часть третья снаружи

сорок семь

Я снова покидаю клинику, как и в день слушания совсем недавно, но ощущения абсолютно другие. Я снова одна на заднем сиденье, но родители арендовали черный джип с мягкой кожаной обивкой, а не простенький седан, как у Стивена. Ворота открываются сами (даже не приходится вводить код; видимо, того, кто управляет ими, предупредили насчет нас). Я поворачиваю голову, когда мы выезжаем, и гляжу, как ворота закрываются за нами. Смотрю на горы Санта-Круз. Светит солнце, но вершины окутывает туман, который будто ждет подходящего момента, чтобы сползти вниз.

Интересно, когда в мою палату заселится очередная пациентка? Может, новенькая уже там. Может, у нее уже забрали одежду и выдали зеленую бумажную пижаму. Может, она считает шаги, смотрит в окно. Гадает, сколько времени проведет взаперти.

Легконожка сказала мне, что не все пациентки попали в клинику по судебному приказу. Некоторых отправили туда родители или учителя. А кое-кто даже добровольно соглашается жить там, потому что понимает, что болен. Я спросила, входит ли Кэссиди в число таких пациентов, но Легконожка промолчала. Врачебная тайна и все такое.

Я призналась, что раньше думала, будто Легконожке наплевать на врачебную тайну: «Понимаете, вы ведь проводили сеансы в присутствии Люси».

Может, однажды я вспомню время, проведенное в клинике, и пойму, сколько всего я воспринимала неправильно.

— Мы поговорили с учителями. Ты сможешь скоро вернуться в школу, — начинает мама.

Она даже не поворачивается ко мне. Я сижу за водительским сиденьем, и ведет папа, так что мне виден мамин профиль.

— Но я пропустила месяц занятий. — Седьмое сентября кажется таким далеким, будто прошло гораздо больше месяца.

Мама пожимает плечами. И по-прежнему не поворачивается ко мне.

— Ты отличная ученица, и учителя уверены, что ты с легкостью догонишь программу. И они будут учитывать твою болезнь при подсчете баллов.

Мама произносит слово «болезнь» так аккуратно, будто спланировала разговор несколько дней назад и загодя выбрала самые подходящие формулировки.

— В школе знают, что я больна?

— Учителя знают, но они заверили нас в сохранении конфиденциальности.

— Они не беспокоятся, что я могу… — Я умолкаю. — Что у меня начнется обострение? — наконец говорю я.

— Конечно нет. Ты же слышала доктора. — Мама пытается говорить твердо, но я вижу, что ей самой недостает уверенности.

Интересно, что подумают о моем отсутствии одноклассники? Я не первый раз пропускаю начало занятий. Можно соврать, что мы с родителями снова задержались в путешествии. Можно придумать красивую историю: мы были в Альпах, катались на лыжах, но лавина отрезала нам путь обратно в город; телефон не ловил, не было возможности ни с кем связаться. Мы почти месяц жили в курортном домике, питаясь кореньями, добытыми из-под снега. Собирали дрова, чтобы разжечь огонь. Чуть не замерзли насмерть.

Нет. Байка на уровне пятилетки. И ее слишком легко опровергнуть. Кто-нибудь запросто загуглит погоду в Швейцарии и раскроет мою ложь.

Нужно напустить туману. Время от времени бросать намеки на «место», куда меня «отослали», на «процедуры», которым меня подвергали. Скорее всего, народ сложит кусочки головоломки воедино и догадается, что я была на реабилитации. Некоторые даже сочтут крутым пребывание в клинике.

Конечно, есть и вариант, что одноклассники узнают правду: я сама им расскажу. Стану примером для всех: юная пациентка борется с душевными шрамами, нанесенными психическим расстройством. Своего рода крестовый поход, который мама с восторгом подхватила бы. Но тогда почему же ее так радует клятва учителей хранить молчание? Может, ей легче бороться за правое дело, если речь идет о чужой дочери?

Голос Легконожки: «Не только Ханне предстоит приспособиться к жизни с этой болезнью». (Не галлюцинация; просто воспоминание.)

— И у тебя еще хватит времени, чтобы разобраться с поступлением, — добавляет мама. — Правда, доктор рекомендует присмотреться к университетам поближе к дому.

— Легконожка или новый доктор?

— Легконожка? — с некоторой тревогой переспрашивает мама.

— Такое прозвище я дала доктору в клинике, — бормочу я. Меня подмывает добавить, что придумывание прозвищ не является симптомом — вообще-то, раньше маму такие шутки приводили в восторг, — но вряд ли она мне сейчас поверит.

— В любом случае, — говорит мама, разглаживая несуществующие морщинки на брюках, — оба доктора согласились с тем, что тебе лучше держаться поблизости.

Я киваю. Может, они (врачи? родители? администрация университета?) даже не позволят мне жить в общежитии, так что придется ездить на учебу из дома. А может, новый врач посоветует мне не слишком загружать расписание, выпуститься на год, а то и на два позже, если потребуется.

«Ее путь более тернист».

Я бросаю взгляд на папу, но мне виден только его затылок. Видимо, он сосредоточен на дороге. Мама протягивает руку и ободряюще гладит папу по колену.

Я замечаю ее жест и чувствую себя лишней. Закрываю глаза и притворяюсь спящей. Не хочу видеть, как они утешают друг друга, и не хочу слышать, как мама обсуждает последующие планы, словно я могу жить дальше как ни в чем не бывало. Из-за повязки мне приходится держать левую руку под грудью. Почти похоже, будто меня обнимают.

В день слушания родители Агнес держались за руки во время речи их адвоката. Они держались за руки, пока говорила Легконожка. По-моему, они еще крепче сжали руки, когда судья откашлялась, прежде чем объявить, что с меня снимается вся ответственность. Они расцепили руки только потому, что мама Агнес закрыла ладонями лицо.

Они были бы счастливы, если бы дело пошло в суд? Если бы меня признали виновной и отправили на несколько лет в тюрьму? Их дочь все равно не вернулась бы к ним прежней.

Я немного приоткрываю глаза. Папина рука поверх маминой, лежащей у него колене. Теперь я тоже кажусь им незнакомкой, хотя они меня и породили?

Строго говоря, Люси появилась благодаря мне. Получается, я ее родитель?

Нет. Я не родила Люси, я ее создала.

Как Бог создал Адама, если вы в это верите.

Я снова закрываю глаза. И думаю о нашей старой семейной шутке, что я «родилась взрослой». Она всегда нас веселила, но теперь уже не кажется мне смешной.

Я слышу, как мама шепчет папе:

— Некоторые исследования показывают, что одиночное заключение провоцирует галлюцинации. Знаю, у нее немного другой случай, но ты же видел, какую крошечную комнату ей дали, — откуда нам знать, может, клиника только спровоцировала новые галлюцинации, усугубила болезнь. Нельзя было ее там оставлять.

Я представляю, как папа кивает, вместо того чтобы напомнить маме: у них не было особого выбора, куда меня отправить. Он, как всегда, твердо намерен «оставаться на одной волне» с женой.

— Я собираюсь как следует изучить вопрос, — продолжает мама чуть громче, добавляя голосу праведного гнева. Точно так же она говорила о забастовке медсестер. — О какой объективности наблюдений может идти речь, когда пациенты содержатся в таких ужасных условиях!

Если бы я не притворялась спящей, я бы улыбнулась и сообщила маме, что сказала Легконожке то же самое.

Мой голос: «Здешнюю обстановку нормальной не назовешь».

— Как только вернемся домой, станет легче, — продолжает мама. — Мы нашли лучшего специалиста в этой сфере, его все рекомендуют. Как знать, может, он поставит более многообещающий диагноз.

Я не удивлена, что мама с папой нашли знаменитого врача. Родители доверяют людям и местам с хорошими отзывами. Устраивая вечеринки, они нанимают только известных поваров, а во время путешествий останавливаются только в пятизвездочных отелях. Они следуют советам экспертов. И вряд ли ту клинику или доктора Чаран многие рекомендуют.

Кажется, я впервые вспомнила настоящее имя Легконожки.

Доктор Прия Чаран.

сорок восемь

Ехать долго, но папа не предлагает остановиться перекусить или зайти в туалет. Наконец мы сдаем арендованную машину в аэропорту и садимся на шаттл до терминала. Я смотрю в окно. С высоты аэропорт выглядит огромным. Каждый раз, когда шаттл останавливается (на парковке, у информационного центра, на нескольких терминалах), записанный женский голос просит нас «сохранять бдительность» и следить за багажом. Я подтягиваю леггинсы повыше. Думаю попроситься переодеться, но это слишком хлопотно.

Правой рукой я держусь за один из поручней в центре салона, но все равно каждый раз чуть не падаю, когда шаттл останавливается или отъезжает. Меня беспокоит, что родители сочтут неустойчивость доказательством моей нестабильности, а не силы инерции, гравитации и всяких других законов физики из прошлогоднего школьного курса.

Локоть пульсирует под бинтами. Опухоль немного спала, но не до конца. Доктор Чаран предупредила родителей, что за мной нужно присматривать, поскольку антидепрессанты, скорее всего, еще не начали действовать.

Через окно шаттла льется солнечный свет. По одну сторону аэропорта Сан-Франциско виден залив, а по другую — трасса 101, и за ней предгорье. В первый раз за несколько месяцев я не в клетке. Не в палате восемь на семь шагов с уродливыми зелеными стенами и низким потолком. Не в трехэтажном здании, встроенном в подножие скалы; не во дворе клиники, окутанном туманом. Даже не в машине Стивена и не в конференц-зале, где проходило слушание. Я больше не подопечная доктора Чаран. Я наконец понимаю смысл выражения «под опекой».

Я должна чувствовать себя свободной.

— Терминал два, — объявляет женский голос и перечисляет, какие компании здесь расположены. Родители без предупреждения выходят из шаттла. Они не сказали мне название компании-перевозчика, так что приходится поторапливаться, чтобы догнать их, пока двери не закрылись.

Мы с родителями побывали во многих аэропортах. Даже когда я была девочкой лет трех или пяти с неуклюжими короткими ножками, мне не составляло труда поспевать за родителями. А сейчас ноги у меня длиннее маминых.

Я встаю в очередь за родителями, пока они сдают багаж. Мама вручает мне сумку, которую я сразу узнаю́: она была у меня с собой, когда я приехала в клинику, но ее конфисковали. Внутри кошелек, где лежат мои права для паспортного контроля. (Папа настоял, чтобы я получила права перед отъездом на лето в Калифорнию. Мы с ним часами тренировались парковаться и разворачиваться в родительском ренджровере.) Я нахожу телефон, хотя у него, конечно, села батарейка, а зарядку, наверное, отправили родителям в августе, когда паковали мои вещи в общежитии. Внутри сумочки даже лежит книга, которую я читала до падения Агнес: история Англии эпохи Тюдоров. Она была у меня с собой, когда я ехала с Агнес на скорой. Вот такой я была в те времена. Прошла всего пара месяцев, но «те времена» уже ощущаются далекими. Тогда я еще читала исторические книги для развлечения. Если бы меня в тогда спросили о чтении, я бы ответила, что биография Тюдоров интереснее любого любовного романа. Впрочем, тогда я еще не читала ни одного любовного романа.

Сейчас я иду следом за родителями к паспортному контролю, и книга кажется мне тяжелой. Сейчас я не уверена, что смогу сосредоточиться на пэрстве, дворянстве и отлучении от Церкви. Сейчас я надеюсь, что по дороге на посадку нам попадется книжный киоск, где я куплю что-нибудь попроще для чтения во время перелета.

Я достаю из сумки резинку и впервые за несколько месяцев убираю волосы в хвост.

Сложно сохранять равновесие, когда одна рука в фиксаторе, а в другой тяжелая сумка. Я не смотрю, куда иду, а гляжу только под ноги, чтобы случайно не споткнуться. Меня окружают сотни людей. Я отвыкла от толпы.

Кто-то толкает меня с приглушенным «извините». Я поднимаю взгляд и вижу девушку с длинными темными волосами.

— Стой, — вырывается у меня.

Она останавливается, оглядывая сначала меня, а потом пол у моих ног.

— Я что-нибудь обронила?

«Нет, — думаю я. — Просто на секунду мне показалось, что ты моя подруга Люси». Я качаю головой, и девушка уходит. Интересно, сочла ли она меня странной. Может, приняла за потерявшуюся туристку.

Мы проходим досмотр — снять обувь, надеть обувь, сложить ручную кладь на конвейер и так далее — и двигаемся на посадку. Голос в динамиках говорит: «Заканчивается посадка на рейс тринадцать, Сиэтл — Такома».

Джона родился (не родился, он нигде не родился) в Сиэтле.

— Скорее, Ханна, — торопит мама. Она пытается говорить непринужденно, будто я просто замешкалась (чего я в жизни не делала, поскольку родители учили меня рационально распределять время), но заметно, что мама нервничает. Они с папой хотят добраться до нужного зала посадки, сесть и спокойно дождаться самолета. Я прибавляю ходу. Взгляд прикован к спинам родителей, как у малыша, который боится потеряться. В животе пульсирует адреналин, будто я боюсь летать.

Я не собиралась терять родителей из виду, но в какой-то момент понимаю, что не вижу ни мамин бежевый пиджак, ни папину твидовую куртку. Я нервно оглядываюсь, пытаясь их отыскать.

«Все хорошо, — говорю я себе и делаю глубокий вдох. — Просто вспомни номер выхода на посадку и двигайся по знакам».

Но я не могу вспомнить номер.

«Билет в сумке. Там написано, какой нужен выход».

Я останавливаюсь и опускаю сумку на пол. Сажусь на корточки и начинаю искать.

Я докажу маме с папой, что способна самостоятельно добраться до нужного выхода. Они увидят, что я не так уж и отличаюсь от той дочери, которую они помнят.

Они, наверное, тоже скучают по той девочке, как и я по Люси.

Голос папы: «А скоро она забудет своих воображаемых друзей?»

Сердце колотится. Я сосредотачиваюсь на дыхании — вдох, выдох, вдох, выдох, — но, несмотря на все мои старания, дышу резко и отрывисто, а не ровно и спокойно.

Не знаю, в какой момент я начинаю плакать, но вскоре слезы застилают взгляд, и я не могу найти билет. Я вытираю глаза и встаю. Одна нога выскальзывает из чуть великоватых балеток (стильных, не как у Легконожки), которые купила мне мама.

Я сую ступню обратно в балетку и делаю неуверенный шаг вперед. С обеих сторон мимо меня проходят люди. Им есть куда спешить: на самолет, к семьям, которые ждут дома, на важные встречи, — но я двигаюсь медленно.

«Если просто идти вперед, у одного из выходов я увижу родителей».

Взгляд падает на постер, рекламирующий Академию танца Сан-Франциско: красивая юная латиноамериканка сфотографирована в пируэте; длинные волосы вихрем закручиваются вокруг лица.

Значит, вот откуда я взяла образ Люси? Может, выходя в июле из самолета (в июле тут висел тот же постер?), я увидела рекламу, и картинка отложилась у меня в мозгу.

Или дурацкие чешки доктора Чаран подали мне идею сделать Люси танцовщицей.

Или ни то, ни другое.

Я вынимаю левую руку из повязки и так крепко стискиваю веки, что перед глазами пляшут цветные пятна. Я прижимаю ладони к вискам, будто пытаясь выжать из мозга объяснение.

Но вокруг только шум и суета аэропорта.

сорок девять

Я задвигаю защелку и прижимаюсь спиной к металлической двери.

В женский туалет не было очереди? Или я влезла вперед? Не знаю. Мне хотелось найти тихое место подальше от толпы, где можно побыть одной. Туалет показался самым подходящим вариантом.

Но я все еще слышу болтовню женщин возле раковин. Они обсуждают предстоящие путешествия или радуются возвращению домой. Щебечут по телефону, чтобы убить время в очереди. Сумею ли я снова привыкнуть к шуму и разговорам?

Локоть болит. Я чувствую пульсацию крови под тугой повязкой. Я вытаскиваю металлические скобки, удерживающие бинт, и начинаю его разматывать. Длинная полоса эластичной ткани телесного цвета спадает на линолеум. Здесь он тоже серый, но темнее, чем в клинике. Синяк на руке из красного стал пурпурным, потом фиолетовым, потом зеленоватым, хотя в центре еще сохранился сливовый цвет. Я опускаю рукав блузки, чтобы не смотреть на локоть.

Затем сползаю по дверце и сажусь на пол, вытянув ноги вперед, по бокам унитаза. Вот бы Люси была рядом. Она сказала бы мне, что все будет хорошо, что я справлюсь. Вот бы Джона был рядом. Он взял бы меня за руку, притянул к себе и поцеловал в макушку. Конечно, мечтать, чтобы они были здесь, — совсем не то же самое, что слышать их, видеть, чувствовать. Я открываю глаза и смотрю на собственную руку. Ее никто не держит. Вот бы мозг вернул их мне ненадолго, только чтобы они меня утешили.

А они меня утешили бы? Они были такие неидеальные. Люси начала бы талдычить про Хоакина, а Джона, наверное, отказался бы взять меня за руку на людях. Почему я не придумала друзей получше?

Ведь Джона сам первым поцеловал меня тогда за спортзалом. И Джона сам предложил мне сыграть с Агнес в «правду или действие». А Люси толкнула девушку, которая без всяких усилий оставалась стройной.

Может, мозг просто пытался создать мне компанию? Он сочинил Люси, чтобы я перестала себя винить? В конце концов, Люси сознательно толкнула Рианнон, чтобы избавиться от соперницы. (Как банально, к слову сказать: танцовщица толкает конкурентку, чтобы вырваться вперед. На секунду мне хочется, чтобы мозг придумал сюжет пооригинальнее, но потом я вспоминаю: надо хотеть, чтобы мозг вообще ничего не придумывал.) Может, Люси и сделала меня плохой. Ведь именно ее голос велел мне толкнуть Агнес. Но нет. Если перекладывать ответственность на Люси, она станет слишком настоящей. Люси создал мой мозг, значит, испорченность пришла изнутри. Она, видимо, всегда во мне была. Люси лишь дала мне точку приложения.

Я уже не плачу, я рыдаю. Поджимаю ноги и утыкаюсь лицом в колени. У меня текут слезы, течет из носа, течет слюна. Все тело трясется. Не помню, когда я в последний раз так ревела. Между всхлипами я едва успеваю дышать.

Я в жизни так не пугалась, не чувствовала такой паники. (У меня паническая атака? Еще один пункт в растущем списке проблем?) Ни когда вызывала скорую для Агнес и видела кровь у нее под головой, ни когда полиция допросила меня и отправила в клинику, ни когда мне сменили одежду на бумажную пижаму и заперли в палате.

В дверь кабинки стучат.

— У тебя все хорошо, милая?

Незнакомка меня даже не видит, но все равно знает, что у меня проблемы. Она догадалась, что я больна? Может, все в этом туалете знают, что без лекарств я не в состоянии отличать реальность от фантазии. Может, все они считают меня уродом.

Я трясу головой. Они знают только одно: в кабинке навзрыд плачет девушка. И болезнь не делает из меня урода. По крайней мере, так сказала бы доктор Чаран.

Динамик объявляет, что начинается посадка на рейс до Нью-Йорка.

Через несколько минут звучит еще одно объявление:

— Просим Ханну Голд подойти к выходу восемь «а».

В дверь снова стучат. Я жду, что очередная незнакомка спросит, все ли у меня в порядке, но вместо этого слышу голос мамы:

— Ханна, открой.

Я медленно поднимаюсь, отодвигаю защелку и сразу жалею об этом. Мама сгорает от стыда. Она ныряет в кабинку, отрывает кусок туалетной бумаги и наспех вытирает мне лицо. Сквозь тонкую бумагу чувствуются ногти.

Затем мама выводит меня из кабинки. Она даже не удосуживается поднять размотанный бинт: то ли не хочет дотрагиваться до ткани, лежавшей на грязном полу, то ли ей просто не до этого, не знаю.

— Вы извините, — говорит она женщинам в очереди. — Моя дочь нездорова. — Она делает паузу и добавляет: — Отравилась. Не доверяйте еде в аэропорту.

Незнакомки смотрят скептически. От отравления люди не рыдают.

Мама держит меня за левую руку. Ее пальцы приходятся на край синяка.

— Мамочка, мне больно.

Она останавливается и смотрит на меня. Думаю, мы обе уже не помним, когда я в последний раз называла ее «мамочка». Она смотрит на меня как на чужую.

пятьдесят

Мы летим бизнес-классом: мама и папа на соседних сиденьях, а я на ряд позади, у окна. Хотя повязки больше нет, я держу левую руку согнутой на животе. Локоть болит. Я все еще рыдаю. Плечи трясутся, дыхание порывистое. Мужчина, сидящий рядом со мной, притворяется, что ничего не замечает, и упорно таращится на статью в журнале «Уолл-стрит». Я достаю из сумки книгу про Тюдоров (мне так и не представился случай купить что-нибудь попроще) и открываю главу, которую два месяца назад отметила закладкой. Буквы плывут перед глазами, но так я хотя бы выгляжу приличнее. Через пару минут я переворачиваю страницу, хотя не прочла ни слова. И еще раз, и снова через несколько минут. И снова.

Прежде чем мама вытащила меня из туалета, я увидела свое отражение. Хвост растрепался. Пряди волос прилипли к лицу — красному, пошедшему пятнами, мокрому от слез. Глаза широко раскрыты — слишком широко. Видимо, все-таки паническая атака. Я вспоминаю тормозных девочек в столовой клиники. В их стеклянных глазах хотя бы не было такого ужаса.

Самолет начинает разгон по взлетной полосе. Я задерживаю дыхание, когда мы отрываемся от земли. Смотрю в окно и наблюдаю, как Калифорния скрывается за облаками. Чем дальше мы от этого штата, тем легче мне дышится, тем ровнее бьется сердце. Ком в горле начинает таять.

Я откидываюсь на спинку сиденья. Может, останься я летом дома, вообще ничего не случилось бы.

Мама поворачивается ко мне.

— Вот, — говорит она и наклоняется вперед. В одной руке у нее бутылка с водой, а в другой синяя таблетка.

Легконожка — нет, доктор Чаран, — рассказала о возможных побочных эффектах препаратов: потеря или набор веса, сонливость или проблемы со сном, усиленный или ослабленный аппетит; перепады настроения. (Интересно, кто-нибудь еще заметил, что побочные эффекты моих лекарств во многом совпадают с последствиями черепно-мозговой травмы?) Еще доктор Чаран предупредила, что со временем лекарство может потерять эффективность и моему новому врачу придется скорректировать дозировку, попробовать другие медикаменты, другие методы лечения. (Другие побочные эффекты.)

Надо было спросить: какие методы?

Шоковую терапию? (Теперь она якобы гуманная, но кого они обманывают?)

Лоботомию? (Ее по-прежнему практикуют? Вполне возможно.)

Снова изолятор с войлочными стенами? Снова успокоительное, фиксирующие ремни? Палата восемь шагов на семь? Очередные каникулы для родителей?

— От головной боли, — громко поясняет мама, когда я забираю у нее из рук воду и лекарство.

Мама отворачивает обратно, а я смотрю на таблетку на ладони.

Пока я не начала пить лекарства, у меня ни разу не было панических атак.

Да и причин для паники не было, ведь мне не приходилось гадать, где реальность, а где иллюзия.

Я вытираю глаза левой рукой, хотя каждое движение отдается болью в локте. Пока я не начала пить лекарства, я ни разу не пыталась причинить себе боль. Разве это не доказывает, что таблетки мне только во вред?

Может, лучше пропустить один прием. Поберечься.

Врач, которого родители нашли в Нью-Йорке, — настоящий эксперт, лучший в своей области. Он ни в чем не будет похож на доктора Чаран. В конце концов, впервые ее увидев, я решила, что она работает в клинике, потому что для другой должности ей не хватает компетенции, и теперь я уверена в своей правоте: а зачем иначе работать в таком месте? Мама надеется на «более многообещающий диагноз», но готова поспорить, мой новый врач поймет, что я вообще не больна. Он сочтет методы доктора Чаран негуманными. Она держала меня взаперти, пусть даже, по ее словам, ради моей же безопасности. Хороший врач, вроде моего нового врача (лучшего в своей области, как сказала мама), никогда бы так не поступил.

С другой стороны, я не могу сказать наверняка, что доктор Чаран действительно держала меня в изоляции, как мне запомнилось. Если я и правда находилась в состоянии острого психоза, нельзя полагаться на мои воспоминания о тех неделях. Может, я вечерами плела корзины, принимала душ со всеми и постоянно ела в столовой.

Когда я пожаловалась, что безвылазно сижу в палате, доктор Чаран сказала: «Жаль, что наше общение кажется тебе ограниченным». Тогда мне страшно не понравилось, как она повернула дело: будто мы с ней общались куда больше, только я об этом не знала.

А вдруг так и было?

По дороге в аэропорт мама сказала, что мое пребывание в клинике нельзя назвать одиночным заключением. Откуда она знает? Ей присылали еженедельные отчеты о том, как у меня проходит групповая терапия, как я общаюсь с другими пациентами?

К тому же нельзя забывать, что я еще и шагу не ступила на территорию клиники, когда услышала голос Люси, призывающий меня толкнуть Агнес.

А шестью неделями ранее мой мозг придумал Джону.

Я трясу головой. Если я не больна, должно найтись объяснение этим симптомам. Легко предположить, что доктор Чаран врала, скрывая собственное халатное отношение к работе. Но почему мозг придумал Джону и Люси? Я закрываю глаза и концентрируюсь, пока не нахожу ответ: мне было скучно. Занятия в летней школе оказались слишком простыми. Я получала одни пятерки, даже не заглядывая в учебники. Как та девочка из книги Роальда Даля, прочитанной мной в восемь лет: в отсутствие стимуляции у Матильды появились волшебные силы. Когда ей нашли достаточно увлекательное занятие, волшебство исчезло.

Так вот что со мной случилось! Мир оказался для меня слишком простым, и мозг создал Джону, потому что мне захотелось сложной задачки. Иначе зачем мне парень-изменник вместо идеального воображаемого бойфренда?

А потом, когда я чуть не умерла со скуки в палате, мозг подарил мне Люси. (Голос мамы: «Откуда нам знать, может, клиника только спровоцировала новые галлюцинации».) Лекарство, которое прописала мне Легконожка, достаточно притупило воображение, чтобы Люси исчезла, но на самом деле таблетки мне не нужны, ведь я не больна.

Когда я вернусь домой, надо будет следить за тем, чтобы у меня всегда находилось занятие. Пойду на дополнительные факультативы — по подготовке к университету. Нет, сразу на университетские курсы. Я уже записана на русскую литературу в Нью-Йоркском университете, но выберу еще парочку предметов. Добавит мне баллов при поступлении, и к тому же мозг будет слишком занят, чтобы выкидывать фокусы. Я не больна, я просто слишком умная. Мозг у меня не «сломан»; на самом деле он настолько развит, что в случае простоя начинает изобретать головоломки. А люди уровня доктора Чаран этого не понимают, поскольку недостаточно умны.

Мой новый врач — эксперт, лучший в своей области, с отличными рекомендациями, — наверняка отменит диагноз. Скажет, что доктор Чаран допустила ошибку. Мол, сами знаете, безумные калифорнийские врачи и все такое.

Родители будут счастливы. Больше не надо меня стыдиться, не надо меня бояться. Наша жизнь вернется в прежнее русло.

Я делаю глубокий вдох. Ком в горле становится все меньше и наконец исчезает совсем.

Вернувшись в школу, я найду себе новую протеже. И даже знаю, кого выбрать: Эйприл Лу, бывшую лучшую подругу Ребеки. Мы в прошлом году вместе ходили на физику.

Эйприл довольно симпатичная, если ее правильно подкрасить, если помочь подобрать одежду и посоветовать обрезать угольно-черные волосы и сделать короткую стильную стрижку. Она будет благодарна мне за науку, как была мне благодарна Агнес. Как была благодарна Ребека, когда я пообещала помочь ей с первым поцелуем. Как была благодарна Алекс, когда я положила свой спальник рядом с ней.

Я катаю таблетку по ладони, а затем сжимаю в кулаке. Вчерашняя доза лекарства, наверное, уже выводится из организма. Я представляю, как метаболизм усердно избавляется от остатков. Скоро вся химия выйдет вместе с потом, мочой и слюной. Может, одной пропущенной дозы хватит. Может, когда мы приземлимся в Нью-Йорке, лекарство уже окончательно покинет мой организм. Может, Люси и Джона будут ждать меня у выхода из самолета. Нет, туда встречающих не пускают. Они будут ждать меня в зоне выдачи багажа.

Джона скажет, что ни на секунду не поверил, будто я могла навредить Агнес. Он скажет, что доктор Чаран соврала — ну конечно соврала! — насчет его отсутствия в списках летней школы и общежития, и попросит прощения, что так внезапно исчез, когда был мне нужнее всего. Он понятия не имел, через какие испытания мне пришлось пройти в последние месяцы. Он улыбнется по-лисьи, прищурит ореховые глаза и обнимет меня крепко и ласково.

А Люси… Люси скажет: «Плевать на Академию танца Сан-Франциско!» Она решила записаться в балетную школу в Нью-Йорке — в Джульярд или труппу Джоффри, — чтобы остаться поближе ко мне.

Она оба будут рядом, когда мы с Эйприл снова вспомним старые добрые игры: «легкий как перышко, твердый как сталь», «я никогда не», «правда или действие». Может, я и не стану набирать дополнительных сложных курсов. Пусть Джона и Люси будут под рукой на тот случай, если дружба с Эйприл у меня не заладится. Но она наверняка заладится, да еще как. Мне всегда легко удавалось заводить друзей.

Я откидываюсь на спинку кресла и спокойно выдыхаю. Глаза у меня сухие, на губах расплывается улыбка.

Стюардесса спрашивает, не хочу ли я чего-нибудь выпить. Прежде чем я успеваю ответить, мама говорит:

— Нет, спасибо, у нее есть вода.

Улыбка у меня гаснет. В мамином голосе появились настораживающие нотки.

— Не заметила, чтобы ты приняла таблетку, Ханна, — говорит она медленно, с расстановкой.

— Ты не смотрела.

— Я вижу, что ты не открыла воду. — Она указывает на бутылку, которая втиснута между сиденьем и моим бедром. Пластмассовая крышка по-прежнему запаяна.

— Я как раз собиралась…

— Ну давай, а я посмотрю.

— Но я…

— Ханна.

Раньше мама никогда не говорила со мной таким тоном. Обычно другие родители разговаривают так с непослушными малышами.

Это не тон матери, которая считает свою дочь взрослой с рождения.

Это не тон матери, которая считает свою дочь здоровой.

Мама и правда надеялась на «более многообещающий диагноз», а не на отсутствие диагноза.

Я разжимаю правый кулак и смотрю на синюю таблетку. Я так сильно ее стиснула, что она разломилась пополам. Мелкие осколки прилипли к коже.

Я кладу половинки лекарства в рот. И даже слизываю с ладони оставшиеся крошки. Поднимаю бутылку и делаю глоток. Острые края таблетки царапают мне горло.

Я оглядываю самолет. Дверь кабины пилота закрыта, а позади нас висит занавеска, отделяющая бизнес-класс от эконома.

По моим прикидкам, от кабины до занавески примерно десять шагов и три шага от одной стороны салона до другой. Стены гладкие, кремового цвета и чуть вогнутые, а вовсе не зеленые и шероховатые. Вдоль каждого борта самолета тянется ряд круглых окон вместо одного квадратного в углу. Эти окна тоже не открываются.

— Умница, — говорит мама, когда я делаю еще один глоток, чтобы смыть привкус таблетки. Мама снова садится прямо и смотрит вперед.

Самолет — это просто еще одна палата.

Я по-прежнему взаперти.

Мне больше не позволят увидеться с Джоной и Люси.

Я никогда не стану лучшей подружкой Эйприл Лу. Она ненавидит меня с восьмого класса. Сколько ни старайся, такую неприязнь не преодолеешь.

Я закрываю глаза и вздыхаю. С Агнес было проще. Я с самого начала ей понравилась. Только потом, по словам ее родителей, их адвоката и старых сообщений самой Агнес, которые включили на слушании, она начала считать меня странной.

«Агнес две недели провела в коме».

Когда я вернусь в школу, все тоже будут считать меня странной?

«Доктора не были уверены, очнется ли она вообще».

Может, один из моих учителей уже успел проболтаться.

«Нейрохирургу пришлось сверлить трепанационные отверстия в черепе, чтобы снизить давление на мозг».

Вскоре слух разойдется по всей школе.

«Когда она наконец пришла в себя, то не могла говорить».

Все разговоры сразу стихнут, когда я зайду в класс.

«Агнес научилась общаться с помощью моргания и нечленораздельных звуков».

На меня будут смотреть иначе. Будут относиться ко мне иначе.

«Она не может самостоятельно подняться с кровати, чтобы справлять физические потребности».

Никто не захочет со мной дружить.

«Еще не вполне ясно, сколько продлится лечение Агнес и до какой степени восстановятся функции мозга».

Я буду совсем одна.

«Агнес предстоят долгие годы физической, речевой и реабилитационной терапии».

Я извинилась.

«Ее личность может измениться в непредсказуемом направлении».

Причем искренне.

«После долгой интенсивной терапии Агнес произнесла первое слово после трагедии».

Я делаю еще один глоток воды. Последние следы таблетки утекают вместе с ней.

«Мамочка».

Я открываю глаза и смотрю в проем между сиденьями. Мама кладет голову папе на плечо. Он целует ее в макушку.

Я не волшебная девочка, которой нужна стимуляция.

«Жизнь Агнес Смит никогда не будет прежней».

И моя тоже.

Загрузка...