Егор позвонил Игорю Черненко. Чиф ещё числился его боссом, но не виделись они давно, охотились каждый за себя, добычей не делились. Егор научился вроде бы обходиться без Чифа, но вот дошло до такого дела, что стало очевидно — не научился. Вот как разыграются малые дети, разойдутся, когда один станет человек-паук, а другой непобедимый бионикл, переплывут все моря, перепрыгнут горы, сразятся в великанами — и одолеют их; встретят людоедов — побьют; уничтожат и злых роботов, и вампиров; но тут зацепится за край дивана спайдермен, растянется по полу, расквасит нос и расплачется, а глядя на него, расплачется и бионикл; и вот уже оба зовут папу, зовут маму, хотя минуту ещё назад и не помнили, что есть у них папа и мама, и постеснялись бы признаться и себе, и могучим врагам своим, что нуждаются в ком-то утирающем нос.
Черненко жил теперь в той самой квартире, где когда-то постриг Егора в братство чёрной книги. Все эти годы он расселял с помощью денег и угроз аборигенов старого сталинского памятника архитектуры, заполучив около трети всех его помещений. Агрессивная квартира Чифа бестолково, но неостановимо расползалась по всем направлениям, как какое-нибудь богатое, разбросанное и дурноуправляемое герцогство Бургундское сер. XIVb., надувшись посреди здания до трёхсполовинойэтажного как бы дворца, от которого в разные стороны расходились протуберанцы и аппендиксы, эксклавы и анклавы всё новых и новых покупаемых и покоряемых силой территорий. Точных размеров своего жилища не знал ни сам Игорь Фёдорович, ни его дворецкие, ни юристы. Многие части квартиры были всегда под судами, на окраинах её партизанили отряды недовыселенных жильцов; десятки комнат не использовались, либо тонули в непролазных ремонтах; повсюду бродили толпы таджиков с вёдрами асбеста и охапками мебели; мельтешили заблудившиеся любовницы и дальние родственники, зашедшие по делу и оставшиеся жить младшие партнёры; толкались охранники, мелкие воришки, чьи-то собаки и даже пожилой попугай, не пожелавший переезжать в Жулебино, как многие коренные москвичи, и неизменно возвращавшийся, сколько его ни гнали.
Обстановкой квартира, как и много лет назад, была похожа то ли на склад, то ли на офис, то ли на снятую для подпольной любви явочную хату. Рухлядь была моднее и значительно дороже, но громоздилась, валялась и топорщилась, как и тогда, какими-то кучами, оставляя впечатление уже никак не бургундское, а совсем среднерусское; напоминая большинство наших городов, сёл и домов, где всё расположено и выглядит так, будто люди только что сюда приехали и ещё не устроились, не обжились как следует; или, наоборот, будто дожились уже до ручки, до скуки и отвращения и, проклиная это место, сидят лет по триста на чемоданах, узлах и баулах, готовые вот-вот уехать, в любую минуту подняться и бежать куда глаза глядят, на все четыре стороны; и смотрят вокруг как посторонние пришельцы на чужое некрасивое, унылое и убыточное хозяйство. Сор с дороги не уберут, дома построят наспех, как будто и не для жизни, а так, перекантоваться; на детскую площадку, на общее мелкое дело копейку пожалеют, а на ту копейку напьются чего-нибудь ядовитого и закусят чем-то несвежим, невкусным; опунцовеют и уставятся окосевшими очами поверх подорожного сора, недостроенной детской площадки и завалившегося набок нецензурного забора на пустующую даль; и станут браниться и петь, и плакать у себя, на своей стороне, словно пленники на реках вавилонских.
Чиф был дома, звонку Егора, давно уже не слыханному, ничуть не удивился и тут же пригласил заехать. Из семьи семи первозванных братьев чёрной книги при нём оставались лишь двое; остальные, включая Егора, понемногу, без объяснений и объявлений обособились, промышляли кто чем, но числились в братстве и, про себя давно не признавая Чифа боссом, явно от него не отрицались. Босс же виду тоже не подавал и разбираться с отступниками не спешил. Потому, с одной стороны, что не хотел обнаружить перед всеми слабину братства и тем спровоцировать нападение конкурентов — «крокодилеров», кровожадных и жадных диких выходцев из отдела писем легендарного сатирического журнала, державших сто процентов сбыта учебников ботаники и зоологии и завистливо шакалящих вокруг контролируемых чернокнижниками изобильных рынков; а также «яснополянских», деревенских бандитов, с которыми братство вело войну за доходы с русской классики с незапамятных времён, войну изматывающую, истощающую, лишь недавно затихшую и возобновления которой не хотел никто. С другой же стороны, как любой бывший босс, в душе был убеждён, что разбежавшиеся вассалы не справятся без него, напортачат, облажаются и вернутся. Поэтому и не удивился визиту Егора, принял его в почти полностью оштукатуренной комнате с двумя эркерами, щегольскими книжными шкафами красного дерева, грязными козлами с доштукатуривавшим угол певчим таджиком и двумя психоаналитическими кушетками, между коими помещался мраморно-малахитовый стол, заваленный всяческой бездельной дороговизной, как-то: раритетные сигары шестидесятых годов, бутыли редчайшего скотча, хрустальные банки с фуагра; часы платиновые, золотые и старые серебряные, наручные, настольные и карманные; зажимы для денег и галстуков, ручки и карандаши цены необычайной; платиновые, золотые, старые серебряные, хрустальные, мраморные и малахитовые статуэтки, шахматы, глобусы, пепельницы, письменные принадлежности, эйфелевые башенки, кремлики, таджмахалики, весёленькие бигбенчики… Игорь Фёдорович не постарел, наоборот, навтыкал себе в плешь каких-то новых невозможных волос по цене пять тыс. дол. сша за шт., не преминул сверкнуть и клыками в ту же цену, купленными там же, где волосы, где-то возле Голливуда в клинике, где молодились клуни и демимуры. Облачён был в по-домашнему запятнанную петрюсом бархатную праду и сморщенные, обрызганные таджицкой штукатуркой шиншилловые тапочки. Был вместе с тем грустен, в руке держал книжку о Гамлете и, увидев растрёпанного, всмятку одетого и обескураженного Егора, прочитал ему тут же из книжки:
— … в незастёгнутом камзоле, без шляпы, в неподвязанных чулках… и с видом до того плачевным, словно он был из ада выпущен на волю вещать об ужасах, — вошёл ко мне.
— Привет. Из ада. Об ужасах. Именно так, — ответил Егор. — А что вдруг Гамлет?
— Расскажу, брат, расскажу, что вдруг. Ложись! — указал на одну из кушеток Чиф, сам завалился на другую, закурил сигару и, обмакивая её для вкуса в скотч, поведал присевшему и машинально взявшемуся нервно поедать фуагра нефритовым ножиком для резки бумаги гостю пространный свой ответ. — Да ты ложись, ложись, будь как дома. Слушай.
Ты помнишь Фёдора Ивановича? Мой отчим. Должен помнить. Так вот. Когда мне было лет шесть, соседскому мальчишке побывавший по путёвке где-то на той стороне железного занавеса некий родственник привёз шикарного оранжевого надувного крокодила, примерно такого, как Мимино купил за бугром для племянника. Ну, сосед, понятно, нос задрал и даже потрогать крокодила не давал. А мне так захотелось такого же, так сильно, как ничего уже потом в жизни не хотелось. И стал я к отчиму приставать: купикупикупи! А отчим, хоть за границу и не выезжал, от жалости или так, сгоряча, сдуру пообещал мне к новому году крокодила такого же оранжевого достать. Хорошо; достать, легко сказать, а где? Мама, видя его замешательство, хотела меня на минский велик навести, или на игрушечную ракетную установку. Но я стоял на своём — импортный крокодил, отдай-не-греши, раз обещал. Отчиму неудобно, молчит, вздыхает.
Вот новый год наступил. Вижу — прячет отчим глаза, велик вкатывает, мама установку суёт, ракеты по ёлке запускает, а крокодила нет. Проплакал я всю новогоднюю ночь. И потом ещё день и ещё ночь, силы кончились, а я всё плакал. Отчим у меня прощения просил, но я не прощал, так меня замкнуло не по-детски. С Фёдором Ивановичем не разговаривал и на мать дулся, потому что она за него была.
Ну да не век же горевать, забывать стал про крокодила, замечтал потихоньку о настоящем футбольном мяче и форме футбольной, особенно о бутсах и гетрах почему-то. И вот как-то в конце уже января, вечер помню, звонок в дверь, мать идёт открывать, я за ней в прихожую, дверь открывается. Стоит на пороге отчим, только с улицы, с мороза, снежинки на шапке и на пальто, на плечах — густо; а ниже по пальто редко, но зато блестят и светят, как звёзды уютного рождественского неба; а в руках у него, тоже весь в снежинках, оранжевый желанный, не хуже, чем у соседа, лучше, чем у соседа — мой собственный отныне и вовеки веков крокодил. Бросился я к отчиму и прежде крокодила обнял его от избытка радости, благодарности и нежности; уткнулся в его заснеженное пальто, от которого веяло январской свежестью, доброй стужей и чистым воздухом, и снежинки тонули и таяли у меня в слезах. Мама говорит «дай ему раздеться, отойди, замёрзнешь» и смеётся, а отчим плачет.
Этот зимний запах никогда не забуду, так уже давно не пахнут наши зимы. Потепление что ли глобальное, или просто мельчает и народ, и климат, но зимы теперь разве зимы? Снег тёплый какой-то, ленивый, вялый, воздух влажный, затхлый, как из подпола, не зима русская, а так, баловство одно. С такой зимой на Гитлера не пойдёшь. Слышал я, что в бюджете этого года расходы на оборону резко увеличили, ракет больше надо, потому как на зиму надежды теперь никакой. Ну да это в сторону.
Недели три последних, раза по два-три в неделю я просыпаюсь от холода. Вижу, дверь в спальню нараспашку, стоит в проёме мой прозрачный синеватый отчим, припорошенный снегом, даром что лето, с крокодилом в руках, только не с надувным, а с живым, слегка извивающимся. Стоит и смотрит на меня Фёдор Иванович, смотрит и молчит; снежинки на нём не тают, холод от него идёт, как тогда, только как бы с привкусом каким-то нехорошим. Стоит и смотрит, и молчит, а крокодил из рук вырваться норовит; а холод всё идёт и идёт, пока не заиндевеет вся комната, пока не доведёт меня до дрожи, до посинения, до онемения мозга. Увидев, что мне уже невмоготу, что сомлею вот-вот, уходит; а я до утра согреться и уснуть не могу, стучу зубами, стучу зубами, стучу зубами.
Прошлой ночью призрак дал мне передышку, не явился. Думаю, придёт сегодня. Вот я и решил трагическую историю принца датского перечитать, ознакомиться, так сказать, с передовым опытом общения с призраками.
«Alas, he's mad,»[18] — подумал Егор.
— Ты подумал «увы, он ёбнулся»? — расслышал чуткий по обыкновению Чиф. — Нет, брат, ничуть не бывало! Ведь, насколько мне известно, наличие совести есть признак душевного здоровья, не так ли? А впрочем, ты ведь за чем-то пришёл. О своих ужасах я поведал. Поведай теперь ты о своих.