В июне, в самом конце учебного года, учитель математики Иван Васильевич тяжело заболел и вынужден был уйти на пенсию. Врачи посоветовали ему поселиться где-нибудь на юге. Он решил уехать в Колхиду. Места эти были ему немного знакомы: там он однажды провел лето вместе со своей женой Клавдией. Это было еще до войны, кажется, в том самом году, когда Виктор готовился в институт.
В памяти остался чистенький, южный городок, много цветов и много солнца. Там влажно шумели длинными, мягкими иглами серые приморские сосны. На отлогий берег шли и шли чистые, прозрачные волны. На пляже играли разноцветной, горячей галькой загорелые дети. Клавдия брала с собой книгу, но читать не могла. Ее отвлекало море. Она подолгу лежала на песке, у самой воды, слушая шум прибоя.
Раз или два им случилось видеть, как море сердится: приморские сосны протяжно шумели, на землю падали их огромные, жесткие шишки, с грохотом рушились на берег высокие, сильные волны, и над извилистой кромкой пустынного берега вился летучий туман брызг.
Что ж, все это он увидит еще раз. Он поселится на самой тихой улице. У него будет своя комната, любимые книги, какая-нибудь кошка или собака. Даже, может быть, птица. Попугай, например. Не все ли равно? Лишь бы было нужно о ком-то заботиться. Вечерами он будет сидеть на набережной, провожать взглядом гуляющих, любоваться на уходящее за море солнце. Так он спокойно дождется и своего заката. Вполне возможно, что это случится скоро. Всякому костру рано или поздно суждено догореть. Стоит ли по этому поводу особенно огорчаться?
И все же очень трудно было покинуть школу, в которой он работал. Ей ведь отдано было семнадцать лет жизни. За это время ее надстроили, разбили перед фасадом цветники, оборудовали спортивную площадку. Там, в историческом кабинете, стояла статуэтка Афродиты Книдской. Она чем-то очень напоминала молодую Клавдию.
Тяжело было расставаться с детьми, с этими озорными мальчишками и девчонками. Он любил их, в каждом из них жила частица его самого. Бросил их на полпути… Что ж делать, если так случилось?
С помощью друзей Иван Васильевич продал домашние вещи и книги, и теперь, перед тем, как уехать в Колхиду, оставалось только одно дело: ему хотелось съездить в Новотайгинск, попрощаться с теми местами, где прошла большая половина его жизни.
Рано утром, стоя у вагонного окна, Иван Васильевич пристально вглядывался в бегущие мимо улицы пригорода и не узнавал родного города. Незнакомым оказался и двухэтажный белый вокзал, выросший на месте желтого закопченного строения, и площадь перед вокзалом, где прежде дремали извозчики, а теперь сверкали лаком новенькие, комфортабельные такси. Вдали голубели прежние горы, и над ними простиралось привычное небо, но город стал совсем иным. Было такое ощущение, что в старую раму вставили новую картину. И позже, когда он ехал по улицам в одном из этих такси, всюду искал взглядом старое, привычное. Несколько раз мелькнули знакомые черты: резные ворота с подгнившими столбами, водоразборная будка на перекрестке, обомшелая и жалкая, кое-где старые, деревянные дома. Все остальное, то самое, что он так бережно хранил в памяти, исчезло без следа.
Неожиданно вспомнил, как встречал Клавдию, в тот год, когда она кончила учительские курсы и приехала сюда уже его невестой. Это было в двадцать первом году, летом. Ехали, кажется, вот этой же длинной улицей. Дергалась пролетка по крупному булыжнику, качалась пыльная спина извозчика, а рядом бежал легчайшей балетной рысцой игреневый жеребенок. Клавдия шалила, тянулась к нему, стараясь погладить его морду, а он, опасливо стрельнув темным глазом, шарахался в сторону от ее руки… Да, тогда была Клавдия. Теперь он ехал один.
Внезапно умолк шум мотора. Машина остановилась. Что такое? И понял: «Приехали». Вот дом, в котором он жил. Тот самый дом. Его можно было узнать, несмотря на то, что он поблек и ссутулился. Одно только странно — почему он здесь, а не на окраине города? Раньше рядом с ним ровным полем зеленел выгон. Сразу за ним густой синевой поднималась тайга. Оттуда, как из-за кулис, выходили облака, вставало солнце. Теперь улица уходила вдаль. Геометрически точной прямой она разрезала те поляны, где он мальчишкой играл в лапту.
Шофер вытащил из багажника усталый, потертый чемодан, поставил его на тротуар и уехал. Дом равнодушно смотрел на Ивана Васильевича полдюжиной невысоких окон. В окнах белели полоски раздернутых занавесок. Между ними яркими пятнами горели цветы. Те же самые петушьи гребешки и примулы, что и двадцать лет назад. Иван Васильевич постучал. Дверь открылась. Женщина в коричневом платье, не узнавая, спросила:
— Вам кого?
— Тебя, Нина.
Женщина вздрогнула, прищурилась, всматриваясь в его лицо.
— Иван Васильевич, голубчик!
Она радостно, неловко поцеловала его в щеку. — Так проходите же, проходите.
Он смотрел ей в лицо. Больно было видеть, как оно изменилось. Как многого в нем не хватало! Словно из хорошей книги кто-то грубо вырвал страницы. И все же где-то в глубине теплилась прежняя красота. Она светила для немногих, для тех, кто любил ее.
Никто не спросил его, зачем он приехал. Ему отвели комнату с окном в сад. Ту самую, в которой он жил прежде, и жизнь в доме потекла так же, как до его приезда. Нина унесла в ясли маленькую Зойку. Минут через десять ее муж Алексей Стратонович ушел на работу и увел в детский сад пятилетнего Сережку.
Иван Васильевич остался один, неторопливо обошел весь дом. В сенях еще сохранился верстак Виктора, а подле него на стене планка с гнездами, в которые он когда-то вкладывал стамески, зубила, сверла. В большой комнате, как и раньше, стоял большой рояль. Старик поднял крышку и попробовал взять несколько аккордов. Это не удалось — рояль был расстроен, да и сухие старческие пальцы не слушались. Вспомнилось, как учил он сына играть на этом рояле, еще не Виктора, а Вику — курносого, остроглазого. Мальчишка крутился на винтовом стуле и все поглядывал в окно, на улицу, где товарищи его гоняли лапту. Нет, музыка его не увлекла. Мальчонку тянуло к технике… Он устроил в сенях целую мастерскую. Вечерами здесь шумела паяльная лампа, жужжал сверлильный станок, поблескивали длинные, таинственные искры электрофорной машины.
И позже, когда Виктор учился в педагогическом институте и собирался стать математиком, он и здесь оставался непостоянным, все еще искал себя, перекидываясь от методики геометрии к астрономии, к радиотехнике.
Потом к нему стала приходить его однокурсница Нина. Тогда она была худенькой студенточкой, диковатой и молчаливой. Она заставила Виктора забыть на время и приемники и конденсаторы.
Однажды Виктор несмело вошел в комнату отца и, покраснев, как кумач, сказал:
— Слушай, папа… Пусть Нина живет у нас.
— То есть как? — удивился Иван Васильевич. — Давай уточним. В качестве кого же?
— Не все ли равно? Я хочу, чтобы она была со мной.
— Хорошо, значит, как я понимаю, ты хочешь жениться?
— Пусть так.
Нина поселилась в комнате Виктора. Потом у них родилась Анечка — черноглазая, веселая, похожая на Виктора. Ей было два года, когда началась война. Виктора призвали в армию. Нина работала токарем на военном заводе, который разместился в помещении их института. Аудитории стали цехами.
Большой, старый дом промерзал насквозь. Обледенелые окна не оттаивали, и потому в комнатах всю зиму стоял полумрак. Приходя из школы, Иван Васильевич отправлялся добывать дрова. Приносил доску от забора, разрубал ее на щепки, чтобы затопить железную печь. Ужинали при свете коптилки, и при этой же коптилке они с Клавдией проверяли тетради. Каждое воскресенье Клавдия ходила на толкучку продавать вещи.
Анечка умерла зимой сорок второго года. Маленький гроб обит был голубой марлей. Его опустили в неглубокую могилу, вырубленную в мерзлой земле. У Нины было серое ледяное лицо. Прямо с кладбища она ушла на завод.
Вскоре пришло страшное известие — погиб Виктор. Клавдия заболела. В ней словно надломилось что-то. Работать она уже не могла. Когда кончилась война, они уехали в Барнаул, чтобы переменить обстановку. Но Клавдия так уже и не оправилась. Последние годы у ней слезились глаза. Он много читал ей вслух.
Весь дом был, как раскрытый дневник…
Вот и сегодня Иван Васильевич понес в кладовку свой чемодан и заметил на полке какую-то запыленную папку. Взял ее в руки, открыл. Почерк сына. Что это? Институтские конспекты? Полистал. Нет, не конспекты, какие-то чертежи, задачи, на первом листе что-то вроде предисловия. «Я думаю, кроме отдельных, совершенно исключительных случаев, нет учащихся, неспособных к математике. Есть лишь те, у кого мышление не успевает за ходом мыслей преподавателя или учебника, за широкими шагами их рассуждений…» Иван Васильевич присел на пустой ящик, стал читать. Оказывается, Виктор задумал составить задачник, который был бы по силам любому ученику, в котором не было бы разрыва между задачами, где все они были бы соединены небольшими логическими ступеньками. Расстояние между ступеньками сперва устанавливалось совсем незначительное, но по мере тренировки оно должно было увеличиваться…
Здесь, в кладовке, и застала Ивана Васильевича Нина, вернувшаяся из школы. Он унес папку к себе в комнату. Не хотелось, чтобы она затерялась.
Прошел день, два, три… Между тем, семья жила своей обычной жизнью. Зойка училась говорить «деда». Пока что получалось «де-де». Сережа увлекался змеем, который склеил ему Иван Васильевич. Нина вечерами стирала, готовила обед на завтра. К Алексею Стратоновичу приходил его товарищ, инженер, и они вместе что-то чертили, вычисляли, готовили какое-то рационализаторское предложение.
Днем Иван Васильевич гулял по городу, читал газеты и чувствовал себя бодро. Тоска приходила только ночью, когда он оставался один в своей комнате. Ночь, как река, мягко, неслышно подхватывала его и несла через прожитую жизнь. До двенадцати город вздыхал, ворочался, укладывался спать. До двух часов еще гремел трамвай. Потом и этот последний звук исчезал. Иван Васильевич поднимался с постели, шел к окну, открывал его и садился на подоконник. Было тихо, очень тихо. Казалось, что звезды похрустывают, как алюминиевая фольга.
На подоконнике виднелся закрашенный, но все еще глубокий след. Пятьдесят лет назад Иван Васильевич, тогда еще Ваня, попробовал, хорошо ли наточен его новый перочинный нож. Ножа этого давно нет. А след остался. Глубокий, темный. Значит, не сон, значит, действительно, Иван Васильевич был маленьким. Это трудно было себе представить. Но след — свидетель. Он останется и тогда, когда самого Ивана Васильевича не будет. Да, не будет. Собственно говоря, в этом нет ничего таинственного. Все произойдет очень просто: где-то там, на юге, куда он должен уехать, чужие люди уберут его кровать в сарай и побелят то место на стене, где висел ковер. А его просто не будет… Теперь он знает, как это случается. Один раз это уже было. Черная, душная метель ударила в лицо, сбила с ног, потащила с собой в небытие. Вернулся он оттуда совсем другим — слабым, размягченным, с виноватой усмешкой на бледных губах. После этого, когда он улыбался или хмурился, то с брезгливостью ощущал на лице что-то постороннее, липкое, как паутина. Это были морщины. Но зачем думать о таких скучных вещах…
Да, подоконник. Сорок пять лет назад с этого подоконника бесшумно спрыгивал на землю ловкий, загорелый паренек. Спрыгивал и замирал, прислушиваясь. Она ждала его у той памятной доски забора, которая висела на одном гвозде, отклонялась в сторону, как маятник. Не было случая, чтобы Клавдия не пришла. Он целовал ее руки, холодные, как роса, ее губы, упругие, как спелые сливы… О чем они говорили тогда? О чем? Этого невозможно теперь вспомнить. Если до рассвета, то, значит, было о чем… Затем она уехала учиться. Потом стала его женой. Родился Виктор. В ту ночь был сильный ветер. Сломало несколько деревьев в городском саду.
Вот так, о чем бы он ни вспомнил, мысль его непроизвольно возвращалась к Виктору. Да, Виктор мог бы стать хорошим учителем. Как обидно, что работа его осталась незаконченной. Даже по той части, которая сделана, видно, что задумано интересно, по-своему. Да что толку? Так и останется вместо книги пачка исписанной бумаги. Кому нужна она? Когда-нибудь ее кинут в огонь.
Как-то незаметно Иван Васильевич включился в жизнь семьи. Утром, когда Нина и Алексей Стратонович уходили на работу, он неторопливо прибирал посуду, оставшуюся после завтрака, поливал цветы, вытирал пыль на рояле и книжных полках.
В этих занятиях он находил странное удовольствие. Может быть, потому, что это помогало отвлекаться от мыслей о себе. О себе он думать не любил — это было слишком непривычно. Думая о себе, он быстро уставал и начинал нервничать. Он был готов думать о чем угодно, но только не о себе. Это удавалось, но не всегда.
Как-то вечером пришел Сережа и спросил, испытующе заглядывая в глаза:
— Дедушка, а ты кто?
Иван Васильевич не нашелся, что сказать.
— Не знаю, — ответил он.
— Ты никто?
Вот об это ребячье слово споткнулась мысль, закружилась волчком на месте. «Никто. Никто. Никто». Сердце заболело сильнее, чем обычно. Ушел к себе, плотно прикрыл дверь. Обессиленно прилег на кровать. Слово вошло в сознание, как яд. «Никто». Конечно, мальчонка прав: чтобы быть кем-то, надо что-то делать. А что делать ему? Можно ходить на реку, удить рыбу. Можно читать пухлые романы. Целыми днями читать. Можно уйти в лес, растянуться на траве и смотреть в небо. Можно делать все, на что в течение всей жизни не хватало времени. Можно все… Ужасная, бессмысленная свобода. Зачем? Нет! Нет! Скорее на юг. Чтоб никому не быть в тягость, чтоб никто не видел, что он ни на что уже не годен.
Он попросил Нину принести его чемодан и начал укладываться. Женщина постояла рядом, заговорила:
— Иван Васильевич! А вы подумайте, может быть, и не надо ехать?
— Как так, не надо?
— Остались бы с нами.
Он рассердился.
— Легко сказать: «Остались бы…»
Нина вздохнула.
— А все-таки…
Он не дал ей договорить.
— Вопрос решенный.
Алексей Стратонович заказал билет до Кобулети. Нина зажарила курицу, приготовила Ивану Васильевичу белье, дорожный чайник, кружку. Но вдруг ночью у Зойки повысилась температура. Она плакала, тяжело дышала, маленькое ее личико посинело. Вызвали скорую помощь. У Зойки оказалась злокачественная дифтерия. Ее вместе с Ниной увезли в больницу. Утром Иван Васильевич унес им свою дорожную курицу, молоко, долго стоял под окном палаты и сквозь стекло знаками объяснялся с Ниной. Он стал ходить в больницу каждый день, носил передачу. Ему было приятно, когда санитарка говорила:
— Внучке? В пятую? Передам, передам, не тревожьтесь.
Или:
— Привет вам от дочки. Просит не тревожиться.
В этих словах «внучка», «дочь» заключались какие-то особенные, музыкальные звуки.
А когда Зойка выздоровела, он встретил их и, обняв обеих, неожиданно прослезился.
Некоторое время Зойку не носили в ясли, и она оставалась дома с Иваном Васильевичем. Они уходили в сад, и он рассказывал ей сказки. Она слушала внимательно. Вероятно, ее интересовали интонации его голоса. В саду пели птицы. Зойка поднимала серые глаза и старалась отыскать их в густой листве. Она лепетала «ти-ти». Это означало «птицы». Зойка напоминала ему Анечку.
В тени пахло дождем и лесом. Уходящее солнце касалось влажных листьев. Вечером Зойку уносили в дом. Семья собиралась за столом в большой комнате. Ивана Васильевича звали ужинать. Надо бы ему ходить в столовую, чтобы не обременять Нину лишними заботами, но тянуло в семью. Ведь когда-то были и этот стол, и такая же скатерть, и приветливая женская улыбка. Жизнь не повторялась, но сквозь настоящее просвечивало то, что было. А было счастье, молодость…
Он ел молча, думал, потом благодарил, уходил к себе. Долго еще потом сквозь тонкую дверь доносились звуки из других комнат. Купали Зойку. Она плескалась в ванне и повизгивала от удовольствия. Потом Алексей Стратонович что-то диктовал Нине, а она считала на логарифмической линейке. Затем Нина что-то рассказывала и смеялась. По ее голосу он узнавал, с кем она говорила. К Сереже она обращалась твердо и даже несколько властно. К Алексею Стратоновичу как-то сдержанно, а к Зойке с откровенной, бьющей через край любовью.
Иван Васильевич слышал, как тихо напевала Нина, усыпляя Зойку, как отодвигал стул и ходил по комнате Алексей Стратонович.
В одиннадцать все умолкало. Тогда начинал говорить тополь. Днем он молчал. Ночью же шумел, как дождь. Тихий, проникновенный плеск листьев под ветром. Дерево шелестело тысячами живых листьев, тянулось к звездам. Оно смутно тревожило его. Он чувствовал, что чем-то связан с ним, чем-то очень хорошим. Но чем? И внезапно вспомнил со странной, пронзительной ясностью то, что было. Ощутил прохладу сырой земли, курточку, продуваемую весенним ветром, почувствовал в руках деревцо, беспомощное, как ребенок, который еще не научился стоять. Он поддерживал его, а Виктор, присев на корточки, засыпал его корни землей. Потом каждое утро они поливали его. Теперь оно стало сильным, счастливо раскинуло ветви, тянуло их к звездам. Как же он раньше не узнал его? Как мог забыть?
Прошло больше месяца, как приехал Иван Васильевич, а Нина ни разу не заговорила с ним о Викторе. Но вместе с тем она относилась к нему внимательно, предупредительно, и в этом внимании он чувствовал скрытую нежность к тому, кого уже не было. Нет, не нашла она второго счастья. Иван Васильевич видел, что они с Алексеем Стратоновичем совсем разные люди. Он — жесткий, деловой, она — мягкая, порывистая. Он человек строгого, логического ума, она больше доверяющаяся чувству. Иногда он просто мало замечал ее, занятый своими мыслями. Даже придя с завода, он не давал себе отдохнуть и тотчас же после ужина углублялся в книги и чертежи.
День проходил за днем, но Иван Васильевич все время помнил, что ему надо ехать на юг, в Колхиду. В доме на тихой улице у него будет комната, окно в сад, только перед окном будет не тополь, не черемуха, а, может быть, каштан или инжир. Какая разница? И ночами будет шептать море. Ему ведь тоже есть о чем рассказать. В молодости они с Клавдией мечтали о путешествиях, хотели об ездить весь мир, но не было средств. А потом, когда стали работать, то оказалось, что для путешествий нет времени. То Виктор был маленький, то не позволяли заботы о школе. Иван Васильевич был директором. Каждое лето: учебники, краски, стекло… Ни на день он не решался оставить школу, и он не раскаивается в этом. Так было нужно. Все же один раз вырвались на Кавказ. Теперь туда он поедет один. Но зачем? Жене достаточно было сказать: «Посмотри», и можно было быть уверенным, что она увидит то же самое, что и он, и подумает так же, даже теми же словами. За столько лет они стали как один человек. А кому он теперь скажет: «Посмотри»?
Иногда вечером он писал письма. Почерк у него был старческий, надломленный, как отражение камыша в засыпающей, но еще неспокойной воде. Он писал обстоятельно, неторопливо. У него было несколько друзей, близость с которыми прошла через всю жизнь. Теперь их оставалось все меньше и меньше. Они уходили один за другим.
Иногда он надевал пальто и отправлялся бродить по городу. Однажды вечером он нечаянно вышел на берег реки, в небольшой скверик. Солнце уже зашло. Над водой тяжелым свежим светом горело дождевое небо. В сквере было ветрено и пустынно. Блестела мокрая дорожка. Быстро смеркалось.
Иван Васильевич сел на скамью, поднял воротник пальто, укрываясь от ветра. Рядом недовольно шелестело дерево, отряхивая с себя капли дождя. Шелест листьев напомнил ему другое дерево, тополь в саду, посаженный руками Виктора. И вдруг он подумал о том, что так мирно горит вечер, и на реке идет катер с зажженными бортовыми огнями, и из городского парка доносится музыка только потому, что его Виктор и миллионы других, таких же как он, молодых парней, ценой своей жизни отстояли все это. И у каждого из них осталось что-то незаконченное, — может быть, дело, может быть, мысль, и те, кто остался жить, должны исполнить за них то, что они не смогли. И, конечно, именно он, Иван Васильевич, должен завершить работу над рукописью сына, издать ее, чтобы была книга, чтоб не умерли его мысли, как умерла Анечка, как умер он сам.
Это решение внезапной тяжестью легло на его плечи, и он испуганно подумал:
— Успею ли?
И сам ответил себе:
— Надо успеть.
Он торопливо поднялся со скамьи. Скорее домой, да, к себе домой. Какой дурак советовал ему ехать на юг? Какая нелепость!
Он чувствовал потребность рассказать о своем решении Нине. Он знал, что она вполне поймет и одобрит его мысль. Он знал, что в ней еще жил Виктор, и это делало ее близкой, почти родной, и он знал, что этого чувства он уже не испытает никогда ни к кому и никакое море, никакое солнце, никакие цветы не заменят ему теплоты внимательных, молчаливых глаз этой женщины.
Наступила ночь. Началась она так же, как и все предыдущие: догорающим закатом, тишиной, звездами. Но сегодня окно в сад было закрыто и тополь молчал. Иван Васильевич работал.