Macht geht vor Recht[70].
Пролог запоздалый. 1570-й год от Р. X.
В просторной, топившейся по-белому мыльне, что неподалеку от летних хором боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как с третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев муки адской, хозяин дома обделался.
А случилось, что третьего дня сын боярский Плещеев, свахи коего дважды получили от ворот поворот, сказанул за собой государево дело. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский, не побоявшись Страшного суда, божился и целовал крест на кривде. Видать, совсем головушка его помрачилась от любви, змеи лютой, к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.
Лихое было время, неспокойное. Грозный царь Иоанн Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство. Не мешкая начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Вельский повелел кликнуть своего стремянного Никитку Хованского.
Отыскался тот на Балчуге, в кружальном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штатах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой взял верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацка голь с протчей скаредною сволочью, величаемые ныне опасною царскою стражей, суть опричниной. Студное дело приходилось им не в диковинку. Разогнав хозяйскую дворню, порубали люди Хованского держальников да холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях, принимать смерть жуткую, лютую.
На дворе, светлом от огня полыхавшего пожарища, было суетно: громко рыдали, расставаясь с первинками, сенные девки, опричники, уже успевшие излить семя, скидывали в кучи дорогую утварь, деньги, одежды богатые, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.
Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь, и, прижав длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился Хованский злобным смехом:
— Жив еще старый пес, а как оклемается, посадить его на кол. Да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гойда! — махнул он рукой своему подручному Федьке Сипатому и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон, станом высок, из себя строен да широкоплеч.
Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, богато. В брусяной избе лежанка изразцовая, вдоль увешанных драгоценным оружием стен длинные дубовые лавки, а полки ломятся от златой да серебряной посуды. Однако не на эту лепоту уставились опричники, — с дочери боярской, красоты неописуемой, глаз отвесть не могли. Тугая грудь под лазоревым летником, аксамитовым, при яхонтовых пуговицах, коса темно-русая до подколенок, на ногах сапожки сафьянные золотым узором поблескивают. Ой, хороша была Алена Борисовна в свои шестнадцать девичьих годков! Одначе как там в Писании-то сказано? «Да ответят дети за грехи отцов своих»?
Ухватили опричники дочь боярскую, да сорвали с нее все одежды, да разложили в срамном виде на столе, накрепко привязав осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, тело ее белосахарное содрогнулося, пытаясь от пут избавиться, и на мгновение Хованскому сделалось жаль ее. Да жалость ту он прогнал тут же. Что есть жена? Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский! Глазами блистающа, членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща.
Ухмыльнулся зловеще начальник стражи опричной и покрыл дочь боярскую, а она, потерявши то, чего уж не вернуть вовек, заголосила, запричитала жалобно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, излил Хованский семя свое, подтянул штаны, оглядел тело распятое.
— Бей! — выкрикнул бешено. Плюнул в ладонь Федька Сипатый, свистнула плеть-вощага, и понеслись кровавые полосы впечатываться в грудь да в чресла Алены Борисовны. Закричала она, словно порося под тупым ножом-засапожником, а после полусотни ударов обделавшись, как водится, дочь боярская неподвижно вытянулась. Развязав, отливали ее опричники водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.
Густо рассыпав соль по столу, положили Алену Борисовну на живот, спиною кверху, и, когда она, сердечная, начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Федька Сипатый принялся хлестать ее не шутейно уже. С каждым взмахом уж не кожи лоскутья, а ошметки нежной девичьей плоти разлетались во все стороны, и истошные женские вопли скоро иссякли — преставилась дочь боярская. Не снесла стыда и мучения.
— А хороша была девка! — Хованский, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, заглядевшись на искаженное смертной мукой лицо, внезапно услышал в дальнем углу чье-то невнятное бормотание:
— Кулла! Кулла! Ослепи Никитку Хованского, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы! — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, сгорбившись, чертила клюкой в воздухе странные знаки.
Вытащив ведьму из-за печки, опричник с силой швырнул ее иссохшее тело на пол:
— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.
— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонок, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянного сапога. — Будь же ты проклят, Никитка Хованский, и род твой, и дети твои с этого дня и во веки веков! Бду, бду, бду!
— Собака! — Вжикнула выхваченная из ножен сабля — а была она у опричника работы не нашей, сарацинской, с елманью, — и, развалив надвое бесплотное старушечье тело, вытер он о него оплеванный сапог. — Сжечь бы тебя надобно на медленном огне, карга старая, чтобы каркать неповадно было.
Меж тем зарево над поместьем боярина Овчины-Оболенского начало бледнеть, уже лошади были навьючены знатной добычей, и, положив на мысль прибыть в первопрестольную к заутрене, Хованский вскочил на статного каракового жеребца:
— На конь! Гойда!
Верстах в трех от Москвы стояла на заставе воинская стража. Заспались сторожевые, сдуру не разобрали, кто и едет.
— Раздвинься, страдник! — бешено вскричал Хованский, ударив плеткой. Он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.
«Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Опричник осенил себя крестом — трепетно, лелейно, очень уж не хотелось ему лизать сковороды в аду. И казалось, Спаситель внял Никитке Хованскому. Когда тот с поплечниками переехал мост через Москву-реку, зыбкий, еле живой, аж кони копыта замочили, первым повстречался ему человек странный. Босой, раздетый, — утро студеное, а он в одной рубахе полотняной. Редкие сальные волосики сосульками по плечам, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке слюнявый ручеек, а в руках рубаха грязная.
— Куда бежишь, блаженный? На, помолись за меня, Вася. — В другой раз перекрестившись, Хованский щедро отсыпал юродивому серебра.
— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты, звеня, покатились по мостовой.
— Бог с тобой, блаженный. — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам. — Гойда! — И в этот миг свет божий померк.
Невесть откуда черная смоляная туча накрыла златые венцы храмов, и вместо утренних лучей осветилось все вокруг полыханьем молоний.
— Уноси голову! — Никита Хованский пригнулся к самой конской шее и, потеряв тут же шапку свою рысью, принялся остервенело понукать испуганного жеребца.
Однако караковый лишь пятился, всхрапывая и прядая ушами. А меж тем налетел жуткий ветер, такой, что по Москве-реке пошли саженные волны. Прикрыл глаза начальник стражи царской, да так света белого и не увидел боле. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молонья, и сорвалась тяжелая кровля с башни на Кулишке, отсекла с легкостью Никитке голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.
Не успели поплечники Хованского опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой и божий человек Василий подал опричникам мокрую рубаху:
— Оденьте мертвеца, душено, это я помыл для него.
Для полноты картины. Фрагмент третий
И Слово стало плотью и обитало с нами,
полное благодати и истины.
От Иоанна 1:14
— Ну что, Игорь Васильевич, коньячку?
— Благодарствую, Абрам Израилевич, я — отечественную, хотя качество уже, конечно, не то — просрали страну демократы. М-м-м, органолептически даже ощущается метиловая составляющая. А интересно бы знать, что они там в Кремле попивают?
— Да бросьте вы, Игорь Васильевич, свой пессимизм, жизнь прекрасна. Вон, посмотрите только, как Ширяев выплясывает, рад, наверное, стервец, что доктором стал.
— Да. И партнерша у него хороша, с ногами, грудастенькая, так бы и схватил ее, как это, Абрам Израилевич, по-вашему? За тохэс?
— Да бог с вами, Игорь Васильевич, это ж Сенчукова — сэнээс из его лаборатории! Лучше держаться от нее подальше.
— Что-нибудь венерическое, конечно? А с виду вполне порядочная женщина.
— Вы не так поняли, Игорь Васильевич, я имел в виду не репутацию Сенчуковой, а специализацию ширяевской лаборатории. Ну, будем?
— А как же, а как же! Салатик пробовали? Ничего, конечно, но ни ветчинки не чувствуется, ни язычка, чтобы этих там, в Кремле, дети так кормили! Так чем, говорите, Ширяев с сотрудницей своей занимается? Неужто оральным сексом?
— Да что вы, Игорь Васильевич. Анальным! Ха-ха-ха. А если серьезно, Ширяев создал аппарат, который преобразует человеческую речь в электромагнитные колебания, и теперь его лаборатория изучает влияние этих импульсов на молекулы наследственности — ДНК. Уже выяснили, что некоторые сочетания звуков вызывают мутагенный эффект чудовищной силы. Корежатся и рвутся хромосомы, меняются местами гены. В результате ДНК начинают вырабатывать противоестественные программы, которые организм тиражирует, убивая самого себя или своих потомков. По приблизительной оценке, некоторые слова вызывают мутагенный эффект, подобный тому, что дает радиоактивное облучение мощностью в тридцать тысяч рентген, а ведь смертельной считается доза в восемьсот. Ну-с, давайте-ка, Корней Евгеньевич, попробуем бренди, вон сколько медалей нарисовано, говорят, количество переходит в качество.
— М-м-м, чертовски интересно получается, Абрам Израилевич. Вас послушать, так выходит, что библейские сказки об иерихонских трубах, коими стены рушили, вовсе и не сказки? И Орфей с его «объективной» музыкой совсем не вымысел? Я уж не говорю о магах и колдунах, испокон веков изводивших народ проклятиями и заклинаниями. Да, за это надо выпить.
— Вы совершенно правы, Игорь Васильевич. Любое произнесенное слово — это не что иное, как волновая генетическая программа, которая может полностью изменить человеческую жизнь. А кроме того, информация эта может быть передана по наследству. Да что далеко за примерами ходить, оглянитесь вокруг. Стремительно растет число алкоголиков, безумцев, самоубийц, десятилетние дети становятся наркоманами, рушатся семьи, распадается некогда могучая держава. А почему?
— Потому что надо выпить, Абрам Израилевич. М-м-м, хорошо пошло, умеет жить проклятая буржуазия!
— Так вот, Игорь Васильевич, на чем, бишь, мы остановились? Ага! В великих испытаниях смутного времени наши, то есть ваши предки убедились на горьком опыте, что в государстве Российском может быть мир и порядок только при самодержавной власти помазанника Божьего. С ослаблением этой власти неизбежно начинаются междоусобицы и братоубийственные войны. Чтобы впредь такого не повторилось, была подписана грамота московского Земско-Поместного Собрания от двадцать первого февраля тысяча шестьсот тринадцатого года. Выражая соборную волю русского народа, составители грамоты дали обет за себя и своих потомков считать царя Михаила Федоровича Романова родоначальником правителей на Руси, и верноподданные поклялись служить этим избранникам Божьим из рода в род.
— Ну и память у вас, Абрам Израилевич! А помните, Утесов пел: «С Одесского лимана линяли два уркана, тра-та-та-та»? М-м-м, подождите, надо запить водичкой. Пардон, что помешал течению мысли, я весь внимание.
— Момент, Игорь Васильевич, сейчас я закончу и пойдем освежимся. Как? А как в Древнем Риме: два пальца в рот и блевать, блевать, родной вы мой, пока не полегчает. Нет, подождите, вначале истина. Так вот, во избежание новой смуты составители грамоты указали в ней: «И кто же пойдет против сего соборного постановления, да проклянется таковой в сем веке и в будущем, не буди на нем благословения отныне и до века». Так что, Игорь Васильевич, результат, как говорится, налицо. Ах, азохен вэй, и почему я еще не уехал?
— Да бросьте вы, Абрам Израилевич, терзаться. Посмотрите лучше, какая жопа у этой Сенчуковой! Жаль, что пощупать нельзя, — проклянет!
«Мое почтение, уважаемый Аналитик. Как там у вас на взморье погодка? У нас тут собачья».
«Здравствуйте, Дорогой Друг. Не знаю, что вы подразумеваете под словом «собачья», но здесь идет мокрый снег. Зима обещает быть ранней».
«Вот и хорошо. Кончай курить, вставай на лыжи, и ты избавишься от грыжи. Я вас, Аналитик, хочу попросить об одном одолжении».
«Всегда рад помочь, я весь внимание, Дорогой Друг».
«Меня интересует все тот же Виктор Павлович Башуров, в особенности его предки, если можно, до девятого колена. Не было ли у него в роду людей психически ущербных, одержимых, мягко говоря, странными идеями, не наблюдалось ли нервных патологий, передающихся на генно-хромосомном уровне?»
«Неужели, Дорогой Друг, у Борзого дурная наследственность? Надеюсь, это не врожденный сифилис?»
«И еще, уважаемый Аналитик, хотелось побольше узнать о некой Петренко Екатерине Викторовне, проживающей по такому-то адресу. Где работает, круг знакомств, интересы».
«Какие проблемы, Дорогой Друг. Алгоритм защиты фээсбэшного компьютера мы разгрызли, так что пошукаем».
«Благодарю вас, Аналитик, жду новостей. Конец связи».
Дела минувших дней. 1918 год
Уже начинало темнеть, когда за Харьковом, на одном из перегонов, поезд встал. Со стороны паровоза загрохотали выстрелы, и скоро в вагон ввалились гарны хлопцы в папахах и синих свитках:
— Которые жиды, комиссары и белая кость, на выход!
Сквозь грязь вагонных стекол были видны выстроившиеся вдоль путей тачанки. «Видать, добром не кончится». Хованский незаметно переложил наган из внутреннего кармана френча в боковой, разминая, хрустнул пальцами.
Дурное предчувствие его не обмануло.
— А ты что за человек будешь? — Толком даже не взглянув на паспорт, купленный по случаю в Харькове же, у гравера, коротконогий кряжистый атаманец вперил в Семена Ильича налитые кровью глаза. От него за версту разило чесноком и самогонным перегаром. — Не иначе ваше благородие! Я вас, сволочь, нутром чую!
Действительно чуял. Не в бровь, а в глаз. Хоть и не так давно носил Хованский погоны штабс-капитана, но рода был знатного — от опричнины.
— Двигай на выход. — Сильные руки подтолкнули его к тамбуру, где уже скопилось с десяток животрепещущих душ. — Пущай атаман решает, что с вами делать.
Семен Ильич усмехнулся: какое будет резюме, известно, — к стенке. Хорошо, если сразу. Нечего, значит, и медлить. Выбрав подходящий момент, он резко ударил кряжистого основанием кулака в пах. Частые драки в кадетском корпусе, офицерские курсы рукопашного боя, пластунская служба в германскую даром не пропали. Не оглядываясь на скрючившееся на полу тело, Хованский стремглав бросился к выходу. За его спиной раздались крики, послышался топот сапог. Быстрее! С ходу раздробив колено чубатому парубку в дверях, штабс-капитан впрыгнул с поезда, сунул руку в боковой карман френча. Наган у него был офицерский, с самовзводом. Нажав на спуск, он тут же завалил рванувшегося было следом станичника, нырнул под вагон и что есть мочи припустил к видневшемуся неподалеку оврагу, забирая на бегу справа налево — так труднее подстрелить. Сзади послышался громкий мат вперемежку с мовой, резанули выстрелы, — но попробуй-ка попади.
Наконец невредимый Хованский рухнул в высокую полынь, затаился, — нехай думают, что попали. Совсем рядом пули со свистом срезали верхушки репейников, высекали рытвины в степной целине, но Семен Ильич знал, что судьбой уготованные девять граммов прилетают беззвучно. Не шевелясь, он дождался, пока стрельба затихла и со стороны вагонов вновь раздался громкий русский мат, — видимо, пожаловал атаман.
Степь между тем окончательно окунулась в непроглядную темень — на небе ни луны, ни звезд. «На руку, — хрен искать станут». Перевернувшись на спину, Семен Ильич закрыл глаза, на душе скребли кошки, мыслей не было. Действительно, искать его не стали. Пустив в расход «благородных», жидов и комиссаров, бандиты взорвали железнодорожный путь, погрузились в тачанки и под лихое гиканье да звон колокольцев растворились во тьме.
Скоро подул свежий ветер, лежать стало холодно. Штабс-капитан осторожно поднялся и, чутко вслушиваясь в ночные шорохи, беззвучно двинулся вперед. На фронте он приобрел безошибочное чувство пространства, оно и сейчас его не подвело, — вскоре он очутился в сухой, защищенной от ветра балке.
Да, настали времена… Хованский, горько усмехнувшись, принялся сворачивать из скверной махры козью ногу. Он, потомок знатного рода, награжденный за доблесть золотым оружием, сидит в яме, затаившись, как обложенный зверь. А серое пьяное быдло, коему сапожищем бы в рыло, уже вовсю разгулялось в бедной, Богом проклятой России.
«За что караешь, Господи?» Хованский зябко повел плечом, сплюнул и принялся добывать огонь, осторожно щелкая дрянной, сделанной из патрона зажигалкой.
Несмотря на благородное происхождение, хорошего в жизни он видел немного. Отец его, граф Илья Хованский, разорившийся вследствие пагубного пристрастия к картам и женщинам, однажды спьяну повесился, а сыну оставил лишь долги да наказ поступать в кадетский корпус.
На германской Семен Ильич дрался лихо, заслужил Георгия четвертой степени, однако потом что-то перевернулось в душе его. Не приняла она ни безропотного бессилия государева, ни шельмоватого мужика, помыкавшего царицей. Россия виделась ему залитым кровью лобным местом, где повсюду высились плахи с топорами и слеталось воронье на поживу.
Революцию семнадцатого года он встретил с пониманием: неделю беспробудно пил горькую, а затем вместе с бывшим своим командиром полковником Погуляевым-Дементьевым занялся «самочинами». Было их поначалу человек десять, в прошлом боевых офицеров, коих по первости уркачи окрестили презрительно «бывшими». Но вскоре все переменилось, пошел фарт, они забурели.
Прикрываясь липовыми мандатами, «бывшие» в штурмовых кожаных куртках а-ля ЧК производили самочинные обыски. Вламывались в богатые квартиры, брали что приглянется, при малейшем сопротивлении хозяев расстреливали — благо фронтовая закалка имелась. Однако разок погорячились, вручили потерпевшим предписание о явке за изъятыми ценностями на Гороховую. Чекисты от подобной наглости неделю кипятком ссали, потом все же опасных конкурентов устранили. Устроили подставу с засадой и в упор расстреляли из маузеров почти всех «бывших». Ушел только Хованский, унося по давней фронтовой традиции на своих плечах смертельно раненного командира.
После того авторитет его вырос, приклеилась кликуха Граф, и сам фартовый питерский мокрушник Иван Белов — Ванька Белка — почтил его вниманием, допустив в свою кучерявую хевру. Недолго, правда, урковал с ним Семен Ильич — уж больно неизящно вела себя блатная сволочь. Тупое, серое не поротое мужичье! К тому же Хованский окончательно понял, что прежней жизни в России больше не будет. Эх, обидно, да ведь свет на ней клином не сошелся. И потому вышиб он в одиночку из денег меховщика на Казанской, справил себе чистую бирку, и понесла его нелегкая в столицу.
А тем временем на молодую республику навалились Врангель, Деникин и Юденич, Антанта начала высаживать десанты на Мурмане да в Архангельске. Почти все были уверены, что большевикам скоро хана. Однако краснопузые оказались хитры и изворотливы, как тысяча чертей. Они не знали моральных ограничений, не боялись крови, а главке _ проникли в самую суть загадочной русской души, — халява, братцы! По щучьему велению, по моему хотению… Грабь награбленное! Экспроприируй экспроприаторов! Большевики никому ни в чем не отказывали. Обещали всем и все. Крестьянам землю, рабочим фабрики, измученным войной народам мир. Разве ж кто устоит…
В Москве было нехорошо. В воздухе ощущались электрические разряды надвигающегося красного террора, декреты нового правительства все крепче и крепче затягивали гайки, и штабс-капитан в первопрестольной не задержался. Более того, после неудачной попытки взять на гоп-стоп жирного бобра, когда пришлось стрелять и было много трупов, а потерпевший на деле оказался красноперым из бурых, пришлось рвать когти срочно. Так что прощальный поцелуй столице империи Хованский посылал с крыши товарного вагона.
И полетели навстречу станции и полустанки, железнодорожные переезды с неподвижными составами на запасных путях, заброшенные села, опустевшие поля, покосившиеся кресты на погостах… Повсюду голод, разруха, смерть. И показалась Россия Хованскому забитой издыхающей клячей, которую подняли на дыбы и гонят неизвестно куда.
Наконец Семен Ильич прибыл в Харьков и будто вернулся в старые довоенные времена. Из городского сада доносились звуки духового оркестра; с гиканьем проносились на лихачах потомки древних украинских родов — все поголовно в червонных папахах; одетые в синий шевиот военные маклеры важно курили гаванские «Болеваро»; и лишь присутствие на улицах немецких солдат со стальными шлемами на головах наводило на мысль, что все это великолепие ненадолго.
В сумерки, когда озарились ртутным светом двери кабаре, штабс-капитан отправился в парк, на берег неторопливой Нетечи. В маленькой беседке у центральной аллеи он наткнулся на какого-то знатного отпрыска, тискавшего в полутьме покладистую барышню, и приласкал его рукоятью шпалера. Взял лопатник, золотишка кой-какого, а дивчину, чтоб не убивалась о потерянном вечере, отодрал, закинув подол на голову.
Утром Семен Ильич въехал в гостиницу «Националь» и весь день пил шампанское. Однако на сердце по-прежнему было гадостно: призрачное спокойствие вокруг, ненадежное, на ниточке все, скоро оборвут. Так и вышло.
Вскоре с престола свергли Вильгельма, немцы оставили Украину, и полчища большевиков поперли на Харьков. Снова штабс-капитану пришлось уносить ноги от восставшего немытого хама, и вот на тебе — нигде спасу нет!
Вспомнив приключение в поезде, Семен Ильич зло сплюнул и затянулся так, что козья ножка затрещала. Просрали Россию-матушку, похерили. А все оттого, что либеральничать стали, Европе в рот заглядывать, в демократию решили поиграть. Да у русского мужика испокон веков сознание на страхе держится: кто Бога боится, а кто батогов с шомполами. Вот и надо было церкви строить да драть всех без разбору, был бы порядок…
Козья ножка дотлела, зато облака на небе поредели, выглянул молочный лунный блин. Пора. «Иди-ка сюда, дружок». Штабс-капитан вытащил из кармана револьвер, перезарядил и, ступая неслышно, двинулся вдоль оврага.
Он шел всю ночь. Когда звезды на небе померкли и из серой туманной завесы поднялось бледное солнце, он увидел наконец полотно железной дороги.
Один Бог знает, каких адских мучений стоил ему дальнейший путь. Большей частью приходилось ехать на крышах вагонов. На перегонах стреляли, били в окна из придорожных кустов. Люди с черт знает какими рожами угоняли паровозы. У теплушек горели буксы, на подъемах вагоны отрывались от состава и сваливались под откос. Порядка не было никакого, начальники станций прятались в сортирах.
«Прочь, прочь, подальше от этой нищей, Богом проклятой страны!» Подгоняемый ненавистью, Семен Ильич благополучно перенес все превратности путешествия и к новому, 1919 году невредимым добрался до Одессы.
— Ай-я-я-я-яй, как плохо работаем! — Рывком открыв ящик, Плещеев вытащил пачку «Мальборо», сломав в негодовании две спички, закурил. — У киллеров достало мозгов сообразить насчет могилы, а у нас? — Он яростно затянулся, успокаиваясь, выпустил дым через ноздри. — Кстати, кто такие? — Он строго глянул на Пиновскую.
Не курил Плещеев уже лет десять.
— Судя по татуировкам, это москвичи, из бородинского преступного сообщества. — Марина Викторовна хрустко раскусила семечку, ловко выплюнула шелуху в кулечек. — Я только что из морга. Завалили их качественно, у одного пуля в шее, у другого грудь как решето, оба добиты контрольными выстрелами. Работал профессионал.
Она сейчас была чем-то похожа на белку из сказки о царе Салтане.
— Ладно, с этим понятно. — Плещеев резко, так что жалобно скрипнуло кресло, всем корпусом развернулся к Дубинину. — А что это там еще за эмвэдэшник оказался на могиле? Рапорт его читал кто-нибудь?
— Там не рапорт, там история болезни. — Осаф Александрович сделал скорбное лицо, вытащив блокнотик, поправил на носу очки. — Старший оперуполномоченный убойного отдела майор Семенов.
Невменяемое состояние, патологические изменения в психике, прогноз самый неблагоприятный. Когда его нашли, он сидел, пардон, Марина Викторовна, в куче собственных экскрементов и лепил снежки.
— Из экскрементов? — Плещеев не сразу понял, что сморозил глупость, и начал искать глазами пепельницу. Не нашел, ловко выщелкнул окурок в мусорное ведро. — Я хочу знать об этом майоре Семенове все. Где он живет, с кем, как, а главное, почему оказался на могиле матери Борзого. Все свободны.
Проводив подчиненных взглядом, он протер запотевшие очки и вызвал секретаря:
— Наташа, подготовьте приказ. С завтрашнего дня переходим на казарменное положение.
Дела минувших дней. 1919 год
Господи, сколько всякой шушеры шныряет по Дерибасовской в послеобеденное время! Военные поблескивают золотом погон, трясут наградами, которым нынче цена — насыпуха, надуваются, словно мыльные пузыри, сознанием собственной значимости. Гражданские с надеждой посматривают на рослых английских моряков, на смеющихся французов в шапочках с помпонами, на серые громады дредноутов, утюжащих море, — неужели проклятые большевики не обломают в конце концов себе зубы об это обо все?
Дамы, что и говорить, хороши. На любой вкус и на любую цену. Одесситки — плотные, знающие свое женское дело до мелочей, у этих не сорвется; петербурженки похолоднее, в кости потоньше, пожеманнее; и уж совсем попроще, да, к слову сказать, и подешевле всякие там актрисы, актрисочки, актрисульки, многим из которых нет еще и двадцати, а в глазах уже пустыня. А профураток не ищите здесь в это время, спят они, умаявшись с клиентами за ночь. Впереди работа.
«Неужели это все, что осталось от империи?» Бывать на Дерибасовской днем Семен Ильич не любил. Другое дело ночью. Не далее как вчера он взял здесь на гоп-стоп жирного клопа, разжился неплохими деньжатами.
Была середина марта, с моря дул прохладный ветерок. Однако штабс-капитан, рисуясь, распахнул дорогую хорьковую шубу, отобранную у вора-хламидника Пашки Снегиря в счет карточного долга, сдвинул на затылок кепку, и ноги, обутые в прохоря со скрипом, сами понесли его на рынок. Миновав заколоченный досками ювелирный магазин, который третьего дня местный гетман Васька Косой обчистил досуха, Хованский принюхался — его нос еще издали учуял сложную гамму запахов, доносившихся с базара.
На Привозе, как всегда, было суетно. Толпились мелкие спекулянты, давя на психику, трясли синими от холода телесами нищие. Какая-то престарелая чухарка, пьяная, давно немытая, приставала к мужикам, обещая усладу. Местные попрошайки, завидев Хованского, разом поджались, а рыночное ворье, почуяв гнедую масть уркаганскую, от греха подальше сделало в работе перерыв.
«Канайте, дешевки». На губах Семена Ильича появилась кривая ущера. Внимательно оглядевшись, он сразу же срисовал подходящего лоха — прилично одетого еврейчика в пенсне и с толстой серебряной цепью от часов в пройме лапсердака.
— Соломон Абрамович! — Изображая на лице несказанную радость, штабс-капитан, не давая опомниться, с ходу налетел на пархатого, заключив в железные объятия. — Вот это встреча, чтоб мне так жить!
Пока тот недоуменно вращал зрачками, Хованский неуловимо быстрым движением ударил его головой в лицо, хлопнул воротником пальто по шее и моментально вычистил карманы. Вырвав напоследок часы, он оставил бедолагу в бледном виде и растворился в толпе.
Пора было перекусить. Поймав пролетку на резиновом ходу, Хованский мигом домчался до открывшейся недавно ресторации «Одесский Яр». Хорошее название, ностальгическое, и публика все больше приличная, при деньгах. Штабс-капитан скинул теплуху на руки ужом извернувшемуся лакею и, приосанившись, двинулся в зал.
Несмотря на несуразное время — не вечер еще, — народу было много. Пили с неуемной жаждой водку и шампанское, жрали от пуза, громко вспоминали прошлую жизнь. Пуская скупую офицерскую слезу, яростно трясли кулаками, с пьяной удалью грозились отомстить за все проклятой красной сволочи.
— Да я тебя сейчас в бараний рог скручу, бабируса позорная! — Улыбаясь одними губами, штабс-капитан неласково глянул на ресторатора, решившего усадить его на паршивенькое место рядом с кухней, и тот сразу же передумал:
— Ошибочка вышла-с, сию минуту-с, пардон-с. Спустя мгновение халдей, непрерывно кланяясь, притащил для начала суточные щи, расстегай с визигой, севрюжкой и свежей зернистой икрой, покрытый инеем графинчик водки, и Семен Ильич, придя сразу же в спокойное расположение духа, принялся обедать. На мясное он заказал лопатки и подкрылки цыплят с шампиньонами, на рыбное — разварных речных окуней с кореньями, а для основательности — жаркое из молочного поросенка с гречневой кашей.
И все бы ничего, если бы публика то и дело не принималась реветь в честь доблестной Франции «Алаверды» — громко и безобразно. Нет, чтобы Вертинского исполнить или уж, на худой конец, «Измайловский марш»!
— Держи и помни. — Сунув ошалевшему халдею пятьдесят карбованцев на чай, Семен Ильич покинул заведение. Пешком свернул на Екатерининскую и, прогулявшись вдоль набережной, на секунду задержался у памятника Ришелье.
Величественным жестом простер тот свою длань в бескрайние морские дали, словно указуя, куда линять от краснопузой сволочи. На бронзовом лике дюка застыло холодное презрение: что, просрали империю? «Правда ваша, ваше сиятельство, просрали». Глянув на темневшие вдали пески Пересыпи, где у бандита Васьки Косого была штаб-квартира с телефонной связью, Хованский вздохнул и принялся спускаться по каменной герцогской лестнице в порт. Он шел на малину к Корнею, старому вору, отошедшему от дел, но не терявшему коны с уркаганами.
Потоптавшись перед незаметной облупившейся дверью, Семен Ильич особым образом постучал, подождал, пока на него поглазеют в щелочку, и, миновав темный, черт ногу сломит, предбанник, очутился в просторном светлом помещении. В левом углу пили и жрали, в правом катали, а из дальних комнат, отгороженных занавесками, раздавался заливистый женский смех.
— Талан на майдан.
Придвинувшись к игральному столу, Хованский оглядел собравшихся. Все были ему знакомы: авторитетный кучер-анархист Митька Сивый со своим брусом шпановым Васькой, бывший марушник — церковный староста Антихрист, разок-другой поделившийся с богом, Паша Черный — вор-фортач, изрядно уже насосавшийся шила. Здесь же отиралась шелупонь — марушник Бритый, вурдалак Соленый Хвост да старый огрош Шкуровой, которых и пускать-то в порядочное общество не следовало. Презрительно скривившись, Семен Ильич все же выдавил через губу:
— С мухой.
На столе плясали танго японское, то есть играли в секу. Поскольку самому штабс-капитану компания не приглянулась — с такими катать западло, — он просто наблюдал пока, сразу же срисовав, что шмаровоз, крыса, играет с насыпной галантиной. Едва сдержавшись, чтобы не задвинуть ему рукояткой шпалера промеж ушей, Семен Ильич внезапно почувствовал густую смесь ароматов коньяка, шампанского, духов «Колла» и разгоряченного женского тела.
— Граф, ну не будь же как памятник дюку, на морде бифсы фалуй!
Нарисовавшаяся из-за занавески длинноногая жиронда Катька Трясогузка была во французском платьишке от «Мадлен и Мадлен»: голая спина до середины ягодиц, всюду черный прозрачный шелк, под пышной юбкой до колен хорошенькие ножки в белых шелковых чулках. Катька была трещина красивая, к тому же трехпрограммная-цветная, и в койке подмахивала на славу. Хованский, трахавший на фронте что попало, с охотцей помог бы Трясогузке оборвать струну-другую. Но только как-нибудь в другой раз, не сегодня. Нынешним же вечером его ждала работа.
Вчера Семен Ильич договорился с Кондратом Спицей, тяжеловесным уркаганом, сработать захарчеванного фраера, который в натуре был филер позорный, косивший под вора.
— Закатай губищу, ласточка, — штабс-капитан легонько ущипнул красавицу за грудь и важно глянул на часы, те самые, что сегодня позаимствовал у еврея на Привозе, — в другой раз.
Скоро в дверь постучали. Это заявился наконец Кондрат Спица — огромного роста, в бобровой шапке пирожком поверх бугристого черепа. Завидев его в дверях, половина мачины опустила глаза — заочковались.
Между тем на улицах Одессы уже загорелись огни. Мартовский день подошел к концу, из распахнутых настежь дверей заведений неслась громкая музыка, а кое-где из темноты переулков раздавалось не менее громкое: «Помогите, грабят!»
Мягко прошелестев по мостовой резинками пролетки, извозчик живо домчал подельников до «Ройял паласа». Как и везде, здесь много пили и шумно жрали, вытирая слюни, разбавленные слезами, грозились на каждом столбе повесить по жиду и комиссару. На сцене с десяток тощих безголосых мамзелек демонстрировали под музыку свои французские панталоны:
Поручик был несмелой, меня оставил целой,
Ах, лучше бы тогда я мичману дала…
— Вон он, задрыга. — Кондрат Спица указал урабленным подбородком на столик в глубине зала. — Давай, Граф, я лабаю на подкачку. — И, заложив руки в карманы генеральской шинели без погон, враскачку направился к плотному усатому господину, в одиночку убиравшему жареную утку в яблоках.
— Ах вот ты где, паскуда! — Уркаган пошатнулся, как сильно пьяный человек, и, оперевшись рукой о стол, нагнулся к самому лицу усатого. Глаза его налились кровью, язык заплетался. — Что ж ты, чучело, дочку мою обрюхатил? Когда, сука, женишься? Да ты, козел душной, скотина безрогая, да ты знаешь…
— Вы ошиблись, любезный, мы незнакомы. — Голос господина был негромок, но тверд, рука незаметно потянулась под стол, скорее всего к револьверу.
— Ты что к человеку пристал, наглая твоя харя? — Быстро приблизившись, Хованский принялся отталкивать Кондрата в сторону и, обернувшись к усачу, широко улыбнулся: — Извините, господин хороший, сами видите — пьян он в стельку, не соображает ничего. — А как только заметил, что тот руку из-под стола убрал, тут же всадил ему в горло по рукоять остро заточенный финский нож.
— Зеке! — Сбивая встречных с ног, Кондрат Спица и Хованский выскочили из ресторана и, очутившись в спасительной темноте улиц, стремительно помчались в разные стороны — ищи ветра в поле. Да и кто искать-то будет?
— Ну как он? — Подполковник Астахова до краев подлила в креманку с цветными шариками мороженого армянского коньяку из рюмки. — Что новенького?
— Вчера у нас опять был моцион к сфинксу. — Катерина внимательно наблюдала, как Антонина Карловна поглощает то ли пломбир с коньяком, то ли, наоборот, коньяк с пломбиром, и ей захотелось того же самого. Эх, и чего она всегда за рулем… — А третьего дня были мы у доктора. Выраженных патологий, сказали, нет, а отчего люди бродят ночами, толком не знает никто. Мол, психика человеческая — терра инкогнита, со времен папаши Фрейда так ничего нового и не появилось. Рекомендовали гипноз.
Они сидели в небольшой уютной кафешке в центре города, за окнами барабанил дождь, и хотелось не уходить отсюда подольше. Подполковница доела мороженое, повозила ложкой по пустому дну креманки и жестом подозвала официантку:
— Девушка, два по сто коньяку, орешков солененьких и сушеных бананов пачку.
Та отправилась за заказом, а Астахова, закурив, взяла Катину руку в свою:
— Слушай, мать, а не хватит ли с тебя? Что ты жизнь свою уродуешь? Мужиков, что ли, больше нет? Да пошли ты его куда подальше! Посмотри на себя — умная, молодая, красивая! Да сколько их еще будет-то, Господи, какие твои годы!
Поблагодарив официантку, вернувшуюся почти мгновенно, Антонина Карловна подняла рюмку:
— Ну, давай за тебя, что ли, чтоб тебе, мать, побыстрее этот чертов узел разрубить.
— Лучше распутать. — Катерина тоже пригубила коньяк, плевать, главное «антиполицай» не забыла. — Во-первых, Тося, он мне нравится и как мужик, и просто как человек. А во-вторых, я, кажется, залетела…
— Ну ты, мать, даешь! — Подполковница аж поперхнулась. — Детей в школах предохраняться учат. Лень колеса жрать, так хоть спираль бы вставила…
— У меня стоит, давно, японская.
Заметив, что разговор этот Кате явно не по нутру, Астахова переменила тему:
— Я тут с архивами поработала. Сейчас тебя развеселю. Знаешь, кем был дед твоего Башурова-Берсеньева? Ни за что не угадаешь, — самый что ни на есть орел чекист, генерал НКВД.
— Ну и что? — Катерина рассеянно посмотрела в окно. Дождь, кажется, прекратился, пора было разъезжаться по домам.
Дела минувших дней. 1919 год
Утро шестого апреля девятнадцатого года в Одессе выдалось каким-то неспокойным. Со стороны Фонтанов и Пересыпи доносилась беспорядочная стрельба — это наступали красные, — городскую думу уже занял совдеп, а набережные заполняли повозки с тюками и полевые кухни: союзнички спешно линяли, мать их за ногу.
Вся городская жизнь сконцентрировалась в порту. Там тесно, плечом к плечу, толпились тысячи отъезжающих: блестело золото погон и слезы на глазах, нервно ржали лошади, с плеском падали в воду чемоданы и кофр-форы, — эвакуация, одним словом.
Семен Ильич не разделял эмоций, царивших в толпе. Третьего дня, как только стало ясно, что лягушатники Одессу отдадут, не терзая себя ненужными переживаниями, он двинул прямо в ресторацию «Лондонской гостиницы», где, по обыкновению, обедал его давнишний знакомый ротмистр Порежецкий. Когда-то штабс-капитан подобрал его раненного на поле боя, с десяток верст волок на своем горбу, избавив тем самым от немецкого плена. Теперь же ротмистр был важной птицей при штабе белой контрразведки и, помня добро, помог, Хованскому и с паспортом, и с местом на «Памире» — ржавой хриплоголосой посудине.
«Ну вот и все, финита. — Семен Ильич, задумавшись, стоял у фальшборта, курил папироску и брезгливо цвиркал сверху в грязную воду. — Господи, неужели ради вот этого суетного орущего людского стада нужно было годами гнить в окопах, проливать кровь… И это ведь лучшие. А те, что останутся? Пьяное хамье в грязных шинелях, тупое и кровожадное… В расход бы их всех, и тех и других…»
Наконец все, кто сумел, погрузились на борт, заполнив свободное пространство горами багажа, и, дав прощальный гудок, «Памир» начал выходить на внешний рейд.
Дельцы всех мастей, финансисты, спекулянты, — Господи, кого тут только не было! Дождавшись, пока российские берега исчезли за кормой, штабе капитан принялся неторопливо нюхать воздуха. Конечно, хорошо бы взять на скок с прихватом самого одесского губернатора, который помимо прочего волок сундук с валютой. Но на него уже положили глаз офицеры из монархической контрразведки, почерневшие от спирта, со шпалерами в карманах галифе. Ссориться с бывшими однополчанами было глупо — замочат.
Внимание Хованского вскоре привлек бритый до синевы господин в щегольской визитке, с брюхом и бриллиантовым перстнем на волосатом мизинце левой руки. Он занимал отдельную каюту на средней палубе, сильно картавил и столовался в ресторане первого класса, в отличие от самого штабс-капитана, которого союзники кормили питательной бобовой похлебкой.
Наконец над многострадальным Черным морем повисла ночная прохлада, в небе загорелись крупные южные звезды, и под стоны и зубовный скрежет пароход начал засыпать. Дождавшись, пока пробили склянки, Семен Ильич выбрался из-под брезента, накрывавшего гору чемоданов, и, прокравшись коридором, сплошь уставленным корзинами и сундуками, остановился наконец перед каютой облюбованного им господина. Изнутри доносились весьма двусмысленные звуки: скрип койки, какое-то кряхтенье, дамское повизгивание. «Черт знает что такое». Не раздумывая Хованский привычно отжал внутряк и беззвучно открыл дверь.
Увиденное его возмутило до глубины души. Нет, право, господа, нельзя же так: мало того, что этот жирный червяк занимал отдельную каюту и питался в ресторации, он притащил на ночь даму — для развлечений! Ее, правда, Семен Ильич так толком и не разглядел, — она стояла на коленях, уткнувшись лицом в подушку. Зато ритмично двигавшийся мужской зад и выпуклая кабанья спина, поросшая густой рыжей шерстью, были отчетливо видны во всем своем безобразии.
Усмехнувшись пришедшей в голову озорной мысли, Хованский тюкнул хозяина каюты в основание черепа и тут же занял его место. Партнерша, до этого вяло постанывавшая, вскрикнула, сразу воодушевившись, — почувствовала разницу! Однако, так и не взглянув на ее лицо, Семен Ильич баловство быстро закончил, приласкал свою даму рукояткой нагана по затылку и занялся настоящим делом.
Скоро выяснилось, что любитель женских прелестей был господином весьма практичным и дальновидным. Карбованцев за границу он не вез, хранил, как видно, в каком-нибудь банке Лионского кредита, а при себе имел, не считая мелочи, около тысячи английских фунтов. Ладно, и на том спасибо. Кроме денег, штабс-капитан ничего брать не стал. Кинул прощальный взгляд на тощенькие ягодицы своего мимолетного увлечения и, с отвращением сплюнув, принялся выбираться из каюты.
Наутро в длиннющей очереди к сортиру, прилепленному, словно скворечник, к пароходному борту, только и разговоров было, что о ночном нападении. Однако по мере справления нужды страсти начали утихать, а когда застучали половники поваров и от котлов повалил убийственно густой запах похлебки, кое-кто даже порадовался: так им и надо, жидам! Едут себе первым классом, а нам — жри ободранных помойных кошек!
Наконец, по прошествии томительных до одурения дней, судовые машины встали, загрохотала якорная цепь, и пассажиры, бросившиеся на носовую оконечность «Памира», радостно замахали руками.
— А что, поручик, говорят, в Византии бабы не хуже наших — плотные.
— Ну, господа, сегодня точно надеремся до поросячьего визгу!
— Марк Лейбович, я вам имею сказать, это ж таки Царьград.
Действительно, в лучах ласкового апрельского солнышка были видны многоэтажные дома беззаботно-богатой Перу[71], откуда, похоже, даже слышались звуки трамвайных звонков и гудки автомобильных клаксонов. Левее проступали очертания древностей: массивные квадратные башни, взметнувшийся ввысь купол Айя Софии, мечеть Сулеймана, минареты. Византия, одним словом.
Недолго, однако, любовались эмигранты возникшей подобно миражу панорамой сказочной жизни — загрохотала якорная цепь, и пароход медленно потащился куда-то к чертовой матери для выполнения санитарной процедуры. Мало судьба-злодейка терзала душу российскую революцией, налетами, переворотами, адским большевистским кошмаром! Турки уготовили ей еще одно унижение — насильственное мытье с дезинфекцией. Ах, князь Олег, князь Олег! Не щит тебе надо было прибивать на царьградских воротах, а вешать гололобых сотнями вдоль стен…
Наконец смывшие с себя российскую грязь эмигранты уныло побрели к сходням, и небольшие плоскодонные суда, шеркеты, неторопливо понесли их по оцепеневшему Мраморному морю — надо же придумать такое! — в карантин на острове Халки.
Хованский безрадостные события последних дней воспринимал спокойно, философски: к чему печалиться, все это временный этап. С удовольствием вымывшись в бане, он задумчиво взирал на надвигавшийся из-за горизонта скалистый силуэт острова с горевшими кое-где огоньками поселка и только сейчас по-настоящему ощутил, что с Россией его уже больше ничто не связывает, — будто обрезали пуповину.
Между тем шеркеты подошли к длинным мосткам, выдававшимся на сваях далеко в море, откуда-то сразу же нахлынула во множестве гололобая сволочь в фесках, и жизнь закипела. Ярко вспыхнули окна шашлычных, по всему острову потянуло жареной бараниной и пловом, а уж «дузик» истомленные революцией русские принялись хлестать так, что местные греки, закатывая глаза, от изумления только трясли головой. За три тысячи лет своей истории ничего подобного они не видели.
Семен Ильич участия в общем гулянье не принимал. На черта ему были эти скачки на ослах по заросшим чахлыми соснами скалам, шумные пьянки на лоне природы да графини в платьях из занавесок, готовые отдаться за порцию шашлыка! Нет, веселиться, господа, надо от радости, а пир во время чумы — это удел хамский.
В одиночестве бродил Хованский по пыльным истертым улочкам, где на мостовых валялись протухшие рыбьи кишки вперемешку с овощной гнилью; останавливаясь на древней полуразвалившейся набережной, подолгу смотрел на сверкавшую в лучах заката воду, и в душе его гадюкой свивалось в тугую спираль неуемное бешенство. Эх, хорошо бы поймать большевика какого и, глядя ему прямо в глаза, всадить клинок в жилистую шею! А затем, медленно поворачивая в ране отточенную сталь, упиваться восхитительным зрелищем последних Комиссаровых судорог…
Стояла одуряющая жара, на улицах загребали ногами пыль жирные левантинцы в грязных фесках, эмигранты с каждым днем становились все печальнее и злее. Наконец союзники начали выдавать пропуска в Константинополь, и в один прекрасный день кривые улочки острова враз опустели, зато тысячная очередь образовалась у дверей комендатуры. Штабс-капитан не стал утруждать себя многочасовым стоянием под палящим солнцем; сунув в обход очереди клерку-лягушатнику барашка в бумажке, он спокойно урвал документ.
Пароход в новую сказочную жизнь уходил через день.
В то время как подполковник Астахова закусывала коньяк сушеными бананами, а Катя с апатией смотрела в окно, доктор Чох сидел перед экраном монитора.
Сегодня у него был выходной, и он весь день занимался анализом древнейших религиозно-философских систем, на котором основывалась его новая книга. Это был очередной труд Игоря Васильевича, посвященный первоисточникам эзотерических знаний человечества. Дело двигалось туго.
Наконец, отодвинув стул, Чох встал, потянулся и пошел на кухню. Залил кипятком пакетик «Липтона» и, потирая седоватый ежик волос, вытащил из холодильника подсохший кусок макового рулета, однако мыслями все еще был далеко, в сложных извивах древних философских учений. По сути, всюду одно и то же, только в разных вариациях.
В тантрическом учении — высший космический принцип Кала, в индуизме — изначально сущий Брахма, в учении китайского патриарха Фуси — всемирный закон Дао, у мусульман — лишенная образа Воля Аллаха, а у древних иудеев — бесконечный и невыразимый Эйн-Соф. То есть речь идет о безличном и бескачественном Абсолюте, который, по словам гениального мистика средневековья Иоганна Экхарта, стоит за Богом и представлен в трех лицах. И каждое учение возникало именно затем, чтобы научить человека сливаться с этим Вселенским Единством, будь он последователь тантризма, даос или суфий. Проявлением же Абсолюта является, та пустота, которой нет, но одновременно она во всем и содержит потенции всего сущего. Именно она определяет единство мира, закон подобия и неразрывность бытия.
Ученые называют это сейчас «физическим вакуумом», далеко не самое удачное название, ибо вакуум представляет собой не пустоту в чистом виде, а спонтанные квантовые флуктуации — «сгущения» и «разрежения» энергии. В настоящее время физика только подходит к пониманию его глубинных свойств и осознанию того, каким образом неупорядоченные «всплески» материи начинают самоорганизовываться и из вакуума появляется все сущее во вселенной.
Игорь Васильевич допил чай и, разминая шею, хрустнул позвонками. Почему все-таки древние учения подобны друг другу, будто описывают одно и то же, только с разных точек зрения? Так, буддийская теория «трех сосудов бытия» опирается в основном на энергетический аспект мироздания, ведическая — на структурный, а в древнеиудейской доктрине упор делается на причинно-следственные связи.
Где же он, первоисточник древнейших знаний, необъяснимо высоких даже по уровню современных представлений? Почему мифы древних догонов детально описывают планетные системы Сириуса, а возникшая на Тибете традиция Рабчжуна обязана своим появлением двенадцатилетнему циклу обращения Юпитера вокруг Солнца?
Чох повздыхал, походил из угла в угол по кухне и, решившись, достал из холодильника необыкновенно вкусное, густо натертое красным перцем и чесноком сало. Это было не очень хорошо для его пищеварения, но иногда он позволял себе кусочек-другой, как говорится, сам себя не побалуешь… Компьютер вот не балует. Сегодня по новой отослал его к авестийской истории о святыне из храма Абсолюта, Калаваде и зерванитской системе. Ничего не скажешь, помог!
Калавада является составной частью в высшей степени эзотерической науки Аннутара-йога-тантра, по которой никакой информации практически нет. Зерванизм — это тайное учение в системе зороастризма, полностью изложенное в священном тексте древних ариев «Авесте». Только вот незадача: из двадцати одной книги в письменном изложении существуют только пять, остальные же передаются изустно, от учителя к ученику. А история с небесным подарком Ориона вообще туманна и, наверное, является одной из самых загадочных страниц земной истории.
Давным-давно в Арктиде, легендарной родине ариев, которые пришли, согласно древним источникам, со звезд Большой Медведицы, на горе Хара-Березайти (или Меру) стоял храм Абсолюта. Помимо прочих святынь в нем находился некий предмет, предположительно кристалл, прибывший, согласно поверью, из созвездия Ориона и обладавший какими-то чудесными свойствами. После гибели Арктиды судьба его неизвестна, но существует ряд гипотез, усматривающих, что египетский «глаз фараонов», еврейский Урим с Тумимом, а также святой Грааль связаны напрямую с наследием древних ариев.
«Да, не хлебом единым жив человек». Чох отрезал кусок «бородинского», накрыл его двумя тонкими полосками розового, почти прозрачного сала, смазал горчицей и, откусив, слился с Абсолютом. О древних философских системах он и думать забыл.
Первые религиозные общины суфиев появились в начале восьмого века в Ираке. Само слово «суф» означало грубую шерстяную ткань, поэтому власяница стала атрибутом суфизма. Аскетическая практика дала в этом учении прочный сплав с идеалистической метафизикой, основанной на древних знаниях Востока. Примерно с одиннадцатого века на основе различных монастырских школ стали возникать суфийские дервишские ордена. В них существовал строгий внутренний регламент, четко определенные ступени посвящения. Первая из них — шариат — ставила целью изучение новичками норм ислама и обучение беспрекословно подчиняться старшим. Вторая ступень — тарикат — означала, что подготовленный ученик вступил на правильный путь и стал мюридом, то есть ищущим. Мюриды продолжали свое обучение непосредственно под руководством того или иного шейха или ишана. На третьей ступени — марифате — суфий должен был уметь в совершенстве сливаться с аллахом в экстатическом трансе, а также имел право учить молодых. Четвертая и высшая ступень — хаки-кат — означала постижение истины и слияние с богом, что было доступно лишь очень немногим.
Орден дервишей-мевлеви основан в тринадцатом веке персидским поэтом и философом Джалаледдином Руми и пронес через столетия свой статут, правила и ритуалы неизменными.
Историческая справка
Дела минувших дней. 1919 год
Весеннее солнце стояло уже высоко, когда штабс-капитан Хованский сошел с шеркета на константинопольский берег и сразу окунулся в портовую суету. На сходнях было наблевано, по древней, истоптанной множеством ног мостовой ветер шелестел обрывками бумаги. Вслушиваясь в вечный плеск воды о сваи, Семен Ильич пожал плечами: заграница…
Свою хорьковую шубу он давно продал и сейчас был одет в защитный френч, галифе и лихо заломленный картуз. На ногах офицерские сапоги, добротные, хорошо проваренные в гуталине, за голенищем правого — небольшой финский нож-жека.
У первого же фонарного столба на Хованского налетел левантинец в феске, жирный, с золотым зубом. Трижды прищелкнув языком, он закатил желтоватые, нечистые глаза:
— Русский, айда, есть девочка из гарема Муртазы-паши — белый, сочный, сладкий, совсем рахат-лукум!
Однако, заглянув в равнодушно-пустые глаза штабс-капитана, он сразу же потерял к нему интерес, на всякий случай отодвинувшись подальше в сторону — от греха.
«Вот она, цивилизация. Европа, мать ее…» Семен Ильич неторопливо двинулся грязными кривыми улочками Галаты, портовой части города, мимо лотков, дешевых палаток и меняльных лавок, где раздавалась чужая речь, громкие крики и удары по морде. Все здесь дышало стариной: выраставшие прямо из воды величественные квадратные башни, потрескавшиеся стены, помнящие еще золотой век Византии, узкие проходы, мощенные каменными плитами. Наконец Хованский очутился в самом центре этого великолепия — в районе веселых домов.
Днем и ночью, изнемогая от соблазнов, шаталось здесь орущее людское стадо, стучали копытами ослы, визжали проститутки, разносился запах шашлыков. За окнами, расположенными у самой земли, лежали на коврах сонные жирные девки в разноцветных шальварах, сводники, цокая языком, хватали прохожих за рукава, зазывали «на сладкое».
Пробираясь сквозь пеструю вонючую толпу, Семен Ильич невольно сжал рукоять нагана: эх, хорошо бы всех сразу, у одной стенки, очередью из «максима»… Он сплюнул далеко сквозь зубы и принялся выбираться наверх, туда, где высоко над морем переливалась огнями ресторанов разноязычная Перу.
Кого здесь только не было! С презрением взирали вокруг надменные сыны Альбиона, галантные французы с готовностью ловили женские взгляды, русские офицеры буравили богатых и счастливых ненавидящими мутными буркалами, сжимая рукоятки обшарпанных маузеров. Сотни зеркальных витрин пускали в лица прохожим солнечных зайчиков, свежий морской ветер развевал над посольствами флаги. Стучали по рельсам колеса трамваев, щелкали кнутами извозчики, громко ревели клаксонами авто. И никому в этой жрущей, суетящейся, играющей в любовь толпе не было дела ни до России с ее бедами и революциями, ни до Хованского с его ненавистью к человечеству. Чужая, непонятная жизнь с шумом проносилась мимо.
То ли от невеселых мыслей, то ли от прогулки по свежему воздуху у штабс-капитана зверски разыгрался аппетит. Заметив ресторан, конечно не такой шикарный, как у толстяка Токатлиана, но вполне приличный — с зеркалами и французской кухней, Семен Ильич вскоре уже сидел за столиком неподалеку от сцены.
— «О, ночные бульвары Парижа — любовь и тоска в обнимку», — черт знает с каким акцентом запел, не выпуская изо рта папироски, помятый пианист.
— Устрицы, салат, рагу и бутылку «Шабли». — На приличном французском штабс-капитан сделал заказ и в ожидании осмотрелся по сторонам.
Народу в зале было немного — так, обедающие, ничего интересного, — а вот неподалеку от входа, за угловым столиком, сидели двое молодых людей, которые Семену Ильичу сразу не понравились: один с бегающими глазками, другой усатый, похожий на жида. Они делали вид, что пьют мастику — греческое пойло, а сами глаз не сводили со штабс-капитана. Переговаривались вполголоса, как пить дать что-то затевали.
Между тем официант принес обед, налил в бокал искрящуюся солнечную влагу и, пожелав «бон аппети», испарился, а Хованский, истомленный двухнедельным пожиранием баранины с рисом, взялся за моллюсков. Он выжимал на устрицу лимонный сок, быстро подносил ко рту и единым духом высасывал из раковины нежнейшую, невероятно вкусную плоть, запивая ее холодненьким «Шабли», — это вам не «дузик» с пловом, господа!
Покончив с дарами моря, Семен Ильич принялся за салат, а в это время молодые люди от разговоров перешли к конкретным действиям. Один, изображая пьяного, без приглашения плюхнулся за стол, пролепетал что-то и, неизящно двинув рукой, разлил бокал с «Шабли» штабс-капитану на штаны.
«Сам виноват, не надо было устриц заказывать и гронки светить, теперь уж точно пожрать спокойно не дадут». Хованский ухмыльнулся, подходы эти были знакомы ему досконально. Сейчас начнется драка, его размоют, потом опустят на бабули, — дело верное. Тем временем за угловым столом нарисовался третий, внимательно следящий за развитием событий; увидев его морду, беспросветно наглую и злую, Хованский сразу понял, что вместо кролика его сейчас начнут кормить гурьевской кашей.
«Ну-ка, братец. — С неуловимой быстротой он сунул в харю непрошеному гостю по столу вилку для рыбы. — Что, не нравится?» Оставив ее торчать в щеке — пускай жути нагоняет! — Семен Ильич оскалился и тут же приласкал соседа винной бутылкой: «Отдыхай!» Раздался звук битого стекла, «розочка» получилась что надо, с длинными зазубренными остриями, а к Хованскому с яростным рычанием уже приближались двое негодяев. В руке у одного сверкал длинный, чуть изогнутый клинок — джага, другой сжимал что-то похожее на кистень-гасило. Кинув стремительный взгляд назад, штабс-капитан заметил еще одного, уже четвертого, невысокого жилистого грека, — судя по тому, как он держал в пальцах опасную бритву, это был самый гнедой.
Ф-р-р-р-р. Стальная сфера стремительно рассекла воздух, и, уклоняясь от нее, Хованский опрокинулся назад — не страшно, спинка стула убережет, — потянув при этом скатерть на себя. Он немного ошибся, это оказался не благородный разбойничий кистень, а попрыгунчик — железный шар на резиновой ленте, с его хозяином ухо надо держать востро. Стремительно откатившись в сторону и не давая времени для следующего броска, штабс-капитан воткнул метателю между ног вилочку для лимона, услышав визгливый вопль, понял, что попал куда следует, и разгибом корпуса вышел в стойку. Тут же его попытались достать джагой в лицо, но, поймав острие ножа в отверстие «розочки», Хованский с силой крутанул ее, перерезав нападавшему сухожилия на руке, и как мог ударил каблуком в колено, сломав сустав против естественного сгиба.
Пора было уносить ноги. Семен Ильич не мешкая кинулся к выходу, но в дверях появилось вражеское подкрепление — усатое, с перекошенной от злобы мордой и чем-то блестящим в руках. Хованский стремительно развернулся и оказался лицом к лицу с греком, сжимавшим опасную бритву. Страшная это штука, очень опасная. В умелых руках легко отрезает носы и уши, вспарывает животы, кастрирует в два счета. Увидев, как ловко грек прочертил бритвой сверкающую дугу в воздухе, штабс-капитан стремительно ушел вниз и трофейной джагой рассек ему обе голени, — вот так-то, теперь, милый, не попрыгаешь. Между тем за спиной уже вовсю раздавались яростные крики, послышался топот бегущих ног, и дальнейшее промедление, как говорится, было смерти подобно. Кувыркнувшись вперед, Семен Ильич схватил застеленный белой скатерочкой столик, с силой швырнул в окно и, вышибив витрину, что было сил бросился бежать. Догонят — точно замочат.
«Вот так пообедал!» Сломя голову несся штабс-капитан по чужому, незнакомому городу, сбивая с ног зазевавшихся прохожих, пока не очутился наконец черт знает где — в какой-то узкой щели между высоких стен. Звуки погони стремительно приближались. Вытащив из кармана шпалер, Хованский приготовился уже подороже продать свою жизнь, как неожиданно заметил небольшой проход в каменной ограде и толкнул створку деревянных ворот.
Вначале ему показалось, что он попал на обветшавший погост, с величественными платанами, древними гробницами и большой часовней. Однако из «часовни» доносилась странная, ни на что не похожая музыка, и штабс-капитан понял, что это не кладбище.
За воротами тем временем послышались яростные крики преследователей, и Семен Ильич не раздумывая бросился к дверям, из-за которых раздавались удивительные звуки — флейты в сопровождении барабанов. Он очутился в круглой, устланной коврами зале, где собралось десятка два мужчин, одетых в черные халаты с широкими рукавами и высокие, чуть суживающиеся кверху желтые шапки из верблюжьей шерсти.
Он, конечно, не знал, что попал в тэккэ — место проведения ритуальных церемоний таинственного ордена дервишей-мевлеви, и во все глаза уставился на развернувшееся представление.
Тем временем некоторые из мужчин сбросили свое одеяние, оказавшись в коротких куртках поверх длинных белых рубах, другие же остались в черных халатах, и все вместе начали двигаться по кругу, одновременно поворачиваясь вокруг своей оси. Старики делали это медленно, молодые кружились с бешеной скоростью, словно волчки, однако штабс-капитан с изумлением заметил, что ни разу никто никого не задел, хотя у одних глаза были устремлены вниз, а у других и вовсе закрыты.
В самом центре круга, не вертясь, как остальные, медленно вышагивал седобородый дервиш в черном одеянии и зеленом тюрбане, повязанном поверх шапки из верблюжьей шерсти. Он прижимал ладони к груди и держал глаза опущенными книзу и тоже ни разу не задел никого из круга, как и его никто случайно не коснулся.
Дервиши, двигаясь по кругу, продолжали вертеться. Внезапно некоторые из них останавливались и медленно, с просветленным лицом, усаживались у стены, тогда другие поднимались и занимали их места в круге. Как зачарованный, не в силах сдвинуться с места, наблюдал штабс-капитан за древней церемонией, не подозревая даже, что погоня отстала и преследователи, опасаясь заходить во двор тэккэ, шумной толпой поджидают его у ворот.
Наконец музыка смолкла, странная пляска завершилась, и, только теперь обратив на штабс-капитана внимание, седобородый дервиш в зеленом тюрбане медленно приблизился к нему. На мгновение он пристально вгляделся Хованскому в глаза, затем чуть заметно качнул головой и, поманив за собой, не спеша двинулся к дверям тэккэ. Словно на поводке, штабс-капитан безропотно последовал за ним. Дервиш провел его через двор и отворил потайную калитку с противоположной стороны, а в это время в голове явственно раздалось на чистейшем русском языке: «Мертвые не умирают!»
За окнами наконец опустился темный осенний вечер, и Башуров, без устали меривший шагами гостиничную клетушку, решил, что тянуть дольше не имеет смысла. Переставив лампу с тумбочки на стол, он выложил на чистую салфетку приготовленную еще вчера иглу с кунжутной нитью, остро наточенную опасную бритву, пузырек йода и, чтобы случайно не испачкать одежду, разделся до пояса.
Всю свою жизнь он старался действовать согласно здравому смыслу, и сейчас этот самый здравый смысл настойчиво твердил ему, что от материнского наследия необходимо избавиться любой ценой.
Все беды последних дней несомненно проистекают от проклятого перстня, и, хотя никакими усилиями его не снять: ни с мылом, ни с маслом, ни как-нибудь иначе — надфиль скользит по поверхности, даже не оставляя царапин, — у настоящего воина всегда есть выход.
Еще будучи курсантом в школе ГРУ, он овладел специальной психотехникой, позволяющей достигать боевого транса, при котором сознание переходит в измененное состояние. Древние называли это «безумием воина» или «яростью берсерка». По-научному это именуется эмпатией, или методом ролевого поведения, и заключается в отождествлении себя с выбранным объектом. Это может быть как реальное лицо — знаменитый воин, известный мастер боевых искусств, так и вымышленное — мифический герой, персонаж мультфильма или — хищное животное. Берсерки, к примеру, отождествляли себя с волками. Примерно так же действовали и адепты звериных стилей, и, конечно, легендарные представители синоби-дзюцу — воины кланов ниндзя. На какое-то время они могли приобретать сверхвозможности путем произнесения магических заклинаний (дзюмон), сплетения пальцев в определенные комбинации (кудзи-ин) и мысленного отождествления себя с одним из девяти мифических существ: вороном-оборотнем Тэнгу, небесным воином Мариси-тэн, повелителем ночи Гарудой и другими. То есть, с позиций современной науки, ниндзя использовали самогипноз на основе «якорной» техники, причем задействовали сразу три якоря: кинестетический (сплетение пальцев), аудиальный (звукорезонансная формула) и визуальный (зрительный образ). В результате они обретали качества, необходимые в данный момент: силу, ловкость, нечувствительность к боли.
«А не сделать ли мне заодно и обрезание?» Башуров вытащил из стола пузырек с медицинским спиртом, тщательно продезинфицировал иглу и бритву, сделал глубокий вдох и закрыл глаза. Палец он отрежет чуть выше средней фаланги, затем избавится от кольца и, залив рану йодом, аккуратно зашьет кожу на культе, чтобы все было стерильно и красиво. Но сначала нужно войти в боевой транс, в обычном состоянии сознания он сможет только вызвать у себя болевой шок. Сжав определенным образом кулаки, ликвидатор сосредоточился и громко произнес мантру входа: «Граум».
Запрограммирован он был на Евпатия Коловрата, знаменитого русича-берсерка. Усилием воли вызвав в мозгу образ могучего, бешено кружащегося с мечом в руке воина, он сразу же почувствовал, как в нем просыпается клокочущий вулкан энергии, бесстрашия и презрения к смерти.
Громко засмеявшись в предвкушении того, что сейчас наконец все закончится, Виктор Павлович обильно полил палец спиртом и, потянувшись за бритвой, внезапно умолк. Она была необыкновенно тяжелой, и всех сил ликвидатора еле-еле хватило, чтобы оторвать ее от поверхности стола. Страшным усилием воли он приблизил сверкающее лезвие к пальцу, но внезапно что-то непроницаемо-темное начало стремительно наваливаться на его сознание. Протяжно взвыв, Башуров попытался довести начатое до конца, но голова его беспомощно рухнула на стол, и последнее, что он запомнил, был образ Евпатия Коловрата, которого душило что-то темное и бесформенное.
Еще Аристотель упоминал об изготовлении в Индии булатных клинков. Это особая разновидность твердой стали, обладающая большой упругостью и вязкостью. Главнейший признак, по которому булат отличается от обыкновенного сплава, это узор, приобретенный им во время ковки. По форме рисунка булат различается на: полосатый, если состоит из прямых линий, почти параллельных между собой, это низший сорт дамаска; струйчатый или средний сорт, когда между прямыми линиями попадаются и кривые; волнистый, если кривые линии преобладают над прямыми; сетчатый, когда линии эти, извиваясь, расходятся по всем направлениям; и наконец, коленчатый, или высший сорт, когда рисунок и по ширине клинка, и по его длине один и тот же.
По крупности узора различают три вида: мелкий, встречается на дамаске низшего сорта; средний, принадлежит более высокому сорту; и крупный узор, когда величина его доходит до размеров нотных значков. По цвету или грунту металла различают три сорта булатов: серый, бурый и черный. Чем темнее грунт и чем более выпуклый на нем узор, тем дамаск считается лучше.
Лучший дамасский клинок обладает следующими свойствами: узор его крупный, коленчатый, белого цвета, отчетливо выделяющийся на черном грунте, отлив золотистый, а звук долгий и чистый.
Фон Винклер. Оружие
Дела минувших дней. 1923 год
Над Парижем висел влажный августовский вечер. Только что прошел дождь, и опустившиеся на город сумерки были напитаны прелой сыростью бульваров, бензиновой гарью и запахом духов. Тихо опадала листва с каштанов, на Марсовом поле, где когда-то негодяй Робеспьер ловко пудрил мозги легковерным французам, подпирал небо мокрый скелет Эйфелевой башни, наплывавший со стороны Сены густой туман укутывал город толстым пуховым одеялом.
Однако Парижу было не до сна. В этот вечер множество машин устремилось по Елисейским полям в сторону Булонского леса, где намечалось грандиозное, с фейерверком и выступлениями знаменитостей, празднество. Ревели, изрыгая вонь, прожорливые двигатели, летели брызги из-под колес, отсвечивали в лужах фары.
«Черт, как башка трещит». Хованский приоткрыл окно машины, вдохнув свежий воздух, вздрогнул, смачно, так что щелкнули зубы, зевнул, — не выспался. Вчера всю ночь веселился с девочками в «Кафе де Пари», одна была уж больно хороша, в розовых кружевных панталошках, так ловко отбарабанивала шимми на столе. Правда, потом залила шампанским штабс-капитану все подштанники, шелковые, ядовито-бордовые, называемые почему-то «смерть блядям». «Вот сука. — Усмехнувшись, Семен Ильич снова зевнул, глянул на светившийся изнутри купол Большого Салона, сплюнул во влажную полутьму вечера. — Все-таки, черт побери, было чертовски весело…»
Рядом на сафьяновом сиденье развалился громила Хорек — такой же быстрый и ловкий, как и зверь, которому он обязан был кличкой, в рулевых подвизался Жоржик Заноза, а справа от него сидел сам мэтр парижских апашей фартовый Мишель Богарэ, по прозвищу Язва Господня.
К такой вот жизни Семен Ильич шел долго. Помнится, неудачно отобедав в Константинополе, он сразу разочаровался в древней византийской культуре, и нелегкая понесла его куда подальше, во Францию.
В то время русских в Париже обреталось уже предостаточно. В карманах их по большей части было пусто, в глазах светилось бешенство, а хлеб, сахар и папиросы они скупали в неимоверных количествах, уверяя, что скоро все это исчезнет. Когда заканчивалось то немногое, что удалось когда-то скрыть от загребущих лап комиссаров (говорят, даже в заднем проходе), их мужчины шли на заработки в такси, а женщины — на панель. Но работали и те и другие неважно — мешало сильно развитое чувство собственной значимости.
Штабс-капитан Хованский тоже знал себе цену и по прибытии обосновался в дорогом отеле «Карл-тон» на Елисейских полях. Гостиница была что надо: с великолепным, устланным дорогими коврами холлом, с уютным рестораном и зимним садом, а главное — с длинными, в целях экономии слабо освещенными по ночам коридорами.
Когда на небе Парижа загорелись звезды и Морфей объял постояльцев «Карлтона», Хованский, натянув сплошное шелковое трико неприметно-серого цвета, взял в руки «колбасу» — длинный холщовый мешочек, плотно набитый песком, и крадучись вышел в коридор.
Ему подфартило сразу. В первую же ночь он глушанул на пороге собственного номера толстого полупьяного борова в черном пальто, белом кашне и шелковом цилиндре. Затащив хозяина внутрь, штабс-капитан прикрыл дверь, не торопясь огляделся и вынес все подчистую. Дело пошло, однако недолго он крутил хвостом в роли «гостиничной крысы». В шикарном коридоре «Мажестика» с ним приключилась беда. Неожиданно напали конкуренты: двое плечистых молодых людей в серых трико жестоко избили штабс-капитана «колбасами». Пришлось экстренно съезжать. А скоро во всех приличных отелях появились ночные дежурные — плотные, усатые, больше похожие на апашей, и Хованский решил, что настала пора быть поближе к простому народу.
Он поселился в квартале Сен-Дени на одной из старинных узких улочек, которую мостил еще лучезарнейший король. Здесь обитали сутенеры, мелкие ремесленники и проститутки, жалобно скрипели тележки с овощами, лопалась на жаровнях кожура каштанов, а за окнами сушились от любовной влаги полосатые перины.
Семен Ильич завел себе широкие штаны, привык без отвращения хлестать пинар и бойко топтал черноволосую курочку, приходившую к нему вечерами из универсального магазина «Самаритэн». Однако, не останавливаясь на достигнутом, он частенько поднимался На горы Мартра, где ночи напролет сверкали разноцветные огни, раздавался беззаботный смех и было полно денег.
Веселый Монмартр — это бульвар Клиши между двумя круглыми, окончательно веселыми площадями Пигаль и Бланш. Как только над Парижем опустится ночь, все здесь придет в движение — откроются двери вертепов, крутанет своими крыльями знаменитая «Мулен Руж», и все завертятся в бешеном хороводе: девочки в шелковых юбочках по колено, толстосумы-буржуа, воры, педерасты, мрачные, как грозовое небо, русские, уверенные в скором падении большевиков. Здесь царило бездумное веселье, от соблазнов шла кругом голова, и никогда Хованский не покидал это шумное скопище без добычи, достававшейся легко и просто.
И жить бы ему не тужить, да однажды погорячился, за жалкие десять тысяч сработал не очень чисто старика рантье, не разглядев в петлице у него розетку Легиона. Проклятый крапюль издох, газета «Л'Энтрансижан» назвала его скромным героем Франции, и дело сразу приобрело политическую окраску.
Старперовы деньги закончились быстро, а вот неприятности обещали затянуться на неопределенный срок: ажаны[72], полицейские на велосипедах, даже молодчики из Сюрте[73], — все плотно сели Хованскому на хвост. Пришлось залечь на самое дно, затихариться в мрачном притоне с веселеньким названием «Розовый котик». Заведение это размещалось в узкой щели улицы Венеции, в пятнадцатом веке главной «достопримечательностью» которой были грязные писсуары, загаженная куриными внутренностями мостовая и дома, населенные большей частью преступным элементом.
Здесь, в сводчатом полуподвале, откуда имелся ход в подземелья древних катакомб, Семен Ильич и пережидал беду, довольствуясь обществом мадам Леклер, больной сифилисом торговки краденым, с которой он поддерживал крепкие деловые связи. Местные апаши отнеслись к нему с пониманием, не одним только большевикам присуще чувство интернационализма, и вскоре с новыми товарищами он уже ловко потрошил «ударом дедушки Франсуа» ненавистных нуворишей, разжиревших во время войны.
Метода эта стара как мир. Для претворения ее в жизнь всего-то и нужно только шелковое кашне да надежный помощник. Подкрадываетесь к клиенту сзади, накидываете на горло шарф и, дергая, опрокидываете назад, одновременно взваливая на бедро. В это время ваш товарищ быстро очищает карманы, минута — и все в ажуре.
Семен Ильич отпустил усы, стал носить к пиджаку галстук-«бабочку», а после того как, не дрогнув, прострелил башку ажану и дело по ограблению кассы выгорело вчистую, на него обратил внимание сам месье Богарэ. Это была большая честь.
Машина между тем уже катилась по Булонскому лесу. В свете фар мелькали облетевшие каштаны, то тут, то там возникали фигуры пешеходов, и, глядя на волосы женщин, мокрые после недавнего дождя, Хованский усмехнулся про себя: «Ободранные кошки!»
Автомобили и люди направлялись на окраину леса, к парку Багатель. Да, были времена, бесились с жиру феодалы! Однажды летом граф д'Артуа не совладал с гормонами и положил свой глаз на королеву Франции. Однако та, хоть и была слаба на передок, взяла тайм-аут, пообещав отдаться только осенью. «Что ж, осенью так осенью». На берегу Сены граф д'Артуа выбрал место поукромней, разбил английский парк и построил прекрасный дворец, а вокруг приказал посадить миллионы роз.
И все это лишь затем, чтобы однажды взять на конус ветреную королеву! Ей, кстати, впоследствии отрубили голову ее же подданные, а их сиятельству пришлось бежать из Франции.
С той поры пролетело немало лет, но оазис любовной прихоти Багатель все так же утопает в благоухающем море роз. Вот на фоне этого великолепия и затевалось теперь грандиозное торжество в память жертв российской революции.
— Остановись. — Месье Богарэ положил крупную, красиво очерченную ладонь на плечо шоферу Жоржику, и его подстриженные по-английски усы раздвинулись в ухмылке. — На выход, господа, на выход.
Небрежным жестом он бросил кассиру три бумажки по сто франков, и следом за ним Хорек и Хованский влились в беспечную, праздную толпу. Мужчины были во фраках, в белых перчатках и шелковых цилиндрах, женщины же прикрывали прозрачной тканью лишь то, что оставлять открытым считалось не эстетичным, их груди, спины и руки были обнажены. Сверкали алмазные булавки и жемчужные запонки, играли огнями браслеты и ожерелья, слышалась разноязычная речь. Когда на эстраде у воды зажглись ртутные лампы, Хорек радостно оскалился и кивнул квадратным подбородком:
— Вот он.
По мокрой траве в окружении слуг неторопливо шел к озеру индийский раджа, бриллианты на его одежде переливались в лунном свете и казались не высохшими каплями дождя.
— Суетиться не будем, господа. — Мишель Богарэ недаром имел прозвище Язва Господня, он действовал всегда только наверняка. — Надо осмотреться.
Недели две тому назад через посредников его нашел какой-то сумасшедший коллекционер, у которого мошна прямо-таки лопалась от долларов. Он изъявил горячее желание сделаться владельцем Клинка Агры, принадлежавшего в свое время еще Шах-Джахану. Мишель Богарэ был человеком практичным, он оговорил все условия, взял задаток, и теперь оставалось только забрать саблю у нынешнего законного владельца.
В это время заиграл спрятанный под сводами деревьев оркестр, эстрада осветилась ярче, и началось представление: камзолы, парики и несколько кривоватые ноги танцоров смешались в галантнейшем балетном действе. Раджу изыски хореографии, как видно, волновали мало, с равнодушным видом он направился к буфетному столу, где пожелал бокал шампанского. Пока повелитель пил, его подданные преданнейшим образом смотрели ему в рот, а затаившиеся в кустах бандиты прикидывали диспозицию и расстановку сил.
Раджу окружали четверо охранников, высоких, мощных, вооруженных пюлуарами — длинными кривыми саблями. У некоторых к тому же за поясом торчали массивные кинжалы-джагдары, а у одного, пенджабского сикха, на тюрбане было с десяток серпообразных ножей-куйтсов, способных в умелых руках снести голову за несколько десятков шагов.
— Внезапность, господа, главное — внезапность и никакого шума. — Язва указал на мрачно поблескивавшие в лунном свете пуговицы на мундирах полицейских, разгуливавших вдоль эстрады, и принялся надевать на руки кастеты, — он сызмальства был приучен к парной работе.
Хорек же, будучи мастером савата, кисти предпочитал держать свободными, зато на каблуках у него были прибиты подковы, и ударами ног он свободно плющил голени и дробил колени. Хованский, не мудрствуя лукаво, отдавал предпочтение методам, проверенным на войне, и работал с двух рук: в правой револьвер, в левой острая как бритва финка-жека.
— Внимание, господа, я дам сигнал. — Язва Господня прищурился, и едва он щелкнул пальцами, как все трое молниеносно выскочили из кустов на дорожку.
Не зря «кастет» переводится с французского как «головоломка», а «сават» означает «подошва». В течение секунды Богарэ отправил на тот свет двух телохранителей раджи, зверским образом раздробив им лицо. От чудовищных ударов носовые кости проникли несчастным в мозг, и упали они уже мертвыми. Хорек мгновенно сломал колено потянувшемуся было за ножом сикху, тут же добил его сильным ударом каблука, и на этом все закончилось. К тому времени штабс-капитан уже успел сунуть жеку прямо в ухо четвертому охраннику и крепко приласкал раджу наганом в висок, тот рухнул на песок аллеи грузной, бесформенной массой.
— Время, господа. — Мишель Богарэ быстро потащил своих клиентов в кусты, Хованский с Хорьком последовали его примеру, и скоро, двигаясь вальяжным шагом прожигателей жизни, бандиты направились к опушке, где во влажной темноте под раскидистыми кронами так хорошо заметаются следы.
Говорят, мусульмане расслабляются в пятницу, евреи — в субботу, люд православный — в воскресенье, а Виктор Павлович Башуров с некоторых пор приноровился развлекаться каждый божий день. Вот и ныне, едва за окнами опустилась темнота осеннего вечера, он не спеша оделся, чмокнул повстречавшуюся в дверях Катю:
— Я ненадолго, солнце мое, прогуляюсь, — и не дожидаясь лифта, энергично двинулся вниз по лестнице.
На улице было безветренно, под толстыми подошвами ботинок «коммандо» раскисал мокрый снег. Погуляв с полчаса, Башуров нырнул в метро, усевшись в полупустом вагоне, глянул по сторонам, вздохнул тяжело: а вдруг сегодня будет как вчера, по нулям? Пока он переживал, поезд остановился, и расталкивая выходивших пассажиров плечищами, в двери ввалились трое молодых людей, крепких, наглых и отвязанных. Они бесцеремонно развалились на сиденьях почти напротив ликвидатора, важно закурив, синхронно выпустили дым в его сторону, и тот страшно обрадовался: вот оно, начинается!
Без лишних разговоров Виктор Павлович поднялся и метлообразным движением ноги резко размазал заморский табачок по дебильным российским рожам, а чтобы молодых людей разобрало по-настоящему, выдернул одного из них за ухо на середину вагона:
— А. что, козлы рогатые, курить научились?
— Мужик, ты это чего, мужик, отпусти. — Молодцы сразу как-то скисли, стремительно сорвались к дверям и на ближайшей остановке из вагона испарились, а ликвидатор вернулся на свое место, от злости осунувшись даже, — крепкого разговора по душам наладить не удалось.
Вот уже с неделю что-то толкало его на всякие подвиги, и печально, но факт: при успешном их воплощении в жизнь настроение у Виктора Павловича поправлялось совершенно, а на сердце становилось легко и покойно.
Особенно удачным оказался день позавчерашний, когда в общественном бесплатном — просто чудо какое-то! — туалете, что со времен застоя исправно функционировал недалеко от Гавани, справлявшего нужду Башурова спросили: «Деньжат не отмусолишь, корешок?» Интерес проявила группа товарищей, причем у одного из них глаза были остекленевшие, как это часто случается с людьми, пережившими травму носа, в ощеренной пасти другого тускло блестели фиксы, а третий небрежно играл здоровенным ножом-свиноколом, и Виктор Павлович от радости широко заулыбался:
— Мать честная, Кардан! — Энергично застегнув штаны, он придвинулся к обладателю тесака и от удовольствия громко заржал. — А помнишь, кент, как мы в кошаре тем козлам рога обломали?
— Каким козлам? — Небритое чело оруженосца отразило напряженную работу мысли, и, чтобы ему помочь, ликвидатор подшагнул еще ближе:
— Ну, чичка у меня была еще вот здесь, — и показал пальцем себе на переносицу.
В следующее мгновение он уже воткнул его хозяину свинокола в глаз, ощутив теплоту студенистого месива, развернул в ране и с длинным яростным криком приласкал фиксатого россиянина каменно-твердым носком башмака под колено. Тот крякнул и, схватившись за больное место, от сильного апперкота под челюсть тут же отъехал в нокаут, а ликвидатор без промедления занялся его еще не добитым коллегой. После «крапивы» — резкого хлеста кончиками пальцев по глазам — тот сразу же интерес к происходящему утратил, и, с силой бортанув его рожей о писсуар, Башуров заметил с глубоким удовлетворением, что туалетный агрегат мгновенно окрасился в радикально красный цвет.
И долго Виктор Павлович пинал тогда уже неподвижные раскоряченные тела, стараясь либо печень порвать, либо почки основательно опустить, и чувствовал, как с каждым ударом на душе становилось все радостней.
Между тем стараниями родной подземки Башуров очутился на Петроградской стороне и, прогулявшись мимо строгой зоны для братьев наших меньших, зовущейся гордо зоопарком, двинулся в направлении бывшего лобного места. Рубили исправно здесь когда-то головушки людям лихим и разбойным, но, видимо, палачи царские старались зря. С той самой поры столько развелось на Руси-матушке всякой сволочи с обычаем воровским да тяжелым — плюнуть некуда, а на лобном месте нынче торгуют паленой водкой и иным каким непотребством бесовским.
Наконец не ведающие усталости ноги занесли Башурова в уютный тупичок, где над входом в полуподвал заманчиво высветилась неоном вывеска «Молодежное кафе «РАПСОДИЯ»», а из-за железных дверей доносились негромкая музыка и заливистый женский смех. На закрашенной до половины витрине было начертано откровение: «Петрова дает в жопу за чирик», и, рванув тяжелую дверь на себя, Виктор Павлович пожаловал в заведение. Гардероба, как, впрочем, и сортира, молодежному кафе не полагалось, и, пробравшись в полутьме небольшого, скупо освещенного помещения к стойке, ликвидатор, взгромоздившись на табурет, спросил буржуазного пива с чипсами.
Плотный лысоватый бармен с «беломориной» в зубах и глубоким пониманием российской жизни в прищуренных бегающих глазках живо выставил мокрую жестянку с «Хольстеном», шмякнул рядом пакет с зажаренными в масле клубнеплодами и, глянув соболезнующе на засветившего пачку стотысячных ликвидатора, отвернулся, — чего с идиотами общаться.
Виктор Павлович рассчитал все верно: он даже не успел приложиться к пиву, как на табуретку рядом взобралась рыжая, безвкусно наштукатуренная лялька и начала переживать, как это, наверное, тяжко — пить в одиночестве.
Что за дела? Немедленно свою новую знакомую Башуров угостил джин-тоником, через пару минут пересел за столик к ее одноклассникам, которые вчетвером отдыхали почему-то в обществе единственной дамы, и, потчуя своих новых друзей водочкой, снова засветил свою солидную наличность. Ситуацию он уже прокачал: в этой маленькой уютной кафешке зависала бригада, помимо всего прочего выставлявшая из денег всяческих залетных лохов, и Виктор Павлович улыбнулся, потому как дело обещало быть веселым.
— Нет, пацаны, я пивка. — Опасаясь клофелина, он слюнявил уже вторую банку «Хольстена», терпеливо слушал тупые байки сотрапезников и наконец катанул пробный шар: — Ну, ребятки, мерси за компанию, мне пора.
Моментально, словно по команде, школьные дружки рыжей подружки разделились: двое начали уламывать гостя остаться, а парочка крепких молодцов быстро зашла ему в тыл, напрочь отрезав дорогу к дверям, и Башуров врубился, что промедление смерти подобно. Все вокруг были из одной стаи, только прозвучит призывный клич: «Наших бьют!» — как накинутся всем скопом, зубами будут рвать чужака, и покидать заведение придется единственным способом — на машине «скорой помощи», хорошо если не ногами вперед.
Чпок — тарелка из-под бутербродов с колбаской «Таллинской» обернулась в башуровских руках двумя опасными бритвами, в мгновение ока расписавшими физиономии его сотрапезников, и вначале никто ничего не понял, только завизжала пронзительно потерявшая всю свою красоту рыжая прелестница. Затем, заливая глаза, хлынула из распоротых лбов кровища, а Виктор Павлович уже выдернул из-под себя стул и, элегантно держа его за спинку, принялся напористо пробиваться к выходу. Один из молодцов, что стояли за его спиной, сразу же лишился зрения, другой — надолго способности к размножению, но тут натурально раздался клич: «Наших бьют!» — и около дверей образовалась застава из крепких полупьяных аборигенов, вооруженных кто чем — от печально известных «розочек» до газовых стволов, заряженных дробью.
— Суки, урою. — Башуров стремительно травмировал ближайшему бойцу голеностоп, шваркнул его соседу по ногам стулом и, без труда перемахнув через стойку, крепко прижал консервный нож бармену к горлу. — Назад, а то хана ему.
На мгновение толпа замерла, а чтобы все сомнения вообще отпали разом, ликвидатор медленно улыбнулся и сделал резкое движение рукой. Из распоротого волосатого уха хлынула ручьем кровища, истошно заскулил подраненный общепитовский деятель, и, снова сунув замокревший инструмент ему под горло, Башуров глянул сурово:
— В закрома веди, лишенец.
Дважды повторять не пришлось, и, едва очутившись в тесной, слабо освещенной подсобке, он с лязгом задвинул засов, в целях профилактики отправил бармена в нокаут и кинулся открывать заржавевшие запоры погрузочного окна. От ударов чем-то тяжелым дверь предательски затрещала, жалобно звякнули бутылки на стеллажах, и, распахнув наконец обитые железом створки, Виктор Павлович нырнул головой вперед в грязный, затоптанный снег узкого двора-колодца. Теперь стремительный рывок, только бы убраться побыстрее из каменной западни, однако не получилось, — из дверей «Рапсодии» уже выкатилась разъяренная, алчущая крови толпа, и, сбитый подножкой на тротуар, Башуров завертелся бешено на пятой точке, щедро раздавая удары по ногам и мужским достоинствам атакующих. Мгновение — и, словно подкинутый мощной пружиной, он сделал длинный кувырок, вырвался за пределы круга и устремился по направлению к метро.
Эх, хорошо было бы подхватить с земли кусок арматурки, камешек какой — не надо забывать, что булыжник — оружие пролетариев, — осколок стекла, на худой конец, но недавно выпал снег — ничего путного не видать, а справа снова послышались разъяренные крики преследователей, видимо, срезали проходными дворами, понятное дело — аборигены.
Была не была, Виктор Павлович нырнул в ближайший парадняк и, оказавшись на втором этаже, начал яростно выламывать железную стойку от перил. Ни фига, это вам не в хрущевке какой-нибудь, здесь все построено прочно, на совесть, и ликвидатор уже решился в случае чего сигать в окошко, как неожиданно губы его сами собой расплылись в улыбке, — лопатка. Ржавая, с расколовшимся черенком, откуда взялась она здесь? Хорошо бы, конечно, наточить ее с трех сторон до бритвенной остроты, гвоздочком укрепить поладнее, да ничего, и на том спасибо тебе, Господи, потому как лопата — это вещь серьезная, подарок, можно сказать, судьбы. Алебарда, говорят, от нее произошла, да и сама она оружие мощное, по сути дела универсальное. Хорошо наточенная лопата рубит конечности не хуже топора, легко вскрывает животы, а уж череп ей раскроить — пара пустяков, но все это, конечно, в умелых руках, привычка нужна.
Чего-чего, а навыков у Виктора Павловича хватало с избытком. Первый же нападающий ошалело уставился на свою изуродованную кисть и с животным ревом принялся подбирать отрубленные пальцы с грязных ступенек. Бесполезно, милай, микрохирургия здесь тебе не поможет, ты сам-то, смотри, кровушкой не изойди да в обморок не брякнись. А ты куда, дурашка, — Башуров легко отбил лопатой нож и, раздробив оруженосцу переносицу, спихнул сразу же обмякшее тело ногой вниз, — иди, родной, лечись. В считанные мгновения он обиходил еще пяток нападавших, и на лестнице образовалось потерявшееся, исходившее кровью и животным ревом людское скопище — зрелище весьма жалкое.
Любоваться ничтожеством человеческим ликвидатор не стал, а кинулся наверх, к заветной двери на чердак, незапертой, слава богу, и, потревожив мирно зимовавшую чету бомжей, выбрался на скользкую от снега крышу. Дома раньше строили плотно — стена к стене, и, без труда очутившись на соседней кровле, Виктор Павлович, заметив пожарную лестницу, улыбнулся: ну вот и все, как любил говаривать полковник Исаев. Обжигая руки о железные прутья ступенек, он принялся спускаться, мягко спрыгнул на захрустевший под ногами ледок, и в это мгновение в глаза ему ударил кинжальный луч фонаря, а по почкам — резиновая милицейская дубинка, называемая почему-то «демократкой».
— Стоять! — Согнувшегося от боли ликвидатора грубо пихнули к стене, и, услышав начальственный рык: — Документы, — он понял, что пожаловала родная милиция.
— Сейчас все будет. — Виктор Павлович перевел дыхание и, сделав вид, что полез за пазуху, пружинисто впечатал милицейскому ребро своей ладони чуть ниже уха.
Не успело тело того упасть на снег, как Башуров подшагнул к ударившему его по почкам сержанту и, стремительно проведя болевой на кисть, принялся избивать обидчика его же собственной дубинкой. Ломая кости лица и рук, весело шлепала «демократка» по человеческому телу, ликвидатор же, не теряя времени, энергично помогал себе башмаками, и скоро мент, вытянувшись в кровавой луже, затих. «Сатрапы». Виктор Павлович сплюнул, пнул его в последний раз и, затерев на резиновом изделии свои пальчики, принялся уносить ноги.
Без малейших проблем он поймал частника, по пути приобрел здоровенный шоколадный торт и через полчаса предстал перед Катей счастливым как никогда — уж больно вечер выдался хорош.
…Также говорят, что есть у арабов тайная секта Ал Гурнак и основал ее в веке семнадцатом некто Абд ал-Расул, который будто бы учился у псиллов — североафриканских негров, почитающихся лучшими из знатоков змеиных ядов. А кроме того, недавно открылось, что этот самый Абд ал-Расул был посвящен в таинства бога Сета и знал секрет приготовления страшной отравы из листьев персика.
Однако главное занятие в секте Ал Гурнак — это превращение ядовитых гадов в тайные орудия убийства. Все окружено секретом, но удалось узнать, что, услышав шум падающего метеорита, посвященные члены секты не мешкая подбирают его. Этот самый аэролит кладут рядом с каким-то другим, неизвестным камнем, который, по-видимому, испытывает губительную силу первого. Затем они оба размельчаются в порошок, приобретающий запах, неощутимый для человека, но привлекающий змей, которые приползают со всех сторон и лежат, словно очарованные, около приманки. Члены секты хватают их за головы при помощи маленьких деревянных вил, сажают в горшки из обожженной глины Л держат там для своих надобностей…
Из фискального донесения
Дела минувших дней. 1924 год
— Медам, месье, минуту внимания. — Экскурсовод вытер белоснежным платком мокрые от по усы и встал таким образом, чтобы на него падал тень от дворцового пилона. — Немного истории господа. Еще начиная с эпохи Среднего царства был установлен общегосударственный культ местного бога Фив Амона, которого отождествляли с богом солнца Ра под именем Амон-Ра.
«Ну и жара, черт ее побери». Штабс-капитан Хованский тягуче сплюнул и, попав выцарапанному на стене фараону прямо в рожу, почему-то обрадовался, а гид все никак не мог уняться:
— Позднее, в эпоху Нового царства, произошло слияние двух культов — бога солнца Ра, почитавшегося первоначально в городе Оне[74], и Хора, еще в древности считавшегося владыкой неба, а затем ставшего повелителем обоих горизонтов, то есть ахти. Что же получилось в результате, господа? Правильно, медам, культ нового бога Ра-Хорахти, суть Атона, установив веру в которого фараон Эхнатон подорвал жреческую власть и основательно пополнил казну за счет богатств, отобранных у храмов других богов. Впрочем, не будем повторяться, все это я уже имел честь рассказывать вам в Амарне, если помните.
Действительно, палящее солнце, хрустящий на зубах песок и совершенно жуткое количество мошкары едва ли позволят забыть в скором времени резиденцию Аменофиса IV. Тихо выругавшись, Хованский тяжело вздохнул, — культурная программа вояжа его утомляла. А вот месье Богарэ и Хорьку вся эта древняя чушь, похоже, пришлась по душе, вон как старательно внимают этому зануде.
Штабс-капитан вздохнул еще раз. Французский туринг-клуб имел репутацию фирмы солидной, и, если уж пообещал показать вам весь Египет, можете не сомневаться: сдохнете, но увидите все. Семена Ильича уже успели подробно ознакомить с Великими Пирамидами, заставили чуть ли не на карачках при свете факела проползти в нижний покой и полдня промурыжили под палящим солнцем возле Сфинкса. Поведали ему и о былом величии Рава[75], тыча пальцем в древние развалины Мемфиса, долго ездили по ушам в Танисе, расписывая, как там было хорошо, пока город назывался Пер-Рамзес и являлся резиденцией Рамзеса II, а по прибытии в Луксор заверили, что здесь когда-то находилась гордость Черной страны — стовратные Фивы. Все было, все в прошлом, отцвели уж давно хризантемы в саду…
— Ну вот, господа, надеюсь, вы теперь запомните, — наконец-то гид поперхнулся и принялся кашлять, — что великий Но-Амон состоял из двух частей: царских дворцов в южной части города, на развалинах которых стоит нынешний Луксор, и квартала богов — Карнака, где мы сейчас имеем удовольствие лицезреть следы былого величия. Увы, омниа ванитас, то есть все суета, как говаривали древние. Прошу, господа, к обеду не опаздывать.
Есть в такую жару было тяжеловато, и, подхарчившись в ресторане отеля «Континенталь» без особого энтузиазма, бандиты от нечего делать собрались в номере у месье Богарэ — катануть на счастье. Вот уже вторую неделю таскались они по египетским землям, но экскурсии служили лишь прикрытием, на самом же деле интересовал их каменистый склон в Долине царей, где в двадцать втором году Говард Картер обнаружил гробницу Тутанхамона.
С той поры прошло два года, и, хотя ковчег уже был вскрыт, мелочные англичане все что-то делили с жадными египтянами, а тем временем гроб с останками царя по-прежнему стоял нетронутый в официально закрытой усыпальнице. Такую ситуацию грех было не использовать, стараниями одного энергичного американского коллекционера в страну фараонов была срочно командирована бригада месье Богарэ, снабженная шикарными турпутевками денежной субсидией, а также подробнейшими инструкциями, на что из царской утвари следовало обратить внимание в первую очередь.
— Сделайте все как надо, месье, — на прощание заказчик крепко пожал руку Язве Господней, — и остаток жизни вы проведете как Тутанхамон!
Мишель Богарэ был тактичный человек, — он не стал уточнять, что конкретно имел в виду коллекционер, взвесив в руке задаток, вежливо улыбнулся: будьте покойны, предприятие в надежных руках.
Между тем становилось ясно, что ничего путного при такой жаре получиться не может, и Язва Господня, бросив карты на стол, поднялся:
— Игра не клеится, господа.
У себя в номере штабс-капитан залез под холодный душ, затем забрался в кровать с противомоскитным пологом и проспал до самого вечера, обливаясь потом, без сновидений. Ужинали молча все в том же душном ресторане «Континенталя», вяло, без настроения. На сцене тощая носатая девица, то ли сильно загорелая, то ли просто грязная, изображала танец живота. Действо отчего-то не возбуждало — ни потенции, ни аппетита. Хованский даже отвернулся, скривившись: «Тьфу ты, гадость-то!»
А ведь были женщины в Египте, были! Девственность несли на алтарь Исиды, священным развратом занимались! Штабс-капитан с жалостью покосился на сцену. На такую небось и козел из Мандесского храма не позарился бы[76]. А алмеи, красотой своих форм и сладострастным бесстыдством доводившие мужчин до безумия? Нефертити, в конце концов? Тоже, чертовка, знала себе цену. Э, да что там, ко временам Рамзеса II Египет уж и сифилис знал, симптомы в папирусах описывали. Увы, за все надо платить, господа.
Утро следующего дня выдалось кошмарным — ранним, жарким и суетливым до крайности. Туристов разбудили ни свет ни заря, накормили плотным завтраком с белым вином и, не позволив даже частично переварить съеденное, потащили на западный берег осматривать древние погребения.
Угрюмо взирал штабс-капитан на широкие лодки с треугольными парусами, на силуэты верблюдов вдалеке, на женские фигурки в черном со связками тростника на головах. Ах, если бы кто знал, до чего вся эта экзотика ему поперек горла! Как устал он от жизни на чужбине! А дома березы глядятся в синий глянец озер, утренние туманы веют грибной прелью, где-то вдалеке баламутит сердечный покой кукушка… Гореть же вам навечно в адском пламени, проклятые большевики!
Между тем, переправившись на западный берег Нила, туристы двинулись по центральной дороге к горному массиву. На юге виднелись развалины храма, построенного некогда в честь побед Рамзеса III, неподалеку от него стояли два колоссальных изваяния Аменхотепа II, причем одна из статуй, изуродованная, обладала чудесным свойством: как только на нее падали лучи восходящего солнца, слышались звуки, подобные тем, что издают лопнувшие струны арфы.
Дорога постепенно поднималась в гору. Наконец между отвесных скал взору открылся причудливый храм царицы Хатшепсут, которая прославилась тем, что, еще будучи принцессой, выловила из нильских вод корзинку с новорожденным Моисеем.
Наконец, когда солнце застыло на небе раскаленной огненной сковородой, туристы оказались у входа в гробницу Тутанхамона. С виду и не скажешь, — мрачная дыра в скале, уходящая полого вниз, таких вокруг сотни, рядом палатка сторожей-арабов да кучи выбранной из галереи гальки.
— Согласитесь, господа, трудно даже представить что там, — гид ткнул пальцем куда-то себе под ноги и неожиданно криво улыбнулся, — находятся богатства, которым нет цены!
Он вытер платком лоб, покрывшийся чудовищной смесью из пота, сала и пыли, и приготовился вести группу в обратный путь. Нужно было успеть к обеду.
— А скажите-ка, почтеннейший, — сделав равнодушное лицо, месье Богарэ лениво посмотрел куда-то в скалистую даль, — вот вы говорите, цены нет, а охраняют гробницу всего несколько арабов. Неужели не боятся, что ограбят?
— Видите ли, месье, Говард Картер — очень ловкий человек, он долго изучал здешнюю жизнь и прекрасно знает, что делает. Во всяком случае, мне точно известно, что от услуг английских военных он отказался. — Экскурсовод пожал плечами и, вытащив из кармашка большие серебряные часы, заторопился: — Пора, господа, в путь, сегодня в меню молодая гусятина, наш повар готовит ее просто божественно!
Обед действительно был неплох: жаркое из серны, куропатки в меду, речная рыба с соусом из фиников, фрукты. После отличного кофе с ликером бандиты поднялись в номер Язвы Господней.
— Будь я проклят, господа, если это не самое понтовое дело в моей жизни! — Глаза месье Богарэ лихорадочно заблестели. — Я селезенкой чую, рыжья там немерено!
В конце концов операцию по изъятию ценностей было решено провести этой же ночью под видом похода в бордель, добычу надежно спрятать и, затаившись на время, дать знать заказчику, чтоб «шинковал капусту». Доставка ценностей в контракт не входила, так что пусть сам подсуетится, не маленький.
За ужином месье Богарэ лихо крутил усы, двусмысленно смеялся в ответ на сальные реплики окружающих и, клятвенно пообещав не обойти вниманием изобретения двух великих людей — Нагана и Кондома, отправился с друзьями навстречу ночным утехам.
Вечерний воздух обволакивал, словно влажный горячий компресс, со стороны Нила тянуло свежестью, слышался негромкий шум воды, какие-то всплески. Когда негодяи переправились на западный берег, низкое темное небо уже густо усеяли огромные южные звезды. Луна была яркой, — близилось полнолуние. Тысячелетние развалины отбрасывали причудливые тени, они казались декорациями к арабским сказкам, не хватало лишь восточной чертовщины — злобных дэвов и летающих ифритов…
Хованский ухмыльнулся: хвала аллаху, вместо нечистой силы впереди уверенно вышагивал месье Богарэ с неизменной трубкой в зубах, слева позвякивали о древние камни подковы Хорька. Эти, правда, не летают…
Наконец впереди высветилась темно-красная точка прогоревшего костра, походка негодяев сделалась неслышной, дыхание — еле заметным. Вскоре они уже могли рассмотреть чалму и бородатое лицо неподвижно застывшего возле тлеющих углей араба.
— Месье, он ваш. — Кивнув Хорьку, Богарэ красноречиво провел пальцами по горлу и перевел взгляд на Хованского. — Мы — в палатку.
В это время где-то позади пронзительно закричала ночная птица тетис. Инстинктивно обернувшись, штабс-капитан заметил вдруг, как рука араба стремительно взметнулась к чалме, раздался резкий свист рассекаемого воздуха, и сразу коротко вскрикнул Хорек.
— Аллах акбар! — Бородатый охранник хотел было вскочить на ноги, но Хованский метнулся вперед и всадил ему в глаз финку — твердо и глубоко. Заученным движением развернул клинок в ране, вытащил рывком, бросился на помощь к Язве Господней, но со стороны палатки уже раздался чмокающий звук, взвизгнули, будто раздавили кошку, и тут же из-за полога появился месье Богарэ, носовым платком он невозмутимо вытирал кастет. Тут же в его руке вспыхнул фонарик, и, едва желтое пятно остановилось на лежащем неподвижно теле, он медленно опустился на колени, уставился в искаженное смертью лицо Хорька:
— О, мон дье. — Бритвенно-острый, похожий на серп массивный метательный нож угодил тому точно в горло. Закрыв другу глаза, Богарэ яростно хлопнул кулаком о ладонь: — Похороним его позже, вперед, месье.
Было слышно, как сильным ударом ноги он своротил хлипкий дощатый щит, частично закрывавший проход, зашуршали под подошвами мелкие камешки в галерее. Спускавшийся следом Хованский вдруг различил какой-то свист, и сразу же раздался дикий крик Язвы Господней, послышались удары железа по живому.
— Черт! — Штабс-капитан подобрал упавший на землю фонарик и увидел, как Богарэ со страшной силой вколачивает кастетом в стену гибкое, стремительно извивающееся тело. — Мишель! — Хованский кинулся к патрону, но ему уже никто не ответил. Подхватив обмякшее тело за плечи, Семен Ильич понял, что держит в руках труп.
Он бережно опустил мертвеца на пол и почувствовал противный холодок, разлившийся между лопатками, — у стены все еще слабо шевелила хвостом огромная оливково-черная гадина, длиной никак не менее четырех метров. «Ах, патрон, патрон…» Хованский тяжело вздохнул: укус кобры пришелся тому прямо в лицо. Однако Язва Господня был мужественным человеком, перед смертью он нашел в себе силы превратить голову твари в мокрое место. Натурально в мокрое, — штабс-капитан скользнул лучом по склизкому пятну на стене и неожиданно придвинулся поближе: а это еще, черт возьми, что такое?
Мишель Богарэ бил кастетом с такой силой, что тысячелетние камни не выдержали и кладка подалась, обнаружив в глубине небольшую нишу. «Оч-чень интересно». Стараясь не наступить дохлой гадине на хвост, Семен Ильич расширил отверстие, затем внимательно прислушался к наружным звукам и наконец, направив в пролом луч фонаря, нащупал в толще стены небольшую, судя по весу деревянную, шкатулку. Открыть ее не получилось, крышка просто рассыпалась под пальцами в труху. «О, фу!» Увидев содержимое, Хованский сморщился: похоже на чьи-то мощи, стоило только время терять! Однако, присмотревшись, он заметил, что черные смолистые останки украшены перстнем с красным камешком. «Ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок». Не колеблясь, он потянулся за колечком. Раздался треск распавшейся в прах человеческой плоти; повертев жуковину в лучах фонаря, штабс-капитан пожал плечами и насадил находку на палец. Впрочем, он тут же о ней забыл, его ждали все сокровища Тутанхамона.
Для полноты картины. Фрагмент четвертый. Год 1085 до Р. X.
Месяц месор[77] года 1085 до Рождества Христова выдался в Фивах удушливо-жарким. В неподвижном воздухе, нагретом до температуры римской бани[78] не ощущалось ни малейшего дуновения ветра, все вокруг покрывал серый слой пыли, казалось, что светлые лики богов отвратились от земли египетской навсегда. Однако, как ни злилось солнце, под своды царского дворца жар его лучей не проникал, и повелитель принимал старейшину врат храма Амона-Ра в прохладе своего любимого белого кабинета.
Это было просторное двухъярусное помещение, на алебастровых стенах которого в ярких красках и золоте представала печальная история двадцатой династии — последней в эпоху Нового царства. Давно прошли времена Рамзеса Великого, когда трепетали враги и строились новые храмы, былое могущество кануло в Лету. Теперь государство не могло обеспечить даже посмертный покой вершителям своей истории.
У северной стены кабинета стояла малахитовая статуя бога-шакала Инпу, рядом алтарь в виде усеченной пирамиды, а ближе к центру блистала золотом роскошная мебель из эбенового дерева, инкрустированная слоновой костью и драгоценными камнями. Курились сладкие благовония из Аравии, мягко шелестело опахало из перьев птицы филис. Благодаря акустике слова фараона доносились, казалось, откуда-то сверху.
Нынешний повелитель Египта Херихор I еще не так давно носил титул Са-Амона, верховного жреца храма Амона. Это был видный мужчина, высокого роста, очень крепкий, с могучей выпуклой грудью. Происхождения он был самого подлого, и только дерзкий ум, железная воля и терпеливое боголюбие помогли ему добиться всего в этой жизни.
Унамон, старейшина врат храма Амона, усаженный в знак особого расположения не на пол, а на роскошную, с нефритовыми вставками, скамью, был стар, морщинист и сгорблен годами. Он был последним из ходящих по водам Нила[79].
Речь шла о безрадостном. Народ утратил былое благочестие, Египет раздирала смута, а царская казна была пуста, подобно древней обворованной гробнице.
— О владыка Египта, — Унамон почтительно склонил голову, — скорбь охватывает меня примысли о нищете в нынешние времена. Правители земель разбежались, брат убивает брата, сыновья поднимают руки на матерей. Земли Черной страны опустошены. Каждый человек говорит: «Мы незнаем, что со страной… Что значат богатства, если за них нечего взять?» Известно ли тебе, государь, — жрец склонил голову еще ниже, — злодеи входят в сговор со стражей и оскверняют могилы даже в Долине царей? Ты должен, господин наш, восстановить свое могущество, возродить священные ритуалы и прекратить разграбления царских могил, иначе Гор не допустит твою тень к трону Осириса.
Херихор тяжело, со стоном, вздохнул:
— В моем сердце не было зла. Я подавал нищим, я кормил сирот. Я имел друга и приближал к себе подданных. Но те, кто ел из моих рук, стали мятежниками… — Он повернул голову и движением бровей удалил из покоев носителя опахала. — Я читаю в сердце твоем, достойнейший отец, ты пришел не с одной лишь скорбью. Ты, Унамон, ждешь от меня одобрения твоей мудрости.
— Да благословят тебя боги, повелитель Египта. Истину ты сказал. — Унамон оторвался от созерцания своих сандалий, которые ему было разрешено не снимать при входе во дворец, и посмотрел фараону в лицо. — Недалеко от храма царицы Хатшепсут я приказал устроить глубокую шахту, переходящую в просторное хранилище. — Жрец тяжело вздохнул. — Рабы, рубившие скалу, не пережили захода солнца. Той же ночью послушники и младшие жрецы перенесли в тайник останки Великого Рамзеса, отца его Сети и других царей, всего числом тридцать семь. И они ушли за горизонт, еще до рассвета, — их убил персик[80].— Унамон опять вздохнул. — Вход в шахту запечатан и неприметен, а тайну знают теперь только двое.
Низко склонившись, он вытащил из складок одежды небольшую табличку с картой захоронения, и едва фараон всмотрелся, как глина начала крошиться, — через минуту на царской ладони лежала лишь горстка сухой пыли.
Повисла пауза, но, почувствовав, что разговор не закончен, Херихор, обтерев руку концом своего клафта, спросил:
— Ты хочешь сказать что-то еще, досточтимый Унамон?
Жрец поднялся.
— Быть может, тебе интересно знать, государь, — голос его сделался печален, — одна лишь гробница осталась нетронутой в Долине, усыпальница Тутанхамона, фараона восемнадцатой династии. Вот уже два века она стоит открытой, но любого, осмелившегося ступить внутрь, ждет смерть. Говорят, что грабители, двести лет назад сломавшие печати, погибли, так и не сумев выбраться наружу. Рабы, по моему приказу завалившие щебнем галерею и запечатавшие вход в нее, тоже ушли в поля Осириса. Однако они успели закончить труд. Видимо, со временем заклятие слабеет.
Заметив недоуменный взгляд Херихора, старый жрец снова вздохнул:
— Точно никто ничего не знает. Двадцать веков прошло, целая вечность… Говорят, все дело в каком-то древнем перстне, история которого тянется от самого царя Миноса…
Не давая заглянуть себе в глаза, Унамон припал к ногам царя и медленно двинулся прочь из залы. Глядя на его жалкую, согбенную, бессильную фигуру, Херихор печально прикрыл веки: «Где же былое величие жреческой касты? Где все? О боги, сжальтесь над Египтом!»
Дела минувших дней. 1924 год
Trahit sua guemgue voluptas[81].
Штабс-капитан успел сделать только несколько шагов, не больше. Неожиданно перед глазами вспыхнул ослепительный белый свет, и он увидел стремительный сверкающий поток, надвигающийся на него с неимоверной быстротой. Хованский закричал и в ужасе бросился прочь, но гигантская волна накрыла его, и, подхватив, понесла на своем гребне к исполинскому конусу мрака, занимавшему все видимое пространство впереди.
Непроглядная темень окутала его со всех сторон. Но постепенно движение замедлилось, тьма немного рассеялась, и штабс-капитан увидел, что очутился в каменистой пустыне, с невысокими холмами и беснующимся вдалеке вулканом. Было сумрачно, — окрестности освещались лишь потоками лавы, огненными реками расчертившими тьму; отовсюду злобно шипели гады, выползая из-за скалистых обломков; под ногами и в воздухе кишели полчища насекомых: мухи, москиты, пауки, скорпионы… Стояло зловоние, немыслимое, ни с чем не сравнимое, будто в годами немытом сортире запустили цех по разделке трупов…
Чувствуя, что его может вытошнить в любую секунду, Хованский медленно побрел к соседнему холму, стараясь не наступать на крупных гадов и тысячами давя всякую мелочь. Под ногами хрустело и хлюпало, несколько раз он поскальзывался и падал, в кровь обдирая локти. Вдруг откуда-то из-за камней донеслись приглушенные стоны и звуки рвоты, Семен Ильич обрадовался — хоть что-то человеческое. Однако, обогнув наконец холм, обомлел.
Там, за шикарно накрытыми столами, жрали господа и дамы. Вот вальяжный толстопузый господин, во фраке и с «бабочкой», от души смазал икрой расстегайчик с визигой, степенно выкушал водочки, заглотил пирожок, и сейчас же его вывернуло наизнанку. Он виновато улыбнулся, подлил себе водочки и протянул руку за жареной куропаткой. Рядом дама с тремя подбородками и головой, плавно переходящей в туловище, никак не могла осилить огромную, величиной с блюдо, ватрушку. Она тоже кокетливо хихикала и блевала прямо на декольте. Кого-то рвало шашлыками по-карски, кого-то — устрицами с лимоном, кого-то — кровавым бифштексом…
Чувствуя, как и у него желудок поднимается к горлу, Семен Ильич поспешил ретироваться. Однако далеко уйти не удалось, — внимание его привлекли страстные стоны. За следующим холмом штабс-капитан очутился в прелестном зеленом оазисе, заросшем финиковыми пальмами и тамариндами. Под сенью их раскидистых крон в позах весьма откровенных возлежали мужчины и женщины. Члены их трепетали, с губ слетали неясные звуки, но нагие тела, хоть и сплетались в порывах вожделения, слиться, увы, не могли, эрос здесь царствовал лишь наполовину: в самый желанный момент мужчины становились бессильны, а женские чресла сводила жестокая судорога, превращая их каждый раз в неприступную твердыню. В жестокой злобе они выли и рвали на себе волосы.
На травке у пруда, в самом центре оазиса, тоже исступленно корежились людские тела, однако от страсти несколько иного рода. Это были обреченные на вечную ломку морфинисты: кто-то без удержу чихал, кто-то бился головой о землю, кто-то вился ужом от нестерпимой боли в желудке, а кто-то пил мочу и жевал носки, надеясь уловить хотя бы мизерные доли наркотика.
«Да, приятное общество!» Семен Ильич миновал оазис с отвращением. Сразу за ним начиналась стена ядовитого колючего кустарника, уныло простиравшаяся вдоль горизонта сколько видел глаз. Оттуда доносилось мерзкое металлическое скрежетание, сильно пахло серой, смолой, громко гудело пламя, и то и дело раздавались крики столь страшные, что у Хованского вдоль позвоночника пробегала дрожь. Он замер, сомневаясь в необходимости путешествия за колючую изгородь, и в это время неведомая сила стремительно швырнула его на землю, перед глазами снова вспыхнул ослепительный свет, и Семен Ильич ощутил себя лежащим в прохладной полутьме каменного склепа.
— Тьфу ты, черт! — Штабс-капитан схватил агонизирующий фонарик, глянул на часы и с криком ярости поднялся на ноги. Однако направился он не в сторону царской сокровищницы — хрен с ним, с Тутанхамоном, — а на выход. Надо же, провалялся полночи без чувств, словно гимназистка-целка! Теперь уж не о рыжье надо думать, а о том, как ноги уносить!
«Вот дерьмо!» Штабс-капитан перешагнул через издохшую кобру, со злостью сплюнул и начал заниматься делом.
— Эх, товарищи, товарищи… — Уже остывшие тела месье Мишеля и Хорька он оттащил шагов за триста, профессионально обыскав, все нужное забрал себе — в дороге пригодится, — вздохнул тяжело и принялся раздевать трупы. Изуродовал до неузнаваемости лица, отрезал головы и, уложив в глубокую расщелину, завалил сверху осколками гранита. Одежда тоже исчезла под каменной кучей, а тела, распоров предварительно животы, штабс-капитан оставил на открытом месте, — будет нынче пернатым пожива!
Когда рассвет окрасил берег Нила в розовые тона, Семен Ильич уже был в пути. Он явно не принадлежал к той части российской интеллигенции, которая из-за своей бесхребетности и склонности к самокопанию просрала великую империю. Единственное чувство, которое обуревало его сейчас, был зверский голод.
На полигоне было холодно, шел мокрый противный дождь. Вдали у горизонта виднелась каланча деревни Крюгерово, слева, за подожженным танком, качали кронами дубы, теряли на ветру пожухшую листву. Настала осень, природы увяданье.
— Ну что, не подведут твои? — Начальство поплотнее запахнулось в плащ-палатку, его негромкий голос сделался зловещим. — Смотри, Сергей Петрович, с огнем играешь. Просрём — завтра же на ковер с результатами по Борзому. Вернемся с победой — я тебе срок по его отстрелу на неделю продлю. Вот так, в таком разрезе.
— Делаем все возможное, товарищ генерал. — Плещеев вдруг вспомнил фильм о геройском кобеле Мухтаре, тяжело вздохнул. — Он постарается.
Настроение у Сергея Петровича было не очень. Мало у него хлопот, так ведь нет, третьего дня пожаловали гости, коллеги из московской «Амбы», и начальство решило показать себя — провести товарищескую встречу по преодолению препятствий, стрельбе из пистолета, боям без правил и собачьим единоборствам. Чтобы и в столице нашей родины знали питерских. И вот — грязища, дождь и первый же проигранный этап. Московский генерал стоял в сторонке, подбоченясь, с самодовольным видом крутил усы, его обезображенное шрамами лицо сияло. Мокрушники из «Амбы» улыбались, курили, пряча сигареты в рукавах, с игривым видом делали эгидовцам «козу»: ща мы вас убодаем!
— С козлами не общаемся. — Те держались с достоинством, на колкости не отвечали, знали, что все равно будет по-нашему.
Перешли ко второму этапу — стрельбе из пистолета. Требовалось поразить застекленную грудную часть ростовых мишеней, поворачивающихся к стрелку своей плоскостью только на восемь секунд. Упражнение было непростым, к тому же осложненным погодными условиями, но Осаф Дубинин без колебаний вышел на огневой рубеж — приземистый, в очках, с виду неказистый и угловатый.
Москвичи оживились, начали переглядываться: ну и Рембо! Дубинин с невозмутимым видом вставил обойму, сунул «Макарова» в кобуру:
— Готов!
— Пшел! Мишени, стоявшие ребром к стрелку, мгновенно повернулись, на месте сердца в них были проделаны круглые, размером с блюдце, застекленные отверстия.
— Ап! — Дубинин выхватил ПМ, сняв с предохранителя, клацнул затвором и, преодолев «рыбкой» метровый заборчик, выстрелил навскидку на лету. Плашмя грохнувшись на землю, он больно ударился, но не дрогнул, держа пистолет за головой, чтобы не остаться без носа, крутанулся на спину и снова спустил курок. Мгновение спустя он перевернулся на живот и послал оставшуюся третью пулю. Грохот выстрела, пороховая вонь, плеск упавшей в лужу гильзы. А главное — хрустальный звон бьющегося стекла. Мишени, повернувшись, тут же «встали на ребро», Осаф Александрович, кряхтя, поднялся, москвичи, сразу поскучнев, удивленно открыли рты: ну, бля!
— Это как же? — Столичный генерал придвинулся к Плещееву, сделал страшные глаза, а тот, хоть и так все было ясно, равнодушно махнул рукой:
— Покажите результат.
Мишени повернули — все стекла были выбиты. Быстро вставили новые, и состязания продолжились. Скоро выяснилось, что личный состав «Эгиды» комплектовался стрелками класса «мастер», творящими чудеса меткости и скорострельности, так что состязаться с ними москвичам было, естественно, не под силу.
— Хорошо гостей встречаете. — Столичный генерал насупился, погрустнел, открыл огромный портсигар, принялся закуривать. — Набрали виртуозов, мать вашу.
Он не знал, что в кустах неподалеку от мишени Плещеев посадил трех спецназовцев с рогатками, вот они точно были настоящими виртуозами.
Наступила очередь боев без правил.
— Водки мне! — Фаульгабер рывком скинул куртку, разорвал тельняшку на груди и принялся разминаться — весом под полтора центнера, саженного роста, с необъятными, густо покрытыми рыжей порослью плечищами. Воздух свистел, земля гудела, гости хмурились, пятясь.
— Водка «Спецназ». — Подошел эгидовец Толя Громов, тоже голый по пояс, весь в замысловатых разводах лагерных татуировок. Он нес приготовленную заранее литровку с водой. — Закусить?
— На хрен. После первой не закусываю. — Кефирыч энергично потряс бутылку, закрутил содержимое винтом и, не отрываясь, вылил в широко разверстую пасть. — Ух ты, хорошо пошла!
Он гикнул, взъерошил волосы и, легко разбив литровку о голову, с улыбочкой повернулся к москвичам:
— Ну, кто тут хочет биться без правил?
По приказу Плещеева в это время подъехал санитарный фургон, и Толя Громов принялся вытаскивать носилки:
— Вот теперь все готово, можно начинать.
— Э, давайте, что ли, переходить к собачьим единоборствам. — Столичный генерал поежился, сразу посмотрел на часы. — У нас ведь все-таки культурная программа. В Эрмитаж еще надо успеть.
— Да вы не беспокойтесь, если что, подвезем. — Плещеев указал на санитарный фургон, но начальство бросило на него косой свирепый взгляд, и товарищеская встреча плавно перешла в собачий эндшпиль.
Москвичи привезли двух гвинейских мастиффов в шипастых ошейниках, плюшевых нагрудниках с множеством медалей. Псы держали себя вызывающе: лаяли, рычали, исподлобья посматривали на Филю и Степашку, — боевых эгидовских волкодавов, которые происхождением похвастаться не могли, зато отличались злобностью и истинно русской дворовой статью. Инструктор-собаковод, она же заместитель командира тревожной группы, Катя Дегтярева была уверена в победе своих питомцев. Со вчерашнего дня их держали впроголодь на цепи рядом с клеткой, где сидело полсотни орущих кошек. И вот началось.
— Филя, Степашка, фас! — Катя спустила волкодавов, мастиффы грозно зарычали, оскалили страшные клыки, а уже через минуту, жалобно визжа и поджимая хвосты, пустились наутек зализывать раны: один — лишившись пол-уха, другой — ковыляя на трех лапах. Победа была полной.
— Ну так чья взяла? — Начальство улыбнулось генералу из Москвы, сделало великодушное лицо. — Может, хотите матч-реванш?
— Не сейчас. Нам еще нужно кое над чем поработать. — Тот сделался суров, сухо попрощался и, построив подчиненных, принялся немедленно повышать их мастерство. — Равняйсь, смирна! Приказываю совершить пеший марш-бросок до города, форма — голый торс! Кабысдохов на живодерню! — Придерживая фуражку, он забрался в автобус и, высунувшись из окна, грозно рявкнул: — За мной!
Хмурилось осеннее небо, упруго хлестал дождь, чавкала глина под разъезжающимися ногами. Предчувствуя скорые перемены в судьбе, скулили гвинейские мастиффы.
— Да, тяжелая у них в столице служба. — Проводив гостей долгим взглядом, начальство вдруг рассмеялось, хлопнуло Плещеева по плечу: — Ну, Сергей Петрович, молодец, надрал москвичам задницу. Удачный сегодня день, памятный.
Из-под козырька генеральской фуражки его глаза светились счастьем.
— Все, братцы, по машинам, отвоевались. — Плещеев кивнул своим, и в это время проснулась его сотовая труба. Звонила Пиновская. Ее голос звенел от радости и был полон оптимизма:
— Сергей Петрович, кажется, я крепко ухватила этого Башурова за яйца.
Видно, и вправду сегодняшний день был удачным.
Дела минувших дней. 1924 год
«Где искать французских туристов? Куда завела жажда приключений? Чем они заплатили за любовь?» Хованский сбросил на пол газеты недельной давности и вытянулся на влажной от пота простыне. О факте нападения на гробницу Тутанхамона в прессе не говорилось ничего, видно арабам невыгодно было поднимать шум. Зачем? Только туристов отпугивать…
«Ну и жара». Штабс-капитан притушил папиросу о спинку кровати, рывком поднявшись, сунул хабарик за ухо и с тоской посмотрел в окно на царящую у причалов суету. Вот уже сутки в ожидании парохода на Марсель он изнывал в паршивом портовом притоне, грязном, полном воров и проституток, с названием, однако, более чем благозвучным: «Жемчужная услада Египта».
Вчера вечером здесь брабантским методом, то есть горлышком разбитой бутылки, расписали насмерть шикарную красотку, не пожелавшую отдаться за предложенную сумму. Ночью верещал в агонии задолжавший сутенер, зарезанный чилийским приемом — опасной бритвой, спрятанной в курчавой негритянской шевелюре. А уже под утро в дверь номера Семена Ильича начали остервенело ломиться:
— Жаннетта, открывай! Мы заплатим двойную таксу!
Продолжалось это, правда, недолго, за Жаннетту сегодня был разъяренный Хованский, который с ходу надавал пиздострадальцам по мозгам, и те на карачках отползли. Тем не менее день был с утра испорчен. Сколько потом Семен Ильич ни ворочался, было не заснуть, в голову лезла всякая гадость. Глядя сквозь грязное стекло на разлагающийся под окнами собачий труп, он даже вспомнил порешившего себя родителя. Может, плюнуть на все да по стопам любимого отца?
Состояние дел действительно было неблестящим. Финансов осталось мало, запас энтузиазма тоже подходил к концу, а главное, американский дядюшка, любитель погребальной утвари, судя по всему, был человеком непростым. Наверняка теперь потребует авансовый отчет и уж во всяком случае спокойно жить Хованскому в Париже не позволит — замочит или сдаст на растерзание полиции. «Ладно, там видно будет. — Семен Ильич развел мыло и принялся сбривать свои заметно порыжевшие под южным солнышком усы. — Сейчас главное — убраться отсюда подальше».
На следующий день мечта его, похоже, начала сбываться. Заскрежетали в клюзах якорные цепи, простужено взревел гудок, и ржавый ветеран, гордо названный еще в прошлом веке «Юпитером», повлек Семена Ильича к французским берегам. Правда, без особого комфорта. Где-то совсем рядом, за переборкой, с лязгом работала машина, вода плескалась в самый иллюминатор, однако этим Хованского было не пронять. Все в жизни преходяще, и неудобства эти тоже временны…
Давно уже растаял в сизой дымке африканский берег, одни только зеленые волны лениво плескались до самого горизонта. А вот память штабс-капитана с землей фараонов прощаться, похоже, не собиралась. В первую же ночь приснилась ему редкостная мерзость: будто бы очутился он в огромном, ярко освещенном факелами подземелье. Курился из кадильниц густой благовонный дым, где-то неподалеку ритмично ударяли в бронзовую доску, и под раскатистый звон металла слышалось негромкое заунывное пение:
Иди, иди на запад,
Медленно пойдешь ты в Абидос,
О не познавшая мужского фаллоса,
Туда, где ждет тебя твой учитель-муж,
Отец наш и брат Гернухор.
Постепенно клубы благовоний рассеялись, Хованский огляделся. Поющие стояли вокруг массивной каменной плиты. Они были одеты в широкие черные плащи с капюшонами, полностью закрывающими лица, каждый держал в руке факел. К вертикально стоящей каменной плите была прикована нагая меднокожая женщина. Она была без парика, с обритым наголо черепом, остальных волос на теле тоже не было. Глаза женщины были полны безумного, животного ужаса.
Наконец пение смолкло, и один из одетых в черное подошел к плите. Он долго смотрел на обнаженную женщину, потом склонился к ее лицу:
— О идущая на запад, ты будешь достойной тофар-невестой господину нашему Гернухору в полях Осириса. Тебе уготована «ночь масла»[82] и погребальные пелены из рук Таит[83]. Тебе устроят похоронную процессию в день предания земле. Будет фоб из золота с изголовьем, украшенным лазуритом, и «небо»[84] над тобою. Певцы будут и исполнят танец муу у входа в твою гробницу. Жрецы огласят список поминальных жертв для тебя, совершат заклания скота у жертвенников твоих. Колонны твои в гробнице воздвигнут из белого известняка…
При этих словах судорога пробежала по животу женщины, рот ее распялился в отчаянном крике, однако под сводами подземелья не раздалось ни звука: в корень языка несчастной была глубоко всажена зазубренная кость ядовитой рыбы фархак. В бешеном усилии освободиться тело ее выгнулось, глубоко врезались в нежную плоть золотые цепи на бедрах, но напрасно. Выпрямившись, человек в черном улыбнулся:
— Пусть ничто не тревожит тебя, госпожа. Ты будешь предана в руки искуснейших парасхитов, и путь твой к мужу твоему будет долог, как длинная извилистая дорога в темноте.
Он ненадолго умолк и положил руку бешено извивающейся женщине на лобок.
— Они великие мастера, и раньше времени, госпожа, тень Ка не покинет твое тело. Ничто не пройдет мимо тебя, — ты почувствуешь, как живот твой будет вскрыт, и увидишь урны, которые с благословения великого Гора вместят твои внутренности, все, кроме легких и сердца. Затем твое тело зашьют и опустят в содовый колодец, где искуснейшие хоахиты будут поддерживать в нем жизнь, чтобы путь твой не кончился скоро. Семьдесят два дня будешь предаваться ты неописуемой муке, чтобы через нее очиститься и предстать перед мужем твоим непорочной. А когда тебя вынут из ванны, то вместо глаз твоих вставят глаза из стекла, со всем тщанием, с величайшим искусством растворят ткани мозга и извлекут их, не нарушив красоты твоих несравненных ноздрей. В последнюю очередь ты лишишься сердца, а все полости будут пропитаны пальмовым маслом и заполнены особыми смолами, и тело твое обретет чудесное свойство: веками ты будешь нетленна, но не иссохшей мумией, а такой, какой была при жизни.
С этими словами говоривший нажал на выступ в стене, и каменная плита, на которой была распята несчастная, медленно заняла горизонтальное положение. Сейчас же в руках человека в черном оказался острый, как бритва, обсидиановый нож, и он принялся неторопливо срезать с ног женщины подошвы:
— Дозволь мне, госпожа, очистить ступни твои от земного праха.
Тонкой струйкой, смешиваясь с мочой, потекла на землю кровь, разорвался в немом крике Рот, снова черные затянули негромко: «В Абидос, в Абидос…» И Семен Ильич проснулся: «Тьфу ты, мэрд собачье!»
И так весь путь до французских берегов, просто какое-то мучение. В Марсель штабс-капитан прибыл в расположении духа, надо прямо сказать, неважном. К тому же выяснилось, что перстень из фараоновой гробницы реализации в скором времени не подлежит — слишком уж плотно сидит на пальце, не снять, так что иного пути, кроме как на гоп-стоп, не было.
Вечером того же дня Семен Ильич затаился, словно барс, в тени деревьев парка «Националь», возле увитой плющом беседки, где проклятые нувориши, разжиревшие на народной крови, любили охмурять доверчивых французских барышень. Подсторожив одну такую парочку, Хованский, не теряя времени, глушанул сытенького молодого человека, ударом в челюсть заткнул рот заверещавшей было девке и, прихватив внушительный лопатник, мгновенно сделал ноги.
На вечерних улицах Марселя было светло как днем: горели фонари, переливались огоньками фасады ресторанов, в их зеркальных витринах отражались фары машин. Однако штабс-капитан направился от этого великолепия подальше и подыскал себе крышу в грязной неприметной ночлежке «Клоп кардинала». Здесь он получил холодного вчерашнего кролика, литр красного вина и, обретя после ужина благодушный настрой, принялся рассматривать добычу.
Сработал он не без понта — одних баклажанов в лопатнике было с полштуки, не считая «зелени» и френговской капусты, а в боковом кармашке бумажника Хованского ожидал приятный сюрприз — «золотой» железнодорожный билет, годный для проезда в любой город Западной Европы. Долго смотрел на него Семен Ильич, однако ничего путного в его голову не лезло, а перед глазами почему-то возникали морды, хари, рожи, которые хорошо бы стальным кулачищем — вдрызг. Наконец, так ничего и не придумав, не раздеваясь он завалился на застиранную постель и, странное дело, заснул быстро и без сновидений.
Разбудил его звон бьющегося стекла, — в соседнем номере слышалась громкая возня. Потом раздался визгливый женский голос: «Пусти меня, Жан-Пьер, я сама», — и до самого утра за картонной перегородкой ритмично скрипела кровать под тяжестью навалившихся тел.
«О Господи…» Штабс-капитан тяжело вздохнул, и в его душе внезапно произошел сложный психологический излом. Ему вдруг бешено, до зубовного скрежета захотелось домой, в Россию, и не куда-нибудь, а на холодные невские берега, в Петроград, тьфу ты, сволочи, в Ленинград. «Бред какой-то, — искренне удивился Хованский острому приступу ностальгии. — Ладно, ерунда, к обеду пройдет». Не прошло. Этим же днем он занял одноместный люкс в поезде «Норд-пасифик» и двинулся в направлении Дижона.
Купе было обито бархатом, с отдельным умывальником и туалетом. Любезные проводники носили чай и свежие газеты. За окнами в нежно-розовых занавесочках проплывали аккуратные домики, ухоженные сады и виноградники. Размеренная, сытая жизнь. «Вот она, цивилизация, — пробовал уговаривать себя Семен Ильич, — стабильное, зажиточное существование, культура, законы. А что в Рэсэфэсээрии? Там теперь и на гоп-стоп-то взять, наверное, некого…» Однако проклятая ностальгия не сдавалась: едва штабс-капитан начинал дремать, она с новой силой измывалась над ним посредством грязных проходных дворов, гранитных набережных и каменных пряжек мостов над извилистыми лентами каналов.
От всей этой чертовщины в запасе у Семена Ильича имелось старое проверенное средство, и, проведя остаток пути в наиприятнейшей компании бутылок, бутылищ и бутылочек, он сошел в Дижоне до изумления пьяный, но зато свободный от всяких мыслей. С ходу поселившись в привокзальной гостинице, неделю Хованский приходил в себя: пил, бил и драл, а когда ностальгии вместе с деньгами пришел конец, погрузился в парижский поезд и провалился в тяжелый похмельный сон.
Однако спал он недолго. В Монбаре поезд остановился, хлопнули двери купе, и Семен Ильич увидел плотного, примерно одного с ним роста рыжеватого мужчину в шляпе.
— Пардон, месье, это шестое? — Не дожидаясь ответа, незнакомец поставил к ногам небольшой саквояж, какими обычно пользуются провинциальные доктора, аккуратно снял насквозь промокшее пальто и, вытирая носовым платком лицо, присел. — Сегодня просто адская погодка!
Действительно, по стеклам не переставая барабанил сильный косой ливень, иногда переходящий в град, где-то совсем рядом полыхнула молния, раздался громовой раскат, и от налетевшего шквального ветра вагон ощутимо вздрогнул.
— Да, месье, адская. — Штабс-капитан приветственно кивнул и, притворившись спящим, начал внимательно наблюдать за попутчиком из-под полуприкрытых век.
Тот был одет в хороший полушерстяной костюм, с золотой цепью от часов поперек жилета, с великолепным белым жемчугом на запонках. Словом, совершенный продукт послевоенной буржуазной культуры. Однако, присмотревшись внимательнее, штабс-капитан заметил кое-что необычное. В револьверном кармане попутчика находился ствол, и не какой-нибудь там дамский браунинг — наган! Кроме того, незнакомец упорно не желал ни на минуту расставаться с саквояжем, даже в туалетную комнату с собой таскал. И Хованскому стало ясно, что тот перевозит нечто, стоящее пристального интереса.
Как тут не поверишь в свою счастливую звезду! Штабс-капитан открыл глаза и, потянувшись, уселся на постели:
— Не спится что-то.
— Да, давление меняется, для сосудов тяжело. — Незнакомец повернул голову к окну, за которым ничего, кроме сплошной стены дождя, не было видно, и в это мгновение Хованский ударил его кулаком в висок — стремительно и сильно. Тут же перешел на захват, добавил в лицо коленом и, рванув голову вправо вверх, сломал попутчику шейные позвонки.
Всего-то делов, а каков результат! В саквояже Хованский обнаружил второе дно, плотно забитое пачками долларов, настроение его моментально поправилось. Теперь осталось только обыскать покойного, раздеть и избавиться от тела.
— Плывите, месье. — Хованский дождался, пока поезд въехал на мост, и, выпихнув труп в открытое окно, самодовольно ухмыльнулся: черта с два найдут его под этим проливным дождем! Отправив следом одежду, он рассовал по карманам деньги и документы, а в это время где-то далеко впереди раздался длинный, тревожный гудок. И сразу же чудовищный по силе удар заставил поезд встать на дыбы, сойти с рельсов, превратиться в пылающую металлическую ловушку. С жутким скрежетом вагон принялся валиться на бок, и последнее, что Семен Ильич запомнил, был стремительно надвигавшийся на него потолок купе. Потом — удушливая темнота.
Вообще-то подполковник Астахова готовила так себе, но цыплята табака всякий раз получались у нее отменные — сочные, с хрустящей корочкой, видимо, все дело было в массивном ржавом утюге, который она водружала на крышку сковородки.
— Все, готово. Наливай. — Антонина Карловна выложила румяные тушки на тарелки, достала из холодильника кетчуп и, усевшись за стол, стала наблюдать, как Катя разливает «Алазанскую долину». — Вообще-то, мать, я бы лучше водки выпила.
Третьего дня половая жизнь подполковницы дала глубокую трещину. Чернявая прелестница, которая еще совсем недавно клялась в вечной любви, на деле оказалась коварной бисексуалкой и надумала выходить замуж.
— Ты представляешь, Катерина, — Астахова залпом выпила бокал вина и принялась выламывать куриную ногу, — вчера я села ей на хвост, надо же полюбопытствовать на этого факера грозного. И что ж ты думаешь? Лысый, плюгавый, на обшарпанном четыреста двенадцатом «Москвиче» восемьдесят второго года выпуска. Ну не сука ли, а?
— Сука. — Катя разлила остатки по бокалам. — Все суки. Никому нельзя верить.
Настроение у нее было под стать астаховскому, никакое.
Молча приговорили еще бутылку «Алазани», доели табака, на душе несколько полегчало.
— Да, мать, — Антонина Карловна вздохнула, — одна ты меня понимаешь. Ну что, пойдем, что ли, дальше копать под твоего разлюбезного?
Они залегли в комнате на тахте и, включив торшер, принялись перебирать толстенную стопку ксерокопий.
— На чем мы там остановились-то, помнишь?
А остановились они на славном прошлом геройского прадеда Катиного сожителя — генерал-лейтенанта госбезопасности третьего ранга Башурова Ивана Кузьмича. После Гражданской служил он в ИНО ОГПУ, занимаясь делом «архиделикатным» — устанавливал номера и девизы секретных счетов, размещенных в швейцарских банках, на которых буржуйская сволочь хранила награбленные у трудового народа деньги. В двадцать четвертом году, возвращаясь из Берна в Париж, он попал в железнодорожную катастрофу и едва не погиб. Пассажирский экспресс врезался на всем ходу в потерпевший крушение грузовой состав с соляркой. Топливо вспыхнуло, и Иван Кузьмич лишь чудом остался жив, — у него случился провал памяти, сильно обгорели лицо и руки, однако из строя герой не выбыл. Дав Башурову немного оклематься, партия заслала его в колыбель революции — бороться с внутренним врагом в составе секретно-политического отдела ОГПУ.
— Да, бурная жизнь, ничего не скажешь. Ну а правнук его как, тоже все буянит? — Подполковница оторвала глаза от ксерокопии и, закурив, глянула на подружку.
Катя махнула рукой, вытащила из пачки сигарету, прикурила от астаховской.
— Совсем крыша съехала. Молчит все время, вечерами где-то шляется. Вчера заявился уже за полночь, — вся рожа в кровище, ножом, видно, задели. Хотела в травму его свезти, а он только хмыкнул и спать завалился. А утром, — Катин голос вдруг задрожал, и на глазах выступили слезы, — ты, Тося, не поверишь, у него на морде даже шрама не осталось. Чудеса. — Она затушила окурок, вытерла мизинцем уголки глаз. — Меня вообще замечать перестал, смотрит иногда так, будто с ним тумбочка заговорила. Страшно мне. — Катя со стоном вздохнула и прильнула к плечу Антонины Карловны. — Можно, я сегодня у тебя останусь?
— Ну-ну, заяц, будет тебе. — Губы подполковницы нежно коснулись ее уха, ласково тронули шею, щекотно скользнули вниз. По Катиному позвоночнику пошла горячая волна, она задрожала, а руки Астаховой уже вовсю ласкали ее тело, противиться им не было сил. — Девочка моя. — Антонина Карловна сняла с подруги блузку, расстегнула лифчик и, ласково сжав затвердевшие соски, принялась ласкать их языком.
— Что ж мы делаем, Тося! — Опрокинувшись на спину, Катя извивалась от наслаждения, а влажные губы подполковницы медленно двигались от ее груди вниз, к животу, и, задержавшись около пупка, прижались к выпуклому бугорку, плотно обтянутому белыми трусиками. Астахова медленно спустила их и, ощущая, как тело партнерши сотрясается от нетерпения, дотронулась языком до набухшего клитора.
— Ты же сама хотела остаться. — Быстро доведя подругу до оргазма, Антонина Карловна улыбнулась и принялась раздеваться. Ночь любви только начиналась.
Катя обняла ее, тела их сплелись, и время для них остановилось. Наверное, правду говорят, что ни один мужчина не способен дать женщине того что она может легко получить от другой.
Дела минувших дней. 1926 год
Короткий осенний день уходил в прошлое. Яр кие закатные сполохи багрово играли на купол Исаакия, поверхность невских вод сделалась кроваво-красной, казалось, что град Петров охвачен языками адского пламени.
«Господи Боже мой, что стало со столицей! Запустив руки в карманы широкого парусинового пальто, Хованский неторопливо шагал по узки улочкам Петроградской стороны, — всюду гряз разруха, нищета. Его хорошие хромовые сапоги чуть слышно поскрипывали при ходьбе, в изуродованных ожогами пальцах дымилась папироса «Ява». Редкие прохожие в лицо Семену Ильичу старались не смотреть: приятного мало, потом всю ночь не заснешь. Миновав ржавый железный забор, Хованский пересек пустырь, где одиноко паслась коза, и двинулся мимо куч щебенки, густо поросших лебедой. Скоро он вышел к Малой Неве, вдохнул вечернюю речную сырость и на середине Тучкова моста остановился.
Желтые клены на набережной нехотя теряли листву, разрезая ленту воды, трудяга буксир тянул караван барж, в сгустившихся сумерках рогатила небо, махина Ростральной колонны. Внезапно, до боли сжав кулаки, Семен Ильич застонал. В опустившейся вечерней тишине со стороны Петропавловского собора донеслись торжествующие звуки — это над могилами российских императоров куранты играли «Интернационал». Кто был ничем, стал теперь всем.
Как все безвозвратно изменилось в столице! А ведь, казалось бы, совсем недавно по этим улицам фланировал цвет гвардии, прогуливались по Летнему саду хорошенькие барышни с солидным приданым, а вот там, неподалеку от Тучкова моста, пролегала знаменитая дорога — днем на Стрелку, а вечером — к беззаботным певичкам на Крестовский.
Да, прошлое не забывалось, хоть и поставили Семену Ильичу диагноз — амнезия. Он усмехнулся. Не доперли красные лепилы, что чего он не знал, того и не помнил. Долго поправляли ему здоровье, полагая, что пользуют железного чекиста Башурова. И не подозревал никто, что настоящего-то Ивана Кузьмича на далекой французской стороне давно уже раки сожрали.
— «И никто не узнает, где могилка его…» — Далеко выщелкнув окурок, Хованский миновал Стрелку, пересек Дворцовый мост и двинулся вдоль кое-где расцвеченных огнями витрин Невского. Брякали на стыках рельсов трамвайные колеса, изредка, оставляя шлейф сизого дыма, с грохотом проезжало авто, из кабаков доносились пьяные крики веселившейся напоследок нэпмановской сволочи. «Нет, дорогуши, перед смертью не надышитесь. — Семен Ильич криво улыбнулся и промокнул платком сукровицу на постоянно трескавшейся коже подбородка. — Придется вам скоро параши нюхнуть, и рыжье, господа, сдадите, как один. Советская власть шутить не будет».
Неподалеку от Гостиного двора, там, где находилась будка «Справочного бюро», откуда-то из темноты вывернули двое милицейских, преградив Хованскому дорогу:
— Гражданин, покажите документы.
— Пожалуйста. — Штабс-капитан едва заметно улыбнулся и, не выпуская из рук, продемонстрировал обложку тонкой книжицы: «ОГПУ».
— Извините, товарищ, служба. — Окаменев, милиционеры отдали честь и, не оглядываясь, быстро унесли ноги, а Хованский, без приключений добравшись до Староневского, свернул налево в массивную каменную арку. Этот загаженный кошками проходной двор он увидел однажды во сне, еще будучи в Египте, будь он трижды неладен. А нынче ни за что не смог бы ответить, что заставляет его бывать здесь и заглядывать в замазанные наполовину мелом окна квартиры на втором этаже, где проживает гражданка Елена Петровна Золотницкая со своим вторым супругом. Уж во всяком случае не пылкое чувство к тридцатилетней баронессе, носившей в девичестве фамилию Обермюллер, хотя она, конечно, ничего, в самом соку. Нет, дело заключалось в чем-то совершенно другом, и, сколько штабс-капитан ни думал об этом, ответа пока что не находилось.
«Здравствуйте, Дорогой Друг! Как вам спалось?» «Приветствую вас, Аналитик. Спал, как всегда, замечательно, по совету Остапа Бендера сырых помидоров я на ночь не ем. А зачем вы спрашиваете?» «Дело в том, Дорогой Друг, что после детального знакомства с семейкой Башуровых мне начали сниться кошмары, публика еще та. Примерно как в песне:
Отец мой пьяница, за водкой тянется,
А мать гулящая, какой позор,
Сестренка старшая совсем пропащая,
А я, мальчишечка, карманный вор.
Одним словом, стремительное вырождение потомков баронов Обермюллер в воров, проституток и — прошу прощения, я никого не хочу обидеть — наемных убийц. Подробная информация на вашем сайте».
«Ну что ж поделаешь, почтенный Аналитик, слияние буржуазии с победившими массами в условиях диктатуры пролетариата неизбежно. Кто был ничем, тот станет всем, а значит, и наоборот. Пейте на ночь настойку пустырника, и спокойный сон без кошмаров, вставаний по нужде и поллюций вам обеспечен».
«Вы так заботливы, Дорогой Друг, благодарю. Теперь пару слов о Екатерине Викторовне Петренко. Собственно, вся информация по ней также находится на вашем сайте, коснусь лишь самого, на мой взгляд, интересного. Дамочка эта уволилась из органов в звании капитана, и неудивительно, что, почувствовав странности в поведении лже-Берсеньева, посадила ему на хвост своего любовника опера Семенова. С ним, Дорогой Друг, вы имели честь встречаться на кладбище. Косвенно все это подтверждает версию, что Башуров и Берсеньев теперь одно и то же лицо. Вдобавок Петренко озадачила сомнениями свою давнишнюю подругу подполковника Астахову, и та тоже копает под Борзого. Между прочим, весьма профессионально».
«Да, уважаемый Аналитик, лишний раз убеждаюсь, что женщину не проведешь. Однако интуиция говорит, что это еще не все и самое интересное вы придержали на десерт».
«Интуиция, Дорогой Друг, эта ветреная и непостоянная девка, вам пока не изменяет. В самом деле, из телефонных разговоров Петренко с ее начальником профессором Чохом следует, что у Башурова есть перстень с какими-то загадочными знаками, которые не поддаются расшифровке, причем снять его с руки не удается никакими силами. Когда же Борзый попытался отрезать палец, то сделать этого не смог и впал в кому, едва-едва неотложка откачала. В общем, сплошная мистика, сказки тысячи и одной ночи. На всякий случай я взял на контроль компьютер профессора, лишняя информация не помешает».
«Вы совершенно правы, уважаемый Аналитик. Лишней информации, впрочем, как и лишних денег, не бывает. Благодарю вас, конец связи».
Дела минувших дней. 1928 год
Кровь невинных вдов и девиц.
Так много зла совершивший
Великий красный.
Святые образа погружены в горящий воск.
Все поражены ужасом, никто не двинется с места.
Мишель де Нотрдам. VIII, 80
Служебный кабинет Ивана Кузьмича Башурова был небольшим, но по-своему уютным. Забранное решеткой окно, два стола буквой т, огромный железный сейф да несколько венских стульев с гнутыми ножками, — словом, стандартный чекистский комфорт. Слева на стене висел портрет вождя пролетариата, справа — отца народов, а прямо над головой — железного рыцаря революции, суровым ликом походившего, прости Господи, на святого Модеста, от падежа скота избавляющего.
Была середина недели. Напольные, в рост человека часы с вензелем графа Шереметева показывали начало первого. Снаружи сквозь решетку доносились трамвайные звонки, стучали копытами лошади ломовиков, изредка с ревом проезжали грузовики. Рабочий процесс был в самом разгаре.
Хозяин кабинета, товарищ Башуров, расположился за столом у окна, по левую руку от него, деловито закусив папиросу «Молот», застыла над клавишами «ундервуда» вольнонаемная сотрудница ОГПУ товарищ Нина, а в дальнем углу, у дверей, в ожидании работы разминал суставы пальцев в прошлом анархист, а ныне помощник оперативного уполномоченного товарищ Сева. Он был плечист, неразговорчив и тщательно скрывал татуировку, изображающую ключ, перекрещенный стрелой, самую что ни на есть воровскую.
В центре кабинета на массивном стуле с ножками, вмурованными в пол, сгорбился бывший инженер-путеец, а в настоящее время владелец мастерской по ремонту швейных машинок Савелий Ильич Золотницкий. Вид его был бледен и жалок. Взяли Золотницкого вчера поздним вечером, и всю ночь он провел в «холодной» — просторной камере без параши, с выбитыми стеклами и водой по щиколотку.
Стояче-ледяная ножная ванна возымела эффект, и сейчас, громко клацая зубами от холода, бывший путеец поспешил покаяться: да, грешен, не все золото сдал, остались царские червонцы, спрятанные в ножках рояля. Укоризненно глянул со стены товарищ Дзержинский, затрещал со скоростью пулемета «ундервуд» товарища Нины, штабс-капитан осторожно, чтобы не лопнули струпья на подбородке, скривился:
— Очень хорошо. Перейдем теперь к главному.
Однако факт своего пребывания в рядах МОЦР — монархической организации Центральной России, равно как и участие во взрыве Ленинградского партклуба в июне двадцать седьмого года, специалист по швейным машинкам усиленно отрицал.
— Ладно, в «парную» его. — Хованский усмехнулся и подколол умело сфабрикованный донос к делу. — Ты у меня разговоришься.
Умные все-таки головы блюдут советскую власть. Мало того, что приспособили для классовых врагов «холодную», карцер в виде колодца, забитого бухтами «колючки», страшную «пробковую» камеру, так и русскую баню догадались для защиты революции употребить! Просто до гениальности: нужно забить подходящий закут контрреволюционным элементом поплотнее, а потом водички горячей на пол, по щиколотку. К утру, глядишь, тот, кто не загнулся, власть советскую будет уважать самым жутким образом.
Между тем гулко хлопнули двери, и конвойный, топая сапожищами, поволок гражданина Золотницкого париться. Товарищ Нина выбралась из-за «ундервуда» поссать, а Хованский строго глянул на разминавшего суставы товарища Севу:
— Что, обосрались давеча с обыском-то? Давай, сыпь за машиной, будем этих Золотницких по новой шмонать.
Бывший путеец не обманул: рояль в гостиной действительно был набит золотом. «Такую мать, как все просто, стоило вчера паркет разбирать!» Штабс-капитан тихо выругался. Полегоньку крысятничая, шарили в шкафах гэпэушники, понятые, сидевшие за столом, молча им завидовали, и Хованский ненадолго задержался на кухне возле рыдающей взахлеб хозяйки:
— Полноте, Елена Петровна, убиваться так из-за барахла, оно того не стоит.
— Ах, да что вы понимаете, — Золотницкая отняла ладони от лица, вытащила платок, слезы почти ее не портили, — я тревожусь за Савелия и за себя. Кроме него, у меня нет никого, всех, всех ваши расстреляли… — Она снова зарыдала, потом, неожиданно успокоившись, вплотную придвинулась к штабс-капитану: — Скажите, нельзя ли ему помочь? В доме уже ничего не осталось — возьмите меня. Как последнюю девку. Делайте что хотите со мной, только мужу помогите, хоть раз будьте человеком, вы, сволочь, животное! Господи, как я ненавижу вас всех!
Плечи ее вздрагивали, пахло от них французскими духами. Семен Ильич не спеша закурил «Яву», улыбнулся уголками рта:
— Помочь всегда можно, было бы желание. Поговорим не сейчас, — и, напустив на себя строгий вид, вышел из кухни.
Разговор продолжился вечером того же дня. Пока хозяйка неловко — что с нее взять, благородных кровей — выкладывала на тарелки принесенную штабс-капитаном еду, он откупорил довоенную «Николаевку», вытащил пробку из бутылки с мадерой и сорвал мюзле с шампанского:
— Довольно хлопотать, Елена Петровна, давайте за встречу!
Стараясь не смотреть на покрытое струпьями лицо, та покорно выпила большую рюмку водки, поперхнулась и, едва справившись с набежавшими слезами, прикусила красиво очерченную нижнюю губу:
— Скажите, что с ним будет?
С мужем-то вашим? — Семен Ильич не спеша жевал ветчину, старательно смазывая ее горчицей, и трещинки на его лице медленно сочились сукровицей. — Да уж определенно ничего хорошего. Активное членство в монархической организации, пособничество савинковским боевикам — тут пахнет высшей мерой социальной защиты.
— Господи, Господи, ну сделайте же что-нибудь! — Золотницкая залпом выпила еще рюмку водки и внезапно, резко поднявшись, положила ладони Хованскому на плечи. — Я вас очень прошу, я вас умоляю. Все сделаю, что вы захотите, — я очень, очень развратная…
Слезы уже вовсю душили ее. Медленно опустившись на колени, Елена Петровна расстегнула штабс-капитану брюки, вытащила набухший член и принялась ласкать его языком.
— Ладно, придумаем что-нибудь. — Семен Ильич притянул ее за густые каштановые волосы, собранные в пучок на затылке, и осушил стаканчик мадеры. — Хватит разговоров, раздевайся давай.
Как во сне, Елена Петровна щелкнула кнопками платья — сильнее запахло духами, — одним движением распустила волосы по плечам и, оставшись в шелковых чулках и кружевном белье от мадам Дюкло, на мгновение замерла.
— Дальше, дальше, — Хованский налил себе водочки, хватанув, закусил балыком и почувствовал, что жратва его больше не интересует, — все снимай, не маленькая.
Елена Петровна как-то странно всхлипнула и, избавившись от пояса с чулками, принялась медленно стягивать с бедер панталоны.
Что бы там ни говорили, но порода в женщине чувствуется сразу. Белоснежное тело Елены Петровны было по-девичьи стройным, с нежной, гладкой кожей и грудью, напоминавшей две мраморные полусферы. Вспомнив острые тазовые кости товарища Нины, о которые он всегда натирал себе бедра, Хованский поднялся из-за стола:
— Иди сюда.
С видимым усилием Елена Петровна переступила босыми ногами по полу, при этом ненависть, смешанная с отвращением, промелькнула на ее лице и штабс-капитан, заметив, рассвирепел:
— А ну раздвинь котлован, белуга! — Крепко ухватив в кулак густую каштановую гриву, он с силой пригнул голову женщины к столу и, разведя ей бедра, натужно вошел в едва заметную розовую щель.
По телу баронессы пробежала судорога, она затравленно застонала, а штабс-капитан уже навалился сверху и, выкручивая до крови соски, принялся пользовать ее — не лаская, грубо, как распоследнюю вокзальную шлюху.
Когда наступило утро, Семен Ильич выбрался из просторной двуспальной кровати и, пообещав хозяйке вернуться вечером, отправился разбираться с ее мужем.
Пребывание в «парной» повлияло на гражданина Золотницкого отрицательно. Его мучил сухой отрывистый кашель, от слабости шатало, кожа с ног сползала лоскутьями. С ходу объявив, что в случае отказа от дачи показаний контру ждет «холодная», Хованский приступил к допросу. Однако нэпман сделался упрям и отчего-то упорно не желал расписываться в своем пособничестве террористам.
— Так вы, гражданин Золотницкий, говорите, вам нечего сказать по данному вопросу? — Голос штабс-капитана стал необычайно вкрадчивым, и товарищ Сева радостно улыбнулся — наступала пора решительных действий.
Нэпман между тем утвердительно кивнул лысой головой. В то же мгновение Хованский пружинисто Ударил его по ушам сложенными особым образом ладонями:
— А теперь вспоминаете что-нибудь?
Это были «лодочки» — проверенный еще со времен ЧК старый добрый способ общения с неразговорчивыми. Барабанные перепонки часто не выдерживали, и боль возникала адова, однако чертов путеец хоть и заорал дурным голосом, но продолжал стоять на своем. Не помогли ни «закуска» — резкий хлест по губам, ни временное перекрывание кислорода, и штабс-капитан мотнул головой ассистенту:
— Давай.
Точным, доведенным до автоматизма движением товарищ Сева крепко зажал пассатижами путейцу нос и, когда тот, пытаясь вдохнуть, открыл рот, принялся неторопливо шкрябать рашпилем по зубам. Накрепко привязанный к стулу, нэпман вначале истошно заорал, потом пустил слезу и обмочил штаны. А пристально наблюдавшая за действом товарищ Нина с девичьей непосредственностью сунула руку себе между колен и принялась елозить по давно не стиранным трусам «мечта ленинградки», — уж больно момент был волнующий.
Наконец Золотницкий дозрел, голова его свесилась на грудь, изо рта веселым ручейком побежала кровь, и, еле шевеля распухшим языком, он прошептал:
— Я подпишу все, что нужно.
Ясное дело, подписал, не таким рога обламывали. Однако старался путеец зря. Его все равно отправили в «холодную», — не к лохам попал, чекисты все-таки.
Над замершим городом нависла ночь. Изредка за окнами проносилась припозднившаяся машина, и затем улицы снова надолго погружались в тиши» ну. Только Кате почему-то не спалось. Понаблюдав недолго за тонким лучиком, пробивавшимся сквозь занавеску, она освободилась от объятий негромко посапывавшей подполковницы и тихонько слезла на лакированную прохладу пола.
Светящиеся стрелки настенных часов показывали начало четвертого. И чего не спится? Опять завтра как сонная муха будет по музею ползать… Взяв с журнального столика кипу ксерокопий, Катерина осторожно побрела на кухню. Зажгла свет, жмурясь, включила кофеварку и тут же услышала возле самой ноги тоненький писк. Это была Нюся, четырехмесячный плод любви сиамского интеллигента Кайзера и подзаборной красотки Норы. Года три назад Астахова удружила любимцу, подобрала ему на птичьем рынке подругу, чтобы жил котик семьей, при яйцах. Дурные деньги заплатила за кошку, чуть ли не двадцать баксов отдала. А в результате это чмо, будучи прожорливым, как пиранья, так и осталось размером с котенка, слепым на полтора глаза, с тоненькими задними ножонками иксом и облезлым коротким хвостом. Вместо ума кошачий бог, однако, щедро наделил ее житейской мудростью и бесстрашием, граничащим с полной отмороженностью. Во дворе Нору звали кошкой-убийцей, и ни один кабысдох не решался приблизиться к ней ближе чем на пять шагов, когда она, удрав из дому, наводила шухер на помойке.
Пока Катя искала в шкафах «Вискас», в прихожей заскрипел паркет и на кухню пожаловал Кайзер собственной персоной. Это был настоящий красавец, просто Бандерас, к тому же философ и оратор каких мало. Вынужденный довольствоваться исключительно супругой, сейчас он ловил момент. Нюсю должны были забрать еще летом, но кошкозаводчики уехали в отпуск, и кошечка стремительно взрослела в кругу семьи. К четырем месяцам она вполне созрела, и папаша так плотно занялся ее воспитанием, что у будущих хозяев появился шанс заполучить вместо одного котенка сразу много. Сама же мать взирала на инцест с безразличием, она, как всегда, находилась в фазе глубокой беременности и отмороженности.
— Дай хоть поесть-то ребенку! — Катя усмехнулась, отправила красавца пинком под зад из кухни и насыпала Нюсе «Вискаса». — Совсем засношал дочку, изверг! Педофил!
Вот где страсти-то! Куда там Шекспиру! Закрыв дверь кухни, чтобы гадский папа не прорвался, Катерина налила себе кофе, уселась на табуретку половинкой зада — не так прохладно — и начала раскладывать на столе листы ксерокопий.
Оказалось, героический башуровский прадед женился только в тридцать шестом году, да и то как-то странно: на супруге расстрелянного за контрреволюционную деятельность нэпмана. При этом, ничуть не смущаясь благородным происхождением жены, он усыновил и ее восьмилетнего сына Тишу. Кому другому этот факт, может, и подпортил бы карьеру, но Иван Кузьмич по служебной лестнице пер напористо, как средний гвардейский танк, благополучно пережил все катаклизмы репрессий и к началу пятидесятых был уже вторым чекистом в Ленобласти, а если бы не внешность, то, наверное, смог бы пролезть и в первые. Только вот в личной жизни не повезло ему: жена умерла еще перед войной, а сынок Тиша был просто вырви глаз, если не сказать чего похуже.
Дела минувших дней. 1945 год
Каждый ворует как умеет. Можно, скажем, упереть мешок картошки из закромов любимой родины и потом лет десять вспоминать справедливость советского законодательства, а можно опустить сразу всю страну, оставаясь при этом вождем и учителем народных масс. Правда, такое под силу не каждому, — здесь нужны особое классовое чутье и настоящая большевистская хватка.
Тиша Башуров воровать начал рано. Еще в младших классах мальчонка пытался ушканить — красть из парт и портфелей своих школьных товарищей. Но делал это наивно и с такой милой беспечностью, что очень скоро влетел, и счастливое детство для него однажды чуть не закончилось: учителя решили сдать его в специнтернат. Однако вмешался папа, пообщавшись с ним, педагоги резко подобрели, а парнишка со всем энтузиазмом молодости начал гнать марку — бегать по карманам в общественном транспорте, правда недолго.
Однажды, когда он тянулся проездом в нахале — воровал в троллейбусе — и попытался обнести какого-то приличного с виду заплесневевшего фраера, тот с ходу трехнулся и, крепко ухватив юнца за бейцалы, тихо в ухо сказал обидное:
— Не вор ты, а козолек бесталанный. Блатыкаться тебе еще надо, а не марку гнать, — после чего коленом под зад Тишу из нахала выпер и сам сошел.
Так вот улыбнулась юному Башурову блатная удача, свела его с Клювом, вором старым, опытным. Был он «одним на льдине»: не признавал воровских понятий, и, хотя советский суд объявил его особо опасным рецидивистом, законники с ним не контачили — западло. Так что жизнь заставляла Клюва держаться маром — быть вором-одиночкой. Работал он как волынщик: затевал с пассажиром ссору, разговаривал на пальцах, а потом добрел внезапно и отлезал, успевая прихватить лопатник, а то и часики, — квалификация позволяла. Словом, с учителем Тише повезло, целый год пробегал с паханом полуцветным.
Оказалось, чтобы стать чистоделом — вором, покупающим удачно, нужно, по завету самого главного блатаря, «учиться, учиться и учиться». «Если хочешь быть кучером настоящим, не знающим вязала, — не раз говаривал Клюв, — вначале, обезьяна, шевели извилинами, а уж потом щипальцами».
Учеником Башуров был прилежным. Скоро он усвоил, как правильно нюхать воздуха и грамотно делать ножницы, чтобы смехач не трехнулся и не случилось нищака, говоря проще, чтобы кража была удачной. Показал ему Клюв и как работать со щукой, и как приготовить каню, а уж на практике Тиша отработал это все до совершенства.
«Ну прямо пацан золотой», — часто приговаривал старый вор, глядя, как ловко мальчонка принимал лопатник и спускал в минуту опасности верха — клал ворованный кошелек какому-нибудь фраеру ушастому в карман, чтобы потом спокойно его забрать. Научился верхушник и дурки бить — расстегивать сумки, и сидку держать — красть во время посадки, и начинку расписывать — разрезать одежду. И все было бы хорошо, если б однажды не схватился Клюв за сердце и не рухнул прямо на натертые каней руки ученика:
— Умираю на боевом посту, как дезертир пятилетки. — Старый вор криво улыбнулся, и глаза его начали закатываться. — Хана мне, кранты. А погоняло возьми себе Чалый, кучер ты… — сказал так и, пуская носом кровь, умер.
С тех пор прошло пять лет. Наступило лето сорок пятого, цвела сирень, наконец-то начали ходить трамваи. Маршрутник Чалый работал теперь в паре с мышью — перезрелой девицей по кличке Букса. Про себя она пела, что сгубила ее тяга к знаниям. Еще до войны рванула Букса из своей деревни поступать в техникум. По конкурсу не прошла, из общежития ее попросили, а возвращаться в родные леса было влом, вот и пришлось стать долбежкой — жила по общагам с теми, кто кормил и с койки не гнал. Потом служила сыроежкой в блудилище — делала минет по-походному солидным, занятым людям, да, видать, нахавалась гормонов на всю оставшуюся жизнь, потому и вписалась в блатную тему с легкостью. Была она блондинкой, среднего роста, с хорошей фигурой и красивыми ногами. Губастенькая, зеленоглазая, правда, носик подкачал — курносый больно.
Да и Чалый был уже не давешней обезьяной беспонтовой, а фартовым вихером-чистоделом, расчетливым и осторожным. Прежде чем по музыке идти, он нюхал воздуха, лабал фидуцию — составлял план действий и только после шел в коренную с мышью на колеса. Не уважал он всякие приспособы, типа щупалец или щуки, и даже дурки расписывал — разрезал сумочки — пиской — остро заточенной монетой. Крепко помнил наставления Клюва, что шуша — занятие не для фраеров и лажи не терпит.
Одним июльским деньком Чалый с Буксой проснулись на малине поздно, в городе свирепствовала полуденная жара, воздух был душен, отдавал размягченным асфальтом и бензином. Встали тяжело, с больной головой, разговаривать не хотелось — накануне парочка опухала, набравшись до одури бурым медведем. Да Букса еще всю ночь желала «ездить на мотоцикле», спать не давала. Откровенно говоря, хоть и долбилась она в своей жизни дай бог каждой, раскачать ее по-настоящему было непросто, и, если бы не шпоры, ни за что Чалый подружку не заиграл бы. Спасибо людям нормальным, подсказали вогнать в болт не шары, а целлулоидные уши.
— Ну и сушняк. — Зевнув, Букса поправилась разбодяженным шилом и ковырнула из консервной банки американскую сосиску. Чалый же по утрам ничего, кроме паренки, не хавал, полагая, что вор должен быть злым и голодным. Сегодня заводским пролетариям выдавали аванс, а значит, блатному полагалось быть в хорошей форме, чтобы деньги ваши стали наши.
— Смотри не наберись по новой.
Щипач обрядился в разбитую лепеху и начищенные мелом матерчатые корды, Букса на его фоне, в короткой юбке по колено, настоящих фильдеперсовых чулках и прозрачной шифоновой блузке с трофейным ажурным лифчиком, смотрелась волнующе и призывно. Вывалились с малины, изображая влюбленную парочку, двинулись на дело.
Не доходя метров ста до кольца трамваев у завода имени Котовского, Чалый от Буксы отстал и не спеша проследовал за ней на остановку. Там уже вовсю толпился гегемон: первая смена тружеников, рассовав по карманам и сумочкам долгожданную получку, двигала домой. Как только железный сарай на колесах подъехал и народ возбужденно попер в двери, Чалый выкупил для разгону кошелек, спустив сразу содержимое в погреб — специальный карман. «Пошла мазута», — прошептал он, и лед экспроприации тронулся.
— Разрешите. — Букса боком протиснулась в вагон, жеманно ухватилась за поручень и, недовольно морща нос, уставилась в окошко, — душно. Сейчас же завистливые взгляды тружениц устремились на диковинное белье, а строители коммунизма мужского рода получили шанс порадовать глаз и чем поинтереснее. Чалый тем временем работал с огоньком. В качестве ширмы он употреблял толстую детскую книжку «Маленьким ленинцам о манифесте дедушки Маркса».
— Извините, простите. — Скоро Букса опустила руку и, улыбаясь, медленно пошла вдоль вагона, ее сопровождали плотоядные взгляды и негодующее шипение, на Чалого никто внимания не обращал, он без проблем тырил из чердаков и шкаренок, ловко срезал ручняки.
Наконец трамвай дернулся и встал. Народ дружно навалился друг на друга и рванул на выход, Чалый тоже, выкупив очередной лопатник, принялся сходить. Однако то, что он увидел на остановке, ему очень не понравилось: какие-то два гегемона зажали Буксу в углу будки. Один, уже успевший врезать по случаю аванса, трогал ее грязными лапами за жопу, второй норовил ухватить за грудь.
— Товарищи, отстаньте, товарищи. — Умная девка подняла кипеж, но в меру, однако вокруг всем было наплевать — кто отвернулся, кто отчалил в сторону. А гегемоны между тем совсем распоясались, с шуточками-прибауточками полезли под юбку.
Такого беспредела Чалый не стерпел, пнув пролетария в гузно, он с улыбкой попросил:
— Отлезь, дешевка, а то матку выверну. Гегемоны опешили, однако интонации не вняли, один даже попытался наотмашь ударить Чалого в нюх. Тот уклонился, но чтобы фраер ушастый прыгал на блатного — это западло. Ширмач мгновенно выхватил жеку — небольшую, острую как бритва финку — и, вонзив ее между ключиц непонятливого пролетария, развернул в ране. Секунду спустя он расписал и второго, разрезав полукругом тезево, вывернул наружу требуху и, схватив оцепеневшую Буксу, что было сил дал деру.
Они понеслись проходными дворами, пролезли через дыру в заборе и, нырнув в подвал огромного разрушенного дома, скоро были далеко — ищи теперь ветра в поле!
— Нет, это черт знает что такое и сбоку бантик! — Плещеев поднялся с кресла и, заложив руки за спину, стал раздраженно ходить по кабинету— Нонсенс, боже ты мой, какой чудовищный нонсенс! — Наконец он остановился у окна, глянул, как во дворе Дегтярева дрессирует Филю и Степашку. — Ишь как сигают. Стараются. У Катерины небось не забалуешь, живо жирность в рационе урежет. Вот где порядок, товарищи! — Он перевел взгляд на подчиненных, в тихом голосе его послышалась горечь. — А у нас бардак! Да-да, несусветный, чудовищный бардак! И выключите кто-нибудь эту чертову жужжалку! Все одно подслушивать нечего.
Заседали уже второй час, анализировали ошибки. Собственно, ничьей конкретной вины не прослеживалось, все было сделано по отработанному алгоритму. Через свихнувшегося опера Семенова Пиновская вышла на его любовницу, Екатерину Викторовну Петренко. Та в свою очередь вывела на подполковника Астахову, затем на профессора Чоха и наконец засветила Борзого. Однако тут же выяснилось, что это не Башуров, а похожий на него, словно близнец, некий Михаил Берсеньев, сменный мастер с «Пластполимера», личность совершенно неинтересная. И дело зашло в тупик…
— Я бы не стал констатировать столь категорично. — Дубинин резко встал, выключив систему защиты, опустился задом на краешек стола. — Не ошибается, черт подери, тот, кто ничего не делает. От подобных просчетов никто не застрахован. Это непроизвольное стечение обстоятельств, превратность судьбы, рок, фатум, непруха.
Он ободряюще подмигнул Пиновской, та благодарно улыбнулась в ответ: мол, спасибо, Осаф Александрович, ты настоящий друг-однополчанин.
— Ладно, пожалуй, я погорячился. — Вздохнув, Плещеев возвратился к столу, достал пачку «Ротманса», однако закуривать не стал, забыл. — Итак, мыслю в таком разрезе. Будем действовать не мытьем, а катаньем. Петренко, Астаховой — прослушку, за Берсеньевым — наружку, профессорский компьютер на контроль. Чует мое сердце, мы идем верной дорогой.
Он все-таки закурил, подошел к окну. На дворе Филя и Степашка с яростью рвали на Кефирыче толстые, особого покроя тренировочные штаны, во все стороны клочьями летели вата и пена с брылей.
Дела минувших дней. 1945 год
Сколько Чалый себя помнил, отец у него всегда был в авторитете. Много лет назад, когда мамахен еще была жива и они отдыхали всем семейством в Ялте, маленький Тиша с изумлением увидел, как неказистый его родитель легко уделал двухметрового красавца военмора — жестоко, кроваво и безо всякой пощады. Позже, глядя как-то на возвратившегося со службы отца, уставшего, в сиреневой диагоналевой гимнастерке с ромбами в петлицах, он вдруг внезапно понял, что тот натурально в законе, только окраса не воровского, а потяжелее — мокрушного.
Сам Иван Кузьмич в дела сына обычно не лез, однако в случае нужды какой отмазывал его по мере сил и, накидав затрещин, поучал, что наказуемо не воровство, а неумение. Словом, батор у Чалого был что надо, и проблемы поколений между ними не наблюдалось.
А между тем август сорок пятого стоял жаркий, в душном воздухе кружился тополиный пух, мокрые от пота лифчики горячими компрессами покоились на женских прелестях. Лежа на тахте в родительской квартире, Чалый нехотя курил, выпускал колечки дыма в потолок и отчаянно скучал. Батор отчалил на неделю по своим чекистским делам, работать в такую жару было западло, а Букса, сука позорная, заарканила, говорят, какого-то сталинского сокола и выпрыгнула, дешевка, чтоб ей ежа родить против шерсти.
От выкуренной натощак «беломорины» во рту воняло паленым, между лопатками стекал пот, и, сделав над собой героическое усилие, Чалый все-таки принялся собираться. Заправил белую рубашечку в широченные шкаренки, погреба в которых свисали аж до колен, надел трофейные, на микропоровом ходу, коны-моны и, насыпав в загашник каню, гуляющей походкой выбрался через двор на Староневский.
По раскаленному тротуару канали счастливые фраера с подругами, изредка, ревя двиглом, проносилась арба. «Мент, мусор, легаш, падло». Чалый смерил презрительным взглядом топтавшегося на углу цветняка, сплюнул и двинулся по направлению к бану. Шел он особой походкой — враскачку, поводя плечами, держа руки в карманах. Отлезь, фраерня…
Несмотря на полуденный зной, жизнь вокзальная била ключом. Шатался по бровчину вгретый алик — так и ждал, голубчик, когда его помоют, громко ваблила, пуская слезу, ворона — хорошо прикинутый грудастый бабец, и, заметив в толпе рыжий калган шпана банового Витьки Подсолнуха, Чалый сразу въехал, что это тот постарался. С понтом тряся урабленными телесами, алюсничали богомолы, распаренные вокзальные биксы, невзирая на дневное время, уже кучковались неподалеку от парапета, а местный скворец, не обращая ни на кого внимания, пускал обильные слюни у будки с газированной водой.
И всюду, куда ни плюнь, вошкались сапоги: скалившиеся от радости дембеля, жуланы с показухами во всю грудь. Положив глаз на вальяжного полкана, хилявшего под ручку с изенбровой биксой, Чалый в шесть секунд насунул галье у того из чердака и тут же затерялся в толпе. Поплевал по обычаю на почин, спрятал бабки поглубже в погреб и принялся неторопливо грабчить — ощупывать карманы высокого дохлого фраера, прикинутого, несмотря на жару, в парусиновый мантель. Дело пошло.
Наконец, когда рубаха на спине промокла насквозь, а в погребах стала ощущаться приятная тяжесть, он почувствовал, что глист подает свисток, и принялся выбираться из скопища потных человеческих тел. Прыгнув под укоризненным взглядом легаша в отходившую с остановки американку, щипач сподобился насунуть в пути воробышка и сошел с трамвая на Лиговке, помнившей еще, наверное, фарт опального чекиста Леньки Пантелеева. Здесь было зелено, в лужах пыли купались голуби.
Вор прогулялся в тени деревьев, осторожно перебравшись через трамвайные пути, толкнул обшарпанную дверь рюмочной «Филадельфия». Может, именно благодаря местной буфетчице, бывшей барухе Зинке, у которой для постоянных клиентов всегда имелась пара-другая бубликов, заведение звалось «Щель под юбкой», а вообще-то было оно обыкновенной нешухерной малиной, каких в те времена на Лиговке расплодилось во множестве.
Чалого здесь знали. Миновав вонючую рыгаловку, где шелупонь закусывала малинку подводной лодкой, он очутился в просторном кабинете и был сразу же обслужен по высшему разряду.
— Какие люди! — Сама красавица Зинка — перманентно завитая, на каждую буферину можно смело по бутылке водки поставить — приволокла белую головку, а к ней тарелку с копченым балагасом и селедочницу грязи со шматом вологи. Вскрыла банку нежнейшего американского паштета, нарезала чушкин бушлат и белинского и, ласково улыбаясь, отчалила за жареной матроной, плотная, ядреная, знающая себе цену.
Хавал Чалый не спеша, с водкой, помня про жару, был осмотрителен и все время внимательно прислушивался к доносившимся из-за шторы звукам, — в соседней комнате катали. Как ни странно, ахтари его совсем не трогали, хотя Клюв учил, что настоящий вор обязан биться идеально. Наконец, жухнув едва ли четверть канновки, щипач дородно замаксал по приговору:
— Зинуля, цвети и пахни.
На улице тем временем стало еще жарче. Мокрый как мышь бежал на остановку люмпик в рамах, два легавых востера, обливаясь потом, волокли начитанную в стельку, толстую — наверняка с глистом — трещину. «Выкупаться бы». Чалый свернул с Лиговки в переулок и двинулся по направлению к проспекту 25-го Октября.
На бывшем Невском шлялись толпы народу. Решив было поначалу надыбать себе работенку, щипач вдруг передумал, цвиркнул тягуче и ломанулся в кассу «Титана», — гори оно огнем, всех не обнесешь.
В фойе кинотеатра царила приятная прохлада, зрителей было немного.
— Крем-брюле. — В буфете Чалый купил мороженое, выпил ледяной газировки с грушевым сиропом и, едва прозвенел звонок, двинул в зал занимать плацкарту.
Культ впечатлял: давали трофейную «Серенаду солнечной долины». Лабал с экрана настоящий джаз, зрительские сердца бились в ритме запрещенного в советской музыке размера четыре четверти, и, слушая прекрасные мелодии Гленна Миллера, Чалый внезапно почувствовал раздражение: а мы-то, бля, живем как в парашу обмакнутые, просто форшмак какой-то!
Запалив чиркалку, он закурил воровскую перохонку «ББК», сделал смазь начавшему было возбухать фраеру — клюв прикрой, дятел, — и до конца сеанса переживал за жизнь свою забубённую. Наконец вспыхнул свет, и, несколько утешившись от содержимого лопатника, принятого у голомозого гражданина в липии, Чалый очутился на воздухе.
Заметно посвежело, поднялся ветерок, и, глядя с грустью, как встречные двустволки хватают при его порывах подолы бязи, карманник вспомнил упругие коленки Буксы, — кто теперь берет ее на конус? Впав в распятие, медленно хилял Чалый по главной ленте, однако недалеко от Староневского его задумчивость испарилась: выпитая газировка попросилась наружу. Чувствуя, что до дому не донести, щипач нырнул в какой-то двор-колодец и зарулил в первый попавшийся подъезд, — пусть лучше совесть лопнет, чем мочевой пузырь.
На лестнице царила полутьма, сильно пахло кошками. Едва журчание струи затихло, Чалый услышал женские крики, доносившиеся из подвала-дровяника. «Кого там режут?» Вор осторожно потянул рассохшуюся дверь, на цыпочках неслышно вошел внутрь и усмехнулся: два лизуна — рвань дохлая — пытались прокатить на лыжах какую-то кадру в ситчике. Судя по вывеске, она была не какая-то там барабанная палочка, даже не простячка, а в натуре шедевральная чувиха. Она орала, вертухалась, и процесс несколько затянулся. Фаловать кого-то силой Чалому всегда было поперек горла, и он быстро потянулся за плашкой, а в это время один из лохматушников, грязно выругавшись, резким тэрсом бросил девушку на землю.
— А ну-ка фу, парашник! — Вор наградил его сильным пенделем и тут же дал леща другому гуливану. — Или хочешь мальчиком пасовать?
— Пидор! — Охотники за лохматым сейфом обиделись и начали поднимать хвосты. — Да мы тебя сейчас самого паровозом отхарим, расконопатим тебе очко, гребень позорный!
Напрасно они это сказали. Плашка иначе еще называется битой и представляет собой массивную металлическую пластинку, прикрепляемую к ладони. С ее помощью легко вышибаются зубы, ломаются челюсти и дробятся ключицы. Быстренько закатав ближайшему лохматушнику таро — удар в лобешник, Чалый жекой, зажатой в левой руке, другому мгновенно расписал рекламу.
И сразу все кончилось. Как подкошенные оба негодяя рухнули на землю, один в глубоком рауше, с трещиной в черепной кости, другой — потерявшийся от сильной боли и непроглядной темноты в порезанных глазах. Утратив к грубиянам всякий интерес, вор аккуратно вытер молячку пера от крови, загасил его вместе с битой подальше и протянул руку девице:
— Давай, шевели грудями, линять надо.
— Ты ведь не убил их, правда? — Под глазом у нее набухал впечатляющий бланш, шюзия вся в грязи, а эта чудачка еще переживала за шерстяников, едва не вскрывших ее лохматый сейф!
— Тебя как зовут-то? — Не выпуская маленькую ладонь из своей руки, Чалый потащил деваху из подвала наружу и, выбравшись на воздух, заметил, что она ничего из себя, стройная, грудастенькая, лет семнадцати.
— Настей зовут, — она тряхнула стриженой челкой, улыбнулась, и стало видно, что глаза у нее озорные, а зубы ровные, — а фамилия моя Парфенова. Я раздатчицей работаю на механической макаронной фабрике имени товарища Воровского. В шестом цеху. А все-таки здорово ты им врезал, как в кино, ты боксер, наверное?
— Чалый я. — Вор неожиданно сделался мрачным и потянул свою новую знакомую в направлении Староневского. — А что же ты, Настя Парфенова, шастаешь где ни попадя, или целку не жалко, а может, своротили уже?
— Слушай, ты вещи говоришь такие неприличные. — Маленькая ладонь в руке щипача напряглась, щеки раздатчицы покраснели. — У подруги я была, а как стала спускаться по лестнице так эти двое, — она судорожно сглотнула, — и потащили меня в подвал. Слушай, а мы куда идем-то?
— Да пришли уже. — Вытащив из кармана ключи, Чалый толкнул дверь подъезда. — Хавира у меня здесь на втором этаже. — И, взглянув на попутчицу, усмехнулся: — Не дрожи ты, как шира. Вывеску тебе умыть надо, с бязью что-то придумать, — он ткнул пальцем в порванное у ворота платьишко, — ну куда ты с такой-то рекламой?
Не отвечая, Настя медленно поднялась за ним по лестнице. Лязгнули ригеля двойных дубовых дверей, очутившись в просторной прихожей, гостья сдавленно охнула:
— Батюшки! Хорошо хоть завтра мне в вечер!
Она стояла перед овальным, в полный рост зеркалом, не иначе как реквизированным у проклятых буржуев, и с ужасом осматривала дыру на выходном платье и расплывающийся под глазом фингал.
— Ерунда, фуксом прошла. — Чалый хлопнул дверью ванной, кинул раздатчице полотенце. — Шевелись, цаца. — И двинулся по коридору в самую дальнюю комнату, в которую со дня смерти матери никто не заходил.
Нащупав выключатель, он зажег свет и, скрипнув дверцей старинного платяного шкафа, высмотрел бязь попонтовей — зеленую, с серебряными прибамбасами: «Извиняй, мамахен». В ванной между тем уже весело бежала вода, слышалось женское мурлыканье: «Все выше и выше и выше…» Чалый осторожно потянул дверь за ручку, усмехнулся: эта чудачка даже не заперлась. В образовавшуюся щелку ему были видны то розовый девичий сосок, то кусочек упругой ягодицы, и, внезапно почувствовав, что трусы сделались ему тесны, Чалый, постучавшись, с ходу ломанулся внутрь:
— Я не смотрю.
Раздатчица Парфенова оглушительно завизжала, присела, прикрываясь мочалкой, а щипач, мельком взглянув на ее округлые плечи, повесил материнское платье на крючок:
— Вот, вместо шобонов твоих — в натуре шида. — Он наморщил нос, неожиданно тяжело вздохнул. — Да не ори ты, как потерпевшая, я это добро каждый день мацаю.
Соврал, конечно, для солидности. Наконец журчание струй затихло, и дверь ванной хлопнула. Воевавший с примусом Чалый закричал из гостиной:
— Настя, сюда хиляй.
В следующий миг он в изумлении замер: хоть и с бланшем, в строгом шелковом платье с серебряным шитьем раздатчица Парфенова была неотразима. А та в свою очередь тоже застыла с широко открытым ртом: такое видела только в музее. На стенах чекистской обители висели картины в массивных рамах, в углу махали маятником напольные часы с золотыми ангелочками, а рядом на высоких подставках из черного дерева стояли тяжеленные бронзовые вазы. Заметив, что на обстановку обращают внимания больше, чем на него самого, Чалый обиделся:
— Хорош по сторонам зырить, хавать давай.
— Здорово у тебя! — Настины щеки разрумянились, а щипач тем временем замутил композитора, открыл второй фронт и, щедро сыпанув на тарелку жамаг, принялся открывать бутылку трофейного портвейна:
— Смотри, какой антрамент, это тебе не марганцовка.
За обедом выяснилось, что новая знакомая Чалого была родом из деревни, проживала в осточертевшей хуже горькой редьки фабричной общаге и больше всего на свете хотелось ей походить на Любовь Орлову — быть такой же красивой и знаменитой.
Выпили вино, затем ополовинили бутылку французской — не какой-нибудь там! — карболки и как-то незаметно перешли к поцелуям. Долго катались по дивану, кусая друг друга за губы, нежно встречались языками, однако по-настоящему Настя не давалась — ускользала проворной змейкой. Наконец Чалому это надоело, и, слегка стиснув пальцы на нежном девичьем горле, он выдержал небольшую паузу и забросил ей на голову подол. Задыхаясь, Настя бессильно вытянулась, а щипач, не теряя времени, сдернул с ее бедер немудреное бельишко и, раздвинув коленями ослабевшие ноги, мощно вкатил мотоцикл в распростертое тело.
Ответом был долгий, мучительный крик: не просто, видно, расставаться с целкой на шпорах. А вскоре и сам Чалый, когда захорошело ему, громко застонал. Что ни говори, но отловить аргон на шедевральной кадре гораздо приятнее, чем с биксой какой-нибудь.
Настюха горько всплакнула, потом допили коньячок, а ночью, когда щипач, освободившись от объятий раздатчицы, направился в сортир, под ноги ему попалось что-то на ощупь шелковистое. Это было вымазанное в крови, измятое материнское платье.
Гинеколог Мендель Додикович Зисман был лыс, кривоног и брюхат, а Катю Петренко знал давно, еще по первому ее аборту. Хотя в жизни ему повезло не очень: друзья уехали, супруга оказалась стервой, а ударная вахта у женских гениталий на корню загубила потенцию, — эскулап все же оставался оптимистом, потому как при каждом ударе судьбы продолжал верить, что хуже уже быть не может, некуда.
Увидев в дверях Катерину, он улыбнулся, поздоровался, галантно махнул рукой на стул:
— Ну-с, барышня, с чем на этот раз пожаловали?
— Все с тем же самым, Мендель Додикович. — Она криво улыбнулась. — Нет в жизни счастья. Опять задержка две недели.
— О да, женщины имеют обыкновение беременеть. — Эскулап согласно кивнул лысым черепом и, сделавшись чем-то похожим на обиженного кролика, закрутил широким, раздвоенным на конце носом. — Хотя в вашем случае это весьма проблематично. Легче демократам миновать переходный период, чем сперматозоидам вашу спираль, — поверьте, она восхитительна. Ну да все равно, раздевайтесь, мы вас будем посмотреть.
Катя зашла за ширмочку, вздохнув, начала снимать все ниже пояса. Каждый раз при виде гинекологического кресла, больше походившего на средневековое орудие пытки, ее охватывал панический ужас.
— Ну как, готова? — Зисман что-то черканул в журнале и бодро направился к раковине. — Вы, Катенька, не волнуйтесь, две недели не срок, может, понервничали лишнего, всякое бывает. Ну, а если что, отсосем в шесть секунд. А то, может, родите кого? «Лаванда, горная лаванда…» — Напевая себе под нос, он с ходу сунул одетые в резину пальцы в сокровенную глубину ее тела, недоуменно покрутил носом. — Гм, очень интересно! Две недели, говорите? Да уж, счастливые часов не наблюдают! — Гинеколог покачал головой и, еще разощупывая плод, поднял лицо к потолку. — Ах, чтобы мне так жить, спирали и след простыл, а беременность недель восемнадцать, не меньше!
Катя вздрогнула:
— Не может быть.
— Чего не может быть, дорогая вы моя? — Улыбнувшись, гинеколог принялся стягивать перчатки. — Как говаривал один бородатый сифилитик, факты — вещь упрямая. В матке у вас теперь находится не спираль, а восемнадцатинедельный плод. Ну-ка, пойдемте.
Едва дав пациентке одеться, он потащил ее на УЗИ и вскоре, уставившись на зеленый экран монитора, довольно ткнул в него рукой:
— Все правильно, вот он, результат любви, почти пятимесячный. — Он опять улыбнулся и шутливо погрозил пальчиком. — Что-то вы, Катерина, напутали, — бывает.
Сидевшая рядом медсестра подтвердила с важностью:
— Бывает, бывает, еще как! У нас одна недавно даже дородовый отпуск не отгуляла, не знала, говорит.
Ничего не соображая, Катя села, на глаза навернулись слезы. Выходит, она совсем дура, что ли? За пять месяцев не почувствовала в организме никаких изменений? Да и потом, презервативами она перестала пользоваться только в последнее время, когда Мишаня прописался у нее на постоянку. А пять месяцев назад — со спиралью да через резину… Катя вдруг разрыдалась. Это все, финиш, только ребенка от психа ей и не хватало для полного счастья.
— Да полно вам, милая. — Зисман дружески похлопал ее по плечу. — Все образуется, вы, Катя, вы даже не представляете, сколько женщин хотели бы оказаться на вашем месте. Так что пойдемте-ка вставать на учет.
Пока Мендель Додикович замерял объемы, вес, гонял ее на анализы, будущая мать немного успокоилась, а в машине, оставшись одна, опять пустила слезу: все, жизнь дала не просто трещину — раскололась. Всю дорогу она жутко себя жалела, накручивала по-всякому, то и дело останавливалась, чтобы прореветься, и, когда появилась наконец на службе — чуть живая, с красным носом и глазами как у кролика, профессор Чох молча затащил ее в свой кабинет. Ничего не спрашивая, он налил сразу полстакана «Мартеля»:
— Давай, Катерина Викторовна, только залпом.
Вот тут-то и случилось сложное психическое действо, называемое излиянием наболевшей женской души. С обильным слезоорошением жилетки и подробнейшим описанием изломов личной жизни. Дождавшись окончания монолога, доктор наук налил и себе:
— А на то, что накопала в архивах ваша подруга, взглянуть возможно?
— Сколько угодно. Вот. — Все еще дрожащими пальцами Катя расстегнула кейс и вывалила на стол пачку ксерокопий. — Вы меня простите, Игорь Васильевич, я просто истеричная беременная дура.
Она попыталась улыбнуться, но получилось как-то жалко, и, налив еще немного на дорожку, Чох отправил подчиненную домой — на такси, конечно. А сам некоторое время сидел неподвижно, пытаясь осмыслить эмоционально-сбивчивый Катин рассказ, особенно в части, касающейся ее скоротечной беременности. В жизни, несомненно, всякое бывает, но Катерина-то, слава богу, не первый раз замужем, может отличить задержку в две недели от пяти месяцев беременности. В чем же тогда дело? Какая-то туманная, до конца еще не оформившаяся мысль заставила Игоря Васильевича устремиться к компьютеру. Вытащив файл, озаглавленный «Теория Альберта Вейника», он освежил в памяти то, что ему уже было известно.
А именно: в свете новой теории вселенной, созданной теплофизиком Вейником, время трактуется как реальная индивидуальная характеристика любого материального объекта подобно другим физическим параметрам. Что касается человека, то он излучает и поглощает хрональное поле, которое регулирует темп происходящих в его организме процессов. Так, опыт подсказывает, что во сне ход времени замедляется, а во время стрессовых ситуаций, наоборот, ускоряется. Этому достаточно много примеров. Скажем, показания чудом оставшегося в живых фронтовика, который помнит, как во время войны рядом с ним разорвалась бомба. Солдат отчетливо видел, как по корпусу фугаса медленно поползли трещины, а затем из них начала вытекать раскаленная лава взрыва, то есть его индивидуальное время ускорилось в тысячи раз.
Однако бывает, что хрональный механизм дает осечки. Так, например, в Шанхае у совершенно здоровых родителей родился мальчик, который начал стариться в годовалом возрасте: у него появились морщины на лице, стали выпадать волосы и зубы. Когда ему было шесть лет, он имел рост семьдесят сантиметров, а весил всего пять килограммов. Его родная сестра умерла в возрасте девяти лет дряхлой старухой. Всего же в мире известно более двухсот подобных случаев.
«Да, это все, конечно, интересно, — профессор Чох потянулся и пошел ставить чайник, — в плане теоретическом. Но ведь должно быть нечто конкретное, непосредственно повлиявшее на хрональное поле эмбриона. Да, ну с материнскими генами, положим, все ясно, а вот папаша ребеночка пока что лошадка, вернее, жеребец темный». Игорь Васильевич заварил большую чашку крепкого чаю, плеснул в него коньячку и, отхлебнув, принялся ворошить оставленные Катей ксерокопии. Его жизненным кредо было: я мыслю, значит, я существую.
В то время как Катерина Викторовна возлежала перед гинекологом, раздвинув ноги, Башуров тоже расположился в кресле, ноги, правда, скрестив, и смотрел нашумевший блокбастер «Матрица». Публика млела от восхищения, слышались восторженные охи и ахи, однако Виктора Павловича будущее волновало мало, смежив веки и захрапев, он скоро перенесся в прошлое, в мемфисский дворец фараонов четвертой династии.
Его величество повелитель Верхнего и Нижнего Египта Хуфу, правогласный, принимал в зале аудиенций мага по имени Деди, почтенного мудреца ста десяти лет от роду[85]. А случилось так, что семь восходов назад царский сын Дедефхор сказал: «Государь, мой господин, во времена твоего величества существует некто, неизвестный тебе, кто умеет совершать чудеса. Есть неджес[86], Деди имя его. Он живет в Джед-Снефру, правогласный. Он съедает пятьсот хлебов, мяса — половину быка и выпивает сто кувшинов пива и по сей день. Он знает, как приставить на место отрубленную голову. Он знает, как заставить льва следовать за собой, причем его повод волочится по земле. Он знает множество тайных покоев святилища Тота».
А его величество царь Верхнего и Нижнего Египта Хеопс, правогласный, проводил все свое время в поисках этих тайных покоев святилища Тота, чтобы устроить нечто подобное для своего горизонта.
Его величество сказал: «Ты сам, Дедефхор, сын мой, и приведешь его ко мне». Немедленно были снаряжены суда для царевича, и он поплыл на юг, к городку Джед-Снефру. После того как эти суда пристали к берегу, он отправился дальше посуху, покоясь на носилках эбенового дерева, палки которых были из дерева сесенеджем[87] и сверх того обиты золотом. Когда же он прибыл к Деди, носилки были опущены. Тогда царевич поднялся, чтобы обратиться к неджесу, и застал его лежащим на циновке во дворе его дома, слуга растирал ему ноги. Царский сын Дедефхор сказал: «Состояние твоего здоровья — как у человека, дряхлость которого еще впереди, несмотря на преклонный возраст, человека свободного от болезней, от изнуряющего кашля». Так приветствуют достопочтенного. «Я прибыл сюда, чтобы позвать тебя по поручению отца моего, Хеопса, правогласного. Ты будешь питаться яствами, которые жалует царь, кушаньями тех, кто служит ему, и он поведет тебя по пути благоденствия, к отцам твоим, пребывающим в Царстве мертвых».
И Деди сказал: «С миром, с миром, Дедефхор, царский сын, любимый отцом своим! Да отличит тебя отец твой Хеопс, правогласный, да выдвинет он тебя среди старших! Да одолеет твой Ка твоего противника[88], да ведает твоя Ба[89] пути, ведущие к вратам Того, кто укрывает усталого»[90].
Так приветствуют царского сына. Затем царский сын Дедефхор помог ему встать и повел его к берегу, поддерживая под руку. И Деди сказал: «Пусть дадут мне ладью, которая доставит ко мне детей и мои писания».
Ему были предоставлены две ладьи с их экипажем. Тогда Деди тронулся в путь, плывя вниз по течению на судне, на котором находился царский сын Дедефхор. Когда же они прибыли в столицу, царевич явился, чтобы сообщить его величеству царю Верхнего и Нижнего Египта Хеопсу, правогласному. Он сказал: «Государь, мой господин, я привел Деди».
И вот неджес был введен в зал аудиенций дворца. И его величество сказал: «Как же это случилось, Деди, что мне не довелось тебя видеть прежде?» И Деди сказал: «Приходит тот, кого зовут, о государь, жизнь, благополучие, здоровье! Меня позвали — я пришел».
И его величество сказал: «Правду ли говорят, будто ты знаешь, как приставить на место отрубленную голову?»
И Деди сказал: «Да, знаю, государь, мой господин».
Затем ему принесли гуся и отрезали гусю голову. Гуся положили у западной стены зала аудиенций, голову его — у восточной стены. Деди произнес какое-то магическое заклинание. И гусь вскочил и, переваливаясь, побежал, голова же его также. Когда же они соединились друг с другом, тогда гусь остановился, загоготав. Затем его величество распорядился привести к нему быка, голова того была брошена наземь. Деди произнес какое-то магическое заклинание. Затем бык поднялся, голова его также. Когда же они соединились друг с другом, бык заревел.
И его величество сказал: «Правду ли говорят, будто ты знаешь, как заставить льва идти за тобой, причем его повод волочится по земле?»
И Деди сказал: «Да, знаю, государь, мой господин». А когда привели свирепого льва и тот бросился на него, неджес произнес какое-то магическое заклинание. И лев пошел за ним, причем веревка его упала на землю.
Затем царь Хеопс, правогласный, сказал: «Ну а то, что говорят, будто ты знаешь число тайных покоев святилища Тота?»
И Деди сказал: «С твоего соизволения, я не знаю их числа, государь, мой господин. Но я знаю, как это устроено».
И его величество сказал: «Ты откроешь мне эту тайну тайн. Пусть отдадут Деди распоряжение поместиться в доме царского сына Дедефхора. Он должен жить вместе с ним, его довольствие должно быть установлено в количестве тысячи хлебов, ста кувшинов пива, одного быка, ста пучков овощей. И пусть он не знает нехватки ладана, молока и напитка минет[91]».
И сделали все так, как приказал его величество. А вскоре царь Верхнего и Нижнего Египта Хеопс, правогласный, повелел закладывать свой горизонт…
— Все ты проспал, сынок, — разбудила Башурова дежурная, желчная очкастая бабка с красной повязкой. — Во сне-то небось такого не увидишь.
Дела минувших дней. 1960 год
К вечеру клев прекратился, как отрезало. Вытащив из парной воды крючок с нетронутой наживкой, Чалый повернулся к отцу:
— Батор, нищак. Масть не канает, рыбенции все заныкались, может, и нам пора на хату? — Он глянул в сторону берега, где виднелся сложенный из еловых лап шалашик.
— Ветрено будет завтра. — Согласно кивая, Иван Кузьмич не отрывал слезившихся глаз от закатного солнца, садившегося в багровые облака. — Опять, Тихон, по фене ботаешь, музыкант хренов. Неужели не надоело?
Не плети восьмерины, батя. — Чалый опустил на сонную поверхность озера весла и, скрипя уключинами, принялся грести к берегу. — За червонец чалки так насобачишься, что сразу обшаркаться не светит. Если что, не бери в голову.
Иван Кузьмич молча перевел взгляд на сына, во всю грудь которого был наколот воровской крест с распятой на нем голой бабой, и, далеко сплюнув в воду, вздохнул: «Вот уж точно, горбатого могила исправит».
Между тем под днищем зашуршало, лодка мягко уткнулась носом в мокрый песок, и, шлепая босыми ногами по мелководью, Чалый выволок ее на берег, подальше, чтобы волной не унесло.
Вечер был теплый. Отбиваясь от вьющейся столбом мошкары, рыбаки первым делом запалили костер, а когда огонь разгорелся, подложили в него лапника, для дыма, и занялись приготовлением ухи.
Пока Чалый возился с картошкой и луком, Иван Кузьмич отобрал рыбешек помельче, завернул их в марлю и, опустив мешочек в холодную воду, начал дожидаться появления пены. Главное — вовремя снять ее, здесь всей ухе основа. «Эх, кошки нет, пропадает добро». Вытащив из варева мелюзгу, Иван Кузьмич закинул плотвичек посолиднее, добавил перца, лавровый лист и лук, однако с другими овощами пока не торопился. От котелка уже шел ядреный дух, рыбаки глотали слюни. Наконец в бульон были положены подлещики, зелень, помидоры, картошка, Иван Кузьмич добавил соль, зачерпнул уху деревянной ложкой, попробовав, повернулся к сыну:
— Посмотри, не утонула она там?
У берега в камышах еще с утра охлаждалась «Столичная»; подкинув бутылку в воздух, Чалый ловко поймал ее за своей спиной:
— Жива, родимая.
Вытащили хлеб, нарезали сало и, плеснув под жабры, принялись хлебать уху — настоящую тройную — деревянными ложками, до отвала. Тем временем, ненадолго высветив на глади озера багровую дорожку, солнце исчезло за горизонтом и совершенно незаметно опустилась августовская ночь. Где-то неподалеку заухал филин, в камышах громко отозвались лягушки. Чалый придвинулся ближе к прогоревшему костру, потянулся, уставился на огненные сполохи:
— Все ж таки зник — это мазево.
Иван Кузьмич разговора не поддержал, сняв с углей чайник, плеснул в кружку, протянул сыну:
— Меня послушай. Говорю только раз.
Не торопясь он вытащил серебряный портсигар с гравировкой «И. К. Башурову на память от руководства ОГПУ», раздул уголек и, окутавшись дымом «Казбека», придвинулся к Чалому:
— Годов мне вдвое поболе, чем тебе, отец я твой, а кроме того, — он замолчал, глубоко затянулся, — крови на мне — как воды в озере этом, так что имею право.
Где-то в камышах плеснула щука, ночной ветерок прошелестел в верхушках сосен, Иван Кузьмич выщелкнул недокуренную папиросу в костер:
— Вот ты вор, всю жизнь живешь по воровским законам и уверен, что с государством, то есть коммунистами, ничего общего не имеешь: не воевал, не работал, в партии не состоял. Однако все не так просто. — Он глянул на неподвижно сидевшего Чалого, налил в кружку чаю, осторожно глотнул. — Преступность была пущена на самотек только до конца двадцатых, пока государство слабо было. Уже к началу тридцатых годов уголовники не могли конкурировать с мощной машиной подавления, и тот, кто не приспособился, был раздавлен. Вооруженные банды «жиганов», «уркаганов» и «бывших» никоим образом советскую власть не устраивали, и в результате спровоцированной ОГПУ войны образовали в конце концов группировку воров в законе, весьма для коммунистов полезную. В стране шли массовые репрессии, и для оказания давления на политзеков использовались блатари, которые на зонах имели привилегии и о своем высоком предназначении даже не подозревали.
— Что-то, батор, не врубился я. — Чалый привстал и заглянул Ивану Кузьмичу в самые зрачки. — Выходит, помидоры держали нас за фраеров и пахановали за наш счет?
— Конечно, сынок, — отставной чекист неожиданно рассмеялся так зло, что вор даже поежился, — но они имеют на это право. Самая тяжеловесная масть — это коммунисты. Ты не представляешь себе, какая сила теперь у них в руках и сколько людей они для этого замокрили — миллионы. А разговор этот я затеял вот к чему. — Иван Кузьмич снова щелкнул портсигаром и потянулся за угольком. — В Союзе задули новые ветры, началась реабилитация. Эта жопа с ушами, которую Хозяин, говорят, заставлял в политбюро гопака плясать, решила сменить тактику: править не только кнутом, но и пряником. ГУЛАГ расформировывают, политзеков выпускают на свободу. А это означает, что погонять ему уже будет некого и воры в законе ему станут не нужны. Поверь мне, сын, — голос его внезапно дрогнул, — уж я-то на этом собаку съел, и пары лет не пройдет, как все вы сгниете в «спецах» или порвете друг другу глотки. И так вон режете друг друга на ремни — поляки, суки, гнутые, челюскинцы, автоматчики…
— Да, батор, нарисовал ты ригу. — Чалый даже сгорбился как-то. — Я ведь идейный вор, не поляк какой-нибудь. Опять-таки, казна на мне, общак.
— Я, Тихон, тебе советов не даю, — папироса красным светлячком полетела в воду, и Иван Кузьмич поднялся, — сам думай. Не забудь только, что Настя ждала тебя все это время, а Ксюхе уже пятнадцать — забегала тут на днях, совсем невеста.
Сказал и, накрывшись ватником, вскоре захрапел в шалаше. Чалому же не спалось: лежа у потухшего костра, он долго щурился на яркие ночные звезды, совсем такие же, как те, что были наколоты у него на ключицах.
Для полноты картины. Фрагмент пятый
…По старинной финской легенде, многие пытались построить на невских берегах город, но духи земли противились, и строения уходили в болото. Только богатырю Петру Первому удалось воздвигнуть на топких ижорских землях северную столицу, и в честь этого по его личному повелению на триумфальных воротах Петропавловской крепости был вырезан барельеф. Он изображает низвержение вознесшегося в небо с помощью нечистой силы волхва-язычника Савла…
Из экскурсионной программы
1711 год
Низкие грозовые тучи почти касались верхов ельника, скудно произраставшего по краю Васильевских болот, с моря наползали промозглые клочья тумана, сырой, пронизывающий ветер рвал гнилую солому с крыш и, задувая в зипуны, пробирал душу русскую до самого нутра.
Вон сколько народу со всех концов земли российской пригнал в Ижорию его величество князь-кесарь Ромодановский — подкопщиков, плотников, дроворубов, почитай, тыщ пятьдесят зараз. Не по доброй воле, а по царскому повелению занесла их на самый край земли нелегкая — у черта на рогах строить град престольный Питербурх. Одних, чтоб не подались в бега, ковали в железо, других насмерть засекали у верстовых столбов усатые, как коты, драгуны в лягушачьих кафтанах. Всюду голод, язва, стон людской. А ежели кто от сердца да по скудоумию али просто по пьяной лавочке говаривал противное, то с криком «слово и дело» волокли его в Тайную канцелярию. Слава богу, если просто рубили голову! Не всем везло так-то: все больше на дыбу подымали, палили спереди березовыми вениками, а то и на кол железный запросто могли посадить. Никола Угодник, спаси-сохрани. Сновали повсюду фискалы да доносчики, громыхали по разбитым дорогам полные колодников телеги. А может, раскольный-то отец Варлаам правду возвестил, что царь Петр суть антихрист и жидовин из колена Данова?
Ох, лихое это место, земля ингерманландская! Испокон веков здесь, окромя карелов-душегубцев, и не прижился никто, вон сколько озорует их по окрестным чащобам! А нашему-то чертушке державному засвербило не куда-нибудь, а прямо сюда — к бесу в лапы. Видать, в самом деле опоила его немчура проклятая в дьявольской слободе своей.
Между тем сильный ветер разогнал так и не пролившиеся дождем тучи, на небо выкатилось тусклое утреннее солнце. Поглядев на лучи, багряно пробивавшиеся сквозь щелястые стены барака, Иван Худоба перекрестил раззявленный в зевоте рот:
— Прости господи, видать, утренний барабан скоро.
Как в воду глядел. Тут же раскатисто бухнула пушка на крепостном валу, загрохотали барабаны, и рябой солдат в перевязи, что всю ночь выхаживал у дверей, закричал как на пожаре:
— Подъем!
Зашевелился, почесываясь спросонья, запаршивевший на царской службе народ, кряхтя, начал выползать из-под набросанного на нары тряпья, и вскорости перед местами отхожими образовалось столпотворение. А многие животами скорбные, не стерпев нужды, выбегали наружу, справлять ее где придется.
У длинных бревенчатых бараков уже дымились котлы, в которых грозные усатые унтеры мешали истово варево, на запах и вкус зело тошнотное. Однако, помня о «слове и деле», дули на ложку и хлебали молча, упаси, Богородица, охаять кормление-то государево, — язык с корнем вырвут.
— Оглядывайся, страдничий сын. — С утра уж полупьяный десятский сурово сдвинул клочковатые брови, и Иван Худоба отставил чашку с варевом непотребным в сторону. — Хорош задарма в тепле отираться, сбирай ватагу на порубку.
А какого рожна, спрашивается, собирать-то? Вот они, пособники, все тут, рядом, на соседних нарах: Митяй Грач с сыном, Артем Заяц, Никола Вислый да братья Рваные — как ни есть земляки орловчане, в войлочных гречушниках да армяках, подпоясанных лыком. Вместе, чай, еще по весне перли сюда лесными тропами строить на болотине Чертоград, чтоб ему пусто было. Как бы теперь здесь и окочуриться не пришлось.
Не дохлебав, обулись поладнее, сунули топоры за опоясья и во главе с десятским тронулись, а чтобы греха какого не вышло, позади общества притулился сержант — при шпаге, в мятом зеленом мундире, с ликом усатым и зверообразным.
Несмотря на солнце, день был свеж, близились, видать, звонкие утренники, а там, глядишь, и до зимы рукой подать — неласковой, с морозами да метелями.
Невесело было как-то на невских берегах, неуютно. Черные воды бились о бревенчатые набережные, ветер с моря разводил волну, и, шлепая по мокрым доскам, проложенным поперек бесчисленных луж, орловчане вдруг враз закрестились.
С полсотни, почитай, народу, забравшись в стылую воду по пояс, вбивали сваи для устройства пристани. Слышался надрывный кашель, иные, застудив нутро, харкали уж кровью. Эхма, тягостное зрелище, такой работенки и с неделю не выдюжишь — запросто можно отправиться к святым угодникам.
«Господи, счастье-то какое, что дроворубы мы». Следом за десятским орловские вышли на Большую Невскую першпективу, где затевалась стройка великая — повсюду груды кирпичей, песка кучи, бунты леса, а уж народищу-то… Стук топоров, смрад дегтярный и громоподобный лай десятских — по-черному, по-матерному, до печенок.
В самом конце першпективы, там, где северный ветер шумел в раскидистых еловых лапах, собралось порубщиков уже изрядно, запаршивевших, цинготных, бороды, почитай, с Покрова нечесаны, одно слово, Расея немытая. А дожидались всем обществом архитектора-латинянина. Тот пожаловал наконец — одетый не по-нашему, в накладных волосьях девки незнамо какой, а в зубах трубка дымится с зельем богомерзким, суть травой никоцианой, нарочно разводимой в Неметчине для прельщения люда православного.
Засобачились негромко десятские, выкатив глаза, сержанты взяли на караул, а ученый нехристь с бережением развернул свиток плана, пополоскав кружевной манжетой, наметил направление просеки и убрался, изгадив утреннюю свежесть дьявольским смрадом табачным.
И пошла работа. Орловчане в рубке были злые: поддернув правое рукавище, поплевали в ладони и айда махать топорами, только пахучие смоляные щепки полетели во все стороны. Прощально шелестя верхушками, валились на мох столетние сосны, где-то в стороне матерно лаялся десятский. К полудню Иван Худоба со своими вышел на поляну, похожую более на чертову проплешину в лесной чащобе.
Посередь нее огромным яйцом угнездился черный валун-камень, на четверть, поди, в землю врос, а из-под него сочилась малой струйкой влага, застаиваясь зловонной лужей и цветом напоминая кровь человеческую.
— Матерь Божья, святые угодники! — Никола Вислый встал как вкопанный и истово себя крестом осенил. — Ты гля, ни одной птицы вокруг, дерева сплошь сухостойны да кривобоки, а земля, — он внезапно низко наклонил голову и принюхался, — будто адским огнем палена. Вишь, как запеклась коростой-то.
— А воняет-то сколь мерзопакостно! — Артем Заяц, тоже перекрестившись, сплюнул.
В это время раздался треск сучьев под начальственными сапожищами.
— Чего испужались, скаредники? — Успевший, видимо, не раз приложиться к фляге десятский раздвинул в пакостной ухмылке усищи. — Сие есть волхвование лопарское, священный камень, сиречь сеид. Ходил тут у меня один карел-колодник, много чего брехал, — он вдруг хлопнул себя ладонями по ляжкам и раскатился громким хохотом, — пока не издох. Одначе мы люди государевы! — Смех внезапно прервался. — Шведа побили, что нам пакость-то чухонская! Нассать.
В подтверждение слов десятский сыто рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду.
— Виват! — Он наконец-таки застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу попал, и вдруг повалился в кровавую воду следом за харкотиной своей.
Господи, свят, свят, свят… — Орловчане принялись как один креститься, а десятник между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей за десяток от опушки замер бессильно — вытянулся.
— Ну-тка, пособите, обчество! — Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся начальство вызволять — чай, живая душа, христианская.
Навалившись сообща, выволокли, да, видно, зря пупы надрывали: не жилец был десятский. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом, будто кликуша. А как затих, выкатился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.
— Прими, Господи, душу раба твоего грешного… — Охнув, орловчане начали креститься, и внезапно будто темное что накатилось на них. Перед глазами замельтешили хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Иван Худоба по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:
— Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за окаянного этого попасть в Преображенский-то приказ: дело не шутейное, десятский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше с кистенем на дорогу.
— Истинно, истинно… — Братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, начали коситься на дымок от костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского.
Ей-богу, лесовину в сто разов завалить труднее, нежели человека угробить. Сверканула отточенная сталь, булькнуло, и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, похожая на холодец.
Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы годов спустя изрядно видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал: подкопали его да и зарыли в глубокой ямине, лужу зловонную засыпали, а на поляне кто-то из людей государевых задвинул себе хоромы на аглицкий манер. Так что пакость чухонскую поминай как и звали.
Дела минувших дней. 1961 год
Сентябрьские вечера были уже по-зимнему холодны. Может быть, поэтому трое вылезших из таксомотора мужчин двинулись по Суворовскому быстрым, размашистым шагом, глубоко засунув татуированные руки в карманы пальто. На Второй Советской они свернули налево, пересекли трамвайные пути и, двинувшись вдоль спящих домов, углубились вскоре в грязный проходной двор.
— Харе, попали в цвет. — Шагавший первым высокий широкоплечий мужчина в плевке — кепке-восьмиклинке — остановился у входа в подъезд. — Рыгун — на атмас, Выдра — со мной.
Бритый шилом малыга остался внизу, а амбал вместе со шкилеватым шарпаком принялись осторожно подниматься по лестнице, освещая дорогу фонариком. Наконец кружок света уперся в дверь на втором этаже, и Выдра презрительно ощерился:
— Балек лажовый, подгони-ка фильду, Глот.
Широкоплечий распахнул пальто, выудил с пояса трехзубую отмычку, и скоро замок был открыт. Еще через минуту, заскрипев, подалась вторая дверь, Щелкнул волчий прикус, перекусывая соплю, и амбал склонился над лестничным пролетом:
— Эва, Рыгун, по железке все.
Подождав, пока бритый шилом поднимется, незваные гости вошли внутрь и, замерев, прислушались. В квартире стояла тишина, только мелодично журчала вода в сортире да из первой по коридору комнаты доносился сочный, с переливами, храп. Дверь была не прикрыта, и, мазнув лучом фонаря по обезображенному лицу спавшего старика, Глот догадался, что это отец Чалого.
— Рыгун, заглуши-ка у плесени движок. — Он повернулся к бритому шилом. В руке у того сверкнула приблуда, и храп мгновенно смолк.
— Глушняк. — Глот с одобрением глянул на неподвижное тело и смачно цвиркнул. — Двинули, хорош падлу батистовому ухо давить.
Осторожно открыв дверь в комнату, где спали Чалый с Настей, Рыгун потянул из кармана штоф:
— Сейчас, кореша, потешимся.
Он на цыпочках приблизился к кровати, резко махнул зажатой в руке свинцовой битой и принялся разматывать свернутую кольцами веревку. В себя Чалый пришел от страшной головной боли, она раздирала мозг на тысячи раскаленных осколков. Чувствуя, как скованный спазмом желудок упирается в горло, он попытался пошевелиться и сразу же понял, что крепко связан и распят на кровати в луже собственной блевотины. В тщетной попытке освободиться Чалый напряг мышцы, рванулся и, повернув голову направо, вдруг бешено закричал.
Он увидел Настю. Совершенно голая, с заткнутым ртом, она извивалась на столе, связанная так, что ее высоко поднятые ноги коленями касались плеч, а руки обнимали бедра.
— А вот и Чалый оклемался! — Крепко ухватив Настю за ягодицы, Глот навалился на нее и принялся ритмично двигать поджарым задом. — Кайфовая у тебя хабала, королек в натуре! — На мгновение он остановился и, ощерившись, с силой ущипнул женщину за сосок. — Торчит, сучара, по-черному, когда ее в шоколадницу жарят, плывет в шесть секунд!
— Суки, урою! — Истошно заорав, Чалый рванулся так, что веревки врезались до крови в тело, но сразу подскочил Рыгун и с такой силой ударил распятого битой в живот, что его вытошнило снова.
— Выпрыгнуть надумал, сука, завязать? — Свирепея, бритый шилом оскалился и откуда-то дернул перо. — Или забыл, что ты крепостной? Ну ничего, мы свое получим, сейчас пустим тебе квас.
— Не гони волну, корешок. — Выдра быстро перехватил его руку. — Трюмить пидора надо, расписать и ремешок накинуть завсегда успеется.
В это время Глот, хрипло застонав, наконец-таки кончил и, отдышавшись, кивнул в сторону кровати:
— А ну-ка, прикройте ему хохотальник. Взялись за Чалого по-настоящему. Запихали в рот носок, повязали сверху полотенце и начали прижигать свечой подмышки, затем долго поджаривали бейцалы, а когда он от боли впал в беспамятство, Рыгун принялся мочиться ему на лицо:
— Освежись, это тебе заместо светланки.
Тем временем Выдра, перевернув Настю на бок, тоже быстренько отымел ее, по-братски уступил место бритому шилом, и, когда тот тоже наконец отвалился, принялся пихать в щель между ногами женщины водочную бутылку. Та застонала, тело ее забилось, а Глот презрительно скривился:
— Лажу гоните, кореша. — Он вытащил бутылку из влагалища и, одним быстрым движением отбив у нее горлышко, начал вворачивать в трепещущее женское тело стеклянную фрезу. — Вот потеха так потеха.
Побежала тоненькой струйкой кровь, Настя дернулась и обмякла, а Рыгун, приметив, что Чалый очухался, широко раззявил в ущере полную гнилых зубов пасть:
— Эй, родитель, на дочурку свою позырить не желаешь?
Приволокли зареванную пацанку, тощенькую, не грудь, а прыщики, зато лохматый сейф на месте, и девчонку разыграли; вдуть первым подфартило Рыгуну.
— Иди-ка сюда! — Он разложил девочку на столе рядом с истекающей кровью мамашей и крепко обхватил за ягодицы. — Не вертухайся, шкица, ато матку выверну.
Она оказалась нетронутой, и, когда бритый шилом начал сворачивать ей целку, завизжала, закорежилась, однако, как проволокли ее по кругу, притихла, даже слезы высохли.
— Эй, корынец хренов, — утомившись, блатные решили перекурить, — из пацанки твоей хорошая вставочка получится! А тебя мы сейчас будем узлами кормить, акробата делать.
Слова эти слышались Чалому откуда-то издалека, из-за кровавого тумана боли. Они его уже совершенно не трогали. Он знал твердо, что случившийся позор пережить не сможет, и уже считал себя умершим. А мертвым, как известно, бояться нечего.
Вот она, боль, пробирает-то как! До зубовного скрежета, до губ, искусанных в кровь, до смертного крика, вырывающегося из судорожно раззявленного рта. Мука, страдание, напасть адская…
Иван Кузьмич разлепил набухшие веки и, ощущая хорошо знакомый сладковатый запах крови, своей на этот раз, глянул по сторонам. Он лежал в кирпично-красной, уже остывшей луже, которая набежала из глубокой колотой раны у него на груди, как раз под самым сердцем. Коснувшись краев узкой багровой щели между ребрами, отставной чекист недоуменно замер — с такими дырками не живут.
Внезапно Иван Кузьмич услышал, как за стеной закричали, мучительно, с надрывом, и инстинкт заставил его подняться на ноги. Сразу навалилась слабость, в голове завертелась адская карусель — еще бы, вон сколько крови потеряно. Однако он все же доковылял до шкафа и, отыскав на ощупь висевшую в нем кобуру-приклад, на металлической оковке которой значилось: «Тов. Башурову от ОГПУ СССР», неслышно вытащил германский маузер К-96, который так всегда любили большевики.
Ах, как он способствовал, этот продукт буржуазного способа производства, построению социализма в отдельно взятой стране! Магазин на десять патронов, дальность прицельного боя выше всяких похвал, только вот неудобство одно: после расстрелов в стенках остаются глубокие выбоины, уж больно велика начальная скорость пуль.
Привычно дослав патрон, Иван Кузьмич медленно выбрался в коридор и, держа оружие наизготове, тяжело поплелся к соседней двери. Оттуда раздавались чужие голоса, слышалось перемежаемое стонами омерзительное сопение, и, заглянув в щелку, отставной чекист затрясся от ярости. Его сынок, Тиша, лежал, вытянувшись, с отрезанными яйцами, тело Насти окровавленным куском мяса скорчилось на столе, а над внучкой изгалялась какая-то рябая сволочь! В былые времена Иван Кузьмич тут же пустил бы его в расход, однако нынче торопиться не стал.
— Гниды! — Он рывком распахнул дверь, с наслаждением всадил пару пуль Рыгуну в живот, так, чтобы не издох сразу, двумя выстрелами под ребра завалил Глота, а Выдре не спеша раздробил кости таза. — Это вам, ребята, для начала, чтобы лежалось спокойнее.
— Эх, сынок, сынок… — Не опуская дымящийся маузер, он тронул бездыханное тело Чалого, закрыл глаза Насте и перевел взгляд на бьющихся в судорогах гостей. — Сдохните, суки!
Глаза Ивана Кузьмича сузились, страшная усмешка исказила его лицо. Сначала он четвертовал Рыгуна: прострелил ему руки и ноги, а когда патроны в обойме закончились, подобрал с полу бандитское перо и принялся отрезать рябому его мужское хозяйство. Полюбовавшись на свою работу, Иван Кузьмич неспешно обиходил Глота и Выдру, морщась от их стремительно затихающих криков. Потом почувствовал вдруг, как старинный перстень на его руке начинает превращаться в жгучее кольцо огня. От страшной боли на глаза накатила темнота, что-то непонятное полностью подчинило волю, и, двигаясь словно во сне, генерал принялся резать свой указательный палец.
«Странно, почему нет крови?» Иван Кузьмич смотрел на себя как бы со стороны, а непонятная сила уже толкала его к бесчувственному телу внучки. Едва успев надеть перстень ей на руку, он понял, что умирает. Глаза его закрылись, и он увидел стремительно надвигающуюся, привидевшуюся еще в Египте колючую стену, из-за которой доносилась серная вонь и слышались леденящие душу крики.
— Так, говоришь, рожать придется? — Астахова турнула с коленок Кризиса, учуявшего, как видно, что-то родное, и посмотрела на Катю с жалостью. — Ну и влипла же ты, мать. А этот знает?
«Этот» отчего-то подполковницу не жаловал и нынче по причине ее визита отсутствовал.
— Нет еще. — Катерина потупила взор, тяжело вздохнула. — Я, Тося, вообще не уверена, стоит ли ему об этом знать. Разве угадаешь, какая у крейзи может быть реакция? Тут пришел на днях — кулачищи ободраны, на куртке разрез от плеча до пояса, кроссовки все в кровище, даже шнурки колом стоят. Молчит все, но я-то чувствую, как злость внутри него бурлит, копится, того и гляди, вырвется наружу. Может, в ответ на «радостную новость» он и меня по стенке размажет? Ой, Тоська, страшно мне. — Катя хлебнула у подруги из чашки остывшего чаю, сморщилась — сладкий. — И жить с ним страшно, и выставить, — вдруг прибьет?
Она достала из холодильника пакет абрикосового сока, налила два стакана:
— Хочешь? Или чего покрепче? А я вот теперь за здоровье будущего поколения… — Она выпила залпом, вытерла ладонью густые желтые усы. — И денег у него до черта, раньше все подарки дарил, а теперь придет вечером, кинет этак небрежно баксов пятьсот: на, Катюха, купи себе бельишка.
— Так ты считай себя женой нового русского, — Антонина Карловна налила себе коньячку, хряпнула в одиночку, полезла в коробку с ассорти, — или бандита. Они, бедные, тоже свое бельишко синяками отрабатывают.
Однако Катя шутки не приняла, нижняя губа у нее дрогнула, и она резко отвернулась к окну, чтобы не разреветься. В последнее время, как у всех беременных, глаза у нее были на мокром месте.
— Ну ладно, извини, не считай себя женой. Давай я тебе лучше сказку расскажу про мамашу твоего приятеля. — Астахова засунула в рот сливину в шоколаде и полезла в старомодный кожаный портфель за толстой пачкой ксерокопий. — А ты подумай, нужна ли твоему ребенку такая дивная наследственность. Может, как говорится, еще не поздно…
Она отодвинула рюмки и разложила на столе ксерокопии:
— Да, семейка, блин. Мамаша-то у Башурова, прости господи, пробы ставить негде. Хоть, говорят, и нельзя о покойниках плохо, но… В общем, одно слово — оторва гнойная.
Дела минувших дней. 1963 год
«Ну и Ташкент». У Ксюхи Башуровой по прозвищу Крыса вся спина под нейлоновой блузкой была мокрой. Горячие капли медленно скатывались между рябух к самому черному месяцу, а о лохматке даже и говорить нечего — насквозь пропотела. «Всех мандей сварю». Она незаметно почесалась, поправила под юбкой липнувшие к телу трусы, сморщив от бензиновой гари нос, проводила завистливым взглядом автомобиль, — за город, наверное, в речке купаться едут…
Стоял безветренный июльский вечер. Красный солнечный шар опускался потихоньку в сизое марево, от раскаленных домов потянулись уже длинные тени, а проклятая жара все никак не спадала. Может, и съем сегодняшний был поэтому такой лажовый.
«В жопу меня поленом, если Пашка опять не попала в цвет. — Крыса посмотрела на размякший асфальт, весь, словно сито, в дырках от ее каблучков, и от досады даже сплюнула. — Стоило преть здесь за нищак!»
Пашка, звавшаяся на самом деле Павлиной, значилась в Ксюхиных подружках: постарше ее годков на пять, родом из-под Коломны, за ласковый умелый язык прилипло к ней погоняло Облизуха. Клюшкой она была многоопытной и в знак признательности за предоставленную хату охотно делилась с Крысой всеми тонкостями древней профессии. И чего она ее сегодня не послушалась? Говорила же Пашка, на бане вся работа, нет, дура, поперлась на Невский, полвечера коту под хвост.
«Ладно, наверстаем, время еще детское». Ксюха отлепилась от фонаря и, слегка раскачиваясь на ходу, неспешно двинулась к Московскому вокзалу. Стройная, с красивыми ногами и высокой грудью, она то и дело ловила на себе мужские взгляды, но было это так, мацанье беспонтовое. А вот у аптеки на нее вполне серьезно положил глаз пожилой жилистый сморчок в приличном парусиновом костюме:
— Пардон, девушка, не скучно вам одной в такой вечер?
— Скучно, когда денег нет. — Крыса ослепительно улыбнулась и наманикюренными ноготками ухватила искателя приключений за локоток, а тот моментально приподнял шляпу из соломки:
— Трахтенберг Соломон Израилевич, художник. Интеллигент, одним словом. Однако в грязной, пропахшей красками комнатухе он сделался невыносим и долго выпытывал у Ксюхи, здорова ли она, как часто навещает дамского врача, и если подмывается, то сколько раз на дню. Когда же наконец, успокоившись, Трахтенберг завалил ее на диван, с ним случилась трагедия, и, толком девушку не поимев, Соломон Израилевич ее только обмусолил.
«Мельчает клиент». Поплевав, по обычаю, на почин, Крыса запихала четвертак за чулок и, обтеревшись не первой свежести полотенцем, начала энергично собираться:
— Ах, я забыла, меня мамочка ждет.
Художник был мрачен, попрощался сухо, переживая, видимо, за бабки; недаром говорят, что скорбь по собственным деньгам всегда самая искренняя.
— Бывай, квелый. — Ксюха выскользнула из мастерской Трахтенберга и продолжила свой извилистый путь к Московскому вокзалу. Невский, как всегда, был запружен до отказа, попадалось много пьяных — жара сказывалась. Безо всякого понта провиляв задом аж до самого бана, Крыса лукнулась прямиком в курсальник — перышки почистить. Скоро, наштукатуренная и свежеподмытая, плеснув между грудями «Серебристым ландышем», она элегантно двинулась к парапету.
На майдане, как всегда, было многолюдно: шлындали пьяные в умат политруки, искали хорька любители женских прелестей, а дыбившиеся честные ухалки, изображая зазной, крепко держались за своих хаверов. Порева же в это время на бану было немного, — большинство отчалило на заработки к морю, так что на парапете всего лишь не больше десятка бикс вяло тусовалось в ожидании рижского поезда. Пахло обильным, густо сдобренным духами девичьим потом, горлодерно дымились феки.
Ксюха глубоко вдохнула родные ароматы, глянула по сторонам и особой, вихляющей походкой плавно вписалась в сплоченные блядские ряды. Чужим здесь приходилось несладко.
— Ну что, лялька, как поработалось? — Не обидно оскалившись, Пашка протянула ей размякшую конфетину «Мишка на севере». — На, подсласти житуху горькую.
Из себя была она фуфленкой шкапистой, задастой, с круглой рожей и выдающейся витриной, и, пребывая в неизменном статусе трехпрограммной-цветной, пользовалась у клиентов успехом. Неподалеку от нее степенно слизывала с палочки эскимо центровая Валерка, классно прикинутая блондинистая хриза, сверхурочница и доппаечница, суперсекс, одним словом. Однако поговаривали, что, несмотря на френговскую рекламу и продетое сквозь чесалку колечко, была она в натуре коблом и уплывала только при лэке.
— Эй, гражданин, развлечься не желаете? — Какая-то незнакомая Крысе сявка неумело пыталась замарьяжить очкастого пенька с угольником, у столба яростно чесалась подхватившая неуловимых мстителей Верка Красивая, прозванная так из-за поцелуев любимого на роже, а следил за всем этим кухтрестом милицейский сержант Шестипалов. Смотрел он на блядей с отвращением. Будучи кусочником и шпидагузом, женщин страж закона не жаловал, звал их двужопыми тварями и интересовался только в смысле получения раздачи, когда клеили они псов на лапу.
Наконец где-то неподалеку пронзительно загудело, встрепенулись, изготовившись к работе, бановые шпаны, и Пашка повела картофелеобразным шнобелем в сторону перрона:
— Приплыла река.
Толпа встречающих дрогнула, заскрипели колесами тележки носильщиков, вокзальные воры принялись в суете работать писками — остро заточенными по краю монетами.
Однако у Крысы началось все не очень кучеряво. Едва она запунцевала высокого курата, судя по рекламе, фраера лакшового, и, решив раскрутить его по полной, ломанулась в привокзальную гостиницу, как сразу же случился облом: на местную кухарку наехали менты, и та ни за какие бабки на хавиру не пустила. Пришлось Ксюхе волочь клиента в ресторанную подсобку и там, в условиях антисанитарии, по-рыхлому читать сосюру.
«Вот сука грязная». Сразу же вспомнив, что хитрожопая Валерка снимает хату неподалеку от вокзала, Крыса сплюнула и грязно выругалась. Однако вскоре состав из Риги отогнали на запасный путь, и все устроилось наилучшим образом. Негромко захлопали двери вагонов, давая убежище жрицам любви с их истомившимися спутниками, зазвенели стаканы с прозрачной как слеза, продаваемой втридорога водочкой, и многие проводницы с чисто прибалтийским шармом принялись совмещать свою основную профессию с древнейшей.
А между тем Северную Пальмиру окутала теплая летняя ночь. Городские шумы постепенно затихли, воздух сделался свеж, а в залы ожидания тихонечко потянулись мойщики — воры, имеющие дело с заснувшими пассажирами.
К полуночи Ксюха уже успела дважды побывать в гостеприимном купе рижского скорого и решила немного передохнуть. Выбравшись на перрон, она неторопливо направилась к буфету, но уже возле самых дверей кто-то придержал ее за локоть.
— Дорогая, на кларнете поиграем? — Роскошный грузин в белых штанах распушил в ухмылке усы. — Соглашайся, дорогая, бабок отмусолю, белым вином подмываться будешь.
На большом пальце правой руки у него был наколот знак воровского авторитета — летящий орел, из-под ворота рубахи густо кучерявилась шерсть.
— Я сулико не танцую. — Соврав, Ксюха быстро пошла прочь, а любитель анального секса, махнув рукой, направился к безотказной, как трехлинейка, Пашке. Та всегда работала по принципу: нам каждый гость дарован Богом.
Ввиду ночного времени народу в рыгаловке было немного: изрядно пьяный старлей-подводник давился макаронами с возбужденной сосиской, сарделькой то есть, да солистка Клавка в обществе каких-то девок неторопливо хавала пломбир, заедала, видимо, гормоны.
— Зинуля, свари кофейку. — Крыса хрустнула рублем, протянула его буфетчице. — Как всегда.
Как всегда — это двойной и сахару побольше. Заев кофе шоколадиной «Ноктюрн», Ксюха подновила губы, мазнулась духами и со свежими силами отправилась работать.
Ходить ей пришлось недолго. Неподалеку от пригородных касс за ней увязался толстячок, в дорогом костюме, очкастый, судя по всему, пыженый соболь.
— Полюби меня, киса. — Мужик был вгретый, благоухал хорошим коньяком и «Шипром», а из кармана у него торчала настоящая шариковая авторучка. — Сделай письку ковшичком.
— Да хоть брандспойтом пожарным. — Ксюха ухватила клиента за рукав и, быстро подтащив к отстойному составу, особым образом постучала: — Лайма, это я, Ксюха.
Вообще-то проводницу звали Хельгой, но дверь все равно открылась, и толстый, как пивная бочка, рыжий кондюк Виестур, служивший еще и сутенером при своей напарнице, растянул в улыбке щербатую пасть:
— Она очень, очень занята. — Махнув рукой куда-то в глубь вагона, он смачно заржал. — Очень важным делом.
Они прошли полутемным коридором в конец вагона; почти все купе были заняты, слышались звон стаканов, смех, постельная суета, громкие сладострастные стоны. Наконец, открыв дверь специалкой, Виестур затряс тройным подбородком:
— Бог в помощь. Желаем чего-нибудь?
— Мы желаем чего-нибудь, дорогой? — Крыса нежно прижалась к клиенту и, когда тот вытащил из лопатника червонец, повернулась к кондюку: — Водочки нам с черным бальзамчиком.
Тот моментально вернулся с заказом; обслуживание здесь было поставлено хорошо.
— Иди сюда, моя сладенькая, — выжрав полбутылки адской смеси, очкастый сделался нежен, — я тебе на попке бригантину нарисую.
«Ага, щас тебе». Быстро раздевшись, Крыса аккуратно сложила одежонку и занялась клиентом вплотную. Поначалу тот реагировал слабо, потом все же раздухарился, даже смог с третьего захода пропихнуть свое хозяйство в Ксюхину скважину и, страшно этому обрадовавшись, принялся ритмично вихлять толстым задом:
— Ну ковшичком ее, родимую, ковшичком!
«Тяжелый, боров». Чтобы клиент опростался быстрее, Крыса крепко стиснула его за бейцалы, а тот вдруг, поперхнувшись, затих и всей тушей припечатал девушку к жесткой вагонной полке.
— Эй, папа, хорош дрыхнуть-то… — Ксюха с трудом освободилась из-под жирного распаренного тела и, принюхавшись, внезапно сморщилась от отвращения: эта пьяная свинья обгадилась! — Ну ты, мужик, даешь, оборзел в корягу! — Она попыталась опрокинуть недвижимого клиента на спину и тут только врубилась, что ворочает жмура: «Мама моя родная!» Нехуденькое мурло очкастого перекосило набок, из раззявленного рта тянулись слюни.
Дрожа как на морозе, Ксюха быстро оделась, вытащила из лопатника клиента деньги и рывком отодвинула купейную дверь:
— Виестур, сюда иди.
— А, мотор не выдержал, бывает. — Ничуть не удивившись, тот спокойно запрятал в карман отмусоленные Крысой червонцы и со знанием дела принялся дубаря одевать. — И заметь, срутся при этом обязательно, закон природы. — Он натянул покойнику шляпу до ушей и ловко прибрал шариковую ручку: — Возьму на память. Давай-ка оттащим его подальше от греха, поближе к забору.
Сказано — сделано. Никто на них не обратил внимания, потому как все занимались делом: бляди загружали котлованы, блатные обували лохов, менты за долю малую блюли. Невзирая на ночное время, великая страна стояла на почетной вахте, созидала светлое будущее. Дрыхнуть некогда, приказано строить коммунизм.
…А геомантам, пред зарей, видна
Fortuna major там, где торопливо
Восточная светлеет сторона…
А. Данте. Божественная комедия.
Чистилище, XIX, 4—6
— Чаю, Игорь Васильевич? — Давнишний приятель Чоха Абрам Израилевич Кац был лысым носатым здоровяком и всю свою сознательную жизнь занимался геофизикой. — Сейчас заварим, а то, знаете, брат, все эти пакеты — сплошное надувательство, дерьмо собачье. — Он непроизвольно глянул на клетку с волнистыми попугайчиками, где тоже экскрементов хватало, правда птичьих, и ринулся к серванту: — Давайте-ка с ликерчиком, абрикосовым, аспирант один прогнулся.
Порезали зачерствевший лимонный пирог, отхлебнули чайку, и хозяин глянул на гостя с любопытством:
— Так, говорите, домик старинный какой-то вам не по нутру? Ну вы эстет, меня вот вообще от совковой архитектуры блевать тянет, и ничего, терплю. Давайте-ка абрикосового лучше так, в натуральном виде.
— Квартирка меня, Абрам Израилевич, одна интересует. — Чох глотнул ликера и запил его огненно-горячим чаем. — Живет там семейка веселая, любое поколение копни: если мужик — вор или мокрушник, чекист; если баба — проблядь, пробы ставить некуда. Интересно мне стало, навел я справки. Оказалось, что у живущих в этом доме смертность на порядок выше, чем в округе, так же как и уровень преступности. Постоянно драки, взрывы, воровство, пожары. В подъезде раз в год кого-нибудь непременно изнасилуют. Даже вероятность умереть от гриппа там гораздо выше, чем в любом другом месте.
— Э, Игорь Васильевич, ничего нового вы не обнаружили. — Хозяин дома снисходительно улыбнулся и подлил гостю чая. — Давно известно, что Питер стоит на гнилом месте. Я уж и не говорю, что на костях людских, — почитай, тысяч сто угробил Петр Алексеевич, пока столицу возводил. Конечно, по сравнению с ГУЛАГом это тьфу, но, как говорится, пустячок, а приятно. Чувствуется. — Он протер запотевшие от горячего чая очки и медленно почесал огромное, как локатор, ухо. — В принципе здесь вообще ничего строить было нельзя, слишком уж много энергетически отрицательных участков. И кстати, уже в те времена существовали способы проверки мест на пригодность для проживания.
Многие районы сперва были забракованы, параллельно с молодым городом росли заброшенные пустыри, которые люди обходили стороной и считали обиталищем дьявола. Там почему-то и продукты портились, и болезни разные появлялись, и животные избегали этих мест, даже птицы не гнездились. Однако город рос, советы стариков постепенно забывались, и на месте пустырей строились новые дома, а напрасно: с геопатогенными зонами шутки плохи. Самое важное для здоровья — это место обитания.
— Знаем, знаем, — Чох улыбнулся и подлил хозяину, оседлавшему любимого конька, ликерчику, — слышали мы в свое время и про пуп земли, и про оракула дельфийского, и про культовые строения древних. А не могли бы вы, Абрам Израилевич, просто взять да и посмотреть, что ж такого особенного на том месте, где этот дом находится?
— Можно, конечно. — Кац вытер вспотевший то ли от горячего чаю, то ли от ликера лоб. — В прошлом году удалось составить карту подземного Питера; раньше-то, сами знаете, чекисты близко никого не подпускали, а теперь плюнули, не до того. Так вы, Игорь Васильевич, даже не представляете, — он с энтузиазмом откусил пирога, — это целый мир. Разломы, подземные потоки, заброшенные катакомбы, и все они являются по сути своей энергетически активными формами, влияющими на самочувствие людей. Но самое интересное в другом: интенсивность их излучения напрямую связана с космическими ритмами, есть даже специальная программа по расчету зависимости влияния от временных параметров. — Неожиданно он сделался мрачен: — Только придется подождать, потому как моя «трешка» ее не потянет. Завтра на работе просчитаю все, позвони вечерком. Так какой, говорите, у гадюшника-то адрес?
Наконец ликер допили, Чох посидел еще немного и начал собираться домой.
— Рад был видеть вас, Игорь Васильевич. — Хозяин крепко пожал гостю руку и на прощание одарил его дискетой. — Возьмите-ка, здесь все самое интересное по теме, вроде ликбеза.
— Спасибо, Абрам Израилевич, я на вас надеюсь. До завтра. — Чох окунулся в теплую вонь подъезда и, держась за перила, поспешил на свежий воздух.
Погода нынче не радовала: было промозгло и грязно, сплошной стеной валил крупный, тут же раскисавший под ногами снег. «На ментов бы не нарваться». Профессор сунул в рот термоядерную подушечку «Арктики», передернув плечами, полез в выстуженный салон «Волги»; дожидаясь, пока пробудится обогреватель, он успел сделаться трезвым как стеклышко, будто и не пил совсем. Слава тебе, Господи, наконец-то пошел теплый воздух, мотор затарахтел ровнее, и, стронув с места сарай на колесах, Игорь Васильевич без приключений добрался до дому.
— Обедать будешь? — Супруга, вытирая красные от стирки руки, выглянула из ванной. — Борщ украинский, с салом и чесноком.
— Спасибо, солнце, я попозже. — Чох чмокнул спутницу жизни во влажное распаренное ухо и сразу направился в кабинет.
Кабинет, конечно, громко сказано, так, закут два на три, куда еле помещались компьютер и диван. Стены комнаты были увешаны личными вещами хозяина: восьмиунцовками, в которых давным-давно Игорь Васильевич выиграл первенство среди вузов; шкурой медведя, убитого в честном бою, «пальмой»[92]; вырезками из газет, дипломами, фотографиями. На полке пылились обвязанная черным поясом каратэга и синоби седзоку — маскировочный костюм ниндзя, а на полу, под диваном, стоял железный ящик с помповым «Моссбер-гом-500».
— Глаша, Глаша, Глаша! — Доктор наук открыл ящик стола и зашуршал бумажкой от сахара-рафинада. — Где ты, девочка моя?
В ответ раздался писк, и из-под дивана выкатилась здоровенная упитанная крыса с умной усатой мордой и длинным розовым хвостом. Она подбежала к самой ноге Чоха и ловко поднялась сусликом — давай сахар-то, давай! Жила хвостатая в его комнате уже давно, получая персональную пайку, особо не хулиганила и жутко уважала сладкое. Вот и сейчас, шустро ухватив лапами кусочек «белой смерти», она тут же принялась его грызть. Снова пискнула, блеснула бусинками глаз и ловко потащила сахар в нору: хватит, пообщались.
— Ну ты и крыса. — Игорь Васильевич сделался серьезен, опустился в стоявшее перед компьютером кресло. Вжикнула прочитанная дискета, негромко зафыркал струйный принтер, и, усевшись по-американски — нога на ногу, — Чох принялся читать распечатку, сразу, к слову сказать, узнав много чего полезного. Кац был абсолютно прав, говоря об энергетической структуре Земли как о чем-то крайне интересном и загадочном.
Еще в тридцатых годах французский физик Ф. Пар открыл с помощью биолокации активную глобальную сеть с ячейками размером четыре на четыре метра, ориентированными по магнитному меридиану. Она разделяет поверхность Земли на «больные» и «здоровые» зоны. Длительное пребывание в неблагоприятном (геопатогенном) месте приводит к нарушению функционирования человеческого организма, то есть к болезням.
Позже выяснилось, что существует целый ряд различных геобиологических сетей. Так, немецкий ученый Виттман исследовал звенья глобальной системы, имеющие размеры шестнадцать на шестнадцать метров и ориентированные как ромбы с большей осью в направлении север — юг. Затем его соотечественник Хартман обнаружил сеть с размерами элементарных ячеек два на два с половиной метра, а ученый из Баварии Курри открыл геобиологическую сеть с размерами составляющих пять на шесть метров.
Вопрос происхождения и физических свойств глобальных сетей пока неясен. Но уже известно, что они состоят из незримых потоков геомагнитного излучения, которые обычно проявляют себя в местах пересечения подземных водных течений. В таких местах наблюдается повышение ионизации воздуха, усиление радиоактивного фона, увеличение потенциала атмосферного электричества и другие изменения геофизических параметров среды, оказывающих влияние на психофизиологическое состояние людей.
Геобиологическая сеть связана и с космическим излучением. Проходя через ионосферу, в результате взаимодействия с геомагнитным полем Земли оно, как видно, претерпевает изменения и проходит сквозь атмосферу не сплошным потоком, а в виде полос. Существуют, например, последние, названные по имени их исследователя Шульги, которые связаны с излучением зодиакальных созвездий.
Особенно сильное влияние на живые организмы оказывают места пересечения — узлы геобиологической сети. Существует предположение, что они поляризованы и порождают два вида эманации — положительный и отрицательный, — по-разному влияющей на человека.
С древнейших времен люди осознали важность своего местонахождения и устанавливали границы владений (полей, селений, святилищ) с помощью геомантии, то есть искусства прорицания по земле.
Так вот, уже тогда влиянию подземных потоков придавалось огромное значение, и святилища всегда строились в местах их пересечения. Мегалитические кольца и ряды камней располагались точно над сложной системой водных артерий, а под алтарями древних язычников обязательно находились пересечения подземных течений.
Открытие Гурвичем слабой митогенетической эманации, представляющей собой свечение биологических объектов в ультрафиолетовой области, позволило осмыслить проблему геопатогенных зон в несколько другом аспекте. По-видимому, геобиологическое влияние Земли определяется наличием организованного сложным образом электромагнитного поля крайне слабой напряженности, суть информационного. Оно биологически активно и особым образом влияет на человеческий организм.
Нетрадиционное же, уходящее корнями в практику древнеиндийских, халдейских и египетских жрецов знание рассматривало биосферу Земли, или Планетного Гения, как живой организм и в соответствии с этим полагало, что существует сто двадцать основных форм физического существования людей. Считалось, что для определения самой энергетически эффективной для данного человека точки он должен был обследовать геобиологическую сеть с площадью ячеек примерно семьдесят тысяч квадратных километров. Однако, кроме того, существует еще и время силы, это места пересечения Земли с энергетическими зонами Солнечного и Галактического Гениев.
«Нет уж, мистика на голодный желудок — это не для меня. — Игоря Васильевича сразу же резко потянуло на физический план, и, хотя напечатанного оставалось еще до черта, он поднялся с кресла. — Интересно, борщ не остыл еще, с чесночком и толченым салом?»
В отличие от желудка истина могла и подождать.
Погода была — хороший хозяин собаку не выпустит, однако эгидовских псов метеорологические условия не касались, они служили родине. Степашкин поводок был зажат в руке у Дубинина, Филя же, закрутив кренделем мокрый хвост, с гордым видом жался к ногам Пиновской и, чтобы как-то согреться, временами кидался вслед за проходящими машинами.
Дело происходило на Васильевском, у дома гражданки Петренко, эгидовцы проводили наружное наблюдение и в целях конспирации выдавали себя за любителей-собаководов. День угасал, быстро темнело. С неба хлестали упругие струи, скатывались с крыш бурлящими потоками, с залива задувал балтийский ветер, рвал провода, гудел в чердачных окнах, гнал волны по Неве. Все говорило о предстоящем наводнении.
Уже машины включили фары, в домах загорелись окна, на улицах — фонари. На тротуарах не было ни души, только какой-то пьяный гражданин в лыжных ботинках, ватнике и с букетиком вялых хризантем, вынырнув из-за угла, подошел к Пиновской, криво улыбнулся беззубым ртом:
— Девушка, а, девушка! Можно вам задать вопрос?
Его шапка-пирожок совершенно размокла и напоминала издохшую пару недель назад кошку.
— Попробуйте, но отвечать на него будет мой волкодав. — Марина Викторовна улыбнулась, сделала знак Филе, тот грозно зарычал, оскалился, и гражданина сразу след простыл, только кивнули на прощание хризантемы.
— Ловко вы его. — На шум подошел Дубинин, дав собакам обнюхаться, принялся набивать любимую трубочку. — Пора подумать о лодке, наверняка будет наводнение: уровень воды уже зашкалил ординар.
Закрываясь зонтиком от стихии, он чиркнул спичкой, запахло жасминовым дымом, — табачок у Осафа Александровича был легонький, турецкий.
— Это у вождей наших уровень глупости зашкаливает ординар. — Пиновская вздохнула, сунула в рот подушечку «Дирола». — Строили дамбу, не достроили. Денег извели горы, всю экологию изгадили, а толку… Уровень воды повышается, в отличие от уровня жизни…
Она не успела договорить. Раздался грохот распахнувшейся двери, собаки заскулили, прижали уши, и из подъезда появился Берсеньев; как и в прошлые разы, он двигался словно сомнамбула, загребая ногами по асфальту. Следом за ним показалась Петренко; она, как обычно, тихо плакала и несла сумку с одеждой: на Михаиле Васильевиче был лишь шелковый халат с надписью «Чемпион» и мягкие домашние тапочки без задников «ни шагу назад».
— Больной человек, психотик. — Дубинин покачал головой, соболезнующе причмокнул губами. — Такое не лечится.
Похлюпав выкуренной трубкой, он ловко выбил ее о каблук и убрал в карман, на душе у него сделалось нехорошо: связались с убогим.
— Да, маниакальный психоз, навязчивая идея. — Пиновская согласно кивнула, потрепала Филю по хребту. — Ученость — вот беда, ученость — вот причина. Помните, Осаф Александрович, как монахи-доминиканцы вздумали изучать китайские премудрости? Сразу головками тронулись. А ведь что китайские, что египетские, хрен редьки не слаще. Взять хотя бы профессора этого, Чоха, он разве нормальный? Только и разговоров что о фараонах, гробницах и иероглифах, психотическая личность. Я думаю, что это близость с Петренко так повлияла на Берсеньева. Маниакальный психоз — вещь заразная.
Они подождали немного, но едва собрались продолжить наблюдение, как из рации послышалось:
«Отбой» — и прошла команда о возвращении на базу.
— Ну вот и ладно. — Дубинин шмыгнул озябшим носом, шумно высморкавшись, улыбнулся Пиновской. — Давайте я возьму Филю, у вас, наверное, руки устали?
— Спасибо, Осаф, вы настоящий друг. — Марина Викторовна тоже улыбнулась, отдала ему собачий повод, и они поспешили за угол, там, в автобусе прикрытия, их ждали Фаульгабер и группа поддержки. Из приоткрытого окна слышалась задорная частушка:
А на полу в думской уборной
Депутат лежит холодный,
У него оторваны
Половые органы.
Великан, приласкав ручищей кружку с кофе, разгадывал кроссворд в «Вестнике демократии», Толя Громов играл с самим собой в покер на щелбаны, Катя Дегтярева разглядывала «Космополитен», хмурила соболиные брови: красавицы называются! Ни падать не умеют, ни передвигаться «лесенкой», ни подъем переворотом сделать по полной боевой. Ни суплеса, ни мускулатуры. Дешевки.
Услышав собачий визг, она схватила полотенце и первым делом кинулась к Степашке, стала вытирать ей лапы и массировать живот, та вскоре должна была щениться. Филя тут же получил порцию питательного супа, чуть теплого, чтобы не заварить чутье, и, благодарно завиляв хвостом, энергично встряхнулся, в нагретом салоне от него шел пар.
— Хорошо тут у вас— Пиновская и Дубинин нырнули в автобус, усевшись, блаженно вытянули уставшие ноги. — Ташкент.
Глотните. — Кефирыч налил им огненного кофе, порезал торт «Поморский» и, с хрустом сняв пробу, скомандовал водителю: — Давай на базу, в темпе вальса.
Долетели быстро, с мигающими фарами, под вой сирен и проблески сигнальных маяков, в туче радужных водяных брызг.
— Дежурный, ружпарк открывай. — Спецназовцы пошли разоружаться, Дегтярева занялась собаками, а Пиновская и Дубинин, как были мокрые, разомлевшие после кофе и «Поморского», отправились наверх к шефу.
Плещеев был задумчив и мрачен. Он только что вернулся из высоких кабинетов, где ему сказали без обиняков: «Довольно онанировать, Сергей Петрович. Москва жмет, а ты все тянешь кота за яйца. Быстренько сочини сказку, что Берсеньев — это замаскировавшийся Башуров, проводи отстрел и радостно рапортуй. А то ведь Москва бьет с носка, можно самим без яиц остаться».
«Нет уж, все мое пусть будет со мной». Плещеев сурово нахмурился, не спеша закурил и, выдержав паузу, указал подчиненным на кресла:
— Довольно онанировать, господа…
Дела минувших дней. 1966 год
— Себе оставь, пригодится. — Ксения Башурова, давно уже махнувшая неизящную кликуху Крыса на вполне цивильный псевдоним Петрова, осчастливила топчилу червонцем и элегантно вылезла из расписухи.
Стоял погожий летний вечер, в скверике вокруг цветов сирени жужжали пчелы, от нагретого тротуара пахло асфальтом и суетой.
На воротах сегодня торчал дядя Петя — строгий взгляд, благородная седина над ушами, не то полковник, не то капраз в отставке. При виде Башуровой он вроде бы честь отдал даже и моментально распахнул дверь, мол, милости просим. А ведь было время, и поревом крестил, и насчет бабок напрягал, сволочь лампасная.
Чувствуя, что на нее обращают внимание, Ксения остановилась перед зеркалом и, поправляя прическу, быстро глянула по сторонам. Что-то громко лопоча по-своему, из автобуса кучно выгружались узкопленочные, скорее всего лямло, у мимозы порядка побольше, возле киоска с сувенирами пара черноволосых фирмачей — френги или макаронники — вяло мацали русских матрешек. На диване в углу холла затаился старший лейтенант Коновалов, — что, гнида ментовская, усох насчет приставки?
«Покатит, вывеска клевая». Башурова оторвалась от зеркала и хорошо поставленной походкой, от бедра, вальяжно двинулась в направлении ресторана. Она была в английском светло-голубом костюме, строгом, правда, только с первого взгляда. Обтягивающая юбка красноречиво намекала, что ноги под нею красивы и длинны, а кружевная блузка под изящным жакетом нисколько не скрывала отсутствия бюстгальтера. Такой уж у Ксении был стиль — развратно-академический, это пусть сявки таскают черные чулки в крупную сетку и прозрачный нейлон на голое тело, а солидным мужчинам больше нравятся женщины загадочные и с первого взгляда неприступные.
Народу в заведении было достаточно. Сновали между столами халдеи, на сцене уже лабали, однако было пока что не до танцев, — интуристы с увлечением ужинали. Хрустели жареной осетринкой, ели блинчики с черной икрой, наваливались на буженину, поросенка с гречневой кашей жрали и умилялись: а ведь и в самом деле хорошо в стране советской жить!
«Шелупонь». Окинув взглядом жующую толпу, Башурова оценивающе прищурилась и, улыбаясь, привычно двинулась проходом в глубину зала. Неизвестно откуда вывернулся мэтр Владимир Андреевич — бухарик, взяточник, по морде видно, что стукло комитетское, — изящно склонил плешивый пробор:
— Выглядишь, Ксюша, очаровательно. Вон там, в углу.
— Спасибо, Вовчик. — Сверкнув бриллиантами в ушах, она повернула голову и невольно вздрогнула: за столом сидел в одиночестве здоровенный черный болт. Запивая мясо холодненьким каберне, он с аппетитом поедал свиную бастурму.
— Приятного аппетита. — Мэтр как-то странно посмотрел на негра и, отодвинув стул, оглянулся на Башурову: — Прошу вас, сейчас пришлю официанта.
— Спасибо. — Ксения уселась и, скользнув глазами по меню, улыбнулась сотрапезнику: — Извините, вы случайно салат из крабов не заказывали? Съедобный?
— Очень вкусный. — Кожа у негра была цвета переспевшей сливы, лилово-фиолетовая, а по-русски он изъяснялся вполне сносно, густым басом. — Вы во всем так осторожны?
— Как говорил Омар Хайям, не ешь что попало и не люби кого попало. — Башурова многозначительно посмотрела на гостя из дружественной страны и скомандовала подскочившему халдею: — Салат, крылышко цыпленка и маслины, только чтобы непременно были черные испанские. И томатного сока отожмите в большой фужер.
— Будет сделано. — Официант удалился, а негр, потягивая свое каберне, посмотрел на Ксению заинтересованно: — Вы активистка общества трезвости?
Он явно прибыл из той части Африки, где строить коммунизм не собирались, — костюм на нем был дорогой, сверкали алмазами запонки, в перстне багровыми сполохами сияли рубины.
— Отчего же? — Башурова отпила маленький глоток томатного сока и, изящно промокнув губы салфеткой, занялась салатом. — Был бы повод достойный.
— Тогда давайте за знакомство. — Негр явно обрадовался и осторожно налил каберне в чистый бокал. — Отличное вино, рекомендую, говорят, нейтрализует радиацию. Меня зовут Алсений.
— Звучит необычно. А мое имя Тамара. — Прищурившись, Башурова покрутила в руке бокал с кровавой кислятиной, посмотрела на свет, пригубила. — Красивый оттенок. Вы, Алсений, танцуете?
Тем временем весьма кстати лабухи заиграли что-то медленное.
— О, конечно, — с готовностью поднявшись на ноги, негр принялся выдвигать из-под дамы стул, — с удовольствием.
Плавно закружилась Ксения со своим черным партнером в белом танце, нежно прижимаясь к нему то высокой грудью, то волнующе упругим бедром, и вывороченные губы Алсения ласково коснулись ее уха:
— Ах, Тамара, вы восхитительны.
С фронта врубился черножопый, в цвет попал: нынче в натуре была она не чеканка какая-нибудь шелудивая, а чамовитая изенбровая бикса, слегка путанящая на пользу отечества: маникюр, педикюр, эпиляж, макияж, частокол доведен до нужных кондиций, даже волосня на лоханке особым образом подстрижена и надушена. Не сразу, конечно, удалось так высоко взлететь, всякого дерьма нахлебалась вволю.
Года два назад все бановые биксы на Московском вокзале попали под облаву. Пашку откомандировали на сто первую версту — кукурузу разводить, а Крысу отмазал субчик один, с тем чтобы фарт свой та отработала передком. Вскоре он отпулил ее в счет замазки центровому халдею Абрашке, успешно совмещавшему профессию шестерки со статусом валютного шмаровоза. Нахватавшись верхов, стала Крыса потихоньку путанить, однако, как говаривали древние, все в этом мире течет, все изменяется. На шмаровоза наехали менты, и он отчалил в места не столь отдаленные, а Ксюха доблестно влипла в дерьмо покруче: свой недремлющий глаз на нее положили чекисты.
Когда однажды коленно-локтевым манером ублажала она заморского гостя, внезапно щелкнул замок и в номер пожаловала делегация — два хобота с хмарой.
— О, майн готт! — Фирмач поперхнулся, сразу утратив потенцию, и со страху едва не накрылся копытами. Однако по нему лишь скользнули косым взглядом, в оборот взяли Крысу. Навели с ходу шмон, надыбали две сотни баксов — вот лимонка позорная, не успела слиться! — и, выведя из позиции прачки, повезли на черной «Волге» в дивное серое здание. Говорят, такое высокое, что из подвалов его видна Колыма.
«Писец приканал, затрюмуют за грины». Крыса приготовилась к самому худшему, даже пустила скупую девичью слезу, однако вышло все наоборот. Привели ее в кабинет совсем не страшный: фикус разлапистый в бадье, вождь бородатый в рамке со стены смотрит. Выслав хаверов за дверь, тетка усадила Ксюху перед собой, мол, тащишь ли, лакшовка, куда попала? А чтобы та надолго в распятие не впадала, представилась:
— Майор Снобкова, помощник начальника пятого отдела УКГБ СССР по Ленинградской области.
Назвалась и тут же стала Крысе перспективы рисовать: про статью злую, восемьдесят восьмую, валютную, про самый гуманный в мире советский венец да про зону женскую, с кабанами, скрипками да продолговатыми, туго теплой кашей набитыми мешочками. Одним словом, довела до расстройства бедную девушку, а когда та пустила слезу вдоль бедра, ласково так намекнула, что у матери-родины сердце доброе и зла на раскаявшихся она не держит. Только надо сильно-сильно полюбить эту счастливую землю, имя которой Страна Советов, и, крепко уперевшись рогом, высокое доверие оправдать.
Крыса, не будучи пробкой, вписалась в тему с легкостью:
— Для любимой отчизны отдам сокровенное!
Не глядя подмахнула заручную, окрестилась кликухой Петрова и, проводив заявившихся от переживаний «гостей», отправилась служить державе.
Работа предстояла непростая, деликатная: трахаться с кем прикажут, зато в свободное время снимай для личной пользы кого угодно, слова плохого не услышишь. Конкуренции нет и в помине, официанты стелются травой, спецура вообще в твою сторону не смотрит, понимают, гады красноперые, что человек ты теперь государственный, а на кого конкретно пашешь в данный момент, на себя или на державу, это уже не их собачье дело. Словом, служа родине лоханкой, политику партии одобряла Крыса всем сердцем, и в душе ее царила гармония.
Между тем лабухи иссякли, и негр, припав сизыми максами к руке Ксении, потянул ее назад к столу. За разговорами выпили бутылку игристого, черт знает почему названного советским шампанским, съели калорийнейшее ленинградское мороженое, и как-то само собой получилось, что к себе в номер Алсений отправился в обществе Ксении.
Щелкнул выключатель, повернулся ключ в замке, а где-то, невидимые глазу, ожили кинокамеры, и, чтобы предстать перед ними не только в инфракрасном спектре, Башурова нежно обняла нефа за талию:
— Алсений, мне больше нравится при свете…
Тот, однако, ее уже не слышал — тяжело дыша, принялся срывать с Ксении одежды и, быстро стащив с себя костюм, опрокинул ее животом на стол. Это только цветом рожи напоминал он фиолетовую сливу, а болт у черного болта был темно-розовый — огромный, вздыбленно-изогнутый. Когда он принялся свое хозяйство в Башурову вгонять, та закричала вроде как от боли, пускай запишут, хуже не будет.
Всю ночь напролет порочный сын Африки изводил животной страстью русскую девушку, а когда вернулся поутру из душа, ее и след простыл, — видимо, компромата уже было собрано достаточно. Покрутил черный болт в недоумении курчавой башкой своей, оскалился белозубо и, радуясь разливавшемуся за окном рассвету, запел что-то басом, не подозревая даже, что тащившаяся в рябухе Башурова тоже находилась в настроении превосходном, — компромат, должно быть, получился что надо.
И… восстал Каин на Авеля, брата своего,
и убил его…
(Бытие 4:8)
За окном было тоскливо — серым-серо от породнившегося с грязью снега. «И скучно, и грустно, и в койке пусто». Антонина Карловна тяжело вздохнула, задернув занавесь, вернулась к столу. Настроение было хуже некуда. Во-первых, коты вчера сожрали красавца вуалехвоста, имевшего неосторожность подняться из глубины аквариума за кормом. Во-вторых, глубокую трещину в личной жизни до сих пор заделать никак не удалось. А в-третьих, что самое поганое, на взятке сгорел прямой начальник Астаховой, и стать полковницей в ближайшее время ей уже не светило. Эх, жисть-жистянка…
«На пенсию бы уж скорей, что ли…» Закурив, она заперла дверь кабинета, ткнула в розетку кипятильник и в ожидании чая принялась раскладывать на служебном столе карты: где же ты, червонная королева, нежная и ответная на ласку? Ни черта подобного — выпадали исключительно грубые мужицкие хари. «Нет в жизни счастья. — Презрительно посмотрев на трефового короля, слепленного из двух одинаковых отвратительно усатых половинок, от внезапной мысли подполковница забыла про чай, и рука ее сама потянулась к телефону. — Господи, как же все, оказывается, просто!» С полчаса она сидела у аппарата, потом оставила боевой пост и скоро, оседлав частника, уже стояла перед обшарпанными дверями, над которыми значилось безрадостное: «Детский дом-интернат».
Пахло здесь карболкой, обреченностью и бедой, а визит Антонины Карловны ни у кого удивления не вызвал.
— Вы насчет Криулиной? — И. о. заведующей, морщинистая пожилая брюнетка, мельком взглянула на милицейский документ, вздохнув, нервно сунула руки в карманы халата. — Так вроде бы суд уже был, восемь лет ей дали…
— Да нет, бог с ней, с Криулиной. — Подполковница посмотрела на притулившийся в углу холодильник «ЗИС» — Господи, сколько же ему лет? — и, не спрашивая, уселась. — Меня интересует ваш бывший воспитанник, Михаил Васильевич Берсеньев.
— Ах вот оно что… — Заведующая поднялась из-за стола и, оказавшись вдобавок ко всему колченогой, неловко пошагала к дверям. — Подождите, пойду узнаю насчет ключа. А то он был на связке У бухгалтерши, ее ведь тоже того… — И, сделав неопределенный жест рукой, она захромала по коридору.
На стене негромко тикали часы с выцветшей надписью по кругу: «Пятьдесят лет Октябрю», в углу на разъехавшихся ножках скособочилась огнеопасная «Радуга». «Да, обстановочка. — Астахова вздохнула, достала было сигарету, но передумала. — Мрак». Наконец ключ отыскался, и, двинувшись за заведующей следом, Антонина Карловна скоро очутилась в подвале, в котором было тепло и сыро. Под ногами хлюпала сырость, пахло крысами и болотной тиной. Миновав ржавые залежи кроватей, поверх которых прели свернутые рулонами матрацы, они остановились у железного стеллажа.
— Какой, говорите, год выпуска-то? — Заведующая поднялась на цыпочки, разворошила стопку папок и, поднеся одну из них к лицу, близоруко сощурилась: — Вот он, Берсеньев Михаил Васильевич собственной персоной. Если хотите, идите наверх, там светлее.
— Ничего, мне недолго. — Астахова придвинулась к грязной, тускло мерцавшей из-под пыли лампочке и принялась шуршать листами. — Ага, вот, в годовалом возрасте после смерти родителей Мишаню отправила в детский дом его бабушка по причине невозможности ухода. А проживала старушка по улице Халтурина, дом такой-то. Спасибо большое. — Антонина Карловна вернула папку заведующей и вдруг почувствовала горячее желание убраться отсюда побыстрее. — Не провожайте, я сама.
На улице было все так же — сыро и пакостно. Вечерняя мгла уже опустилась на городские улицы, гнойный свет ртутных ламп разгонял ее лишь частично. «Да, тяжелое детство было у Мишани…» Астахова покурила, села в троллейбус и через полчаса очутилась в небольшом дворике на Миллионной улице.
Поднявшись на второй этаж, она остановилась перед дверью, косяк которой был облеплен доброй дюжиной звонков, и, не обнаружив ни одного, связанного с семейством Берсеньевых, нажала на первый попавшийся. Было слышно, как в глубине квартиры загудело, затем раздались тяжелые шаги, и низкий женский голос спросил:
— Вам кого?
— Открывайте, милиция. — Подполковница поднесла к глазку обложку своего удостоверения, щелкнул замок, и она очутилась в длинном, теряющемся в полумраке коридоре.
Перед ней стояла настоящая русская красавица — пышная, с косой, румяная, широкоплечая, прямо-таки девушка с веслом в теплом стеганом халате. Посмотрев на ее мощный бюст, Астахова улыбнулась:
— Скажите, а что, Берсеньевы не живут здесь больше?
— Это я не знаю. — Красавица повела под халатом могучим бедром и наморщила крупный, в черных точечках нос. — Мы с супругом тут всего с неделю как прописаны. У Пантюховых вам спросить надо, у деда ихнего, он давно здесь живет. Вон их комната. — Красавица ткнула пальцем в соседнюю дверь и белой лебедью поплыла к высунувшемуся в коридор супругу, а подполковница, дивясь и покачивая головой, постучала.
Дед Пантюхов действительно был стар, почитай девятый десяток разменял, однако с ним Астаховой пообщаться не довелось.
Дело в том, что сын его, Егор Семенович, тоже хорошо помнил Берсеньевых и, будучи человеком хлебосольным, усадил подполковницу за стол, рассказав за чаем нижеследующее.
Пантюховы были коренными питерцами, в этих вот хоромах семейство их проживало еще с революционных времен, да и теперь, к слову сказать, перспектив выехать из коммуналки тоже не предвиделось, — пока ни один новый русский глаз на нее не положил, дом-то капитального ремонта требует. Так вот, где-то в начале шестидесятых в двух самых дальних по коридору комнатах поселились Берсеньевы — муж с женой и теща. Глава семейства — военный летчик, майор, супруга — операционная сестра в роддоме, мамаша ее на почетном отдыхе. Все хорошо, только детей у них не было. И вот вдруг раз — появился у них наследник, горластый такой, Мишкой звать. Катали его всем семейством в коляске, нарадоваться не могли, а тут еще майор «Москвича» купил, бежевого такого, вообще полный ажур. Только через эту машину и хлебнули они лиха. Повез как-то майор жену с сыном в гости, ну принял, конечно, на грудь да и влетел на всем ходу под «МАЗ» — один только Мишка и остался жив, чудом. Теща с горя в лежку, через полгода ее совсем кондратий хватил, а пацаненка, соответственно, отправили в детский дом. Такая вот история.
— А не скажете, Егор Семенович, — Антонина Карловна намазала печенье толстым слоем малинового джема и принялась за вторую чашку чая, — в каком роддоме Мишина мать работала?
— Доподлинно помню. — Улыбаясь от возможности помочь хорошему человеку, Пантюхов распушил седые, завитые кверху усищи. — На Петроградской, меня как-то майор подвозил в ту сторону.
Вроде бы делать здесь уже было нечего, однако, чтобы хозяев уважить, Астахова торопиться не стала и поднялась, только когда беседа за жизнь иссякла:
— Спасибо за чай, вы мне очень помогли.
Следующий день выдался хлопотливым. Прямо с утра на службе случился жуткий завал, а едва, одолев напасть, Антонина Карловна решила расслабиться, как нагрянули хмыри из прокуратуры — душу мотать. Битый час подполковница строила куру, прикидывалась шлангом, крутила восьмерины: мол, не знала, не догадывалась, не брала, так что в роддом на Петроградскую сумела вырваться лишь после обеда.
— Я к заведующей. — Показав в приемном покое удостоверение, она получила халат, краткий разъяснительный инструктаж и направилась на второй этаж. Заведующая отыскалась в ординаторской, в конце коридора.
— Добрый день, как мне найти Светлану Васильевну? — Астахова, постучав, заглянула в кабинет.
— Проходите, это я. — Пожилая осанистая дама поставила на стол чашку с кофе и внимательно посмотрела на гостью. — Что у вас за вопрос?
— Полагаю, много времени не займет. Подполковник Астахова, из Главного управления. — Она ловко развернула красную книжицу и, не давая прочитать свою сугубо хозяйственную должность, довольно косо посмотрела по сторонам. — Меня интересует один человек, работавший здесь раньше.
Вот что значит интеллигенция! Люди в белых халатах, мирно сидевшие рядом, вдруг разом допили свой кофе и кинулись выполнять врачебный долг, а подполковница придвинулась к заведующей поближе:
— У вас работала Ирина Константиновна Берсеньева.
— Как вы сказали? Да, Ирочка… — Голос Светланы Васильевны внезапно задрожал, и она сразу же превратилась из строгого руководителя медучреждения в седую шестидесятилетнюю женщину. — Господи, какая нелепая смерть!
— Да, этого не избежать никому. — Внутренне страшно обрадовавшись, подполковница изобразила на своем челе глубокую скорбь и томно возвела глаза к потолку. — Так вы помните ее, Светлана Васильевна?
Как я могу забыть свою лучшую подругу? — Та достала из кармана кружевной платочек, аккуратно приложила к уголкам глаз. — Мы дружили еще с училища, я ведь тоже начинала медсестрой.
Чтобы успокоиться, она молча допила остывший кофе и, горестно покачав головой, уставилась на подполковницу:
— А почему Ирочка заинтересовала Главное управление?
— Видите ли, Светлана Васильевна, — Астахова сделалась задумчиво-печальной и глубоко вздохнула, — долгое время у Ирины Константиновны не было детей, а где-то в начале шестидесятых появился сын Миша. Вам известно что-нибудь об этом?
— Мне и не знать? Да, если хотите, именно благодаря моим стараниям она этого ребенка и усыновила. Будете? — Заведующая положила в чистый стакан растворимого кофе, плеснула кипятку и пододвинула гостье. — Вот сахар. Вы ведь женщина, наверное, поймете. У Ирочки был инфантилизм матки, забеременеть и родить она в принципе не могла, так что, когда у нас произошел тот случай, я ей и посоветовала, мол, забирай ребенка, это судьба.
Заметив крайнюю заинтересованность в глазах Антонины Карловны, Светлана Васильевна поведала историю действительно занимательную.
В шестьдесят втором году к ним в роддом поступила несовершеннолетняя первородящая, естественно незамужняя. Рожала тяжело, порвалась вся, однако, что бы вы думали, произвела на свет двойню — мальчиков-близняшек. Хорошие, здоровые детки. А затем случилось нечто ужасное и совершенно непонятное. Когда молодой маме в первый раз принесли сыновей для кормления, на нее словно затмение нашло: глаза закатились, изо рта пена, потом как заорет дурным голосом и давай одного из младенцев душить!
— Знаете, у меня до сих пор ее крик в ушах стоит, — Светлана Васильевна вздрогнула и поставила чашку на стол, — что-то вроде: «Возьми его себе, владыка Перстня!» А самое непонятное в другом: как только полуживого ребенка у нее отобрали, она успокоилась, накормила второго и уснула, будто и не случилось ничего.
Заведующая закурила, задумчиво уставилась куда-то в угол. Астахова допила кофе и, деликатно выждав время, тронула ее за рукав:
— Светлана Васильевна, а нельзя ли узнать, как звали ту несовершеннолетнюю мамашу?
— Можно, конечно. — Заведующая затушила окурок и направилась к дверям. — Подождите, я недолго.
И правда, минут через пятнадцать она вернулась, держа в руке пожелтевшую от времени медкарту Ксении Тихоновны Башуровой.
— Кис-кис-кис!
— Да вы, батенька, зря стараетесь, котик слышит неважно.
— Отчего же?
— Так, побили…
Почти по А. П. Чехову
Виктор Павлович Башуров сидел скрючившись в самом дальнем углу подвала и, жмурясь, выглядывал на улицу через пролом в стене. Очень хотелось пить, но вода в радиаторе отопления закончилась еще месяц назад. Чтобы хоть как-то обмануть жажду, он прижимался языком к ржавому железу трубы, сглатывая набегавшую тягучую слюну.
Совсем недалеко от его подвала находилась глубокая бетонная яма с чистейшей, не отравленной влагой, но идти туда сейчас было нельзя: солнце стояло еще высоко, и его палящие лучи убивали все живое.
Башуров уже не помнил точно, сколько времени прошло с той поры, когда вдруг резкий холодный ветер принес черно-фиолетовые тучи, из которых на землю стали падать градины размером с кулак. Потом заблистали молнии, поджигая все, что могло гореть, и наконец раздался звук, представить который невозможно, отчего твердь земная пошла волнами, а из проломов хлынуло на сушу огненное море. Людей погибло тогда во множестве, а на небе взошла красная пятиконечная звезда, и видевшие ее свет стали не живые и не мертвые, но словно безумные двуногие твари. Нестройными толпами бродили они, аки волки рыскающие, сея повсюду разорение, и светились адским пламенем три шестерки на их челе.
А потом упала та звезда на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны. И вышел оттуда дым, как из большой печи, и явились на свет всадники, имевшие на себе брони огненные, гиацинтовые, а у их коней головы были как у львов, а изо рта их выходили огонь, дым и сера, хвосты же были у них как у скорпионов, и в них были жала. И вел их ангел бездны по имени Аввадон, и в те дни люди, кои не были отмечены числом дьявольским, искали смерти и не находили ее.
Между тем от развалин по земле потянулись длинные тени, постепенно исчезая, — багрово-красный диск солнца нехотя уходил за горизонт. Все вокруг окутала мрачная серость сумерек, и медленно стал опускаться на мертвый город гнойно-зеленый светящийся туман.
Виктор Павлович мгновенно отпрянул от проема и, приложив к носу сложенное вчетверо полотенце крепко закрыл глаза, пытаясь вдыхать как можно меньше полного отравы воздуха. За стеной уже стало вовсю слышно бряцание панцирных пластин, стук копыт о землю и голоса громоподобные, нечеловеческие, — это сновали в тумане Губители, выискивая Не отмеченных печатью. Внезапно в ночи раздался рев, перешедший в истошный визг. Даже представить трудно, что может так кричать человек, но вопль повторился, затих, а Башуров, вообразив, что сделалось с несчастным, вздрогнул и, обхватив голову руками, замер.
Наконец гнойная пелена тумана рассеялась, и на небе показалась луна, ныне все время полная, цветом напоминающая гниющую плоть. В зловещем свете ее стали видны развалины, сгоревшие на корню деревья и мертвая земля, лишенная всякой растительности, зато обильно политая человеческой кровью.
Стараясь двигаться бесшумно и вслушиваясь в ночные шорохи, Башуров выскользнул из пролома и, огибая лужи с отравленной водой, метнулся к нагромождению бетонных плит, покореженного железа и мусора. Он услышал звуки раздираемой плоти, глянул в сторону, откуда они доносились, и, вздрогнув, побежал еще быстрее, — скопище огромных черных крыс пожирало останки пойманного Губителями человека.
Наконец Башуров осторожно пробрался под рухнувшее перекрытие, миновал несколько завалов и оказался в заброшенном подземном гараже. Давно, еще во времена Первого толчка, трубы здесь лопнули и наполнили ремонтные ямы вкуснейшей прозрачной водой, пить которую можно было без опаски. Чувствуя, как рот наполняется тягучей слюной, Башуров прокрался мимо навек застывших автомобилей, завернул за угол и вдруг замер, — в скудных лучах лунного света, пробивавшегося сверху, он различил человеческие силуэты.
Это были Не отмеченные печатью мужчина и женщина, женщина была обнажена, — она только что выкупалась, и тело ее молочно светилось в полумраке. Внезапно дикое всепоглощающее бешенство овладело Башуровым. Не в силах сдержаться, с перекошенным от ярости лицом, он выскочил из укрытия; увидев его, пришельцы ощерились, в их руках холодно сверкнули ножи. Однако, ни на мгновение не забывая о Губителях, каждый выплеснул свою злобу не в крике, а в действии.
Мужчина резко полоснул Башурова клинком, норовя рассечь лицо, но, отклонившись, тот стремительно сократил дистанцию и двумя жуткими ударами в голову заставил нападавшего неподвижно вытянуться на земле. Произошло это за считанные секунды, и женщина, потерявшись, застыла, испуганно глядя на своего неподвижного спутника, однако тут же получила удар вполсилы и залегла неподалеку от него.
Не обращая больше внимания на поверженных врагов, Башуров удовлетворенно хмыкнул и кинулся к яме. Пил он долго, до тошноты глотая застоявшуюся, отдающую ржавым металлом воду, потом собрал трофеи и, приметив, что мужчина еще дышит, добил его. В этот момент женщина пришла в себя, тихо застонав, открыла глаза. Она была молода, судя по фигуре, еще не рожала. В полумраке черный треугольник выделялся особенно отчетливо на сливочном фоне округлых бедер. Почувствовав вдруг томление, Башуров с ходу навалился на упругое тело и, раздвинув ноги коленями, быстро овладел им. Очень скоро он иссяк, на смену плотскому томлению пришел сильный голод, и, хмыкнув, Виктор Павлович привычно сломал у лежавшей под ним шейные позвонки. Женщина беззвучно вытянулась, а Башуров отрезал левую, самую вкусную, грудь и, присыпав солью, принялся торопливо есть. Было чертовски жаль, что нельзя взять с собой ни еды, ни питья, становившихся вне укрытия смертельной отравой.
А между тем уже близился час собаки — самое опасное ночное время, и Башуров, хорошо изучивший повадки Отмеченных печатью, заторопился прочь. Он знал, что скоро они начнут забираться под землю, неистовствовать, сокрушая все вокруг, и быть поблизости ему совсем не хотелось.
Он уже прошел последний завал и почти выбрался из-под разрушенной кровли, как подул резкий северный ветер, несущий на своих крыльях ядовитый зеленый дождь. Находиться под ним нельзя было ни секунды, и Башуров снова забился под бетонные плиты, понимая, что попал в ловушку, — скоро должен был опуститься утренний туман. Тем временем дождь перешел в ливень, и капли его, попадая на кожу, обжигали, оставляя глубокие, долго не заживающие язвы. Но приходилось терпеть молча, не произнося ни звука.
Наконец туча прошла, и, забыв об осторожности, Виктор Павлович стремглав рванул вперед. Он даже не успел заметить, как сбоку появилась огромная огненная фигура, глубоко в его спину вонзились кривые, острые как бритва когти, и земля начала уходить из-под ног. Где-то высоко раздался громоподобный смех Губителя, и Башуров понял, что сейчас у него заберут его бессмертную душу. Не сразу, конечно, — вначале вырвут печень, затем сердце, а потом его, умирающего, Губитель поцелует и, пробив языком нёбо, высосет мозг. Виктор Павлович рванулся изо всех сил, но без толку, он почувствовал, как похожие на кинжалы когти начинают медленно проникать в его тело. От адской боли Башуров закричал, мучительно, с надрывом, на сознание его накатилась темнота, и, содрогаясь от холодного пота, он проснулся.
Не в силах пошевелиться, Виктор Павлович долго лежал на мокрых простынях, потом разомкнул слипшиеся веки и, тяжело дыша, уселся на постели. Катя уже ушла на работу, часы показывали начало первого. Желудок киллера сводило спазмами тошноты, в голове пульсировала тупая боль. Он вдруг почувствовал себя таким несчастным и одиноким, что жизнь показалась ему затянувшимся отвратительным фарсом. Некоторое время Башуров бесцельно шлепал босыми ногами по паркету, затем, криво улыбаясь, вытащил из-под ванны купленный по случаю ПСС, новенький, в смазке, и в лучших традициях сопливого кинематографа принялся писать Катерине послание: мол, прости, любимая, за все, деньги в таком-то банке, ключи там-то, номер сейфа такой-то, похорони, не жги. Думал, стошнит, но как-то обошлось. «Ну, бля, дожил…» Виктор Павлович откинулся на спинку стула и принялся не спеша обихаживать ствол, — тщательно протер его, снарядил магазин и, осознав вдруг, что тянет время, пришел в неописуемую ярость: «Хватит, пора сдыхать, паскуда, что тебе в этой жизни?»
Любопытный Кризис, дабы не упустить подробности вражеской агонии, даже выполз из-под дивана — мол, давай в самом деле, давно пора, всем только легче станет!
— Увидимся в аду, хвостатый. — Подмигнув хищнику, Башуров дослал патрон и мягко приставил дуло к виску. Однако выстрела не случилось, только сухо щелкнул боек. «Что за херня?» Виктор Павлович сразу же вспотел, как мышь, недоуменно уставился на ствол — у ПСС осечек он еще не видел! Сглотнув набежавшую слюну, он резко передернул затвор и, машинально глянув на покатившийся под стол патрон, выстрелил второй раз. Опять неудачно!
«Патроны дерьмо». Виктор Павлович попробовал еще раз, бог, говорят, троицу любит, но снова остался в живых. «Как насчет русской рулетки?» Он вдруг широко оскалился и пальнул навскидку в разочарованно зевавшего Кризиса. Раздался едва слышный, как из духового ружья, выстрел, и голова рыжего хищника превратилось в кровавое месиво.
Видимо, дело было все-таки не в патронах.
— Привет, Игорь Васильевич, как настрой?
— Спасибо, Абрам Израилевич, рабочий.
— А я вот тебя обрадовать хочу. Ты, брат, как в воду глядел, — этот домик-пряник действительно интерес представляет. Пожалуй, во всей Ленобласти нет места с такой черной энергетикой, разве что у Кунсткамеры да возле Сфинксов, но и там все же не так хреново.
— Как ты сказал, возле Сфинксов?
— Ну да, у Николаевского моста, напротив Академии художеств, — паскуднейшее, доложу я тебе, брат, место, просто черная дыра какая-то. Да ты лучше давай-ка в гости заходи, посидим, покалякаем, аспирант один коньячком прогнулся, французский вроде бы…
Разговор по телефону
Для полноты картины. Фрагмент шестой
3300 год до Р.Х.
В ста полетах стрелы от глиняных строений и раскаленных мостовых Ширпурлы, затененный масличными деревьями, высился храм Ханеша — божества желтолицых хубов. Странные были они люди, непонятные. Не походило их племя ни на могучих, расчетливых в бою шумеров, ни на задиристых, пронырливых семитов, ни на дравидов, коварных и злопамятных.
Хубы брили бороды, носили, подобно женщинам, шальвары и никогда не воевали. Не было у них также ни царей, ни знати. Однако для служения богам у хубов имелись посвященные, а те умели многое: врачевали страждущих, читали в душах людских и предрекали будущее. Несмотря на страх, шумеры ради выгоды все же посещали храмы хубов: погода, цены на пшеницу, победы в войнах — все это было ведомо жрецам Ханеша.
Вот и на этот раз, едва солнце вошло в знак Весов, а луноликая богиня Син сделалась полной, из города Ура, что раскинулся у Сладкой реки, выступил коваль Ураншу с сыновьями и старшим подручным. На душе у мастера было неспокойно: как бы не помирились, упасите боги, воюющие князья Киша и Ларсы, а на груди его лежал подарок для жрецов — завернутое в шелк бронзовое зеркало, поверхность которого была отполирована специальным составом, приготовленным из растолченных улиток.
Полная луна мягко струила с неба серебристо-молочный свет, где-то неподалеку квакали в канале лягушки, благоухали ночные цветы. Ураншу глубоко вздохнул: воистину благословен край блаженства Сенаар. Щедро напоенные водами реки Хиддекель, здешние земли дают по три урожая в год, кроны финиковых пальм упираются в небо, а от аромата роз кружится голова. Воистину рай земной!
Только под утро усталые путники достигли храма Ханеша, однако ворота его, обычно широко распахнутые, ныне были крепко заперты. Сколько старший подмастерье ни бил в бронзовую доску у входа, открывать их никто и не подумал.
«Чем же мы могли прогневить богов?» Ураншу посмотрел на побледневшие звезды, сделал знак рукой и в окружении спутников направился в ближайшую деревню договариваться насчет крова. Он не мог знать, что этой ночью главный посвященный Арханор уходил в Обиталище разума.
В огромном храмовом зале царила полутьма, еле слышно играли цевницы, сегодня служители низших рангов впервые увидели верховного жреца без привычной головной повязки — с огромной выпуклостью на лбу в виде третьего глаза. Не размыкая воспаленных век, он опирался ладонями на алтарный камень и каждому приближавшемуся говорил слова прощания. В них не было ни горечи, ни сожаления, лишь уверенность в могуществе высшего разума.
Три восхода назад Арханор, крепкий телом, никогда не болевший мужчина, внезапно почувствовал себя плохо, зазубренной стрелой засела в его сердце тоска, и, предчувствуя неизбежное, он направился в храм. Разогнав темноту, вспыхнуло масло в каменной чаше, поползли причудливые тени по стенам, и, разбросав на жертвеннике гадательные знаки, посвященный зашептал потаенное, отдаваясь во власть своего бога — оракула Сатраны. Трижды Арханор проделывал это, но каждый раз таблички из глины, направленные невидимой рукой, предрекали ему смерть, и он понял, что скоро дух его встретится с Ханешем.
Между тем музыка смолкла, посвященные потянулись из зала прочь. Когда к верховному жрецу приблизился последний из прощавшихся, высокий черный юноша, тот открыл глаза:
— Сердцем слушай меня, Гернухор. Ты раб по рождению, но Ханеш отметил тебя и позволил постичь мною данное. Это малая капля в море мудрости, ушедшей на дно вместе с Родиной истины. Мы, хубы, потомки тех, кто избежал предначертанного, но книга судеб уже написана, и скоро наш народ уйдет в небытие. У тебя же свой путь — в Черную землю. Туманные отблески истины едва освещают ее, и там тебе встретится Тот, кто все еще помнит. У него есть частица Камня, больше сказать я не вправе. Прощай.
Верховный жрец замолчал, медленно опрокинулся спиной на алтарный камень, и без видимых причин тело его окуталось ярким белым пламенем, — дух Арханора устремился навстречу богу космического разума.
Что бы там ни говорили, но жизнью нашей управляет его величество случай. Не пожелай однажды мудрец из Сиракуз омыть свои члены в ванне, может, и закона-то Архимедова не было, не укусил бы малярийный паразит лихого полководца из Македонии, один бог знает, чего наворотил бы герой, а вот Игорь Васильевич Чох до истины ни за что не допер бы, не попадись ему на глаза цилиндрическая печать из Двуречья.
Небольшая такая, вырезанная из гематита, а лет ей поболее четырех тысяч. С характерной для аккадского периода симметричной геральдической композицией, воспроизводящей литературно-фольклорный сюжет, вроде бы даже о Гильгамеше. Фигуры глубоко вырезаны, моделированы тщательно, а композиция расположена свободно. За два тысячелетия до Рождества Христова катал ее по влажной глине какой-нибудь писец, и вырезанное изображение оставляло след.
«Еш твою сорок. — При виде трехсантиметрового цилиндра с отверстием по оси на доктора наук внезапно снизошло озарение. — Ведь если кольцо то чертово использовать как печать, то все начертанное, соответственно, зеркально отразится. Ну-ка, попробуем».
Походкой отнюдь не академической он припустил к себе, по-новому озадачил компьютер и, чтобы компенсировать прилив адреналина, принялся делать разноуровневые диагональные серии типа левая нога — правая рука. Скоро выяснилось, что часть начертанного напоминает символику древних хубов, изображенную на глиняных табличках из Лагаша, в остальных же знаках умная машина распознала иератические египетские письмена, правда очень древней, близкой к иероглифам формы. Все это было, конечно, замечательно, вот только результат пока отсутствовал — смысла в написанном не просматривалось ни малейшего.
Египетские и хубские знаки были начертаны вперемешку, какая-либо система отсутствовала, и Игорь Васильевич вздохнул: ясно, что текст шифрованный, а вот где ключ к нему найти? Однако, зная, что существует соответствие между картами Таро и гадательными табличками, он напомнил об этом компьютеру, и тот отреагировал должным образом — отыскал корреляцию между отдельными символами и буквами древнееврейского алфавита. Стало вроде бы полегче, но принципиально ничего не изменилось, и доктор Чох сделался задумчив.
Ведь что такое перстень? В первую очередь это замкнутая окружность, то есть символ вечно возвращающегося и непрерывно текущего процесса, внутри себя она содержит все необходимое для собственного существования. Именно поэтому круг, разделенный на девять частей, с особым образом соединяющими их линиями выражает фундаментальный принцип семи в его сочетании с правилом трех. Древние были мудры, и, кто знает, вдруг написанное каким-то образом связано с законом октав?
«Где у нас программа с энеаграммой-то? — Доктор Чох притронулся к клавишам, подождал, пока компьютер попробует и так и этак, а когда тот наконец разродился, от изумления даже поднялся на ноги. — Вот тебе и древние!»
На перстне, если верить монитору, было начертано неслабо: «Только свет летящей звезды озарит Хармакути, как в третьем потомке завладевшего перстнем, в злобе зачатом на месте силы, брата родного предавшем Сету, я, Гернухор, трижды рожденный, восстану из мрака и мозгом живущих омою колени».
«С чувством написано, впечатляет». Вообще-то совсем не впечатлительный Игорь Васильевич откинулся на спинку кресла и, секунду подумав, энергично полез в Интернет. Оказалось, что грозился Гернухор не просто так. В древнеегипетском эпосе он считался кошмарным порождением ада, в эпоху Среднего царства именем его пугали непослушных детей, а в цикле сказок о Сатни-Хемуасе[93]он прямо назван ужасом пустынь — не знающим пощады пожирателем костного мозга. Фольклор, одним словом. И все это можно было бы считать преданием старины глубокой, если бы действительно третий потомок завладевшего перстнем не был рожден во злобе на месте силы и Игорь Васильевич не знал его лично.
«А чем брат-то ему помешал?» Доктор Чох сделался мрачен и поинтересовался насчет небесных гостей — не ожидалось ли чего интересного в ближайшее время.
— Вы что, за периодикой не следите? — Активист астрономического общества удивился так искренне, что Игорь Васильевич даже застыдился. — А как же микрокомета Сикейроса? Послезавтра утром она будет находиться в перигелии, ожидаются интереснейшие атмосферные эффекты, так что не пропустите.
— Да уж постараюсь. — Доктор наук Чох положил телефонную трубку и, поднявшись на ноги, направился к дверям. — Катерина Викторовна, поговорить надо!
— Ну что, все еще не выходили? — Заместитель командира группы захвата Катя Дегтярева заглянула в приемную и удивленно округлила глаза. — Что-то долго сидят.
Ее камуфляжный комбинезон был сплошь в грязи, к потному лбу прилипли завитки волос, — сразу видно, только что вернулась с плаца.
— Да, все заседают и заседают. — Секретарь Наташа оторвала взгляд от монитора, вздохнула тяжело. — Три раза уже кофе требовали. Обед им носила, сардельки с пюре и салат «Майкопский» мясной, так ведь не едят, все назад вернули. Аппетита нет, горят на работе. Чайку попьешь, Катюша?
Глаза у нее были усталые, красные как у кролика, — она уже неделю печатала обзорную справку-меморандум для центра.
— Спасибо, недосуг. — Дегтярева улыбнулась, поправила рукой прическу. — Собаки у меня еще не кормленые, эти небось от салата «Майкопский» не откажутся.
Дверь закрылась, было слышно, как взвизгнули обрадованные псы и раздался звонкий голос Кати:
— Филя, Степашка, цыц! Тихо у меня, сукины дети, военный совет идет!
Действительно, совещание эгидовского генералитета было в самом разгаре. Двойные, оборудованные звукоизоляцией двери намертво закрывала система блокировки, воздух вибрировал от генераторов шумов, специальные устройства контролировали эфир и гарантировали защиту от торсионных излучений. Муха не пролетит, мышь не прошмыгнет, враг не пройдет.
— Итак, давайте-ка подытожим. — Плещеев поправил очки, поднявшись, неторопливо подошел к огромной, занимающей полстены карте города. — Что же мы все-таки имеем в активе? Только побольше конкретики, не надо растекаться мыслью по древу.
Сегодня он был в сером респектабельном костюме и модном оранжевом галстуке — с утра отирался в высоких кабинетах, просил наличных денег на проведение операции. Дали, но со скрипом, да еще и настроение испортили, мол, вы и так уже все фонды выбрали и до конца года субсидий не будет. Вот жизнь!
— Значит, так. — Пиновская жестом фокусника рассыпала по столу семечки, выбрав покрупнее, принялась ловко лущить. — Послезавтра, ровно в десять часов, объект будет на набережной возле сфинксов. Полагаю, самое подходящее место и время.
— А не сорвется? — Плещеев вытащил из кармана измеритель, быстро прикинул ширину Невы у моста Лейтенанта Шмидта. — Вдруг он передумает? Пойдет в Гавань или, скажем, в зоопарк? Что у него на уме? Больной человек.
— Вы, Сергей Петрович, верно заметили, человек он не совсем здоровый. — Улыбаясь, Марина Викторовна кивнула, стряхнула с губ прилипшую шелуху. — У него же маниакальный психоз, он просто одержим навязчивой идеей. Умирать будет, все равно поползет к своим сфинксам, это вам любой врач подтвердит. Еще академик Бехтерев писал о подобных патологиях.
— И Фрейд упоминал неоднократно. — Дубинин, рисовавший квадратики в альбоме, оживился, его уставшие глаза заинтересованно блеснули. — Взять хотя бы даму, которую, простите, Марина Викторовна, обуревало неодолимое желание подмываться по десять раз на дню. Оказывается, она была неверна супругу и подсознательно пыталась очиститься. А классический пример с гимназисткой, постоянно полоскавшей рот…
— Э, Осаф Александрович, давайте-ка не отвлекаться. — Плещеев мягко перевел общение в нужное русло, выжидающе посмотрел на Пиновскую. — Ладно, место встречи изменить нельзя.
Он уже успел прокачать ситуацию, прикинул расстановку сил и хотел лишний раз убедиться, насколько стиль мышления подчиненных соответствовал его собственному.
— Докладываю, — Пиновская достала электронную указку, действующую по принципу лазерного целеуказателя, ослепительно красный лучик упал на карту и остановился в районе Английской набережной, — здесь не так давно пришвартовалась плавучая гостиница «Карусель», настоящий притон разврата. Рулетка, массажный салон с девочками, на входе торгуют героином и экстази. Завтра вечером наши снайперы займут там отдельный номер люкс, ночь просидят в засаде, а послезавтра утром, едва объект появится у сфинксов, без проблем сработают его. Ширина Невы здесь порядка трехсот метров, для наших спецов это тьфу. Кстати, стрелять будут из винтовок «Вампир», это любимое оружие объекта; как говорится, и примешь ты смерть от коня своего.
Она погасила лазерный луч, поднялась и, описывая круги по кабинету, принялась вдаваться в детали. Операция была задумана масштабно. Для маскировки и полной достоверности в распоряжение снайперов передавались Катя Дегтярева и красавица эгидовка Алла Черновец. Группе предстояло не спать всю ночь и, чтобы не выделяться из общей массы, изображать вакхическую оргию, местами переходящую в свальный грех. Непосредственное руководство операцией поручалось Фаульгаберу. Утром он должен был появиться в акватории Невы на шестивесельном шлюпе «Отважный» и с песней «Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил» циркулировать между мостами Лейтенанта Шмидта и Дворцовым, закидывая спиннинг и маскируясь под рыбака. После окончания акции ему надлежало забрать исполнителей с плавучего вертепа «Карусель» и эвакуировать на веслах к Петровской набережной, где их будут ждать машины прикрытия. Уже на ходу, прямо в лимузине, стрелки и девушки сменят имидж и, изображая свадьбу, с криками «горько!» дадут круг по городу, при этом возложат хризантемы к памятнику коммунарам на Марсовом поле и к монументу Матери-Родины на Пискаревском мемориале. Никаких следов, стопроцентное алиби. Фаульгабер тем временем отправит шлюп на дно и, раздевшись до трусов, под видом марафонца побежит на базу. Тоже все шито-крыто, все концы отрезаны.
— Ну что ж, неплохо, неплохо. — Кивнув, Плещеев встрепенулся, близорукие глаза его загорелись огнем. — Быть посему. Теперь не мешало бы и перекусить.
Он выключил все периметры защиты, вышел в приемную и, подражая бравому капитану Жеглову, громогласно провозгласил:
— Эх, сейчас бы щец, да с потрохами! Похоже, судьба господина Башурова была уже решена.
«Здравствуйте, Дорогой Друг! Скажите, как вы относитесь к сказкам?»
«Приветствую вас, уважаемый Аналитик! Отношусь положительно. Мы рождены, чтоб сказку сделать былью. А в чем, собственно, дело?»
«А дело в том, Дорогой Друг, что небезызвестный вам профессор Чох все же прочитал надпись на кольце Башурова. Речь идет о неком порождении ада «ужасном Гернухоре», для которого перстень является воротами в наш мир, в том случае если надет на палец человека, зачатого в злобе на месте силы, убившего родного брата и находящегося рядом со сфинксом под лучами летящей звезды. То есть, если говорить о Башурове, все каким-то странным образом сходится».
«Вы заинтриговали меня, уважаемый Аналитик. Нельзя ли поподробней об этом Гернухоре? Такая экзотика».
«Извольте, Дорогой Друг. Древние египтяне называли Гернухора пожирателем мозга и любимым племянником Сета, а в цикле сказок о Сатни-Хемуасе, сыне фараона Рамзеса И, слывшем великим магом, он описан как начальник над стражем преисподней, собакой-змеей у огненного озера. Обратите внимание на эпитеты: высасыватель костного мозга, вырыватель фаллосов, раздиратель ложесн, пожиратель бьющихся сердец. Самое интересное, что когда в 1924 году обнаружили гробницу Дедефхора, сына фараона Хеопса, прославленного мудреца, на стене увидели изображение его битвы с Гернухором, о чем свидетельствовала надпись на Бау-Ра, иероглифическом письме. В общем, Дорогой Друг, сплошная мистика, сказки».
«Сказка ложь, да в ней намек… В связи с затронутой темой, уважаемый Аналитик, я хотел бы вспомнить, как в 1941 году наши доблестные чекисты отправились в Самарканд, чтобы вскрыть мавзолей Тамерлана и изъять находящиеся там сокровища. Хранители мемориала пришли в ужас и показали на предостерегающую надпись, выбитую на гробнице еще в 1405 году, которая говорила о том, что если кто решится потревожить покой усопшего, тот выпустит на свою страну страшных демонов опустошительной войны. Какие глупости! Хранителей арестовали за распространение панических слухов, и девятнадцатого июня 1941 года огромная нефритовая плита, закрывавшая саркофаг Железного Хромого — Тимур, если помните, носил железный протез, — была поднята. А ТАСС еще и сыронизировало насчет «страшного духа опустошительной войны», о чем не преминули написать советские газеты двадцать первого июня. Ну а на следующий день что заказывали, то и получили. А вообще-то, выражаясь по-научному, торсионная теория вакуума предполагает переход голографических насыщенных полей в плотное состояние. Лучше не будить лихо, пока оно тихо».
«В высшей степени занимательная история, Дорогой Друг. Какое же будет резюме?»
«Несколько неожиданное, уважаемый Аналитик. Срочно свяжитесь с господином Сорокиным и предложите ему сделку: процветание его бизнеса против сфинксов у Академии художеств, баш на баш. Если оттащит их с глаз долой послезавтрашней ночью, то к утру на всей акватории Невы конкурентов у него не останется, все будут кормить рыб. Поспешите, уважаемый Аналитик».
«Я возьму на себя смелость утверждать, Дорогой Друг, что господин Сорокин несомненно согласится. Он уполномочил меня договариваться на куда менее выгодные для себя условия».
«Ну вот и чудесно, уважаемый Аналитик. Часа через полтора ждите меня в гости, надо будет забрать кое-что. Сундучок мой, надеюсь, крысы еще не погрызли?»
«Очень, очень кстати, Дорогой Друг, я как раз собираюсь печь торт «Зять на пороге» с малиной и яблоками. Жду».
«Звучит многообещающе. Конец связи».
К ночи подморозило. На небо выкатилась полная луна в россыпи звезд, перестало капать с крыш, под колесами «УАЗа» захрустели корочки на лужах. Холодно, голодно, тоскливо. Осень.
— А вот пернатые на юг летят, хорошо им. — Младший лейтенант Марищук прибавил газу, завел вполголоса:
Гляжу я на небо, тай думку пытаю:
Чому я не сокил, чому не летаю…
Старшина Пидорич и сержант Дятлов командира не поддержали, засопев, отвернулись, уставились на городские ландшафты, — какая может быть песня на голодный желудок и трезвую голову?
— «Чому мене боже…» — Младший лейтенант поперхнулся, закашлялся, однако, смачно харкнув в форточку, затянул по новой: — Летят перелетные птицы…»
Из-за нехватки передних зубов и заклеенного пластырем носа получалось у него не очень, шепеляво и гундосо. Старшина Пидорич и сержант Дятлов выглядели не лучше: у одного были подбиты оба глаза, другой с трудом ворочал нижней челюстью и питался исключительно бульоном, вставляя носик чайника между распухших, вывернутых на африканский манер губ. Не так давно экипаж участвовал в задержании, жестоко пострадал, и, хотя потом подозреваемого — крепкого босого мужика в одном только свитере — ловили всей милицией, он как сквозь землю провалился. Вот так, преступник ушел, а побои остались. Нет в мире счастья. Справедливости, впрочем, тоже нет. Уж ночь на дворе, а в карманах голяк, и приходится, не жрамши, не спамши и не выпимши, кандыбать в колымаге по разбитым дорогам. Эх, жизнь…
Включив сирену, завернули на «пятак», прошлись с грозным видом по киоскам, шурша разрешениями, искали криминал, только старались зря: бумаги у ларечников были в порядке, а наливать за уважуху никто не стал, не те времена. Ну, бля, — сплюнули в сердцах, желтой молнией метнулись к дискобару, а там свои менты, гладкие, присосавшиеся, злые, эти своего не отдадут, лучше отстать, не связываться.
— Братва, пардон, ложный вызов. — Пришлось изображать конфуз и ехать побираться в блядовник, только и там не было удачи. Шкур уже ободрали гэзэшники, вон сидят в своих «жидулях», похоже, гамбургеры хавают. С пивком. Хорошая у них тачка, седьмой модели, теплая и с музыкой, на такой можно дела делать. Это вам не раздолбанный «УАЗ» с заблеванным бардачком. А пивко бутылочное, «Фалькон», холодненькое, наверное. Эх, и не так, и не в мать…
— Командир, давай-ка к мосту, наркоман там у меня один на примете. — Старшина Пидорич сглотнул слезу, сплюнул за окно обильно и тягуче. — Злостный, но из благополучной семьи.
Оба его подбитых глаза горели голодным огнем.
— «Взвейтесь, соколы, орлами…» — Сразу повеселев, Марищук гнусаво продолжил пернатую тему, лихо вывернул на набережную и внезапно помимо своей воли начал притормаживать. — Это что ж такое, бля?
На берегу Невы, напротив Академии художеств, царила суета. Скрипели тросы, рычал стреноженный автокран, рабочие в оранжевых жилетах грузили на прицеп-тяжеловоз махину сфинкса. Второе гранитное чудище уже покоилось на деревянном ложе, тягач, впряженный в стоколесную платформу, пыхтел компрессором, вонял соляркой, водитель, стоя на подножке, выражался образно и без обиняков:
— Еш твою сорок, ангидрид твою перекись, тише майнай, тише, распротак твою через семь гробов!
— Так-так, разберемся. — Маришук вылез из «УАЗа» и со значительным видом подошел к рабочим. — Эй, мужчины, разрешение на проведение работ есть? Где прораб?
В гнусавом голосе его слышались властные нотки.
— Ты, начальник, тачку наблюдаешь? Стукни три раза по капоту, дверка откроется, и тебе все покажут. — Один из работяг, приземистый, со шрамом, широко оскалился, кивнул на стоявшую неподалеку «Волгу» с тонированными стеклами. — Только сильней стучи, у них там планерка идет, могут не услышать.
— Ага, понял. — Марищук резко повернулся, надвинул фуражку на глаза и, подойдя к машине, трижды, как учили, с силой приложился ладонью. — Гражданин прораб, на выход! Я сказал, на выход, гражданин прораб.
Повисла пауза, а потом случилось ужасное. Из «Волги» выскочил милицейский полковник, юркий, подвижный, очень похожий на хорька, и, не обращая на ошалевшего Маришука ни малейшего внимания, бросился к задней двери. Быстро распахнул ее и замер, отдавая честь, а из машины показался генерал, настоящий, с широченными лампасами на штанах, со строгим взором орлиных очей и огромными звездами на погонах. В лунном свете страшно блеснуло золотое шитье, в глазах у Марищука все помутилось, и, вытянувшись, он начал представляться:
— Участковый инспектор тридцатого отделения милиция младший лейтенант…
— Вольно, вольно. — Генерал поморщился, взмахнул рукой, будто отгоняя комара. — Не напрягайся, сынок. Лучше скажи-ка, кто у вас там в «тридцатке» командует?
— Подполковник Писсукин, товарищ генерал. — Марищук, не шевелясь, поедал начальство глазами, язык его от ужаса одеревенел. — Орденоносец, отличник милиции.
— Ах, отличник милиции? — Генерал переглянулся с полковником, и в его голосе послышалась сталь. — Павел Андреевич, заготовьте приказ. Этого Писсукина разжаловать до лейтенанта, младшего, и направить в патрульно-постовую службу, — развел бардак в районе.
Марищук вдруг ощутил горячее желание сходить по-большому, но как-то сдержался, только заиграли желваки на скулах да холодный пот потек вдоль спины к судорожно сведенному сфинктеру.
— Слушаюсь, Владимир Зенонович. — Полковник уважительно склонил голову, что-то черкнув в блокноте, ухмыльнулся. — А с этим что прикажете делать? — Он смерил взглядом окаменевшего Марищука, глаза его нехорошо блеснули. — В Чечню?
— Гм… — Генерал по-наполеоновски заложил руку за борт пальто, заглянул младшему лейтенанту в душу. — Ты, мон шер, патриот? Волнуют тебя судьбы родины? Сразу отвечай, не раздумывай!
— Мы это завсегда. — Марищук из последних сил сдержал естественную надобность, губы его скорбно дрогнули. — Только не надо в Чечню.
— Хорошо. — Генерал милостиво кивнул. — Тебе, сынок, уготована другая судьбина. Ты оказался в нужное время в нужном месте, в самом центре большой политики. Присваиваю тебе досрочно звание майора и назначаю вместо этого вашего Писсукина начальником отделения, утром явишься в Управление кадров за новым удостоверением и инструкциями. А сейчас приказываю обеспечить бесперебойное проведение работ и перекрыть мост. Ты понял меня, майор?
На его лице, породистом и интеллигентном, расцвела отеческая улыбка, он чем-то очень напоминал академика Лихачева, переодетого в генеральскую форму. Тем не менее люди искушенные легко узнали бы в нем законника Француза, получившего свое погоняло за пристрастие к языку потомков франков.
— Есть, товарищ генерал. — Сразу же позабыв про живот, Марищук рысью припустил к «УАЗу», рывком распахнул дверь. — Старшина, сержант, к машине!
И едва ничего не понимающие Пидорич с Дятловым выскочили на мороз, показал всю мощь своего командного голоса:
— Равняйсь! Смирно! Приказываю перекрыть движение на мосту, а ко мне впредь обращаться «товарищ майор». Бегом марш! За мной.
Глянул на подчиненных, залез в «УАЗ» и на второй скорости, чтобы не растягивать колонну, поехал на боевой пост. Богатое воображение подсказывало ему, что нужно будет сделать завтра с этим говнюком, пьяницей и взяточником младшим лейтенантом Писсукиным.
— Интересная история, прямо арабские сказки какие-то. — Антонина Карловна рассмеялась до того заразительно, что доктор Чох с Катей тоже заулыбались. — Роман можно написать, бестселлером будет.
Гостям подполковница была рада: нынче пришла со службы злая, как собака, коты, ободрав на входных дверях утеплитель, гадостный настрой только усугубили, и тут как раз кстати пожаловала Петренко, да не одна, а с начальством своим, хоть и мужиком, но приятным. Наплели всякой всячины про кольцо египетское, мистика, конечно, но интересно. Да впрочем, чего огород-то городить? И так ясно, что Башуров братца пришил и установочными данными его прикрылся. Любой следак дело размотает в шесть секунд, только зачем воду-то мутить, — живет с ним Катерина и ладно, опять-таки, беременна от него. Да, все зло в этом мире от мужиков…
— Может, конечно, это и похоже на сказку, но существует лептонно-электромагнитная гипотеза, согласно которой энергоинформационная структура, суть душа человеческая, — доктор наук Чох улыбаться перестал и заглянул Антонине Карловне в глаза, — практически бессмертна и в состоянии оказывать воздействие на предметы физического плана. Итак, сдается мне, милые барышни, что добровольцы на завтра отсутствуют, или я не прав?
Астахова с Катей скромно переглянулись и пожали плечами, а Игорь Васильевич задумчиво отхлебнул чаю:
— А я, пожалуй, завтра утром прогуляюсь к этим сфинксам. — При этом он почему-то сразу же вспомнил об узком железном ящике, в котором хранил пятисотый «Моссберг».
Скатерти на столах были снежно-белыми, музыка томно-волнующей, а стриптизерши на сцене уже полностью раздетыми и поэтому совершенно неинтересными. Прощально крутанув бедрами, они исчезли, а вместо них появилась стройная блондинка в сопровождении пары ужасно неприличных на вид мужиков, полностью измаранных чем-то черным под негров. Вначале один из темнокожих продемонстрировал с партнершей десяток поз из Камасутры, а когда он выдохся, к нему пристроился его товарищ по искусству, и дуэтом они сымпровизировали еще пяток позиций.
Номер понравился, однако публика, уже усталая и сонная, аплодировала вяло, — восьмой час, скоро хмурое утро. Только сосед Башурова по столу, воспитанный, судя по наколкам, консервативно, был полон сил и энергично сплюнул прямо на ковролин:
— Место их, педерастов поганых, у параши, а не в приличном месте.
Сам Виктор Павлович смотрел не на сцену, а в направлении противоположном, туда, где находился высокий помост с рингом. Только что закончился бой, служитель тряпкой подтирал лужи крови. Почтеннейшая публика, шумно поприветствовав победителя, считала баксы, обменивалась впечатлениями и гадала, с кем же придется биться здоровенному амбалу по кличке Слон, противник которого пошел в отказку.
— Господа, у вас появился шанс заработать денег. — Плешивый толстяк с микрофоном в руке едва смог забраться в ринг. — Тот, кто зашлет в оркестр сотню баксов и сможет продержаться раунд с нашим чемпионом, — он похлопал Слона по мускулистому загривку, — получит впятеро больше. Ну, господа, денежки ждут вас.
«А также сотрясение мозга, это как пить дать». Виктор Павлович с интересом рассматривал двухметрового гиганта, килограммов на тридцать тяжелее его самого да еще, если верить голомозому в ринге, имеющего третий дан по кекусинкаю — контактному детищу корейского папы Оямы, проводившего в свое время корриду голыми руками.
Энтузиастов что-то не находилось. Минуту подождав, Башуров неторопливо поднялся на помост, заслал плешивому тысячу «зелени» и, разоблачившись до пояса, отправил одежду следом за баксами:
— За прикид отвечаешь.
Глянул на брюхатого сурово и двинулся в центр ринга, где его уже поджидал амбал, по морде видно — заранее уверенный в своем превосходстве. Широкая ушера искривляла его скуластую харю, расслабляя плечи, он поигрывал грудными мышцами, а воняло от него как от самца-победителя.
Тем временем ударили в гонг, и, стараясь побыстрее покончить со смотревшимся весьма неказисто на его фоне противником, Слон с яростью тигра бросился в атаку. Хоть и каратэка, но голову он держал грамотно, округленно, закрывая подбородком шею, двигался стремительно, и Башуров смог выстоять только благодаря своему опыту: содранная кожа у виска вместо раздробленной челюсти да гематома на бедре взамен отбитого паха — это пустяки. Атака выдохлась, и только удивленный Слон на мгновение застыл, как Виктор Павлович вставил ему апперкот в район хобота. Однако молодцу весом в центнер с гаком это лишь добавило адреналину. Рассвирепев по-настоящему, он попытался конкретно вцепиться противнику в трахею, но недаром говорят на Востоке, что гнев — это худший учитель.
«Т-я-я-я!» В мощном стоп-ударе ребро башуровской ступни встретилось с коленом амбала, в суставе натурально хрустнуло. Дико заорав, Слон запрыгал на здоровой ноге. Такой, правда, она оставалась недолго, — Виктор Павлович резко впечатал сапог в нижнюю треть вражеского бедра, тут же повторил, и амбал всей тушей шмякнулся на помост, хорошо приложившись при падении затылком. Голова его не подымалась, тело лежало расслабленно. Среди почтеннейшей публики пронесся вздох разочарования — ох, не такого финала ожидали многие. Ну что ж, попадалово так попадалово, выругались в сердцах несчастные, погрозили небу и, скорбя по собственным денежкам, потихоньку начали на своих «ягуарах» и «мерседесах» разъезжаться.
Не все, правда, запечалились, глядя на разбушевавшегося Башурова. Например, пожилой мужичок с золотыми зубами и бриллиантовым «ролексом», скромно ужинавший в углу, при виде Виктора Павловича вначале чуть не подавился лобстером, потом всмотрелся повнимательнее и, уже широко улыбаясь, вытащил сотовый «бенефон»:
— Лось, в гадюшнике Хвост прорезался. Да, тот, который нас на сто кусков кинул, я его с фронта срисовал. Да, одной машины за глаза, шевели грудями.
Башурова тем временем, к слову сказать весьма неохотно, наградили пятью бумажонками с унылым фейсом дяди Франклина, и под восторженными женскими взглядами он направился в сортир умываться. Душу его все еще переполняла ярость, дико хотелось заехать кому-нибудь в бубен, так чтобы вдрызг.
— Как стоишь, сволочь? — Едва не хряпнув туалетчика кулачищем в слюнявую пасть, Виктор Павлович сунул голову под прохладу водяной струи. Подождал, пока не полегчает, отфыркнулся, утерся вафельной свежестью полотенца, и в этот момент, мягко ударив в затылок, внутри его черепа проснулся знакомый голос: «Иди поклонись Хармакути, да озарит свет летящей звезды тебя коленопреклоненного, распростертого у ног его».
Двигаясь как во сне, Башуров отбросил полотенце, устремил свой взгляд куда-то высоко в небо и, странно подволакивая обе ноги сразу, неторопливо побрел на парковочную площадку, под ногами у него раскисал свежевыпавший снег. Когда он принялся открывать свою «восьмерку», в позвоночник ему уперся ствол «стечкина», и сразу же кто-то сильно ударил по почкам:
— Пакши на капот, сука!
Боли Виктор Павлович не ощутил — голос в голове заглушал все чувства, однако понял, что сознание его стремительно переместилось в совсем иной временной пласт. Повернувшись, он сделал шаг в сторону и увидел трех амбалистых быков. Один из них на удивление медленно возвращал после удара ногу, второй, видимо ничего не успев сообразить, упирался стволом в пустоту, а третий крайне неспешно тащил из кармана наручники. Получилось что-то очень похожее на скульптурную композицию с аллеи бандитской славы, и голос в башуровской голове внезапно сделался похожим на гром: «Убей их, Хармакути ждать не может».
Энергия удара, как известно, пропорциональна квадрату скорости, а та обратно зависима от времени, и, шлепнув обладателя ствола ладонью по затылку, Виктор Павлович без труда снес ему полчерепа. Этого, похоже, даже не заметил никто: второй боец все еще тянул назад свою ногу, его коллега продолжал неспешно возиться с наручниками, а у запаркованного неподалеку «мерседеса» начали по миллиметру открываться двери.
Ф-р-р. Почти не ощутив сопротивления, Башуров глубоко всадил кулак в грудь любителя пинков по почкам, ударом сапога разворотил брюшную полость еще здоровому участнику скульптурной группы и, удивляясь отсутствию крови, направился к бандитской лайбе. Салон в ней уже осветился, сквозь окна были видны хари еле шевелившегося экипажа, и, взявшись за дверь, Виктор Павлович легко сорвал ее с петель.
Выражение бандитских вывесок не изменилось — хозяева их просто не успели осознать происходящее, — а Башуров уже вонзил свой палец рулевому глубоко в глазницу, тут же вырвал горло сидевшему на командирском месте пассажиру и, вышвырнув их из машины, вдруг понял, что привычное восприятие мира возвратилось к нему. В ноздри шибануло запахом бойни, бросились в глаза кровавые разводы на снегу, а в голове, все заглушая, раздалось: «Торопись к Хармакути, поклонись божеству востока».
Подчиняясь чужой воле, Башуров погрузился в иномарку, включил скорость и резко, так что колеса провернулись, тронулся с места. При этом взгляд его был направлен куда-то высоко в светлеющее небо, может быть, поэтому он не заметил, как «мерседесу» в хвост пристроилась серая, напоминающая цветом мышь «Нива». За рулем расположился Снегирев и скептически, едва заметно улыбался: куда же несет тебя нелегкая, Виктор Павлович? Фараоны, гернухоры, египетские проклятия, какая ерунда! Наш дом — Россия, и главное в нем не волшебство, а воровство.
Падал мокрый противный снег, дорога была паршивой, и, если бы не опыт Скунса, он давно бы отстал, не так-то просто поспевать за стремительной махиной «пятисотого». Мелькали равнодушные оранжевые фонари, не выспавшиеся таксисты шарахались к поребрику, ужасно матерясь, грозили кулаками, мышастая держалась молодцом и, будучи хорошей девочкой, цеплялась за асфальт всеми четырьмя ведущими. Промчались по проспекту Стачек, миновали Старо-Петергофский, пролетели Благовещенскую площадь, и, когда в туче брызг въехали на мост, Скунс сломал предохранитель дистанционного взрывателя. «Хватит спать, ребята, подъем, переходим к водным процедурам».
Сейчас же вдоль невских набережных распустились огненные цветы, разом открыли обжигающие бутоны и сразу завяли, лишь на мгновение осветив великолепие «Корюшек», «Дельфинов» и «Каруселей». Грохнуло прощальным салютом, по акватории пошла волна, и плавучие оазисы роскоши, разносолов и плотских наслаждений стали опускаться на дно. Треск швартовочных канатов, визг проснувшихся дам, пьяная ругань ни хрена не понимающих кавалеров. Однако мощность и расположение зарядов были рассчитаны так, чтобы все обошлось без жертв, и посудины погружались в воду величественно и неторопливо. Гостиница «Карусель», к примеру, уподобилась гибнущему «Титанику» — начала уходить под воду с носовым креном, обнажая ржавое, давно не крашенное днище. Впечатляющее зрелище, однако Скунс не отвлекался, все его внимание было сосредоточено на бешено мчавшейся впереди иномарке. Вот она стремительно повернула с моста и под визг тормозов резко остановилась. Из нее выскочил Башуров и кинулся прямиком к гранитному постаменту, на котором прежде покоился один из сфинксов. Словно не доверяя глазам, он притронулся рукой к холодному камню, застыл и вдруг закричал, пронзительно, исступленно, со страшной яростью хищника, попавшего в западню. Его услышали. Из-за гранитной глыбы вышел человек с ружьем. Он хладнокровно поднял свой «Моссберг», прицелился и тут же рухнул под грохот разорвавшегося ствола, его скрюченная поза не давала ни малейшего повода для оптимизма. Впрочем, Башуров особенно и не переживал — он стоял не шевелясь, его руки словно приросли к каменному постаменту.
«Как у нас здесь весело». Не поворачивая на набережную, Скунс притормозил, выключил бортовые огни, а тем временем из сканера, настроенного на эгидовскую волну, донеслось:
— Второй, я первый, доложите обстановку. Мы наблюдаем с вертолета странные звуко-визуальныеэффекты.
«А, Сергей Петрович». Скунс легко узнал голос Плещеева, ухмыльнулся, а из эфира уже летел раскатистый могучий бас, на каком, вероятно, изъясняются настоящие морские волки:
— Второй первому, путем циркуляции встал лагом и произвел эвакуацию. Иду бакштагом, ветер норд-вест-вест, умеренный. Прямо в харю.
— Что, уже? — В голосе Плещеева послышалось облегчение. — Все в порядке?
— Ответ отрицательный. — Бас посуровел, сделался хриплым. — Субмарины шалят, наших потопили. Взял их на борт чуть теплыми, оказал первую помощь мануально, растиранием. Обнаружил в шлюпе течь, значительную.
— А где объект? — Эфир задрожал от крика Плещеева, его голос напоминал звенящую от напряжения, готовую лопнуть стальную струну. — Что с ним? Я вас спрашиваю, второй?
Ответ был неразличим из-за помех, зато спустя мгновение, перекрывая крики постояльцев «Карусели», знакомый бас донесся снизу, с необъятных невских просторов:
— «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»»… Однако насладиться песней Скунсу не удалось.
Внезапно, словно проснувшись, Башуров оторвался от гранита, стремительно забрался в «пятисотый», и снова началась гонка — по набережной, мимо Кунсткамеры, к Ростральным колоннам, на Петроградскую. Визгливо жаловались покрышки, летела грязь на лобовое стекло, мышастую бросало на дороге из стороны в сторону. Наконец «мерседес» остановился у большого семиэтажного дома, на его торце висел внушительный рекламный постер: из рога изобилия сыпались пальмы, пирамиды, острова, не обошлось и без Большого Сфинкса из Гизы. Двигаясь словно сомнамбула, Башуров вылез из машины, застыв, глянул на фасад и начал подниматься по ступеням, ведущим к двери с бронзовыми ручками. Над ней значилось: «Турфирма «Альтаир». Центр горящих путевок. Мы работаем круглосуточно».
«Попутного ветра в жопу, катись колбаской по Малой Спасской». Снегирев посмотрел ему вслед и, развернувшись, поехал домой завтракать. Вчера тетя Фира жарила гуся…