ГЛАВА IV


Петербургские увеселения. - Ростовщик. - Любовь Онагра. - Кредиторы. - Письмо

- В Петербурге очень весело! - сказал Петр Александрыч пересчитывая восемьсот рублей, присланные ему из деревни, - да надолго ли здесь этих денег? Посмотрим, надолго ли?

Он положил деньги в карман и поехал завтракать к Доминику, обедать к Дюме; после обеда сел играть в домино на шампанское, потом в Большой театр.

В театре он в ложе у Катерины Ивановны… Она разодета, как на бал: руки ее закованы в браслеты, грудь открыта, на голове чалма с золотыми кистями. Возле нее сидит Анна

Львовна, сестра Настасьи Львовны*, которая * См. повесть: "Прекрасный человек". иногда гостит в доме Бобыниных и разливает чай для гостей и которую иногда Катерина

Ивановна удостоивает чести брать с собою в театр. Анна Львовна в ложе у Бобыниной точно в раю: это для нее редкий праздник! все, что есть у нее лучшего, она надела на себя… И лорнет в ее руке, и пудра сыплется с лица…

Петр Александрыч навел зрительную трубку на какую-то танцовщицу и сказал

Катерине Ивановне:

- Ma фуа! эль не данс па маль!..

Катерина Ивановна обратилась к нему и отвечала:

- Oui.

Он посмотрел на нее страстно, он глазами заговорил ей о любви своей… А в глубине ложи сидел безмолвно господин высокого роста и крепкого сложения, улыбался сам с собой, поводил усами и расправлял усы.

А в первом ряду кресел с правой стороны счастливый офицер с золотыми эполетами, вооруженный телескопом, рукоплескал фигуранткам, упивался взорами своей толстой Маши и восхищался легкостью ее ног, которые он, для поддержания собственного достоинства, называл ножками.

А офицер с серебряными эполетами бегал между кресел по ногам и бормотал

"пардон" и "пермете".

- Извини, мон-шер, - говорил он Петру Александрычу, столкнувшись с ним в буфете, - что я не прислал тебе ста рублей, которые проиграл; вообрази, меня обокрал лакей: все пятьсот рублей унес и много золотых вещей… Я на днях тебе пришлю, честное слово.

Спектакль кончился. За ужином у Леграна Петр Александрыч рассказывал офицеру с золотыми эполетами о том, как офицер с серебряными эполетами проиграл ему триста рублей и не платит.

- Не понимаю, - прибавил он, - как можно играть, когда нет денег!..

Через две недели, считая с этого ужина, из восьмисот рублей, присланных маменькой, в кошельке у Онагра осталось только один рубль семьдесят пять копеек.

Грустно посмотрел он на свою единственную монету, пощелкал языком и подумал:

"Надо занять хоть тысячи две… только даст ли этот проклятый Шнейд? Я и без того ему должен. Загадаю".

Он пустил монету по столу.

- Если ляжет орлом, так даст, а если решеткой, так нет.

- Орел! орел!.. А если не даст? что будешь делать?

Он принудил себя выкурить сигару, - трубка ему опротивела, потому что у Дюме он не видал ни одного льва с трубкой, прошелся по комнате, свистнул раза два или три и отправился к Шнейду… Голова у него кружилась от сигары, но он сказал самому себе:

- Что за беда! привыкну; трубку курить - mauvais genre!

У ворот ростовщика он повстречался с тем штатским, у которого было сморщенное лицо и изнеженные движения.

- Мосьё Разнатовский, куда вы? - спросил он, по своему обыкновению, в нос.

Онагр немного смутился.

- Я… так… нужно к одному знакомому… а вы?

- Я от Шнейда - моего поверенного. Au plaisir…

"Та-та-та! - подумал Петр Александрыч, - поверенный! знаем мы эти штуки: просто, брат, занимал деньги…"

Ростовщик прохаживался по своей зале, уставленной бронзой и дорогими мебелями.

Он сам отворил дверь.

- Здравствуйте, Адам Иваныч, - сказал ему Онагр с непринужденною улыбкою, сбрасывая с себя шинель, а между тем сердце у него так и билось.

- Мое почтение, - сухо отвечал ростовщик.

- Что, любезный Адам Иваныч, как вы поживаете?

- Помаленьку.

- А я встретил у ваших ворот моего приятеля… штатский, как бишь его фамилия… всегда позабываю… у него такое сморщенное лицо… он от вас сейчас вышел.

- Анин?

- Да, да… Что, верно, к вам за деньгами приезжал?

- Нет, ему не надо занимать; у него много денег.

- А зачем же он был у вас?

- Он нанимает форейтора через одного моего знакомого.

- А-а-а! У меня до вас… - Петр Александрыч закашлялся… - Какие у вас прекрасные бронзы, Адам Иваныч, я думаю, дороги? Приятно украсить комнаты такими вещами.

- Да, вещи недурные: канделябры рококо стоят две тысячи, а часы в последнем вкусе, - они называются как-то мудрено, - четыре тысячи рублей. Я, пожалуй, продам их, если сыщутся охотники… Не знаете ли вы кого? У меня нет ничего заветного: эти продам, другие достану.

- Конечно… Гм… - Петр Александрыч снова закашлялся… - Я… к вам… с маленькой просьбой.

- Что вам угодно?

- Мне нужна… не… небольшая сумма на полгода…

- Вы мне еще должны. Через месяц срок вашему заемному письму, - сказал ростовщик, понюхав из золотой табакерки.

- Я знаю… но я хотел просить вас отсрочить и переписать заемное письмо, вместе с теми, которые я хочу занять теперь.

- Нет, прежде старый долг отдайте.

- Я с большим бы удовольствием, но маменька мне тысяч пять пришлет только тогда, как продаст хлеб… а теперь… Я не знаю, будут ли у меня деньги через месяц.

- Мне-то что за дело, когда ваша маменька продаст хлеб? Зачем же вы занимали? Если вы через месяц не заплатите, я представлю заемное письмо ко взысканию.

- Помилуйте, Адам Иваныч! я, клянусь вам, веду свои дела аккуратно, только неурожай… У меня имение прекрасное: четыреста душ.

- Это имение вашей маменьки, а не ваше.

- Ей-богу, мое… все мое…

- У вас есть документы?

- Какие документы?

- На это имение, что оно принадлежит вам?

- Все бумаги в деревне у маменьки; я, если хотите, выпишу их.

- Зачем? Не беспокойтесь: у меня нет денет. Я не могу дать вам ни гроша.

У Онагра замерло сердце.

- Ради бота, Адам Иваныч, возьмите с меня какие. хотите проценты… Мне только на полгода: вы меня этим вполне обяжете; я… мне крайняя нужда…

- Извините, не могу…

Ростовщик подошел к двухтысячным канделябрам, стряхнул с них пыль своим носовым платком и потом обратился к Онагру:

- У вас нет залога?

- Нет.

- Кто же вам даст взаймы так?

- Отчего же? У меня есть дядя, у которого две тысячи восемьсот душ: я его единственный наследник, и маменька пишет, что копит мне деньги.

Ростовщик улыбнулся.

- Когда ваш дядюшка и ваша маменька скончаются, тогда я вам и дам взаймы.

Петр Александрыч несколько обиделся и хотел идти. Ростовщик остановил его.

- А сколько вам нужно?

Петр Александрыч встрепенулся.

- Две тысячи.

- Это много, не могу.

- Ну хоть полторы?

- И это много. Я, так и быть, на риск дам тысячу двести, не больше только, как на шесть месяцев…

- Честное слово, я еще, может быть, прежде срока отдам; я не знаю, как благодарить вас, любезный Адам Иваныч.

- Погодите: ведь я еще вам их не дал.

- Полноте шутить, Адам Иваныч.

- Вы у меня брали пятьсот рублей; процентов на них за полгода приписано триста рублей, да на эти триста за полгода сто двадцать пять рублей, всего вы мне Должны девятьсот двадцать пять рублей. Так?

- Так-с…

- Вы не можете мне заплатить теперь проценты?

- Теперь нет…

- Хорошо. Нечего с вами делать, я подожду еще полгода: на девятьсот двадцать пять рублей я менее семисот пятидесяти рублей взять не могу, как хотите.

- Я сказал, Адам Иваныч, возьмите какие хотите проценты.

- Менее я ни с кого не беру без залога. Тысяча шестьсот семьдесят пять рублей, да на тысячу двести рублей за полгода процентов шестьсот тридцать рублей, а на шестьсот тридцать процентов триста двадцать… Всего-то придется вам отдать мне через полгода три тысячи… три тысячи… семь… восемьсот… двадцать пять рублей. Согласны?

- Согласен…

- Так напишите мне сегодня заемное письмо на эту сумму, а старое я вам возвращу…

Через час заемное письмо было написано, деньги получены, и Онагр сделался по- прежнему беззаботен и счастлив, и по-прежнему у него только одна мысль о соблазнительной красоте Катерины Ивановны и об интриге с светской дамой.

Он везде за нею - и в театре, и на гулянье, и в концерте, и у нее дома, и на бале у

Горбачевых, и на вечеринке у вдовы Калпинской… Играет ли прекрасная на рояле, он, облокотившись на рояль, смотрит на нее, томится и бормочет: "Charmant!" Танцует ли она с другим, он непременно около нее и беспрестанно с нею заговаривает о том, что "сердце, полюби однажды, не властно разлюбить". На эту тему настроены все его разговоры с нею.

Дмитрия Васильича он нисколько не боится, хотя и не чувствует в себе особенной храбрости.

Правда, Дмитрий Васильич очень нежен с своей супругой и не отказывает ей ни в чем, но он редко видится с нею: у него столько занятий! Он или на службе, или на бирже, или играет в вист с генералитетом и толкует о разных коммерческих оборотах с своим искренним приятелем, прекрасным человеком. На Петра Александрыча он не обращает ни малейшего внимания. Все бы, кажется, хорошо, и Катерина Ивановна смотрит на него довольно благосклонно, только решительного объяснения между ими не было. Он ждет, чтоб она начала, - а она не начинает: может быть, и он решился бы начать, да ему никак не удается застать ее наедине. Утром у нее сидит добродетельный старичок с огромным ртом, читает ей свои нравственные сочинения и толкует о тленности земных благ и о прочем; вечером у нее безвыходно господин высокого роста и крепкого сложения… Несносный человек! сидит и молчит или вдруг заговорит совсем некстати: "Когда, бывало, у нас в полку", или "Когда, бывало, у нас в эскадроне", потом трет свой подбородок о волосяной галстук, расправляет усы и - о, дерзость! - иногда даже в присутствии ее курит трубку… А месяц уходит за месяцем…

Впрочем, Петр Александрыч не слишком беспокоится о своей неудаче. У него воображение заменяет действительность. Он необыкновенно живописно рассказывает своим друзьям офицерам и даже статскому с изнеженными движениями о своих коротких отношениях с Катериной Ивановной, которую он называет то Катенькой, то Катишь. Для того же чтоб придать большую вероятность своим рассказам, часто с раннего утра отправляет свои сани с блестящим кучером к подъезду г-жи Бобыниной с приказанием кучеру стоять там до вечера. "Это хорошо, - думает он, - пусть все полагают, что я у нее безвыходно!"

Офицер с серебряными эполетами мучительно завидует Петру Александрычу и, воспламененный его рассказами о Катерине Ивановне, начинает также чувствовать к ней некоторое влечение и делает ей глазки сквозь очки.

Так проходит около года. Между тем долги Онагра растут. Ему нет спасенья от кредиторов; он просыпается часу в одиннадцатом и хочет выбежать из дома, - но его передняя уже взята приступом. В передней страшный шум; голос Гришки заглушается несколькими голосами. Петр Александрыч завертывает голову в одеяло и боится пошевельнуться. К тому же страшный ростовщик вооружил против него квартал - и образ следственного пристава стал являться пред ним, как тень Банко.

Однажды, в самую отчаянную минуту для Петра Александрыча, когда он, бледный и совершенно потерянный, стоял среди шорника, портного, золотых дел мастера и сапожника, которые поочередно приступали к нему с угрозами, - Гришка, в оборванном сюртуке, подал ему письмо.

"От кого еще?.. Не напоминает ли кто-нибудь об долге? Почерк на конверте незнакомый".

С трепетом распечатал он конверт.

- Это от маменьки!.. Извините, господа, - сказал он шорнику, портному, золотых дел мастеру и сапожнику, - я сейчас только прочту это письмо и поговорю с вами… Я заплачу вам все деньги, ей-богу, все, через неделю, через несколько дней… Посидите здесь…

Он вышел в другую комнату и начал читать письмо:

"Спешу уведомить тебя, друг мой милый Петенька, о несчастии, постигшем нас…"

У Петра Александрыча потемнело в глазах.

- Несчастие! А шорник, портной, золотых дел мастер и сапожник сердито перешептываются между собою… Они, жестокосердые, не тронутся никаким несчастием… А ростовщик и управа благочиния?..

"…В ночи с 8 на 9 ноября волею божиею скоропостижно скончался от удара братец

Виктор Яковлевич. Антошка, камердинер его, сказывал мне, что накануне за обедом братец слишком много кушал буженины, которою он лакомился всегда с особенным удовольствием, и после обеда тотчас рассердился на буфетчика Прошку и побил его: еще, говорят, он никогда так не сердился. Натурально, вся кровь бросилась в голову, а желудок не успел сварить, оттого и сделался удар. То же думает и уездный лекарь наш, а он в своем деле преискусный. Мне к утру дали знать об этом горестном происшествии. Я, в чем была, села в коляску и, сама не помня как, доехала часам к трем. Когда я увидела моего голубчика на столе, так и зарыдала и упала без памяти. Исправник наш, спасибо ему, поднял меня и дал мне понюхать спирту, потом, как следует, в присутствии его и других земских чиновников все комоды и сундуки покойного опечатали. Деньгами нашли сто семьдесят пять тысяч ассигнациями, серебряною и золотою монетою. Вчера только предали тело погребению. Все было устроено прилично, и обед был хороший и сытный; нарочно для сего вынули из погреба бутылок двадцать вина самого лучшего. Больше писать не в силах, еще не могу оправиться от горести. Думаю, дружочек, что ты сам не приедешь сюда, а пришлешь на все мне доверенность. Зачем тебе забираться в глушь от столичных увеселений?.. Целую тебя, бесценное мое сокровище, и проздравляю с наследством. Теперь ты сделался богачом и можешь играть большую роль в свете, а мое материнское сердце, глядя на тебя, будет только радоваться… Не забудь отслужить по дяденьке панихиду".

Петр Александрыч прочел письмо, схватил себя за голову, осмотрелся кругом - и сказал вполголоса:

- Что такое… это сон или маменька шутит? На лице его выступили красные пятна.

Он прочел письмо в другой раз, в третий, схватил сигару и бросил ее, схватил шейный платок и стал повязывать его сверх галстука, потом снял - и бросил.

- Так дяденька умер, в самом деле умер! У меня тысяча восемьсот душ и сто…

Сколько? - он посмотрел в письмо: - сто семьдесят пять тысяч: денег!..

В ближней комнате послышались голоса шорника, портного, золотых дел мастера и сапожника.

Онагр пришел наконец в себя, значительно прищелкнул языком и с чувством собственного величия, хотя еще с мыслями не совсем ясными и с растрепанной головой, вышел к своим кредиторам.

- Вон все, сейчас же все! - сказал он повелительно, - деньги вам будут заплачены моим управляющим. Я получил тысячу восемьсот душ и сто… шесть… семьдесят пять тысяч денег…

Кредиторы сомнительно посмотрели друг на друга. Шорник шепнул немцу- сапожнику:

- Известно, хвастает! Немец-сапожник возразил:

- Йа! Квастун, квастун!

Петр Александрыч, услышав это обидное слово, в ужасном негодовании затопал ногами и закричал громовым голосом:

- Вон, все вон!

Шорник прошептал:

- Ах, батюшки, помешался, помешался! - растолкал кулаком немцев, толпившихся у двери, и первый выбежал на улицу.

Испуганные немцы последовали его примеру.


Загрузка...