Пушкинский след в Лихтенштейне

Русский дом в Вадуце

Зима стояла на пороге. С каждым днём наращивала снежные плеши на макушках окрестных вершин. Коварно подкрадывались к городу в долине. Ледяная роса до полудня сверкала на лепестках пунцовой герани. По утрам Эдуард Александрович выходил на террасу и с беспокойством поглядывал на цветы в горшках: «Скоро придётся в дом внести — замёрзнут! Вот проснусь однажды утром, а дом и всё вокруг окажется под снегом. И такое чувство, будто ты отрезан от всего мира…»

Щемящая грусть сквозила в его словах. Я спросила: «Вам, наверное, очень одиноко зимой?»

Он метнул на меня удивлённый взгляд — не привык, чтоб заглядывали в душу, а как воспитанный человек не любил обременять других своими проблемами.

— Нет, нет! Какое там одиночество! — ответил он торопливо. — У меня столько друзей! Столько дел! Большая переписка! — Он кивнул в сторону гостиной. Там на письменном столе лежала огромная кипа ещё не разобранной почты. — Есть телефон. Есть — слава Богу! — телевизор. Он информирует обо всём, что происходит на планете. Я часто разъезжаю по разным своим делам. Дом, сад тоже требуют времени. Так что скучать не приходится.

Мы сидим на террасе его вросшего в скалу дома почти у самой вершины горы. Было тепло — бабье лето затянулось до конца октября. Эдуард Александрович с удовольствием подставил лицо с ещё не сошедшим летним загаром солнечным лучам, особенно живительным в эту пору.

Сквозь безоблачное небо солнце быстро прогревало горные склоны. Они со всех сторон заслоняли этот маленький мирный городок в самом сердце Альп — столицу княжества Лихтенштейн. Обманчивое тепло заставляло забывать, что осень в самом деле не за горами, а вовсю хозяйничает здесь, в Вадуце. Золотом окропила всё вокруг — вековые каштаны, платаны, буки, дубы соседних княжеских угодий. Тихо кружились, будто огромные снежинки, и с лёгким шелестом падали на землю золотисто-багряные листья. Уже был собран виноград с лозовых плантаций. Как повсюду — в Австрии, Германии, — они уступами спускались со склонов гор к подножию. Теперь янтарно-розовый сок пенился в огромных бочках, бродил, превращался в замечательное розе «Вадуцер». Всего 20—25 тысяч литров производится его в год. По пять литров на каждого жителя этой страны. Немного. Но тем драгоценнее этот прекрасный напиток. Его не пьют, а вкушают. Весело отпразднован ежегодный осенний праздник урожая. По этому случаю вынимаются из сундуков национальные одежды, запрягаются в праздничную сбрую лошади. На увитые гирляндами повозки водружаются бочки с вином, и торжественное шествие с барабанным боем, гудением рожков, песнями — такими же гортанными, как тирольские, духовым оркестром направляется по улицам города.

Эдуард Александрович всё ещё ходит в шортах. Быть может, немного кокетничает. У него стройные, как у юноши, загорелые ноги. Удивительная для его лет поджарая спортивная фигура. Когда-то он был чемпионом Франции по велогонкам. По заведённому обычаю, каждую осень ездит в Париж на встречу бывших лидеров-велогонщиков из времён его молодости. Он и сейчас катается на велосипеде по аллеям княжеского парка. Для поддержания формы у него имеется и другой рецепт — как можно меньше пищи. Сам он питается дважды в день — завтрак и умеренный ужин. Мне было очень нелегко привыкнуть к его режиму. Иногда я не выдерживала и робко просила: «Можно я поджарю себе картошку?» — «Потерпи до ужина!» — сурово отвечал он мне. Недельное пребывание у него в гостях пошло мне на пользу — похудела килограммов на пять, юбки вертелись вокруг бёдер.

Днём хозяин возился в саду, подстригал кусты роз, вырывал засохшие цветы, сгребал опавшие листья. Он не пользуется услугами садовника. Любит всё делать сам. А я отправлялась гулять в соседний княжеский парк. Бродила по безлюдным тенистым аллеям, близко подходила к замку. Снизу из города по широкой асфальтированной дороге то и дело поднимались машины и исчезали в сводчатой арке ворот. За высокими крепостными стенами — резиденция монарха Лихтенштейна. Отсюда, с вершины отрогов Альп, управляет он своим маленьким царством. Пятачок в 160 квадратных километров. Но какой ухоженный, благоустроенный, один из самых богатых на земле! Затем я поворачивала обратно. За парком открывались солнечные луга с высоким альпийским разнотравьем. Поднималась почти к самому верху — до него рукой подать. Какая красота вокруг! За обступившими город горами открывались новые вершины — выше, суровее, заснеженнее. За ними другие — ещё выше. И так до самого горизонта. Если можно назвать горизонтом зигзагообразную линию, прочерченную в небе синеватыми пиками. А внизу город с красными островерхими крышами. Словно маленькая деревушка, затерявшаяся в горной долине. Так кажется сверху. Но когда спустишься, город завораживает европейским шиком — витринами магазинов, модерными зданиями банков, офисов, учреждений, изящным белокаменным правительственным особняком, уютными кафе и ресторанчиками. Маленькая, но чудесная столица!

Эдуард Александрович свозил меня в свой магазин на самой границе между Австрией и Швейцарией. Здесь продаются сувениры, швейцарские часы, всякая мелочь, которая может потребоваться проезжим туристам. Продавщица приветствовала меня типичным для жителей Австрии и Лихтенштейна «Gruss Gott!» — что можно перевести как «Бог в помощь!» «Wie geht es Ihnen, Herr Baron?»[189] — это уже не ко мне, а к моему спутнику Эдуарду фон Фальц-Фейну. Он оставил меня рассматривать магазин, а сам прошёл в другое помещение — нечто вроде меняльной лавки. Пока он проверял счета, я разговорилась с любезной фрау. Она поинтересовалась, откуда я приехала. Очень удивилась, что я собираюсь писать о её хозяине. Для неё он был всего лишь собственником, господином бароном, человеком, стоящим на недосягаемой для неё высокой иерархической ступени. Абсолютно ничего не знала ни о личной жизни Фальц-Фейна, ни о его кипучей общественной деятельности. Между ними была пропасть — богатый предприниматель и работающая у него мелкая служащая. Случай тут же предоставил мне возможность убедиться в этом. У входа в магазин остановилась машина с английским номером. Немолодая супружеская пара вошла внутрь и остановилась у витрины с часами. Они быстро выбрали нужную марку и уехали. В это время из другой комнаты появился Эдуард Александрович, спросил, какие часы купили англичане и выдан ли им гарантийный талон. Продавщица растерянно пробормотала: «Ох, простите, господин барон! Забыла!» Эдуард Александрович нахмурился и строго сказал: «Как это забыли! Вы подрываете престиж моего магазина! Смотрите, чтоб в другой раз это не повторилось!» Мне стало неловко. За неё — ведь её унизили перед посторонним человеком. За него — он так сурово и не очень тактично отчитал бедную женщину в моём присутствии. Мог бы сделать замечание с глазу на глаз. Наверное, помешало, рассеяло её и моё присутствие. Когда мы сели в машину, я шутливо заметила: «Вы, Эдуард Александрович, оказывается, настоящий капиталист. А ещё кичитесь своим демократизмом, называете себя „товарищем бароном“!» — «С подчинёнными нельзя иначе! На шею сядут! Каждый должен знать своё место и обязанности!»

Тогда, в 1986 году, мне было непросто воспринять эту истину. Теперь, когда и наши страны бросились догонять далеко ушедшие по капиталистическому пути западные государства, я осознала, как был прав барон. Наш жестокий, но бессильный «капитализм» не может справиться с хамством, разгильдяйством, вседозволенностью не признающих никакие авторитеты «кухарок». Ведь столько лет они пребывали во власти наивной иллюзии, будто управляют государством! Пресловутая немецкая дисциплина совершила великое чудо — из послевоенных руин возникла сильнейшая в Европе экономика Германии. И как нам не хватает вот этой-то дисциплины!

«Жестокий капиталист» Фальц-Фейн не обиделся на меня. Он показал мне ещё один свой магазин в центре Вадуца. Там тоже продавались сувениры, часы, ювелирные украшения. Сам он уже не работал в нём. Сдавал в аренду или был на паях и только получал свои дивиденды. На эту тему не стал распространяться. А я и не допытывалась. Потом мы проехали мимо бывшего его туристического бюро. В нём он начинал свой бизнес в Лихтенштейне.

— Это было вскоре после войны. Я приехал в Вадуц бедным спортивным корреспондентом. Первым в Лихтенштейне стал заниматься туризмом. Научил их, как надо работать. Теперь туристический бизнес процветает в этой маленькой, величиной с носовой платок, стране. Как говорится, мавр сделал своё дело, мавр может удалиться. Вот я и удалился. — И шутливо добавил: — Не из страны, а из этого бизнеса! Мне хватает двух моих магазинов! Ну, поедем домой, пора ужинать. Ты, наверное, проголодалась.

Проголодалась, конечно, мягко сказано. Мой желудок пел голодные романсы. Эдуард Александрович лихо вёл свой спортивный «Мерседес» по извилистой и круто поднимающейся вверх дороге.

— Давайте помогу вам с ужином!

— Марш из кухни! Не люблю, когда под ногами болтаются! Я никому не разрешаю готовить. Даже когда устраиваю большие приёмы. Как-то раз принимал человек тридцать из Олимпийского комитета. Всё сам приготовил. Всех накормил, напоил, а потом сам же всё убрал. Пойди накрой пока стол!

Эдуард Александрович очень быстро справился с обязанностями повара. Впрочем, не так и сложно приготовить еду из аккуратно расфасованных полуфабрикатов — мягкое парное мясо, очищенные, нарезанные, полуготовые картофель, овощи — на Западе умеют облегчать труд домашним хозяйкам. Ужинали при свечах, горевших в трёх золотых императорских канделябрах. С царских тарелок, царскими приборами. Барон очень гордится этими своими приобретениями. Покупал их на аукционах — «Сотби», «Кристи». В витринах горок много императорской посуды, изящных фарфоровых статуэток, пасхальных яиц с царскими вензелями. У барона настоящий культ императорской фамилии. Со стен за нами строго наблюдали царские лики. Целая коллекция портретов царей — Пётр I, его супруга Екатерина, Елизавета, Екатерина II — у Фальц-Фейна несколько живописных изображений великой царицы и даже её мраморный бюст, — Павел, Николай, его сын Александр и, конечно же, незабвенной памяти последний российский император…

— Помру, кому всё это оставлю, — частенько сетовал Эдуард Александрович. — Дочке всё это чуждо. Она не говорит по-русски. Мать у неё англичанка. Я в молодости работал, как каторжанин, с утра до вечера, мне было некогда учить её русскому языку. Из-за занятости и жену упустил. Сбежала от меня с заезжим писателем. Людмила ничем русским не интересуется. Она у меня совсем иностранка. Живёт с мужем, известным голландским скульптором Кейсом Веркаде, в Монте-Карло… А Советскому Союзу цари не нужны. Там при их имени вздрагивают…

Шёл первый год перестройки. Ещё робкими, неуверенными шагами. Но некоторые результаты уже были налицо. Сам факт, что «Советская культура» напечатала мою большую, в три четверти страницы, статью о бароне, был тому свидетельством. К русским возвращалась память о прошлом. Вспомнили и про них, отверженных наших соотечественников, мыкающихся по всему белу свету. Я утешала Эдуарда Александровича. Говорила, что придёт время, вспомнят и о царях. Он не верил. «Эка загнула! Вспомнят тех, кого убивали, жестоко, зверски! Это значит, что народ, правительство должны признать свои ошибки, покаяться!»

Барон горестно замолчал. За окном — тёмная октябрьская ночь. В ней растаяли вершины гор. Княжеский замок, ярко высвеченный прожекторами, словно повис в воздухе. Это ощущение дополняла мерцающая далеко внизу и обозначающая контуры города гирлянда огоньков. Казалось, что там — земля, а мы где-то в небе. Я тоже молчала, не в силах оторвать глаз от этой феерической картинки. Мне казалось, что она символизирует наше будущее. Вот так же исчезнут в ночи светлые вершины коммунизма. Люди спустятся с недосягаемых небес, твёрдо ступят на землю. В домах и душах зажгутся огоньки. Высветится прожектором наше прошлое. А потом наступит утро. Холодное, с леденящим горным ветром. Утро сменится днём, и солнце растопит росу, прогонит ветер. Станет тепло и уютно… Я ещё не знала, что Тенгиз Абуладзе заканчивает своё «Покаяние». Что всего через три месяца увижу его фильм в московском Доме кино — закрытые просмотры для избранных. Но очень скоро он пойдёт по всем экранам страны. Народ будет смотреть, плакать и каяться.

На другой день мы с Эдуардом Александровичем поехали в Лозанну на выставку «Жизнь в танце» Сергея Михайловича Лифаря — знаменитого балетмейстера и танцовщика. Она и была причиной моего нынешнего визита к Фальц-Файну. Я ещё вернусь к этому событию в Лозаннском историческом музее «De L’Ancien-Evêché», на котором присутствовал «бомонд» со всего света, и к личности Лифаря — библиофила, страстного пушкиниста. В его коллекции были оригиналы 12 писем Пушкина к жене и одно к тёще. Они-то, пушкинские письма, и сделали фигуру Лифаря в последние, считанные месяцы его жизни объектом алчного внимания Советского фонда культуры. Спохватились, но слишком поздно. Сергей Михайлович так и не сумел осуществить свою заветную мечту — лично вернуть их России…

По следам дневника Фрица

Очень долго я не решалась написать барону Фальц-Фейну. Сдерживал горький опыт общения с Варварой Александровной Куннельт-Леддильн — внучкой Трубецкого — и венскими потомками графов Вельсбургов. Всё ещё саднило душу от их надменного, недоброжелательного отношения ко мне — представительнице иного, ненавистного коммунистического мира. По-иному меня не воспринимали. Даже милейшая и интеллигентнейшая Мария Андреевна Разумовская держалась со мной подчёркнуто вежливо, но настороженно. Ничто не помогло — ни моя природная общительность, естественность и доброжелательность, ни положение мужа — сотрудника в UNO-Sity (отделения ООН в Австрии). Не удалось подобрать ключик к их сердцу — для меня оно было закрыто на замок…

Я разыскивала петербургский дневник князя Фридриха Лихтенштейна. Долли Фикельмон называла его в числе служащих австрийского посольства в Петербурге в 1829—1830 гг. Оставила немало записей о молодом адъютанте Фикельмона — Фрице, как ласково называла его графиня. Венский дворец Лихтенштейнов славится прекрасными интерьерами, созданными итальянскими мастерами Сантино Вусси, Антонио Белуччи и Антонио Канова. Осмотр дворца возможен по предварительной договорённости с его хранителем. Позвонила. Спросила об архиве князей Лихтенштейнов. В ответ услышала, что в «паласе» нет никаких архивных материалов. Большинство австрийских аристократов старые фамильные бумаги сдали на хранение в дворянское отделение государственного Хофархива. Но и там не оказалось абсолютно никаких материалов Фридриха Лихтенштейна. Позднее нашлось объяснение этому озадачившему меня факту. Часть семейных бумаг была вывезена после войны в Советский Союз. Представители княжеской фамилии многократно и безрезультатно пытались получить обратно свой архив. И вот совсем недавно он был возвращён нынешнему князю Лихтенштейна Хансу Адаму II в обмен за приобретённый им через аукцион «Сотби» Соколовский архив.[190]

Я была убеждена, что идея эта родилась в голове Фальц-Фейна. В самом деле, зачем России дворцовые хозяйственные мемории Лихтенштейнов? Разве можно их сравнить по историческому значению с уникальными материалами Соколова! А на их покупку тогда, в 1990 г., у Советского фонда культуры не было таких денег. Их каталожная цена — 500 тысяч долларов. К счастью, охотников до соколовских бумаг не нашлось. И князь смог купить их без торгов. Переговоры затянулись из-за тугодумья российских бюрократов. И только в сентябре 1997 г. наконец совершился этот «неравноценный» обмен, как выразился автор корреспонденции в лихтенштейнской газете «Volksblatt»[191]. Другая часть архивных документов Лихтенштейнов оказалась в их Вадуцском дворце. Она была перевезена туда сразу же после войны.

И вот неожиданно летом 1985 года петербургский дневник князя Фридриха был обнаружен в Лихтенштейне. Из заметки корреспондента ТАСС в Швейцарии Г. Драгунова узнаю, что его поисками занимался барон Фальц-Фейн. В этой же корреспонденции сообщалось, что «за вклад в дело дружбы» ему вручён в Москве Почётный знак ССОДа — Союза советских обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами — так длинно и сложно расшифровывалась эта аббревиатура. О Фальц-Фейне уже писал Юлиан Семёнов в книге «Лицом к лицу». Барон участвовал в поисках пропавшей Янтарной комнаты. Содействовал возвращению похищенных гитлеровцами или разными судьбами оказавшихся за границей произведений искусства. Приобретал на европейских аукционах картины русских художников. И уже немало подарил советским музеям — работы Коровина, Репина, Бенуа, Шервашидзе, редкие книги XVIII—XIX веков, в том числе и из знаменитой библиотеки Дягилева. Всё это обнадёживало. Я оставила свои колебания и в июне 1986 г. написала Эдуарду Александровичу письмо. Ответ пришёл через три дня. Вот он:

19 июня. Вадуц. Как я был рад получить Ваше письмо!!! Извиняюсь за ошибки. Говорю свободноно писать трудно!!! Все Ваши вопросы могу ответить. Приезжайте сразу ко мне. Эсть прямой поезд Вена — Букс. Вы мой гость. До скорово свидание. Обнимаю по-русски! Эдуард Фальц-Фейн.

Честно признаться, я растерялась. И от вежливости барона — ответил мне сразу же, в день получения моего письма. И от его совсем не западного гостеприимства — «Вы мой гость». А ещё оттого, что это неожиданное приглашение меняло мои ближайшие планы: через три дня я должна была уезжать — у меня уже был куплен билет в Москву. Ответ барона написан на гербовой бумаге — с адресом, телефоном. Я тут же позвонила ему, поблагодарила, объяснила своё затруднение и попросила перенести нашу встречу на осень.

«Большое дело билет — отсрочьте его, отложите отъезд!» — решительно заявил он мне. «Не могу. Меня в Москве ждут дела». — «Ну, приезжайте хоть на денёк! А потом осенью ещё раз — тогда погостите подольше!»

Уговорил. Еду. В спальном вагоне ночного поезда. Он прибывает в 7 часов утра в Букс — швейцарский городок на границе с Австрией. Стою на перроне. Ищу глазами седовласого старичка — знаю, что Эдуарду Александровичу за семьдесят. Никакого старичка среди встречающих не оказалось. Прошло минут пять — ко мне никто не подходит. Вот те раз! Проспал, опоздал? Соображаю, как мне быть дальше. Вдруг вижу в головной части поезда мужчину лет шестидесяти — не больше — стройного, в голубом спортивном костюме. Как будто кого-то ищет. Неуверенно подхожу к нему, спрашиваю: «Вы кого-нибудь встречаете?» — «А вы — Светлана?! — радостно воскликнул он. — Вот вас я и встречаю!»

Светловолосый, удивительно моложавый, с синеющими на загорелом лице добрыми и очень молодыми, умеющими по-детски удивляться глазами. Он усаживает меня в спортивный, с открытым верхом «Мерседес». И через десять минут мы в Вадуце. Чистенький, ухоженный, ещё накрытый в этот ранний утренний час густой тенью гор. Уже пробуждающийся. Но мы не останавливаемся. Едем дальше, в гору. Всё выше и выше. А там наверху, на головокружительной и совсем недоступной — если глядеть снизу — высоте видна только крепость с высокими стенами, башнями, островерхой крышей замка.

«Резиденция нашего князя», — объясняет мне Эдуард Александрович. «Не прямо ли к князю вы меня везёте?» — шутливо спрашиваю барона. «О вашей аудиенции у князя я ещё не договорился. Вы забыли предварительно послать ему свои аккредитивные письма! — Юмор — одно из привлекательнейших качеств Эдуарда Александровича. — Но я живу по соседству с ним».

Его дом в самом деле оказался на альпийской вершине — выше только пугающие камнепадами скалы да небо! Камни действительно падают. Именно это обстоятельство помогло барону стать собственником бывшего княжеского участка. Князь подарил его своему сторожу за верную многолетнюю службу.

— Сторож очень дрожал за свою жизнь, — рассказывает барон. — И решил расстаться со своим поднебесным владением. Продал его мне. А я перенёс на него из Асканья-Нова наш дом. — Прочитав в моих глазах удивление, пояснил: — Перенёс, конечно, в мечтах. Мне было шесть лет, когда меня увезли из России. Естественно, наш дом в Гавриловке я помнил смутно. Но мама много мне рассказывала о нём. Вот он и жил в моём воображении. Жил, жил, пока я не вынул его оттуда и не поставил на этих скалах. А чтоб воображение не обиделось, назвал свою обитель виллой «Асканья-Нова». Теперь всё наоборот. Вилла напоминает о Херсонщине. Взгляну на неё — и вижу степи, табуны зебр, стада тонкорунных овец, лошадок Пржевальского. Правда, лошадки за годы советской власти все повымерли. Нет и зоологического сада с дикими животными, которых мой дядя Фридрих Эдуардович Фальц-Фейн привозил из Африки, Азии, Австралии и даже Америки. Скушали бедных зверюшек в голодные годы… — видя, что я в восторге от его юмора, продолжал он балагурить. — Говорят, что овечки ещё водятся в Асканья-Нова, их так и называют — асканийская порода. Да разве это прежние, огромные, как яки, с мягкой, тонкорунной шерстью — в год по 30 килограммов с каждой овцы настригали! На всемирных выставках дивились на них люди, языками цокали! — Эдуард Александрович ностальгически помолчал, но быстро отряхнулся от меланхолических воспоминаний и весело продолжал: — А старичок-сторож оказался прав. Как-то раз возвращаюсь домой, а на том месте, где я утром загорал, лежит огромный валун. «Вот те раз! — подумал я. — Хорошенькая лепёшечка получилась бы из меня, задержись я под солнышком чуть дольше!»

Забегая немного вперёд, скажу, что не только название виллы, но и полотна в гостиной Фальц-Фейна переносят в далёкие русские степи. Когда-то, в начале века, дядя Фридрих Эдуардович пригласил к себе в «Асканья-Нова» художника Уго Унгевиттера. Он выезжал в степи на натуру, рисовал пастбища с шалашами пастухов, пахоту на волах, охоту — колоритные, напоминающие картины Перова, жанровые сценки из жизни землепашцев и чабанов. Лошади, зебры, косули, буйволы. И очень выразительные, репинские, лица крестьян. Унгевиттер полюбил степное приволье и стал «придворным» художником Фальц-Фейнов…

Мы въехали прямо в гараж. А оттуда по ступенькам поднялись на первый этаж. Стены лестниц — из партерного помещения в гостиную и дальше на второй этаж, как и все комнаты дома, увешаны картинами — литография, живопись, акварель. Взгляд сразу же выхватывает два прекрасных портрета — Кутузова и его жены Екатерины Ильиничны. Рассматриваю изображение фельдмаршала — двойник портрета Дау из Военной галереи Эрмитажа.

— Это копия?

— Нет, оригинал. Дау написал два полотна — одно для царской коллекции героев 1812 года, другое — для Кутузова.

— А как он к вам попал?

— Купил у Ильи Толстого. А ему достался в наследство от его дяди Георгия Коцебу.

— Сумел вывезти из России?

— Нет. Вы, наверное, знаете, что в двадцатые — тридцатые годы советское правительство распродавало на европейских аукционах менее ценные, точнее, не имеющие значения для новой пролетарской культуры произведения искусств. Портреты царской фамилии, сановных чиновников, военных. Живший в Америке какой-то родственник Георгия Коцебу приобрёл, кажется, в двадцатых годах на аукционе в Берлине эти два портрета — Кутузова и его жены. Екатерину Ильиничну писала знаменитая в своё время французская художница Виже Лебрен. Если вас интересуют подробности, мы попозже позвоним Илье в Париж…

Под вечер мы позвонили Илье Толстому. Эдуард Александрович представил меня и сказал: «Моя гостья сама хочет с тобой поговорить».

К сожалению, Толстой не смог сказать ничего нового о судьбе проданных им Фальц-Фейну картин. Посоветовал расспросить Сергея Сергеевича Набокова. Я поблагодарила его и повесила трубку.

«Ну, и как?» — спросил Эдуард Александрович. «Он сам толком не знает, как картины попали к Коцебу. Но зато дал прекрасный совет — обратиться к Набокову в Брюссель». — «Не унывайте! Ведь Серёжа — мой кузен. Он действительно очень знающий человек, занимается историей. Ваш коллега — журналист и литератор. Правда, не первой молодости — ему за восемьдесят, но память у него отличная!» — «Он брат писателя Владимира Набокова?» — «Двоюродный, как и я».

Эдуард Александрович тут же набрал брюссельский номер. Мило поболтал с «Серёжей» о том о сём — обычный разговор родственников о здоровье, о житье-бытье. И снова передал мне трубку. Сергей Сергеевич говорил на хорошем, немного старомодном русском языке.

— Как же, как же! Я прекрасно помню портрет своей прапрапрабабушки Екатерины Ильиничны. Видел его в детстве в загородном имении, унаследованном дядюшкой Николаем Николаевичем Тучковым от Опочининых. Екатерина Ильинична была изображена в униформе 5-го кавалерийского полка донских казаков, которым командовал маршал Кутузов. У неё на груди голубая лента, на левом плече жёлтый бант ордена Св. Екатерины. Его получали только статс-дамы. Будьте так любезны сказать мне, есть ли на принадлежащем Эдуарду Александровичу портрете бант?

— Есть.

Он радостно воскликнул:

— Значит, у него — одно из трёх изображений Е. И. Кутузовой работы Виже Лебрен. Это исключительный случай для такой художницы, как Лебрен, — самой написать три копии. Сделала она это в знак особой любви и дружбы к жене фельдмаршала Кутузова. Извините, голубушка, что я вас обременяю, но не заметили ли вы на обороте картины надпись?

— Да, сегодня днём мы с Эдуардом Александровичем вынесли портрет на террасу, чтобы сфотографировать при дневном свете, и обнаружили сзади надпись. Я её переписала, сейчас вам прочитаю: «Историческая выставка портретов. 1905 год. Гос. Эрмитаж. Портрет княгини Голенищевой-Кутузовой-Смоленской работы Виже Лебрен (1755—1842). Собственность Тучкова Николая Николаевича».

— Вот, вот! — обрадовался Набоков. — Это внук Николая Тучкова, погибшего под Бородиным. Того самого, кого Лев Толстой изобразил в образе Андрея Болконского.

— А разве не Фёдора Тизенгаузена, мужа Елизаветы Михайловны Тизенгаузен-Хитрово, как считают многие?

— Возможно, в Болконском есть и его черты, но главным прототипом был Тучков. У меня есть тому свидетельства. К Тучковым портрет попал от Опочининых, с которыми они породнились. Дочка Кутузова Дарья Михайловна была замужем за Фёдором Петровичем Опочининым, шталмейстером, членом Государственного совета. Она унаследовала портрет матери. Затем он достался её сыну Константину, а от него перешёл к дочери, Екатерине Константиновне, бывшей замужем за Николаем Павловичем Тучковым, отцом Николая Николаевича…

«Боже, какая память!» — подумала я про себя. И как всё переплетено! Фальц-Фейны, Набоковы, Опочинины, Фикельмоны, Кутузовы, Толстые… В самом деле, все русские дворяне были родственниками. Набоковы и австрийские предки Кутузова князья Клари-Альдринген оказались таким образом в свойстве. Как и с бельгийскими потомками Долли Фикельмон графами Лидекерке. Одному из представителей этого весьма ветвистого рода, дипломату графу Жану-Франсуа де Лидекерке, достались оригиналы писем графов Фикельмон к Екатерине Тизенгаузен[192]. Тех самых писем, что опубликованы в 1911 г. в Париже графом Сони, — я не раз цитировала отрывки из них. Сергей Сергеевич между тем продолжал свой рассказ:

— Я давно занимаюсь историей всех наших предков. Собрал обширный материал. Написал биографию Дарьи Фёдоровны и Шарля Фикельмон. Что же касается портрета Михаила Илларионовича Кутузова, его история посложней. Старшая дочь Кутузова Прасковья Михайловна была замужем за сенатором Матвеем Фёдоровичем Толстым. Он умер в 1815 году в возрасте сорока трёх лет. Прасковья Михайловна пережила его почти на тридцать лет. У них было девять детей — две дочери и семеро сыновей. Один из сыновей, Павел Матвеевич, получил право носить фамилию Голенищев-Толстой. Он умер в 1883 году. Был дважды женат — на Хитровой и Марии Константиновне Бенкендорф. От последней у него был сын Павел Павлович. Этот внук Кутузова, как и все мужчины в роду фельдмаршала, был офицером, имел французский орден Почётного легиона. Умер в 1914 году. Его вдова Екатерина Дмитриевна Голенищева-Толстая, урождённая Андриани, дожила до 1937 года. Умерла в Париже. Она и была владелицей портрета фельдмаршала. Завещала его своей племяннице Елизавете Михайловне Мухановой, проживавшей в США. В Ирландии жил внук П. П. Голенищева-Толстого. Георгий Коцебу (кстати, кузен моей жены) купил у него оба портрета — М. И. Кутузова и его супруги. Как видите, у них весьма сложная и запутанная одиссея…

Сергей Сергеевич мог до бесконечности вынимать из кладовой своей памяти всё новые и новые подробности родовой истории. Всё это было бескрайно интересно. Но пора и честь знать — телефонный счётчик отсчитывал дорогостоящие минуты. Мы договорились с Сергеем Сергеевичем списаться, обменялись адресами.

Потом по «Истории родов русского дворянства» я проверила сведения о Тучковых. Набоков, к сожалению, ошибся. Николай Николаевич был правнучатым племянником героя Отечественной войны 1812 года Николая Алексеевича — генерал-лейтенанта, корпусного командира. Он умер в 1812 г. в Ярославле от тяжёлых ран, полученных под Бородином. У него было три брата. Один из них, Алексей Алексеевич (1766—1853), тоже генерал-майор, предводитель дворянства Московского уезда, и являлся прадедом владельца портрета — Николая Николаевича. Внук Алексея Алексеевича — флигель-адъютант Николай Павлович — был женат на правнучке М. И. Кутузова Екатерине Константиновне Опочининой. Портрет Екатерины Ильиничны Кутузовой достался их единственному сыну — Николаю Николаевичу.

Трое из братьев Тучковых были героями Отечественной войны — старший Николай Алексеевич, прототип Андрея Болконского; средний Павел Алексеевич — тяжело раненный в сражении при Валутиной горе, был взят французами в плен (автор «Воспоминаний о 1812 годе», опубликованных «Русским архивом» в 1873 г.), и младший, генерал-майор Александр Алексеевич, — он убит при Бородине.

До чего же любопытно копаться в истории дворянских родов! Захотела проверить родословную Толстых, чтобы установить, в каком родстве находился Павел Павлович с писателем Львом Николаевичем. К сожалению, задача оказалась слишком сложной — уж очень разветвлено генеалогическое древо этого рода. Ясно одно — у всех них был общий пращур — петровский генерал-аншеф Матвей Андреевич. Попутно обнаружила занимательные сведения из биографии Льва Толстого. Известный поэт Алексей Константинович был его троюродным братом, а не менее знаменитый медальер, художник, скульптор Фёдор Петрович Толстой приходился ему двоюродным дядей. Но это ещё не всё — пушкинская зазноба Аграфена Фёдоровна Закревская оказалась двоюродной тётушкой Льва Николаевича. Возможно, именно она стала прототипом красавицы Элен Безуховой. В Анатоле Курагине, вполне вероятно, отражены черты нашего знакомца — князя Алексея Лобанова-Ростовского. Образ княжны Марии Болконской списан с матери Толстого княжны Марии Николаевны Волконской — писатель этого и не скрывал, изменил лишь заглавную букву её фамилии. Параллели можно продолжать и дальше — с дочери Пушкина Марии Александровны Гартунг, как известно, написан портрет Анны Карениной. Одним словом, жизнеописание пушкинских современников продолжено Львом Толстым в его произведениях!

Сергей Сергеевич Набоков сдержал своё обещание — в начале ноября я получила от него письмо со сведениями о Фикельмонах.

«Мне удалось свидеться с гр. Жан-Франсуа де Лидекерке. Он мне сказал, что помимо тех писем от семейства Фикельмон, из Австрии и Венеции, которые им были помещены в Венской академии (не помню её точного названия) ни у него, ни у кого из его семьи никаких фикельмоновских подобных писем не имеется. Как Вам известно, венский фонд этих писем, адресованных Екатерине Фёдоровне Тизенгаузен (сестре Дарии Фёд. Фикельмон) в Петербург, относится к сороковым годам прошл. столетия, т.е. значительно после смерти Пушкина… Не думаю, что существуют письма от них из Петербурга (кроме, конечно, его донесений как посла своему правительству), ибо у Фикельмона, родом отчасти из Лотарингии, отчасти из Эйфеля, близких родственников не замечалось, а семья Дарии Фёдоровны вся жила в России.

Очень сожалею, что результат моей разведки для Вас отрицателен. Признаться, я заранее предполагал его таковым, но Вы правильно хотели иметь справку от первоисточника, каковым является Лидекерке.

Примите, многоуважаемая Светлана Павловна, мои уверения в совершенном моём почтении (извините эту старомодную форму обращениямне 84 года!) и мои искренние пожелания в Вашей ценной работе в области отечественной истории и культуры.

Сергей Набоков».

Его письмо я застала в Вене после возращения из Чехословакии: Прага — Теплице — Дечин. В дечинском архиве просмотрела огромный архив Фикельмонов. То, что я там увидела, превзошло все мои ожидания. Об этих находках рассказала в письме Сергею Сергеевичу. И скоро получила от него ответ. Я позволю себе процитировать его целиком. Ибо он даёт представление ещё об одном прекрасном нашем соотечественнике, радетеле русской культуры на чужбине. При этом — близком родственнике знаменитого писателя. Уверена, его архив окажется весьма полезным будущим русским биографам Владимира Набокова.

Примите мою искреннюю благодарность за Ваше интересное письмо и присылку фотографии с портрета моей прапрапрабабки Екат. Ильин. Кутузовой работы Виже Лёбрен, под которым я играл ребёнком! Хотя и эта фотография мне весьма дорога, буду ждать той ценной посылки ещё одного снимка с её портрета, который, по Вашим словам, ещё лучше и который Вы так любезно собираетесь мне прислать. Всё, что касается этой замечательной женщины, меня всегда интересовало: она помогала Дмитриевскому и другим русским актёрам поставить на ноги русский театр (её полубрат Бибиков был преемником Сумарокова во главе московского театра). О фельдмаршале Кутузове нет ничего мной написанного, о ней же я много лет назад написал краткую биографическую заметкуесли найду в моих бумагах, пришлю её Вам.

Поздравляю Вас от души с Вашей ценной находкой в Дечине! Вы правда нашли культурный клад огромного значения. Вы и Ваши сотрудники в этой области, конечно, не будете нуждаться в скромной помощи такого не-историка, не-литературоведа, как я. Но Вам лично я всегда был бы рад помочь, особенно по семейным и тому подобным деталям, чей единственный авантажмоя хорошая память и… возраст (мне 85 лет будет в грядущем году). По другим вопросам Вашего письма пишу отдельно, безотлагательно, прилагая также роспись от Кутузова ко мнечерез его дочь Дарию Опочинину.

Писатель Владимир Набоков мой двоюродный брат. Спасибо за сведения о том, что будет издан в СССР однотомник его трудов. С самыми наилучшими чувствами. Ещё и ещё раз спасибо!

Ну разве я не права — не человек, а икона! На которую можно молиться — за высоту духа, интеллигентность, скромность до самоуничижения, за эти многократные и вовсе незаслуженные мною «спасибо», за эту русскость, которую он сумел сохранить за столько лет жизни вне родины, за его чудесный, пушкинский язык, правильный, не забытый в нерусскоязычной стране! Сколько разбросано по свету этих истинных россиян, разносящих старую русскую культуру, с излучающими свет ликами, возносящих молитву Богу по воскресным дням в зарубежных православных храмах Александра Невского!

Роспись от Кутузова ко мне через его дочь Дарию Опочинину — это завещание Михаила Илларионовича своим потомкам! Как видите, оно дошло до его прапраправнука и, я убеждена, дойдёт и до правнуков самого Сергея Сергеевича.

Мой первый день в русском доме Фальц-Фейна растянулся во времени. Он продолжается ещё и сегодня. Как бесконечная цепная реакция атомного ядра. Растёт, дополняется подробностями, вызывает к жизни новые лица, события, встречи. Но самое главное — остаётся днём, который всегда со мной! Незабываемым, ярким, заряжающим энергией замечательного патриота Фальц-Фейна! Я бесконечно благодарна судьбе за этот подарок — переросшее в дружбу знакомство с Эдуардом Александровичем! Сам же он назвал моё посещение «историческим». Я была первой ласточкой, залетевшей к нему в гнездо после стольких лет забвения, отвержения его Родиной. Так и написал на подаренной мне книге «Das Paradies in der Steppe. Der abenteuerliche Weg nach Askania Nova»[193]: На память о историческом посещении в мою виллу Аскания-Нова в Вадуце.

В тот реальный быстротечный день я получила ещё один подарок — копию дневника Фридриха Лихтенштейна. А в приложение к нему — рассказ об истории его поисков и попытки расшифровать немыслимую каллиграфию XIX века. В дневнике чуть ли не на каждой странице упоминается имя Пушкина. Но какого — Поэта или его дальних родственников Мусиных-Пушкиных, — ещё предстояло узнать.

Жизнь в танце

Прошло четыре месяца. В последние дни октября раздался телефонный звонок из Лихтенштейна. Эдуард Александрович радостно сообщил:

— Только что разговаривал с Сергеем Лифарем. Он пригласил меня на свою выставку о балете. Приезжайте, поедем вместе в Лозанну!

В Вадуце меня ждал сюрприз. Фальц-Файн ездил к дочери в Монте-Карло. На обратном пути навестил в Лозанне Лифаря. Разговорил его и записал воспоминания на свой маленький репортёрский магнитофон. Вместе с Эдуардом Александровичем я прослушала запись. Сергей Михайлович рассказывал о Дягилеве, его знаменитых «Русских сезонах» и балетной труппе, в которой Лифарь, 17-летний красивый, как Аполлон, выпускник Киевской балетной школы Брониславы Нижинской, начал в 1923 г. свою карьеру. О встречах с Вацлавом Нижинским, Шаляпиным, Игорем Стравинским, Сергеем Прокофьевым, Бакстом, Пикассо, Жаном Кокто, Леже, Сальвадором Дали — бесконечная вереница сиятельных имён. О них и о себе — о жизни, отданной танцу. Увенчанной всемирной славой. Исполненной плодоносными трудами. Он танцевал в 98 балетах и был постановщиком многих из них. Создал Парижский институт хореографии, где передавал молодым своё божественное мастерство. Долгие годы руководил балетной труппой Гранд-Опера. Писал книги — об истории и эстетике балета: «Страдные годы», «История русского балета», «Мой путь к хореографическому творчеству», «Моя жизнь», «Танец», «Дягилев». Но это не всё. Была у него и другая всепоглощающая страсть — Пушкин. Рассказ Сергея Михайловича о том, как он пришёл к Поэту и стал страстным пушкинистом, был для меня самой важной частью его зафиксированных на плёнке воспоминаний.

— Как он удивительно рассказывает! Какой я молодец, что догадался его записать, спрятав магнитофон в карман пиджака! — Эдуард Александрович довольно смеётся. Ему очень хочется, чтобы я его похвалила. Что я и делаю — хвалю, благодарю. — Серёжа, конечно, не догадывался об этом. Поставь я эту штучку на стол, он тут же бы замолчал, рассердился, накричал на меня. В последнее время он стал очень раздражительным. Может, не совсем порядочно с моей стороны, но я пошёл на это преступление — ведь его дни сочтены. Рак печени. Дважды оперировали. Но всё бесполезно. Вчера по телефону сказал мне, что вновь обострение, чувствует себя скверно. Боюсь, что не сможет присутствовать на открытии выставки…

В очерке о Лифаре для «Советской культуры» я имела неосторожность упомянуть об этом записанном на магнитофон разговоре с Лифарем. И моя оплошность дорого обошлась Эдуарду Александровичу. Ею воспользовались недоброжелатели барона. А их было немало среди русской эмиграции. В перестройку они ещё не верили. Считали очередной блажью нового президента. Дескать, поиграет, поиграет в демократию, как некогда Хрущёв, а потом всё вновь вернётся на круги своя. Фальц-Фейна называли ренегатом. Но к этому эпизоду я ещё вернусь.

И вот мы едем в Лозанну. Эдуард Александрович лихо гонит по австостраде. Через три часа я уже увидела Женевское озеро. Над ним висели низкие клокастые облака. В горах погода меняется неожиданно. Только что сияло солнце, и вдруг неизвестно откуда набежали тучи. Чёткие контуры озера, скал, неба размылись, потонули в мягкой синеватой дымке. Весь пейзаж стал объёмнее, наполнился воздухом, как на полотнах импрессионистов. Фальц-Фейн остановил машину у входа в отель «Bellerive».

— Сейчас я тебя познакомлю со своей бывшей супругой. Она ещё вчера приехала в Лозанну. Вместе с ней и Лилиан Алефельд пообедаем. Я уже договорился с ними. А потом пойдём на выставку.

Я взмолилась:

— Позвольте мне не присутствовать на этом обеде. В Лозанне я никогда не была. Предпочитаю побродить по городу.

— Но тебе надо покушать. Перестань капризничать! Пойдём — нас уже ждут!

— Пожалуйста, не настаивайте. Пообедаю в каком-нибудь ресторанчике. Я в самом деле хочу посмотреть на город.

Эдуард Александрович достал портмоне.

— В таком случае, возьми деньги на обед! — он пытался всучить мне 100 франков. Я обиженно оттолкнула банкноту. — Но ты моя гостья и я обязан о тебе заботиться! — увещевал меня барон.

— Вы что думаете, если мы из соцстран, так уж и нищие! — С этими словами я выскочила из машины.

Гнев и гордость душили меня. Понемногу успокоилась. Вспомнила, как именитые наши соотечественники беззастенчиво клянчили у барона деньги. Оказавшись в командировке в каком-нибудь европейском городе и растратившись на тряпки, звонили ему, жаловались на безденежье, просили помочь. Сердобольный барон тут же высылал им требуемую сумму. Эти попрошайки и приучили Фальц-Фейна подавать милостыню всем своим закордонным гостям. Глупо было сердиться на Эдуарда Александровича за его жест. И тем не менее человек должен сохранять своё достоинство!

Погружённая в грустные размышления, я шла вдоль приозёрной набережной. По правую сторону — небольшие чистенькие гостиницы, на каждом шагу — уютные кафе, рестораны. В одном из них я и пообедала. Выбрала столик на террасе с видом на озеро. Обслужили меня быстро. И вновь брожу по городу. Аккуратные мальчики, в костюмах, при галстуках, катались на велосипедах. Улыбчивые, беззаботные лица прохожих. Благожелательность к иностранцу. На всём печать благополучия, достатка, размеренности. Боже! Неужели в самом деле есть на земле такие райские уголки?! И всё это не сон? Незаметно для себя оказалась в старой части города. Она мало чем отличается от центров других древних европейских городов. Царство готики. Кафедральная площадь с ратушей и огромным собором. Поблизости Исторический музей в здании «Ансиен Евеше» («Старинное епископство»). У входа — огромная афиша, извещающая о выставке Лифаря. Через несколько часов музей распахнёт двери для посетителей. Лозаннский университет. Я успела заглянуть в библиотеку славянской филологии. Без особой надежды спросила об архиве Марины Цветаевой. Где-то читала, что часть её рукописей сохраняется в местном университете. Рукописей, конечно, здесь не оказалось. По крайней мере, так мне сказали. Но разговаривали со мной мило и приветливо. Посоветовали увидеть дом № 3 на бульваре de Grancy. Раньше в этом трёхэтажном каменном здании находился пансион «Лаказ». Здесь в 1903—1904 гг. с сестрой и матерью жила юная поэтесса. Об этом извещает мемориальная доска на двух языках — французском и русском. Она установлена на средства университета. Я сфотографировала её при тусклом свете угасающего дня. Подумать только, в Швейцарии чтят память русского поэта! А на родине мужественная женщина Надежда Ивановна Лыткина уже несколько лет ведёт яростную борьбу с властями за сохранение дома Марины Цветаевой на бывшей арбатской Собачьей площадке!

Я вернулась в отель. Эдуард Александрович переоделся в национальный костюм Лихтенштейна — тонкого чёрного сукна пара, пиджак украшен золотыми позументами, под ним белоснежная сорочка с золототканым галстуком — необходимой принадлежностью национальной одежды. До чего же он был красив в ней! «Товарищ барон» превратился в респектабельного аристократа. На руке — фамильный перстень и золотой «Ролекс». Их он надевал только в особо торжественных случаях. Барон был сердит на меня. Держался подчёркнуто отчуждённо. Дружеское «ты» сменил на холодное «Вы».

Его предсказание сбылось. Вчера Лифаря в тяжёлом состоянии увезли в больницу. Хлопоты, волнения вокруг выставки выведут из равновесия даже здорового человека. А Сергея Михайловича свалили в постель. Вернисаж открылся без него. Такого столпотворения город не помнил. Со всей Европы, но более всего из Парижа, съехались друзья, звёзды балета, искусствоведы, поклонники его таланта. Были гости и из Америки. В залах в буквальном смысле негде было яблоку упасть. Я пожинала плоды своей гордости — одиноко стояла средь шумно болтающей толпы. Ко мне подошёл молодой человек с большим альбомом в руке: «Барон Фальц-Фейн просил передать его вам».

Это был прекрасно иллюстрированный каталог выставки. Я отыскала в толпе Фальц-Фейна и благодарно кивнула ему. Эдуард Александрович выдерживал характер — так и не подошёл ко мне до окончания вернисажа.

Грустно рассказывать об истории этого уникального, теперь уже разрозненного собрания. Начало ему положил Сергей Дягилев. Половину дягилевского архива после его смерти унаследовал Лифарь. Другая попала к Борису Евгеньевичу Кохно[194]. И позднее была продана библиотеке Парижской оперы[195]. Сергей Михайлович пополнял пушкинскую коллекцию всю жизнь. Когда он перебрался жить в Лозанну, ему потребовалось два грузовика, чтобы перевезти весь свой архив. Большая часть его ныне распродана. Сначала пошла с молотка редчайшая библиотека русских книг. Затем уникальные документы по истории балета. Но и то, что осталось, поражает воображение. Редчайшие фотографии, эскизы и костюмы к балетным постановкам, выполненные Бакстом, Бенуа, Леже. Портреты Лифаря — масло, графика, скульптура — работы Пикассо, Сальвадора Дали, Жана Кокто, Миро, Шагала, Непо, Ива Брайера, Дерена. Афиши к спектаклям, дипломы, переписка, авторские книги Лифаря. Почётные награды, а среди них Золотой пуант — первая из учреждённых во Франции премий за особые достижения в балете. Она была присуждена танцовщику в декабре 1955 года. На вернисаже ему должна быть вручена ещё одна награда — золотая медаль «500 лет объединения Лозанны». Представитель мэрии города передал её для Лифаря через графиню Алефельд. Это был знак благодарности за щедрый дар Сергея Михайловича — экспонаты выставки целиком переходили в собственность города. А могли бы быть завещаны России. О причинах, помешавших сослагательному наклонению стать глаголом в настоящем или прошедшем времени, расскажу дальше. В тот же день Лифарь получил от Министерства культуры приветственную телеграмму по случаю открытия выставки. Очевидцы утверждали: привет из Москвы обрадовал Сергея Михайловича несказанно больше, чем золотая медаль от города Лозанны.

Ночевала я в Женеве у болгарских друзей. Они забрали меня после вернисажа. До Женевы — 30 километров. Почти как расстояние от центра Москвы до Кольцевой дороги. Тридцать минут езды. На другой день после обеда за мной заехал Фальц-Фейн, и мы вернулись в Вадуц. Он всё ещё дулся на меня. Всю дорогу молчал. Я пыталась объяснить свой поступок. И мы, кажется, помирились. На другое утро я уезжала в Вену. Расставание было грустным. Эдуард Александрович молча готовил на кухне кофе. Сквозь слёзы я смотрела на печальный, в унисон нашему настроению, пейзаж за огромными витринами окон. Снежные нашлёпки за эти два дня подползли к самому дому. Кроны деревьев ещё больше поредели. Ветер раскачивал макушки, и они колыхались, словно огненные языки пламени. Я прощалась с Вадуцем будто с живым человеком. И была убеждена, что никогда больше не увижу его. Эдуард Александрович бодрился — ведь он снова оставался один в своём огромном, забаррикадированном снегами доме. В последний раз взглянула на пунцовое чудо на подоконниках — заботливый хозяин ещё до Лозанны внёс горшки с геранью внутрь. И про себя сказала им: «Прощайте!»

Вдогонку медленно отплывающему от перрона поезду полетели последние слова: «До скорого. Приезжай с дочкой на Рождество кататься на лыжах!»

Жизнь распорядилась по-своему — в декабре я не приехала в Лихтенштейн. Не приехала и три года спустя, когда по дороге в Париж намеревалась навестить Фальц-Фейна. Интуиция меня не подвела — я навсегда распрощалась с городом, в котором осталась частица моей души. С самим же Эдуардом Александровичем виделась несколько раз — и в Болгарии, и в Москве. Иногда получаю от него письма. Но писать он не любит, предпочитает время от времени звонить мне в Софию. Рассказывает о своих ошеломляющих успехах в России. Об изданных наконец на родине мемуарах дедушки, генерала Епанчина, — «На службе трёх императоров». О том, как замечательно отпраздновал свой юбилей на Херсонщине. Об организованной им в Петербурге удивительной встрече с потомками Романовых. И возвращении княжеского архива в Лихтенштейн. Сообщил, что его вновь пригласили в Болгарию на чествование 120-летия освобождения Болгарии от турецкого ига. И о переведённой на русский язык и изданной на Украине книге его дяди «Асканья-Нова»…

Недавно я получила эту книгу[196] в подарок от Эдуарда Александровича. Её автор — Владимир Фальц-Фейн — был родным, младшим, братом Фридриха Эдуардовича, основателя «оазиса в степи» — Асканья-Нова. Вступительное слово написал последний потомок этого славного рода барон Фальц-Фейн. Эдуард Александрович выразил свою заветную цель жизни в заголовке предисловия — «Исполнил долг перед предками и Украиной».

Уважаемый читательI

Сегодня в твоих руках удивительная книга об удивительном человеке, посвятившем свою жизнь освоению и обновлению таврийских степей, нынешнего юга Украины. Безводные в те времена, изнывающие от беспощадного южного солнца и потому почти безлюдные, эти степи ждали мужественного и незаурядного человека. И он пришёл. Это был Фридрих Эдуардович Фальц-Фейн…

Это не просто обращение к читателю, это завёт умудрённого жизнью человека к тем, кому предстоит созидать новую жизнь на обломках самовластья:

Однажды я себе сказал: ещё до ухода из этой жизни ты должен познакомить украинского читателя с документально подтверждённой историей старой, до 1920 года, Асканья-Нова. <…>

Я рад, что принял участие в издании этой уникальной, по отзыву читателей многих стран, книги. Счастлив, что могу сегодня поведать украинцам правдивую биографию старой Асканья-Нова. Зная неискажённое историческое прошлое, мы можем надеяться на будущее и строить его таким, какое возвысит наше человеческое достоинство, приумножит наши возможности положительно влиять на собственную судьбу .

Эдуард Александрович всё такой же — мужественный и незаурядный, как дядя. Энергичный, неунывающий, безустально отдающий все силы служению Родине. Он сумел завоевать её любовь и признание.

И жизнь в Пушкине

Статью о Лифаре писала ночью, сразу же по возвращении в Вену. На другое утро диктовала по телефону в Москву. Спешила рассказать обо всём, что увидела и услышала. Надеялась, что Сергей Михайлович успеет прочитать эту первую за все годы советской власти корреспонденцию о себе — балетном кумире всего мира и совершенно неизвестном у себя на родине. Не просто забытом, а сознательно стёртом из памяти россиян. О нём знала лишь горстка специалистов, но они не решались вслух произносить его имя. Кому надо не забывали включать его имя в список персон нон грата и периодически отказывали ему во въездной визе. Даже когда в мае 1958 г. Гранд-Опера приехала на гастроли в Москву, её ведущий солист балета с разбитным сердцем{3} остался в Париже. А он уже приготовил в подарок Родине пачку пушкинских оригиналов, и прежде всего заветных 13 писем.

Жизнь Лифаря была озарена и другим вдохновением — Пушкиным. И это закономерно. У каждого русского творца был свой Пушкин. Жил с ним, рос в нём и помогал ему созревать. Лифарь высказался за всех — нашёл очень верное определение великой миссии Поэта в жизни россиянина: Пушкин всегда был и будет моей путеводной звездой. Звезда вела, осенила его организовать в Париже замечательную и самую большую за рубежом выставку к столетию со дня смерти Поэта. Написать книгу «Моя зарубежная пушкиниана». Заставляла продолжать начатое Дягилевым дело — собирательство пушкинских реликвий.

Часть из них он и собирался поднести России. Готовясь к поездке в Москву, кроме писем Пушкина решил подарить и оригинал двух строф из 6-й главы «Евгения Онегина». «Подорожную» Поэта, выданную ему властями при высылке в Кишинёв. Документ о допуске к архивам Министерства иностранных дел. Пушкинскую печать — вероятно, ту самую, которую Лифарь приобрёл у внучки Поэта Елены Розенмайер. И наконец, портрет Пушкина (миниатюра) работы Тропинина. Приложил также автографы двух романсов — Глинки и Чайковского — на пушкинские стихи.

Ещё раньше, в 1956 г., во время декады советской книги в Париже Лифарь передал для Пушкинского дома рукопись предисловия к «Путешествию в Арзрум». Туда же от него поступила в 1961 г. «Подорожная» и упомянутый отрывок из «Онегина». Тогда Лифарь впервые, после почти сорокалетнего отсутствия, приехал туристом в Советский Союз. Получил наконец визу — результат хрущёвской оттепели. Позже через И. С. Зильберштейна преподнёс в дар Государственному музею Пушкина альбом Марии Тальони с видами Петербурга. Он был подарен балерине во время её гастролей в российской столице в 1837 году.

Всё перечисленное — лишь малая часть знаменитой пушкинской коллекции Сергея Михайловича. В ней были миниатюрные портреты родителей Поэта работы Вуаля. Портрет Пушкина — рисунок пером Ю. Анненкова. Полотно К. Брюллова «Одалиска». Один из вариантов картины Г. Чернецова «Пушкин у „Фонтана слёз“ в Бахчисарайском дворце». Нотные оригиналы Глинки на стихи Пушкина. Оригинальный рисунок Лермонтова — он его тоже подарил Родине. Автографы Державина, Вяземского, Некрасова. Интригующее письмо к неизвестной ранее адресатке: Мой Ангел, как мне жаль, что вас я уже не застал, и как обрадовала меня Евпраксия Вульф, сказав, что вы опять собираетесь приехать в наши края. Приезжайте, ради Бога, хоть к 23-му. У меня для вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться… Пушкинистам удалось установить её имя — Александра Ивановна Беклешева, падчерица П. А. Осиповой, Алина, как называли её домашние…. Были у Лифаря даже занавески из последней квартиры Пушкиных на Мойке — шёлковые на холщовой подкладке. Их унаследовал сын Поэта Григорий Александрович. Столетние гардины Лифарь приобрёл у потомков Пушкина за границей. И ещё много чего другого находилось в пушкиниане Сергея Михайловича.

Увы! — все эти сокровища, которые он не раз намеревался вернуть в Россию, пропали для неё навсегда. Большинство было продано на аукционах в те годы, когда Лифарь вышел на пенсию. Остаток завещал своей многолетней подруге жизни шведской графине Лилиан Алефельд. Привыкший жить на широкую ногу, он быстро промотал все свои сбережения и стал понемногу распродавать то, чем раньше дорожил больше жизни. Что собирал по крохам, часто отказывая себе в самом необходимом. Отчего такая перемена? В психологии, во взглядах, в отношении к бесценным для него вещам? Только ли нужда тому причиной? Нет, конечно, не в ней дело. Графиня Алефельд — весьма богатая дама. Они постоянно жили в шикарных апартаментах самого дорогого лозаннского Гранд-отеля «Bellerive». Деньги от продажи вещей шли на карманные расходы Лифаря. Причина была в ином — в апатии. Он устал бороться за право быть признанным на родине. За воскрешение своего имени. Понял, что ни он, ни его коллекция не нужны Советскому Союзу. К его коллекции, конечно, был аппетит, но идеология для советского человека была несопоставимо выше пушкинских раритетов. Взамен он требовал немногое — поставить на сцене Большого или Кировского театров свои нашумевшие на весь мир балеты «Федру» или «Икара». Один из безумных советских парадоксов — ведущие театры мира мечтали заполучить «Принца Икара», как величали Сергея Михайловича! Он отказывал, ломался. Родина, которой он бесплатно предлагал свои услуги в придачу с самой уникальной частной пушкинской коллекцией, однозначно отвечала: «Нет возможности. Не предвидено репертуаром!» Эти увёртки в сущности означали: «Нам это ни к чему!»

Остаток сломленной гордости в конце концов заставил его согласиться на совсем малое — какой-нибудь пустяковый знак отличия, вроде того, что дали барону Фальц-Фейну. Как горестно воскликнул он, когда увидел этот значок на груди барона:

— Какой ты счастливчик! Родина наградила тебя! А мне, видимо, никогда не дождаться этого!

Я убеждена, появись вовремя моя статья в «Советской культуре», Сергей Михайлович изменил бы своё решение и преподнёс Родине пушкинские письма. Он так ждал хотя бы нескольких строк о себе в советской печати! Мой труд, мои надежды оказались напрасными. 17 декабря 1986 г. газеты всего мира пестрели огромными заголовками: «УМЕР ПРИНЦ ЛИФАРЬ», «СМЕРТЬ ИКАРА», а «France Soir» вынесла в заглавие огромной публикации о Лифаре его горькие предсмертные слова: Я ВЫЗЫВАЮ СТОЛЬКО ЖЕ ЛЮБВИ, СКОЛЬКО И НЕНАВИСТИ… Любили чужие, ненавидели свои! Нет, они не были «своими» эти функционеры в культуре, лакеи ЦК КПСС и КГБ! Они были врагами не только Лифарю, но и собственному народу. Они лишили россиян счастья наслаждаться искусством замечательного танцовщика и гениального балетмейстера. Отняли у России и некогда завещанную ей коллекцию страстного пушкиниста. Я был им всегда, всю жизнь с тех пор, когда впервые прочёл божественные строки поэта… И этого, боготворившего Пушкина, человека боялись, как чумы!

Пусть последний вопль умирающего будет вечным укором тем, кто ускорил его уход. Издевался над достоинством великого соотечественника. Кто держал под спудом мою статью почти два месяца.

Через 10 дней после смерти Сергея Михайловича, 27 декабря, «Советская культура» решилась опубликовать мой очерк «Выставка „ЖИЗНЬ, ОТДАННАЯ ТАНЦУ“, или Печальная история одной пушкинской коллекции». В послесловии к публикации редакция поместила постыдно издевательское сообщение: Пока статья готовилась к печати, пришло известие: в Лозанне на 81-м году жизни скончался Сергей Лифарь. Долго же готовился почти нетронутый суровой редакторской рукой материл, написанный одним духом в бессонную первоноябрьскую ночь! Редколлегия признала его лучшим материалом номера и вывесила на Доску почёта! Через день в редакции раздался звонок от секретаря тогдашнего министра культуры. Моя нелицеприятная статья заинтересовала «смелостью выражений» горбачёвского ставленника — далёкого от культуры (по профессии он, кажется, был химиком!), но зато верного человека. Он выразил желание познакомиться с автором. Довольная редакторша позвонила мне в Вену и сообщила эти две долженствующие меня обрадовать новости. И была очень огорчена моей неблагодарностью. Ибо я не постеснялась сказать всё, что накипело у меня на душе.

Дорого обошлась России игра в бирюльки с пушкинскими письмами. После смерти Лифаря графиня Лилиан Алефельд[197] была атакована полпредами Советского фонда культуры. Упрашивали её возвратить «народное достояние» России. Напомнили слова Лифаря, некогда сказанные им леди Маунбеттен (дочери графини Торби) в ответ на её требование вернуть ей письма прадеда: Эти сокровища принадлежат России, а не какой-то одной семье! Сказал и гордо отошёл от родственницы нынешнего супруга английской королевы.

Графиня Алефельд проявила характер. Отомстила за унижение своего друга. Не обидела и себя. Письма были проданы Советскому Союзу за 1 миллион долларов через лондонский аукцион «Сотби»[198]. К сожалению, графиня озлобилась и на Эдуарда Александровича за его посредничество в возвращении писем на родину. Предлогом для начатой ею травли Фальц-Фейна в парижских газетах послужило моё не очень благоразумное сообщение о сделанной им записи воспоминаний Лифаря. Русского языка она не знала. Кто-то пересказал ей содержание статьи, услужливо подкинул идею отдать барона под суд за некорректный поступок. Отомстить ему и вместе с тем сорвать с него солидный куш. Угрозу свою не осуществила — слишком хлопотно и дорого вести процесс. Графиня была ленива. Не любила утруждать себя жизненными проблемами. Вряд ли здесь сыграли роль романтические воспоминания о прежних, более близких отношениях с Эдуардом Александровичем. Но насолить-то ему сумела, заставила поволноваться, доставила немало неприятных минут. Так завершилась эта поистине «печальная история одной пушкинской коллекции». Но, пожалуй, самое поразительное, что игравшие в перестройку сотрудники редакции не постеснялись оставить этот мой подзаголовок статьи! Как говорится, сами себя высекли.

Дневник начал рассказывать!

Копию дневника Лихтенштейна я решила показать профессору славистики Венского университета Гюнтеру Витченсу. Он преподавал историю русской литературы XIX века. Но превосходно знал литературу и языки других славянских народов. Впрочем, и остальные преподаватели этого института свободно владели славянскими языками. В факультетской библиотеке, где они встречались после лекций и семинаров, то и дело звучала польская, русская, чешская, сербская или словенская речь. Коллектив был интернациональным, в основном эмигранты из соцстран.

Говоря по-русски, профессор Витченс обычно закрывал глаза — так он лучше сосредотачивался — и медленно, но безукоризненно правильно излагал мысли. Пушкиниана была излюбленной темой наших бесед. Однажды, он пригласил меня к себе домой и показал свою домашнюю библиотеку. Значительную часть этого уникального собрания составляли русские книги. А в его пушкинской коллекции было всё, что когда-либо издавалась о Поэте. Глаза разбегались при виде такого богатства! Профессор любезно предложил приходить к нему и пользоваться книгами. Жест истинного библиофила! Но не совсем типичный для австрийца. Я объясняла доброту Витченса его происхождением — он был родом из Силезии, пограничной области между Польшей и Чехией. Может, я не права и преувеличиваю широту славянской души. А доброжелательность его была нормой поведения очень интеллигентного человека.

В свободное время профессор любит рыться в архивах. Приноровился к расшифровке старых рукописей. Справлялся даже с монотонной каллиграфией графа Фикельмона. О своих находках помещал публикации в «Венском альманахе славистики». Копию одной из них, «Маленький вклад в славянскую историю литературы из австрийских архивов», подарил мне с трогательной надписью: «В золотые руки Светланы Балашовой от автора». Мне действительно везло в последнее время. Раскопала в архивах несколько документов графа Фикельмона, среди них немецкий перевод стихотворения Пушкина «Клеветникам России». Австрийский посол приложил его к своему донесению Меттерниху как иллюстрацию к русско-польскому конфликту. Весьма ценное свидетельство того, как высоко ценил Пушкина умница Фикельмон. И как прекрасного поэта, и как выразителя настроений большей части русского общества.

Самой удачной моей находкой было несколько десятков писем Иоганна Штрауса к петербургской возлюбленной Ольге Смирнитской. Более века их разыскивали по всему свету австрийские биографы Штрауса, сочиняли фантастические небылицы об их романе. Я встретилась с живущими в Вене потомками композитора. Пыталась выяснить судьбу портрета Смирнитской работы И. К. Макарова — прощального подарка Ольги Штраусу. Портрет как в воду канул — никто из потомков не знал о нём. Напрасно искала я его и в художественных галереях Вены. Родственники Штрауса предполагали, что он был продан женой композитора — в двадцатых годах она разбазаривала архив мужа. Многое ушло за границу. Между тем переписка со Смирнитской преспокойненько хранились в одной папке Штадтархива, никем не востребованная…

Найденные документы я обычно показывала Витченсу. Вот поэтому он и считал, что мне везёт с находками. Сам же профессор обнаружил среди донесений Фикельмона Меттерниху две революционные русские солдатские песни. О них он рассказал в подаренной мне статье «Маленький вклад…».

Между монотонных каллиграфических официальных сообщений Фикельмона и его несколько пространных собственноручных писем 1836 года находится одно приковывающее внимание «неорганическое» приложение.

Это приложение содержит текст двух революционных русских солдатских песен

В пушкинистике сложился образ умного, добропорядочного, дружески настроенного к императору и России австрийского дипломата. Обнаруженный Витченсом документ, как и приложенный к донесению перевод стихотворения Пушкина «Клеветникам России», позволяют по-иному взглянуть на личность и роль посланника. Просто наивно предполагать, что он прибыл в Россию, чтобы являть царю и обществу своё дружеское расположение. Бесспорно, он не был русофобом. За десять лет в России он сумел понять и полюбить эту страну. И был в числе немногих иностранцев, кого до глубины души возмутила книга маркиза Кюстина. Будь я молодым русским, разыскал бы его и дал ему единственный ответ, которого он заслуживает, и, надеюсь, что это с ним случится, — написал из Бадена граф Екатерине Тизенгаузен (письмо от 25 июня 1843 г.).[199]

С позиций времени вернее оцениваешь и человека, и события. И даже страну, в которой жил раньше. В период же пребывания в России Фикельмон был прежде всего посланцем своей страны. Он добросовестно изучал всё, что положено знать дипломату. Был прекрасно осведомлён не только — употреблю современный термин — о военном потенциале российского государства, но стремился убедить своего всесильного канцлера Меттерниха в политической нестабильности в России, приводил доказательства антиправительственных и антифеодальных настроений в различных слоях русского общества. От дворян — Пушкина, Вяземского, Чаадаева — до солдат, распевающих революционные частушки. Теперь прояснилась и цель его первой чрезвычайной миссии в России (с 23 января по 1 мая 1829 г.). О ней говорилось разное. Итальянская пушкинистка Каухчишвили, например, писала: В январе 1829 года он (Фикельмон) был послан с чрезвычайным поручением выяснить возможность сближения России и Австрии, сделать попытку проломить брешь в новом тройственном соглашении, которое сблизило Россию с Англией и Францией[200]. Цель грандиозная и не сиюминутная. Смешно предполагать, что она достижима за трёхмесячный срок — время первого пребывания посланника в России. Клаудиус Гурт, работавший над расшифровкой дневника, сделал к нему небольшое предисловие. В его распоряжении был канцлерский архив Меттерниха. Как всякий немец, Гурт очень пунктуален и точен в формулировках. Он процитировал предписание Фикельмону: поездка в Петербург с «чрезвычайной миссией», чтобы сопровождать царя Николая I к русско-турецкому театру военных действий, в случае если царь решит предпринять подобное путешествие в следующем (1829) году. Иными словами, на Фикельмона была возложена разведывательная задача! Николай не осуществил это путешествие. Но во время встреч с Фикельмоном они обсуждали политическую ситуацию в Европе. Об одной из них (через 5 дней после приезда Фикельмона) писал в дневнике Лихтенштейн:

11 февраля (27 января). Мы были утром у императора. Должны были пройти через бесконечную анфиладу залов. Генерал долго оставался с императором. Мы слышали, как он громко говорил. Мы оставались с князем Гагариным[201] в соседнем помещении. Вдруг дверь распахнулась и мы увидели императора, который сказал нам: «Messieurs, ne voulez vous pas entrer» («Месье, не соблаговолите ли войти»). ОнБог, надеюсь, не как император, но как частное лицо.

Вена следила за событиями в России. 26 февраля графиня Фикельмон отметила в дневнике:

Вчера прочитала в газете, что Фикельмон имел аудиенцию у императора Николая.

Умный, солидного возраста (ему в ту пору было 52 года), с широким кругозором генерал произвёл на Николая прекрасное впечатление. И уже в марте в Вену прибыл посланец из Петербурга с депешей для Д. П. Татищева. Царь выражал в ней свою волю иметь графа Фикельмона послом в России. Объективно — Фикельмон был прекрасным дипломатом, до мозга костей преданным своему правительству, весьма настороженной к России Австрии. И, конечно же, он содействовал её колониальной политике. Яблоком раздора между этими двумя странами были Польша и Балканы, Турция и даже Персия. Австро-Венгерская империя ревниво и бдительно следила за успехами русских войск на Кавказе и на турецких фронтах, вмешивалась через свои дипломатические каналы в дела России на Востоке и в Польше. Вспомним описанные в дневнике Долли обеды и приёмы в австрийской резиденции для персидской и турецкой делегаций. Граф Фикельмон в дружеской беседе с иноземными гостями выверял официальные сообщения со своими собственными впечатлениями.

Неизвестно, как попали к Фикельмону обнаруженные проф. Витченсом частушки. Совершенно очевидно, у посланника была прекрасно налаженная «агентурная связь» — через многочисленных друзей и родственников жены, и прежде всего через «Гидру» — так за глаза называл князь Лихтенштейн Е. М. Хитрово. Возможно, это прозвище шло от её фамилии: Хитрово — Гидрово. Не исключено, что она заслужила его за определённые черты характера — настырность, умение наилучшим образом улаживать свои дела.

Но вернёмся к частушкам. Любопытно предисловие к ним. Оно было написано по-польски неким ссыльным поляком из Невера — местечка в Амурской области. Предназначалось другому поляку — аптекарю в Тарнополе. Фикельмон отправил его Меттерниху в немецком переводе, полностью сохранив содержание письма:

Его Высочеству г-ну Губ. Президенту передано вместе с приложенным оригиналом, который был им задержан. Переведено с польского.

Невер, 9 февраля 1836.

Адальберту Дамбровскому фон Файту, аптекарю в Тарнополе.

Я пересылаю в твои руки песню, которая была сочинена русскими солдатами, пущена в обращение среди военных и крестьян, что живут в поселениях за рекой Буг. Эта песня будет просвещать и ускорит свержение с трона северных идолов и освободит русский народ от железного ярма, в которое впрягли его дикий царь и его самовластное дворянство.

Возвращение нашего дорогого Отечества зависит от наших русских братьев, так как не можем рассчитывать на Францию[202].

Далее следует русский текст песни, написанный латинскими буквами. Переписчик недостаточно хорошо знал русский, заменял некоторые слова польскими. В песне шестьдесят строк. Приведу лишь отрывки из неё в русской транскрипции.

Кагдась была волность, и ровность в Рассии

Крепостных мужиков, и дворян не знали.

Од времня, как цари немецкие настали,

Народ русский крепостными сделали.

Целой свет перейдёшь,

Только у нас в Рассии

Наси ярмо на шии.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Братья, полно быть нам дураками

И драться с вольными людьми.

И мы астанми вольными,

Ньезавсегда дворян наших крепостными.

Мы одлет многа разныя земли падбижали.

Нашто? Чтобы вольныя народы,

Как мы, крепостными стали?

А за это иностранцы нас празвали

Разбойниками и дикими маскали.

Что ж нам Польска худаго сдиелала?

Чи это? Что против нашему и своему тирани павстали?

Помними! Что паляки на сваих знаминих написали: «Братья рассияни!

Мы за нашу и вашу вольность павстали!»

Язык этой песни трудно назвать русским. Написана она на том малороссийском диалекте, на котором говорило население российских пограничных областей — эдакая смесь польско-чешско-словацко-украинских говоров. Австрийский посол отправил в Вену также и немецкий перевод этой песни — литературный, элегантный. В нём вложенные в уста дворян похабные слова: «Мы будем бл…ть, пить и гулять» заменены вполне приличным выражением — «Мы призываем властвовать, пить, вести распутную жизнь». Но осталось главное — ради чего немало пота пролил неведомый переводчик этого фольклорного образчика — его крамольная суть. У Меттерниха, читавшего этот призыв к свержению тиранов, вполне возможно, щекотало под ложечкой — в России пахнет революцией! Значит, царю будет не до Босфорских проливов и Балкан! Ошибся Фикельмон, как ни дотошен был в своём усердии. Ввёл в заблуждение и своего канцлера. Это Европу лихорадило народными бунтами. Которые в конечном счёте вылились в революцию 1848 года. Её волны не докатились до России. Самому же Меттерниху она чуть было не стоила жизни и сбросила его с канцлерского кресла, в которое он так крепко врос за столько лет управления страной! Ему пришлось бежать в Англию. Николай I послал в Австрию для усмирения повстанцев свои войска. Революция была подавлена, но Меттерних больше не вернулся к власти…

Профессор Витченс полистал принесённую мной рукопись дневника Лихтенштейна. Я с надеждой спросила, можно ли расшифровать эту бесконечную спираль завитушек. Ответ был обнадёживающим: «Трудно, но, если целиком посвятить себя этому делу, наверное, можно кое-что понять». Примерно то же самое отвечали и другие мои австрийские знакомые — очень сложная шарада!

Можно понять, если целиком посвятить… — проф. Витченс имел в виду, конечно, себя. Но даже будь у меня столько времени, я всё равно ничего не смогла бы прочесть. Позже, когда переводила на русский язык уже расшифрованный и переписанный на машинке дневник, я пыталась сравнивать отдельные неясные пассажи машинописного текста с рукописью. Но по-прежнему видела в ней лишь густо вьющуюся спираль. И не переставала удивляться таланту человека, сумевшего превратить завитушки в буквы и слова.

А тогда мне пришлось отложить дневник в сторону. Я предложила Фальц-Фейну заинтересовать правителя княжества Лихтенштейн Франца Йозефа II (умер в 1989 г.) судьбой его предка. Что стоило князю поручить своим архивариусам разгадать оставленную двоюродным прадедушкой головоломку? Занимать своего могущественного соседа подобными мелочами барон не счёл возможным. И обратился к Клаудиусу Гурту — специалисту по старой каллиграфии — в частном порядке сделать для него эту работу.

Поисками дневника князя Лихтенштейна значительно раньше меня занялся американский литературовед русского происхождения Анатолий Иванович Натов. О нем мне рассказал Фальц-Фейн. Ещё в 1984 году Натов попросил Эдуарда Александровича проверить, нет ли в княжеском архиве в Вадуце каких-нибудь материалов о пребывании Фридриха Лихтенштейна в России. Эдуард Александрович тут же откликнулся на его просьбу. Доброта и отзывчивость восхитительны в Эдуарде Александровиче. Но не только это заставило барона немедленно наведаться в замок соседа. Он понимал значение любого нового факта для биографии Пушкина. Сумел убедить в этом и главную хранительницу княжеского архива фрау Оберхаммер. Она сразу же поручила своим сотрудникам заняться поисками писем, документов о пребывании Фридриха в Петербурге. Писем не нашлось, но был обнаружен дневник князя. Позже была найдена ещё одна тетрадка мемуаров, «Моё пребывание в России»[203]. Они были написаны князем на склоне лет, в 1878 году — на основе петербургских дневниковых записей. Расшифровать полностью текст первой тетрадки оказалось не под силу даже опытным архивариусам князя.

Прежде всего они пытались прочитать те пассажи, где упоминалось имя Пушкина. Особенно затрудняли искажённые русские имена. Наконец доктор Эвелин Оберхаммер выслала Натову около десятка дешифрированных страничек дневника. Через некоторое время он получил от Эдуарда Александровича копию всей рукописи. Пытался сам разобраться в остальном тексте. Дела шли туго. На основе первых впечатлений в 1986 г. Анатолий Иванович сделал публикацию в нью-йоркском «New Reviev» — «Неизвестный Пушкин». В ней рассказал об авторе дневника, о его встречах с Пушкиным: Фамилия Пушкина встречается в дневнике Ф. Лихтенштейна на 28 страницах. Однако после 28—30-й страниц упоминается уже не поэт, а другие Пушкины, гр. Мария Александровна Мусина-Пушкина (1801—1853) — жена генерал-майора, гофмейстера гр. Ивана Алексеевича Мусина-Пушкина, и гр. Эмилия Карловна Мусина-Пушкина (1810—1846)жена гр. Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина, капитана лейб-гвардии Измайловского полка, — писал Натов в своей статье. Представляете, какой сенсацией могло обернуться это сообщение! Новые сведения о Пушкине на 28 страницах! Но не обольщайтесь — к сожалению, Анатолий Иванович ошибся. Дальнейшие исследования подтвердили — ни одна запись с упоминанием фамилии Пушкина не относилась к Поэту.

Полученная от Фальц-Фейна копия публикации Натова заставила меня тут же написать Анатолию Ивановичу письмо. Между нами завязалась переписка. Он обрадовался неожиданному сотруднику — общими усилиями, возможно, удастся сдвинуть воз с места:

Хочу Вам предложить некоторую форму сотрудничества в работе над дневником Лихтенштейна, если она Вам подойдёт. Нужно прочитать рукопись и переписать её на машинке. Если проф. Витченс не найдёт Вам нужного человека, который смог бы дешифрировать оригинал, то я смогу назвать того, кто из венцев сумел бы это сделать. Имена могут не расшифровывать — это сделаю я. Для облегчения работы могу прислать некоторые разобранные страницы. В качестве примера расшифровки и комментария к тексту прилагаю к письму одну страницу. <…> Мы бы сделали так: немецкий текст общий, а русский перевод делали бы независимо: Выдля советской печати, ядля США.

На помощь нам обоим пришла наша «палочка-выручалочка» — Фальц-Фейн. Как я уже говорила, он отдал рукопись князя для расшифровки К. Гурту.

В 1988 г. Э. А. Фальц-Фейн приехал в Болгарию на детскую ассамблею «Знамя мира». Он уже несколько раз бывал в Софии по спортивным делам — в качестве вице-президента Олимпийского комитета Лихтенштейна. Приглашение его на ассамблею не было совсем бескорыстным. Болгария в то время добивалась права стать хозяйкой следующих зимних Олимпийских игр. У Фальц-Фейна были хорошие связи в Международном олимпийском комитете, и болгары рассчитывали на них. Обхаживали его в этот раз особенно старательно. Эдуард Александрович посмеивался: «Всё это ни к чему! Я и так помогу!»

У него была слабость к Болгарии. Ведь его дедушка Н. А. Епанчин участвовал в русско-турецкой войне. О походах на Балканы написал несколько книг, в том числе «Воспоминания о крестовом походе 1877—1878 гг.». Тем же событиям были посвящены главы его недавно изданной в России книги «На службе трёх императоров». Копию этих глав вместе с другими книгами Епанчина Фальц-Фейн преподнёс в дар фонду «13 веков Болгарии». Барон долго хранил оставшиеся от русско-турецкой войны дедушкины реликвии. Среди них были подобранная на поле сражения сабля, документы о его боевых отличиях. И вылитый в бронзе образ обожаемого им полководца — генерала Скобелева. Николай Алексеевич сумел их сберечь даже в годы эмигрантских странствий по Европе. Ему, как и всем русским эмигрантам, жилось нелегко. Болгарский царь Борис отпустил генерал-майору Епанчину небольшую пожизненную пенсию. Фальц-Фейн так прокомментировал этот акт доброй воли царя: «Не только знак уважения к заслугам генерала Епанчина во время освободительной войны, а дань признательности к одному из нескольких тысяч русских воинов, сражавшихся за Божие делосвященное право каждого народа быть свободным. Смысл сего деяния прекрасно выражен в словах, высеченных на обелиске „Русского памятника“ в Софии: НЕ НАМ, НЕ НАМ, А ИМЕНИ ТВОЕМУ».

В конце концов Фальц-Фейн расстался с дедушкиными вещами и преподнёс их в дар «признательной Болгарии». О том, как сегодня проявляется эта признательность, не хочется распространяться… Скульптуру Скобелева поместили в экспозицию плевенского музея вместе с саблей, орденами и медалями Епанчина. Статуэтка работы Лансере была уменьшенной авторской моделью того памятника, который до революции занимал нынешнее место Юрия Долгорукова. Сам же памятник был сброшен, переплавлен на металл.

Как-то раз я спросила Эдуарда Александровича: «Почему вы не сохранили статуэтку для России?» — «Кто же мог предвидеть, что на моей Родине наступят такие неожиданные перемены. А в Болгарии чтили память генерала Михаила Скобелева. Один из софийских бульваров называется его именем…»

Фальц-Фейн обладает удивительным свойством создавать вокруг себя переполох, где бы он ни появлялся. Советская миссия в Болгарии организовала встречу с бароном. Более двух часов развлекал он собравшуюся в клубе колонию байками о своей полной приключений жизни. Советский посол дал в его честь обед. Осаждали журналисты. Болгарское телевидение выделило полчаса для моего интервью с бароном. Потом долго думали, под каким соусом преподнести эту передачу. И наконец втиснули её в постоянную рубрику: «Ветераны рассказывают». Но это ещё не всё. Эдуард Александрович решил возложить венок к памятнику «Царю-Освободителю» — Александру II.

— Я это делаю каждый раз, когда приезжаю в Софию. Заказываю трёхцветную, как прежнее российское знамя, ленту с надписью: «Русским героям, павшим в войне 1877—1878 гг.». Подхожу к пьедесталу и замираю по стойке «смирно» на том самом месте, на котором стоял мой дедушка во время церемонии открытия памятника в августе 1907 года. Этот момент запечатлён на фотографии. Храню её свято!

В этот перестроечный 1988 год возложение венка проходило торжественно, в присутствии военного атташе и других сотрудников советского посольства. Эдуард Александрович всунул мне в руки фотоаппарат и скомандовал: «Снимай!»

В начале декабря от Эдуарда Александровича пришла бандероль с несколькими переписанными на машинке страницами из дневника. В неё было вложено коротенькое письмо:

Это всё, что удалось пока дешифрировать в рукописи князя Лихтенштейна. С праздником Христова и с Новым годом! Спасибо за дружбу! Эдуард.

Записи князя Фридриха разочаровали. В отличие от Долли Фикельмон, он только фиксировал, почти без комментариев, встречи с петербургскими знакомыми. И среди них — увы! — не было Пушкина. Теперь можно было категорично заявить: этой фамилией он называл М. А. Мусину-Пушкину и её супруга. Я потеряла интерес к дневнику. Натов ещё раньше меня понял бессмысленность своих усилий. Жалко было труда всех тех людей, которые пытались нам помочь прочитать этот документ.

Но вот в марте 1989 года — новая объёмистая бандероль от Фальц-Фейна. В неё был вложен расшифрованный наконец полностью дневник князя Лихтенштейна. Первая в нём запись была сделана 17 января[204] в Вене: В 8 часов утра умерла княгиня Меттерних. Мы подумали, это отсрочит наш отъезд. В 12 часов я пошёл в Государственное канцлерство и ждал там до 2-х Фикельмона. Он сообщил нам: отбываем сегодня вечером в восемь. Я сумел навестить Карла, Луи и Венцеля. Во время обеда пришёл Франц[205] с сообщением о смерти Клари. Ужасное чувство, когда всёодно за другимсваливается на тебя, чтобы окончательно отравить тот день, в который надолго покидаешь своих и знаешь, как будет печально без них.

Упомянутые два факта — смерть княгини Меттерних и князя Клари — помогли Клаудиусу Гурту установить дату начала записей (князь не обозначил в дневнике год!) — не январь 1830 г., как предполагалось раньше, а январь 1829-го. Фридрих Лихтенштейн и обер-лейтенант егерского полка барон Салис выехали с Фикельмоном в Петербург. Вместе с ними отправился и курьер. Опережая их, он спешил с донесением русскому царю о прибытии чрезвычайной делегации. Вечером 7 февраля (26 января) путешественники въехали в Царское Село. Временная миссия генерала в России продолжалась до 12 мая 1829 г. Князь Лихтенштейн упросил Фикельмона оставить его на некоторое время при австрийской миссии в Петербурге. И граф нашёл это вполне естественным.

Продолжение не следует

Новая датировка меняла многое. Большая часть записей относилась к тому периоду, когда графини Фикельмон не было в Петербурге. Общество князя Лихтенштейна составляли военные, сотрудники австрийского посольства, несколько светских знакомых. Среди них — Гурьевы, Мусины-Пушкины, Лавали, Е. М. Хитрово и её сестра Анна — жена генерал-майора Н. 3. Хитрово, Адель и Елена Тизенгаузены, Елена Завадовская, София Урусова, Александра Сенявина… И конечно же, Геккерен, который заманивал к себе в сети всех красивых молодых людей. Знакомые всё лица из пушкинского окружения! Очень скоро почти со всеми князь Фридрих был на короткой ноге. Приезжал к ним в дом без приглашения. Иногда даже его бесцеремонно выставляли. Любезничал с дамами, оставался у них обедать. Выезжал с ними на прогулки. Катался с горок на санках. По вечерам танцевал на балах. В этом суматошном распорядке дня, начинавшемся с обязательного присутствия на парадах[206], не было места для Пушкина. Он мог встречать Поэта средь какого-нибудь шумного бала, но вряд ли они были знакомы. К тому же в мае 1829 г. Пушкин уехал на Кавказ. И появился в Петербурге только в десятых числах ноября.

Впрочем, я обнаружила косвенное подтверждение их встречи. Для этого вновь придётся обратиться к уже рассказанному выше эпизоду из мемуаров А. О. Смирновой-Россет.

В доме на Английской набережной молодая супруга Ивана Григорьевича Сенявина устроила уютное гнёздышко. Объявила, что запросто принимает у себя по утрам. Она выписывала из Франции журнал «Revue des Deux Mondes» («Ревю двух миров»). Просвещалась по части светской заграничной жизни. В журнале вычитала о новой моде — представлять в салонах «живые картинки». И, кажется, первой ввела её в петербургской столице. Смирновой особенно запомнилось то представление в доме Сенявиной, в котором она сама принимала в них участие и пожинала лавры. В сцене «Уроки музыки в Торбюри» Россети, в платье с широкими, отороченными кружевом рукавами, с длинными локонами вдоль нарумяненного лица, сидела за покрытым ковром столом и слушала музыку. Граф Гаген, секретарь прусского посольства, изображал играющего на виолончели музыканта. Софи Урусова, которую забыли нарумянить, стыдливо прикрывала нотами лицо. Картинка восхитила присутствующих, и они заставили исполнителей дважды повторить её. Затем настал черёд Завадовской. Она представляла сцену «Мать Гракхов». Потом я в итальянке, — вспоминала Александра Осиповна, — в крестьянском итальянском костюме сидела на полу, а у ног моих Воронцов-Дашков в костюме транстевера лежал с гитарой. <…> Большой успех, и повторяли три раза…[207] После представления все присутствующие, не переодевшись, отправились в каретах (если память не изменила Смирновой — ведь рассказывала об этом много лет спустя) к Карамзиным, где танцевали под аккомпанемент тапёра. У Карамзиных был Пушкин. По своему обыкновению, стоял у косяка двери. Вдруг подошёл к Россети и пригласил её на мазурку. Вероятно, это была одна из первых их встреч. — Как хорошо вы говорите по-русски! — удивился Поэт. — Ещё бы, мы в институте всегда говорили по-русски, нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски… Дальше разговор продолжался по-французски. — Но вы итальянка? — спросил он. Она ответила, что не принадлежит ни к одной нации, и объяснила ему почему…[208]

Лихтенштейн был завсегдатаем салона Александры Сенявиной, обедал у них в доме, часто играл в карты. Хозяйку находил красивой и приятной женщиной, но, пожалуй, она осталась единственной, за кем он не волочился. В тот вечер, когда представлялись живые картинки, он был у Сенявиной. И вернувшись, домой, описал этот эпизод в своём дневнике. Оттого его рассказ более достоверен, хотя не столь живописен и предельно лаконичен. Но главное — теперь мы знаем точную дату этого события.

2 марта (18 февраля по старому стилю). Парад. Вечером были Tableaux (картинки) у Сенявиной. «Дидо»Завадовская, Пушкина и Пасмакова[209]. «Фламандские картинки»Урусова, Россети, Гален[210]. «Святая Сесилия»Гурьева, Жлолинищева[211], Россети, Тизенгаузен, я, Лагренэ, Сюлливан. «Портреты»Завадовская, «superbe» (великолепна — франц.). Тизенгаузен, фон Ринс, Миделтон и Сен-Жермен. После этого были танцы. Лобковиц не присутствовал[212].

Оба рассказчика говорят о танцах, которые состоялись после представления «живых картинок». Лихтенштейн не уточняет, где танцевали. Но если в самом деле у Карамзиных, значит, князь видел там Пушкина. В Петербург Лихтенштейн приехал 7 февраля. С тех пор не прошло и месяца. Ни русского языка, ни русской литературы он не знал. Имя Пушкина ничего ему не говорило. Всё его внимание было приковано к хорошеньким женщинам. Смирнова в своём рассказе упомянула, что у Карамзиных все кавалеры были заняты и она осталась без партнёра. Вот именно тогда к ней подошёл Пушкин. Мог ли порхающий с цветка на цветок молодой князь заметить какого-то невзрачного с виду, угрюмо подпирающего дверь человека?! Он познакомился с ним позднее в салоне Фикельмон. И как помните, Долли называет обоих в числе ряженых, объезжавших на святках, 12 января, петербургские дома. Потом вся компания вернулась к посланнице домой на ужин. Общительный, любознательный и весьма разумный для своих 22 лет князь (в этом убеждаешься, читая его рассуждения о состоянии русского флота, армии, судостроения, промышленности, о военных операциях на Балканах) не мог не привлечь внимания Поэта. А необыкновенная одухотворённость речей Пушкина не могла не впечатлить пылкого юношу. Но, увы, обнаруженные в Лихтенштейне петербургские записи князя обрываются 1 августа (20 июля по старому стилю). Найти продолжение дневника пока не удалось. А оно существовало. В конце первой тетрадки князь отметил, что впредь будет отмечать только особенно важные события.

У Лихтенштейнов в Австрии было несколько замков. И в каждом из них были семейные бумаги. Резиденция княжества раньше находилась в Холленеге в австрийской провинции Штирия. Княжеский архив был захвачен советскими оккупационными войсками и в 1945 г. на двух грузовиках вывезен в Советский Союз. Ещё до вступления русских в Вену князь Лихтенштейн успел перевезти документы из своей венской придворной канцелярии в Вадуц.

Остаётся только сожалеть, что пушкинистика лишилась второй части дневника, где, возможно, были зафиксированы встречи и беседы с Поэтом. Однако и сохранившиеся 35 страничек машинописного текста содержат любопытные штрихи к портретам людей из близкого круга Пушкина. Женщин, которыми он восхищался, мужчин — друзей и врагов: Фикельмоны, сотрудники австрийского посольства, французский посланник герцог Мортемар[213], Юсупов, «Рябчик» — Голицын, Геккерен, братья Строгановы, Сухозанет…

Между парадами, балами, картами

Фикельмоны прибыли в Петербург в ночь на 30 июня. Фридрих Лихтенштейн был убеждён, что посланник вернёт его в Австрию. Перед отъездом из России он решил увидеть Москву.

29 июня (по старому стилю — 17 июня. — С. Б.). В 4 часа Ваня и я отбыли в Москву. Ижора. Тосно. Померания.

Ваня — это кузен Долли коллежский асессор Иван Матвеевич Толстой, сын сенатора Матвея Фёдоровича и Прасковьи Михайловны Кутузовой — сестры Е. М. Хитрово. Он был добровольным гидом князя во время путешествия в древнюю столицу.

2 июля. В 6 часов утра мы прибыли в Москву. После хорошего завтрака прокатились немного по городу. И потом в Кремль. Открывшийся видсамое прекрасное, что я когда-либо видел. Это невообразимое множество церквей с зелёными, голубыми и золотыми куполамисовершенно невероятная красота! Невозможно насытиться созерцанием всего этого.

Они посетили храм Василия Блаженного, Новодевичий монастырь, Орловский сад, загородную шереметевскую усадьбу — истинно прекрасный дворец, но среди множества волшебных апартаментов ни единой комнаты, в которой можно спать! — отметил в дневнике Фридрих. Снова Кремль — осмотр Оружейной палаты и чудесной императорской сокровищницы. Весь день шёл дождь, но они не побоялись подняться на колокольню Ивана Великого. С неё открылась нам вся Москваисключительно великолепна! Восторгам не было конца. Промокшие до ниточки возвращались они домой, а Фридрих продолжал любоваться городом. Вымытые дождём крыши засияли красками, и Москва казалась князю ещё очаровательнее. За несколько дней он успел перезнакомиться с тамошним обществом. Ещё в первый вечер нанёс визит знаменитой красавице Эмилии Шернваль — жене В. А. Мусина-Пушкина. Передал ей письмо и посылку от её невестки М. А. Мусиной-Пушкиной. От неё направился к старому Строганову с известием о благополучных родах его невестки. У него познакомился с его свёкром Иваном Александровичем Нарышкиным[214], дядей H. Н. Гончаровой и её будущим посажёным отцом на свадьбе с Пушкиным. Князь Фридрих был в самом деле обворожительным человеком. Гостеприимные москвичи наперебой приглашали его к себе. Москва покорила его. Мне ужасно больно, что я должен уезжать обратно.

10 июля (28 июня) Лихтенштейн вернулся в Петербург. И сразу же бросился к Мусиной-Пушкиной, но не застал её дома. После полуночи 11 июля (29.07) к нему зашёл Кайзерфельд и сообщил о приезде генерала Фикельмона. На другое утро Фридрих отправился на Чёрную речку в загородный дом Фикельмонов, снятый на лето у Ланского. С генералом разминулся. А Долли была в гостях у тётки, П. М. Толстой.

Я пошёл к Гидре, которая отвела меня в дом на противоположной стороне. При виде меня она (Фикельмон) очень обрадовалась, а потом мы отправились к ней в дом, где сердечно обнялись. Мне трудно выразить чувства, которые я испытываю при встрече с кем-нибудь из моих старых знакомых. И особенно с ней, в обществе которой я всегда охотно провожу время. Мы только начали разговаривать, как пришёл Кайзерфельд[215] и, к сожалению, были вынуждены прервать нашу беседу. Так я и не сумел ни о чём поговорить с ней. Фридрих поехал обедать к Кайзерфельду. После обеда отправился к Мусиной-Пушкиной. Она была со мной очень приветлива, очень сожалела, что я её дважды не застал, и пригласила меня назавтра к обеду. Я был очень взволнован, мне сегодня не сиделось у неё. Тянуло прочь, хотелось увидеть генерала. Он был дома и принял меня очень учтиво. Потомна ту сторону к Гидре, где я весьма приятно провёл время в обществе Фикельмон.

Лихтенштейн ничего не сообщает о сути беседы с генералом. Но, вероятно, Фикельмон предложил своему адъютанту остаться в Петербурге ещё на некоторое время. Князь Фридрих вновь закружился в бесконечной светской карусели. Приведу описание одного дня этой, как тогда говорили, жизни в рассеянье:

13 июля. Сегодня русское 1-е июлядень рождения императрицы. Утром отправился к Лерхенфельду[216], чтобы предупредить, что не смогу с ним обедать, т.к. должен ехать к Сержу Строганову. У него пробыл полчаса, чтобы через час быть в городе. В половине третьего заехал к Галену. Он вытянул меня обедать к Пушкиной. Трубецкая, которая тоже должна была присутствовать, не приехала, и мы сели за стол в 3 часа. Обедали втроём на веранде, выходящей в сторону улицы. После обеда пришеё Лерхенфельд. И все вместе в карете Пушкиной поехали в «Елагин», где было очень много народа. Мы ребячились сверх меры. Затем вернулись к Пушкиной домой. Пробыли там полчаса, подошли Гален и Сюлливан. Мы снова выехали, чтобы посмотреть на фейерверк. Вновь вернулись к Пушкиной. Туда пришли также Кайзерфельд и Трубецкие. И мы чудесно провели время. Чуть было не пропустил одну подробность — о похищении Ферзена, которое случилось сегодня ночью. Ферзен уже давно ухаживает за малышкой Ольгой Строгановой, невесткой Сержа. И сегодня ночью похитил её из сада. Неподалёку их уже поджидал экипаж. В другом экипаже сидели Бреверн, Соломирский и Ланской. Они поскакали в деревню, в 40 верстах отсюда, и там они соединились.

История с похищением Ольги Строгановой наделала много шума в Петербурге. О ней писали в своих дневниках Долли Фикельмон и Аннет Оленина.

Первая запись гр. Фикельмон в Петербурге:

На другой день после нашего приезда разразился маленький скандал. Ольга, дочь графини Строгановой и внучка старой княгини Вольдемар[217], сбежала ночью с Ферзеном, они отправились венчаться за 30 вёрст отсюда, в присутствии целого гвардейского корпуса офицеров. Мать простила её. Просила немедленно вернуться в дом эту не особенно доверчивую дочь. Всё закончилось благополучно. В обществе немного повозмущались, но скоро всё будет забыто.

Самое подробное описание этого события оставила Оленина:

Ольга Строганова закончила свою карьеру. Побег её с графом Ферзеном, в своём роде отъявленным шалопаем, иначе как необдуманным поступком не назовёшь; после тайной переписки, свиданий она приняла его предложение и сбежала 1 июля.

Решимость осуществить такой шаг у неё созревала постепенно. Каждый раз, когда в обществе своих сестёр совершала верховые прогулки, она пускала лошадь в галоп, бросая на землю записку, которую и поднимал её господин. Наконец дата отъезда в деревню Городня была определена. Ольга передала ему коротенькую записку, не нуждающуюся в комментариях: «Женитьба или смерть».

Вскоре после этого всё для бегства в деревню было подготовлено. В назначенный вечер она притворяется нездоровойвид у неё болезненный, возбуждённый, её просьбу уйти в свою комнату удовлетворяют; она же выходит тайно в сад, где её ожидает один из сообщников, Бреверн, они отправляются к Чёрной речке и садятся на паром. После переправы Бреверн торопливо усаживает Ольгу в карету, там её поджидает Ферзен. Карета доставляет их в Тайцы, их свидетели Соломирский-старший и Ланской[218] вели там переговоры с местным священником. Тот соглашался обвенчать беглецов на таком условии: пять тысяч ему будет заплачено тут же и, кроме того, будет гарантирована тысяча рублей ежегодно. Только в 5 часов утра молодых обвенчали, после этого они возвратились в Тайцы, там Ольгу встретила модистка, чтобы обслужить её.

А в это время в доме Строгановых обнаруживается исчезновение Ольги; горничная утром зашла в её комнату и сообщила графине об отсутствии Ольги. Бедная мать! Что она перенесла, когда обнаружился побег дочери. Правда, затем мать простила Ольгу, но это уже было вечером, после того, как приехала к ним чета Ферзенов. Вот такими уловками Ольга заполучила себе мужа. Ай да баба!

Когда о «побеге» доложили императору, он распорядился наказать виновных. Беглецы надеялись на его прощение. Однако Ферзен был отправлен в гарнизон, свидетели за подпись ложных документов были переведены из гвардии в армию. Ольга последовала за своим мужем… [219]

Все три варианта этого события — будто игра в испорченный телефон. Они показывают, как быстро и искажённо в обществе распространяются слухи. Этот пример может послужить прекрасной иллюстрацией к печальной преддуэльной истории Пушкина. Вот так же тогда распространялись по Петербургу и обрастали небылицами слухи о Поэте, его жене и обоих Геккеренах!

Из рассказа Аннеты Олениной проступает и её собственный образ. Завистливая, недоброжелательная, злючка. Уж такова человеческая природа — обвинять в своих грехах других. Ведь сама Оленина безуспешно расставляла сети для ловли женихов. Но они постоянно выскальзывали. Замуж она вышла только в 32 года, в 1840 году. Она несправедлива к подруге. Ферзен, прежде чем решиться на похищение, официально просил руки Ольги у её матери и получил отказ.

Император в конце концов простил всех героев этой истории. Переведённый в Свеаборгский батальон, а затем в Киевский гусарский полк, Ферзен проявил себя героем в подавлении польского мятежа. После взятия Варшавы был возвращён в Кавалергардский полк со званием ротмистра. 25 декабря 1831 г. Долли отметила в дневнике:

Вчера после спектакля был вечер в тесном семейном кругу у Наталии Голицыной. Немного гостей, игра в карты и никакого оживления. Там я познакомилась с Ферзеном, который возвращён из армии. Он не столь красив, как я себе представляла, но у него очень приятное лицо, красивая осанка, и он очень хорошо ведёт беседу. Его женапрелестная, очень красивая, с такими изящными чертами и такая грациозная.

В примечании к рассказу Смирновой я уже говорила, что она перепутала имена прусского посланника Гагена с сотрудником этого же посольства Галленом — приятелем Лихтенштейна. Никаких сведений о нём в мемуаристике того времени я не обнаружила. А. И. Натов в каком-то генеалогическом немецком лексиконе нашёл даты его жизни и подтверждение, что в эти годы Матиас Галлен (1800—1875) действительно был на службе в дипломатической прусской миссии в Петербурге. Фикельмон несколько раз упоминает о нём в дневнике. 24 августа 1829 г. Долли рассказывает о своём визите к неаполитанскому посланнику Лудольфу, где были фон Галлен, Сюлливан, четыре австрийских дипломата. О Галлене графиня, между прочим, пишет:

Приятный юноша, хорошо поёт немецкие и тирольские песни, но остаётся в списке безличных людей.

У Смирновой встречается имя Галлена в её рассказе о Гоголе. Комментаторы мемуаров считают, что Смирнова неправильно употребила его имя и речь идёт об Альбрехте Галлере — немецком естествоиспытателе, основателе ботанического сада в Геттингенском университете. Щёголев упоминает о Galler de Kultur, секретаре А. Н. Демидова, посетившего Россию и написавшего о ней книгу «Царь Николай и святая Русь». Совершенно очевидно, друг Лихтенштейна ни к тому ни к другому не имел никакого отношения.

Лихтенштейн быстро сошёлся с Галленом. 23 марта (11. 03) записал в дневнике: Я выпил с Галеном на брудершафт. Князь виделся с ним почти ежедневно — на парадах, в светском обществе. Присутствие Галлена на парадах даёт возможность предположить, что он был офицером — военным атташе или адъютантом посланника. Как-то раз после манёвров оба — Лихтенштейн и Галлен — были представлены вел. кн. Михаилу. Они вместе волочились за дамами, посещали театры, концерты, ездили на охоту, обедали, играли в карты. Пикантная подробность в дневнике Фридриха говорит об их довольно близком приятельстве:

15 апреля (3.04) Парад. Затем вместе с Галеном отправились гулять. На Перспективе (Невском проспекте. — С. Б.) встретили одну очень хорошенькую проститутку. Мы оба поднялись к ней. Затем я оставил Галена одного с ней и т.д.

Ещё одна запись о донжуанских подвигах Галлена:

14 июня (2 июня). Воскресенье. Троица. В Екатерингофе было чудовищное скопление экипажей. Это на миг мне напомнило прекрасный Пратер. Мы поехали туда вместе с Кайзерфельдом, и я превосходно провёл время. Мы оставались там до десяти часов. По дороге домой увидели Галена, который увязался за одной девушкой. Я сошёл с экипажа, посоветовал ему не терять напрасно времени.

В кругу расчисленном светил

Среди множества петербургских знакомых Лихтенштейна чаще всего встречается имя той, которая стала невольной виновницей трудов и забот, положенных на расшифровку дневника князя. Пушкина — Мария Александровна Мусина-Пушкина. Фридрих ни разу не называет её по имени, а только по второй части фамилии. Впрочем, так было принято тогда в обществе. Наталья Николаевна всегда звала мужа по фамилии — Пушкин. Помните, как в беспамятстве кричала она у постели умершего: «Пушкин! Пушкин! Ты жив?!»

Только артикль перед фамилией помогал понять, о ком идёт речь в дневнике — мужчине или женщине. А иногда, когда Фридрих опускал артикли, на помощь приходила интуиция. Князь Фридрих был знаком и с мужем Мусиной-Пушкиной. Он и вся его компания подтрунивали над Иваном Алексеевичем — человеком неумным и, по словам гр. Фикельмон, скучным, — так что от всего сердца можно посочувствовать его жене. Молодые люди наносили визиты только супруге и демонстративно отклоняли приглашения обжоры Мусина-Пушкина на семейные обеды или ужины. Графиня нравилась Фридриху, как, впрочем, нравились ему все красивые женщины. У них был очевидный флирт. Мария Александровна соперничала из-за Фридриха с Еленой Завадовской. Приревновала его к Закревской. Одновременно Фридрих ухаживал за красивой женой графа Павла Медема, нравились ему также Наталья Строганова, Мари Пашкова, княгиня Зинаида Юсупова. Он был очень серьёзно влюблён в «Малышку» — Софью Урусову, и никак не мог сделать выбора между ней и Адель Тизенгаузен — будущей женой Стакельберга. Казалось, ни одна светская красавица не была оставлена им без внимания. Всех этих женщин мы уже знаем по дневнику Долли Фикельмон. Любопытно увидеть их глазами Лихтенштейна.

С Мусиной-Пушкиной и Урусовой Лихтенштейн виделся почти ежедневно. Только однажды, в конце мая, после маленькой ссоры с графиней, князь «выдерживал характер». После примирения записал: От Миделтона отправился к Пушкиной. Она приняла меня очень мило и упрекала совсем немного. Я думаю, что поступил правильно, не появляясь у неё долго (всего неделю!). В течение полутора месяцев — с начала июня до средины июля — не было упоминаний и об Урусовой — в это время она сопровождала императрицу в путешествии по Европе — Вена, Берлин, знаменитые минеральные источники. Герцен потом подсчитал, во что обошёлся России этот грандиозный, с сотнями слуг, с невиданной на западе роскошью, выезд царицы за границу.

Князь очень лаконично отмечал свои петербургские встречи. Но тем не менее из разрозненных скудных сведений вырисовываются образы многих наших знакомцев. Светские дамы, о которых так подробно писала Фикельмон, в записях Фридриха представляются человечнее — проще, естественнее, без той холодности, гордости, надменности, которую они разыгрывали в обществе.

23 марта (11.03). Урусова после болезни снова стала выезжать. Мы устроили небольшую вечеринку у Пушкиной. Княжна Урусова привезла свой маленький альбом с карикатурами, которые Франц нашёл исключительно удачными. Пока мы сидели, я сделал одну на Долгорукого. Малышка была очень хороша.[220]

1 апреля (19.03) В час дня мы были в Эрмитаже, и обе Пушкины[221] уже ждали нас там. Затем мы долго ходили по залам. Встретили французского посла с г-ном Альдегондом[222], но они оба были слишком погружены в осмотр. Малышка пришла очень поздно, т.к. была у императрицы, которая ей сообщила, что возьмёт её с собой в Берлин. Наконец она появилась, и мы все направились к Пфау. Он очень суетился. Посол тоже пошёл с нами. Однако он безуспешно пытался разыграть Пушкину[223]. Потом мы осматривали библиотеку Вольтера. Все дамы слишком устали. И Малышка пригласила нас к себе в комнату, которая поистине прекрасно обставлена. Мы оставались у неё несколько часов кряду. Это были одни из самых чудесных предобеденных часов, которые я когда-либо проводил. Малышка была очень мила. Только посол сердил меня. Его шуточки были в самом деле грубоваты. Вечером мы все отправились к Лавалям. Мортемар через Бургуэна[224] извинился перед ней. Я говорил с Левашовым, он ещё вчера предложил мне поехать на карусели верховой езды. Сегодня он мне снова повторил приглашение. Малышка обещала быть моей дамой.

2 апреля (20.03). Парад. Сегодня была первая попытка участвовать в каруселях, выступал в паре с Закревской. Вечером был у Татищевой. Она чувствовала себя такой усталой после путешествия, что принимала лёжа на банкетке. Затем к старой Гидре, и под конец вечер у Краммера[225].

4 апреля (22 марта). Парад. С Галеном поехали к Полунянской, чтобы её поздравить, и затем к Пушкиной. Там был и Рябчик[226], с ним Урусова спорила из-за кого-то, которого она защищала с таким рвением и жаром, что я был совершенно восхищён ею. Если бы мог, после сегодняшнего вечера я немедленно бы женился на ней.

26 апреля (14.04). Пасха. Был большой парад на площади между Зимним дворцом и Адмиралтейством. Императрица наблюдала парад с балкона. Вечером отправился к Пушкиной. Когда я пришёл, она ещё не спустилась. Затем подошла Малышка, и только через десять минут она сама. Появись она раньше, я бы попробовал своё счастье в «Кристус вас крест» («Христос воскрес»).

По поводу православного обычая христосоваться Лихтенштейн рассказывает ещё один презабавный случай. Он связан с Елизаветой Михайловной Хитрово — старой Гидрой, как иронично называл её молодой князь. Она была в том возрасте, про который на Руси говорят «баба ягодка опять!». Привычка оголять свои пухленькие плечи, над которой потешались все её друзья, была не единственной слабостью женщины критического возраста.

28 мая (16.05). С Салисом отправился к Миделтону, а затем к Хитроф. Когда я вошёл, она спросила меня: «Avez vous fait beaucoup de „Christos vas chresf“?» (Достаточно ли вам представилось случаев христосоваться?), и, так как я сказал «нет», пришлось мне это делать со старым, похотливым человеком. «Je vous l'apprendrais» (Я вас обучу). При этом я зажмурился. Салис, схватясь за голову, громко смеялся. Она прижала меня к себе руками. Делала она это намного охотнее меня.

В городе много сплетничали по поводу другой привычки Хитрово — принимать визитёров в постели. Такая возможность увидеть сорокапятилетнюю женщину в неглиже выпала и князю Фридриху.

20 марта (8.03). После обеда отправился к Хитроф. Она ещё была в кровати, но тем не менее приняла меня. Я познакомился с её сестрой.

Узнаем мы также, что в салоне Елизаветы Михайловны велись не только просвещённые разговоры.

24 марта (12.03). Затем мы были на вечеринке у Хитроф. Играли в жмурки. Я очень хорошо провёл время с Тизенгаузен (Адель).

Елизавета Михайловна любила опекать людей. Она властно и цепко взяла под своё крыло Пушкина. Обещала покровительство — своё и дочерей — Наталье Николаевне. Шефствовала и над молоденьким князем. Приглашения Лихтенштейна к ней в дом следовали одно за другим. Она перезнакомила Фридриха со своими сёстрами, племянниками, племянницами. Вряд ли делала это бескорыстно — князь был красив, богат, из очень знатного рода европейских суверенов. А у неё на руках была засидевшаяся в девицах Екатерина, её многочисленные на выданье кузины — по линии Кутузовых, Тизенгаузенов, Толстых, Хитрово. Елизавета Михайловна вела тонкую дипломатию — по очереди знакомила девиц с Фридрихом. Между прочим, сёстры Адель и Елена весьма ему приглянулись. Они были умные, красивые, стройные, длинноногие. Даже слишком длинноногие для вкусов того времени. О сёстрах Тизенгаузен Жуковский как-то сказал: «Они очень хороши, но жаль, что нижний этаж вверх просится!»

Вначале князь флиртовал и с Еленой, и с Аделью. Однажды на обеде у сестры Хитрово оказался за столом между ними. Развлекался чудесно. Сказал девушкам, что все свои петербургские впечатления записывает в дневник, который ежедневно ведёт вот уже десять лет. Даже обещал им его показать, если они того пожелают. Вернувшись домой, записал:

Они исключительно приятные девушки, особенно вторая Адель. Елене я показал карикатуру Салиса и обещал ей её подарить.

Сёстры отличались весьма пылким темпераментом. Обе были неравнодушны к Лихтенштейну. Как-то раз на балу у Лавалей Фридрих танцевал с Еленой. Было очень оживлённо. Ужин был роскошный. Я совершенно выбился из сил, танцуя контрданс с Еленой Тизенгаузен.

Но вскоре Елена выпала из его списка. 16 (2) мая после придворного бала князь навестил Тизенгаузенов и узнал о — пока ещё тайной — помолвке Елены с Захаржевским. Генерал-лейтенант Григорий Андреевич был комендантом Зимнего дворца, толстым человеком, очень тупым и скучным, к тому же не очень богатым, по словам Смирновой-Россет. Князь Фридрих, кажется, вздохнул с облегчением — не придётся больше раздваиваться хотя бы между сёстрами. Через четыре дня его вновь пригласили к Тизенгаузенам — приехал брат поздравить сестру с помолвкой.

Мы немного танцевали, поздравления были очень тёплыми. Адельубийственная девушка. Я думаю, что она очень расположена ко мне. Мы могли бы безумно влюбиться друг в друга.

О пылкости кузины писала и Фикельмон:

Может, это и хорошо для её страстного темперамента, живого и немного необузданного характерапровести жизнь возле разумного, уравновешенного и спокойного человека. Долли имела в виду будущего мужа Адель.

На приёме у французского посла Мортемара во время ужина Адель показала Фридриху пророчество его жизни, собственноручно записанное ею со слов одной старой предсказательницы. Внимание девушки растрогало молодого человека, и, вернувшись к себе, он отметил в дневнике:

Несмотря на то, что мать запретила ей делать это, она дала мне его переписать дома. Онавеликолепная девушка и могла бы стать истинно хорошей и приятной супругой.

От проницательной Долли Фикельмон не укрылись их отношения.

Адель Тизенгаузенчудесная подруга. Остроумная и милая и всегда весела. Она и Фриц Лихтенштейн немного флиртуют.

Забегая вперёд, скажу — ни на Адель, ни на Софи Урусовой Лихтенштейн не женился. Как уже знаем из дневника Фикельмон, Адель в ноябре 1832 г. вышла замуж за графа Стакельберга, человека значительно старше её, вдовца с семилетней дочерью. Я позволю ещё раз повторить его портрет, нарисованный Долли:

Ему 38 лет; он некрасив, но умён и образован, с цивилизованными взглядами на жизнь, отличной репутацией и большим состоянием. Она выходит замуж без любви, но убеждена, что нашла для себя подходящего человека. — Эта запись сделана после знакомства графини Фикельмон со Стакельбергом в ноябре 1832 г. А в январе, получив от кузины письмо, Долли отметила:

21 января 1833 г. Адель в Дерпте, довольна своей судьбой, любит мужа и в восторге от его хорошего характера. Дай Бог ей счастьяI

Красавица Софи Урусова вышла замуж ещё позже, 28 января 1833 г., за поручика Гродненского гусарского полка, флигель-адъютанта князя Леона Людвиговича Радзивилла. Он был моложе на четыре года своей двадцатидевятилетней невесты. Софи притворялась безумно влюблённой в него.

Перегорев юношескими порывами к женитьбе, князь Лихтенштейн не спешил обзаводиться семьёй. Он степенно делал карьеру. Дослужился до чина генерал-майора, в 1850 г. стал кавалером ордена Золотого руна, фельдмаршал-лейтенантом австрийских войск — таким он изображён на портрете этого года. Он имел собственный гусарский полк № 13. Женился очень поздно — в 1848 г., на австрийке Софи Лёве. Тоже не первой молодости — ей было 33 года. В 1866 г. жена умерла, до конца жизни (скончался 1 мая 1885 г.) князь Фридрих оставался вдовцом.

Но вернёмся в пору его беззаботной петербургской жизни. Среди женщин, которые нравились Лихтенштейну, была и Елена Завадовская — одна из первых петербургских красавиц. Приятная, милая, великолепная. И ни разу — холодная, бездушная, скучная, как говорила о ней Фикельмон. Очень часто наведывался к ней, иногда без приглашений. Уже в апреле отношения у них были настолько дружескими, что холодная как ледышка Елена обрушилась на него с упрёками — за то, что так долго не появлялся, ни разу не навестил её во время болезни и она чувствовала себя совсем покинутой. С Еленой Завадовской и Марией Мусиной-Пушкиной Фридрих гулял в Летнем саду, по Невскому, Английской набережной. Мелькают записи о загородных прогулках, пикниках. О поездке на корабле в Екатерингоф. У князя появилась постоянная компания — Мусины-Пушкины, Завадовские, Лавали. Иногда присоединяются Закревская, Донауровы[227], Василий Кутузов, Витгенштейн. С ними он ездил в Кронштадт и Петергоф. Они осматривали достопримечательности, обедали, танцевали.

В мае 1829 г. в Петербурге открылась выставка русских промышленных изделий. А при ней биржа товаров с дегустационным залом. Лихтенштейн проявил большой интерес к экспозиции. Осматривал её — то в обществе Мусиной-Пушкиной, то в компании с графинями Медем и Завадовской. Там выставлены прекрасные вещи, но не оригинальные, а подражательные, — отметил князь Фридрих.

А вот ещё одна интересная подробность в отношениях князя и прекрасной Елены — он сделал ей подарок:

20 июля (8.07) С Кайзерфелъдом отправился обедать к Завадовской. Я принёс ей вещи из белого дерева, которые получил из Вены.

Между приятельницами Мусиной-Пушкиной и Завадовской пробежала чёрная кошка. Лихтенштейну выпала роль посредника в их примирении.

22 июля (10.08.) на вечере у Лавалей к князю подошла Мусина-Пушкина и потребовала объяснить ей, что имеет против неё Завадовская. Подобное же поручение Елена возложила на Лерхенфельда. Об этом через два дня князь докладывал Марии Александровне. В конечном счёте всё выяснилосьв сущности, ничего не было ни у той ни у другой.

Дамы сплетничали и вмешивали в свои интриги молодого князя. Заметив интерес Фридриха к Закревской, Мусина-Пушкина поспешила, под строгим секретом, передать ему светские толки о беззаконной комете. Князь принял её рассказ за особую степень доверия к себе.

Она говорила мне о Закревской и о многих других. Потребовала, чтобы я обещал, что никому не скажу об услышанном, — записал он 9 июня (28.05).

Таким образом, впервые в мемуаристике мы находим документальное подтверждение сюжету стихотворения Пушкина «Портрет».

И мимо всех условий света

Стремится до утраты сил,

Как беззаконная комета

В кругу расчисленном светил.

Пушкинисты относят его к Закревской. Мне кажется — об этом уже шла речь, — оно посвящено К. Собаньской. В данном случае даже не столь важно кому. Восхищает точность пушкинского выражения — в кругу расчисленном светил. Новые сведения из дневника Лихтенштейна о Мусиной-Пушкиной, Завадовской и других дамах позволяют лучше понять мысль Поэта — этот круг, где каждое, далеко не безгрешное, светило движется по своей узаконенной орбите. В пределах этой системы нет места для вторгшейся беззаконной кометы.

Как ни неискушён был Фридрих в дамских интрижках, кое-что понимал — Мусина-Пушкина ревновала его к другим женщинам:

5 июня (24.05) На выставке была мадам Медем с сёстрами.[228] Пушкину это ужасно заинтриговалоона допытывалась, с кем я там виделся.

Мария Михайловна Медем — красивая, исключительно приятная, чудесная женщина, милая и естественная — также была объектом внимания Лихтенштейна. С ней он познакомился у её сестёр Балугьянских.

Я думаю, что, если она однажды кого-нибудь полюбит, будет любить его всем сердцем. Ей всё было бы нипочем. Только о нём одном бы и думала, — записал князь 12 июня (31 мая).

Машенька Балугьянская (1804 г. рождения) — дочь профессора Петербургского университета М. А. Балугьянского. Как и её сестра Александра — институтская подруга Россети. Ко времени знакомства с князем уже была женой графа Павла Ивановича Медема (1800—1854) — чиновника Министерства иностранных дел, позднее сотрудника посольств в Париже, Берлине, затем посла в Лондоне, Штутгарте, Вене. Долли Фикельмон в одной из записей (17 января 1831 г.) рассказывает о интимных отношениях Медема с Шуваловой. И добавляет:

Этот Поль Медем умён, и, мне кажется, у него сильное желание сделать блестящую карьеру. Он уже играет определённую роль при Нессельроде. Граф и графиня[229] как будто тоже увлечены им, и в Министерстве иностранных дел Медем уже представляет силу.

Надо отдать должное и проницательности молодого Лихтенштейна — он сумел понять (а может, подсказала всё та же Мусина-Пушкина), что сердце Марии Балугьянской ещё не изведало любви и что брак с графом Медемом заключён по рассудку.

Об отношении Медема к Пушкину сохранились весьма противоречивые сведения. Андрей Карамзин в приписке к своему письму матери от 28 (18) февраля рассказывает, что Медем, сотрудник прусского посольства в Берлине, чуть не выцарапал глаза Смирнову за то, что он назвал Пушкина l’homme le plus marquant en Russie (человеком наиболее замечательным в России), и прибавил (привожу эти слова в переводе с франц.): Пушкин писал изящные стихи, это правда, но его популярность произошла только от его сатир против правительства[230]. Свидетельство же самой Смирновой говорит об ином: Когда Медем был послан министром при австрийском императоре, княгиня Меттерних позвала его обедать и сказала, что будет Геккерен, друг Дантеса. Медем отвечал: «Madame, chaisissez entre la Hollande et la Russie» (Мадам, выбирайте между Голландией и Россией), никогда не встречал Геккерена и называл (дальше привожу его слова в переводе): «Этот нечестивец не должен был жить, он оскорбил законы природы. Голландии должно быть стыдно, что её представляет такой человек»[231].

В цветнике женских имён мелькает в дневнике князя и имя Натальи Строгановой. 13 (1) марта Фридрих записал: Ходил со Строгановой кататься на «Английские» горки. Вскоре он познакомился и с её деверем Сергеем Строгановым — он недавно возвратился из Вены и привёз Фридриху письма от родных. Сергей Григорьевич служил штаб-ротмистром в л.-гв. гусарском полку. Очень интересный человек, — отметил Лихтенштейн. Они быстро сошлись. Князь частенько заглядывал к нему на вахту. Вместе обедали, рассуждали о политике. Сергей Григорьевич весьма критически относился к генерал-фельдмаршалу Дибичу, ругал его за слишком раздутую сводку об осаде Силистры, резко отзывался о его бездарных действиях на Балканах. Строганов сообщил Лихтенштейну о поражении одной из частей русской армии (возглавляемой генералом Ротом) в сражении с турецким визирем 5 мая 1829 г. Петербургские газеты писали о потерях — погибло множество солдат, русский генерал — князь не называет его имени, турки захватили 7 пушек и множество знамён. Состояние духа у всех подавленное, но ненависть к Дибичу столь велика, что здесь довольны исходом дела. — Запись 10 июня (29.05).

Сведения о Наталье Строгановой скудны — князь помечал свои визиты к ней, прогулки в её компании, упомянул о её продолжительной болезни в марте. Сообщил, что часами болтал с этой исключительно приятной дамой и что она принимала его по-свойски, лёжа на банкетке. Но в сущности ничего нового и значительного мы не узнали из дневника Лихтенштейна о женщине, оставившей след в биографии Пушкина.

Одним приятным и историческим лицом стало больше

Хроника Фикельмон — как бы продолжение дневника Лихтенштейна. Иногда кажется, что оба — Долли и Фридрих — соавторы одного произведения. Лихтенштейн начал летопись петербургской жизни, Долли продолжила. Только 18 дней (записи Фридриха обрываются 18 июля по старому стилю) они вели два параллельных репортажа о событиях светской жизни — каждый из своего пункта наблюдения. Их записи различны по стилю, но события и люди, попавшие в поле их зрения, часто совпадают — день рождения императрицы, похищение Ферзеном Строгановой, свадьба сына Анны Михайловны Хитрово[232] Александра с Лизой Вяземской[233], приезд в Россию учёного — «современного Аристотеля» — Гумбольдта, водружение колонн в Исаакиевском соборе, спектакли французского театра…

В начале 1829 года в Петербурге появился человек, удививший, возмутивший, шокировавший высший петербургский свет. Герцог Казимир-Луи-Виктюриен — генерал, посланник Франции в России. Его отец, французский генерал де Рошешуар Мортемар, эмигрировал во время французской революции в Англию. Затем он по вызову своего соотечественника, тоже эмигранта из Франции, герцога Армана Ришелье, приехал в Одессу. Там образовалась целая французская колония — лучшие из эмигрантов, маркизы де ля Мезонфор и де Ростиньяк, графы Костельно, де Олонн, де Сен-При, де Аленвиль. В 1802 г. появился в Одессе и отец А. О. Смирновой — шевалье де Россет. Об этом рассказывала в своих мемуарах Александра Осиповна. Ришелье был назначен генерал-губернатором Новороссии. Он очень много сделал для процветания этого края. На российской службе оставался до 1814 г. После падения Наполеона вернулся во Францию и стал министром в правительстве Людовика XVIII. По всей вероятности, вместе с ним уехал и герцог Мортемар.

Таким образом, его сын Казимир провёл юношеские годы в России. Вероятно, он знал русский язык. Может, ностальгические воспоминания и заставили его добиваться должности посла в Петербурге. Способствовали этому и заслуги старшего Мортемара перед французским королём. Как и отец, герцог Казимир был военным. Этим и объясняются его некоторые промахи на дипломатическом поприще. И в особенности по части этикета. Чопорное петербургское общество не поняло и не приняло демократические манеры поведения нового посла. Пересуды о его первом приёме очень долго не утихали в салонах столицы. Оригинальная личность Мортемара заинтересовала Пушкина. Поэт познакомился с ним, вероятнее всего, в салоне графини Фикельмон. Его имя в списке лиц, которым Пушкин наметил послать визитные карточки по случаю Нового 1830 года. В январе 1830 г. Пушкин был на балу у Мортемара.

Сведения о Мортемаре находим в трёх дневниках — гр. Фикельмон, Лихтенштейна и Олениной.

Дневник Лихтенштейна.

11 марта (27 февраля): Сегодня приехал французский посланник, Дук де Мортемар.

15 марта (3.03): Мортемар был сегодня впервые на параде.

1 апреля (20.03): В «Эрмитаже» встретили французского посла с г-ном Альдегондом, они были слишком погружены в осмотр.

2 мая (20.04): Пошёл к Строганову, он был на дежурстве, оставался у него до 10 вечера, чтобы затем отправиться к герцогу Мортемару, который сегодня открывает свой дом. Все русские направились туда с решительным желанием всё раскритиковать, так как в пригласительных билетах была допущена масса ошибок и глупостей, и вдобавок нашли ещё достаточно оснований для этого. Он пригласил множество дам, не дав себе труда заранее им представиться. К примеру, (написал в приглашении) «Завадовской», Шуваловойтолько «Мадам Андрэ Шувалов». К тому же Е. Альдегонд[234] не представлялась большинству, ей очень хотелось выглядеть посланницей. Ещё примерПушкина, которая тоже там была, вообще не удостоилась этой чести, словно домработница. Но это самое малое зло. Княгиня Вольдемар Голицына получила приглашение «Мадам Натали Голицыной». Она подняла из-за этого чудовищный шум, и когда он пришёл извиниться, ужасно отчитала его. Граф Литта также получил приглашение с надписью: «Для месье Литта». Однако он ему ответил: «Его высочество граф Литта, старший обер-камергер двора Его величества императора всея Руси с превеликим сожалением считает для себя невозможным воспользоваться приглашением, которое месье де Мортемар благоволил ему сделать». Свой ответ широко разгласил в обществе. Он собирается жаловаться императору. Торжество состояло из театральной шарады. Во первых, маленькая Альдегонд[235] была очень мила, но представление началось прежде времени, а во-вторых, было очень глупым и очень плохо встречено, над ним все смеялись и издевались. Всё это называлось «L'ours et le pacha» («Медведь и паша») и было весьма убого. Потом нужно было танцевать, но и это шло не так, как надо. И пришлось слишком рано отправляться по домам. Это выглядело Fête (праздником) парвеню, которые впервые видят приличное общество. После ужина я танцевал котильон с Адель Тизенгаузен.

А вот как отражено то же событие в дневнике Аннеты Олениной:

22 апреля. Вчера глупейший бал и театр у нового посла герцога де Мортемара. Играли провербы (пословицы.) и пьесу «L'ours et le pacha». Преглупо всё! Мадам де С.-Альдегондего невестка (муж которой бежал в Америку после prise de corps (захвата корпуса), а теперь, как водится, входит в нашу службу)встречала входящих или, лучше сказать, приседала им и плясала в своё удовольствие.

Я малое время там пробыла… [236]

Оригинальная затея герцога Мортемара — с помощью театрализованных сценок внести разнообразие в скучный ритуал петербургских приёмов, как видим, была не понята, раскритикована, осмеяна. Но самым большим грехом оказалось небрежное обращение к ультрафешенеблям без упоминания их титулов. Такой оплошности общество снобов не могло ему простить. И единодушно назвало бедного герцога парвеню во дворянстве. Прошёл год, 4 марта Мортемар отмечал свои именины. В избранном кругу гостей были и супруги Фикельмон.

Запись в дневнике Фикельмон 4 марта 1830 г.:

Приятный вечер у французского посланника по случаю его именин. Два его племянника, господа Беарн[237] и Крусель, и молодые сотрудники посольства преподнесли нам сюрприз, пригласив тех, с кем он чаще всего встречается, и представили две пословицы и чудесный водевиль, написанный Бургуэном. Не припомню, чтобы одна заказная пьеса была написана столь остроумно и хорошо! Она была чудесна и отлично сыграна (подч. мною. — С. Б.). Г-н де Крусельочень молод. По мнению многих, один день он станет красивым. Но мне его лицо не нравитсягосподин выглядит немного суетным и самовлюблённым. Впрочем, играл он превосходно! Г-н де Беарнистинно изысканный, с красивой физиономией, приятный, очень учтивый, одним словомтакой, каким полагается быть.

Та же пьеса, тот же автор, те же исполнители, но совсем иная оценка — непредубеждённого умного зрителя, способного оценить и остроумие, и идею замысла! Далеко не глупый князь Лихтенштейн, столь обстоятельно описавший первый приём Мортемара, совершенно очевидно поддался влиянию светских кумушек — своих приятельниц — Мусиной-Пушкиной, Завадовской, Урусовой, Шуваловой, законодательницы общественного мнения «княгини Марьи Алексевны». В данном случае «принцессы Мусташ» — Натальи Петровны Голицыной.

Долли Фикельмон с истинно материнской нежностью (хотя и была старше всего на три года) относилась к самому молодому сотруднику посольства Фридриху. С присущей ей склонностью к психоанализу считала видимое легкомыслие молодого князя защитной маской, которой он прикрывал свою чрезвычайную застенчивость:

25 ноября 1829 г.: Фрицу будет труднее создавать приятельские отношения. У него чудесное сердце, и он очень добрый, но чересчур буйный и резкий в манере поведения. Это у него оттого, что слишком скромен и деликатен и ещё из-за отсутствия уверенности в своих возможностях. Он остроумен и с очень ясным умом, aber ein ungeschliffenes Wesen (но одно неотшлифованное существо — немец.). Впрочем, он ещё так молод, что ему можно простить многие вещи.

Видимо, в главном Долли была права. Ведь она хорошо знала Фридриха. Она встречалась с ним ещё в Вене. После приезда в Петербург ежедневно общалась с князем — ему и Салису было предложено переселиться из отеля «Де Пари» в посольский особняк и столоваться вместе с Фикельмонами. Фридрих присутствовал на вечерах посланницы, сопровождал её на прогулках. Но графиня в своей оценке князя не учла ещё одну его черту — мужскую сдержанность. Из дневника Фридриха проступает совсем иной облик автора — общительный, непринуждённый, легко завязывающий дружбу, всеобщий любимец. Он быстро перезнакомился со всеми членами дипломатического корпуса. Наносил визиты шведскому, английскому, итальянскому, вюртембергскому послам. Запросто захаживал к Геккерену, очень часто обедал у него. Позволю процитировать одну запись, весьма характеризующую пресловутую скупость голландского посланника:

13 апреля. Я обедал у Геккерена вдвоём с Галеном. Без приглашения пришёл к нему Массов [238] , что рассердило Геккерена. У него едва хватило еды, чтобы нас накормить.

Геккерен изо всех сил старался быть любезным с красивым молодым человеком, но не очень преуспел — Фридрих относился к нему с нескрываемой иронией:

18 июня (6.06) Геккерен сегодня вернулся из Швеции с Полярной звездой. Единственная причина его поездки тудараздобыть себе «звезду».

Не оробел молодой человек и перед великим немецким учёным Гумбольдтом. Как-то раз заехал к нему и весь вечер провёл с ним в беседе.

Через две недели после приезда в Петербург он уже танцует на балу в одном из самых фешенебельных домов Петербурга — обер-церемониймейстера двора Станислава Потоцкого. О его богатстве, элегантности жилища, красоте жены Екатерины Ксаверьевны (сестры Е. К. Воронцовой), пышности балов много писала в своём дневнике Фикельмон. Вот её первое впечатление после большого приёма в его дворце: Чудесный бальный зал, заботливо и элегантно обставленный, другой, обеденный,в готическом изысканнейшем стиле. Во всём богатство, роскошь, изобилие.

8 марта (24.02) Фридрих записал о забавном происшествии на балу у Потоцкого, устроенном только для молодёжи:

Было довольно animiert (франц. — оживлённо). Бал продлился до часу ночи. Сегодня в России закончился период карнавалов. Некий г-н Вульф явился к Потоцкому без приглашения. Хозяин выставил его самым неучтивым образом. Это стало поводом для долгой истории.

Вполне возможно, что героем скандального происшествия — неким Вульфом — был друг Пушкина Алексей Николаевич, сын П. А. Осиповой от первого брака. В 1829 г. он служил унтер-офицером в гусарском Оранском полку. Смирнова-Россет в своей «Автобиографии» утверждала, что Пушкин постоянно бывал в доме у Потоцкого. Теперь представим, что вечером 24 февраля Поэт тоже был приглашён к Потоцкому. Вульф, который часто наезжал в Петербург, мог узнать от Пушкина об этом молодёжном бале. И решил заявиться туда, надеясь, что в общей сутолоке хозяин не заметит незваного гостя. Такой поступок был вполне в его характере — он был человеком развязанным и довольно нахальным. Это, конечно, всего лишь игра фантазии. Но теория вероятности допускает возможность подобного факта. И в таком случае дворец Потоцкого мог быть ещё одним местом, где судьба вновь столкнула Поэта с князем Лихтенштейном, прежде чем они официально были представлены друг другу…

Как мы уже убедились, за пять месяцев князь прекрасно вписался в высшее петербургское общество. Завязал более чем дружеские отношения со многими самыми модными дамами света. Как бы сердечно ни относилась к нему Долли, она оставалась для него супругой его начальника, генерала Фикельмона, — человека солидного и по возрасту, и по положению. Князь не мог позволить себе фамильярные отношения с графиней. Не раскрывал перед ней душу. Утаивал от неё свои легкомысленные светские похождения. Маску учтивости и чинопочитания, которую надевал князь в присутствии Фикельмонов, графиня принимала за чрезмерную скромность и неуверенность в себе.

В записях Лихтенштейна и Фикельмон встречается имя, всё ещё не введённое в пушкинистику, — барон де Бургуэн, сотрудник французского посольства. В этом смысле его коллеге Лагрене повезло больше — о нём в мемуаристике сохранилось немало сведений.

Достойный и серьёзный Бургуэн (выражение Смирновой-Россет), без сомнения, был знаком с Пушкиным. Барон Поль-Шарль Амабль (1791—1864) был полномочным министром и в периоды отсутствия Мортемара в Петербурге исполнял должность посланника. Приведу запись Долли Фикельмон, сделанную в первые дни после приезда в Россию — 8 июля 1829 года:

Лагрене и де Бургуэноба из французского посольства — с первого взгляда производят совсем различное впечатление; первыйсамодовольный и самоуверенный человек, который ни в чём не сомневается и с удовольствием сыплет потоком словсмеси суетности и легкомыслия; у второгоособая мягкость в способе выражения и голосе, которую подтверждает каждое его слово. Он и выглядит столь же любезным и приятным. Лагренемолодой, с красивым лицом. Бургуэнв более зрелом возрасте. Он некрасив, его единственное очарованиев этой исключительной мягкости. И тем не менее,ухаживания первогодосадны[239], а второгольстят. Он проявляет внимание к Лили (Елене Захаржевской. — С. Б.), которая была очень тронута этим. Меня это раздражает, ведь она выходит замуж за другого человека и приедет сюда венчаться.

Ещё одно малоизвестное лицо — мадам Сен-Адельгонд. Пушкин, посещавший дом французского посланника, конечно же, общался и с его экстравагантной невесткой. Вот нарисованный гр. Фикельмон её портрет:

Познакомилась с мадам Сен-Альдегонд, родственницей и приятельницей мадам де Мортемар[240], жены французского посла. Всё ещё видно, что была очень красивой женщиной, но вместе с тем напоминает старую французскую кокотку из тех, что видим на сцене. — Запись 29 июля 1829 г.

6 августа супруги Фикельмон присутствуют на большом званом обеде у Мортемара. Долли была уже много наслышана о посланнике. Это чувствуется по её реплике — он более постоянен, чем я себе представляла. Воображение Фикельмон явно волнует родственница Мортемара. Долли вновь почти дословно повторяет своё первое о ней впечатление — о следах былой красоты и сходстве с кокоткой — и добавляет: Впрочем, она разговаривает непринуждённо и весело. Её маленькие дочери прелестны. На обеде присутствовал и г-н Беарн: У месье Беарна, племянника посла, интересная внешность. Несколько лет назад при очень трагических обстоятельствах потерял жену, и этим легко объясняется меланхолическое выражение его лица.

На минеральных водах в Бадене в 1843 г. Смирнова вновь встретилась с Беарном — в то время представлявшим французскую миссию в Гессене. Он всё ещё не женился. В Бадене у него начался роман с Клеопатрой Трубецкой, вдовой князя Петра Петровича Трубецкого — знакомого Пушкина, бывшего начальника Одесского таможенного округа. В то лето в Бадене, этом первом отечестве русских в Германии, как обычно, собрался весь петербургский «бомонд» — вел. княгиня Елена Павловна с супругом, Свистуновы, Василий Шереметев, П. Д. Киселёв, Валерьян Платонов. Сюда же приехал из Рима Гоголь. Компания Смирновой, в которую вошёл и Гектор де Беарн, весело и беззаботно проводила время. Изощрялись в остротах, подтрунивали друг над другом. Беарна звали «бубновым валетом» — вторая часть его титула — comte de Galiard — соответствовала французскому названию этой карты. Как-то раз Смирнова упомянула, что хорошо знала его ещё по Петербургу. Можно предположить, что Пушкин встречался с племянником Мортемара и в доме посла, и у Фикельмон, и у Смирновой.

Очень скоро Фикельмоны сблизились с французским посланником. Дневник Долли содержит немало сведений о Мортемаре и позволяет уточнить периоды его пребывания в Петербурге.

25 сентября 1829 г.: Мы видимся всё чаще с месье Мортемаром. Верно, что переживания могут пойти на пользу, по крайней мере кое-кому,это доказывает факт, что с отъездом мадам Сен-Альдегонд (супруга посла — Долли впервые называет её девичьим именем) он стал любезным и разговорчивым. Раньше от него слова не услышишь, сейчас он пытается любезничать и при этом довольно удачно.

29 октября 1829 г.: Месье де Мортемар немного утешил меня за досадный вечер (у Гурьевой). Несмотря на холодный и сонливый вид, он умеет смеяться и быть весёлым.

24 января 1830 г. французский посланник дал обязательный во время карнавального сезона бал — тот самый, на который был приглашён и Пушкин. Из-за отсутствия супруги Мортемара графиня Фикельмон исполняла роль хозяйки. Как это часто делала на приёмах у Геккерена.

Большой официальный бал у Мортемара. Я встречала гостей и, к несчастью, с ужасной головной болью! Залабольшая, но с плохим распределением, не особенно красива и довольно плохо освещена. Двор здесь тоже присутствовал, вопреки нерасположению великой княгини[241], которая в этот день выкинула. Императрица была не столь весела, как обычно. Принц Альберт[242] был болен. Только император выглядел красивее, чем когда-либо.

10 марта 1830 г.: Фикельмон разболелся по-настоящемусильный кашель с температурой. Несмотря на это, вчера мы дали обед на 30 человекпрощальный обед для Мортемара накануне его отъезда.

22 апреля 1830 г.: Вчера бал во дворце по случаю именин императрицы. Танцевали в одной из зал Эрмитажа. Никогда не предполагала, что картинная галерея может быть столь подходящей для танцев и так хорошо освещена. Бал был чудесным, непринуждённым, естественным. Я даже позабыла, что мы находимся во дворце,так хорошо чувствовала себя там. Только блеск и красота всего вокруг напоминали, что мы танцуем в императорском дворце. <…> На этом балу из дипломатического корпуса присутствовали только послы с жёнами. На нём месье де Мортемар простился с обществом. Очень сожалеем о нём. Нам его будет очень не хватать. Не знаю другого человека, кто выигрывал бы так от ближайшего знакомства и с каждым разом всё меньше бы походил на себя прежнего, чем месье де Мортемар. При первой встрече он кажется холодным, как ледышка, сдержанным, с трудом выражающим мысли, скучным. Но когда его хорошо узнаешь, он оказывается самым добросердечным, самым словоохотливым, я бы даже сказала, самым большим сумасбродом. Он военный по душе, при этом пристрастный. Он настоящий конституционалист, и прежде всегофранцузский. Я очень дружески к нему расположена, чтобы пожелать ему поступить в Министерство (иностранных дел), для которого, искренне убеждена, он не создан.

В конце января 1831 г. Мортемар вновь приехал в Россию. По мнению Каухчишвили и Николая Раевского, Луи-Филипп направил его в Петербург со специальной миссией — добиваться прекращения военных действий в Польше.

Дневник Фикельмон — 16 февраля 1831 г.: Между прочим, двадцать дней назад здесь появился Мортемар. Положение у него нелёгкое и щекотливое, но он хорошо справляется. Говорит о больших событиях во Франции просто, естественно и откровенно, но в его словах, как и в выражении лица, отпечаток крайней меланхолии. Я встретилась с ним вновь с большим удовольствием, но желала бы видеть его тут не с подобной миссией. Она производит плохое впечатление на многих людей.

Франция предприняла последнюю попытку вразумить русского царя прекратить кровопролитие в Польше. Отголоски бесед Фикельмонов с Мортемаром находим в одной из записей Долли:

27 января 1831 г.: Неразбериха в Европе страшная. В минувшем году мы были свидетелями таких невообразимых событий, что, может быть, оправдано воодушевление поляков всё ещё верить и не терять надежды на будущее. Франция несомненно замешана в значительной степени, и даже её прессапричина многих несчастий!

Пушкин в это время уехал в Москву. Радостную весть о возвращении Мортемара ему сообщила Хитрово. В ответном письме Александр Сергеевич писал: Итак, г-н Мортемар в Петербурге, и в вашем обществе одним приятным и историческим лицом стало больше.

Дневник Фикельмон — 6 апреля 1831 г.: Умы всех поглощены этой тяжёлой войной в Польше, конца которой невозможно предвидеть. Было только одно торжество, один чудесный спектакль у месье де Мортемара — с хорошим сюжетом, хорошо исполненный.

Приятное и историческое лицо продолжает вызывать восхищение у Фикельмон. Я его очень люблю, — записала Долли после торжественного скучного обеда 14 июня у княгини Белосельской. — У него невероятно молодое сердце. Иногда я посмеиваюсь над ним, но его невозможно не любить за чрезмерную доброту и благородство.

Как-то раз герцог привёл к Фикельмон и своего сына Артура — 18-летний юноша только что закончил военное училище. Как видим, карьера военного была наследственной у Мортемаров. Молодой человек произвёл на Долли приятное впечатление — некрасивый, но с приятным, добрым, как у отца, лицом и нежными глазами.

26 июня. Вчера у нас обедали месье де Мортемар с сыном, Беарн, Морне, Лудольф и Пальмстиерна. Морне[243] и Беарн были очаровательно веселы. Это благотворно отражается на нас.

Известный красотой, успехами и элегантностью (характеристика Долли) Шарль Морне прибыл в Петербург в начале июня, по-видимому, со специальными указаниями Мортемару по польскому вопросу. Не случайно Пушкин, даже в свой счастливый медовый период живо интересовавшийся событиями в Польши, иронично назвал его «вояжёром». Морне оставался в столице полтора месяца, но за этот краткий период сумел покорить многих представительниц прекрасного пола. В числе его «жертв» оказалась и Елизавета Михайловна Хитрово. Элиза влюбилась в вояжёра Mornay да с ним кокетничает! Каково? — писал Пушкин Вяземскому в письме от 14 августа 1831 г. Подтверждение этому факту находим и в дневнике Фикельмон: Морне стал очень близким маме и нам. Он обладает необыкновенной естественностью. Всего за несколько дней он до такой степени сблизился с нами, что кажется, будто мы знаем его всю жизнь, — записала Фикельмон 2 июля 1831 г..

В этот раз Мортемар пробыл в Петербурге до средины августа 1831 г. Его миссия — помирить Россию с Польшей, потерпела крах. Более того, его чрезмерная настырность вызвала недовольство Николая и личностью посла, и политикой вмешательства Франции в дела России.

Дневник Фикельмон. 29 июля 1831 г.: Отъезд Морне опечалил нас. А через несколько дней нас покинет и герцог Мортемар, который возвращается во Францию. Бургуэн остаётся здесь вместо него с рангом полномочного министра.

22 августа 1831 г.: В тот же день (14 августа) мы распрощались с герцогом де Мортемаром, который возвращается во Францию с Артуром и Беарном.

Я внимательно просмотрела дневник Фикельмон до конца 1833 года, но не обнаружила записей, подтверждающих пребывание Мортемара в России в 1832—1833 гг. Более того, весной 1832 г. состав французского посольства был целиком сменён. Причина назначения новых лиц вполне объяснима — провал возложенной на его прежних сотрудников миссии.

13 апреля 1832 г.: Приехало новое посольство Франции, но я пока видела только двоихмесье де Бела Лозюра, зятя посланника, и месье де Пертюина, адъютанта. У первого довольно воинственное и серьёзное лицо; второй показался мне и некрасивым, и немолодым.

Долли ни в одной из записей о новом посланнике не называет его имени: У французского посланника вид добродушного старого фермера, что во вкусе французов. Подобное лицо предполагает разумность, принципы, набожностьвсё то, что стало редкостью у них; простоту в манерах, доброту. У его сына маркиза де Тревиза красивое и благородное лицо, довольно серьёзное и несколько безжизненное. Остальные члены посольства, включая и князя де Экмюля, совсем безличные.

Не очень удачно складывались отношения между Францией и Россией в эти годы. Не прошло и четырёх месяцев, как новый, «безымянный», посланник был отозван из Петербурга. Посланцы нового французского короля Луи-Филиппа в России менялись часто. До тех пор пока выбор не пал на умного и просвещённого посла барона Амабля-Гильома де Баранта. Он задержался на своём посту почти шесть лет. И, подобно Мортемару, был дружески настроен к Поэту.

Россия, увиденная за полгода

Фридрих был наблюдателен. Очень метко излагал свои впечатления от поразивших его российских диковинок. Одной из них был русских обычай катания на санках с ледяных горок. Долли Фикельмон в одной из записей также рассказала об этом диком царском развлечении. И с гордостью заметила, что сумела преодолеть в себе страх перед столь опасной забавой.

Я привыкла, — писала она, — к этим странным удовольствиям Севера, где люди испытывают потребность настоящих или искусственно создаваемых эмоций, чтобы согреть в своих жилах кровь.

Этот удивлявший иностранцев аттракцион так впечатлил князя Лихтенштейна, что он описал его на нескольких страницах дневника:

Я не пошёл на парад, так как ещё хотел написать письма до поездки к г-же Татищевой, где мы должны были собраться в половине второго, чтобы отправиться в её загородное имение. Обе прелестных сестры (имеет в виду Елену и Адель Тизенгаузен) приехали самыми последними около трёх часов. Мы отправились в своих санях, одни за другими. На Неве встретили императрицу. На другом берегу стояли огромные пошевни с впряжёнными в них императорскими лошадями. К ним были привязаны 12 саней поменьше. Пошевни предоставили дамам, с ними был посол Долгорукий[244] и ещё кое-кто из мужчин. Другие дамы разместились на передних санках, в последних же, которые, как правило, опрокидывались, расположились мужчины. Я уселся с Сенявиной в последних; в санях перед нами устроились Потоцкий, Малышка, Волконский и Гален[245]. Эти четверо постоянно бы опрокидывалисьpostillon[246] передних саней делали всё возможное для этого,если бы сидевшая позади меня Сенявина не перевешивалась телом то в одну, то в другую сторону и таким образом предотвращала падение. Но под самый конец, когда мы стали подъезжать к ледяной площадке, где возвышались горки, произошёл очень быстрый tournant[247], и мы сразу же поняли, что будет заварушка. Мы неминуемо бы опрокинулись, поэтому выпрыгнули из саней, чтобы увидеть, как падают другие. Потоцкий тоже выпрыгнул, однако слишком поздно, и его отбросило на добрых две сажени в сугроб. Туда же полетели и другие с ещё трёх-четырёх саней. Это было очень смешно. Некоторое время мы катались с горок. Оба организатора развлечения, Долгорукий и Воронцов[248], предоставили дамам большие, на 8 персон, сани. Один из мужчин стоял на запятках и подталкивал их до конца спуска, в то время как другие санки доезжали только до средины горки, и, чтобы съехать вниз, сидящим в них приходилось почти опрокидываться на спину. Мне было приятнее кататься с более пожилыми, так как, чтобы не упасть, приходилось держаться за дам и иногда особым образом скрещивать ноги, а для этого мне почти всегда требовалось определённое мужество. Правда, я пытался также несколько раз сам спускаться, но почти каждый раз падал, так что надо было пристраиваться к одним из саней или предоставлять управление кому-нибудь из мужчин. На этих маленьких санях стремительно летишь вниз и при этом испытываешь исключительно приятное ощущение. Это возбуждает дух и невероятно сладостно, что придаёт катанию на санях очарование, подобные же чувства написаны на лицах дам. После множества дурачеств мы наконец спустились вниз. Татищева, обе сестры, супруги Завадовские, Гален, Суворов и я. У того, кто вёл по льду сани, сломались коньки, и он поскользнулся, в результате чего санки уткнулись в стену и опрокинулись. Пушкину выбросило в сугроб, Завадовская упала рядом с ней, Урусова повисла на них, а Татищева упала попкой на леё. Другие дамы тут же поднялись, только г-же Татищевой доставляло удовольствие сидеть попой на холодном льду. Она страшно хохотала, не позволяла поднять себя и сидела так нескончаемо долго. Мы все тоже ужасно смеялись, только Малышка чуточку стыдиласьсловно пугалась, что присутствует при чём-то не очень приличном. Затем мы возвращались в других санях, которые двигались несколько вкривь. Завадовский управлял, Завадовская и Пушкина сидели в кузове, а я стоял на запятках. Весьма приятно провели время до обеда. Очень вкусно пообедали в стеклянном павильоне. Потом снова катание на иллюминированных горках. После этого все вернулись в дом, где всё было подготовлено к представлению одной французской комедии, исполненной французскими актёрами. Она была ужасно скучна. Ко всему прочему я очень много пил, так что клонило ко сну и во время спектакля я сладко поспал. Под конец в саду устроили ещё один espuce (вид — франц.) фейерверка, не особенно примечательный. Была музыка, и начали танцевать, однако некоторыми, из-за чрезмерной набожности, это воспринялось не так, как надо. Предаваться во время постов всевозможным безумным глупостям можно, но танцевать грешно. Когда я заметил, что танцы, кажется, не очень уместны, народ стал расходиться. Тогда я тоже ушёл. Так чудесно и приятно провели предобеденное время, и так скучно было после обеда. При этом слишком много претенциозности, некоторые вещи так часто разрушают праздник. Было очень много притворства.

Ещё одно чисто русское развлечение впечатлило князя — охота. Зимой на медведей, весной на волков и лисиц. Читая описание его охотничьих вылазок, я вспомнила князя Клари-Альдрингена. С замиранием сердца слушал он в детстве рассказы отца (посланника в Петербурге) о суровых русских зимах, о катании на санях в тулупах и меховых шапках, об охоте на волков и медведей. Этим, да ещё чаепитиями из огромных самоваров, кажется, и исчерпывались представления западного человека о России.

Дневник Лихтенштейна. 7 марта (23.02):

В 6 утра мы приехали к Пашкову, чтобы от него отправиться на медвежью охоту за Царским Селом. Только мы прибыли туда и заняли позиции, как он (медведь) тут же появился. Я увидел его издалека. Ростген (лицо неустановленное. — С. Б) выстрелил в него и повалил с первого выстрела. Второй медведь находился в 15-ти верстах оттуда. Раненый зверь сначала долго лежал, вдруг медленно поднялся и пошёл на Массова, который выстрелил в него, потом на Галена, затем на меня и наконец был убитв туловище оказалось 12 пуль.

Князя живо интересовали любые события петербургской жизни. 19 (7) мая в Исаакиевском соборе поднимали очередную колонну. Фридрих с любопытством наблюдал это интересное зрелище. Колонны шлифовались там же, но уже после установки. Этот такой чудовищный труд едва ли будет окончен и через 10 лет. Все колонныобхватом в 4 сажени и 12 саженей в высотусделаны из одного куска гранита. Стоимость каждой, без установки, 100 тысяч рублей.

Лихтенштейн старается поспеть повсюду — на народное гуляние в Екатерингофе по случаю русской Троицы, где, как в прекрасном Пратере, было настоящее столпотворение экипажей; на Английскую набережную, чтобы увидеть поднятие воздушного шара; на службу в соборе Петропавловской крепости по случаю церковного праздника святых Петра и Павла. На этом богослужении разрешалось присутствовать только мужчинам. Фридрих воспользовался возможностью увидеть императорские гробницы и саму крепость. «Она построена очень солидно», — заключает Фридрих после её осмотра.

Но, пожалуй, самая интересная запись — о посещении Арсенала. Лихтенштейн с удивительной компетентностью рассказывает о состоянии русского флота:

24 (12) июня. Перед обедом с двумя датскими морскими офицерами, а также Галеном и Керентловым[249] отправился осматривать Арсенал. Два корабля ещё стояли тамодин 44-орудийный фрегат и линейное 110-орудийное судно, которое ещё в октябре[250] было спущено на воду со стапелей, а только в декабре предыдущего было начато. Этот быстрый темп постройки, а также использование строителями непросохшей древесины, отразятся на сроках его эксплуатациивместо положенных 25 лет корабль просуществует только двенадцать. Но они стремятся поскорее иметь свой флот и должны были пойти на это. Когда император находится в столице, почти ежедневно приходит сюда, чтобы посмотреть, как идёт его строительство. Вообще бессмысленно здесь, в Петербурге, строить корабли, и это происходит только из-за желания пустить пыль в глаза, чтобы можно было сказать: «В Петербурге всё производится!» Нева недостаточно глубока, в результате чего при спуске со стапелей корабли ударяются в дно и получают пробоины. Корабль «Пётр I», который в прошлом месяце был спущен подобным образом, уже никогда не может быть использованным и должен оставаться в Кронштадте. Таким образом, 700 тысяч рублей были выброшены на ветер, и даже одно очень прилично построенное судно оказалось напрасно затраченным трудом. Хотя здесь по этому поводу и пудрят мозги, однако совсем наверняка так оно и есть. Кроме того, необходимо, чтобы корабли из Кронштадта перевозились в море на так называемых «верблюдах», так как там очень мелко, из-за чего каждый раз оказывается повреждённым киль, но это очень дорогое удовольствие. Вообще, сооружённый здесь флот никогда не будет надёжным, ибо, где нет морского торгового мореплавания, не может быть хорошего военно-морского флота. Матросы должны сначала набраться опыта на торговых судах, чтобы могли хорошо служить на военных кораблях. И он никогда не будет процветать здесь, где море 6 месяцев покрыто льдом, а корабли подвержены неблагоприятному воздействию холодов и сухости. Совсем другое дело на Чёрном море. Здание Арсенала очень красиво и хорошо сооружено. Его строители были присланы сюда, в то время как 1500 англичан уже работало здесь. Шефы должны понимать, что делают. Русских рабочих можно было бы использовать более целесообразно в другом месте, а опыт англичан мог бы послужить чем-то вроде питомника для обучения неквалифицированных рабочих, но поступили как раз наоборотхорошие работники были повсюду сорваны с мест и привезены сюда.

Столь глубокомысленные выводы, совершенно очевидно, были сделаны Фридрихом не без разъяснений его спутников, и прежде всего понимающих толк в мореходстве датских морских офицеров. Легко представить, как вечером того же дня эти сотрудники иностранных посольств описывали в своих донесениях состояние судостроения, торгового и военного флота России, давали «оптимистические» для своих правительств оценки и прогнозы её отнюдь не могучим военно-морским силам. Их пророчества подтвердились через четверть века, когда николаевский флот потерпел жесточайшее поражение под Севастополем во время Крымской войны 1853—1855 гг.

Со знанием дела описывал Лихтенштейн военные учения и манёвры. 2 мая (20 апреля) на Марсовом поле состоялся большой парад с участием всего гарнизона из 21 батальона. В отчёте князя об этом параде поражает удивительная осведомлённость о числе гвардейских и егерских полков, батальонов, гусарских, кирасирских, уланских, драгунских и казачьих эскадронов, кадетских рот, орудий.

Он наблюдает тренировки прославленных своей воинственностью черкесов — мне было очень интересно поглядеть на этих парней. Царь особенно гордился выправкой гвардейских полков. Но молодой австрийский офицер весьма критически отзывается о манёврах кавалергардов — большинство разворотов было плохо исполнено.

Николай известен своим пословичным пристрастием к муштровке. Считается, что в этом отношении русская армия уступала только прусской. Император любил демонстрировать перед иностранными дипломатами боевую подготовку своей армии. 18 июля он пригласил на манёвры в Красном селе послов и военных атташе — Фикельмона, Мортемара, Гогенлое, Пальмстиерна, Галлена, Беарна, Блюма. Надежды царя не оправдались — показные выступления войск просто-напросто провалились.

31 августа (19.08): Утром были полевые манёвры. Они закончились к 10 часам. Фронтмарш лёгкой кавалерии прошёл не особенно удачно. Разворот был осуществлён плохо. Массовый разворот вообще является совершенно фальшивым принципом. Далее Лихтенштейн подробно описывает множество ошибок, допущенных в манёврах, и самая большая, по его мнению, состояла в том, что никто из присутствовавших так и не понял, где находится «противник» и кто кого атакует.

Эта запись — предпоследняя в дневнике князя Фридриха. Его впечатления о России, изложенные на 58 убористых, трудно читаемых страницах, бесспорно, внесли лепту в наше представление о пушкинской эпохе. Можно лишний раз посетовать о потере второй части его петербургских записей.

Возвращённый из России в сентябре 1997 г. огромный фамильный архив (550 картонных коробок, для перевозки которых князь Ханс-Адам II зафрахтовал специальный самолёт) ещё не разобран. Князь предполагает, что его архивариусам потребуется для этого два-три года. В нём содержатся документы из бывшей княжеской резиденции в Hollenegg — провинция Штирия[251]. Этот замок находится как раз в той части Австрии, что после войны входила в советскую оккупационную зону. Как я уже говорила, княжеский архив был вывезен отсюда на грузовиках в Советский Союз ещё в 1945 году. Ныне, как сообщил Ханс-Адам II после возвращения из Москвы на пресс-конференции в Вадуце, фамильный архив разрознен и хранится в трёх местах — Вене, Вадуце и пограничном лагере в Швейцарии. Правитель Лихтенштейна мечтает собрать его воедино и, конечно же, в своей стране. Для этого необходимо построить большое хранилище. Но будет ли оно в Австрии или в Вадуце, решат соответствующие компетентные органы обеих стран.[252] Всё это обнадёживает. Вполне возможно, что в один прекрасный день второй дневник князя Фридриха всплывёт на Божий свет из архивных закромов. И тогда пушкиниана дополнится ещё одним документом, в котором, почти наверняка, содержатся записи о Пушкине.

Как-то раз в Русском культурном центре в Софии показывали документальный фильм о Пушкине «Берег милый для меня». После просмотра ко мне подошла моя приятельница и спросила:

— Отчего Пушкин был такой непоседа? Я только сейчас поняла, что он постоянно путешествовал…

Я ответила ей стихами «Из Пиндемонти»:

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

— Вот счастье! Вот права…

И вот сейчас, заканчивая свою книгу, я вспомнила этот разговор и подумала: «А ведь пушкинская Душа в заветной лире всё ещё продолжает странствовать. Совершает путешествия, которые ей не удалось осуществить при жизни. И по всему белу свету оставляет свои следы. В Америке, Франции, Германии, Англии, Италии, Австрии, Чехии, Словакии и даже в одной из самых маленьких стран в мире — Лихтенштейне. И какое счастье обнаружить ещё один след Пушкина и поведать о нём людям».

Загрузка...