все было в порядке, только из сеней тянуло едкой вонью пороха. Сотник вернулся туда, склонился над убитыми и вздрогнул. Чурила лежал на спине с развороченной грудью, и было ясно, что его застрелили в упор. Он, видать, оборонялся, прикончил двух бандитов во дворе, а третьего – тут, в сенях, – принял на штык. Но не бандит то был, а светловолосый парень в форме варяжской гвардии, лицом тоже вылитый варяг.

Молвив: «Прощай, певун…» – Хайло снова ступил в горницу, прошел к лесенке, что вела к спальням-светелкам, и начал подниматься. Ступени показались ему скользкими, он опустил лампу пониже и увидел, что они залиты кровью. Кровь была ребе Хаима – тот нашелся наверху, сидел, скорчившись на ступеньке и прижимая ладони к левому боку. Из комнатки своей он выскочил в исподнем – должно быть, хотел защитить Нежану. Рядом с его босыми ступнями, в лужице подсыхающей крови, отпечатался варяжский сапог.

Нежану застрелили на пороге ее светелки. Не надругались, убили быстро, по-деловому – должно быть, спешили выполнить приказ и побыстрее уйти. Так торопились, что трупы своих бросили, мелькнула мысль у Хайла. Он опустился на колени, закрыл глаза своей ласточке, поцеловал ее холодные губы. «Самое дорогое потеряешь!» – прозвучало в голове. Вот и потерял… Почему, отчего?… Проклятие волхва? Случайность? Или чей-то злобный умысел?

Слез у Хайла не было. Стиснув кулаки, он грохнул ими в пол и завыл протяжно, словно волк, потерявший волчицу. Затем поднял Нежану на руки, спустился в горницу и положил ее на лавку – ту самую, что связала их на много, много лет. Перенес сюда же Чурилу и ребе Хаима, а варяга выкинул из сеней во двор.

В окно заколотили, застучали. Открыв окошко, сотник впустил попугая, и тот привычно уселся ему на плечо. Покрутил головкой и вдруг промолвил:

– Горре… горре…

– Да, горе горькое, – хрипло отозвался Хайло. – Что поделаешь, друг… вдвоем мы с тобой остались… И думаю, ты меня переживешь. – Поднявшись, он добавил: – А сейчас лети, пташка вольная. Не гоже тебе тут быть.

Попугай послушно выпорхнул в окно, а сотник взял лампу и разлил горючую жидкость по столу. Потом вышел во двор и долго смотрел, как занимаются и горят Нежанины хоромы. Здесь она жила, здесь любила и здесь будет ей погребальный костер… ей и друзьям верным, что встали на ее защиту, да защитить не смогли…

Пламя плеснуло из окон, и пегий жеребец испуганно заржал. Хайло повернулся к нему, молвил: «Тебя тоже отпускаю» – снял с седла винтарь и сумки с патронами, вывел коня на улицу и хлопнул по крупу. Задержавшись у ворот, оглядел двор, видимый ясно в свете огромного костра. Все три покойника были в варяжской форме, светловолосые и рослые, так что Хайло не сомневался, что они и правда варяги. Княжья власть послала их закончить дело с ребе Хаимом, и сотник не понимал лишь одного: коль побежали варяги из города, так зачем выполнять им этот приказ?… Значит, не все побежали или заплачено было хорошо, решил он.

Пылающая крыша провалилась, и Сварог победно взмыл над домом, будто хотел уверить сотника, что он, божество огня, еще жив и силен, а там, на пристани, лежит всего лишь деревянный истукан. Первый свет зари разгорелся над городом, и, как бы приветствуя утро, где-то за Торжищем грохнул взрыв такой силы, что у Хайла зазвенело в ушах. Будто очнувшись, он сорвал нашивки сотника, вскинул винтарь на плечо и пошел из переулка. Сварог, хохоча и завывая, сгреб жаркой лапой искры и бросил ему в спину.

Людские ручейки текли к Торжищу, и Хайло шагал вместе со всеми. Внизу, у Княжьего спуска, ручейки соединились, слились, став многолюдным потоком, поглотившим бывшего сотника. С этой огромной толпой он начал продвигаться к площади и, стиснутый людьми, кричал, как все: «На Зимний! На Зимний!» – и, как все, поднимал винтарь и грозил кулаком. Подобно гневным неодолимым водам толпа миновала руины варяжской казармы, здания банков и Приказов, особняки бояр и приблизилась к Сыскной Избе. Башню окружали вооруженные люди, выводили узников, тут же соединявшихся с толпой, выбрасывали кого-то с самого верха на мостовую и добивали там штыками. Толпа торжествующе взвыла и замерла, любуясь этим зрелищем, и вместе с нею остановился Хайло. Но впереди раздался крик: «На Зимний, братаны!» – сзади нажали, и плотная масса мятежников покатилась к площади.

Чужие плечи уперлись в сотника. Он поглядел налево, поглядел направо – рожи будто бы знакомые. Справа – юный разбойник Облом из Твери, слева – Добрыня, купец из Рязани. Давно ли в степи ссорились на большой дороге! А теперь оба в Киеве, и оба против власти.

– Ты, Добрыня, что тут? – спросил Хайло.

– Взяли меня и лишили всего достояния, – ответил купец. – Пытали так, что едва не загнулся! Хорошо, помощь пришла от добрых людей… Нынче я за них и с ними! Отмстить хочу!

– А тебя, Облом, что в Киев принесло? Что овес не сеешь?

– Дык вовсе оголодали! – отозвался парень. – А тут хлеб обещан, и землица, и эта… как ее… свобода! Воля то исть. Как за такое дело не подраться!

– Сестра твоя жива? – снова спросил Хайло.

– Жива, токмо кости торчат с голодухи.

– Хорошо, что жива. А вот мою Нежану убили…

Промолвил Хайло эти слова и вдруг ощутил всей плотью и кровью, душой и разумом – убили! Ушла Нежана навсегда! Может, в Поля Иалу, может, в пещеры римского Плутоса, а может, в пустоту… Не будет более Нежаны!

Зажглось его сердце безысходным гневом, и, растолкав людей, разбросав их точно снопы соломы, выбился он в первый ряд. Площадь открылась перед ним, площадь и княжий дворец, который берег он столько лет, а теперь возненавидел. Варягов на площади не было, но стояли за решеткой охранные сотни с пулеметами, и всадники Черемиса, и пехота Кунича. И его сотня тоже была там, но Хайло уже не видел ни знакомых лиц, ни пулеметных стволов, направленных в толпу.

Вскинув винтарь, он побежал по площади, бежал и что-то кричал, но не лозунги большаков. Кажется, выкрикивал он имена людей, покинувших его до времени, близких, за чью смерть необходимо отомстить, но голос его терялся в реве и вое толпы. Ибо вся людская масса, сдвинувшись с места, катилась за ним в яростном порыве, словно чудище с тысячью глоток, тысячью рук и тысячью стволов. Катилась и подгоняла Хайла жарким своим дыханием.

Ударили пулеметы.

Загрузка...