Вдали от Оничи

* * * Бат, средняя школа для мальчиков, осень 1968 года

Финтан обводит взглядом класс французского языка и думает, что не забыл те имена, все те имена: Уоррен, Джонсон, Ллойд, Джеймс, Стрэнд, Харрисон, Бекфорд, Меткаф, Эндрю, Диксон, Малл, Пембро, Калуэй, Патт, Тинсли, Темпл, Уотте, Робин, Гаскойн, Годдард, Грэм Дуглас, Степлтон, Элберт Трилло, Сэй, Холмс, Ле Грис, Соммервил, Лав. Поступая сюда преподавателем, он не придавал этому особой важности: работа как работа, всего лишь лица, внешний облик. Дортуар, большой холодный зал с зарешеченными окнами. В окнах видны деревья, воспламененные осенью. Ничто не изменилось. Это было зимой, он только что приехал, Джеффри проводил его до школы, пожал руку и ушел. Тогда у Финтана были две жизни. Та, которой он начинал жить в школе, в холодном дортуаре, в классах, с другими мальчиками и гнусавым голосом м-ра Спинка, читавшего стихи Горация, о lente lente currite noctis equi[60].

И было другое, то, что он видел, закрывая глаза, в полумраке, скользя по реке Омерун или же качаясь в гамаке из сизаля, слушая шум гроз.


Надо забыть. В Бате никто ничего не знает ни об Ониче, ни о реке. Никто ничего не хочет знать о названиях, которые были так важны там. Попав в школу, Финтан порой нечаянно сбивался на пиджин: «Не don go nawnaw, he tok say» или «Di book bilong mi». Это вызывало смех, и главный надзиратель решил, что Финтан говорит так нарочно, чтобы сеять беспорядок. Назначил наказание — стоять у стены два часа, расставив руки в стороны. Надо было забыть и это, эти вырывавшиеся, вертевшиеся на языке слова.

Надо было забыть Бони. Мальчики в школе, гораздо более ребячливые, но больше знавшие, полные коварства и подозрительности, казались старше своих лет. Бледные, с некрасивыми лицами, они шептались в дортуаре, говорили всякое о женских гениталиях, будто никогда их не видели. Финтан вспомнил, как смотрел вначале на одноклассников, с любопытством и опаской. Он не мог читать по их глазам, не понимал, чего они хотели. Он был как глухонемой, всегда выжидающий, всегда начеку.

Это было давно. Теперь он сам учитель, репетитор по французскому и латыни, ради заработка. Дженни — медсестра в бристольской больнице. Все говорят, что они поженятся. Быть может, этой зимой, на Рождество. Поедут в Пензанс или в Тингатель, чтобы повидать море. Когда там, в Биафре[61], началась война, Финтан хотел уехать немедля, попытаться понять. Только из-за Дженни не уехал. Но в любом случае мог ли он сделать что-нибудь? Мир, который он знал, закрыт, уже слишком поздно. Для нефтяных компаний — для «Галф ойл», для «Бритиш петролеум» — завербованы наемники, они едут в Калабар, на остров Бонни, в Энугу, в Абу. Ему вообще не надо было оттуда уезжать, он должен был остаться в Ониче, в Омеруне. Никогда не выпускать из виду одинокое дерево над травяной равниной, где его ждал друг, где начиналось приключение.

Финтан привык. И теперь он хорошо помнит тех, кого следовало избегать, кто мог представлять опасность. В первую очередь Джеймса — их вожака, — а еще Харрисона, Уоттса, Робина. Они нападали вдвоем: Харрисон обхватывал сзади, Джеймс лупил кулаками. Но были и другие: Соммервил, Элберт Трилло, Лав, Ле Грис. Ле Грис, полноватый спокойный малый, собирался стать судейским, как и его отец. В своем костюме с воротником шалью, уже редкими волосами и усиками, он в пятнадцать лет выглядел мужчиной.

Лав отличался от остальных. Бледный, худощавый, с коричневыми тенями вокруг больших глаз и выражением томной печали на лице. Все над ним насмехались, обзывали девчонкой. Впервые попав в школу, Финтан почувствовал к нему некоторую симпатию, смешанную с жалостью. Лава не занимали женские гениталии. Он писал стихи. Показывал их Финтану — замысловатые вирши о любви и терзаниях. Одна поэма называлась «One thousand years»[62]. Там говорилось о душе, блуждающей в трясинах. Финтан подумал об Ойе, об ее речном укрытии в руинах корабля. Но об этом, как и о многом другом, он не мог сказать никому.

Ойя теперь наверняка постарела. А ее ребенок, рожденный на реке, сейчас, быть может, среди бритоголовых подростков, вооруженных палками вместо винтовок, которых Джон Берч видел в Окигви, куда прибыл с миссией от Фонда спасения детей. Финтан всматривается в фотографии, словно может узнать Бони среди солдат Бенджамина Адекунле, Черного Скорпиона, тех, что противостоят МиГ-17, Ил-18 и 105-миллиметровым пушкам в саванне вокруг Абы. Когда там, далеко, началась война, Финтан хотел уехать именно ради Океке, сына Ойи, чтобы разыскать его, помочь и защитить. Он был свидетелем его рождения в чреве «Джорджа Шоттона», сын Ойи ему как брат. Где он теперь? Быть может, лежит в траве, рядом с воронкой, по дороге в Абу, там, где ждут спасения тысячи голодных детей с застывшими от страдания лицами, похожие на маленьких старичков. Дженни плачет, глядя на фотографии в журналах. И это ему, Финтану, приходится ее утешать, словно он смог забыть.

Теперь, бог знает почему, он возвращается к воспоминаниям о Лаве. О нежных, наполненных светом глазах, о голосе, дрожавшем, когда тот читал свои стихи. Это был последний год в школе. Лав стал почти невыносим. Поджидал Финтана после занятий, искал убежища подле него. Обволакивал словами, был требователен, обидчив. Писал ему письма.

И однажды Финтан совершил непростительное. Присоединился к тем, кто измывался над Лавом, кто затрещинами доводил его до слез. Оттолкнул мальчика, цеплявшегося за него, увидел, как нежный взгляд увлажнился слезами, и отвернулся. И потом всякий раз, когда Лав приближался к нему, чтобы поговорить, грубо его отшивал, как когда-то Бони на дороге, после смерти старшего брата: «Pissop gugh, fool!» Лав покинул школу до конца года. За ним приехала мать. Финтан видел ее впервые. Это была молодая, очень бледная женщина, с красивыми темными волосами и тем же нежным, бархатисто мерцающим взглядом, что у Лава. Когда она посмотрела на Финтана, он ощутил стыд. Лав представил его своей матери, сказав: «Мой единственный друг в школе». Это было ужасно. Приходилось быть твердым, никогда не забывать пережитого. Память о реке и небе, о замках термитов, взрывавшихся на солнце, о большой травяной равнине и оврагах, похожих на кровавые раны, помогала ему не попадать в ловушки, оставаться блестящим и твердым, бесстрастным, как черные камни в саванне, как меченые лица умундри.

«О чем ты думаешь?» — спрашивает иногда Дженни. У нее ласковое, теплое тело, волосы пахнут духами возле шеи. Но Финтан не может забыть ни взгляд голодных детей, ни мальчишек, лежащих в траве у Оверри, у Омеруна, там, где он бегал когда-то босиком по твердой земле. Не может забыть взрыв, что уничтожил в одно мгновение колонну грузовиков, доставлявших оружие в Оничу 25 марта 1968 года. Не может забыть обугленную женщину в джипе, ее съежившуюся, устремленную в белое небо руку. Не может забыть названия нефтепроводов: Угелли-Филд, Нан-Ривер, Игнита, Апара, Афам, Короково. Не может забыть это зловещее название — квашиоркор[63].

Приходилось быть твердым, когда Карпет, классный надзиратель, схватив его за плечи, толкал к стене большого зала и приказывал спустить штаны для порки тростью. Финтан закрывал глаза, думал о колонне каторжников, что проходила через город, бряцая цепью, сковывавшей лодыжки. Финтан не плакал под ударами трости — только ночью, в дортуаре, кусая губы, чтобы никто не услышал. Плакал не из-за порки. Из-за реки Нигер. Финтан слышал, как она течет в глубине школьного двора, слышал ее медленный глубокий мягкий голос, а еще — приглушенный рокот гроз, который приближался, раскатываясь под облаками. Вначале, когда Финтан только приехал в школу, он засыпал, думая о реке, видел во сне, как скользит по воде на длинной пироге, а Ойя сидит на корточках на носу, повернув голову к островам. Сердце колотилось быстрее, и он просыпался на мокрых простынях, пропитанных горячим семенем. Было стыдно, приходилось самому стирать простыни в умывальной под шуточки остальных. Но за это его никогда не пороли.


Тогда он стал обуздывать свои мечты, загонять их вглубь, глушить в себе песню реки, ворчание гроз. В Бате зимой дожди не идут. Идет снег. Даже теперь Финтан боится холода. В комнатке под крышей в пригороде Бристоля вода замерзает в сосудах. Дженни прижимается к нему, чтобы согреть его своим теплом. У нее нежные груди и живот, она шепчет во сне его имя. Нет ничего более истинного и прекрасного в мире, конечно.

Чтобы давать уроки в школе, Финтан купил старый мотоцикл. На дороге так холодно, что приходится подкладывать газеты под одежду. Но Финтан любит ощущать укусы ветра. Они словно ножом отсекают воспоминания. Становишься нагим, как деревья зимой.

Финтан помнит, как уехала May, осенью 1958 года. В Лондоне она заболела, и Джеффри отвез ее с Маримой на юг. Мариме тогда было десять лет, она стала очень похожа на May: те же волосы с медным отливом, тот же упрямый лоб, те же глаза, отражающие свет. Финтан очень ее любил. Писал ей почти каждый день, а раз в неделю отправлял все письма в одном большом конверте. Рассказывал обо всем: о своей жизни, о своем друге Ле Грисе, о тех шутках, которые они откалывали, потешаясь над м-ром Спинком и надзирателем Карпетом, корчившим из себя маленького начальника; строил планы, как бы сбежать, приехать к ней на юг.

Джеффри так и не захотел вернуться в Ниццу — из-за бабушки Аурелии. У него никогда не было семьи, и он никогда не хотел ее иметь. А быть может, из-за тети Розы, которую он ненавидел. После смерти Аурелии старая дева уехала в Италию, неизвестно куда, куда-то под Флоренцию, во Фьезоле быть может. Джеффри купил старый дом возле Опио. May занялась разведением цыплят. Джеффри нашел работу в каком-то английском банке в Каннах. Хотел, чтобы Финтан остался в Англии до окончания учебы, пансионером в Бате. Марима стала учиться в Каннах, в церковной школе. Разлука была окончательной. Закончив обучение в Бате, Финтан поступил в Бристольский университет, на юридический. Согласился ради заработка занять место репетитора французского и латыни в батской школе, преподаватели которой, что любопытно, сохранили о нем хорошие воспоминания.

Теперь все иначе. Война стирает воспоминания, пожирает травяные равнины, овраги, деревни, дома и даже названия, которые он знал. Быть может, от Оничи не останется ничего. Словно все это существовало только во снах, как плоты, что уносили народ Арсинои к новому Мероэ по вечной реке.

Зима 1969 года

Что я могу еще рассказать тебе, Марима, о том, как там было, в Ониче? От того, что я знал, не осталось ничего. В конце лета федеральные войска вошли в Оничу после короткого минометного обстрела, который разрушил последние дома, еще стоявшие на берегу реки. Из Асабы солдаты переправились через реку на баржах, миновав развалины французского моста, острова, затопленные паводком. Это там родился Океке, сын Ойи и Окаво, двадцать лет назад. Баржи пристали к другому берегу в том месте, где прежде был рыбачий причал, рядом с руинами Пристани и выпотрошенными складами «Юнайтед Африка». Жители ушли из Оничи, дома горели. Остались только голодные собаки да растерянные женщины и дети на холмах. Вдалеке колонны беженцев уходили раскисшими тропами через травяные равнины на восток — к Авке, Оверри, Аро-Чуку. Быть может, уходили, не замечая магических замков термитов, повелителей саранчи. Быть может, звук их шагов и голоса разбудили большую зеленую змею, прятавшуюся в траве, но никто не подумал с ней заговорить. Марима, что осталось теперь от «Ибузуна», дома, в котором ты родилась? От больших деревьев, на которых сидели грифы? От попорченных муравьями лимонов и манго в конце равнины, по дороге в Омерун, где поджидал меня Бони?

Что осталось от дома Сэбина Родса, от большого зала с закрытыми ставнями, с масками на стенах, где он затворялся, чтобы забыть о мире? В школьном дортуаре я воображал, что мой настоящий отец — Сэбин Родс, что это ради него May приехала в Африку, потому и ненавидела так сильно. Я ей об этом даже сказал однажды, узнав, что она с тобой и Джеффри уезжает во Францию, сказал со злости, словно этот вздор все объясняет, хотя знал, что потом для нее и для меня уже ничто не будет как прежде. Не помню, что она ответила, быть может, просто рассмеялась, пожав плечами. May уехала с тобой и Джеффри на юг Франции, и я понял, что никогда не увижу ни реку, ни острова — ничто из того, что знал в Ониче.

Марима, мне бы так хотелось, чтобы ты почувствовала то же, что чувствую я. Неужели для тебя Африка только название, земля, как другие, континент, о котором говорят в газетах и книгах, место, которое упоминают лишь потому, что там идет война? В Ницце, в комнате университетского городка с ангельским названием, ты отделена от нее; нет ничего, что поддерживало бы связь. Год назад, когда там началась гражданская война и заговорили про Биафру, ты даже не очень-то знала, где это, не могла понять, что это страна, в которой ты родилась.

Однако ты наверняка вздрогнула, словно что-то очень древнее, очень сокровенное порвалось в тебе. Быть может, вспомнила написанное мной тебе однажды, в день твоего рождения, из Англии, что там, в Ониче, люди принадлежат земле, где были зачаты, а не той, где увидели свет. Из своей комнаты в университетском городке, откуда хорошо видно море, ты смотрела в грозовое небо и, быть может, думала, что это тот же дождь, который поливал развалины Оничи.

Я бы хотел рассказать тебе больше, Марима. Хотел бы отправиться туда, как Жак Лангийом, который погиб за штурвалом самолета, пытаясь прорвать блокаду, чтобы доставить повстанцам медикаменты и провизию. Или как отец Джеймс, который был в Утуту, совсем рядом с Аро-Чуку. Хотел бы оказаться в окруженной Абе, но не праздным свидетелем, а тем, кто подхватывает падающих, подносит воды умирающим. Я остался здесь, вдали от Оничи. Быть может, мне не хватило мужества, быть может, я не сумел взяться за дело, да и в любом случае было слишком поздно. Весь год я не переставал думать об этом, не переставал видеть во сне все, что было вырвано с корнем или разрушено. Газеты, новости Би-би-си лаконичны. Бомбы, уничтоженные деревни, дети, умирающие от голода на полях сражений, — всего несколько строчек. Фотографии сраженных голодом малышей — опухшие лица, ставшие огромными глаза — в Умаиа, в Окигви, в Икот-Экпене. У смерти звучное и ужасающее имя — квашиоркор. Его дали ей врачи. У детей перед смертью волосы меняют цвет, высохшая кожа становится ломкой, как пергамент. Ради обладания несколькими нефтяными скважинами мир закрыл для них свои двери, закрыл реки, морские острова. Остался только пустой и безмолвный лес.

Я ничего не забыл, Марима. И теперь еще, в такой дали, ощущаю запах жареной рыбы на берегу реки, запах ямса и фуфу. Закрываю глаза и чувствую во рту нежнейший вкус арахисового супа. Чувствую запах дымков, которые неспешно поднимаются вечером над травяной равниной, слышу крики детей. Неужели все это должно исчезнуть навсегда?

Ни на миг я не переставал видеть «Ибузун», саванну, раскаленные солнцем железные крыши, реку с островами — Джерси, Броккедон. Даже то, что я забыл, вернулось в момент разрушения, подобно той веренице образов, которую, как говорят, видят утопающие, уходя на дно. Тебе, Марима, я даю все это, тебе, ничего об этом не ведавшей, тебе, родившейся на той красной земле, где теперь льется кровь, и которую, знаю, я никогда больше не увижу.

Весна 1969 года

Поезд едет холодной ночью на юг. У Финтана странное впечатление, будто он на каникулах, уезжает посреди зимы из холода, чтобы на рассвете попасть во влажное тепло, полное жужжания насекомых и запахов земли. Во время последней поездки на мотоцикле из Бата в Бристоль дорога была занесена, вокруг высились сугробы. Голые деревья в школьном парке застыли от мороза. Было так холодно, что, несмотря на подложенные под одежду газеты, Финтану казалось, будто ветер продувает его насквозь. Но небо оставалось голубым. Было очень красиво, очень чисто и очень красиво.

Все решилось быстро. Финтан позвонил по телефону, спросил у May машинально, как всегда: «Ну как, все в порядке?» У May был странный, приглушенный голос. Она, ничего не желавшая драматизировать, особенно когда речь шла о болезни Джеффри, ответила: «Нет, совсем не в порядке. Он так ослаб, ничего не ест, не пьет. Он умирает».

Финтан подал заявление об уходе. Он не знал, когда вернется. Дженни проводила его на вокзал. На перроне держалась довольно прямо, щеки красные, глаза голубые, она и в самом деле выглядела хорошей девушкой. Финтан был взволнован, подумал, что, быть может, никогда больше ее не увидит. Поезд тронулся, она поцеловала Финтана в губы, крепко-крепко.

Ночью стук колес на каждый стрелке приближает его к Опио. Этим поездом он каждое лето ездил на юг, чтобы побыть с Маримой и May, повидать Джеффри. Отметить на их лицах прошедшее время. Теперь все иначе. Будто меркнет свет. Джеффри умирает.

Финтан думает об узкой дороге, которая поднимается от Вальбонна, в ясном свете утра. Дом на подпорной террасе лепится к склону в конце небольшой лощины. Внизу участка — разрушающийся курятник. Приехав сюда, May завела разнообразных кур и цыплят, больше сотни. Но с тех пор как Джеффри заболел, забросила птицеводство, остался всего десяток несушек. Некоторые старые и бесплодные. Хватает лишь на то, чтобы продать несколько яиц соседям. Одна старая черная курица с взъерошенными перьями всюду ходит за May, как собачонка, вспрыгивает ей на плечо и пытается выклевать золотой зуб.

May по-прежнему красива. Ее волосы поседели, солнце и ветер прорезали морщинки вокруг глаз, по обе стороны рта. Руки огрубели. Она говорит, что стала тем, кем всегда хотела быть, — итальянской крестьянкой. Женщиной из Санта-Анны.

Она больше не пишет днем длинных стихов, похожих на письма. Когда они с Джеффри и Маримой уехали на юг Франции, больше пятнадцати лет назад, May отдала все тетрадки Финтану, сложив их в большой конверт. На конверте написала колыбельные, ninnenanne, которые Финтан очень любил, про страшную старуху Бефану и черного человека, буку Уомо Неро, про мост через Стуру. Финтан прочитал все тетрадки, одну за другой, в течение года. Столько лет прошло, а он еще помнит эти страницы наизусть.

Из тетрадок Финтан и узнал о секрете рождения Маримы, о том, как его возвестил богомол, и том, что она принадлежит реке, на берегу которой была зачата. Роясь в памяти, он даже вспомнил день, когда это случилось, во время сезона дождей.


Джеффри лежит на постели в комнате с закрытыми ставнями, которые не пропускают дневного света. Его лицо бледно, уже осунулось в преддверии смерти. Рассеянный склероз давно завладел его телом, он не может шевелиться. Не слышит доносящихся снаружи звуков: шума ветра в колючих кустах, стука сухой земли о ставни. Хлопающей где-то, как крыло, пластиковой пленки.

Он вернулся из больницы, потому что надежды больше нет. Жизнь замедляется, несмотря на капельницу, вливающую сыворотку в его вену. Жизнь — утекающая вода. Это May захотела, чтобы он вернулся. Она еще надеется, вопреки рассудку. Смотрит на лицо с заострившимися чертами, на тень, что тяготит веки. Дыхание такое слабое, что любой пустяк может его прервать.

Утром приходит медсестра, помогает помыть Джеффри, сменить прокладку под простыней. Промывает пролежни раствором буры. Его глаза остаются закрытыми, веки сжаты. Иногда во внутреннем углу глаза украдкой наворачивается слеза, цепляется за ресницы, блестит на свету. Глаза двигаются за веками, что-то проскальзывает по лицу — волна, облако. Каждый день May разговаривает с Джеффри. С некоторых пор она уже не очень-то знает, что говорит. Ничего важного, просто говорит, и всё. Во второй половине дня приходит Марима. Садится на плетеный стул рядом с кроватью и тоже беседует с Джеффри. Ее голос так свеж, так молод. Быть может, Джеффри слышит ее, там, далеко, куда ускользает его душа, отделяясь от тела. Как когда-то в Сан-Ремо, когда он слушал голос May, музыку своего былого счастья. «I am so fond of you, Marilu».

Но это еще дальше, давно, будто в другом мире. Новый город на островах, посреди янтарной реки. Как во сне. Джеффри скользит по воде на тростниковом плоту. Видит берега, заросшие темными лесами, и вдруг на краю плёса — глинобитные дома, храмы. Это здесь, на берегу большой реки, остановилась Арсиноя. Народ выкорчевал лес, прорубил дороги. Меж островами неспешно снуют пироги, рыбаки забрасывают сети в тростниках. Птицы взлетают в бледное, рассветное небо — журавли, белые цапли, утки. Вдруг появляется золотой солнечный диск, освещает храмы, освещает базальтовую стелу, на которой начертан знак Осириса, глаз и крыло сокола. Это знак итси, Джеффри узнаёт его, он запечатлен на лице Ойи: на лбу — солнце и луна, на щеках — крылья и хвост сокола. Знак ослепляет его, словно пронзая сквозь зрачок до самой глубины тела. Стела стоит на островке Броккедон, обращенная к восходящему солнцу. Джеффри чувствует, как свет входит в него, жжет в самой глубине. Вот она, истина, только тяжесть тела мешала ему увидеть ее. Броккедон с останками «Джорджа Шоттона», подобного допотопному скелету. Свет прекрасен и ослепителен, как счастье. Джеффри смотрит на стелу с магическим знаком, видит лицо Ойи, и все становится очевидным, ясным до глубины времен. Новое Мероэ простирается по обоим берегам реки напротив острова, в Ониче и Асабе, в том самом месте, где он прождал все эти годы, на Пристани, на истертом полу конторы «Юнайтед Африка», в удушливой тени складов. Это сюда чернокожая царица привела свой народ, на эти глинистые берега, к которым пристают суда, чтобы выгрузить ящики с товарами. Здесь она повелела воздвигнуть стелу солнца, священный знак умундри. Сюда же вернулась Ойя, чтобы произвести на свет своего ребенка. Свет истины так силен, что на мгновение озаряет лицо Джеффри, пробегает по его лбу и щекам, подобный отблеску радости, и все его тело начинает дрожать.

«Джеффри, Джеффри, что случилось?» May склоняется к нему, смотрит. Лицо Джеффри вспыхивает радостью. Она встает со стула, опускается на колени подле кровати. Снаружи ночь ниспадает на холмы, свет сероват и мягок, оттенка оливковой листвы. Слышится сорочья трескотня, тревожные крики дроздов. Стрекот насекомых все громче в волнующейся траве. Раздаются первые призывы жаб в большом водоеме внизу. May не может отогнать мысль о давней ночи в Ониче, о страхах и ликовании, о дрожи, пробегающей по коже. Каждый вечер, с тех пор как они вернулись на юг Европы, эта самая дрожь объединяет ее с минувшим.

В соседней комнате на постели спит Марима, не раздевшись, поверх белого покрывала, прикрыв лицо согнутой рукой. Она устала, просидев с отцом прошлую ночь. Ей снится, что Жюльен, которого May, подтрунивая, зовет «женихом», везет ее на своем мотоцикле по тенистым дорогам к берегу моря. Марима еще так молода, May не хотела, чтобы она оставалась, чтобы присутствовала при всем этом. Но та сама вызвалась готовить еду, помогать с туалетом Джеффри, промывать ему пролежни и стирать белье. Она все время говорит о Финтане, который должен приехать с минуты на минуту, словно все изменится, как только он будет здесь. May думает: неужели детей производят на свет для того, чтобы они закрывали нам глаза?

May поднялась с колен. Она уже не осмеливается говорить. Следит за лицом Джеффри, за глазами: тонкие веки вздрагивают, словно вот-вот откроются наконец. Еще мгновение тепло и свет проходят по ту сторону век, словно отблеск на воде.

Солнце блестит на стенах и укреплениях города, на островных храмах, на черном камне с магическим знаком. Это далеко, это сильно и странно, в самом сердце грёзы Джеффри Аллена. Потом свет меркнет. В маленькую комнату входит тень, накрывает лицо умирающего, навсегда запечатывает его веки. Песок пустыни засыпал кости народа Арсинои. Путь Мероэ бесконечен.


Незадолго до ночи приехал Финтан. Всё так спокойно в старом доме на вершине холма, только ветер шумит в кустарнике и солнечное тепло исходит от стен. Это так далеко от всего, так выключено из времени. Перед дверью в свете электрической лампочки старая взъерошенная курица охотится на бабочек, словно одержимая бессонницей.

May обняла Финтана. Ей незачем говорить; он понимает, что произошло, взглянув в ее смятенное лицо. Входит в комнату Джеффри и чувствует: что-то шевельнулось в его сердце, как прежде, до того, как они уехали из Оничи. На лице Джеффри, очень белом, очень холодном, выражение мягкости и безмятежности, какого Финтан никогда не видел. Дыхания нет. Эта ночь похожа на другие, прекрасная и спокойная. Уже чувствуется весна. Снаружи ошалело стрекочут насекомые, жабы завели свою песню в водоеме.

В соседней комнате на узкой кровати спит Марима, повернув голову вбок; темные волосы соскользнули на плечо. Она красива.

Финтан садится на пол рядом с May в комнате, полной тени. Они вместе слушают веселый гомон насекомых.


Всё кончено. В Умаиа, в Аба, в Оверри у оголодавших детей больше нет сил держать оружие. Да и что у них было? Только палки и камни против самолетов и пушек. На Нан-Ривер, на Угелли-Филд специалисты починили нефтепроводы, корабли теперь могут наполнять свои резервуары на острове Бонни. Весь мир отводит взгляд. Только оракул Аро-Чуку по таинственному уговору не был разрушен бомбами.

За несколько недель до того, как Финтан окончательно решил покинуть школу и вернуться на юг, он получил письмо из некоей лондонской нотариальной конторы. Всего несколько слов, в которых сообщалось, что Сэбин Родс погиб во время бомбардировок Оничи в конце лета 1968 года. Он сам оставил распоряжение, чтобы Финтана известили о его смерти. В письме уточнялось, что на самом деле его звали Родерик Мэтьюз и что он был кавалером ордена Британской империи.

Загрузка...