На том месте, где, петляя, река извивается змейкой, расположился сторожевой пост пехотного батальона, охранявший небольшой участок левого берега Дона, который значился в оперсводках дальним подступом к Царицыну. А на правом обрывистом берегу — белоказаки. Их атаман генерал Мамонтов, действуя крестом и маузером, бросал на волжский город казачьи полки, артиллерию, пехоту, листовки о божьем возмездии.
— Сашко, а Сашко, какой теперь месяц? — спросил пожилой солдат, нашедший в траве пожелтевшую листовку.
— Сентябрь, а что?
— Он божится, что пятнадцатого августа будет в Царицыне.
— Это ты про мамонтовскую писанину? — уточнил Сороковой.
— Да, про нее. — И боец протянул Сороковому воззвание Мамонтова к защитникам Царицына.
«Граждане города Царицына и вы, заблудшие сыны российской армии. К вам обращаюсь я с последним предложением мирной и спокойной жизни в единой и великой России, России прославленной, России, в бога верующей. Близок ваш час и близко возмездие божие за все ваши преступления…
Именем бога живого заклинаю вас: вспомните, что вы русские люди, и перестаньте проливать братскую кровь, Я предлагаю вам не позже пятнадцатого августа сдаться и сдать ваш город нашим донским войскам. Если вы сдадитесь без кровопролития и выдадите мне ваше оружие и военные припасы, я обещаю сохранить вам жизнь. В противном случае — смерть вам позорная. Жду до пятнадцатого августа. После — пощады не будет».
— Не дождется, собака! — заключил Сашко, пуская листовку на курево. — И бог не помог, и хваленая кавалерия. У белых в десять раз больше коней, чем у нас. А было бы у нас столько конницы, не унес бы Мамонт своих копыт из-под Царицына, не зверствовал бы на Дону.
Сашко крепко затянулся и задумался.
Он слыхал, что в начале того же восемнадцатого года Царицынский красногвардейский отряд прибыл на станцию Чир. Это было в конце января, в полдень. А вечером к командиру отряда явились парламентеры из Нижне-Чирской. Они заявили, что хотят избежать кровопролития и потому готовы передать окружного атамана в руки советского правосудия.
Командир отряда поверил им на слово. Парламентеры обещали доставить Мамонтова.
Вернувшись в станицу, они предложили Мамонтову покинуть Нижне-Чирскую и уйти в степь с верными ему казаками. Их было немного — несколько десятков.
Проводить атамана явились музыканты. На прощание станичный оркестр сыграл похоронный марш. Такого финала полковник не ожидал: «Прекратите! — кричал он. — Зачем похоронную играете? Живым Мамонтов в гроб не ляжет! Я ухожу, но еще вернусь».
Музыканты на минуту умолкли, потом снова грянул оркестр, и снова из медных труб полились жалобные звуки.
Мамонтов уехал в степь. Он носился по станицам и хуторам, зверствовал, грабил. Его отряд смело «атаковал» кассу Цимлянского казначейства, захватил мешки со слитками золота и несколько миллионов рублей в ассигнациях.
Из Цимлянской он телеграфировал генералу Каледину о своей готовности выполнить любое его поручение. Однако телеграмма пришла в Новочеркасск уже после того, как Каледин, утратив веру в тех, кто его окружает, пустил себе пулю в лоб.
Примерно через месяц Мамонтов вернулся в Нижне-Чирскую, поднял контрреволюционно настроенных казаков из окрестных станиц и повел их на Царицын. Первое наступление для него закончилось неудачей. Царицын выстоял.
— Погоди, — продолжал Сороковой, показывая кулаком в сторону Нижне-Чирской. — Скоро большевики пролетариев на коней посадят, тогда и с Дона тебя прогонят. Не зря комбат хочет нас на коней посадить…
В своем новом комбате старые, видавшие виды пехотинцы сразу распознали бывалого кавалериста. И не только по походке, выправке, а и по тому, каким тоном он отдавал команду. В пехоте она обычно произносится отрывисто. В кавалерии — нараспев.
А еще в первое время нет-нет да и вырвется у него кавалерийская команда. Доставили как-то в штаб батальона срочный пакет. Комбат прочел и тут же команду подал: «По коням!» Пехотинцы поняли, улыбнулись, стали строиться.
— На той неделе, — продолжал Сороковой, — мы с Дундичем к белякам в гости ходили. Взяли новенький пулемет с лентами, взяли «языка». А когда обратно через Дон переходили, комбат скомандовал: «Аллюр два креста». Не все ребята в аллюрах разбираются, а я знаю: на шахте в одном забое с бывшим драгуном довелось уголек рубать. Перевел я с кавалерийского языка на пехотный: аллюр два креста — это значит бегом.
В пехоте Дундичу трудно было развернуться. Никак он не мог примириться со своим новым положением пехотного командира. Бои, в которых он прежде участвовал, обычно решались быстро и стремительно. В пехоте все по-другому.
Тяготясь своим положением, Олеко искал удобного случая, чтобы вернуться обратно в кавалерию. Вскоре такой случай представился. В батальон приехал начальник штаба Северного боевого участка Царицынского фронта Иван Сергеевич Стройло.
Вечером, за самоваром, Дундич, волнуясь, рассказал ему о своих переживаниях. Стройло внимательно выслушал и с удивлением заметил:
— А мы, честно говоря, считали, что ты уже привык к царице полей.
Дундич пожал плечами.
Стройло снял очки, протер стекла платком и, снова надев их, пристально посмотрел на комбата.
С. М. Буденный.
— А я думал, что ты уже прижился в пехоте.
— Не прижился и не приживусь. Мое постоянное жительство — конь, моя сестра — шашка, мой брат — маузер. В пехоте я чувствую себя как на вокзале. Жду, когда поезд подадут и в кавалерию отправят. Сплю — и вижу себя на резвом коне, слышу лязг и свист клинков. А здесь что? Пешему за конным не угнаться. Говорят, кавалерия Булаткина от самого Ленина за оборону Царицына благодарность получила.
— Не только кавалерия, — поправил Дундича Стройло. — Получили все коммунистические и революционные полки, броневые поезда, моряки военно-волжской флотилии. Владимир Ильич просил передать, что Советская Россия с восхищением отмечает их геройские подвиги. Выходит, и тебя Ленин благодарит. Ведь начальник нашего боевого участка Григорий Колпаков тоже телеграмму получил.
— Поговори с ним, Иван Сергеевич, пусть меня в кавалерию направит. Эх, дал бы я тогда жизни белякам!
— Верю, верю… Сам в кавалерии служил и потому понимаю.
Стройло поговорил с Колпаковым, и Дундича перевели в кавалерию Булаткина. А когда в начале нового года она влилась в конницу Буденного, Дундич был назначен помощником командира 19-го кавполка.
Вскоре о нем заговорил весь Дон.
И. С. Стройло.
Буденный стоял на пригорке, наблюдая за тем, что происходило на придонской равнине.
Бой утихал. Горнист сыграл аппель[11]. Отбив атаку белых, 19-й кавалерийский полк, входивший в бригаду Буденного, возвращался на исходные позиции.
— Гляди, Стрепушок, что Дундич выкомаривает, — бросил командиру полка Петру Стрепухову Семен Михайлович.
— Ох и чертяка! — с удовольствием заметил Стрепухов, вытирая платком тронутое оспой лицо.
В это время из лощины выскочили пять всадников и стали брать Дундича в кольцо.
Олеко не растерялся. У одного он выбил шашку и, когда тот наклонился, саблей срубил ему голову. Второй казак пытался проколоть Олеко пикой, но он пригнулся к гриве коня, и пика угодила в грудь другому беляку, оказавшемуся рядом с Дундичем. Третьего он полоснул шашкой.
— Ого! Вот молодец! — воскликнул Буденный. — Из одного беляка двух сделал. Пошли, Стрепушок, ему ребят на подмогу.
Стрепухов приказал поднять взвод.
— Послал, — доложил он Буденному. — Но думаю, что он и сам с ними управится.
Дундич действительно не собирался уклоняться от боя. Он притворился, что готовится нанести сабельный удар правой рукой, ловко перебросил шашку в левую руку и, опоясав дугу, чуть ли не с земли опустил ее на плечо врага.
— Ну и ловок! — продолжал восторгаться Буденный.
Четвертого беляка Дундич ударил саблей, по пятому — выстрелил. Казак отвернулся, пуля угодила в голову лошади. Конь упал, придавив всадника.
…Густой пар валил от коня, когда Дундич подъехал к командному пункту. Спрыгнув с лошади, он направился к Буденному.
— Товарищ Буденный! Пятерых беляков отправил на тот свет. — Отрапортовав, Дундич снял фуражку и провел рукой по мокрым волосам.
— Видел, — подтвердил Буденный. — Классно рубил, сынок.
Буденный по праву называл Дундича сынком. Семен Михайлович был старше его годами. Когда первый раз Олеко вызвался, как он сказал, сбегать к белякам, Буденный не сразу согласился. Он лучше, чем кто-либо другой, знал сильные и слабые стороны Дундича. Семену Михайловичу нравились не только отличные приемы рубки, меткая стрельба, но и большая сердечность Дундича, готового поделиться с товарищем последним ломтем хлеба. Олеко выносил раненых товарищей с поля боя, а когда поблизости не было ни медсестры, ни фельдшера, перевязывал им раны. Конники отвечали тем же: когда Дундич рубил, друзья грудью своей прикрывали любимого командира. Но в азарте боя Дундич часто вырывался вперед и, видя перед собой врага, забывал обо всем на свете. А когда однажды во время разбора боя Дундичу крепко за это досталось, он попытался по-своему объяснить причину подобного поведения.
— Если думать о собственной безопасности, — сказал он, — тогда о смелости надо забыть.
Его старались переубедить: надо думать и о том, и о другом, особенно, когда ты находишься на территории, занятой врагом. Здесь надо глядеть в оба, ухо держать востро, действовать решительно, смело, но и помнить о собственной безопасности. В логове врага прикрывать некому.
Правда, с Дундичем действовала небольшая горстка храбрецов. Как-то в самом начале своей службы в красной коннице Дундич обратился к Буденному с просьбой выделить ему в помощь несколько хороших конников.
— Зачем выделять? — Буденный разгладил свои усы. — Сам добровольцев набирай. Я так поступал, когда с турками дрался.
— С турками? — повторил Дундич. — Не на Косовом ли поле? Когда мы в тысяча девятьсот двенадцатом году их лупили, русские ребята нам помогали.
— На Косовом поле я не был, — пояснил Буденный, — но о нем слыхал. Косово поле для сербов так же дорого, как для русских — Бородинское. Выходит, что ты на четыре года раньше меня с турками рубился. Тех, что ты на Косовом поле не добил, пришлось мне под Керманшахом добивать.
Кавказская кавалерийская дивизия, в которой служил старший унтер-офицер Семен Буденный, занимала оборону под Керманшахом.
— Три месяца стояли, — продолжал Буденный, — а что у противника делалось — толком не знали. Как-то под вечер вахмистр собрал всех взводных унтер-офицеров и говорит: «Командир полка приказал каждому эскадрону любой ценой по „языку“ достать». И вахмистр тут же предложил: «Тяните, хлопцы, жребий, кому к туркам идти». Потянули. Жребий пал на меня. Вахмистр велит: «Бери четырех солдат — и к туркам».
Выстроил я эскадрон и спрашиваю: «Есть ли охотники за „языком“ сходить?» Вызвалось десять человек, взял четырех. Пошли. Впереди — проволочные заграждения. Проползли одну линию окопов — ни одной турецкой души, вторую — тоже пусто, доползли до третьей — там народу тьма-тьмущая. Сидят, чай попивают, о чем-то между собой гуторят.
— Гранату бы в них! — перебил Дундич.
— Не торопись, сынок. Не забегай поперед батька в пекло. Вижу, впятером нам с ними не сладить. Даю шепотом команду обратно ползти. Ползем и прислушиваемся. Вдруг слышу человеческий гомон. Хлопцам рукой показываю — двигаться в сторону, откуда турецкая речь слышится. Проползли на животах чуть ли не до того места, где винтовки составлены в «козлы». Слышим, разговаривают двое: часовой и подчасок. Остальные спят. Без выстрела хватаем обоих, берем оружие. Потом я на чистом турецком языке кричу: «Эллер юкарi!»[12]. Услышав команду, турки подняли руки и последовали за нами. Нужен был один «язык», а захватили семь. Был среди них и мой коллега — старший унтер-офицер султанской армии.
После рассказанного стало понятно, почему Буденный не хочет приказывать, а советует набрать добровольцев. Набрать их было нетрудно. К Дундичу являлись бойцы из разных частей. Каждому он устраивал проверку.
Смотрел, как парень садится на коня, как рубит, как стреляет, потом спрашивал:
— Смерти боишься?
— Хай вона Шпитального боится, — ответил ему молодой казак, поправляя сдвинувшуюся набок фуражку.
— Пулям не кланяешься?
— Воны мэнэ нэ чипають: то через голову пэрэлитають, то нэ долитають.
Одних Дундич брал, другим отказывал. Отказывал тем, кто не был уверен в себе, кто в трудную минуту мог струсить. Брал обстрелянных, волевых, таких, как Шпитальный, Сороковой. Вместе с ними ходил в разведку, брал «языков», приносил ценные сведения о расположении войск противника, о его огневой мощи. Однажды Дундич вызвался доставить пушку. Только вчера ему удалось засечь в балке недавно переброшенную вражескую батарею.
— С орудийной прислугой мои ребята в два счета справятся, — уговаривал Дундич Стрепухова.
— А взвод прикрытия в расчет не берешь?
— Мы его с пулемета накроем. А чтобы пушку доставить, разреши, Петр Яковлевич, мне еще человек десять с собой взять.
Дундич умолчал еще об одной силе, которую он собирался привести в действие, — о большом стаде коров, пасшемся неподалеку от батареи. Сделал он это сознательно, потому что хотел удивить не только врага, но и своих товарищей.
Ранним утром, когда над степью стоял густой туман, Дундич подъехал к пастухам и велел им немедля гнать коров в сторону балки.
Услышав топот сотен копыт, белоказаки приняли стадо за колонну пехоты и тотчас открыли бешеный оружейный огонь.
Обезумевший скот с ревом понесся вдоль балки, сея панику во вражеском стане. В это время с другой стороны конники открыли пулеметный огонь по батарее. Перепуганная орудийная прислуга разбежалась, бросив пушки, передки, зарядные ящики и лошадей.
Не прошло и нескольких минут, как лошади уже тащили новую трехдюймовую пушку. Вторую оставили на месте, но обезвредили, сняв с нее панораму и замок.
К вечеру захваченная пушка вела огонь по белым. Красноармейцы назвали ее «трехдюймовка Дундича».
Позже, когда в руки красных конников вместе с другими документами попало донесение командира разгромленной батареи, бойцы с удивлением прочли:
«Наша батарея, будучи атакована вражеской кавалерией и пехотой, под давлением превосходящих сил противника вынуждена была отойти на новые позиции. Потеряна трехдюймовая пушка».
— Превосходящие силы противника, — повторяли красные конники, от смеха хватаясь за животы. — Ну и смельчаки кадеты[13]. Коров испугались…
Командир полка был озабочен. Куда девался его помощник? Еще час назад Дундич был в горнице и никуда не собирался. Вместе обедали, за столом обсуждали зарубежные новости, приходившие с опозданием на Царицынский фронт.
Весна 1919 года была богата революционными событиями: в Будапеште провозглашена Венгерская Советская Республика, над кораблями французской эскадры взвилось Красное знамя, и Антанта вынуждена была поспешно вывести свои войска из революционной России.
Бациллы коммунизма проникли и в Германию. Той же памятной весной Бавария стала Советской республикой. Мюнхен, с его Красной гвардией, уже казался Дундичу таким же близким, как и город на Волге. В Царицыне и Мюнхене рабочие делали одно общее дело — с оружием в руках защищали пролетарскую революцию. Если бы в эти минуты Дундич увидел Гильберта Мельхера, он бы первым бросился к нему навстречу и попросил извинить за скандал, учиненный на заседании в «Столичных номерах».
— Ошибался я, Петр Яковлевич, — сказал Дундич, когда речь зашла о событиях в Мюнхене. — Всех немцев на один аршин мерил. Коля Руднев пытался меня тогда образумить…
Олеко не любил открыто признаваться в своих ошибках. Это било по самолюбию и, как ему казалось, роняло его авторитет. Но Стрепухов был другого мнения.
— Не ошибается, брат, тот, кто ничего не делает. И я, признаться, тоже ко всем австрийцам относился с неприязнью — и к их императору, и к рядовым солдатам. Действовал по пословице «вали кулем, потом разберем». А разобрался, увидел, что дело не в нации, а в классе. Австрийская буржуазия против нас, а пролетарии с нами. Взять хотя бы того же Бергера *. Австрийский рабочий, второй год в красной коннице служит. Настоящий солдат революции!
Разговор перешел к Балканам.
— Домой тебя не тянет, Ваня? — спросил Стрепухов.
— Тянет, Петр Яковлевич. Но Югославия — королевская. Я сербскому королю еще в семнадцатом году отказался служить, а он и теперь страной правит.
— А если, к примеру, товарищ Ленин вызовет тебя и скажет: «Товарищ Дундич! Спасибо за честную службу, за то, что ты нам в трудную минуту подсобил. Теперь наша армия окрепла. Венгры уехали к себе делать революцию, немцы — к себе. Хочешь — оставайся в России, а хочешь — поезжай домой, короля кончать, революцию делать». Ну, что ты нашему Ильичу на это ответишь?
— Скажу, что домой поеду, когда Мамонтова добьем. Дело начато, но не кончено.
— Ну и правильно! — Стрепухов положил на плечо Дундича свою широкую ладонь. — Перво-наперво надо с кадетами разделаться, Советскую власть на Дону укрепить, а потом мы и югославам поможем. Я с хлопцами поговорю — всем полком в Сербию поедем.
П. Я. Стрепухов.
— Поедем, Петр Яковлевич, — загорелся Дундич. — И Марийку с собой возьму…
— Что за Марийку?
Дундич достал из бокового кармана фотокарточку и протянул ее командиру полка. На Стрепухова смотрела круглолицая большеглазая девушка, с косами, уложенными на голове венком.
— Здешняя, донская, — пояснил Дундич. — Может, знаете, на хуторе Колдаирове живет?
— На хуторе бывал. Марусек там много. Чья?
— Дочка Алексея Самарина…
— Самарина знаю. За кадетов. Хорошего родственничка выбрал, ничего не скажешь.
— Ты, Петр Яковлевич, не все знаешь о Самариных. Марийка мне говорила, что ее брат с Буденным.
— Словам не верь. Торопиться с женитьбой не к чему. Невесту я тебе найду и видную, и умную. Самарину не бери. А если на хутор снова попадем, скажешь, что передумал…
— Не скажу. Я люблю Марийку, — вырвалось у Дундича. — И данному слову не изменю.
— В таком случае, — Стрепухов поправил ремень на гимнастерке, — меня в сваты не зови.
В соседней комнате зазвонил телефон. Стрепухова вызвали на провод. Он взял трубку и громко произнес: «Слушаю».
Но Стрепухова никто не слушал. Из телефонной трубки доносился сильный треск. Так продолжалось несколько минут. Стрепухов терпеливо ждал. Потом он услышал голос дежурного по штабу. Он спросил, на месте ли Дундич. Стрепухов ответил, что на месте, и пошел за ним. В горнице его не оказалось, и командир полка приказал ординарцу разыскать Дундича.
— За ним пошли, — ответил Стрепухов в трубку. — Как только он явится, вас вызовем.
Вскоре явился не Дундич, а ординарец командира полка. Он не нашел Олеко ни на квартире, ни на конюшне.
— Говорят, со Шпитальным верхами куда-то подались.
— Я ему подамся, — рассердился Стрепухов. — Будет Дундичу баня.
«Не отправился ли он к Самариным? — думал Стрепухов. — Любовь, как пожар, загорится — не потушишь. Видать, девка крепко зацепила Дундича. Эх, Ваня, Ваня, придется тебе за самоволку — в трибунал, а Самариных к…»
Война расколола семью донского казака Алексея Самарина: Марийкин отец пошел за Мамонтовым, а его единственный сын Петр — за Буденным.
Оставшись на хуторе с дочкой, невесткой и внуком, Анна Григорьевна Самарина на первых порах не знала, чью сторону ей держать, за кого молиться, кому желать победы: мужу ли, с которым она прожила не один десяток лет, или сыну, которого она вскормила своей грудью, выходила, вырастила и который пошел против отца. А тут еще новая забота: Марийке приглянулся красный командир. Мать переживала, но не перечила: «К кому сердце лежит — туда оно и бежит».
Соседки нашептывали Самариной: «Не отдавай, Григорьевна, дочку за чужака. Кончится война, уедет он на свою сторону, ищи-свищи его. Девка у тебя хорошая, не засидится в невестах. Ей бы домовитого хлопца, а не гулябщика»[14].
Анну Григорьевну тревожило другое. Она считала Дундича суженым и в то же время боялась, как бы дочка не осталась молодой вдовой. Уж больно у Дундича, как рассказывают бойцы, горячая голова. Не носить ему ее долго. Мать, не таясь, говорила об этом дочери.
— Да что вы, мама, — возражала Мария, — раньше времени его хороните. Ваня говорит, что на Дону его не убьют.
— Почему, дочка? Он что, железный или заколдованный?
— Говорит, что убить некому.
Матери, как и дочке, нравился Дундич. Его любили не только взрослые, но и дети. В свободное от службы время он играл с хуторскими ребятами в «великую кобылу», «пчелку» — в игры своего детства. Ему нравилось, когда Шурик, внук Анны Григорьевны, гарцуя на хворостинке, собирал хуторскую «кавалерию» и вместе с ней «рубился» насмерть с Мамонтовым. Быть может, в минуту таких «сражений» Олеко вспоминал свое детство, когда он на таком же «ретивом коне» «рубил» турецкую конницу.
— Шурик, — говорил он Самарину-младшему, — из тебя выйдет хороший юнак.
— «Юнак», дядя Ваня, — это «юноша», да? — спрашивал мальчик.
— По-сербски — это воин.
— А хлеб как по-вашему называется?
— Хлеб.
— А глаз?
— Око.
— А вода?
— Вода.
Увидев Марию, несущую на коромыслах ведра с водой, Дундич пошел навстречу, взял ведра и, повернувшись к Шурику, сказал:
— По-нашему, по-сербски, «работящая» называется «вредная». Вредная ли Мария?
— Нет, хорошая, — протянул Шурик.
Мальчик радовался, когда с помощью Дундича он обнаруживал сходство сербских слов с русскими, и сердился, когда ему это не удавалось.
Потом перешли к цифрам: один — один, два — два, три — три, четыре — четыре.
— А «сорок» как будет, дядя Ваня?
— Четрьдесять…
Как-то под вечер Сашко Сороковой зашел на самаринский баз[15].
— Здравствуй, товарищ Четрьдесять, — приветствовал его мальчик.
Сашко улыбнулся, а Дундич рассмеялся: вот, оказывается, почему мальчик интересовался, как по-сербски будет «сорок»!
Однажды, когда Мария готовила ужин, Шурик застал Дундича одного в хате. Мальчик по привычке подошел к нему, сел на колени и, увидев в глазах Дундича слезы, воскликнул:
— Тебя зовут храбрым, а ты плачешь, как маленький.
Он привык видеть Дундича веселым, а тут вдруг слезы. Мальчик побежал на кухню к Марии.
— Зачем дядю Ваню обидела? Он плачет…
Мария бросилась в горницу. За столом, склонив голову, сидел Дундич. По щекам катились слезы. Он не стыдился их.
— Ваня, что с тобой?
— Со мной ничего, — глухо произнес Дундич. — Меня пули не берут, а Колю Руднева взяли… Под Бекетовкой кадеты убили. Какой человек! Он для меня братом был.
— Не горюй, Ваня, — Мария вынула носовой платок и бережно провела им по лицу Дундича.
В тот вечер они собирались просить у Анны Григорьевны материнского благословения, хотели договориться о дне свадьбы, но разговор не состоялся.
Перед Дундичем все время стоял Коля Руднев — его наставник, командир и друг.
Всю ночь над Колдаировом лил дождь. К утру густая пелена, покрывавшая небо, исчезла. Выглянуло солнце. Его лучи падали на землю, и природа вновь заиграла всем своим многообразием красок. Но на душе у Дундича было невесело. Получен приказ оставить Колдаиров. Дундич заскочил к Самариным, чтобы проститься с Марией, сказать, что скоро вернется и что к Новому году они сыграют свадьбу, но поговорить ему с ней не пришлось.
Увидев Дундича, Марийка спряталась за дверь (она белила горницу, ее лицо и руки были в мелу. В таком виде ей не хотелось показываться Дундичу). Она только слышала короткий разговор матери с Дундичем.
Анна Григорьевна сказала, что дочка ушла в степь и вернется к полудню.
— Прощевайте, Анна Григорьевна, — глухо произнес Дундич. — Уходим с хутора. Передайте Марийке — пусть дожидается…
Анна Григорьевна готова была сказать Дундичу, что пошутила, что Марийка никуда не ушла, что она в хате. Она сейчас ей скажет: «Марийка, выходи, не время шутки шутить», но Дундич уже припустил своего коня.
Девушка бросилась за ним, но догнать его было невозможно.
…В хутор под барабанный бой вступала пехота Мамонтова.
Стрепухову доложили о возвращении Дундича.
— В бурке девицу привез, — сообщил ординарец. — Сам видел — калач-баба. В околоток[16] ее поместил.
Вскоре явился и Дундич.
— Все хорошо, — сказал он, сбрасывая с плеча мохнатую бурку.
— Кому, может, и хорошо, а тебе плохо будет. — И, не ожидая, что на это ответит Дундич, Стрепухов, хмурясь, спросил:
— За бабой ездил?
— За юбками не гоняюсь.
— В Колдаирове был?
— Там не был.
— У кого гостевал?
— У Мамонтова…
— Отставить! — оборвал Стрепухов. — С тобой командир полка разговаривает. Говори, что за бабу привез, где взял?
— У Мамонтова украл.
— Украл? Что, своих мало? — Стрепухов грубо выругался.
— Не для себя, а для Сорокового привез. Врача в полку нет, фельдшера на тот свет взяли. Если бы не эта дамочка, парень кончиться мог. Вот я и…
— Рассказывай по порядку, как было.
Было это так. Когда Стрепухова вызвали к телефону, Дундич вышел к лошадям. Возле коней находился Шпитальный.
— Товарищ Дундич, с Сороковым бида! Лежить ранетый, а пулю выколупать никому. Пропадае хлопэць.
— Где он?
— В околоток видвезлы.
Дундич — на коня. Шпитальный — за ним.
Околоток помещался в бывшем кулацком доме. В одной его половине лежали раненые и больные, в другой находилась семья фельдшера. Самого фельдшера не было в живых. Осколок снаряда, угодивший в санитарную повозку, сразил его насмерть. Нового фельдшера не прислали, и вся полковая медицина держалась на рослом санитаре атлетического телосложения. Он стоял возле корчившегося Сорокового, держа в руке скальпель, не зная, что с ним делать.
— Да что я в медицине? — оправдывался санитар. — Принести да вынести. Отправить бы его в город, да с места трогать нельзя. Пропадает парень.
— Не пропадет!
— А вы в нашем деле разбираетесь?
— Нет, а помочь берусь.
Сашко перестал стонать. На его бледном лице вспыхнул луч надежды. Сашко верил Дундичу и знал, что тот слов на ветер не бросает.
— Потерпи, Четрьдесять, часок-другой.
Дундич вышел с санитаром в другую комнату.
— Давай поскорее бинт, вату, йод.
Не прошло и нескольких минут, как Шпитальный увидел Дундича с забинтованной головой.
— Що за кумэдия? — удивился Шпитальный. — Быться — ни з ким не бывся, а в голову ранетый.
— Не спрашивай, Сашка выручать надо. Ты ведь местный, не знаешь ли, где у беляков лазарет?
— Неподалеку, на хутори. Верст десять с гаком будэ.
— А медицина там сильная?
— Дохтора немае, усим командуе хвельдшерыця Лидия Остапивна. Вона живэ на хутори, шоста хата з краю, с ризными ливнями.
— Ты с ней знаком?
— Я? Да. А вона зи мною — ни. Личность видома, за нэю Мамонтов, колы ще полковником був, волочився.
— Поехали! — скомандовал Дундич.
Гражданская война велась на степных просторах без твердо очерченных линий фронта. Бои шли за крупные и важные в военном отношении населенные пункты, за железнодорожные узлы, за подступы к ним. В остальных же местах редко можно было встретить посты боевого охранения.
Выехав за околицу, всадники придержали коней. Дундич вынул из кармана погоны. Капитанские нацепил на свои плечи, унтер-офицерские дал Шпитальному.
— Товарищ кома…
— Какой я тебе, к черту, «товарищ», — оборвал на полуслове Шпитального Дундич. — Называй меня «ваше благородие, штабс-капитан Драго Пашич».
— Слухаюсь, вашескородие! — и Шпитальный, ухмыльнувшись, приложил руку к козырьку.
Остановились неподалеку от дома с резным петухом на коньке. В одном из трех окон, выходивших на улицу, горел свет.
— Жди меня здесь, — шепотом произнес Дундич, передавая Шпитальному повод. — Пойду узнаю, дома ли она.
Дундич скрылся в темноте. Через несколько минут до чуткого уха Шпитального донеслось:
— Лидию Остаповну в лазарет позвали, — отвечал старческий голос. — Должна скоро быть.
Дундич направился к Шпитальному, но, услышав разговор, который вел коновод с незнакомым ему человеком, спрятался за дерево.
— С какого полка, милок? — интересовался незнакомец.
— С шестого донского генерала Краснощекова полка, — отчеканил Шпитальный.
— А почему лошади бесхвостые?
Шпитальный не сразу нашелся. Он сделал вид, что не расслышал заданного вопроса. В разговоре наступила опасная пауза. Она насторожила Дундича. Выкрутится Шпитальный или придется его выручать? И тогда Сороковой останется без медицинской помощи.
Разговор о бесхвостых лошадях казак завел не случайно. На Дону каждому было известно, что красные конники подрезают лошадям хвосты, а беляки их оставляют.
— Нэ чую, про що пытаешь, — прикинулся глуховатым Шпитальный.
Казак повторил свой вопрос.
— Коней мы у Дубового Яра у красных взяли. Хвосты ще не выросли.
— Тогда другое дело, — ответил казак. — Ты бы так сразу и сказал. — Казак нарочно чиркнул спичкой.
Желтоватый огонек осветил Шпитального, его унтер-офицерские погоны, сердитый взгляд.
— Извините, господин унтер-офицер, — заискивающе произнес казак. — Не видал, с кем разговариваю.
Когда Дундич подошел к Шпитальному, он уже был один. Ждать Лидию Остаповну возле ее дома было опасно.
— Поедем в лазарет, — предложил Дундич.
Проехали улицу; вдруг из переулка вышла статная женщина в шляпке.
— Вона, вона, — вполголоса произнес Шпитальный.
Дундич быстро сорвал с головы бинт и направился навстречу.
— Простите, если не ошибаюсь, Лидия Остаповна?
— Она самая. С кем имею честь?
— Штабс-капитан Драго Пашич.
— Очень приятно, — ответила фельдшерица, кокетливо поправляя выбившийся из-под шляпки локон. — Что вас привело к нам?
— Небольшое дело.
— Господин штабс-капитан, вы говорите с акцентом. Вы не здешний, иностранец?
— Так точно.
— Уважаю иностранцев. Вежливые, светские люди. Читала, что под Новый год на станцию Чир приезжали английский генерал Пуль, французский капитан Фукэ и другие английские и французские офицеры. Вы были на этой встрече?
— Да, милая Лидия Остаповна! Без меня ни одна встреча не проходит. Английскому генералу Мамонтов вручил на память казачью нагайку. Знаете для чего? Чтобы ею большевиков крепче бить.
— А мне Константин Константинович ничего не передавал?
«Этой бы нагайкой да тебя по мягкому месту, чтобы не таскалась с белыми», — подумал Дундич и, не обрывая нити разговора, сказал:
— Ах, простите, чуть не забыл. Его превосходительство поручил передать вам небольшой сверток. Эй, унтер, подай даме генеральский подарок!
— Слухаю, ваше высокородие! — откликнулся Шпитальный. — Зараз принесу.
Дальше все произошло с молниеносной быстротой. Шпитальный связал руки фельдшерице, а Дундич, заткнув ей рот платком, вновь представился:
— Я — Красный Дундич. Приехал за вами. Надо спасти жизнь хорошему человеку. Спасете — и мы вас отпустим. Даю слово!
Дундич перебросил фельдшерицу через седло, прикрыл буркой.
По хутору ехали шагом, не торопясь. Это раздражало Шпитального. Раз дело сделано, надо ветром нестись домой. А Дундич почему-то медлит. Но тогда он еще не знал всех приемов своего командира. Оказывается, даже в минуты смертельной опасности Дундич сохранял спокойствие, чтобы не навлечь на себя подозрений.
Однако стоило всадникам выехать за околицу, как они дали волю коням.
Стрепухов внимательно выслушал своего помощника. Он ни разу не перебил его, а лишь одобрительно кивал головой. Решительность и находчивость Дундича нравились командиру полка.
— Я всю правду рассказал, Петр Яковлевич, а теперь отдавайте в трибунал.
— Да что ты, Ваня. Я пошутил. К награде тебя представлю. — Стрепухов притянул к себе Дундича и крепко обнял. — Ах ты, мой человечный человек. Недаром пословица молвит: «Друга любить — себя не щадить». Ну, как себя чувствует твой дружок, Сороковой?
— Пулю вынули, ему стало легче. Заснул парень. Фельдшерица при нем.
— Слово перед ней сдержишь, отпустишь? Честность всегда уважается, даже противником. Вот генерал Краснов нас обманул. Когда его красногвардейцы под Гатчиной захватили, он слово дал, что руки на народную власть не подымет. Его под «честное генеральское» отпустили, а он брехуном оказался. Сначала с немцами снюхался, теперь с Антантой. Против народа белоказаков поднял. Я его знаю — ничтожный человечишко. А наше, большевистское слово — это честное слово.
— Фельдшерица на прежнее место не вернется. Сама не хочет.
— По…нят…но… — протянул Стрепухов. — А колдаировская деваха? Спишем?
— Да что вы, Петр Яковлевич! Дозвольте за Марийкой съездить.
— Не время, Ваня. Вот возьмем Иловлю, тогда и в отпуск съездишь. Погоди малость.
Дундич нахмурился: «погоди» его не устраивало.
— Схожу в околоток, — сказал Дундич, подымаясь. — Погляжу на Сорокового.
— Сходи. От меня привет передай.
«В бою — зверь, а среди людей — самый сердечный. А я на него гневался, почему не доложил, почему без спроса. А когда докладывать? Жизнь Сорокового на волоске была…» — рассуждал Петр Яковлевич, оставшись в горнице один.
С тех пор как Дундич покинул хутор, Анна Григорьевна молила бога, чтобы, кроме Алексея и Петра, он еще сохранил жизнь и Ивану. Она понимала Марийку. Такого человека, как Дундич, нельзя не любить — и храбрый, и красивый, и ласковый.
Всегда, когда семья садилась ужинать, на стол ставилась лишняя тарелка с ложкой. Марийка никому не говорила, для кого предназначен этот прибор: мать догадывалась — для Дундича.
Мария Дундич.
Грамотных на хуторе было двое: кривой казак Антон, еще в русско-японскую войну потерявший руку, и Мария Самарина. Изредка на хутор попадали газеты и журналы. Хуторяне, прежде чем пустить их на курево, несли печатное слово на самаринский баз к хуторской грамотейке.
— Почитай, Марийка, що «Волна» нэсэ.
Журнал «Донская волна», выходивший в Ростове, нес всякую чушь о Советах, сообщал о полном развале красной конницы.
«Пишут о развале, грозятся Царицын взять, а сами, как зайцы, от Буденного бегут», — думала Марийка, листая белогвардейский журнал.
Однажды ей принесли белогвардейскую газету. В ней на разные лады восхвалялись подвиги, совершенные мамонтовцами. На второй странице Марию заинтересовала заметка под броским заголовком: «Наглая вылазка».
В заметке сообщалось о красном разведчике, одетом в форму офицера Донской армии. Говорилось о том, что, пренебрегая международными правилами о неприкосновенности медицинского персонала, переодетый красный командир похитил фельдшерицу. У Марийки мелькнула мысль: «Не Дундич ли?»
С его слов она знала, что во время войны сербов с турками Дундич иногда переодевался в форму турецкого офицера и свободно разгуливал по населенным пунктам, захваченным врагом.
«Да, это он, — убеждала себя Марийка. — Дундич запросто сойдет за офицера». Одно ей было непонятно — зачем похитили фельдшерицу? Разве в Красной Армии мало врачей?
И вдруг в девушке проснулась ревность. Может быть, Дундич похитил ее для себя, забыв все то, что вечерами говорил ей, Марийке? Какой он тогда хороший был!
Давно Марийка собиралась написать ему письмо. Но куда? Фронт все время движется. Письмо не доставят, и оно, на ее беду, вернется обратно на хутор. Чужие люди распечатают его, прочтут — и тогда несдобровать.
Иногда через хутор проходили безоружные казаки, отпущенные из красного плена. Рябой словоохотливый станичник из Сиротинской, не таясь, рассказывал хуторянам о своем разговоре с главным конным командиром Семеном Абыденным.
Марийка знала, что так называют Буденного некоторые казаки. Окольными путями ей было известно, что Буденный часто видится с Дундичем и что Дундич выполняет его поручения, и поэтому все, что станичники говорили о красном генерале, она слушала с особым интересом.
— Поначалу, — рассказывал станичник, — думалось, что разговор со мной будет короткий: раз, два — и в божьи ворота. Перед смертью решил напрямик с Абыденным погуторить. Спрашиваю его: «Обиду на казаков таишь?» — «А за что?» — «За то, что мы за Мамонтовым пошли…»
Абыденный меня обрывает: «Вы за Мамонтовым не пошли, а поплелись. Темнота! Поверили, что он — за Советы, но без коммунии. Хитер, собака! Видит, что на старое повернуть трудно, что Советская власть свои корни глубоко пустила, вот он и решил побольше тумана на донцов напустить: мол, и я за Советы. А за какие? А вы, глупые, не понимаете? Какая же это Советская власть без коммунистов? Коммунисты хотят хорошую жизнь на земле построить, чтобы не богатеи, а народ страной правил, чтобы войн не было и людская кровь не лилась. Иди домой, казак. Советской власти твоей крови не надо».
Чую — и своим ушам не верю. Неужели на земле есть такая власть, что зла не помнит? Говорю Абыденному: «А нам гуторили, будто вы всех казаков, что у Мамонтова служили, к Духонину отправляете!» Абыденный рассерчал: «Да что ты? За кого нас, мил человек, принимаешь? Мы не Мамонтовы — мы люди». И еще добавил: «Ступай скорее в свою станицу, а то плуги ржавеют, земля скучает, а она, как баба, ласку любит. Войну с кадетами без вас кончать будем, а если Красной Армии понадобишься — призовем».
Марийка хотела спросить казака, не приходилось ли ему встречать красного командира из сербов, но в эту минуту ее окликнули:
— Марийка! Дядя Вася ждет!
Она помчалась домой, не дослушав станичника.
В хате за столом, покрытым вышитой скатертью, сидел пожилой казак, вернувшийся из плена.
— Дело к тебе, Мария, есть, — начал он. — Бумагу я от красных получил. Сам прочесть не могу, а показать писарю — побаиваюсь. Если что не так — атаману донесет. В штабе красных сказывали, что отпускная. Так ли? Прочти, голубка, и побожись, что никому… ни-ни!
Ковалев протянул Марии листок.
«Дана настоящая справка, — читала Мария, — Василию Ковалеву в том, что он согласно приказу отпущен домой под честное слово — никогда больше не подымать руки на рабоче-крестьянскую власть».
Внизу круглая печать и подпись. Прочла ее Мария и вся зарделась. Не сама справка, а подпись, стоявшая под ней, взволновала ее. Она сама себе не поверила и еще раз прочла: «Помощник командира 19-го кавполка И. Дундич». Подпись неподдельная, размашистая, такая, как и сам Дундич.
— Жив! — вскрикнула Марийка.
— Знать, известный тебе человек? — Ковалев провел по справке ногтем. Глаз у казака был наметан. От его взгляда не ускользнули волнение и радость, вспыхнувшие на Марийкином лице.
— Да кто Дундича не знает? — ответила девушка.
— Что-то такого на нашем хуторе не примечал.
— Не могли приметить. Вас в Колдаирове тогда не было, когда красные у нас по Дону фронт держали.
— Он не из русских?
— Сербиянин.
— Сказывают, большевики иностранцам большую деньгу платят.
— Да что вы, дядечка, — с обидой в голосе заметила девушка, как будто высказанный намек бросал тень не на Дундича, а на нее. Не за деньги он служит.
— А за что же? Твой братуха Петька в Красной Армии, говорят, за землю воюет, а сербиянину разве наша земля нужна? Ее в Сербии сколько хоть. Слыхом слыхал, что большевики иностранцам пятикратное жалованье дают.
— Не верьте, дядечка, слухам. Не думайте, что тот командир, который вам справку выдал, за деньги перешел к большевикам. Да если бы все колокольчики[17], что на Дону выпущены, отдать ему и сказать: «Бери, Дундич, все твое, только Мамонтову верой и правдой служи», он бы все эти колокольчики в морду тому, кто так скажет, бросил. Такие люди, как Дундич, не по найму в Красной Армии, а по долгу служат.
— По долгу? — переспросил казак. — По какому, золотко, долгу?
Это слово Ковалеву хорошо знакомо. Сколько раз он слышал о почетном долге казаков перед царем-батюшкой, перед престолом, но все это обычно связывалось с теми большими привилегиями, которые получало казачество. А сербиянину, оказывается, ни денег, ни земельных владений — ничего не надо! Чудак человек!
Уже пропели третьи петухи и на светлеющем небосводе оставались считанные звезды, а Дундич все задерживался.
Шпитальный пристально посматривал на двери бывшего поповского особняка, занятого под штаб, — не появится ли в дверях Дундич.
Все командиры полков, вызванные Буденным на совет, уже разъехались. Двор опустел. Шпитальному хотелось спать. Он отгонял от себя сон и ему все время казалось, что вот подойдет Дундич и бросит несколько привычных слов:
— Гайда домой!
Домом Дундич называл свой полк. Он принял его от Стрепухова, получившего в бою на Маныче тяжелое ранение. Шпитальному запомнилось, как Петр Яковлевич лежал весь забинтованный на носилках. Дундич подошел к нему, чтобы проститься, наклонился и поцеловал командира в лоб.
— Ваня! Ванюша! — произнес прерывисто Стрепухов. — Меня увозят… Принимай девятнадцатый… Ребята тебе верят, они пойдут за тобой в огонь и воду. Дорожи, голуба, их доверием… Зря людей не расходуй. Да и сам без толку вперед не кидайся… — Потом он перевел глаза на Шпитального и стоявшего рядом с ним Паршина: — Хлопцы, прикрывайте Дундича…
Стрепухов хотел еще что-то сказать, но потерял сознание. Дундич, Шпитальный и Паршин бережно уложили командира на санитарную повозку и, когда она тронулась, долго провожали ее взглядом.
Яков Паршин был из той же станицы, что и Стрепухов, — из Семикаракорской. В империалистическую войну они служили в одном казачьем полку: Стрепухов командовал взводом, Паршин находился при штабе полка в должности телефониста. С фронта Паршин вернулся в станицу, стал хозяйничать. Стрепухов записался в красногвардейский отряд и связал свою жизнь с большевиками.
Когда красная конница освободила станицу, Паршин пришел к Стрепухову и сказал, что хочет служить в Красной Армии. Комполка направил его к Дундичу коноводом.
— Справный казак, — отзывался Стрепухов о своем одностаничнике. — Если лошадей ему поручить — кони от его ухода добреть будут. А если донскую уху сварит — пальчики оближешь. В общем, на все руки мастак: шилом бреется, дымом греется. С Паршиным при нашем неустроенном житье-бытье не пропадешь.
В поездке в штаб соединения Дундича должен был сопровождать Паршин, да заболел Мишка, любимый конь Дундича. Пришлось ехать Шпитальному. Он охотно сопровождал Дундича в его «прогулках» по вражеским тылам, но всегда ворчал, когда Дундича вызывали на совещания. В этих случаях Шпитальному приходилось часами ждать командира.
— Довгэнько чаював! — сказал Шпитальный Дундичу, когда они выезжали со двора.
— Чай был без сахара, — ответил Олеко. — С перцем.
…Когда совещание закончилось, Буденный попросил Дундича задержаться.
— Ну как, сынок, идут дела?
— Рубаю, Семен Михайлович.
— За последнюю рубку тебе, как лихому коннику, следует объявить благодарность… — Буденный сделал паузу. — А за то, что в азарте боя вперед кидаешься и полк бросаешь, за такие штучки…
— За такие штучки… — повторил Дундич, пряча улыбку.
— Чего улыбаешься? — сердито спросил Буденный. — Я с тобой на полном серьезе…
— Простите, Семен Михайлович, — оправдывался Дундич. — Я вспомнил, как вы однажды за генералом Толкушкиным гнались. Ведь всякое тогда с вами могло быть.
Буденный смутился:
— Бывало иногда такое. Ну, в общем, дискуссию разводить не будем, надо отказываться от партизанских привычек. В полку не один лихой рубака Иван Дундич, а сотни лихих рубак. Надо помнить о них. А ты вперед вырываешься, про полк, про штаб — про все забываешь. Не годится так, сынок.
— Та що цэ такэ, — возмущался Шпитальный, когда Олеко передал ему о своем разговоре с Буденным. — Мы будэмо бумагу пидпысуваты, по телефону балакаты? А хто рубаты будэ? Хто по тылам ходыть будэ?
Дундич молчал. Он хотел как можно проще объяснить Шпитальному то новое положение, в котором он, Дундич, оказался. Дело, разумеется, не в бумагах, не в телефонных разговорах и не в личной храбрости. Раз ему доверили командовать полком, он должен отвечать за всех бойцов, за полк.
Через несколько часов показалась станица, где еще вчера находился штаб кавалерийского полка. Сверху, из редкого леска, через который ехали Дундич и Шпитальный, была видна сельская площадь. На ней толпились люди.
— Какой сегодня праздник? — поинтересовался Дундич.
— Праздник святого лодыря, — пошутил Шпитальный.
— В таком случае, по какому поводу на площади столько народу?
— Мабуть, митингуют. — Шпитальный насторожился. От его зоркого взгляда не ускользнули несколько офицеров, стоявших на площади.
— Та цэ ж охвицеры. Що им, сукыным сынам, у нашому полку трэба? Невже хлопцив хотять на свою сторону пэрэтягнуты?
Всадники подъехали еще ближе. По всему было видно, что белые захватили населенный пункт.
— Бачишь вон того, що в доломани?
— Вижу, — ответил Дундич. — Это капитан Чирич. Вот где, гад, мы с тобой встретились!
Ни в храбрости, ни в ненависти Олеко не знал границ. От перебежчиков он знал, что в стане Мамонтова находится сербский капитан, который при допросах издевается над пленными. Они называли его сокращенно «Чир». (Это прозвище запоминалось им легко, так как станица, где находился штаб Мамонтова, называлась Нижне-Чирская.)
«Капитан Чир? Не Милан ли это?» Чирич уехал на Дон к Мамонтову. При всем критическом отношении к капитану Олеко не хотелось верить, что его бывший сослуживец превратился в двуногого зверя.
Вскоре Олеко убедился в том, что капитан Чирич и мамонтовский палач Чир — это одно и то же лицо.
Когда мамонтовцы повели новое наступление на Царицын и белый генерал грозился взять штурмом крепость на Волге, к Дундичу неизвестно каким путем попала записка. На сербском языке убористым почерком было написано: «Мой бывший друг! Все твои наглые вылазки, позорящие доброе имя сербского офицера, нам хорошо известны. Мой шеф — генерал Мамонтов — приказал своим верным казакам изловить тебя и представить на его суд. Советую, пока не поздно, убраться с Дона подобру-поздорову. Если останешься — пеняй на себя…»
Еще не так давно Олеко по своей наивности считал, что его враги должны ходить в прусских мундирах, носить немецкие фамилии, разговаривать по-немецки. Дело, оказывается, не в том, к какой национальности принадлежит человек, какой мундир носит, на каком языке объясняется. Чирич и он говорили на одном языке, но что общего между ними? Чирич — враг немецких рабочих и советских людей, а следовательно, и его враг. С ним нужно поступить так, как поступают в бою с противником.
— Жди меня здесь, — приказал Дундич Шпитальному. — Я мигом слетаю в станицу.
— А Сэмэн Мыхайловыч що тоби говорыв? Зря нэ кыдайся, хиба не бачишь, скилькы на площади собак зибралось? В бою мы тэбэ прыкрываемо, а тут хочешь идты одын?
— И здесь ты меня прикроешь: держи винтовку наготове. Если будут гнаться — стреляй.
Пришпорив коня, Дундич понесся в станицу. Да, это он — перед Дундичем был Чирич, продавший свою шпагу врагу. Вот взгляды обоих сербов скрестились. Чирич едва успел крикнуть: «Хватайте его, это Дундич!» — как Олеко с ходу полоснул его шашкой. Капитан замертво свалился с коня.
Все это произошло с такой ошеломляющей быстротой, что находившиеся на площади конные разведчики, бойцы комендантской команды, писаря, кашевары просто опешили. Они не сразу сообразили, откуда взялся этот отчаянный всадник, зарубивший с ходу капитана Чира.
Опомнившись, толстый есаул закричал: «Хватайте его живьем!» Он обещал выдать десять тысяч колокольчиками за живого Дундича. Урядник побежал за лассо[18].
Толкая друг друга, озверевшая толпа пыталась окружить смельчака. Казалось, вот-вот он будет схвачен. Но Дундич ловко изворачивался, и его острая сабля со свистом рубила и крошила наседавших беляков.
В Дундича не стреляли. Во-первых, расчета не было: за убитого красного командира есаул и одного колокольчика не даст; во-вторых, в такой свалке нельзя было вести стрельбу: пуля-дура в своего могла угодить.
Казаки хватали его за полы бекеши, в руках оставались куски материи, меха, но выбить Дундича из седла им не удавалось. Он ускользал, извивался.
— Стреляйте в голову коня! — кричал есаул.
Сраженный конь упал, но Дундич выскочил из седла и как тигр вскочил на лошадь, с которой свалился зарубленный им офицер.
Когда казаки убили вторую лошадь, Дундич не растерялся — вскочил на третью и, подняв ее на дыбы, вырвался из круга.
— Держите сатану! — хрипел задыхавшийся от злобы есаул. — Держите! — Но было уже поздно — Дундич во весь опор мчался туда, где его ждал ординарец.
Несколько всадников погнались за ним.
— Не визьмете! — бросился им навстречу Шпитальный. Одним выстрелом он сразил чуть вырвавшегося вперед гнедого дончака. Конь свалился и придавил всадника: оба покатились вниз.
Выстрелив еще раз, Шпитальный вслед за Дундичем ускакал в степь *.
В первых числах сентября 1919 года Дундичу, как острили бойцы, пришлось пересесть с дончака на бронированного коня **. Это был один из трех захваченных у белых бронепоездов, точнее — возвращенных.
Захватили их мамонтовцы в Царицыне в конце июля 1919 года, когда под натиском противника 10-я армия после многомесячной обороны вынуждена была оставить волжский город.
Конный корпус двигался в сторону Михайловки. Здесь, по сведениям разведки, должен был находиться штаб Донской армии генерала Алексеева. Но ни Алексеева, ни его штаба в Михайловке не оказалось. На путях стояли три бронепоезда. Командир корпуса приказал артиллерийскому дивизиону разрушить железнодорожное полотно, сковать действия бронепоездов.
Вражеская конница несколько раз пыталась прорваться к станции, но те же меткие артиллеристы отгоняли белоказаков.
Когда группа отважных конников во главе с Буденным приблизилась к бронепоездам, пулеметчики открыли беспорядочную стрельбу, но не было ни одной жертвы, ни одного попадания. Дундич вскочил на ступеньки головного вагона бронепоезда, носившего имя генерала Мамонтова, собрался крикнуть: «Сдавайтесь!», но пулеметчики опередили его. Они сами подняли руки вверх.
Выяснилось, что пулеметчики, так дружно палившие в воздух, насильно мобилизованы в белоказачью армию и отправлены на фронт. Началом их действий был отказ стрелять по своим.
Конники смыли с брони фамилию белого генерала и размашистым почерком написали: «Бронепоезд имени Семена Буденного».
Исполняющим обязанности начальника бронепоезда назначили Дундича. Назначение было временное: у Дундича открылась старая рана, врач предлагал ему лечь в госпиталь. Но Олеко решительно отказался, и его отправили «лечиться» на бронепоезд, в захвате которого он принимал участие.
На фронте наступило короткое затишье. Дундич воспользовался им. Вместе с Паршиным он отправился по железной дороге до станции Арчеда. Отсюда рукой подать до Колдаирова.
Я. Н. Паршин.
До ветряной мельницы ехали верхами. Каждый думал о своем: Дундич — о встрече с Марийкой, Паршин — о жене и сыне, оставшихся в Семикаракорской.
Дундич попросил мельника посмотреть за лошадьми, пока он и Паршин сходят на хутор. Мельник охотно согласился, но наотрез отказался от обещанной платы.
— Со своих не беру. Давненько, товарищ Дундич, в наших краях не бывали. К Самариным, к Марийке?
— Откуда вам это известно? — удивился Дундич.
— Все новости ко мне сходятся. Знаю, что самаринская дочка ждет не дождется.
На душе у Дундича сразу полегчало. «Значит, ждет?» От радости он готов был обнять мельника.
— Ждет! Ждет! — крикнул Дундич Паршину, спускаясь с лестницы.
На хутор шли пешком, той дорогой, по которой он не раз ходил с Марийкой. Кругом стояла непривычная для военной поры тишина. Не слышно было ни артиллерийского грохота, ни пулеметного треска.
— Товарищ командир! — Паршин повернулся всем корпусом к Дундичу: — Давай прогоним тишину. Известим выстрелом, что живыми и здоровыми прибыли на хутор.
Паршин объяснил, что на Дону издавна заведено: возвращается казак из похода и неподалеку от родного дома выстрелом дает о себе знать.
— Давай! — загорелся Дундич. Он уже приготовился выстрелить, но, заметив на крыше самаринской хаты аиста, положил маузер в кобуру. Выстрелом он мог спугнуть старого знакомого, который зиму проводит где-то за тридевять земель, а на лето, перемахнув через горы, моря, пустыни, прилетает на донской хутор в старое, свитое им гнездо.
Аист стоял на одной ноге, в той же самой привычной для него позе, в которой находился и тогда, когда Дундич вместе с другими бойцами уходил из хутора. И добрый аист, и тишина, царившая вокруг, настраивали Олеко на мирные мысли.
Дундичу представилось, будто война уже кончилась и у него, как и у аиста, есть свое гнездо, семья, дети. Они сидят на коленях, взбираются ему на плечи. Маленькие Дундичи внимательно слушают рассказы отца о славных походах, о местах, где он воевал, о его боевых товарищах. В рамках над кроватью их портреты.
Незаметно подошли к самаринской хате. Оттуда слышался неокрепший детский голосок. Дундич и Паршин на носках подкрались к окну. Шурик декламировал:
Вы, коровушки, ступайте,
В чистом поле погуляйте.
Приходите вечерком,
Вечерком да с молочком…
— Здорово, молодец! — крикнул Дундич. — Принимай нас не с молочком, а с конфетами, и не вечерком, а утречком.
— Дядя Ваня! — закричал Шурик, бросаясь к Дундичу. — Ой, как мы вас ждем!
— А Мария где?
— В школе, с ребятами занимается.
— Анна Григорьевна дома?
— В Иловлю уехала. Подождите в хате. Я мигом за Марией сбегаю.
Надев на голову отцовский картуз, мальчик выбежал на улицу, напевая: «Приходите вечерком, вечерком да с молочком».
Мария пришла домой раньше племянника. Увидев Дундича, она от изумления замерла на месте. Олеко бросился навстречу.
— Ваня, живой, неубитый, — говорила Марийка сквозь слезы, прижимаясь к Дундичу. — А я думала…
— О чем же ты думала?
— Думала, что ты променял меня на фельдшерицу. Я о ней в газете читала.
— Да что ты, родная! Тебя я ни на кого не променяю, — и Дундич поведал Марийке, ради кого он похитил фельдшерицу и как со дня на день ждал, когда Колдаиров будет освобожден и он сумеет приехать за ней, чтобы быть всегда вместе.
Веселая улыбка озарила Марийкино лицо. Девушка смеялась над собой, над своими сомнениями.
Марийка принялась накрывать на стол, но Олеко остановил ее:
— Ты лучше быстрее собирайся в дорогу. На станции нас ждут…
— Ну и пусть себе ждут, — смеясь ответила Марийка. — Сам говоришь — поезд бронированный, с ним ничего не сделается.
— Да, но у меня могут быть крупные неприятности. Я ведь без разрешения за тобой поехал и без тебя не уеду.
— И я тебя одного не отпущу, — решительно произнесла Марийка. — Нужно бы с матерью поговорить, а она только завтра к вечеру вернется.
— Ждать не могу. Торопись, Марийка.
Условились, что Дундич с Паршиным уйдут раньше и будут ждать ее у ветряка. Марийка быстро соберет свои вещи, оставит матери записку, объяснит свой уход. Мать не осудит. Поплачет — и благословит.
Самым трудным было для Марийки написать несколько строк матери. Напишет, перечеркнет и снова напишет. Наконец из-под пера полились теплые, сердечные слова.
Оставив записку, в которой она просила у матери одновременно и прощения и благословения, Марийка уложила в узелок свои нехитрые пожитки и, не задерживаясь, выбежала во двор. Молча простилась она с домом, где родилась, помахала рукой аисту и торопливыми шагами направилась к ветряку, приветливо размахивавшему большими крыльями.
Увидев приближавшуюся Марийку, Мишка навострил уши. Подойдя к коню, девушка трижды поклонилась ему.
— За что Мишке такая честь? — спросил Дундич, потрепывая коня по шее.
— За то, что он честно тебе служит и живым доставил на хутор.
Конь весело заржал.
— Вишь, хозяйку узнал, — подхватил Яков Паршин.
Дундич сел с Марийкой в одно седло, и Мишка вихрем понесся в сторону вокзала.
— Стой, Ваня, стой! — закричала Марийка: ветром сорвало с головы платок.
Дундич хотел повернуть обратно, но Паршин, ехавший сзади, подхватил с земли платок.
Примерно через месяц после того, как Марийка уехала с Дундичем, к Сороковому привели пожилого казака в шароварах с красными лампасами, заправленных в латаные сапоги.
— Садись, — не подымая глаз, сказал Сашко, показывая рукой на табуретку.
Казак снял с головы картуз, положил на колени.
— Кто будешь и откуда?
— Я, — казак ткнул себя в грудь указательным пальцем, — колдаировский житель.
— Фамилия?
— Самарин.
— Много у Мамонтова с вашего хутора?
— Не много и не мало. Больше пожилой народ. Мой сынок, Петька, с первого дня в красной коннице служит.
— Знать, парень не в отца. Выходит, семья твоя расколотая, не такая, как у Михайлы Буденного?
— А у него какая?
— Настоящая. Все сыны в красной коннице: Семен у нас за главного, за ним — Денис, Емельян, Леонид. Все Буденные за Советскую власть стоят. А Самарины?
— Не дюже. Мой сын, моя дочь и даже зятек с красными. Жена сказывала, что он у вас в героях ходит.
— Героев у нас много, вся конница геройская. Назови фамилию.
— Чью?
— Да что ты крутишь? — набросился на казака Сашко. — Фамилию зятя назови, только, чур, не бреши, а то…
— Дундич…
— Дундич? — повторил Сороковой.
— В буденновской коннице служишь, а Дундича не знаешь, — уже не оправдывался, а наступал Самарин. — О нем по всем хуторам и станицам слух идет.
Выговорившись, Самарин пристально посмотрел на Сорокового, как бы проверяя, какое впечатление на него произвело только что им сказанное.
— Выходит, вы — тесть Дундича? — сказал Сашко, теряя свою неприступность и переходя с «ты» на «вы». — Что ж сразу не сказали? А то я вас чуток не тово… На войне как на войне, всякое бывает. Могли сгоряча и кокнуть. Как же это так получилось: сын, дочка и зять за революцию, а отец — против?
— Больше так не получится. Хочешь — верь, хочешь — нет, а с собакой Мамонтовым знаться не буду.
Самарина отпустили домой. Однако в Колдаиров он не вернулся. Остался в армии, в которой воевал его сын, где находилась его дочь.
В буденновской коннице были теперь все Самарины.
Дул осенний ветер, прозванный в народе листобоем: он раздевал деревья, гнал по дорогам покрасневшую и пожелтевшую листву. Сброшенный на землю лесной наряд шуршал под конскими копытами.
Пятеро всадников, ехавших по шоссе, остановились у полосатого верстового столба.
— Красные нашивки снять! — приказал офицер, одетый в новенькую шинель английского покроя. — Погоны надеть! Шпитальному нацепить георгия, Сороковому — двух.
— Ваше сиятельство, благодарим за награду! — Сороковой лукаво подмигнул Дундичу.
В разных условиях бойцы по-разному величали своего командира: на территории, захваченной врагом, — «ваше сиятельство», «ваше благородие», в своей среде — «товарищ командир».
У Буденного Дундич был командиром для особых поручений. Через него и через других офицеров связи командир корпуса передавал боевые распоряжения — куда следовать частям, в каком направлении вести бой, сколько времени удерживать тот или другой населенный пункт. Эти поручения Дундич выполнял добросовестно. Но его больше интересовали действия за линией фронта. Он охотно брался за трудные, казалось, невыполнимые дела, связанные с большим риском, с опасностью.
Для этих дел у Дундича был свой гардероб. Им заведовал Яков Паршин: он собирал и хранил мундиры, погоны разных званий и родов войск. Паршин возмущался, когда бойцы, захватив однажды ящик с погонами, стали привязывать их к конским хвостам.
— Не хозяйственно, — говорил он. — Погоны хоть царские, но в нашем деле им цены нет.
Дундич умел вести светский разговор. Он выдавал себя то за латвийского барона, то за грузинского князя. С этим титулом он в середине октября 1919 года появился в расположении казачьей дивизии, входившей в корпус Шкуро. По шестам, по кольям с заостренными концами, на которых держались телеграфные провода, Дундич набрел на дивизионный узел связи.
«Хорошо бы со Шкуро по прямому проводу поговорить, из первых рук получить нужные сведения», — мелькнула в голове смелая мысль.
Дундич направил коня к особняку, к которому сходились провода.
Из окна часовой увидел подъехавшего к зданию гусарского полковника, небрежно отдававшего повод молодцеватому вахмистру.
«Большое начальство приехало», — подумал часовой, поеживаясь от страха. Он хотел вызвать капитана, дежурившего на узле связи, но не успел. Полковник уже входил в дверь. Робея перед «высоким начальством», часовой не решился остановить высокопоставленного гостя, и тот прошел на узел.
— Князь Дундадзе, командир седьмого гусарского полка группы генерала Савельева, — представился гость капитану.
— Ваше сиятельство, — почтительно произнес вскочивший навстречу капитан. — Мы рады вас видеть в наших краях. Но, простите, как должностное лицо, я обязан соблюдать необходимые формальности. Прошу предъявить ваши документы.
— О чем речь, дружище капитан, — ответил, похлопывая его по плечу, «князь». — Раз нужны верительные грамоты — покажу. — «Князь» небрежно открыл полевую сумку.
— Чем могу быть полезен, ваше сиятельство? — спросил капитан, возвращая полковнику удостоверение.
— Мой полк прибыл в распоряжение командующего казачьим корпусом. Мне необходимо срочно связаться по телефону с его превосходительством.
— По телефону не удастся: аппарат вторые сутки не работает.
— Тогда разрешите по телеграфу.
— С удовольствием. — Улыбка расплылась на лице капитана. — Я вам это устрою, только надо узнать, закончил ли телеграфист передавать большую депешу. Подождите, ваше сиятельство, в моем кабинете, я скоро вернусь.
Капитан вышел, оставив Дундича одного. Из соседней комнаты через тонкую стенку Дундич услышал отрывистые фразы. По тону обращения нетрудно было догадаться, что капитан разговаривает по телефону с начальником штаба дивизии.
— Да, проверил, — говорил он в трубку. — Документы в порядке. Можно допустить… Слушаюсь…
В дверях появился капитан.
— Ваше сиятельство, — сообщил он, — через четверть часа в ваше распоряжение будет предоставлен провод.
Для Дундича, привыкшего к стремительным действиям, обычно минуты ожидания казались часами. Он понимал всю сложность своего положения: за это время на узел мог явиться начальник казачьей дивизии или начальник штаба. Начнутся расспросы, уточнения. А на них надо отвечать, и отвечать с толком, со знанием дела. Но пока, находясь в одной комнате с капитаном, Дундич продолжал разыгрывать роль грузинского князя, лично знакомого с генералом Шкуро. Он небрежно заметил, что ведет это знакомство с пятнадцатого года — с Персии, где Андрей Григорьевич еще служил сотником в 3-м Хоперском полку. Виделся с ним он и позже, в Кисловодске. Даже чуть было не породнились. Полковник Шкуро привез из Москвы грузинскую княжну. В день встречи выпили много вина, съели целого барашка. Весь вечер танцевали лезгинку. Лучше его превосходительства никто не танцевал.
Потом Дундич поинтересовался, читал ли капитан телеграмму, которую Шкуро послал после взятия Харькова. Ее не в пятнадцать минут, а в одну секунду передали. Вся депеша Шкуро в ставку состояла из одного слова — «крошу».
Эти сведения из биографии Шкуро Дундич вычитал в журнале «Донская волна». Номер журнала приберегла для него Марийка. На первой странице был напечатан большой портрет. Под ним подпись: полковник Андрей Шкура.
— Не помните, ваше сиятельство, как звучала фамилия его превосходительства в Персии? — спросил вдруг капитан.
«Ловит меня на крючок», — подумал Дундич.
— Причем тут Персия, дорогой капитан? Вас, должно быть, интересуют метрики его превосходительства? По ним у него неблагозвучная фамилия: букву «а» пришлось обрубить и на ее место поставить букву «о». Операция несложная, но зато Шкуро — это уже не Шкура!
— Да, одна буква все меняет. — Капитан посмотрел на часы: пятнадцать минут прошло.
Пожилой унтер-офицер, сидевший у аппарата, сообщил в штаб корпуса, кто находится на проводе, и попросил к аппарату генерала Шкуро. Воронеж ответил, что командир корпуса подойти сейчас не может и разговор по его поручению будет вести начальник штаба.
— Передайте, — диктовал Дундич телеграфисту, — что седьмой гусарский полк группы генерала Савельева прибыл в распоряжение генерала Шкуро и ждет приказаний его превосходительства.
— Раскройте полевую карту, — последовал ответ. — Найдите железнодорожную станцию Графская. На нее не идите. Наши части уходят из Графской. Держитесь на одиннадцать верст ниже и следуйте форсированным маршем до станции Отрожка. Ясно?
— Ясно, господин полковник, — последовал ответ.
Разговор не закончился. Из-под ловких пальцев телеграфиста продолжала ползти лента.
— К вам, ваше сиятельство, вопрос, — сказал телеграфист. — Воронеж интересуется самочувствием Виктора Захаровича.
— Виктор Захарович? — удивленно пожал плечами «князь». — В Грузии так не принято. У нас всех — и больших и маленьких начальников — или по имени, или по фамилии называют. Пусть господин полковник назовет фамилию, тогда я отвечу.
Телеграфист не успел передать ответ «князя» — Воронеж снова повторил свой вопрос. Дундич быстро сообразил, о ком идет речь.
— Самочувствие его превосходительства прекрасное, — диктовал «князь». — Генерал Савельев надеется вместе с их превосходительством отпраздновать Новый год в белокаменной Москве.
В третий раз вопрос о самочувствии Виктора Захаровича не был задан. Так Дундич случайно узнал имя и отчество «своего» генерала.
— До скорой встречи, — бросил Дундич, покидая дивизионный узел связи. Он торопился к Буденному. В кабинете комкора он застал начальника полевого штаба Степана Андреевича Зотова.
— Ясно, — сказал Семен Михайлович, когда Дундич доложил ему о своих переговорах по прямому проводу. — Кадеты стягивают силы к городу. Теперь надо разведать систему обороны, узнать, как охраняются подступы к переправам.
— Дозвольте, я сбегаю, — загорелся Дундич. — Воронеж мне знаком. С неделю в гостинице «Бристоль» жил, когда мы из Одессы отступали.
— Ты, Ваня, устал. Тебе отдохнуть надо.
— Для меня, товарищ комкор, поездка в Воронеж — лучший отдых. Дозвольте — сбегаю.
— Ну, ладно, сбегай. Разузнай систему обороны, расположение огневых точек, наличие конных и пеших сил. А напоследок… — Буденный сделал паузу, — занеси небольшое послание Шкуро. Хотел по почте послать или через пленных передать — ненадежно. Гарантии нет, что к адресату попадет. Письмо мы вчера с Зотовым на досуге сочинили…
— Тут столько смеху было, — подхватил Зотов, — когда Семен Михайлович диктовал послание к Шкуре. Оно на манер письма запорожцев к турецкому султану написано. Прочтет Шкура, разъярится, вылезет из своего логова, а это нам на руку.
— А для Мамонтова ничего нет? — спросил Дундич.
— В Воронеже его не найдешь, — ответил Зотов. — Есть сведения, что два медведя не ужились в одной берлоге. Мамонтов в ставку уехал.
Буденный протянул Дундичу синий пакет. На конверте каллиграфическим почерком было написано: «Генерал-майору А. Г. Шкуро, лично, совершенно секретно».
Пятеро всадников продолжали свой путь. Вдали маячили огни большого города. Неожиданно из темноты, неподалеку от моста, переброшенного через реку, их окликнул сиплый, простуженный голос:
— Стой! Пропуск!
Несколько шкуровцев, в лихо заломленных мохнатых папахах с кокардами, преградили путь всадникам, ехавшим в город.
— Та що вы, здурилы чи ослиплы? Нэ бачитэ, хто идэ? — и Шпитальный применил свой излюбленный прием: чиркнул спичкой. Вспыхнувший огонь вмиг осветил шитые золотом погоны штабс-капитана.
— Кто вы такие? — процедил сквозь зубы «штабс-капитан». — Мне некогда с вами разговаривать. Еду по вызову к генералу Шкуро.
— Езжай хоть к самому командующему армией Сидорину, а пароль назови.
— «Пушка», — выпалил Дундич (пароль он узнал от казака, перешедшего утром линию фронта, хотя и не был уверен в правильности пароля — перебежчик мог и обмануть).
— Отзыв — «Пашковская», — ответил казак.
— А ну-ка, верный служака, назови, кто в этой станице родился.
Урядник замялся.
— Не знаешь? В Пашковской родился генерал Шкуро. Вот скажу генералу, что ты его биографией не интересуешься, он с тебя…
— Простите, ваше высокородие, — стал оправдываться урядник. — Теперь буду знать.
— Ну вот, то-то. — «Штабс-капитан» слегка пришпорил коня. Сопровождаемый ординарцами, он направился к мосту, ведущему в город.
Проехали мост, пересекли несколько улиц и оказались на площади Круглых рядов. В центре ее на высоких перекладинах висели вниз головой трупы воронежских революционеров, замученных белогвардейской охранкой.
Дундич сжал кулаки. Ему захотелось броситься к повешенным, вынуть их из петли…
— Кращи люды гыбнуть, — шепотом произнес Шпитальный.
— А кому, как не лучшим людям, драться и погибать за революцию, — сказал Сороковой. — Мертвых не воскресишь, надо живых от волков спасать. Едем, ребята, дальше.
В переулке, расположенном напротив Круглых рядов, разведчики «засекли» батарею — три шестидюймовые пушки со снятыми передками. Чуть подальше обнаружили скопление пехоты.
На перекрестке двух улиц всадникам попался мальчишка в отцовском картузе, державший под мышкой пачку газет. Он бойко выкрикивал:
— Покупайте «Воронежский телеграф»!
— Купи! — сказал Дундич ехавшему рядом с ним Сороковому. — Да спроси поосторожней, не съехал ли штаб Шкуро со старого места.
Сороковой вернулся с газетой.
— Удивительный паренек, — сказал он. — Спрашиваю, как проехать к штабу. Он отвечает: «Поезжайте по проспекту Революции к гостинице „Бристоль“. Я на него накричал: „Какой тебе, сопляк, проспект Революции? В Воронеже не красные, а белые“». Мальчонка на попятную: так, мол, Большую Дворянскую коммунисты окрестили.
На Большой Дворянской было людно. По обеим сторонам разгуливала публика: дамы в шляпках с длинными пестрыми перьями, мужчины в черных котелках. Изредка попадались монахи в рясах.
На большой площадке против гостиницы «Бристоль» по очереди играли два оркестра. Казаки в черкесках, с нарукавными знаками, изображающими две скрещенные кости и человеческий череп, лихо отплясывали лезгинку.
— Играй, музыка, играй! — кричал подвыпивший рослый казак. — Весели, тешь нашу душу!
— Волки танцуют, — шепнул Сороковой Шпитальному. — Ничего, мы им скоро устроим «пляску смерти».
— Разговоры прекратить! — Дундич косо посмотрел на Сорокового.
— Сказал бы еще словечко, да волк недалечко, — ответил поговоркой Сороковой.
В самом деле, волк был недалечко. Пятеро всадников находились рядом с его логовом.
Отдав повод Шпитальному, Дундич твердой походкой направился к парадному подъезду гостиницы.
Дежурный есаул, с лицом непроспавшегося пьяницы, выслушав Дундича, позевывая, произнес:
— Господин штабс-капитан, его превосходительство будет через час. Пакет сдайте мне.
Дундич передал пакет и присел к столику, на котором лежала пачка газет и свежий номер «Воронежского телеграфа». На первой странице сообщалось о начавшемся сборе пожертвований и о ходе вербовки добровольцев в ряды белой армии.
«Скоро уже две недели, — прочел он, — как Воронеж освободился от большевистского ига. Казалось бы, этого времени достаточно для того, чтобы все способные носить оружие влились в Добровольческую армию, чтобы собраны были крупные средства на ее нужды. К сожалению, в записи добровольцев и в сборе пожертвований Воронеж далеко отстал от других городов… Пора наконец проснуться!»
Короткая заметка говорила о многом. Воронежские толстосумы скупятся, не хотят раскрывать своих кошельков, а их холеные сынки не желают класть свои головы за Деникина и Шкуро.
Отложив в сторону «Воронежский телеграф», Дундич посмотрел на есаула. Свет большой лампы осветил его смуглое скуластое лицо, заплывшие от жира глаза, черное полотнище, висевшее на стене. На нем серебряными нитками была вышита огромная волчья голова с оскаленными клыками и высунутым красным языком. Есаул дремал. Тишина царила во всем здании. Только с улицы доносился затихающий людской говор.
Восемь глаз с надеждой смотрели на парадную дверь гостиницы «Бристоль» — не появится ли в ней знакомая фигура. Прошло уже несколько минут, а Дундич не появлялся. Не раз они попадали с Дундичем в сложные переплеты. Но никогда он не терял спокойствия духа, всегда находил выход из самого, казалось бы, трудного положения. Не только друзей, но и врагов Дундич удивлял своей находчивостью, безграничной смелостью и выдержкой. Удивлял и побеждал.
Олеко обещал отдать пакет и сразу же вернуться.
«Что с ним?» — думал Сороковой. Неприятный холодок пробежал по спине. «Неужели конец? Неужели он не выйдет и не скажет: „Хлопци, гайда домой!“»
Дома его ждет Марийка. Теперь она уже не Мария Самарина, а Мария Дундич. В прошлом месяце, когда Олеко еще командовал бронепоездом, в вагоне была сыграна свадьба. Новая свадьба — без сватов, без попа. Паршин, Шпитальный, Сороковой кричали «горько» и по очереди обнимали молодых.
Провожая мужа в Воронеж, Марийка сказала на прощание: «Веди себя, Ваня, осторожней». Дундич улыбнулся, махнул рукой: «Умирать один раз, а я умирать не собираюсь». Мария шепнула Сороковому: «Удерживай его, Сашко». А попробуй его удержать, когда он такой отчаянный!
Сашко вынул из кармана кисет, оторвал кусок «Воронежского телеграфа» и, скрутив «козью ножку», крепко затянулся.
— Идэ, идэ, — шепнул ему Шпитальный.
— Кто идет? — переспросил Сороковой.
— Та ты що, не бачишь? Шкуро со своим адъютантом в гостыныцю пишов. Зараз щось будэ.
Взяв пакет, «волчий» батько направился в кабинет. Вслед за ним вошел есаул и плотно прикрыл дверь.
Дундич вынул из кармана серебряный портсигар, закурил и как ни в чем не бывало направился к выходу.
…Есаул зажег в кабинете свет, Шкуро взял со стола ножницы и вскрыл пакет. По тому, как менялось его лицо, как злобно засверкали маленькие глазки, есаул догадался, что письмо не из приятных.
— Неслыханное нахальство! — крикнул весь побагровевший Шкуро.
Есаул не мог понять, к кому относятся эти слова: к нему ли, стоящему перед генералом, или к написавшему это письмо.
— Ишь чего захотел, мерзавец! — брызжа слюной, шипел Шкуро. — День парада назначает! Парада не будет, и твоей ноги в Воронеже не будет!
Есаул окончательно был сбит с толку. Ему было непонятно, почему такое торжественное слово, как парад, вызвало в командире корпуса столько ярости. От кого же это письмо? Не иначе как от генерала Мамонтова, большого любителя парадов и смотров.
— Как это письмо попало в штаб? — набросился на есаула Шкуро.
— Штабс-капитан доставил…
— Где он?
— В приемной…
— Схватить! Аресто… — Шкуро не успел перечислить всех своих угроз, как в окне зазвенели стекла, посыпалась штукатурка со стен, закачалась большая висячая лампа. Это Дундич «на прощание» запустил в окно две ручные гранаты.
— Утек, — доложил побледневший есаул.
— Поймать! Звоните на все заставы, пошлите разъезды. Задержать наглеца и повесить рядом с теми, что висят на площади Круглых рядов! Погоди, — размахивал кулаками Шкуро, — я покажу тебе, какой я ублюдок!
Он наклонился и, подняв с пола скомканное им письмо, снова стал его перечитывать.
«Завтра мною будет взят Воронеж. Обязываю все контрреволюционные силы построить на площади Круглых рядов.
Парад принимать буду я. Командовать парадом приказываю тебе, белогвардейский ублюдок. После парада ты за все свои злодеяния, за кровь и слезы рабочих и крестьян будешь повешен на телеграфном столбе, там же, на площади Круглых рядов. А если тебе память отшибло, то напоминаю: это там, где ты, кровавый головорез, вешал и расстреливал трудящихся и красных бойцов.
Мой приказ объявить всему личному составу воронежского белогвардейского гарнизона…»
Шкуро метался по комнате. Быть может, в эти минуты возникли перед ним его бесчисленные жертвы: налет на Кисловодск, полуживые раненые красногвардейцы, выброшенные на улицу и отданные на растерзание «волкам»; срубленные головы старых рабочих, выставленные на одной из улиц Харькова, откуда он послал телеграмму — «крошу»; мирные люди, повешенные на площади Круглых рядов. А может быть, он увидел свой завтрашний день, увидел, что ждет его впереди: почерневший телеграфный столб, на котором, как обещал Семен Буденный, ему, Андрею Шкуре, в конце концов придется висеть?
С улицы слышались лошадиный топот, грохот колес, выстрелы, крики. Больше всех кричал Дундич. В офицерской форме он носился по улицам и ловил… самого себя. На крайней заставе он набросился на ополченцев:
— Эй вы, грибы титулованные! Зачем пропустили красных диверсантов?
— Да мы их в глаза не видели, — стал оправдываться унтер-офицер из вольноопределяющихся.
— Увидите — задержите! — приказал Дундич.
— Будем стараться, ваше высокородие!
— Смотрите, чтоб у меня…
Через несколько минут пятеро всадников пересекли линию фронта.
Произошло так, как рассчитывал Буденный: Шкуро вылез из своего логова. Обрушившись на заслоны 6-й кавалерийской дивизии, шкуровцы потеснили ее и на рассвете заняли село Хреновое — важнейший в военном отношении населенный пункт.
В тот же день красная конница в нескольких направлениях перешла в контрнаступление. Она выбила белых из Хренового, разгромила их тылы в районе Новая Усмань.
Густой туман сковывал действия красных артиллеристов и пулеметчиков. Молчали пушки, пулеметы, винтовки. Обе враждующие стороны не открывали огня. Шла беспощадная сеча. Скрежет клинков смешивался с криками раненых. Под тысячами копыт дрожала земля.
Огромное поле было усеяно телами убитых, трупами лошадей. Валялись брошенные белогвардейцами пушки, пулеметы, винтовки. По степи носились кони, потерявшие своих всадников.
После отбоя Паршин заарканил вороного жеребца и подвел его к Дундичу.
Дундич вскочил на жеребца, но тот встал на дыбы. Олеко дал шенкеля и послал коня вперед. Вороной стрелой пронесся через выгон и таким же аллюром вернулся обратно.
— Хорош, — сказал Дундич. — Под моим седлом вторым конем ходить будет.
Первым считался Мишка — рыжий рослый дончак с белыми чулками на ногах. Олеко называл его понимающим конем. Конь и в самом деле понимал своего хозяина. Однажды под Царицыном раненый Дундич упал с коня. Подняться ему было не под силу, и Мишка все ходил вокруг, пока не пришел санитар и не помог Дундичу.
«Конь подо мной — и жизнь со мной». Это была любимая поговорка Дундича. Хороший конь умножал силы бойца, помогал наносить молниеносные удары и с такой же стремительностью, при необходимости, уходить от врага.
Из трофеев Шпитальному достались винтовка и маузер.
— Гарно нас Шкуро снабжае, — заметил Шпитальный.
— Не Шкуро, а Антанта, — поправил приятеля Сороковой. — Винтовки у него чьи? Английские. Пушки? Французские. Все Антанта посылает.
— А нельзя Антанту послать?.. — Шпитальный выругался. — Мы ще до нее доберемся. Доберемся, Сашко?
Разговор происходил в ноябре, а через месяц сияющий Сороковой говорил бойцам:
— Добрались-таки. Антанта свое войско из Одессы, Мурманска, Архангельска и других мест убрала. Знаешь, что по этому поводу Ленин сказал? — Сороковой вынул из кармана газету и стал читать:
— «…Эта победа, которую мы одержали, вынудив убрать английские и французские войска, — писал Ленин, — была самой главной победой, которую мы одержали над Антантой. Мы у нее отняли ее солдат…».
Сороковой остановился, посмотрел на Шпитального и еще громче повторил: «Мы у нее отняли ее солдат». Здорово, хлопцы, сказано!
— Читай, Сашко, дальше.
— «Мы на ее бесконечное военное и техническое превосходство ответили тем, что отняли это превосходство солидарностью трудящихся против империалистических правительств».
— Солидарность! — повторил вслед за Сороковым Шпитальный. Ему нравилось это слово. Коренной донской казак, он не был заражен местничеством, не держался за свою хату, за свой земельный казачий пай. Он открыто выступал против тех, чьи интересы замыкались сельской околицей, кто готов был защищать только свою станицу, а воевать за всю Россию не хотел.
Если бы Шпитальному сказали: «Переплыви Черное море, пересеки Балканские горы, дойди с Дундичем до самого Белграда», он бы не задумываясь постоял за трудовой югославский народ с той же решительностью, с какой и Дундич боролся за дело русских пролетариев.
Пушки, винтовки, патроны — все это было пущено в ход против тех, на кого делали ставку империалисты.
Красные конники преследовали противника до станции Отрожка. Здесь отступающих шкуровцев прикрывал бронепоезд. Его огонь мешал пехоте двигаться вдоль железной дороги.
— Товарищ Буденный! — сказал Дундич, подъезжая к командиру корпуса. — Надо бронепоезду глотку заткнуть.
Буденный ласково посмотрел на Дундича: Иван что-то уже придумал.
— А что, если со станции пустить на него паровоз? — предложил Дундич.
— Но ведь станция еще у белых.
— Возьмем, — уверенно произнес Дундич.
Командир корпуса поднял резервный кавалерийский дивизион и, взяв с собой Дундича, сам повел конников в атаку.
Овладев станцией, Буденный приказал Дундичу привести к нему самого смелого паровозного машиниста.
— А как его узнаешь?
— Чутьем, сынок, чутьем. Ты ведь для своих «прогулок» отбираешь только храбрых и честных. Вот и найди такого среди машинистов…
Машинист, согласившийся пустить свой паровоз на бронепоезд, оказался выходцем из Харьковской слободы, Бирючинского уезда. Об этой слободе Дундичу как-то рассказывал Буденный.
Много лет тому назад, гонимый нуждой, ушел оттуда за Дон-реку крестьянин Иван Буденный с тремя малыми ребятишками. Был среди них и Михаил, давший Красной Армии четырех сыновей — Семена, Емельяна, Дениса и Леонида.
— Не подведешь, земляк? Не опозоришь нашей слободы, наших дедов и отцов? — спросил в упор Семен Михайлович.
— Слово мое — железное, — ответил машинист. — Все аккуратно сделаю.
— А выскочить на ходу из будки успеешь?
— Успею.
— Ну тогда желаю тебе удачи.
…И вот паровоз тронулся. Затаив дыхание, конники смотрели, как машинист, дав полный ход паровозу, выпрыгнул из будки.
Через минуту раздался сильный грохот: паровозы столкнулись и свалились с рельсов.
Огненная преграда на пути красных конников была снята, и они понеслись к переправе, где сосредоточивались ударные силы кавалерийского корпуса.
От реки тянуло холодком. Бойцы грелись у костров, с минуты на минуту ожидая приказа о наступлении на Воронеж. Им не терпелось. Ржали, били копытами оседланные кони. Волновался и Мишка.
— Не тревожься, дружок, — говорил Дундич, гладя коня по шее. — Завтра в Воронеже обедать будем.
Совсем рядом кто-то звонко запел:
Эх, яблочко,
Да с червоточинкой.
Мы к врагу подошли
Темной ноченькой.
Мы к врагу подошли
Да ударили.
Мы до самой зари
Белых парили…
И действительно, до самой зари буденновцы «парили» белых. На рассвете 24 октября (точно, как было обещано Буденным) 4-я и 6-я кавалерийские и 12-я стрелковая дивизии одновременно с разных сторон ворвались в Воронеж.
Утро, принесшее победу, выдалось хмурым. Рассвет как бы не хотел прощаться с сумерками, задерживал их, оттягивая восход солнца.
К полудню оно взошло над освобожденным Воронежем. Солнечные лучи осветили усталые, небритые лица бойцов, обогрели отсыревшую, пропитанную потом одежду.
Весь день Дундич был занят поисками Шкуро: заглянул в «Бристоль», потом в особняк, где помещался оперативный отдел казачьего корпуса. Кто-то из местных жителей видел «большого волка» на вокзале в своем вагоне. Дундич бросился туда. Вагон-салон был пуст. На столе стояли бутыль вина и несколько нетронутых блюд с языками.
— Не мешало бы и нам заправиться, — предложил Паршин. Он, как и Дундич, вторые сутки ничего не ел.
Олеко брезгливо поморщился. В эту минуту генеральскому завтраку он предпочел бы ломоть ржаного хлеба.
С вокзала они направились в центр города. Вот и Михайловские часы, кинотеатр «Ампир», здание гостиницы, в окна которой он несколько дней назад бросил гранаты. Памятные места…
Свободно и легко дышалось Дундичу в этот осенний день. Ему не надо было выдавать себя ни за прибалтийского барона, ни за грузинского князя, не надо было улыбаться, когда сердце кипело гневом, не надо было прикидываться другом в разговоре с врагом.
Конармейцы ехали по проспекту Революции. По обе стороны его толпились люди. Среди них Сашко заметил веснушчатого мальчишку в большом картузе. Увидев Сорокового, он широко раскрыл свои большие черные глаза и замер от удивления.
— Примазались, проклятые! — в сердцах произнес мальчик. Он решил, что надо немедля сообщить о беляках старшему командиру, едущему впереди колонны.
— Дяденька, а дяденька! — произнес он полушепотом. — К вам беляки затесались!
— Какие беляки? Покажь.
Мальчик показал. Командир рассмеялся:
— Это — Сашко Сороковой, отважный конник, а рядом с ним — Красный Дундич.
— Какой «красный»? Я его третьего дня среди белых в Воронеже видел. Честное слово, не вру!
— А кто тебя в брехне винит? Ты правду говоришь, мальчик. Оба они в Воронеже были, белыми представлялись, а на самом деле — красные.
Когда конники спешились, мальчик подошел к Дундичу.
Дундич сразу его узнал.
— А, старый знакомый, здраво! Как звать?
— Шуркой.
— Хорошее имя. У меня в Колдаирове племянник, его Шуриком зовут. Говоришь, в конницу хочешь. А не боишься, что голову тебе в бою снимут?
— Не боюсь. Я ее спрячу. У меня седло есть…
— А конь?
— Пока нету, но достану. Достал седло — добуду и коня.
— Люблю таких! — воскликнул Дундич. — Дай, парень, руку и прыгай ко мне в седло.
Городской театр был переполнен. Воронеж чествовал своих освободителей — героев красной конницы. О каждом из них, о его боевых заслугах коротко говорил Буденный.
— Герой из героев, — сказал комкор, представляя собравшимся Дундича. — Помните, как на прошлой неделе паниковали в Воронеже шкуровцы? Им казалось, что на них напал целый кавалерийский полк. А в городе вместе с Дундичем было всего лишь пятеро сорвиголов.
Дундич поднялся на сцену. Зал встретил его дружными аплодисментами. Многие из тех, кто присутствовали на этой встрече, впервые увидели человека из далекой Сербии, совершившего в их городе беспримерный подвиг.
В перерыве, когда Дундич вышел в фойе, люди окружили его тесным кольцом, жали руки. Дундич пожалел, что нет с ним в театре Марийки. Ему хотелось, чтобы в эти минуты она находилась рядом с ним, разделяла его радость и радость тех, кто так горячо приветствует его друзей конников.
Он собирался вместе с Марийкой пойти на торжественное заседание, она вынула из чемодана новое платье — подарок Олеко в день их свадьбы, но вдруг у нее закружилась голова. Марийка почувствовала себя плохо. Дундич решил остаться дома, но перед началом заседания пришел адъютант комкора и передал, что Буденный ждет его в театре.
На концерте, устроенном в честь бойцов и командиров конного корпуса, Олеко не остался. Из театра он помчался к Марийке.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, подкручивая фитиль керосиновой лампы.
— Ваня, ты опять дрался? — с тревогой в голосе спросила Марийка. — Тебя ранило?
— Что ты? Я был в театре, на собрании.
— Откуда же кровь на лице?
Дундич подошел к зеркалу, взглянул на себя и расхохотался: на лице были следы губной помады.
Больше ни о чем Марийка не спрашивала.
— Ревнуешь? Думаешь…
— Ничего не думаю. Если любят и клянутся в верности, то так не поступают!
Все объяснила вернувшаяся с концерта Надежда Ивановна Буденная. Буденные жили в одном доме с Дундичами и дружили семьями.
Надежда Ивановна рассказала о собрании в театре, о том, как после выступления Буденного, тепло говорившего о Дундиче, мужчины, женщины жали герою руки, обнимали, целовали.
— Оттого и след остался на лице, — сказала Буденная. — Тут, Марийка, не ревновать — радоваться надо. Твоего мужа все любят, а он тебя — больше всех на свете.
В тот день, когда в семью советских городов был возвращен Воронеж, Ленин, пристально следивший за битвой на Южном фронте, выступил в Москве перед слушателями Свердловского коммунистического университета, уходившими на фронт.
— Победа под Орлом и Воронежем, — заявил Владимир Ильич, — где преследование неприятеля продолжается, показала, что и здесь, как и под Петроградом, перелом наступил. Но нам надо, чтобы наше наступление из мелкого и частичного было превращено в массовое, огромное, доводящее победу до конца.
Ленинские слова о массовом, огромном наступлении были подхвачены бойцами конного корпуса. Преследуя белую конницу, буденновцы вышли на другой берег Дона. Впереди лежала Касторная — крупный железнодорожный узел, расположенный на стыке двух белых армий — Добровольческой и Донской. Сюда устремились красные конники.
Накануне решающих боев в село Стадницу, где находился штаб корпуса, прибыл всероссийский староста — Михаил Иванович Калинин. Из Воронежа на фронт он отправился вместе с председателем ЦИК Украины Григорием Ивановичем Петровским. Ехали без охраны. В нескольких километрах от штаба корпуса их остановил конный разъезд 6-й дивизии. И гости, и те, кто их остановил, не были уверены друг в друге. Калинин думал: «Не белые ли это?», а бойцам гости показались буржуями, бежавшими из Воронежа к белым.
Когда командиру корпуса доложили о задержанных «буржуях», он приказал привести их. Буденный решил сам разобраться. Да и разобраться было нетрудно: гости предъявили мандаты, подписанные В. И. Ульяновым-Лениным.
Буденный извинился перед Калининым и Петровским за такой нелюбезный прием.
— Не стоит извиняться, Семен Михайлович, — возразил Калинин. — Ваших орлов не ругать, а благодарить надо. Не зная дороги, плохо ориентируясь в обстановке, мы бы легко и к белым могли угодить. Хорошо, что ваши ребята подвернулись. Скажите, не они ли в гости к Шкуро ходили, когда тот в Воронеже был?
— Нет, не эти, другие. С ними Дундич ходил.
— А где он, этот молодец? Только вчера у нас с Григорием Ивановичем разговор о нем был.
Начался разговор в помещении губернского комитета партии. Воронежские товарищи с большой теплотой отзывались о красной коннице, о ее мужественных бойцах и командирах. Когда кто-то из местных партийных работников рассказал об отважном сербе, зарубившем в одном бою две дюжины белоказаков, Григорий Иванович усомнился: «Быть не может!»
Секретарь губкома велел принести подшивку местной газеты «Коммуна». В ней, в номере за последние числа октября, вскоре после освобождения города была напечатана беседа с Буденным.
Представляя Дундича корреспонденту газеты, Семен Михайлович назвал его героем из героев. Тут же сообщалось, что Дундич в одном бою зарубил 24 белоказака *.
«Не крючковщина ли все это, — подумал Петровский. — Да и Кузьма Крючков** был куда „скромнее“: в начале мировой войны он в одном бою убил четырнадцать немцев. Корреспондент же „Коммуны“ пишет, что Дундич зарубил две дюжины. Тут что-то не то!»
— Спросим у Буденного, — сказал Калинин, когда Петровский высказал ему свои сомнения. — Не приписал ли корреспондент комкору и Дундичу то, чего они не говорили, не дала ли «Коммуна» осечку?
Нет, не дала. Буденный это подтвердил. Он только уточнил, что Дундич не всех зарубил: кого полоснул острой саблей, кого из маузера уложил. Об этом он расскажет и расскажут те, кто его в том бою прикрывал. Да вот он и сам — легок на помине. И командир корпуса познакомил гостей с Дундичем.
Людям, не видавшим Дундича, но слыхавшим о его метком сабельном ударе, он обычно представлялся человеком богатырского телосложения. Но перед Калининым и Петровским стоял обыкновенный человек. Он ничем не выделялся среди других конников: ни ростом, ни силой. Более того, Дундич был застенчив, немногословен, зато его боевые дела сами говорили за себя.
Дундич понравился гостям, и они весь день не отпускали его. Михаил Иванович усадил Олеко рядом с собой. Когда принесли самовар, Калинин вынул из кармана завернутый в бумагу кусочек сахару и при всех расколол его на восемь долек.
— Угощайтесь, товарищи, — сказал Калинин. — Чай вприкуску — тоже чай.
Все семь человек, сидевшие за столом, переглянулись: неужели в Москве для всероссийского старосты не нашлось сахара?
— Когда страна голодает, — сказал Калинин, как бы угадывая мысли присутствовавших, — привилегий никому не должно быть. Все в одинаковой мере: председатель ВЦИК и рядовой красноармеец — должны делить тяготы гражданской войны.
После обеда засветло гости уехали в Воронеж.
Их провожали Дундич с группой конников. Только выехали за околицу села, как закапризничал мотор. Машина остановилась в поле.
— Мне говорили, что вы из маузера со ста метров без промаха бьете, — сказал Дундичу Петровский. — Это верно?
— По крупной цели могу и с более дальней дистанции. По мелкой — со ста. Разрешите?
Дундич прицелился и с первого выстрела сбил появившуюся в небе ворону.
— А в воробья, что сидит вот на том столбе, вряд ли попадете, — подзадорил Дундича Петровский.
— Попаду.
— Докажите.
— Попаду при условии…
— Каковы же ваши условия? — спросил Калинин.
— За каждого убитого воробья полушубок.
— Ох и хитер! — воскликнул Калинин. — Он их сотню набьет, а нам расплачиваться! Интересно, зачем одному человеку столько полушубков?
— Я, Михаил Иванович, не за себя тревожусь, а за товарищей: они обносились, а зима, видите, какая? Не сиротская — лютая.
— Эх вы, добрейшей души человек, — похвалил Дундича Калинин. — Понимаю вас, но обещать ничего не могу. Фабрики стоят, топлива и сырья нет. Вот разобьем Деникина, тогда легче дышать будет. Все бойцам дадим, ничего для них не пожалеем.
Когда шофер завел мотор, Калинин протянул руку Дундичу.
— До свидания, товарищ Дундич. Я с вами не прощаюсь, мы еще встретимся. Скоро ваш корпус будет преобразован в Первую Конную армию.
— Об этом мы все мечтаем.
— В Конную непременно приеду. А если не смогу и война кончится, прошу ко мне в гости. Чаем напою не вприкуску, а внакладку…
— Спасибо, Михаил Иванович.
— К Ленину в гости сходим. Представляю себе, как будет рад Ильич, когда узнает о нашем друге сербе — отчаянно смелом человеке.
Калинин по-отцовски обнял Дундича, и машина тронулась.
Несколько минут Дундич не садился на коня. Он молча смотрел на удалявшийся автомобиль, и ему виделись заснеженная Москва, древние зубчатые стены Кремля, скромный кабинет Ленина, улыбка вождя *.
Вскоре после отъезда гостей Буденный отдал приказ всем частям корпуса на рассвете 5 ноября развернуть наступление на Касторную.
Началось упорное кровопролитное сражение.
К этому важному железнодорожному узлу деникинцы стянули артиллерию, бронемашины, танки, бронепоезда. Вокруг Касторной были вырыты окопы, создана круговая оборона. На подступах к станции действовала белая кавалерия.
Но ничто не спасло деникинцев: 15 ноября Касторная была полностью очищена от белых. Основательно надломленный деникинский фронт затрещал по всем швам. Стремительным ударом конный корпус врезался в стык двух белых армий — Добровольческой и Донской.
— Дали мы Деникину в Касторной усиленную дозу касторки, и желудок у него совсем расстроился, — шутил Дундич, рассказывая о боях вернувшемуся из госпиталя Сороковому.
Разговор происходил уже далеко за Касторной, в селе Волоконовке. Здесь Дундич вновь отличился. На этот раз не классической рубкой, не меткой стрельбой, а своей находчивостью. Вырвавшись вперед, он заметил у обочины дороги щуплого офицера с погонами штабс-капитана.
— Ваше высокоблагородие! — крикнул Дундич, осаживая коня. — Если память мне не изменяет, вы из семнадцатого полка?
— Точно. Жду штабную машину. А вы из какого полка?
— Соседнего, — ответил Дундич. — Красные входят в село, торопитесь, иначе попадете к ним в лапы.
— Уж этого я бы не хотел.
— Пока не поздно, прыгайте ко мне в седло. Я доставлю вас в надежное место.
Штабс-капитан согласился.
— Всю жизнь буду вам благодарен, — сказал он, усаживаясь в седло.
— Благодарить будете потом. — И Дундич повернул коня в обратную сторону.
— К красным! — уже не говорил, а кричал штабс-капитан. Лицо его побелело. — Что вы делаете?!
— Не спрашивайте и не сопротивляйтесь. Я обещал и доставлю вас в надежное место.
«Надежным местом» оказался разведотдел штаба армии. Сдав пленника, Дундич, прихрамывая на левую ногу, вышел во двор.
Напротив дома, где помещался штаб, Дундич увидел Ворошилова. Он стоял, окруженный бойцами резервного эскадрона, и о чем-то с ними беседовал.
Олеко не встречал Ворошилова больше года. Он знал, что после Царицына Ворошилов работал на Украине, был Народным комиссаром внутренних дел Украинской Советской Республики. С преобразованием конного корпуса в Первую Конную Красную Армию Климент Ефремович был назначен членом Военного совета, и его приезда ждали со дня на день. Ждал и Дундич.
В последний раз в Царицыне он не решился подойти к Ворошилову. Ему казалось, что Ворошилов, как и Коля Руднев, крепко отчитает его за выступление в Совете иностранных рабочих и крестьян. А теперь, когда он многое пережил и многое понял, ему захотелось честно сказать об этом Ворошилову. Увидев Дундича, Климент Ефремович окликнул его.
— Товарищ Дундич! — Ворошилов протянул Олеко руку.
— Не забыли, Климент Ефремович?
— Такого молодца да забыть! У рабочего класса на доброе память хорошая. Старики луганцы помнят, как ты их в Придонье от драгун спас. Это уж из рода в род пойдет. Они расскажут детям, а дети — внукам о славном парне из Сербии. Ну как себя чувствуешь, как здоровье?
— Он у нас живучий, — ответил за Дундича Сороковой. — Недаром старые люди говорят: «Храброго огонь прокаляет, дождь промывает, ветер продувает, мороз прожигает, а он всегда такой же бывает». Так и с нашим Дундичем. За год с десяток коней под ним пало, сам шестнадцать ранений имеет…
К. Е. Ворошилов с группой командиров Первой Конармии. В центре О. Дундич.
— Не верьте ему, Климент Ефремович. Откуда Сашко взял эту цифру? Военные ран не считают. Сколько их — сам не знаю.
— Вижу, ты на левую прихрамываешь…
— Пуля в ней сидит, не выходит, проклятая. Врачи чуть было из кавалерии не списали. Хотели ногу отрезать — не поддался. Нога вздулась и в стремя не входит. Беда! Пришлось на тачанку пересесть. Я за пулеметом, а старый Дундич тройкой управляет.
— Родственник или однофамилец?
— И не то и не другое. Это мой ординарец. Настоящая фамилия его — Паршин. Лет на пятнадцать старше меня. Потому его и называют старым Дундичем.
— Он про молодого стишки сочинил, — вставил Сороковой.
— Интересно послушать.
Сороковой принял позу чтеца и нараспев прочел:
В Красну конницу
Дундич пришел,
Родную семью
В ней нашел…
— Хорошо, что пришел, и хорошо, что нашел, — подхватил, улыбаясь, Ворошилов. — А теперь пойдем освобождать Донбасс, мою родину, там я начинал трудовую жизнь.
— В Алчевске, на металлургическом заводе, — продолжил Сороковой.
— А ты откуда знаешь?
— Я по соседству на шахте работал. Тем заводом француз управлял, а на нашей шахте хозяином был англичанин. Отец сказывал, что еще в девяносто девятом году слесарь Клим Ворошилов за рабочих стоял, на забастовку их поднимал. За это вас тогда с завода уволили, в черный список занесли.
— Было такое, — подтвердил Ворошилов.
От Сорокового Дундич знал, что слесарь Ворошилов с юношеских лет связал свою жизнь с большевиками, с революцией. Ни ссылки, ни тюрьмы не согнули его. Луганцы избрали его председателем Совета рабочих депутатов. Когда обнаглевший кайзер двинул свои полчища на Украину, Ворошилов принял на себя командование 1-м Луганским социалистическим отрядом, который стал костяком 5-й Украинской Красной Армии, совершившей героический многодневный поход от Луганска к Царицыну.
Вспомнилась недавняя встреча с Калининым. Его биография во многом была похожа на биографию Ворошилова. И тот и другой — рабочие. Ворошилов — слесарь, Калинин — токарь. Оба вышли из народа, живут и творят для него, вместе с ним переносят трудности войны; вспомнился общий стол, за которым он сидел рядом с Михаилом Ивановичем, шумевший самовар, кусочек сахару, поделенный на восемь долек, и слова, сказанные всероссийским старостой: «Когда страна голодает, привилегий никому не должно быть. Все в одинаковой мере: и председатель ВЦИК, и рядовой красноармеец — должны делить тяготы гражданской войны».
Так могут рассуждать только настоящие большевики.
Сашко вспомнил первомайский митинг, на котором выступал Ворошилов. Тогда речь шла о Красном знамени, которое нельзя вырвать из пролетарских рук.
— Мы пронесли свое знамя от Луганска до Царицына, от Воронежа до Касторной, — продолжал Сашко, — а теперь понесем его в Донбасс и там расквитаемся с Деникиным.
— Правильно мыслишь, парень. — Ворошилов ласково посмотрел на Сорокового. — Час расплаты настал.
«…Час расплаты настал. Красная Армия обильно польет вражьей кровью равнины Донецкого бассейна, — писал через несколько дней Ворошилов в своей статье „У ворот Донецкого бассейна“, опубликованной в газете „Красный кавалерист“. — Больше полувека эти равнины омывались реками рабочей крови, создавая богатства тем, которые теперь так зверски дерутся за свое право мучить и терзать народ. Но пришел конец народному рабству, и ни одной капли драгоценной трудовой крови не прольется больше за барские интересы.
Пролетариат и крестьянство, руководимые большевиками (коммунистами), проливают свою и врагов своих кровь за свои собственные интересы, за вольный труд, за светлую жизнь и равенство всех людей. И революционный народ с замиранием сердца следит за отчаянной борьбой своих лучших сынов с вековечными врагами, которые не хотят дешево отдать Донецкий бассейн. Подлый враг знает, что Донецкий бассейн в руках народа — это осиновый кол в гнусную голову контрреволюции.
Когда у нас будет уголь, загромыхают поезда железных дорог, развозя народу соль, сельскохозяйственные машины, мануфактуру, заработают заводы и фабрики, и отопят рабочие центров свои холодные жилища.
Свободней вздохнет измученный народ. Прибавится сил для борьбы с насильниками — фабрикантами и помещиками. И легче ему будет начисто покончить с контрреволюционными полчищами Деникиных и мамонтовых.
Крепче же сожми винтовку, красный воин! Получше приготовься, красный храбрый кавалерист, и стройными стойкими рядами сметем деникинские банды с лица пролетарского Донецкого бассейна!
Пусть Красное знамя труда на веки-вечные водрузится в угольном царстве, и народ не забудет наших великих жертв и славных доблестных сил. Он скажет: наши сыны были достойны великих дней освобождения, они завоевали нам жизнь».
Воротами Донецкого бассейна, о которых писал К. Ворошилов и через которые должны были пройти красные конники, чтобы «начисто покончить с контрреволюционными полчищами Деникиных и мамонтовых», исстари считается узловая станция Сватово. На пути к ней лежал Купянск, город, где находилось «главное командование вооруженных сил Юга России» (так громко называл свой штаб уже основательно потрепанный, но еще не добитый генерал Деникин).
Буденный решил обойти Купянск. По заданию командарма бойцы 4-й кавалерийской дивизии совершили обходный бросок и овладели станцией Сватово. Удар был настолько неожиданным, что деникинцы в течение всего дня продолжали вести переговоры со Сватовом, не подозревая, что станция уже находится в руках красных. Они передали, что из Купянска в Сватово отправлен эшелон с теплым обмундированием.
Эшелон встретили красные конники. Они рады были полушубкам, шапкам, теплому белью.
— Надо в Москву Калинину написать, — говорил Сороковой Дундичу, принимая для бойцов полушубки. — Пусть о нас не беспокоится, не посылает нам теплую одежду. Рабочим нужнее. Они, надо думать, мерзнут. В газетах пишут, что дома в Москве не отапливаются — нет дров, угля.
— А что, если из Донбасса послать эшелон с углем? — предложил Дундич. — Вот выгоним из Донбасса Деникина и пошлем.
Овладев воротами Донбасса, красные конники, поддерживаемые пехотой, неудержимо двигались вперед, освобождая один населенный пункт за другим.
Шахтеры, железнодорожники, крестьянская беднота радушно встречали своих освободителей. Звали их на постой, делились скудными запасами пищи. Женщины стирали бойцам белье, выхаживали раненых.
Дундич вместе с Марийкой попал в семью помощника машиниста депо Переездная Ивана Мелентьевича Попова. Он и его жена Елизавета Васильевна приняли Дундичей, как обычно принимают самых дорогих и желанных гостей.
Олеко редко бывал дома. Он находился в частях, выполняя поручения командарма. Рядом с Дундичем уже не было Якова Паршина — его отпустили из армии по болезни. Не было и Сашка Сорокового — его унес сыпняк, от которого в те дни гибло больше людей, чем от вражеских пуль и клинков.
Дундич вынес Сашка с поля боя совсем ослабевшего, не думая о том, что та же тифозная вошь свалит и его. Это случилось на третий день после смерти Сорокового.
В Переездной на улице Олеко стало плохо. Шпитальный снял его с лошади и усадил возле одинокой вербы. Верхушка дерева была расколота снарядом, на коре ствола виднелись следы осколков.
— Що з тобою? — допытывался Шпитальный.
Дундич не ответил. Проведя рукой по дереву и как бы обращаясь к нему, сказал:
— Вот мой товарищ, на нем столько же ран, сколько и на мне.
— Пишлы в хату, — предложил Шпитальный и взял Дундича под руку.
— Что случилось? — воскликнула Мария, увидев в дверях едва державшегося на ногах Дундича.
— Устал…
Марийка удивилась: ей никогда не приходилось слышать от мужа жалоб на усталость.
— Не бережешь ты себя, Ваня, — сказала она с упреком. — Все думаешь о других, а о себе забываешь. Ел ли ты? Хочешь картошку в мундире?
Дундич не ответил. Лицо его было желтым, глаза слезились. Жена приложила руку к его лбу.
— Да у тебя температура! Надо доктора!
Ординарец побежал за врачом. Он осмотрел больного и определил — сыпной тиф.
Дундича увезли в госпиталь. Больше недели он лежал в забытьи. Очнулся и тихо позвал Марийку.
— Я здесь, Ваня, — ответила она. Все эти дни Марийка, находясь возле Дундича, не смыкала глаз, ухаживала за ним, как за ребенком.
Прошел кризис, и Дундичу стало лучше, но врач не разрешал ему много разговаривать. Он считал, что больному нужен полный покой.
— Покой? — сердился Дундич. — А я не привык к нему. Умирать в постели, да еще от тифозной вошки — такая смерть для меня обидна.
В госпитале было холодно. Иван Мелентьевич уговорил врача, чтобы тот выписал Дундича.
— Сами понимаете, у меня небольшой запас дров есть, и уголек имеется. Сыпняка мы не боимся, уже переболели.
А когда Марийку свалил тиф, Иван Мелентьевич и Елизавета Васильевна по очереди дежурили возле больных. Кормили их с ложечки.
Как-то днем, проснувшись, Дундич спросил у Ивана Мелентьевича:
— Не шумел ли я?
— Как сказать, — не шумел, кричал по-своему: «Момче, напред, на Ростов!»
— Ростов уже взяли?
— Пока еще нет, но скоро возьмут. Послушай лучше, какую песню люди сочинили! — Иван Мелентьевич подошел к Дундичу и торжественно прочел понравившиеся ему слова:
Берегись, орел двуглавый,
Мы нахлынем грозной лавой.
От ростовского гнезда
Не оставим и следа.
— Нахлынут без Дундича и без Мишки. А где он? Что с ним? Напоен ли он, накормлен?
— Не тревожься. За конем смотрят: он напоен, накормлен…
— Покажите мне его, — добивался Дундич.
— Показать бы показали, да он в двери не войдет.
— Тогда к окну подведите. Хочу на Мишку посмотреть.
Дундич настоял, чтобы Мишку подвели к окну. В открытую форточку он просунул руку и, улыбаясь, стал гладить любимца. Это продолжалось несколько минут.
— Когда поправишься, станет на ноги Мария, — уговаривал Иван Мелентьевич Дундича, закрывая форточку, — я вас обоих в Ростов отвезу. Если удастся — на своем паровозе, если нет — в теплушке. Так или иначе, в Ростове будем.
Иван Мелентьевич сдержал свое слово. В Ростове Дундича ждало радостное известие: 28 февраля 1920 года постановлением Революционного Военного совета Первой Конной армии он был награжден орденом Красного Знамени *.
В первых числах марта на Таганрогском проспекте выстроились красные конники. Их приветствовал член Реввоенсовета Кавказского фронта Серго Орджоникидзе. В руках Серго был список награжденных бойцов и командиров. Их было четверо: Голубовский, Дундич, Левда, Литвиненко.
По рядам разнеслась команда:
— Командира образцового кавдивизиона Дундича на середину!
Мишка вынес еще не окрепшего Дундича к тому месту, где стоял Серго Орджоникидзе.
— Орденом Красного Знамени, — сказал Орджоникидзе, — Советское правительство награждает всех граждан РСФСР, проявивших особую храбрость и мужество. Мне приятно вручить эту высокую награду интернациональному бойцу, проявившему героизм на полях гражданской войны. Носите ее, дорогой Дундич, как память благодарной революционной России.
Служу трудовому народу! — ответил Дундич.
— Хорошо служишь, — сказал Орджоникидзе, прикалывая к груди Дундича орден. — О твоих подвигах Москва знает, Ленин знает: Михаил Иванович Ильичу рассказал. В общем, приходи вечером в «Палас-отель», поговорим.
В «Палас-отеле» помещался штаб Кавказского фронта. Дундич застал Серго стоявшим у карты, которая занимала чуть ли не полстены. Она вся была усеяна красными флажками.
— Вот погляди, — сказал Серго, подводя Дундича к карте. — Скоро весь Северный Кавказ будет полностью очищен от белых. Деникин удрал в Крым, Мамонтова не успели подобрать корабли Антанты: в Новороссийске от сыпняка скончался. Шкуро добиваем. Теперь пришла очередь освобождать Закавказье.
— Выходит, войне конец?
— Увы, не выходит. Над Украиной собираются тучи. Пилсудский грозится на нее напасть. А раз грозится, значит, готовится. А раз готовится, значит, нападет. Впрочем, его готовят. Франция прислала в Польшу шестьсот офицеров — наставников, самолеты свои дает. Англия — танки, Америка — оружие.
— А народ, а польские коммунисты как к этому относятся?
— Они говорят, если пан Пилсудский нападет на Советскую Россию и Красная Армия даст ему отпор, она будет защищать не только русских. Она будет одновременно помогать польским пролетариям освобождаться от капиталистического ига.
Зашел адъютант и доложил, что Москва вызывает Орджоникидзе к прямому проводу. Серго извинился и, попрощавшись с Дундичем, направился в аппаратную.
Ночью по тревоге командарм Буденный поднял свои полки. От Майкопа через Ростов три дня проходили эскадроны. Три дня по мостовым цокали копыта, гремели колеса орудий, тачанок. Первая Конная шла походным порядком к западным границам.
Молодые конармейцы, слыхавшие о Дундиче, спрашивали старых бойцов:
— Где Красный Дундич? Что с ним?
Не все еще знали тогда, что за несколько дней до того, как Конармия начала свой тысячекилометровый героический переход, Дундич снова оказался на госпитальной койке.
Здесь он узнал о предательском нападении белой Польши на Советскую Украину, о занятии белополяками Киева и других украинских городов.
Олеко рвался на Украину, чтобы вместе с другими конармейцами дать отпор зарвавшимся шляхтичам, но рана заживала медленно.
В середине мая Дундич выписался из госпиталя, чтобы поехать на фронт. Он отвез жену на хутор к родным. В Колдаирове пробыл два дня, а на третий Марийка, по обычаю своих отцов, вывела с база коня и подвела его к Дундичу.
Он крепко обнял жену и медленно поехал в сторону железнодорожной станции, где его ждал вагон, следовавший к западным границам. Едва Мишка сделал несколько десятков шагов, как Дундич повернул голову. Не выдержав Марийкиного взгляда, он остановил коня.
— Жди, Марийка, — сказал Дундич. — С белой Польшей разделаемся — и я на Дон стрелой примчусь. Съездим в Москву, в гости к Михаилу Ивановичу. А из Москвы — в Сербию.
— Буду ждать, Ваня, — сдерживая слезы, ответила Марийка.
В первых числах июня 1920 года буденновская конница прорвала фронт белополяков на Украине. Заняв Новоград-Волынский, красные конники двинулись на Ровно.
С утра в помещичьей усадьбе, где разместился штаб армии, было тихо. Буденный и Ворошилов с группой штабных работников уехали на передовые позиции.
В кабинете командарма дежурил его адъютант Петр Зеленский.
Раздавшиеся один за другим три револьверных выстрела оторвали Зеленского от дела. Он выскочил из кабинета и увидел непривычную для штабного двора картину. Несколько бойцов подбрасывали головные уборы, а человек, на груди которого красовался орден Красного Знамени, стрелял вверх.
— Что за безобразие! — попытался остановить бойцов Зеленский. — По какому поводу стрельба?
— По самому подходящему, — ответил за всех Шпитальный. — Дундич в Конну повэрнувся. Мы ему шапками салютуемо.
Иван снял с головы красноармейский шлем и ткнул пальцем в дырку: «Дундыча робота. Не розучився стреляты».
— Рад познакомиться, — сказал адъютант командарма. Зеленский поступил на службу в Конную армию, когда Дундич находился в госпитале. — Вчера Семен Михайлович вами интересовался, спрашивал, нет ли вестей от Дундича. Хотел запрос в Ростовский военкомат послать. Но вот вы и сами… Вечером вернется Семен Михайлович, сразу доложу.
Когда Буденному доложили о возвращении Дундича, командарм приказал позвать его.
— А ну-ка покажись, сынок! — говорил он, осматривая Дундича со всех сторон. — Не залечили ли тебя ростовские лекари? Не скис ли ты в глубоком тылу? Как со здоровьем, Ваня?
— Спасибо, Семен Михайлович, не жалуюсь.
— Где хочешь остаться? При штабе или в полку?
— Хочу в полк. Если можно, к Вербину, в тридцать шестой…
Буденный нахмурился, подошел к открытому окну и несколько минут молча постоял возле него. Потом повернул голову и сказал:
— Добрый был командир, бойцы его любили. В мае мы проводили его в последний путь. Пусть земля, в которой Вербин похоронен, будет для него пухом. Теперь тридцать шестым командует Наумецкий.
— Кирилл? — переспросил Дундич.
— Да.
— Мы его Кириллом Спокойным зовем.
— Что по характеру Наумецкий спокойный — это верно. Верно и то, что он из храбрейших. Давно с ним знаком?
— Под Большой Серебряковкой, — ответил Дундич, — я полком командовал, а Наумецкий особым резервным эскадроном. Кирилл тогда меня выручил. Ночью белые на нас налетели, в полку паника. В это время Наумецкий ударил с фланга. Пошлите к Наумецкому помощником.
— Можно. Вместе кадетов рубили, вместе и шляхтичей рубить будете. Нынешней весной я у Ленина на приеме был, обещал Ильичу, что если Пилсудский обнаглеет и на нас набросится, то мы научим спесивого пана уважать красную конницу.
Получив приказ о назначении помощником командира 36-го кавалерийского полка *, Дундич отправился к Наумецкому. Тот встретил его по-братски. Из открытых окон штаба полка доносились короткие фразы: «А помнишь, Ваня?», «А знаешь, Кирилл?».
— Эх, неровна дорога на Ровно, — сказал Наумецкий, когда собеседники перешли от воспоминаний к фронтовым делам. — Нет на польском фронте для конников такого простора, как на Дону. Да и не все решается стремительным ударом. Негде развернуться. Кругом балки, лощины, перелески, болота. Приходится спешиваться, из лихого конника превращаться в обычного пехотинца.
— Если надо, так надо, — заметил Дундич.
— А вот некоторым кавалерийское самолюбие мешает.
На второй или на третий день пребывания Дундича на новом месте положение на участке, занимаемом 36-м полком, неожиданно осложнилось. Между Ровно и Дубно неизвестно откуда появилась группа вражеских пехотинцев с пулеметами.
Наумецкий хотел поднять эскадрон, но Дундич остановил его:
— Зачем, Кирилл, сотнями жизней рисковать?
— А что ты предлагаешь, Ваня?
Дундич изложил план действий — план психической атаки.
— Тебе что, Ваня, жизнь надоела или на тот свет захотелось? — спросил в упор Наумецкий. — Ты знаешь, я не из трусливых, но…
— Без «но», Кирилл. Ты думаешь, я их не обведу. Было время — Дундич и на пулеметы ходил. Возьму с собой Петра Варыпаева, Павла Казакова и Алексея Зверинцева.
— Ну, с богом, — нехотя согласился комполка.
— За мной, — скомандовал Дундич, и четверо всадников понеслись туда, где засели белополяки.
Проводив мужа на фронт, Мария больше месяца находилась в полном неведении. Что с ним? Жив ли он?
На все ее письма Дундич не отзывался. Марийка написала Петру на фронт, но брат тоже не ответил.
Одно письмо, адресованное Дундичу, вернулось через несколько недель обратно. На измятом конверте стояла пометка: «Адресат выбыл». Куда выбыл — не сказано.
В окрестные станицы и хутора приезжали фронтовики: кто в отпуск, кто возвращался по ранению или инвалидности. Мария расспрашивала о Дундиче: видели ли они его, слышали ли что-нибудь о нем?
Старый казак из Иловлинской успокоил ее: клялся и и божился, что красные разведчики, проникшие во Львов, видели там Дундича. Польские паны перед ним трепещут. Красный Дундич отбирает у них землю и раздает крестьянам, открывает двери тюрем, выпускает революционеров.
Другой конармеец из станицы Сиротинской утверждал обратное. Рассказывал, будто у города Ровно под Дундичем убили коня и на раненого Олеко навалились уланы из полка «Шляхта смерти». Уланы переправили пленника в Варшаву, тамошние врачи вылечили его, поставили на ноги. Сам пан Пилсудский вызвал Дундича к себе. Он уговаривал отказаться от революционной веры, перейти к нему на службу, обещал графский титул, рыцарский крест, большое поместье. Но пленник ответил: «Не продам своих, не откажусь от революционной веры».
— И не отказался, — заключил казак, — и не покорился. Шляхтичи убили его.
Марийка терялась в догадках. Одно сообщение противоречило другому. Сам же Дундич молчал, хоть бы два слова черкнул: «Жив, здоров».
Днем, занимаясь в школе с хуторскими ребятами, она все тешила себя надеждой, что вот раскроется дверь, вбежит в класс без стука повзрослевший Шурик и крикнет с порога:
— Дядя Ваня вернулся!
Мучительно тянулись дни и недели, уже война подходила к концу, а Дундич все не давал о себе знать.
Соседка говорила: «Не жди его, не сохни». Но Марийка ждала, надеялась.
Поздним августовским вечером она села за стол, положила перед собой чистый листок бумаги.
«Многоуважаемый Семен Михайлович! Прошу вас сообщить, жив или нет т. Дундич, — вывела первые строчки Марийка. Она остановилась, слеза упала на листок из ученической тетради. — Если его нет в живе, то пропишите, какого числа, в какой местности и как он погиб, вообще пропишите все подробности его кончины. Я посылала в штаб армии телеграмму и отношение, но ответа никакого нет, то прошу хоть Вы не отвергните мою просьбу. Зная Ваши с ним дружеские отношения, я надеюсь, что Вы сделаете снисхождение и мне. Мне передают очень многие, что он убит, но это все частные слухи, а достоверного нет, то прошу, хоть Вы выведите меня из этой тьмы и мрака… Еще пропишите, на какой именно лошади он был в бою, а также где остальные теперь находятся…
Семен Михайлович, я извиняюсь перед Вами за свою бестактность. Вам, может быть, покажется очень странным, что я обращаюсь именно к Вам, но я обращаюсь как к „отцу“, так как Вы его называли „сынком“, а также и меня „дочкой“, хотя мы и редко с Вами встречались. Поэтому я смело и прямо обращаюсь к Вам и думаю, что Вы не оставите меня, несчастную, в эти тяжкие и горькие для меня минуты…
Еще раз прошу Вас, сообщите, не сочтите за труд.
Остаюсь известная Вам Мария Дундич. Привет, если там находится Надежда Ивановна».
Поставив свою подпись, Марийка написала обратный адрес: 2-й Донской округ, станица Сиротинская, хутор Колдаиров, 1920 года, август 20 дня[19].
Семен Михайлович, глубоко переживавший смерть Дундича и горе его жены, сразу откликнулся. Он послал Марии Алексеевне свое соболезнование, но оно не попало на хутор Колдаиров. Почта тогда работала плохо, и письмо где-то затерялось в дороге.
А Марийка все ждала, на что-то надеялась. Но все ее надежды сразу рухнули, когда на хутор в отпуск приехал брат — Петр Самарин. Волнуясь, с трудом подбирая нужные слова, он сказал сестре: «Не жди — Дундич не вернется. Он хотел спасти других и пошел на пулемет…»
Марийка вздрогнула, припала к подушке и зарыдала.
— Ты не одна в своем горе, сестра. Вся Конармия, все бойцы ее и командиры горюют о Дундиче. Даже природа в день гибели оплакивала его.
Петр Алексеевич рассказал, что труп Дундича взнесли с поля боя не сразу. Поднялась буря, хлынул проливной дождь. Он лил всю ночь. Темнота кромешная. Только под утро, когда дождь перестал, Шпитальный ползком добрался до места, где лежал сраженный пулей Дундич, и вынес его на себе. Похоронили его в Ровно[20].
Похороны О. Дундича в г. Ровно, УССР.
Вот и все, что знал Петр Самарин о гибели близкого человека. Брат Марии служил в другом кавалерийском полку и находился далеко от того места, где Олеко совершил свой последний подвиг. Он не мог ответить на вопросы, которые интересовали сестру.
Ответить на них могли лишь те, кто в ту роковую минуту находились рядом с Дундичем. Со слов брата Мария знала: их было трое, но живы ли они?
Однажды кто-то из старых конармейцев привез на хутор Колдаиров ноябрьскую книжку «Военно-исторического журнала». В нем были напечатаны воспоминания бывшего комиссара эскадрона 6-й кавалерийской дивизии Петра Варыпаева, на глазах которого погиб Дундич. Не переводя дыхания Мария Алексеевна прочла их.
«Пошли в атаку, — рассказывал Варыпаев. — Надо было пересечь неровную местность: балку, за ней лощину, потом вторую, третью балки — и лишь за ними на равнине громить окопавшегося врага. Это была трудная задача. Все балки простреливались противником из пулеметов и даже снайперами…
Охотников нашлось много: с Дундичем готов был пойти каждый. Он отобрал троих, в том числе и меня, и скомандовал: „За мной, галопом!“
Отъехав в сторону, остановился и сказал кратко (говорить он много не любил):
— Зачем нам терять напрасно людей? Пойдем на хитрость. Вчетвером нагоним панику и будем рубить.
Мы не стали задавать вопросов. Мы были уверены в Дундиче, у нас сразу поднялся дух…
Тронулись. Кони у нас были хорошие. Наганов не вынимали, едем спокойно. Проскочили балку. Вокруг свистят пули. Дундич говорит:
— Вот дураки: как по полку стреляли, так и по нас.
Вскоре один из нас, командир взвода, отстал. Остались мы втроем: Дундич, Казаков и я.
У последней балки огонь еще более усилился. Враг неистовствовал. Дундич командует: „Шашки к бою! Прямо на пулеметы и больше огня!“
Стало быть, надо быстрее проскочить расстояние, отделяющее нас от противника. А почему — я понял впоследствии. Дундич брал хитростью, хотел ошеломить поляков и принудить к сдаче.
Вынули клинки. У меня конь был замечательный. Дундич сидел на рыжем белоногом коне — знаменитом скакуне-красавце… Молча, не нагибаясь перед свистящими вокруг пулями, мы неслись прямо на польскую цепь. Привстали на седлах, приготовились, как для рубки, и понеслись в направлении пулемета. Он стоял позади цепи, примерно метрах в пятидесяти, около дерева. Дальше в глубину были расположены еще части.
Подлетели к цели. Так сильно было действие нашей „психической атаки“, что поляки побросали винтовки и подняли руки вверх. Видимо, они решили, что сзади за нами — целые части красных.
Я повернулся к Дундичу, ожидая его приказа, но тот сказал только: „А!“ — и склонился вниз, обняв коня за шею. Казаков крикнул мне: „Петро, смотри — Дундич…“ Я оглянулся на поляков, но они стояли неподвижно, все в той же позе — с поднятыми руками. Пулеметчики, убившие Дундича, также поднялись. Секунда всеобщего молчания. Тишину прервал конь Дундича. Он, видимо, почувствовал утрату своего любимого всадника и заржал.
…Поляки стояли все так же неподвижно, видимо, потрясенные трагической сценой. Но как только очнулись, открыли по нас огонь.
…Когда мы прискакали к своим и бойцы увидели коня Дундича без всадника, то без слов поняли, что произошло.
Легли мы тут в низину… Никто не обронил ни слова. Люди были голодные, весь день не ели, но ни один не заикнулся о еде. Все думали о погибшем товарище. Командир взвода Зверинцев решил поднять дух бойцов — запел казацкую песню. Но песня оборвалась так же внезапно, как и началась. Потом люди заговорили громко и беспорядочно. Они клялись отомстить белополякам, отнявшим жизнь у героя революции».
Читая эти строки о любимом человеке, Мария отчетливо слышала жалобное ржание верного коня, навсегда потерявшего лихого всадника; видела его боевых друзей, остро переживавших гибель Дундича.
Многих из них Мария не знала. Находясь за тысячи верст от донского хутора, они вместе с ней переживали невозвратимую потерю. Ее горе было их горем.
Город Ровно * в садах и цветах. Улицы, как лучи солнца, сходятся к живописному парку. В центре его — могила героя с обелиском. На нем большими буквами выведены слова Климента Ефремовича Ворошилова:
«…Красный Дундич! Кто его может забыть! Кто может сравниться с этим буквально сказочным героем в лихости, в отваге, в доброте, в товарищеской сердечности! Это был лев с сердцем милого ребенка!»