Dans le jardin de mon père les lauriers sont fleuris:
Tous les oiseaux du ciel у viennent faire leur nid —
La caille, la tourterelle, et la jolie perdrix,
Et ma jolie colombe qui chante jour et nuit.
Auprès de ma blonde, qu’il fait bon, fait bon, fait bon
— Aupres de ma blonde, qu’il fait bon dormir!
Et ma jolie colombe, qui chante jour et nuit,
Qui chante pour les filles qui n’ont pas de mari —
Ne chante pas pour elle: elle en a un joli!
Il est dans la Hollande, les Hollandais l’ont pris.
Auprès de ma blonde, qu’il fait bon, fait bon, fait bon
— Auprès de ma blonde, qu’il fait bon dormir!
Que donnerez-vous, belle, pour revoir votre ami?
Je donnerai Versailles, Paris et Saint-Denis,
Les tours de Notre-Dame, le clocher de mon pays,
Et ma jolie colombe qui chante jour et nuit…
Auprès de ma blonde, qu’il fait bon, fait bon, fait bon
— Auprès de ma blonde, qu’il fait bon dormir!
В отцовском саду зацвели лавровые деревья.
Птицы небесные летят, чтобы свить себе гнезда:
Влюбчивая перепелка, нежный дикий голубь,
прелестная куропатка
И моя милая пташка мира…
Милая пташка мира поет день и ночь.
Поет о девушках, у которых нет мужа, —
но не о ней;
У нее есть муж, да какой красавец!
Он в Голландии. Голландцы отняли его…
А что ты отдашь, милая девушка, за то,
чтобы твой возлюбленный вернулся?
Я отдала бы весь Версаль, Париж и Сен-Дени.
Я отдала бы башни Нотр-Дама и колокольню
в моей деревушке.
А еще я бы отдала мою милую пташку мира,
Которая поет мне весь день и всю ночь…
Это, конечно, военный марш, а вовсе не детский стишок. Припев — перпетуум-мобиле походного марша, совсем как киплинговское:
Сапоги… сапоги… сапоги…. сапоги
Снова движутся туда-сюда!
Война не отпускает нас!
Можно было бы сказать, что первая строфа — allegro vivace[29], вторая — andante[30], а последняя — maestoso[31]; потому что и по сей день подразделения лыжников, chasseurs alpins[32], маршируют в необычно быстром темпе, тогда как у Иностранного Легиона необычайно медленный шаг, словно у римских легионеров.
«Сен-Дени» — горький маленький намек. В приходской церкви этой деревушки, у стен Парижа, по традиции хоронили королей и королев Франции.
Atqui sciebat quae sibi Barbarus
Tortor pararet. Non aliter tamen
Dimovit obstantes propinquos,
Et populum reditus rnorantem,
Quam si clientum longa negotia
Dijudicata lite relinqueret,
Tendens Venafranos in agros,
Aut Lacedaemonium Tarentum.
Он прекрасно знал, какие мучения уготовили ему
его враги-варвары.
Однако деликатно отстранил свою семью,
пытавшуюся преградить ему путь:
он протиснулся сквозь толпу,
которая старалась задержать его отъезд,
и сел на корабль, отплывающий в Карфаген,
с таким довольным видом,
как будто, завершив дела своих клиентов,
уезжал, чтобы сбросить бремя тяжких трудов
в полях Венафрума или на мирных сельских
просторах Тарентума.
Когда Дик остановился, чтобы заглянуть в витрину ювелирного магазина, на то не было никакой веской причины или даже не очень веской. Маленькие кончики ведущей в никуда нити, которые управляют нашими жизнями, могут внезапно сплестись в шнурок, достаточно прочный, чтобы повесить на нем собаку.
Дику хотелось съесть свой сандвич. А может быть, и не так хотелось, уж во всяком случае он не собирался оставаться в этой вонючей закусочной. Но сейчас Дик испытывал своего рода нервический голод, от которого у него урчало в животе. Впрочем, есть не хотелось и на этой запруженной людьми улице, хотя здесь было самое подходящее место, привилегированная позиция. Ювелирный магазин располагался чуть в глубине, в своего рода кармане, там, где тротуар расширялся и человека, разглядывающего витрину, не трепало в бурлящем людском водовороте. Кроме того, большинство амстердамских торговых улиц — узкие и шумные, а этот магазин не предназначался для покупки цирконовых обручальных колец, маленьких брелков с гальваническим покрытием или будильников. Сквозь витрину пробивался тусклый свет, виден был пепельно-серый бархат. А в продаже дорогостоящие, но бесполезные антикварные вещи, вроде портшезов или инкрустированных шахматных столиков, расставленных в произвольном порядке.
Смотреть особенно не на что: магазин, длинный и узкий, был снабжен толстым пуленепробиваемым стеклом, замаскированным коваными решетками в стиле барокко, таящими в себе сложные системы сигнализации. Но дверь Дику понравилась: тоже толстая и тяжелая, нечто вроде стеклянной коробки или, пожалуй, стеклянного гроба, стоящего вертикально. Она была разделена на многочисленные неглубокие стеклянные полки, уставленные мелкими старинными безделушками, которые обеспечивают хорошее паблисити. Они бросались в глаза — эти табакерки, флаконы для духов, не ограненные полудрагоценные камни, всевозможные изделия из черепахового панциря, усыпанные бриллиантами, и маленькие фигурки из янтаря или камня.
Дик неторопливо пережевывал свой голландский сандвич — булочку, надрезанную продольно и распертую жестким ростбифом, — и любовался маленькой серебряной каретой, запряженной шестью крошечными серебряными лошадками. Тут он заметил рыбку, которая подплыла к стеклу аквариума и таращила глаза на непрошеного зрителя. За ним наблюдали, вероятно, с неодобрением, поскольку он загораживал вход или, хуже того, мог оказаться хиппи, который что-нибудь сломает или прихватит с собой, даже не ради воровства, а так, для забавы. Нет, он опрятен, чист, одет в тщательно отутюженный костюм — словом, выглядит тем, кем на самом деле и является — спокойным, хорошо воспитанным парнем. Впрочем, ему все равно; вреда ведь от него никакого. Когда дверь чуть приоткрылась, он не придал этому никакого значения и продолжал бесстрастно жевать. Нет такого закона, который запрещал бы есть на улице. Если бы Дик имел кучу денег и ему бы позарез понадобилась табакерка, ну, скажем, чтобы держать в ней пилюли, тогда, возможно, ему приглянулась бы вот эта, маленькая, с эмалью. Да только не принимал он никаких пилюль, табакерка ему была ни к чему, и денег у него не было. Дик не обращал никакого внимания на наблюдавшую за ним безмолвную фигуру и вздрогнул лишь тогда, когда зазвучал голос. И тут же успокоился: голос был вовсе не враждебный, а дружелюбный и, возможно, чуточку удивленный.
— Приятного аппетита.
Дик сглотнул и, будучи парнем аккуратным, отыскал у себя в кармане бумажную салфетку, тщательно вытер рот, а потом руки, улыбаясь в ответ тому человеку, потому что, как бы там ни было, к нему не отнеслись с отвращением, не подобрали подобно клочку пуха, чтобы отправить в безукоризненно чистую пепельницу.
— Просто коротаю здесь время, — с готовностью пояснил он. — У меня назначена деловая встреча, но я чуточку поторопился. Никогда не следует заявляться раньше времени.
Вопреки ожиданиям Дика, его собеседник оказался отнюдь не чопорной старой калошей в черном пиджаке, а молодым человеком, не намного старше его самого — ну, во всяком случае, ему не больше тридцати. Беспорядочно лежащие светлые волосы, совсем не парадный твидовый костюм. Но деньги у него были — это единственное, чем он существенно отличался от Дика. Мужчина облокотился о дверную стойку, держа руки в карманах, чуть улыбаясь, не покровительственно и не надменно, глядя на Дика живыми, веселыми карими глазами.
— Вы нисколько мне не мешаете. Пожалуйста, будьте проще.
— Как и вы?
— Хм, я… Мы в своем бизнесе придерживаемся восточного подхода. Люди приходят, уходят, ничего не покупают; нас это не беспокоит. Мы на все находим время — и на всех. И на тех, кто просто так смотрит, как вы. — Он предложил сигарету из портсигара чистого серебра, чеканного и изящного.
— Благодарю, — сказал Дик, радостно беря сигарету. — Первая за сегодня.
— Урезали себя?
— Просто, установил норму.
— А… что, туго с деньгами? — С сочувствием, так, как будто такое состояние ему хорошо знакомо, несмотря на портсигар, дорогие часы и золотую печатку на руке.
— Денег просто нет. — Дик щелкнул зажигалкой. — Благодарю.
— А что у вас за деловая встреча? — не с назойливым любопытством, а лишь с легким интересом спросил собеседник.
— Да так… работа, возможно.
— Хорошая?
— Нет, паршивая. Торговать какой-то дребеденью.
— Очень нуждаетесь в работе?
— Да, только не в такой!
Мужчины улыбнулись оба.
Внезапно дверь открылась пошире, и незнакомец вежливо пригласил:
— Заходите.
— Зачем? — удивленно спросил Дик.
— У вас ведь есть немного времени? Хорошо, может быть, я смогу предложить вам что-нибудь поинтереснее, — расслабленно махнув маленькой и тонкой, но загорелой рукой, сказал мужчина. — У меня тоже есть время.
«А почему бы и нет?» — подумал Дик и произнес вслух:
— Почему бы и нет?
Он зашел в магазин с деланным безразличием. Внутри — великолепие. Тусклый свет внезапно заиграл на вещах. Бархат, выцветший, абрикосового цвета, — очень-очень древний. На переднем плане современные витрины, а далее, в глубине, — беспорядочное скопление антикварных предметов, ну а если оценивать в целом, промелькнуло в голове у Дика, бесчисленное множество изысканных безделушек, буквально в каком-то метре от улицы, стоят недешево. Все это создавало иллюзию богатства, чудесную, даже если это только иллюзия.
— Вот в таком духе, — задумчиво проговорил мужчина. — Все навалилось скопом. Здесь полагается быть управляющему и продавцу. Но один состарился, ему пришло время выйти на пенсию. И он уходит. Это его право, и я временно занимаю его место. А продавец зачем-то уезжает — хоронить родственника, кажется, — наверное, хватил там лишку, потому как взял да и свалился с лестницы и сломал себе плечо. Вот мне и приходится теперь тащить на себе весь этот воз.
— Вы — владелец? — спросил Дик с некоторым сомнением: все-таки человек этот казался ему уж слишком молодым.
— Я — племянник мистера Принца, Ларри Сент, — к вашим услугам. Мистер Принц — владелец. Но он отсутствует большую часть времени. Ведущий эксперт, занимается оценкой.
— Понятно. То есть на самом деле не очень понятно. Вы хотите сказать, что предлагаете мне работу — что-то вроде продавца? Но я ничего не смыслю в такого рода бизнесе. В любом случае, вы совсем меня не знаете. И потом, разве при этом человеку не нужно подписывать обязательство о материальной ответственности или как это там называется? Я, черт возьми, хочу сказать — это несколько неожиданно, ведь так?
— Дорогой мой, — терпеливо ответил Сент. — Если вы не заинтересовались, то нам не о чем больше говорить. Возможно, другое предложение вам больше подходит. Как вы справедливо заметили, необученному человеку платят не бог весть как много.
— Я не это имел в виду. Просто хотел сказать: стою, жую свой сандвич, и тут вы ни с того ни с сего подбрасываете мне эту идею. Казалось бы, почему вам не дать объявление или что-нибудь в этом роде.
— Совершенно верно, — с расстановкой произнес Ларри, — а что значит дать объявление, как не набрать людей с улицы? Это бизнес высокого класса и, как я уже заметил, восточный. Нам нужен неподготовленный молодой человек для обучения конкретной работе. Даже если бы нам понадобился специалист, мы не стали бы возиться с объявлениями, а пригласили бы сюда человека. Я увидел вас и оценил. Вы — представительный и явно смышленый юноша. И сказали, что ищете работу. Так чего же нам еще желать? Разговариваете вы вежливо, манеры образованного человека. Вы ни в чем не разбираетесь, но это и не важно. У нас бывает где-то с десяток серьезных покупателей в день. Этих вы предоставьте мне или вежливо уйдите от ответа, если мне случится быть в отлучке. Что касается остальных, то вы щебечете вежливые фразы и умасливаете праздношатающихся бездельников, у которых нет ни малейшего намерения что-либо купить. Вот за это мы будем вам платить. Пожалуй, не так чтобы уж очень много, но если вы останетесь и подучитесь, усвоите специальные термины, то получите прибавку. По сути дела, все, что нам нужно, — это иметь продавца, который постоянно бы находился в магазине. Когда меня куда-то вызывают, мне вовсе не нравится вешать на дверь объявление типа: «Скоро вернусь» или «Закрыто из-за Йом-Киппура» или тому подобной фразой из обихода ростовщика. А что касается материальной ответственности, — Ларри пожал плечами, — так тут нечего стащить. Слишком легко все идентифицировать. — Рука его мимоходом коснулась фигурки из слоновой кости, вокруг которой располагались поделки из яшмы. — Но если вас это не привлекает, я, конечно, не обижусь.
— Да нет, привлекает, — сказал Дик, слегка раздраженно.
Сент ничего не ответил. Он стоял, облокотившись о прилавок, скрестив ноги, сложив руки на груди, чуть склонив набок голову, с видом торговца, который не торопит покупателя, соблазнившегося товаром, но не вполне уверенного, что может себе это позволить.
— Так вот, значит, оно как… — пробормотал Дик нерешительно.
— Разве я не говорил, что мы придерживаемся восточного подхода? В такого рода высококлассном бизнесе мы работаем на доверии. И поверьте мне, наш глаз быстро становится наметанным.
— Ну что же, — сказал наконец Дик, казалось помимо своей воли: ситуация из разряда сказок «Тысячи и одной ночи», дикость какая-то. — Во всяком случае, я полагаю, вы человек знающий.
Не было выказано никакого удовольствия или неудовольствия. Сент расцепил руки и оперся кончиками пальцев о прилавок:
— Отлично. А теперь вы, наверное, встретитесь с тем человеком, который на вас рассчитывал?
— Черт возьми, нет. На эти два захудалых рабочих места претендует, наверное, человек двадцать.
— Мне бы не хотелось, чтобы вы кого-нибудь подвели.
— Об этом и речи нет.
— Хорошо. Вы можете для начала сразу же остаться здесь?
— Ну, вообще-то… почему бы и нет.
— Тогда у меня прямо камень с души свалился. Мне еще о многом предстоит позаботиться. Потом мы посчитаем это за полный день, а если вы стеснены в средствах, то сегодня вечером я выплачу вам сколько-нибудь вперед.
Дик усмехнулся:
— Неужели вы во мне так уверены?
— Дорогой мой, когда вы стоите там, такой подтянутый, в начищенных до блеска туфлях, с видом — вы уж простите мне это замечание — человека, который идет на собеседование с будущим работодателем, так какие могут быть сомнения. А теперь введем вас в курс дела. На самом деле это проще простого. Если кто-то спросит вас нечто такое, чего вы не знаете, просто скажите честно — это окупится сторицей. Говорите, что я вернусь через час-полтора. Попозже придет мой дядя. Он пожилой человек, очень спокойный и не причинит вам беспокойства.
Я покажу вам, где помыться и прочее. Вещи, что в двери, выставлены на продажу; на них есть ярлычки с ценой. Если станут торговаться, скажете, что сожалеете, но сбавить ее не можете. Все равно это будут туристы. Пусть себе расхаживают и смотрят; они будут вполне счастливы. Все остальные ящики заперты и защищены. Позднее у меня будет предостаточно времени, чтобы все вам показать; в первый день ничего такого не потребуется. А в дальнейшем я объясню, как вести себя с людьми, которые просят дать им хрупкую вещь, а потом ее роняют.
— Ну, а допустим, ворвется бандит с пистолетом?
— Впустите его. Все равно ему достанется лишь скудная наличность. Здесь нет больших денег. Сигнализация в витринах и застекленных стендах срабатывает автоматически, если кто-то туда полезет. Ну так что — по рукам?
Они пожали друг другу руки, а потом Сент просто сказал:
— Скоро увидимся, — прошел к двери, закрыл ее за собой и исчез…
Дик остался один. У него захватило дух.
Многое предстояло исследовать в этой пещере Аладдина, но он был слишком возбужден, чтобы оставаться на одном месте, и лишь беспокойно расхаживал туда-сюда минут двадцать, пока не вошли покупатели. Он судорожно втянул в себя воздух, но потом у него отлегло от сердца — это были всего лишь две американские туристки, не причинявшие особого беспокойства. Он удивился, обнаружив, что оставался совершенно спокоен.
— Это настоящее? Я хочу сказать…
— Здесь все настоящее, мадам.
— Я хочу сказать — не репродукция?
— Конечно нет, мадам.
— По-моему, цена очень высока.
— Такую уж проставили, мадам.
— Какого времени эта вещь?
— Боюсь, не смогу сказать — я только начал здесь работать.
— Ну, я-то знаю достаточно, чтобы меня не надули. Если при такой цене это не восемнадцатый век, то подделка.
— Что ж, наверняка так оно и есть, но если бы вы соблаговолили вернуться через час, то мистер Сент смог бы вам сказать точно.
— Нет. А впрочем, что ты думаешь, Сэди?
И они ее купили!
Потом явилась пожилая душка в шубе. Вернулось ли из чистки ее бриллиантовое кольцо? Он затрудняется сказать? Гм, вот незадача. Она негромко фыркнула перед тем как уйти. Следом явился изможденный мужчина в водолазке, с засаленными волосами, который просунул внутрь свой нос, дернулся и сказал:
— Луи здесь? Нет? Передайте ему, что у меня есть для них сапфиры, — Джеки Баур, он поймет. — Посетитель дернулся и исчез.
Средних лет, бесцветно одетая, очень невзрачная женщина хотела знать, откуда эта миниатюра, потому что она так сильно напоминала ей о матери. Дик приободрился: сюда можно принести книгу или газету; здесь есть все необходимое, чтобы приготовить чай; создать себе мало-мальские удобства будет несложно.
Когда время стало тянуться медленно, он приступил к исследованию. Драгоценности, антикварные вещи, пожелтелая картина на выставочном стенде в приглушенных караваджиевских тонах мало что ему говорили. Шелковые старинные персидские ковры — во всяком случае, так выглядевшие и, как он полагал, возможно, шелковые. В маленьких выдвижных ящичках хранились мелкие вещицы для туристов, завернутые в ткань, — для пополнения, как он догадался, витрин. Ящик с чистящими средствами, шкаф со старыми каталогами распродаж и аукционов, ящик с маленькими инструментами для точных измерений и калибровки, пакетики с наклеивающимися и привязывающимися ярлычками, пара луп, которые он попробовал вставить себе в глаз и не слишком в этом преуспел. Какие-то сильно пожелтелые инструкции насчет того, что делать в случае пожара. Он поглазел на современное столовое серебро, и оно нагнало на него скуку: весь по-настоящему хороший товар, понял Дик, спрятан от посторонних глаз.
Прежде чем вернулся Сент, он сбыл еще одну вещь — кружку для крещения младенцев.
— Ну, что я вам говорил? — спокойно сказал Сент. — Отработали свою зарплату, и безо всяких хлопот.
Уже перед самым обедом зашел пожилой мужчина: большое гладкое усатое лицо с римским носом, обилие жестких седых волос за высоким коричневатым лбом, усы, сигара. Он был одет в мешковатые серые брюки и просторный пиджак из грубого твида с огромными карманами, очевидно набитыми всяким хламом. Незнакомец посмотрел на Дика безразлично, но добродушно.
— Привет, Луи, — непринужденно сказал Сент. — Это Ричард, мы обрели его, или он обрел нас, мы пока еще не разобрались. Все в порядке?
— Все в порядке. — Лишенный какой бы то ни было манерности, нарочитости, очень уравновешенный, Дик почувствовал, что приключение из «Тысячи и одной ночи» заканчивается безо всяких проблем, хотя и разочаровывающе прозаично…
Ван дер Вальк, сидевший в своем новом кабинете, со смешанными чувствами поглядывал на прибранный письменный стол и, как уже стало привычным при возникновении какой-то путаницы, записывал свои соображения в блокнот. У него было несколько блокнотов, от маленького, покоившегося в кармане, до толстого настольного календаря в переплете из искусственной кожи, куда он записывал свои тезисы. Большинство же из них представляли собой школьные тетради. Он с любопытством посмотрел на тот, что поменьше, как будто там-то и был ключ ко всему, — карманный дневник за 1963 год, полный полезных советов для инженеров-электриков, на обложке которого значилось: «Technische Bureau Zijlstra, Dordrechtsekade 81 Alphen a. D. Rijn»[33]. Как это могло к нему попасть? Заляпанные страницы в разводах от дождя — оттого, что их перелистывали на улице, жирные — оттого, что на них писали, закусывая сандвичем, и до тревожного часто — в пиве — результат телефонных звонков, сделанных из кафе. Все они были полны телефонных номеров, чье назначение давно забыто, стенографических записей, сделанных на месте события, которые, по прошествии двух недель, не мог расшифровать даже он сам, и бытовых типа: «Свитер А., забрать из химчистки».
А эти тетрадки… ядовитые пластиковые обложки в клеточку, наподобие кухонных клеенок или занавесок для душевой; в последнее время, по его наблюдениям, они считались последним писком моды — с эдакой претензией на эстетство. Сюрреалистические бабочки на обложках стали с недавних пор в Голландии повальной манией. Тетрадки, как это бывает с детьми, поначалу содержались в чистоте и порядке, каждая — для своей, точно определенной цели, но по прошествии недели нужная непременно забывалась дома или ее в нужный момент не оказывалось под рукой. И тогда отрывочная информация по текущему расследованию оказывалась лежащей вверх тормашками в «Управлении ведомством» или попадала в стройные тезисы официального доклада, с которым ему предстояло выступить в ближайший уик-энд. В записях появлялись приводящие в замешательство Ван дер Валька инородные элементы (парафраз несомненно интересных, хотя и велеречивых замечаний профессора Гриммейсена по поводу инфантильного поведения, согласно которым некоторые умозаключения доктора Саммерса из Балтимора становились скороспелыми).
В совокупности же — удручающая коллекция, которой самое место в ранце расхлябанного двенадцатилетнего подростка, но уж никак не в этом солидном здании, относящемся к министерству социальных вопросов в Гааге. Так же как и к нему самому. Взяв одну из тетрадок, Ван дер Вальк пролистал ее до чистой страницы и написал: «Гордость». Он был человеком с подмоченной репутацией и шел извилистыми путями, но достиг вершины, которая десять лет назад показалась бы такой же недосягаемой, как Южный полюс. Он подумал об этом и записал: «Южный полюс».
Тот самый Южный полюс, который в детстве представлялся ему шершавой конусовидной колонной, наподобие дамракского военного мемориала в Амстердаме, и, подобно сему достойному сочувствия объекту, основательно загаженной морскими чайками. Это было новое, но скверное здание в бурлящем, шумном квартале — вытянутый белый прямоугольник, вроде поставленной вертикально цветочной коробки с громоздкими стойками, расходящимися у основания для придания ему призрачной устойчивости.
Двадцать восемь этажей с разрозненными осколками нескольких министерств, приобретенные для того, чтобы «разместить лишних чиновников». К каковым относился и он сам! Здание испытывало активное воздействие выхлопных газов от машин жителей из пригородов, застрявших в дорожных пробках и просачивающих в недра земли промышленных отходов. Здесь работала Комиссия по изысканиям в области законодательной реформы (подкомитет Уголовного кодекса, изучающий замену репрессивных элементов образовательными механизмами), одной из шестеренок которой являлся комиссар Ван дер Вальк. Он был достаточно осторожным и опытным чиновником, чтобы испытывать скепсис по поводу комитетов, но занимал пост главного комиссара. А это были заоблачные выси полицейской иерархии, предмет гордости других. Он никогда не думал, что заберется так высоко.
Вот уже несколько лет, из-за приведшей к увечью физической травмы и прочно укрепившейся за ним репутации человека одновременно несдержанного и безответственного, он не имел никаких дальнейших перспектив. Правда, его продолжали задействовать в качестве шефа мобильной криминальной бригады в муниципалитете крупного города в Южной Голландии, но он понимал, что катится под гору — «voie de garage»[34] — как Арлетт это называла, ощущение ссылки. Никаких надежд на служебную карьеру и совсем мало по-настоящему интересного в текущей работе. На подобных должностях все делалось по заведенному шаблону, все зависело от решений, принятых тридцать лет назад. Если не считать малозначащих деталей, у него не было никаких возможностей заниматься новациями, время от времени «чуточку отклоняясь от заданного курса». Его положение представлялось Ван дер Вальку разочаровывающим финишем для старшего полицейского офицера с более чем двадцатипятилетним стажем. В последние пять лет в обществе, которое распадалось и становилось все более неустойчивым, под влиянием брожений, еще не осознанных в первую очередь правительственными чиновниками, его работа стала выглядеть все более пустячной и бесполезной. Не так много интереса или доблести в выявлении и изоляции, во все возрастающих количествах преступников, большинство из которых на самом деле либо вообще не преступники, либо отнесены к таковым по ошибочным соображениям. Но все следовало передавать на рассмотрение судебному магистрату, знакомящему адвоката с обстоятельствами дела и выступающему в качестве обвинителя, который порой мог согласиться с тем, что груды бумаги, чудовищно запутанные и подробные досье — чудовищная трата времени для всех.
Даже будучи вызван, как случалось раза два в году, для того, чтобы предстать перед генерал-прокурором, высшей судебной инстанцией в провинции, Ван дер Вальк испытывал скуку. Пару раз в прошлом это означало расследование какого-либо дела слишком уж деликатного или щекотливого свойства, чтобы прибегнуть к легальным каналам. Порой случались весьма забавные эпизоды или такие, от которых волосы вставали дыбом, но подобные вещи доставляли хлопоты, которых они не стоили. Чиновники высокого ранга, жены которых пристрастились к воровству в магазинах, сомнительное поведение японских или болгарских агентов-закупщиков — подобные вещи больше его не интересовали. Да и в любом случае, вызовы к начальству не означали чего-то большего, нежели обычный разнос.
Однако на этот раз он был удивлен. Высокопоставленный чиновник высказывался прямолинейно, почти кратко:
— Садитесь. Это неофициально и конфиденциально. В последнее время правительственные круги проявляют все большую озабоченность социальными проблемами. Размывание или ломка традиционных ценностей… а впрочем, с вами я не стану терять на это время; нам обоим подобные разговоры набили оскомину. Так вот, большинство европейских стран, как вы знаете, эти проблемы изучают, и повсюду существуют группы, очень раздробленные и изолированные. Значительная часть работы представляет собой чисто эмпирическое латание дыр, а еще большая — носит слишком теоретический характер. Теперь предложено учредить комиссию, чтобы координировать некоторые проекты в общеевропейском масштабе и выработать дальнейшие рекомендации. Меня попросили представить свои соображения, а также оказать помощь в подборе членов этой комиссии. Значительная часть этой работы связана с реформой магистратуры и некоторыми чисто юридическими моментами — давайте их опустим. Было достигнуто согласие относительно того, что полезно было бы выслушать глас полиции. Особенно по проблемам, касающимся отношений общества с законодательством. Ваша кандидатура была упомянута в этом контексте, предложена для участия в работе комиссии и впоследствии утверждена. Конечно, вам еще предстоит дать свое согласие. Я вызвал вас, чтобы предложить вам эту должность и разъяснить некоторые связанные с ней моменты.
Должность неоплачиваемая, но в случае с вами могла бы быть оплачиваемой. Еще она подразумевает полный рабочий день, так что поступило предложение освободить вас на этот период, который может продлиться два или даже три года, от ваших административных обязанностей и перевести в Гаагу, где вы, очевидно, останетесь в вашем нынешнем ранге и на полном окладе. Там вам подыщут служебную квартиру и, само собой, кабинет. У вас, без сомнения, есть и другие вопросы. Задавайте их.
Он согласился с ходу. Генерал-прокурор, подумал он, остался доволен такой готовностью.
— Между прочим, Ван дер Вальк, — сказал он, когда комиссар уже собирался уходить, — считается, что члены этой комиссии должны, когда это уместно, состоять в званиях, обеспечивающих определенный вес и достаток. А посему довожу до вашего сведения, что выполнил рекомендацию, согласно которой вам надлежит иметь чин и жалованье главного комиссара, а от себя добавлю, что отнюдь не считаю это неуместным в отношении офицера с вашими стажем и опытом. Вот, пожалуй, и все.
— Моя жена будет очень рада, — сказал Ван дер Вальк, чуть улыбнувшись.
Генерал-прокурор, в свободные минуты не чуждый юмора, улыбнулся в ответ и постучал своей авторучкой по девственной промокашке, прежде чем нацелиться на него.
— Да. Вы также могли бы поразмыслить над тем обстоятельством, что, возможно, в первый раз офицера полиции повысили по службе по… гм… по причинам литературного свойства. Ну что же, до свидания, Ван дер Вальк. Передайте вашей жене мои поздравления, хорошо?
Так что теперь он испытывал гордость. На его двери было написано его имя, а не звание. Кабинет был определенно меньше, чем предыдущий, и, пожалуй, даже еще мрачнее. Но более тихий и, несомненно, в большей степени личный. И даже роскошней, что более приличествовало высокому жалованью. Ему больше не приходилось иметь дело с полицейскими в рубашках с короткими рукавами, с грохотом снующих туда-сюда, или общественностью с ее маловразумительными, сбивчивыми рассказами о гонениях и преследованиях. Сказать по правде, ему не хватало и того и другого. Но вот по чему он не тосковал, так это по проволочным корзинам, набитым невыносимо глупыми бумагами, все время звонящему телефону и полу, грязному независимо от того, сколько раз его подтирали.
Никакого тебе линолеума! Современный кабинет, с ковром «мокет» от стенки до стенки. Строгий письменный стол, панель из так называемого тика на сложной металлической подставке и черное кожаное кресло. Окно, которое не открывается из-за пыли, шума, возможных самоубийств и чтобы не вывести из строя кондиционер. Телефоны приглушены до штатского мурлыканья.
Рядом с целомудренными картотечными шкафами сидела его секретарша, довольно занудная женщина. Ее имя, Ваттерманн, ассоциировалось у Ван дер Валька с авторучками, венерической болезнью и французскими вагоновожатыми. Оно сбивало его с толку, так что комиссар порой величал ее мисс Хассельблад или мисс Валентайн. Она не сомневалась, что он делает это нарочно, норовя поддеть ее или вывести из себя. Внизу, в подвале, стоял компьютер IBM, который он все время хотел подловить на какой-нибудь совсем уж детской ошибке, снабжавший его статистическими данными в неизмеримо большем объеме, чем ему в действительности требовалось знать (например, число лиц, осужденных за преступления по обвинительному акту в Питтсбурге, один или оба родителя которых, узнав об этом, заболели туберкулезом). По соседству был кабинет профессора какой-то из поведенческих наук из Утрехта, довольно милый, вполне нормальный человек, правда, с утра пораньше куривший английскую трубку с табаком «Три монахини», как того и можно было бы ожидать.
Письменный стол был голым, не считая блокнотов и банки из-под варенья, полной шариковых ручек и скрепок, но кое-что было убрано в выдвижные ящики: маленькие мягкие швейцарские сигары, которые он отныне курил, одеколон, и засекреченная бутылка бренди на тот случай, если мисс Ваттерманн станет дурно и ее придется приводить в чувство. Больше в кабинете ничего не было, кроме полок с его книгами по юриспруденции, пополняющейся коллекции триллеров в бумажных обложках и вазы с цветами: он выкинул, к ужасу мисс Ваттерманн, все вьющиеся растения. Углы неумолимо забивались папками документов по уголовному праву; этого добра было ужасно много. Под рубрикой «Гордость» он написал в блокноте: «Клаустрофобия», потому что время от времени у него возникало желание дождаться звонка мэра с рассказом о растрате имущества на муниципальных автомобильных стоянках, то самое, над чем ему в свое время пришлось столько попотеть. Он посмотрел в блокнот, почесал голову и внезапно спросил себя, что какой-нибудь способный молодой доктор философии из Безансона или Беркемстеда сделал бы со всем этим, случись ему скоропостижно помереть. Эти палеонтологические размышления были прерваны секретаршей. Ее осторожные, плавные движения никак нельзя было назвать помехой, а уж тем более вторжением. Арлетт называла ее мисс Тайфу Чай, объясняя это тем, что она напоминала ей крошечный кончик нежного листика.
— Какой-то молодой человек просит, чтобы вы его приняли, — сказала она.
— Он заполнил все надлежащие анкеты?
— Он говорит, что его дело — сугубо личное и неофициальное.
— Выглядит взволнованным?
— Нет, вполне разумный и уравновешенный.
— Так, значит, по вашему мнению, не опасен?
— Не похоже, чтобы он страдал навязчивой идеей или чем-нибудь в этом роде.
— Тогда, пожалуй, проверьте, не прячет ли он оружие, и пришлите его сюда.
Ван дер Вальк давным-давно уяснил, что встать и проявить вежливость перед кем бы то ни было никогда не повредит. Молодой человек казался в достаточной степени «разумным и уравновешенным», но у него был хорошо знакомый Ван дер Вальку несговорчивый вид человека, который уже сожалеет о своем порыве.
— Нет, нет, вы меня ни от чего не отвлекаете, я человек доступный. Вы совсем промокли, предлагаю вам повесить свой плащ вон туда, а в том углу есть стул.
Молодой человек смахивал на студента, но носил костюм и белую рубашку, придававшие ему официальный вид. Черные волосы, довольно длинные и очень чистые; бледная кожа и умытый вид — или это последствия дождя? Темный костюм, какие носят банковские клерки. Ухоженные руки, чистые ногти. К тому же вычищенные туфли, а не огромные замшевые ботинки. Смышленое лицо; поведение не агрессивное и не как у психа. Обычное затруднение — с чего начать.
— Посетители всегда приятны, — сказал Ван дер Вальк. — Не желаете ли сигарету?
— Да… нет… да, вообще-то, пожалуй, закурю. Спасибо.
— Что у вас — история для меня?
— Думаю, она должна прозвучать довольно глупо.
— Они по большей части звучат глупо, — встряхнув спичечным коробком, чтобы узнать, есть ли что-нибудь внутри, констатировал Ван дер Вальк, — поначалу. И вы приходите с ней ко мне, чтобы она звучала не так глупо. Почему? Потому что я — полицейский?
— Пожалуй, да; я не знаю. Пожалуй, я хотел узнать ваше мнение.
— Потому что я больше не являюсь полицейским, состоящим на действительной службе, не так ли? Это почему-то показалось вам менее компрометирующим?
Парень вроде бы испытал облегчение: да, именно так.
— Вообще-то тут дело в телевидении.
— Понимаю. И вы знали, где меня найти?
— Ну, я спросил в министерстве. Они отправили меня сюда.
— Немного поработали детективом?
Парень усмехнулся:
— Ну да.
«Довольно лестно и вселяет надежду, — подумал Ван дер Вальк. — Кто-то смотрел на него, а кто-то даже и слушал».
Кто-то решил, что действующих членов комиссии в качестве первого шага в ходе образовательной кампании следует представить общественности. В результате их показали по телевидению, поздно вечером, вместе с обходительным молодым человеком, который их интервьюировал.
«Сегодня вечером у нас в гостях профессор доктор Бандайд из Неймегенского Института индустриальной психологии, — сказал ведущий, — который изучает некоторые странные аспекты нашего с вами поведения. Он расскажет нам о поразительных вещах, которые, как мы считаем, окажут огромное влияние на наш мир. Для начала я попрошу его дать определение некоторым основополагающим установкам, которые, по его мнению, нам придется принять, если мы хотим получить возможность контролировать нашу окружающую среду — слово, которое в последнее время мы так часто слышим».
Под такую же покровительственно-оправдывающуюся скороговорку Ван дер Вальк дождался своей очереди «обратиться к аудитории»; поздно вечером во вторник после эстрадного концерта, когда можно смело полагать, что девяносто пять процентов телевизоров будут выключены на первом же слоге. И все-таки кое-кто из них досмотрел до конца, пожимая плечами и бормоча, что, в конце концов, это, пожалуй, вовсе не плохая идея.
«Сегодня вечером у нас в гостях комиссар Ван дер Вальк, чей тридцатилетний опыт, приобретенный в криминальной бригаде, как мы считаем, дал ему необычно глубокое понимание травмирующих — пожалуй, тут можно употребить такое слово — „контактов“ общества с Уголовным кодексом. Все большее число из нас, вероятно, испытывают разочарование от того, что представляется нам чрезмерной жестокостью в применении к… как, наверное, можно сказать, довольно анахроничной и гм… отжившей свой век машине».
«Парень остался доволен своей фразой», — подумал Ван дер Вальк. И вот он получил слово, обеспокоенный тем, что слишком сильно потеет и его слова могут не прозвучать так, как ему бы хотелось. Комиссар нервничал в своем сером костюме, чересчур плотном для жарко натопленной студии, и дорогом шелковом галстуке с маленькими маргаритками, купленном Арлетт.
«Большинство полицейских, — начал он, чуточку запинаясь, — вежливы, опрятны, терпеливы и старательны. Что вовсе не характерно для свиней. Ясно, что этого недостаточно, поскольку многие люди нас за них принимают. Будет также справедливо отметить, что если кто-то обращается с людьми — а полицейские тоже люди — как со свиньями, то они начинают вести себя как свиньи. Соответственно, у нас есть два базовых предложения, с которых мы должны начать исследование нашей проблемы: образовывать себя и образовывать общественность».
Интервьюер наклонился вперед с нетерпеливым, выжидающим видом, с чуть приоткрытым ртом и светящимися глазами, так что Ван дер Вальк испугался, что его скучно слушать, и поспешно продолжил:
«Голландия — законопослушная страна. Уровень серьезных преступлений у нас незначителен, наши гангстеры — бесхитростные и жалкие простофили, и мы склонны гордиться тем, что преступность в большей степени укоренилась в таких странах, как Англия, Франция или Америка. Это крайнее самодовольство и самоуспокоенность просто катастрофичны…»
— Я был очень плох? — тревожно спросил он дома Арлетт.
— По-моему, вовсе нет. Неплохое будущее в качестве популяризатора реформ.
Это был не совсем тот ответ, который ему бы понравился; ее замечания редко были такими.
— Я не выставил себя дураком?
— Не слишком.
Сомнительная похвала.
А теперь вот этот парень притащился в кабинет с дурацкой историей… Но разве это не то, что он имел в виду — восстановление доверия между полицией и общественностью. Ему следует быть благодарным!
— Итак, — сказал он, — давайте рассказывайте свою дурацкую историю.
Когда дошло до дела, парень слегка заерзал. Они всегда ерзают.
Он сделал какую-то глупость, а потом сочинил целую драму, чтобы ее оправдать, и это было скучно. Это работенка для добросердечного Гарри из Хэм-Коммон, сельского копа с английского телевидения. Парень работал в этом ювелирном магазине, в котором случались всякого рода странные происшествия — да, разумеется, и… Ван дер Вальк избегал унылой процедуры — назовите ваше имя, место и дату рождения и прочее, — которая так обескураживает, но как бы не перестараться с сердечной отеческой заботой.
— Вы что-то стянули? — спросил он.
— Ну… и да и нет — все дело в том, что я уверен — так было задумано. Да, конечно!
— Что это было?
— Вот.
Это были незамысловатые, прямоугольные, страшно дорогие наручные часы «Патек Филипп» чистого золота. Действительно, заманчивая вещица. Банальная история.
Ван дер Вальк пожал плечами; как бы там ни было, он будет снисходителен и не станет поднимать никакого шума.
— Выход прост — положите их обратно. Туда, откуда взяли.
— Но говорю вам: я уверен, так было задумано, что я их возьму.
— Боюсь, это «ловушка-22»[35]; то, что взяли вещь по чьему-то умыслу, по закону не освобождает от ответственности.
— Да, но послушайте, я хочу сказать, я уверен, когда я вам расскажу, вы поймете меня. Понимаете, есть эти ящики, набитые хламом, и Ларри — это босс, если можно так выразиться, — сказал, как бы невзначай, почистить один из них и все оттуда выбросить. Множество упаковочного материала, знаете ли, маленькие картонные коробочки, пенопласт и всякая дребедень, в которую заворачивают кожаные футляры, знаете ли. Так что я понес охапку к мусорному баку, а потом эта коробочка показалась мне несколько тяжеловатой, знаете ли. Так вот, это было просто подброшено внутрь, без всякого ярлыка или футляра, да и в перечне товара не значилось. Я посмотрел. Так вот, он сказал: выкинь весь этот хлам, но после я подумал: эге, да ведь должна быть накладная; а ее не было, ну и как же я могу положить их обратно и куда?
— Еще проще — отдайте их обратно. Когда сомневаетесь, говорите правду.
— Но почему они нигде не значились?
Теперь он тоже задумался. Да, в самом деле, почему? Если уж на то пошло, на его памяти бывало, что фирмачи вели себя очень глупо. Даже в крупных фирмах порой просто уходили домой, забывая запереть за собой дверь. Как полицейский, он знал, что люди совершали ошибки ошеломляющих масштабов. Но ювелиры, известные тем, что ведут дотошный учет товара, изо дня в день все пересчитывающие, — нет, они таких вещей не делают.
— И Ларри Сент — он славный малый, но нельзя отрицать, что он чуточку… я хочу сказать… беспечный, так просто не бывает. Я имею в виду то, как я получил эту работу. Я вам расскажу.
— Да, — медленно проговорил Ван дер Вальк. — Будет лучше, если вы подкинете мне какие-то факты. — Он потянулся за тетрадью. Третья, полная какого-то юридического словоблудия; чтобы разделаться с ним, он перевернул тетрадь вверх тормашками и разгладил девственную страницу.
«Ричард Оддинга, возраст — двадцать два года. Отец скончался. Он был бизнесменом в лесной глуши Фрисландии; парня отправили в Амстердам изучать право в университете. Завалил экзамены по нескольким дисциплинам, был отчислен; вел беззаботное существование бездельника, липового студента, что нынче не редкость. Внезапно ему предложили эту работу, не где-нибудь, а в ювелирном магазине, и, ей-богу, это звучало в какой-то степени правдоподобно. Может ли тут скрываться что-то такое? Гм, подбросить часы и обрести власть над парнем — прямо-таки классический прием, и до смешного простой, но какую цель это могло преследовать? Хотя это по-прежнему звучит как эпизод для Мака из Моктертла, отзывчивого бобби»[36].
— Я думаю, это могла быть своего рода взятка, — сказал парень. — И… я не знаю, я думаю, они избавились, под каким-то предлогом, от кого-то, кто действительно разбирается в этом бизнесе.
— Где находится этот магазин? — Ван дер Вальк снова взял свою ручку, чтобы записать адрес.
— Принц.
Пораженный, он снова положил ручку:
— Принц? Вы хотите сказать, там, на Спуи?
— Именно так.
— Но это же невообразимый шик — Картье, Ван Клиф и все эти штуки, изящный антиквариат, пасхальное яйцо Фаберже или что-то подобное в витрине.
— Попробовали бы вы отыскать там что-то действительно такое… от Картье. Ну разве что какие-нибудь шкатулки.
Ван дер Вальк, развеселившийся к этому времени, сдвинул на лоб свои очки и потер глаза.
— У вас имеются какие-нибудь умозаключения на сей счет?
— Не знаю. Я думал о каком-то мошенничестве со страховкой — инсценировка пожара, или кража со взломом, или еще что-нибудь, но, по-моему, это слишком топорно.
— Не без этого, — сказал Ван дер Вальк улыбаясь. — В страховых компаниях не такие уж лопухи сидят. Возможно, нечто такое, что — вы уж меня простите — выглядело бы достаточно невинно для более опытного глаза. Даже имело бы невинное объяснение.
— Я догадывался, что вы так скажете, — потупил взор Ричард. — И все-таки — я знаю, что не смог бы доказать это, — у меня такое чувство: там творится нечто странное. Вот почему я подумал о вас. Я имею в виду решение прийти и все рассказать. Но мне следовало бы знать, что вам это не пригодится. Так что я попусту потратил время. Простите.
— Нет. Ни мое, ни ваше. Странные ощущения порой лучше, чем факты. Они иногда имеют больший резонанс. И все-таки было бы благоразумнее положить часы обратно. В то же время, если допустить, что вы правы и это было своего рода взяткой — интересно было бы узнать почему? Если у вас из-за этого начнутся неприятности, придите и расскажите мне. Хорошо?
Парень, похоже, испытал облегчение.
— Ну, если у меня будет прикрытие. Я хочу сказать, за этим я к вам и шел.
— Вот-вот, — бесстрастно сказал Ван дер Вальк. — Вы стянули часы и прощупываете почву: нельзя ли устроить дело таким образом, чтобы я стал соучастником. Ну-ну, не беспокойтесь, я шучу. Положить их обратно или нет, это уж как вам больше понравится. Вы не давали никаких официальных показаний, а я не веду никакого протокола. Все неофициально.
— До чего дешевый бизнес, — с отвращением проговорил Ларри Сент, откладывая поднос с маленькими коробочками и снова включая сигнализацию. — Кольца… часы… с таким же успехом можно было бы торговать брелками-талисманами. К счастью, мы делаем это только для нескольких людей, оказываем им любезность, помните это, Дик. Часы просто не окупают затраченных хлопот. Да, кстати, мне это напомнило о дурацком происшествии, про которое я начисто забыл. Помните тот ящик, набитый старым хламом? Большой оригинал этот старина Босбум — один из тех людей, которые хранят гнутые гвозди и маленькие мотки бечевки, потому что кто знает, когда они пригодятся. Вы выгребли из него все подчистую, не так ли?
— Да, — коротко ответил Дик.
— Ну и ладно. Бог с ним. Одна довольно комичная подробность — вы помните тех поразительных людей, которые несколько лет назад хранили все свои сбережения в мусорном баке?
— Да, теперь, когда вы об этом заговорили, я вспомнил.
Это была газетная история, идеально подходившая для того, чтобы две недели удерживать всю Голландию в состоянии экстаза. «Наверное, Ван дер Вальк тоже вспомнил бы ее», — подумал Дик. Неким достойным людям со сбережениями на черный день в несколько тысяч фунтов в банкнотах пришла в голову блестящая идея перехитрить воров-домушников, храня деньги в мусорном баке. Но в какой-то злосчастный момент мусорный бак выставили на улицу, чтобы опорожнить… Из муниципального мусоровоза на общую помойку, оттуда в «мусорный поезд» — чистенький голландский феномен — к мусорной свалке на пустошах где-то далеко-далеко в дебрях Фрисландии. Эти несчастные люди организовали упорные поиски, достойные фильма Эриха фон Строхейма. День за днем все семейство бродило по огромной свалке, которую с тех пор прибирали и разравнивали бульдозеры. Они позвали на помощь многочисленных ретивых любителей — охотников за кладами. Тогда Ван дер Вальк, горячо веривший в «познание человека по его мусору», проводил социологическое исследование привычек жителей Амстердама, ошеломивших даже его, и написал (Дик это знал) остроумный доклад на эту тему.
— Прелестно, — с удовольствием продолжил Сент. — До меня только что дошло, что я, сам того не ведая, внес довольно весомый вклад в это достойное дело. Но вы, конечно, этого не знали. Да и как вы могли знать? Видите ли, Дик, я занимался одним из тех надоедливых типов — весьма полезный урок для вас, в том, что касается психологии покупателя, — которым всегда кажется, что они умнее продавца. Они испытывают безотчетную потребность посадить кого-нибудь в лужу. Этот человек был помешан на китайской керамике, и лошадь эпохи династии Тан, которую Луи специально купил у Спинка в Лондоне, отправилась к нему. Так вот, в благодарность за покупку я продал ему часы «Патек Филипп», довольно милые. И конечно же он вернулся и сказал, что они неточно ходят. Я отправляю их к часовщику, который в течение двух недель проверяет их электронным счетчиком, и, разумеется, выясняется, что они идут абсолютно точно. Но, зная этого старого психа, я прекрасно понимаю — это всего лишь спектакль, потому что он, как и люди вроде него, откалывает подобные номера со смутным намерением поставить нас на место. Я умаслил покупателя часами Перрего, он был совершенно счастлив, и, как я теперь припоминаю, — в голосе Сента просквозило удовлетворение, — я сунул те, другие, совершенно исправные, в старую коробочку… бог знает зачем… скорее всего, по рассеянности положил их в тот ящик. И вот теперь — в стиле классической трагедии — они выброшены и сметены бульдозером. Луи сильно расстроился бы? Мы не должны ему рассказывать. Жаль, прелестная была вещица.
— А вы не думаете, что по-прежнему есть шанс их найти? — спросил Дик.
— Нет, нет, увы, никакой надежды. Я готов дать щедрое вознаграждение какому-нибудь честному мусорщику, который их вернет, но шансов никаких. На самом деле, если бы вы их нашли, я бы отдал их вам. Нам они больше ни к чему; я списал их на торговые убытки. Это не важно, потому что, строго между нами, Луи очень неплохо подзаработал на той керамике.
— Ну, по правде говоря…
— Как? Неужели вы их нашли? — проговорил Сент, сцепив руки в молитвенной позе.
— Я подумал, что это старье, раз их так бросили… я хочу сказать, был уверен, что вы ни за что не велели бы мне их выбросить, если бы они на что-то годились.
— Так вы их выбросили? — с грустью произнес Сент.
— Ну, вообще-то я подумал, что ремешок, возможно, стоит сохранить, он казался еще годным.
— Но, мой дорогой Дик, не томите меня дальше — они у вас?
— Ну да, вообще-то я не знаю, почему я до сих пор не упомянул об этом. Наверное, подумал, что вряд ли они на что-нибудь сгодились.
— Ну разве это не замечательно? Вы сохранили часы, мой дорогой Дик, и это такая удача, вещь — в полном порядке.
— Разве вы не хотите их забрать?
— Нет, нет, нет. Как я уже вам говорил, я списал их по бухгалтерским книгам. Не могу же я теперь их воскресить, ха-ха; налоговый инспектор заинтересуется — что за дела.
— Я хочу сказать, вы ведь не думаете, что я их украл?
— Да перестаньте, в самом деле, Дик, не будьте смешным: вы прекрасно знаете, что это невозможно. Нет, нет. Никаких фальшивых сантиментов, умоляю. Я только рад, что они не пропали понапрасну.
— Видите ли, я переживал из-за этого. Я хочу сказать — теперь я, конечно, понимаю. Но мне трудно было в этом разобраться.
Сент расхохотался:
— Ах, Дик, Дик, ей-богу, вы мне нравитесь. Нет, нет, не обижайтесь; я не хочу, чтобы это прозвучало саркастически или покровительственно. Но чтобы в вашем-то возрасте человек был настолько чувствительным и мнительным и в то же самое время настолько невинным… Я прекрасно знал, что вы прикарманили те часы. Не нужно так таращить глаза. Я спрашивал себя, куда я, черт возьми, их засунул, и понял: они наверняка попали в эти ящики с хламом. Я был готов их списать, а потом заметил, как виновато вы выглядели всякий раз, когда мы занимаемся часами: не то чтобы заливались краской, но смущались и начинали суетиться.
— Вы хотите сказать, что это было заметно? — потрясенно спросил Дик.
— Ну, конечно, я ведь торговец, друг мой, я научился пользоваться своими глазами. О чем я вам толкую — никогда не будьте бестактным, никогда не выказывайте нетерпения, никогда не язвите и не переходите на личности. Считается, что это забавно — отпускать замечания личного характера. Прямо-таки национальная черта. Без излишней услужливости, не улыбаясь сверх меры; ну, вы все это усваиваете. И конечно же вы приобретаете технические знания: как распознавать фарфор, серебро, хрусталь. Но научитесь видеть искусство — и вы научитесь видеть людей. Изучайте художника: почему он нарисовал это именно так? Чтобы угодить? Следуя моде? Или тут нечто большее? Нет, ну надо же! Представляю вас, волнующегося из-за этих часов, спрашивающего себя, а не украли ли вы их? Мучающегося — отдать ли часы обратно и что я на это скажу. Я действительно на какой-то момент спросил себя: а не притворитесь ли вы, что не знаете, о чем идет речь, если я о них упомяну. Мне очень приятно видеть, что я не ошибся. Ну же, друг мой, за работу. Работа, а потом игра. Как играть, вы пока тоже понятия не имеете. Но об этом кое-что узнаете, в ближайшие дни.
Наткнувшись на пару строчек, накорябанных в блокноте, Ван дер Вальк заинтересовался — что это такое? Прочел их и на какой-то момент задумался.
«Рассказ об украденных часах, якобы подброшенных, — так там было написано. — Почему пришел ко мне Р. Оддинга? Линденграхт. Работа по странному стечению обстоятельств, ничего осязаемого, но что-то такое чувствуется в атмос. не вполне чисто. Ищет ободрения, идет в такую даль. Могущество телевидения? Энергетический импульс, внезапное творческое озарение парня в его возрасте. Это мне пришло в голову?»
Как довольно часто с ним случалось, Ван дер Вальк сначала толком не разобрал, что все это означает. Он вспомнил эпизод, но запись была рассчитана на то, чтобы подвести его к какой-то другой идее. Да, конечно. Он потянулся за другим блокнотом, тем, где содержались записи для его диссертации, взъерошил волосы, зажег сигарету, протер очки и быстро написал:
«Заново учиться восприимчивости. Профессиональный полицейский сыщик начисто ее лишен, потому что он (а) перегружен работой; (б) слишком узкий специалист, то есть имеет дело только с отдельными фрагментами расследования; (в) его восприимчивость притупилась от повторов; г) см. (б), он — часть неповоротливой машины, винтик, безо всякого интереса или понимания по отношению к другим винтикам…
Теперь сопоставим с этим подход классического „частного детектива“ из художественной литературы: он — одиночка, имеющий в своем распоряжении все элементы. Его рабочее время и часы досуга неизменно используются для работы мысли и воображения, которую стимулируют трубки, скрипки, наркотики, как в случае с Ш. Холмсом, или шахматы и виски, как в случае с П. Марлоу. Абсолютно высосанный из пальца, потому что подобный типаж не обладает, не может обладать всеми элементами. Соответственно, автор идет на обман — приписывает человеку гораздо большие знания и мастерство, чем те, которыми он обладает. Отсюда механическая передача мозговых импульсов, порожденных опиумом или виски, и череда удачных совпадений: ему всегда удается оказаться на месте преступления, вместо того чтобы лежать в постели или сидеть в туалете, когда случается что-то захватывающее, что оправданно и необходимо в художественной литературе, но в жизни…
Тем не менее здесь заключен полезный урок. Восприимчивость, искусство анализа и синтеза незаменимы, и их нелегко приобрести на занятиях в полицейской школе. Вывод: подразделение, ведущее расследование уголовного дела, должно, вероятно, состоять из максимум четырех-пяти человек, каждый — с какими-то особо развитыми профессиональными навыками. Ср. с вымышленным Мегрэ. Лукас, пожилой, дотошный, хорошо подмечающий детали. Терпение, упорство; Жанвье, молодой, честолюбивый и обладающий хорошо развитым воображением; „маленький Лапуант“, чувствительный идеалист, невинный и добросердечный; Торренс — мускулы; и Лоньон, неутомимый труженик — это мудрая формула, сохраняющая свою действенность в ходе работы над пятьюдесятью книгами. Теперь обозначим малюсенькое гибкое компьютерное подразделение, способное механически производить все эти отнимающие столько времени сверки данных. Оно может дать механическую оценку, но не способно заменить основанного на чувствах человеческого понимания, никогда не сможет заменить Мегрэ! Нельзя исключать элемент „частного детектива“. Взять, к примеру, этого парня Дика, который является идеальным примером для частного сыска. Марлоу/Арчер мог бы заинтересоваться, если бы на тот момент у него не было более подходящего занятия. У существующих полицейских структур в любом случае отсутствовали бы интерес и возможности. Поскольку не было подано жалобы, никакая административная машина даже не пришла бы в движение. Вышеупомянутая ад/маш безнадежно неуклюжая и громоздкая».
Он закрыл блокнот, отодвинул его и взял другой, озаглавленный «Экспериментальная психология». «Допустим, мы проводим эксперимент, — было написано в нем. — Ср. трудности включения частного детектива в подразделение крим. бриг. Этот парень Одд, одд-бол, одд бой. Если предположить, что я решил бы заняться этим в одиночку, без всякого официального содействия или поддержки, мне было бы интересно узнать, (а) как далеко я бы в этом продвинулся; и (б) кроется тут что-нибудь!.. Замечание административного порядка: поскольку гипотетический „частный детектив“ должен быть прекрасно обученной и хорошо оплачиваемой штатной единицей, как, черт возьми, втолковать это финансовому инспектору, за которым всегда последнее слово? Как встроить его в иерархическую структуру? Эксперимент неприменим, потому что мое время принадлежит мне. Следовательно, проследить, сколько времени я на это трачу и с каким результатом!»
И наконец, Ван дер Вальк взял свой маленький карманный дневник и написал: «Дик, А’дам, Линденграхт, мошенничество с подброшенными часами, что за этим кроется?»
Это было бы интересно, сказал он себе. Допустим, он попытается провести расследование дела-прецедента на чисто личной основе — истории этого парня. В ней не было ничего такого, так что это было бы чистым экспериментаторством. Он не станет ловчить, как всегда поступали частные детективы из литературных произведений. Увязнув в административных мелочах, они неизменно вспоминают, что у них есть дружок где-то в администрации, который «в долгу перед ними», и звонят ему, чтобы запросить информацию, сбор которой требует профессиональной беготни! Нет, Ван дер Вальк не станет этого делать. Он будет работать на строго частной основе, и только в свое личное время. Он мог бы завести блокнот под названием «Эксперимент». Комиссар заглянул в свой ящик — блокнотов не осталось. Он встал и открыл дверь.
— Чем вы занимаетесь? — спросил Ван дер Вальк мисс Ваттерманн, подозрительно оглядывая кипу бумаг.
— Рефератом для профессора де Хартога.
Его сосед делил с ним секретаршу. Слава богу, в этой пугающей груде печатных материалов нет ничего для него.
— У вас больше не осталось этих тетрадей?
— Нет, боюсь, что нет. Я могу купить, если вы дадите мне распоряжение. Придется только попросить, чтобы в магазине выписали чек, а затем переслать его фининспектору.
— Нет, нет, я сам куплю. — Он ушел обратно, разочарованный, открыл свой блокнот, озаглавленный «Прецеденты английского уголовного права».
«Очень занудное право, — прочел он. — Мало того, что у англичан нет Уголовного кодекса, и их право основывается на судебных решениях, в толкование которых очень трудно вникнуть, к тому же еще английская система коренным образом отличается от шотландской, и очень немногие из их собственных экспертов считают, что шотландская система лучше: протяжные стоны и жалость к несчастному полицейскому».
Он перевернул блокнот вверх ногами и был ошарашен, обнаружив несколько замечаний относительно никак не связанных между собой предметов, потому что уже проделывал этот трюк прежде. Отыскал чистую страницу, решил, что ему наплевать, даже на то, что это приведет к путанице, и написал заголовок: «Эксперимент» — и ниже: «В настоящее время никаких фактических сведений — даже часы могли поступить из другого источника».
Покусав свою шариковую ручку и закурив очередную сигарету, он выдал следующее: «Единственный факт — парень пришел ко мне. Что бы еще ни содержалось в его рассказе, доля правды там есть. А вот отправные точки, напротив, отсутствуют. Никаких информативных записей нет и быть не может. Парень 20–24 лет, неглупый и с кое-каким образованием, то есть средняя школа и, вероятно, пара лет в университете. Выглядит прилично — аккуратно одет, опрятный, язык хорошо подвешен. Наделен восприимчивостью, сообразительностью и способностями. То, что его нанял ювелир, — правдоподобно. Родом из Фрисландии, ничего не известно, кроме того, что отец умер, и парень в значительной степени независим после внутрисемейного конфликта, но без денег; следовательно, работа — насущная потребность. Это можно было бы проверить, только наведя справки в муниципалитете, но его слова правдоподобны, а потому пока приемлемы. О ювелире ничего не известно. Доступ к уголовным картотекам нужен только для того, чтобы подтвердить отрицательный факт. Ларри Сент — некоторые сведения личного характера (адрес и т. д.) легко заполучить. Л. С. — это псевдоним? Сравнить идентичные инициалы. Наблюдение за Спуи вряд ли позволит получить много информации, но попытаться стоит. Возможно, вышедший на пенсию управляющий, о котором было упомянуто, или продавец, про которого сказано, что он пьяница…
Подход к старику — поскольку у нас нет права на возбуждение дела или какого бы то ни было мыслимого предлога. Мы должны быть очень осторожными: из-за малейшей жалобы поднимется ужасный тарарам, а у меня нет абсолютно никакого прикрытия. Все это сводится к следующему: парень не поленился прийти и отыскать меня. Соответственно, есть основания с ним повозиться. У меня не может быть оправдания для того, чтобы просто умыть руки. Парень нуждался в ободрении и в каком-то смысле в совете, но также и в помощи. Я не могу пренебрегать вероятностью того, что он нуждается в помощи. Это очень непрофессиональное замечание и непрофессиональный подход. Совершенно непрофессиональный. Отсюда — экспериментаторский характер всех этих рассуждений».
Это дело даст ему необходимый повод, и он купит новый блокнот, используя его для записей «замечаний по ходу ведения дела». А теперь, пожалуй, пора заняться какой-нибудь настоящей работой…
И все-таки эксперимент Ван дер Валька в области частного сыска мог ни к чему не привести, если бы не инспектор, теперь уже комиссар, Кан и довольно неудобное время — ближе к вечеру, на которое Ван дер Валька записал к себе на прием его зубной врач. Кан, дьявольски активный, напыщенный, лысый человек, теперь руководил экономическим отделом. Ван дер Вальк, который рылся в архивах, повстречал Кана в коридоре и решил задать ему вопрос:
— Вам что-нибудь известно о ювелире по имени Принц?
Кан фанатически стремился к тому, чтобы знать буквально каждого гражданина.
— Принц, Принц… а, я вас понял, ювелир, занимается антиквариатом.
— Я так и сказал.
— Что-нибудь известно, гм… Нет, нет, этого я сказать не могу; у него никогда не случалось никаких неприятностей. Если только до меня?
— В архивах ничего нет, я уже смотрел.
— Славная вам досталась работенка — вы к нам всего на один денек? Ничто так не обострит ваш провинциальный ум, старина, как день в городе, ха-ха. Непременно передайте от меня привет вашей жене.
Сказав это, он ушел пружинистой походкой. Всегда отличался такой скучной самонадеянностью. Но если Кан чего-то не знал, то этого и не существовало.
В одном он был прав: действительно, оказавшись в Амстердаме, Ван дер Вальк всегда чувствовал, как обостряется его восприятие. Вот уже несколько лет, как он здесь не жил, но это по-прежнему был его родной город, отличающийся от любого другого места в Голландии. И он хранил невинную верность людям, утверждая: «Вы никогда не найдете такого хорошего дантиста в Гааге». К тому же дантист принимал совсем рядом от главного полицейского управлением, в пяти минутах ходьбы по дороге на Кайзерсграхт. Еще один самозабвенно преданный амстердамец, который, кроме того, собирал китайский фарфор.
— Ага, вот теперь чудесно; можете прополоскать рот, если хотите. Две порции амальгамы, Энни. Старина Луи? Дайте-ка сообразить. Около шести месяцев назад он раздобыл для меня селадоновое блюдо времен династии Цин, просто прелесть. Серьезный человек, можете на него положиться.
— А про племянника вы знаете?
— Одну минутку, мы только немножко это отшлифуем. Про племянника? Нет. Тамошнего чудесного старичка зовут Босбум. Больше там я никого никогда не видел. Честный? Боже правый, да, безукоризненно. Вы там, в Гааге, всех подозреваете, это ваше профессиональное заболевание, ха; пару часов на нем не жевать.
Обратный путь до вокзала он проделал пешком; комиссар не любил приезжать сюда на автомобиле, а сейчас был час пик. Это делало поездку на трамвае невозможной. Потоки маленьких машинисток, тысячи мальчиков и девочек, взгромоздившихся на велосипеды и мотороллеры, катящих к своим пригородным электричками, безжалостно пихающие пожилого джентльмена, с его шляпой тростью и портфелем: «Что с тобой, папаша; хочешь, чтобы тебе не мешали, — покупай гамак».
С трудом пробиваясь против ветра и течения народа в направлении Линденграхт, Ван дер Вальк почувствовал жалость ко всем этим сельским детям со свежими лицами, которые приехали в Амстердам, считая, что здесь средоточие жизни, и оказались в этих ужасных доходных домах. Теперь, подумал он, подобное положение должно стать поистине мощным фактором в антиобщественных тенденциях. На работе их, может быть, эксплуатируют капиталисты, но, может, и нет, а уж в меблированных комнатах из них выжимают последние соки самые мелкие и жадные из буржуа. Отвратительная порода в массе своей владельцы этих комнат: назойливые существа со сводами гнусных правил, постоянно устанавливающих, упиваясь своей властью, все новые и новые, сколько им заблагорассудится, и в два счета выставляющие свои жертвы на улицу при малейших признаках чего-то иного, кроме кроткого смирения перед лицом их измывательств.
Убогие, темные душонки, живущие в убогих темных подвалах, чтобы выжать еще десять гульденов из четырех квадратных футов застекленной мансарды. И в придачу вымогатели и шантажисты. Опираясь на весь свой опыт, Ван дер Вальк всегда испытывал гнетущее чувство презрения к этим домам, где дети, едва вылупившись, усваивали реалии столичной жизни. Если бы эти крысы выказали хоть малую долю милосердия или просто человечности — самую крошечную толику чего-то, напоминающего о доме. Несчастные дети, устраивающиеся на самую безрадостную работу, питающиеся в самых замызганных забегаловках, спящие в самых обшарпанных ночлежках, пытающиеся обрести тепло, и счастье, и право быть личностью при помощи тех жалких средств, которыми они располагают… Он дошел до Линденграхт.
По крайней мере, этот парень, Дик, везучей многих. Его квартирная хозяйка впустила Ван дер Валька без унылых причитаний по поводу того, что ей пришлось подниматься по лестнице. Даже атмосфера, какой бы затхлой и скверной она ни была, хранила воспоминания о воздухе и свете, при всей узости коридора.
— Простите, что потревожил вас, — сказал он вежливо.
— Ничего, — сказала она со своим сочным амстердамским акцентом. — Оддинга? Не знаю, дома он или нет. Думаю, вы можете пройти наверх, обычно он возвращается к этому времени.
Ей не придется иметь дело с этими ступеньками! А вот ему пришлось подниматься, приволакивая за собой ногу. Именно эти бесконечные лестницы в большей степени, чем что-либо другое, делали для него невозможной работу здесь. И все-таки он осилит их ради правого дела.
Встревоженный голос произнес:
— Кто там?
В ответ на стук Дик открыл дверь, уставившись на тускло освещенную лестничную площадку. Узнав комиссара, он пришел в полное смятение и бросил тревожный взгляд вниз, на лестничную клетку, где квартирная хозяйка навострила уши, не знавшие себе равных по чуткости. Смущенно пробормотал:
— А, это вы.
Парень озирался по сторонам, как загнанный, и в конце концов добавил:
— Э… черт… простите, там не совсем прибрано, но все равно заходите.
Обычная узкая комната, где нет места что-либо положить. Кровать — нары, которые еще и норовят прогнуться. Кретоновая занавеска — за ней вешают одежду, — подоконник с утюгом и пачкой моющего средства, расшатанный плетеный стол и стул, чемоданчик с чистыми рубашками на нем, переносная газовая плитка с грязной кастрюлей и банкой «Нескафе», жестяная пепельница и транзисторный приемник. Парень был одет в тренировочный костюм — домашнюю униформу студентов. Его хороший костюм был снят и повешен на вешалку, как и рубашка, которую не раз с беспокойством осматривали на предмет того, протянет ли она еще один день. Тусклая лампочка в двадцать пять ватт, древность, обветшалость и теснота, от которых дрогнуло бы и самое отважное сердце, запах носков и старое полотенце, хранимое для того, чтобы на него мастурбировать. То, чего Ван дер Вальк насмотрелся вдоволь. Он сел на шаткий скрипучий стул, положил ногу на ногу, закурил сигарету и мягко проговорил:
— Я не слишком бесцеремонен?
— Нет, нет, я только что вернулся и еще не успел прибраться.
— Ничего страшного.
— Что-нибудь случилось? Я хочу сказать — вы приходите вот так, специально.
— Нет. Я был в этом квартале; мне просто пришло в голову, что вы, скорее всего, дома, подумалось: надо бы сходить посмотреть, все ли с вами в порядке. На работе все нормально?
— О да.
— Никаких неприятностей с этими вашими часами?
— Нет.
— Стало быть, вы положили их обратно?
— Ну да… то есть вообще-то… в этом не было необходимости. Я хочу сказать, что совершил небольшую ошибку… слегка запаниковал, не знаю почему. Я имею в виду, мне вообще не следовало вас беспокоить, вы ведь занятой человек и занимаете важный пост, на самом деле не было никакой необходимости. Даже не знаю, как мне пришла в голову такая мысль, на самом деле здесь ничего такого не было. В самом деле нет никаких оснований для беспокойства, я бы не хотел, чтобы вы поднимали шум, я хочу сказать, в этом нет никакого смысла, вы бы лишь понапрасну потеряли время и…
— Ничего страшного, — миролюбиво сказал комиссар.
— Нет, в самом деле я не хочу больше никакого шума, — страдальчески произнес Дик.
Ван дер Вальк сжалился:
— Хорошо, не стану я поднимать никакого шума.
— Я хочу сказать, мне жаль, что я причинил вам беспокойство, но, ей-богу, тут нет ничего серьезного.
— Конечно, — мягко произнес Ван дер Вальк, посмотрев на часы. — Рад это слышать. Это было разумно — положить их обратно. Я иду на вокзал, час пик уже закончился. Ну что же, тогда до свидания, Дик, рад был слышать, что с вами все в порядке.
И он ушел, бухая по ступенькам, прекрасно зная, что квартирная хозяйка распознает шаги чужака и ее антенна сразу же отключится. Комиссар был рад: он не потратил время попусту!
Ван дер Вальк дошел до кафе на углу Нордермаркт, решил, что спешить ему некуда, заказал черносмородиновый джин и позвонил Арлетт — сказать, что немного задержится. Из телефонной книги он узнал, что Луи Принц живет на уродливой улице за Якоб-ван-Леннеп, где — он знал эти улицы — квартиры заставлены мебелью девятнадцатого столетия с плюшем и резными завитушками из красного дерева.
— Алло, мистер Принц? Очень сожалею, что потревожил вас. Дело в том, что я пытался разыскать мистера Сента, но, похоже, его имени нет в телефонной книге. Моя тетя… да, порекомендовал один друг, маленький деловой вопрос, подумал вот, что надо бы ему позвонить… А, понятно, большое вам спасибо, ужасно сожалею, что пришлось вас побеспокоить.
Просто замечательно! Мистер Сент жил совсем рядом — ну, очень близко, на Лелиеграхт. Гм, район был живописный, но эти старые дома зачастую представляли собой апартаменты, где приятные люди живут за приятно низкую квартирную плату, уютно устроившись там на долгие годы. У него не было никакого предлога или хотя бы причины наведаться к мистеру Сенту. Но поведение этого парня, Дика, вызывало интерес. Квартира Сента была так близка, что взглянуть стоило. Да, живописно. Колоритные, но очень респектабельные соседи: итальянский бакалейщик с мортаделлой в витрине; шорник, выставивший на всеобщее обозрение сапоги для верховой езды, уздечки и переднюю часть реалистичной лошади. На заднюю часть не хватало места — только на со вкусом подобранные бархатные жокейские шапки и тому подобное. А между ними, двумя этажами выше секс-шопа, жил мистер Сент. Боже, боже! А впрочем, друзья, наверное, принимали это за шутку. В любом случае, у половины домов в центральном Амстердаме теперь та же проблема. Судя по занавескам, мистер Сент находился дома, но это никак не назовешь интригующим обстоятельством. Магазин носил вычурное название «Золотые яблоки Гесперид». Ну и ну! Его слегка заинтриговал этот идиот-парень, но ему вовсе не хотелось каких-то там золотых яблок. Он отправился домой, поужинал в своей новой и скверной гаагской квартире, потом улегся в постель с книгой о короле Карле I, которого до сих пор знал лишь по портретам на коробках с сигарами. Этот скучный персонаж не мог особенно его увлечь, но Кромвель всегда интересен, да и маркиз Монтроз был настоящим открытием.
Ван дер Вальк проснулся, чувствуя себя полным сил и энергии, и с ходу взял в оборот мисс Хассельблад:
— Будьте любезны, соедините меня с амстердамской пожарной командой. Черт, сегодня утром мне опять придется ехать.
— Еще не закончили со своим дантистом?
— Совещание комитета в Овертоме, ужасная скучища… Да, алло, говорит Ван дер Вальк. Скажите мне, когда, к примеру, вы имеете дело с ювелиром, у которого ценное имущество и все забрано решетками и заперто на засовы… Ясно, да, ставите в известность, да… А теперь не скажете ли мне, магазин Принца на Спуи… Нет, Ван дер Вальк, комиссар полиции… Именно так. Из Гааги… Ясно. Да… Ага, Босбум, это интересно; он там управляющий, но насколько я знаю, он вышел на пенсию, а они не поставили вас в известность. Где он живет? Где-то поблизости, как я полагаю? Макс-Планк-Страат — о господи, да это же в нескольких милях. Большое спасибо… Да, правильно, министерство. До свидания, спасибо… Как они беспокоились, когда давали информацию; наверное, думали, что я собираюсь подпалить этот магазин. Послушайте, мисс Ваттерманн, меня, скорее всего, не будет весь день. У меня немало дел по дому.
Конференция правительственных чиновников, в которой ему предстояло принять участие, созывалась — по причинам, ему неведомым, — в мрачном здании на Овертом, единственное преимущество которого состояло в том, что туда шел прямой трамвай от амстердамского Центрального вокзала. Он уже шел по Лейдсестраат, когда хватился своих новых перчаток и понял, что оставил их в поезде; он спрыгнул с трамвая, чтобы позвонить, пока не случилось самое худшее!
Дожидаясь следующего трамвая, на продуваемом ветрами углу Конингсплейн, он бросил раздраженный взгляд на свои часы и с досадой обнаружил, что они встали. Беда никогда не приходит одна. Он снял их, чтобы выяснить, в чем дело, и его озябшие пальцы выронили часы на мостовую, которые упали (а как могло быть иначе?) в поблескивающую бороздку трамвайного рельса. Он нагнулся, но скрежет быстроходного монстра и «дзинь-дзинь-дзинь» его сигнала заставили комиссара отшатнуться назад, наступив кому-то на ногу. Ему оставалось только смотреть, как его видавшие виды любимые часы, которые он проносил двадцать лет, перемалываются под жалостливое восклицание «Ах, боже мой» одной женщины средних лет, при нервной, стыдливой ухмылке другой и полном, глухом безразличии пожилого мужчины со своими собственными проблемами. Ван дер Вальк приехал на Овертом в самом что ни на есть скверном расположении духа.
Его ни в коей мере не утешила консьержка, вышедшая встретить Ван дер Валька рассказом о sous-chef[37] станции, быстро бежавшем по перрону перед отправлением поезда и встретившего на полпути добрую душу с парой перчаток, которые та только что нашла. На совещании он был раздражителен.
И все-таки, уходя, улыбался, потому что у него имелось одно соображение. Совершенно не суеверный, комиссар получал удовольствие, когда что-то позволяло ему притвориться таким. По крайней мере, потеря часов на Конингсплейн была знаком, поданным ему с небес, указанием пойти и купить другие у мистера Сента, прямо через дорогу, и тут было чему улыбаться. Он рассказал своему коллеге, адвокату, с которым обедал:
— Прискорбная вещь приключилась со мной, чисто личное и относительно банальное происшествие. Оно может кардинально изменить контуры теории, над которой я работаю.
Коллегу это позабавило.
— Но это ведь форменное сумасбродство, разве нет? Я знаю из ваших докладов, равно как и из устных выступлений, что у вас в высшей степени субъективный подход к работе, и все-таки — не преувеличение ли это?
— Да, конечно. Меня и раньше упрекали в этом. Я знаю все аргументы: адвокат, размышляя о деле, непрестанно беспокоится о том, виновен ли его клиент, или непривлекателен как личность, или ведет себя по-садистски по отношению к жене. Он не может иначе. Посредник — скажем так, государственный служащий, работающий над поддержанием цен на сельскохозяйственную продукцию, — не перестает думать о том, как сильно ему нравятся новозеландцы. Я склонен ответить, что, во-первых, он никогда не объективен по-настоящему, насколько сам бы себя считал, а во-вторых, что достоинства объективности очень сильно преувеличены. Что же касается полицейской работы, то в нее привносится слишком много объективности. Преступление не очень-то соотносимо с абсолютными категориями вроде «правильно» и «неправильно». Вам еще кофе? Полицейский — в значительной степени актер… комедиант, если угодно. В чем состоит работа доктора — лечить болезнь или облегчать страдания? Конечно, и то и другое. На словах все это просто. Но когда он оказывается в состоянии внутреннего конфликта, когда объективная польза для пациента не совпадает с его собственными моральными критериями, как в классическом примере с абортами? Он действует по закону, а закон очень часто плох.
— Это студенческая аргументация, — сухо сказал адвокат. — Любой человек с опытом знает, что преступление, или болезнь, или что бы там ни было, требует целительного средства, а оно должно быть применено. Ну а если пациент умирает, то тут уж ничего не поделаешь.
— Я полностью согласен. Кардинал Ришелье осудил одного из своих старейших друзей и верных слуг на смерть по государственным соображениям, и я это одобряю. Слишком уж много жалостливых слов произносится о сострадании, на самом же деле в этом мире гораздо больше жалостливых слов, чем сострадания.
— Удручающе верно.
— Но существуют нравственные аспекты, которые никак не соотносятся с благом огромного большинства или охраной интересов общества, к которым приложима только наша собственная совесть. Объективность — не добродетель, это переоцененная уловка для ухода от ответственности.
— Ваша этика сомнительна, а логика — ущербна, — сказал адвокат улыбаясь.
— Совершенно верно, — согласился Ван дер Вальк. — А теперь, если мы разделим счет за ленч пополам, объективно ли это будет? Или если мы бросим жребий — кому платить? И этично ли это, если бы я за вас заплатил? Относитесь ко мне субъективно всякий раз. — Громкий смех комиссара заставил нескольких обедающих голландцев обернуться и посмотреть на них. — Жалостливые слова, — продолжал Ван дер Вальк, шаря в кармане своего плаща, чтобы проверить, там ли его перчатки, и вспоминая, что их там нет, — наш худший враг. Я выслушиваю слишком много вздора…
Он прошел по Спуи, держа путь к своему трамваю, и засомневался.
Неподходящее место для покупки часов — слишком дорого! Хотя, если он подыщет какой-то удачный повод слегка надавить на мистера Сента, это может оказаться удачным ходом. Нет, мистер Босбум станет для него величайшим утешением. Цельность, простота, честь и приземленная голландская лексика — это доставит ему несказанное удовольствие.
Крошечный дом на окраине с крошечным палисадником, полным роз на всем доступном пространстве до последнего сантиметра. Розы заняли металлическую ограду и перегибались через калитку, буйствовали вокруг круглых беседок, взбираясь по водостокам крыши, затеняли парадную дверь и обрамляли окна. Мистер Босбум, когда он появился, оказался даже симпатичнее, чем думал Ван дер Вальк. Огромная косолапая лягушка в роговых очках и с носом-картошкой, с шаркающей походкой, громогласным голосом, в жилете с пересекающей его с цепочкой от часов. Скорее похож на человека, посвятившего жизнь профсоюзам, а не ювелирному делу. Он пристально посмотрел на Ван дер Валька сквозь розы и спросил:
— Кто вы такой?
Тут уж было не до дипломатии.
— Полиция. Комиссар Ван дер Вальк. Нуждаюсь в вашем совете.
— В моем совете, ах вот оно как! И насчет чего же я могу проконсультировать полицию?
— Относительно выращивания роз, по-видимому. Не полицию — меня. Как частное лицо. Розы по имени Принц.
Босбум внезапно стал более проницательным, хотя по-прежнему выглядел по-деревенски. Косматые брови нависли над оправой его очков.
— Сделайте одолжение.
— Молодой парень, лет двадцати. Пришел ко мне с детской историей. Я не из муниципальной полиции, у меня особая работа. Я ничего не расследую. Я пытаюсь удовлетворить свое любопытство. И у меня такое ощущение, что этот парень просил меня о помощи, хотя он это отрицает. Я собираю информацию. Это привело меня к вам.
Босбум смотрел пристально, изучающе:
— А это не вас я видел по телевидению?
— Меня.
— Заходите.
Внутри было скромно, старомодно и безукоризненно чисто. Мебельный ситец, бледно-лиловая полировка и орех. На стенах висели гравюры цветов, вставленные в рамы каким-то знатоком своего дела: одна из деталей, указывающих на прошлое, связанное с антикварным бизнесом. Имя автора вертелось у комиссара на кончике языка. Босбум проследил за его взглядом.
— Редут. Ценная вещь! — произнес он тоном, в котором прозвучало нечто среднее между сардоническим юмором и удивлением — как это человек вроде него может владеть чем-то ценным. — Чаю?
— Да, пожалуйста.
— Мама! — гаркнул Босбум. — Чай!
— Поразительно, — сказал Ван дер Вальк, разглядывая розовые кусты, затемняющие окна. — Как будто июнь на дворе.
— Да, — сказал Босбум. — Чем могу быть полезен?
Ван дер Вальк объяснил. Появилась мама, неся чайник. Женщина с характером, не проронившая ни единого слова.
— Итак, — сказал в конце концов Босбум, поставив свою чашку. — Вы понимаете, я на пенсии. Я ничего им не должен. И они ничего мне не должны. О Луи я не скажу ничего, кроме того, что проработал с ним тридцать лет. Он честен. Вам нет нужды что-либо там искать. Он истинный знаток, неплохой бизнесмен — без него не было бы и этого магазина — и хороший человек. Имеет свои человеческие слабости, как и большинство из нас. Хорошенького понемножку. Нет, не пытайтесь что-то прочесть в моих словах, а ни на какие вопросы я отвечать не стану. Верность все еще кое-что для меня значит.
— Молодой человек по имени Сент… — продолжил Ван дер Вальк.
— Молодой человек по имени Сент, — насмешливо повторил Босбум. — Молодой прохвост.
— Вы хорошо его знаете?
— Нет, слава богу. Ларри Сент, — с деланной многозначительностью произнес Босбум. — Зовут по-настоящему Леопольд. Леопольд Нейл, ну и имечко. Племянник старика — сын сестры, по-моему. Я ничего не знаю о нем, но то, что я видел, мне не понравилось. Один из этих субъектов, которые проводят психоанализ Христа и его святых. Честного атеиста я еще могу уважать. Но циника… Никакого самоуважения. Все разрушает. Во всем видит зло. Плохой человек, — резко сказал он.
— А вы меня заинтересовали.
— Ну и ладно. Делайте какие хотите выводы. Я не знаю его. И не хочу знать.
— Он работал там с вами?
— Нет! — презрительно покачал головой старик. — Ничего не смыслит в антиквариате.
— Он, похоже, заправляет бизнесом.
— Тогда храни господь этот бизнес. Наверное, вы думаете, что это просто во мне ревность говорит, что без меня с магазином им не управиться. Но это тот бизнес, в котором нельзя работать без чувства, более того, без любви. Такой человек, как Сент, не любит ничего. Обожает только самого себя.
— Вы знали, что он, судя по всему, избавился также и от продавца?
Босбум, похоже, был удивлен.
— Неужели?
— Какая-то история про то, как тот упал и сломал руку и любит заложить за воротник.
— Гм. Полагаю, в этом есть доля правды, но он был приличным малым. Киссингер, немец, ненадежный и хороший мастер. Странно, почему он не зашел повидаться со мной.
— У вас есть его адрес?
— Я могу найти его для вас, если хотите, это где-то на Слотердейк. Странно.
— А что вы думаете насчет этой истории с нанятым парнем?
— Я не вижу в этом никакого смысла. Какой от этого прок? С таким же успехом можно было бы нанять машинистку. Что он умеет делать? Наклеивать марки, отвечать на телефонные звонки, заваривать чай. А вы как считаете? — Босбум посмотрел на комиссара неожиданно острым, тяжелым взглядом.
— Понятия не имею.
— Тут что-то кроется, и вы это чувствуете, а иначе вас бы здесь не было. Парень пришел к вам с рассказом о том, как нашел часы, вы говорите…
— Что, как он считал, весьма странно.
— Так оно и есть, — фыркнул Босбум.
— Эта история про то, как списывают товар, она совершенно не заслуживает доверия. Поскольку парень об этом ничего не мог знать.
Пожатие плеч.
— Какое-то современное барахло — оно не представляет никакой ценности. Я кое о чем догадываюсь. Сент все время сновал туда-сюда, вынюхивая и высматривая, и пилил Луи по поводу модернизации. Все это вздор: какой прок в хорошо поставленном антикварном бизнесе от современного серебра?
— Вы не видите в этом никаких положительных сторон?
— Ну почему же. Я уважаю хорошие французские поделки, но эти скандинавские штуковины… Ни подлинного чувства пропорции, ни подлинного вкуса. С таким же успехом можно открывать парикмахерскую.
Ван дер Вальк рассмеялся:
— Доброе словцо.
Старик фыркнул:
— Доброе словцо для Сента. А может быть, и нет. Если вы отнесетесь к нему серьезно, то, возможно, обнаружите в нем больше бандитского, чем просто ненадежного.
— Что заставляет вас так говорить?
— Ей-богу, затрудняюсь сказать. Может быть, у меня злобный, искривленный взгляд на вещи. Не люблю я этого парня, никогда не любил. Но что вам от этого? Приведу для его характеристики еще одно хорошее слово — на французском — patibulaire[38]. Мне не следует говорить таких вещей, — добавил он покряхтывая. — Несправедливо. Бездоказательно. Как ни крути, просто злословие за спиной у человека. Презумпция невиновности и все такое. Здесь нужна точность: я ничего не имею против него.
— Что ему может быть нужно от парня? — Размышление вслух.
— Нет, нет, не это; он не таков. Или я бы очень удивился.
— А нет ли у него, — внезапно произнес комиссар, — чего-либо на Луи?
Босбум выглядел крайне обескураженным и пару раз хрипло кашлянул, чтобы совладать с собой.
— Чепуха, чепуха. Как бы там ни было, я не собираюсь обсуждать Луи, я вам уже это говорил. Он оказывал мне доверие на протяжении многих лет, и я не собираюсь им злоупотреблять. Простите, конечно, я совсем не хочу вас обидеть. Но вынюхивать вот так… а почему бы просто не зайти и не сказать, в чем тут дело? Это нисколько не навредит парню. Этому малому нечего скрывать. Опять же это даст вам больше шансов выяснить, что к чему, чем все эти догадки.
Ван дер Вальк кивнул:
— Я даже подумывал о том, чтобы зайти в лавку, как добросовестный покупатель, и разыграть сценку. Я хочу повидаться с этим Сентом.
В ответ раздалось громкое бурчание.
— Хотите купить что-нибудь антикварное? Мой вам совет — не делайте этого, пока не знаете, за чем охотитесь.
— Сегодня утром я сломал свои часы. Увы, навсегда.
— Бог ты мой, — нетерпеливо продолжил Босбум, — если вам действительно нужны часы, я скажу вам… да что там, я даже… Вот, не знаю, подойдут ли они вам, но часы практически новые. — Он неуклюже доковылял до секретера, пошарил в маленьких ящичках. — С некоторых пор у меня кое-что осталось. Старомодные, но чудесные. Чистого золота, а не позолоченные, часовой механизм «Омега». Не автоматические, никакого кварцевого вибратора. Могут дать погрешность в одну-две минуты за месяц; не знаю, насколько это для вас важно.
Ван дер Вальк взял часы в ладонь, и они сразу ему понравились: тонкий золотой кружок с белым циферблатом и римскими цифрами и, как старые карманные, с крышкой.
— Секундной стрелки нет, — сказал Босбум голосом знатока, который сразу полегчал, так он мог бы разговаривать со своими розами, — они также не сообщат вам дату, или фазу луны, или всякие там специальные технические данные. Даже без подсветки. Но если вы нажмете на заводную головку, то сыграют для вас мелодию, совсем тихонько; это репетир. Изготовлены на заказ. Я вам покажу.
Его пальцы, заводящие часы, походили на обрубки, были грубыми, но поразительно точными и деликатными.
— Видите, четверть четвертого. — Он нажал на заводную головку, и часы заиграли в унисон с колоколами церкви, расположенной в двадцати милях, по ту сторону альпийской долины. Ван дер Вальк пришел в восторг. — Ну разве не прелестная вещица? — сказал Босбум, как будто это была новорожденная правнучка. — Я берег их для сына, но ему захотелось чего-нибудь посовременнее, — с горечью добавил он. — Уступлю вам за яблоко и яйцо. — Старомодная голландская фраза завершила процесс искушения.
— С огромной благодарностью, — сказал Ван дер Вальк, доставая свою чековую книжку.
Он заплатит больше, чем яблоко и яйцо, но ему не суждено было этого знать. Если бы в тот вечер он пошел приобретать часы у Сента, он признал бы свое поражение. Но комиссар знал, что значительные события зависимы от самых незначительных происшествий.
Послеполуденное обманчиво мягкое февральское солнце побудило Босбума выйти на улицу с бечевкой и садовыми ножницами, посмотреть, как его любимые розы перенесли зимние грозы. Пока с любовью, заботой и компостом он вскапывал и просушивал пропитанную влагой землю вокруг стволов, солнце пропало, как и всегда. И теперь близился вечер, неся с собой туман, погода снова становилась холоднее. Люди поеживались, становились раздражительными; трамваи позвякивали монотонно и безысходно на открытых пространствах Лейдсеплейн, современные повозки для чумных, взывающие к населению, чтобы увезти его покойников.
А Ван дер Вальк грузно уселся на крытой террасе и выпил две большие рюмки бренди со свежевыжатым лимоном. Сент имел власть над Луи Принцем. Это было очевидно. Босбум остановил его, выходившего на улицу, очень мягко положив свою большущую барсучью лапу на предплечье Ван дер Валька.
— Гм… и вот еще что. Если вы обнаружите, благодаря моим замечаниям или еще каким-либо образом, нечто такое, что могло бы показаться порочащим старого Луи, ну, я хотел бы попросить, понимая, что у меня, конечно, нет никакого права вмешиваться в вашу работу, и все-таки хотел бы просто попросить — отнеситесь к этому спокойнее. Он старше меня, и у него нет детей. Просто не будьте слишком поспешны в своих суждениях или слишком строги, вот и все. Вы не возражаете против того, чтобы я вас об этом попросил?
Это было искушением — пойти и повидаться с Ларри Сентом, разыграть целую драму из-за часов и, без сомнения, растревожить этого глупого парня Дика, который теперь так болезненно воспринимал любое вмешательство в его дела, и посмотреть, что из этого выйдет. До закрытия магазина все еще оставалось время. Это была идеальная тактика — немного нажать на паренька. Дик, вероятно, уверен, что Ван дер Вальк начисто забыл о его суетливом, импульсивном визите. Или, по крайней мере, пожмет плечами и ничего не станет предпринимать в этой связи: в конце концов, чем был его визит, как не пример ребячества, почти истерического? Парень выставил себя дураком, подвергся унижению. А теперь, вместо того чтобы махнуть на все рукой, этот чертов полицейский назойливо разгуливает по Амстердаму, заходит в его собственную комнату, единственное место, где он может уединиться, забыть о своей крайней уязвимости. Бестактность!
Ван дер Вальк усмехнулся. А еще можно было бы каким-то образом спровоцировать Сента. Есть вероятность того, что Сент не был свидетелем его апофеоза на телевидении, но если он тот человек, за какого Ван дер Вальк его принимал, то у него острый нюх на полицейских в штатском. И история о часах, оброненных на трамвайные рельсы, звучала фальшиво как раз в той степени, чтобы заставить его заподозрить что-то неладное. Тот малый наверняка что-то затевал, но Ван дер Вальк, сколько ни ломал голову, все никак не мог взять в толк, что именно, что бы это могло быть? Что можно затевать в ювелирном магазине? Босбум твердо исключил любые финансовые махинации.
— Профессионалы в два счета бы это просекли, — сказал он. — Слишком уж много людей вовлечено — весь этот бизнес строится на устных договоренностях.
Возможно, он преувеличивал, из самоуважения и гордости за бизнес, которым сам занимался большую часть своей жизни. И все-таки — хороший свидетель, ответственный человек.
С чего бы это Сенту притворяться, что он потерял ценные часы, дать парню их найти при обстоятельствах, вызвавших у того искушение их прикарманить, и продолжать притворяться, что ничего не заметил?
— Что мне не нравится, — сказал он Босбуму, с которым был откровенен насчет своей миссии, — так это прямо-таки классический маневр с молодым парнем. Я хочу сказать, это самый настоящий фокус с тремя картами. Взятка, а также средство шантажа. С формальной точки зрения из парня могут сделать вора и угрожать ему этим. Не так уж крепко его зацепили, потому что эти современные парни не относятся слишком серьезно к такого рода обвинениям. Они знают, что не попадут в какую-то настоящую тюрьму, а ночь-другая в кутузке и взбучка от полицейского судьи им нипочем. То, что их репутация в обществе будет запятнана, тоже не слишком их беспокоит: мелкое воровство сейчас широко распространено. И все-таки это довольно ценный предмет — семь или восемь сотен, не иначе, золотой «Патек Филипп», не какие-нибудь там паршивые водонепроницаемые часики… Так что это прочная узда, а также, возможно, превосходная взятка парню. Но вот чего я не понимаю, как это может помочь Сенту?
От Босбума Ван дер Вальк отправился на Слотердейк — утомительная прогулка через весь город и, как оказалось, в высшей степени напрасная трата времени и сил. Тут даже присутствовало трагедийное начало. Он обнаружил изможденную, озлобленную, несчастную женщину в самой затрапезной голландской квартире, где экономия места и скудость материала не компенсируется великолепной выставкой зеленых растений и вымытым полом, но низводится до совершеннейшего убожества неряшливостью, кисловатым запашком, словно от непроветренного посудного полотенца. Женщина даже не соизволила открыть дверь, оставила ее на цепочке и злобно таращилась в щель безумным желтым глазом томящегося в клетке больного попугая.
— Его здесь нет. Он в больнице. Кому он понадобился? Зачем? Какая ему польза от вашего визита? Сейчас слишком поздно об этом думать. Говорю вам, он в больнице, и умирает, я знаю, что умирает. У него рак, а что потом станется со мной? Идите и спросите это у мистера Спайра. Я не стану с вами разговаривать. Уходите, а не то я вызову полицию. Мне нечего сказать. Уходите и дайте мне по крайней мере побыть одной. Это все, что у меня осталось.
Он устало побрел обратно в город. В автобусе украдкой два-три раза заставил свои новые часы наигрывать мелодию ему на ухо. Время, говорили они ему, время. Конец раунда. Одна минута отдыха, чтобы восстановить силы. Наложить мазь на глаза, снять припухлости, а не то он не сможет вести бой.
«Магазины уже закрываются», — подумал Ван дер Вальк, посмотрев на свои часы и снимая их, чтобы положить в карман: Луи Принц мог их признать. Мельтешение в колышущихся отблесках света на Лейдсеплейн постепенно нарастало, а по соседству, в цветочном магазине, поднимали жалюзи. Возможно, Луи еще не вернулся домой, но Якоб-ван-Леннеп находилась неподалеку: ничего не стоило сходить и выяснить. И по большому счету это представлялось наилучшей тактикой. Если у Сента что-то есть на старика, вполне вероятно, что тот, в свою очередь, знал про какие-то неблаговидные делишки, если, конечно, таковые имели место. Не исключено даже, что приложил к ним руку. Задрипанная улица, а в туманный февральский вечер очень мрачная. Однообразная местность, толстые пыльные портьеры и занавески на окне и выглядывающая из-за них пожилая женщина. Ван дер Вальк прекрасно осознавал, что он снова стал «субъективен», и очень несправедлив, и все искусства цивилизованной жизни могут процветать в окрестностях госпиталя Вильгельмины с таким же успехом, как и в везде, но ему никогда не удавалось до конца избавиться от давнего подозрения, что в этих местах самым тщательным образом прочитывается газетная страница, посвященная биржевым новостям, но очень мало что еще.
Ван дер Вальк не рассчитывал, что мистер Принц такой уж охотник до поздних телевизионных программ, и все-таки не хотел рисковать. На пристани, где туман тяжело опускался на маслянистый черный канал, он поменял обличье. У комиссара было двое очков, одни — с тонированными стеклами. Шляпа, портфель, совсем в пижонском стиле типов из Особого Отдела, к которым он всегда испытывал здоровую неприязнь.
Ван дер Вальк снял шляпу и пригладил влажные волосы. Возможно, это риск, но, подумал он, не такой уж большой.
Пожилая женщина — а как же без них — впустила его в квартиру, настолько серую, застывшую и безмолвную, что многие красивые вещи, казалось, потускнели, застыли и утратили весь свой блеск. Она подняла ужасную суматоху, и ему пришлось поважничать. Мистер Принц еще не вернулся, но его ждали с минуты на минуту.
Ван дер Вальк, по обыкновению, окинул все быстрым цепким взглядом. Какой контраст с лучезарностью маленькой виллы, где Босбум выращивал розы и собирал гравюры Редута! Серые обои, серая краска, массивные кресла и диван, обитые серым же бархатом. Ковер — старинная турецкая вещь, коврик перед камином грязно-белый. Даже позолоченные рамы для картин утратили весь свой блеск. Весьма комфортно для пожилого вдовца — или он холостяк? Графины с хересом, мадерой, виски (поднял пробки и принюхался ко всем трем). Шкафчик с полным комплектом произведений виртуозов-музыкантов из Майсена и какие-то позолоченные вещицы, которые ему представлялись уродливыми, но были, без сомнения, чрезвычайно хороши. Два раззолоченных торшера, сочетавшиеся с большим зеркалом в раме из золоченой бронзы, затейливый пузатый комод с фантастически сложной инкрустацией на королевском, тюльпанном и еще бог знает каком дереве. Он пожалел, что здесь нет его отца-столяра, который бы все объяснил.
Застекленные книжные шкафы, надежно запертые. И огромное множество картин, все — невероятно скучные для неискушенного глаза. Комиссар не узнал ничего, кроме двух гравюр Домье[39], которые и так были подписаны. Наконец повернулся ключ в замке наружной двери, раздалось шарканье старушечьих ног в домашних туфлях, приглушенное бормотание. Стало слышно, как пожилой джентльмен снимал свое пальто, вешал его и мыл руки в маленьком тазике у входа. Дверь открылась бесшумно. Вошел джентльмен со строгим вопрошающим лицом. Ван дер Вальк отвесил короткий официальный поклон. Он не имел никаких карт, кроме своих собственных, но готов был пойти с одной из них в случае необходимости.
— Комиссар полиции Ван дер Вальк из Гааги. Просто неофициальный визит, мистер Принц. Просто дружеская беседа. Работа с документацией как часть крупномасштабного исследования.
Это была легкая для игры роль: педантичный правительственный чиновник, озабоченный своими бумажками, беспокоящийся из-за не заполненных должным образом анкет.
Принц выглядел достаточно крепким, но в нем чувствовалась какая-то апатия и усталость. Вокруг глаз — мешки из обесцветившейся плоти, как при хроническом заболевании печени. Движения — расслабленные и медлительные, шаркающая походка. Тяжеловесное лицо с налетом равнодушия, как будто он не слишком интересовался тем, что ему говорили, и на самом деле даже не слушал. Возможно, обманчивое впечатление, потому что лицо было проницательным, чутким, умным.
— Садитесь. — Он показал рукой на графины и направился к ним. — Выпьете?
— Нет-нет, спасибо.
— Простите, у меня был суматошный день. — Он грузно опустился в большое кресло, сдвинул очки вверх, чтобы потереть глаза. Большие плоские уши, поросшие пучками темных волос, бледные массивные руки, красиво очерченные, эта красота подчеркивалась двумя массивными антикварными кольцами из светлого литого золота. Волосы не мешало бы подстричь, но серые усы были аккуратно подровнены. Одет он был в старомодную жилетку с двумя расстегнутыми пуговицами и фланелевую рубашку, еще довольно чистую.
Присутствие комиссара полиции, возможно, придавало ему вид человека, ставшего объектом охоты, но это вполне могло объясняться желанием спастись от скуки.
— Нас не слишком обнадеживает положение дел с искусством, — начал Ван дер Вальк. Так президент крупной химической компании мог бы обращаться к своему совету директоров: «Меня не слишком обнадеживает положение дел с удобрениями, во всяком случае, в настоящий момент…»
Сдержанное покашливание. Принц посмотрел на него чуть затуманенным взором; наверное, денек у него выдался нелегкий, но все это оказалось цветочками по сравнению с тем, что ему предстояло.
— О чем речь? — пробормотал он.
— Мы не слишком удовлетворены действующими положениями о подоходном налоге и налоге на наследство, — неумолимо продолжал Ван дер Вальк. — И у нас есть веские основания для беспокойства по поводу оскудения национального достояния, порожденного набирающей силу тенденцией к экспорту, порой абсолютно незаконному, живописных полотен и других произведений искусства, на которые не выданы лицензии. — Не привстал ли слегка Принц? Надо поскорее снова его убаюкать. — Так вот, опыт, приобретенный в Италии, — торопливо бубнил он, — серьезные пробелы в юридических процедурах… дела, на которые обратили наше внимание… мы усматриваем серьезный повод для озабоченности… спекулятивный подход к предметам искусства… У вас тут есть замечательные картины.
Последняя простая фраза вывела Принца из апатии.
— Вы разбираетесь в картинах?
— Нет, нет, нет. — Это была абсолютная правда, и Принц, казалось, испытал облегчение; во всяком случае, ему не будут долбить об искусстве.
— Они не представляют большой ценности, разве что для меня. Не ходовой товар. Да и страховка, знаете ли…
— А… э… золоченая бронза? — спросил комиссар, поглядывая на каминный изразец.
— Это все более позднее, уже после Каффиери, — объяснил Принц.
— Ну разумеется. А в вашем бизнесе?
— Я занимаюсь технической стороной, мой племянник, мистер Сент, — финансами и административными деталями. Я уверен, у нас все в порядке. Вам придется предъявить ордер на такие действия, как проверка наших бухгалтерских книг или что-то подобное.
— Разумеется, разумеется, — сказал Ван дер Вальк, который вовсе не хотел увязнуть в этом деле, тем более что, как он знал, где-то есть реальный человек, обеспокоенный нелегальным вывозом произведений искусства. Он отмел столь неприличные предположения.
— Нет, нет, ввиду… э… обширности… э… вашего опыта — уважения, которым вы пользуетесь, э… мы склонны считать, что если бы вам стало известно о непорядках где-либо, э… вы бы не замедлили встать на путь сотрудничества, оказать содействие… э… властям в любых следственных мероприятиях.
— Мне неизвестно ни о каких непорядках, — вежливо сказал Принц. — Надеюсь, вы извините меня, мистер, э… — я приглашен на обед.
— Конечно, — сказал Ван дер Вальк и улизнул, пока Принцу не пришло в голову спросить: «А как все-таки вас зовут?» — а то и попросить у него визитную карточку.
Ван дер Вальк сделал наброски картин в своем блокноте, потому что записывать было нечего. Он ничего не узнал и все-таки многое увидел. Серия расплывчатых конфигураций — в его арабесках просматривались очертания, чего-то действительно куда более позднего, чем Каффиери. Что правда, то правда — он мало смыслил в искусстве, но разобрался, что представляют собой эти картины. Дюжина хорошо выполненных вещей второстепенных, но неплохих мастеров семнадцатого столетия, людей, чьи имена в каталоге аукционного зала не вызвали бы никакой сенсации, но заставили задергаться любого, кто действительно знает свое дело. Такие люди, как взломщики, торговцы или реставраторы, вообще бы ничего не поняли; лишь с десяток или около того людей на свете по-настоящему разбираются в подобных вещах или знают, чего они стоят. Это ему подтвердил Чарлз ван Дейссель, старинный знакомый, торговец картинами, мозги которого он задействовал, когда дело каким-то образом касалось искусства. Он пригласил его на коньячок, и ван Дейссель появился, как обычно, похожий на модного модельера, в сиреневом полотняном одеянии, с орхидеей в петлице.
— Конечно, — сказал Чарлз, я, вероятно, тоже не понял бы, даже если их увидел, разве что сказал бы: да, хорошо, как вам известно, я не претендую на то, чтобы быть экспертом за пределами периода, которым занимаюсь. Конечно, я знаю, как это делается. Они приобретают эти вещи поточным методом, платят пятьдесят, проделывают кое-какую работу, проводят идентификацию и продают за несколько сотен. Пожалуй, время от времени это бывает интересно — проделать сложную детективную работу, возможно, гигантскую, проследить всю историю картин, вплоть до каталога, возможно, двухсотлетней давности. На то, чтобы раздобыть доказательства, установить действительное происхождение и автора, могут уйти годы. Достаточно легко ткнуть пальцем в опись из какой-нибудь пыльной мастерской, сказав «Диана и Актеон» или что-то еще в этом роде. Другое дело — доказать. А вам нужно найти доказательства; в противном случае картина никогда не будет стоить больше нескольких сотен.
— Ну а если вы все-таки нашли бы доказательства?
— Тогда совсем другое дело, — сказал ван Дейссель сухо. — В этом случае цена запросто может дойти до нескольких тысяч.
— Вы вообще что-нибудь знаете о Принце?
— Что мне о нем знать? Мы вращаемся в одном и том же бизнесе, но почти не встречаемся, если только на какой-нибудь крупной распродаже выставляется вещь, которая привлекательна для нас обоих. Знаю настолько, чтобы ему кивнуть. У Принца огромная эрудиция, он занимается монетами, слоновой костью, статуэтками, бронзой, а картинами не торгует — разве только по случаю. Он, вероятно, берется за многое, и у него нет ничего действительно первоклассного в этом его магазине — конкуренция в узких областях слишком жестока. Но он очень преуспевает в том, что касается второразрядных вещей, и время от времени, вероятно, находит что-то действительно хорошее и перепродает безо всяких хлопот.
— Не проводя через бухгалтерские книги?
— Ну, видите ли, — сказал Чарлз с фальшивой улыбкой, — бухгалтерские книги существуют для того, чтобы их подправлять. Хотя это ведь не ваша епархия, верно?
— Нет. Я просто вынюхиваю частным образом. Оттолкнуться не от чего, никаких свидетелей, никаких вещественных доказательств; просто человек, который чем-то меня заинтересовал. Нет, нет, не Принц.
— Он безукоризненно честен, насколько мне известно.
— Но существует вероятность всякого рода мелких, тихих махинаций.
— Да, конечно, но вам придется проделать адскую работу, чтобы что-то доказать.
— Я об этом догадывался.
Да, подумал он, возвращаясь к своему поезду, не стоит питать какие-то чувства к вещам. Принц любил красоту и красивые предметы, совсем как старик Босбум. Вероятно, более сумрачной, более потаенной, более замысловатой любовью. Люди оставляют в памяти пятна. Иногда чистые, мягкие цвета, спокойный узор, а иногда режущие глаз, мутноватые красноты и багрянцы, зубчатые, искаженные очертания. Ван дер Вальк испытывал мрачные чувства в этой мрачной квартире. Босбум, по сути дела, впрямую сказал ему, что тут дело нечисто. Жуликоватые черты в натуре. Он пожал плечами. Какая тут связь с мистером Сентом? Не важно. Нельзя давить на людей, так никогда не добудешь никакой информации. Пока он надавил на старика совсем чуточку, лишь коснулся его полицейскими крыльями. Как-нибудь на днях, в свой следующий приезд в Амстердам, он проделает то же самое с Сентом. И он с удовольствием посмотрел на свои новые часы. Да, он немного нажмет на Сента, просто ради развлечения. Частные детективы немного узнают. Но они развлекаются. Эти антиквары, они что, реализуют активы, собирают все ликвидные средства, которые могут найти, вероятно для какой-то по-настоящему крупной сделки? Мог ли старик обнаружить где-то какую-нибудь действительно значительную картину, стоимость которой исчисляется сотнями тысяч? Ван дер Вальк пожал плечами. Ну, предположим, что так. Но на что им сдался этот парень? И есть ли ему до этого дело, не говоря уже о том, есть ли до этого дело полиции? Поезд замедлил ход. Ван дер Вальк надеялся, что Арлетт приготовила что-нибудь вкусное на ужин.
Дик начинал чувствовать себя уверенно и теперь уже не сомневался, что хорошо устроился. Он привык к магазину, научился торговать старинными безделушками. Ларри Сент наделил его поразительно большой свободой и ответственностью, все чаще оставляя одного. Ларри был, что ни говори, страшным нахалом и затевал какое-то жульничество. Но не мелкое, решил Дик с долей невольного восхищения. Это не просто жалкий мелкий пройдоха. Он рассмеялся, когда Дик наконец появился, нахально нацепив часы, но с некоторой долей беспокойства — не слишком ли дерзко ведет себя.
— Все верно, Дик, — сказал он, хмыкнув. — Свидетельство того, что у тебя хороший вкус. Но это, знаешь ли, мелочевка. Оставайся у нас — и тебе представятся возможности подзаработать.
Дик больше не испытывал того легкого страха перед Ларри, который у него был поначалу. Его все еще бросало в жар и в холод при мысли о том полицейском. Он выставил себя там грандиозным дураком. Хотя тот тип уже вышел в отставку — никакой угрозы. Пожилой, не вылезающий из-за письменного стола, ленивый, тешащий себя надеждой защиты диссертации в университете и всякой социологической дребеденью. Сам он всего лишь несколько месяцев назад потратил время на эту социологию, но Дик чувствовал — с тех пор сильно повзрослел и даже стал позволять себе некоторое чувство пренебрежения. Как бы там ни было, он отделался от этого типа. Никакие любопытные полицейские не околачивались больше вокруг. Перед стариком Луи он тоже не испытывал прежнего благоговения; более того, этим утром сказал: «Доброе утро, Луи» в довольно небрежной манере. И старикан не стал задирать нос, а просто сказал «Доброе утро, Дик». Правда, в глубине магазина разговоры по-прежнему велись вполголоса, и из общей беседы он чувствовал себя исключенным. Стоило ему направиться к ним, как наступало молчание. Ларри, в свою очередь, был склонен обращаться к старикану уважительно-приглушенным тоном, но в последние дни стал разговаривать гораздо свободнее. Ему по-прежнему была присуща эта манера высказываться на ходу, как бы между прочим, но слова не бросались на ветер. Вроде бы у Дика закончился испытательный срок, его оценили, такого, каков он есть, и сочли вовсе не глупым. Ну что ж, у него самого о себе не такое уж плохое мнение. Разумеется, Ларри, обладавший необыкновенной проницательностью, ничего не упускал из виду, и должен был это понять. Дик усердно работал, старался проявлять инициативу, бегал по всяким поручениям, вычистил множество старого грязного хлама в подвале — несколько этих старых картин буквально заросли вековой грязью. Он ни разу не пожаловался, не попросил прибавки к жалованью или чего-то еще. Дик по-прежнему получал копейки, но опять же — посмотрите на эти часы. «Надбавка», — смеясь, сказал Ларри. Стоят кучу денег. Не далее как сегодня утром Луи уже свободнее разговаривал в его присутствии. Просто показал, что ему больше доверяют. А он в какой-то момент навострил уши!
— Вчера вечером ко мне заходил какой-то полицейский, — сказал Луи.
— Неужели? — равнодушно проговорил Ларри. — И как его звали?
— Почем мне знать? Какой-то там Ван. Я не посмотрел на его чертову карточку.
Дик на мгновение почувствовал мягкий озноб, прежде чем сообразил, что пол-Голландии зовется какими-то там Ванами, а в официальном порядке ничего предпринять нельзя. Жалобы он не подавал, и в любом случае это не имеет никакого отношения к старику Луи, который, вполне возможно, даже не знал, что у них в продаже имелись какие-то часы. Его совершенно не интересовало то, что происходило в передней части магазина.
— Полагаю, как обычно? — проговорил Ларри, читая газету.
— Нет, они время от времени приходят сюда, в магазин, со своими маленькими списками — мы их знаем, обычные легавые из бригады краж со взломом. Это был какой-то чертов бюрократ, ведающий таможенными пошлинами и акцизными сборами, озабоченный насчет экспортных лицензий. Раньше у меня пару раз случалось такое. По сути дела — просто предупреждение, не высовываться. А как там насчет этой — ну, ты знаешь, французской штуковины?
Ларри даже не оторвался от своей газеты:
— А чего нам волноваться? Мы что, в этом замешаны?
— Да, но…
— Что «но»? Она пролежала в нашем подвале более пяти лет — о спекуляции тут и речи быть не может. Мы совершили абсолютно добросовестную сделку с третьим лицом. Если он торговал противозаконно, так мы знать не знали.
— О, мне-то известно, какой ты мастер находить третье лицо. Уж ты, мой мальчик, никогда не будешь козлом отпущения, правда?
Газета слегка зашелестела, как будто с раздражением, но Сент не позволил себе повысить голос:
— Я не видел, чтобы ты жаловался на то, что я делаю деньги.
— Если бы дело было только в этом бизнесе… если бы только картины, — гневно проговорил Луи. Дик, смущенный, стоял очень тихо, но Принц, вероятно, напрочь про него забыл. — В этом бизнесе нет ничего плохого, и за него нужно держаться. Я сто раз это твердил.
— Ты сто раз говорил, — повторил Сент бесцветным тоном, который почему-то звучал оскорбительно, более чем передразнивание.
Принц был задет за живое.
— Эти журналы с девками и грязные книжонки — я считаю, это пустяк, но…
— Еще бы — для тебя-то. — На этот раз в голосе Сента безошибочно улавливалось раздражение.
— Другие сомнительные сделки… — Голос Луи пресекся.
— Это мое дело, — ответил Ларри медленно и холодно. — Ты — эксперт по картинам. Занимайся своим искусством.
Но Принц не пожелал мириться с таким пренебрежительным отношением.
— Искусство, — фыркнув с неподдельным презрением, сказал он, направляясь к двери. — Ты говоришь об искусстве так, как будто это бакалейные товары в супермаркете, и для тебя примерно так оно и есть. Ты считаешь себя умным, мой мальчик, и соблюдаешь все эти ваши предосторожности — о да, я понимаю, — но ты никогда не будешь разбираться в искусстве.
Он не смог хлопнуть дверью магазина, не приспособленной для этого, но удачно сымитировал это движение.
Сент опустил газету и искоса улыбнулся Дику, как будто приглашая оценить понятную только им двоим шутку.
— Милый старина Луи. Каждый раз, когда он чудит, нужно делать скидку, ведь он уже не молод, как прежде. Все думает, что может меня унизить, сказав, что я ни в чем не разбираюсь. Старики всегда так считают.
— Ну конечно. — Дик был рад, что ему больше не приходится испытывать неловкости. Это была всего лишь небольшая перебранка, маленькая семейная размолвка. — И в конце концов, он действительно крупный эксперт, ведь так. И не хочет сознаться в том, что не прав.
— Согласен, — сказал Сент улыбаясь.
«Хорошо подмечено, — подумал он. — Конечно, Луи — первоклассный эксперт, но не в реальной жизни. Беда стариков в нежелании или неспособности установить границы своей компетентности».
— А что там насчет грязных книжонок? — с неподражаемой небрежностью спросил Дик.
— Так, пустяки. — Сент пожал плечами. — Это составляет часть любого антикварного бизнеса — эротические гравюры и все то, что книготорговцы называют «клубничкой». У любого торговца есть несколько грязных книжек. Это и еще «оккультная литература» — часть бизнеса. На эту литературу всегда находятся выгодные покупатели. Но тебе тут делать нечего: такие клиенты любят кого-нибудь постарше, они считают, что пожилые больше «понимают» их особые запросы.
Утро прошло почти как обычно. Сент отсутствовал.
Незадолго до обеденного перерыва он появился снова, бесцельно послонялся пару минут и потом внезапно сказал:
— Пойдем-ка выпьем, Дик.
— Отлично! Хотя пью я немного. На мое жалованье не разгуляешься.
Сент усмехнулся:
— Ничего страшного, я плачу. Мы не пойдем в бар. Слушай, а ты ведь никогда не бывал у меня на квартире, правда?
— Я даже не знаю, где она находится. Вы живете где-то на Лелиеграхт, да?
Подойдя к дому Сента, Дик удивился, более того, был ошарашен. Обшарпанный, убогий маленький подъезд по соседству с секс-шопом — это так же не похоже на Сента, как и узкая, неказистая лестница. Но квартира оказалась такой большой, такой светлой и богатой, что он вытаращил глаза. Персидские ковры и хорошая старинная мебель… Ну что же, Ларри занимался как раз тем бизнесом, который позволял все это иметь. Но большое впечатление на Дика произвели скрипучий паркетный пол с мозаичным узором, выложенным светлым твердым деревом, натертый лиловым воском, великолепная ванная комната, куда он был препровожден для мытья рук, легкость и элегантность всей обстановки. Он сразу же подумал о своей собственной жуткой комнате…
— Это действительно Ренуар?
— Нет, подделка, — непринужденно проговорил Ларри. — Но люди считают ее подлинником, когда я хочу, чтобы они так считали. Итак, «кампари», «лилле», «шамбери»? Или «испанский пемод», в наши дни ближе всего стоящий к настоящему абсенту.
— «Кампари», пожалуйста. — Эта марка вина была единственной, о которой он когда-либо слышал.
— А как насчет сигареты? Эти — блонд, эти — французские, а эти — с марихуаной; выбирай.
— Я обычно не беру с марихуаной, — с застенчиво улыбнулся Дик. — Слишком дорого. Знаете, здесь просто здорово.
— Да, — рассеянно проговорил хозяин. — Лед? Торговец прикладывает руку ко всякого рода вещам, и, как ты начинаешь понимать, на некоторых из них можно прилично подзаработать. Вот, взгляни. Нет, не беспокойся, это не грязные книжки, а поэмы Горация в изначальном переплете, шестнадцатое столетие, издано здесь, в Амстердаме. Тебя бы удивило, если бы ты узнал, сколько это стоит.
— Чудесная вещь.
— Да, у тебя есть вкус. Но это, знаешь ли, лишь нечто вроде твоих часов — мелочевка. «Тля пожирает, и ржавчина разъедает». Это звучит по-библейски, не правда ли? Они разворовываются, или ломаются, или гибнут при пожаре, и где ты тогда оказываешься? Мозги — вот на чем делаются деньги, друг мой.
— Но для начала нужно их иметь, ведь так?
— О, человек может их приобрести, — весело парировал Сент. — Ты мне нравишься, Дик. Я к тебе присматриваюсь, как ты знаешь, и очень рад, что ты подаешь надежды. Я хочу кое к чему тебя приобщить. Как ты смотришь на то, чтобы прийти сюда сегодня вечером? Я устраиваю небольшую вечеринку. Пусть это звучит несколько покровительственно, но я считаю, что тебе пора познавать мир.
— Конечно. Но мне нечего надеть.
— Не напрягайся, смокинги у нас теперь не в ходу. Есть у тебя деньги — потрать их на одежду, если тебе это нравится; если нет, то вполне сгодятся рубашка и вельветовые штаны. Серое вещество — вот что имеет значение. Как ты там прокомментировал — для начала мозги нужно иметь? Очень верно, но либо они есть, либо есть талант. Человек торгует этим. — Сент легонько встряхнул кубики льда в своем стакане. — Лучший начальный капитал, Дики, самый выгодный, самый универсальный. Не промокает, не коробится и не ломается. Умный импресарио делает из деревенской девчушки звезду. И отказывается уступить ее за десять миллионов долларов. Я признаю, тут требуется мастерство, и везение тоже, но не большее, чем требовала фондовая биржа или любой из других способов обогащения, существовавших в девятнадцатом столетии. Как и в политике, будь то Перон или папаша Док. Они сорвали хороший куш, я с тобой согласен, но до чего неуклюже, до чего сложно, сколько ограничений — и опасно к тому же: всегда во власти какого-то идиота с ружьем. Вещи у тебя могут отобрать. Найти вещь, в которой ты понимаешь, и воспользоваться ею — вот это замечательно. Найди то, чего хочет чернь, и дай ей это. Когда в дело вступает мелкая сошка — выходи из игры.
— Чернь?
— Простой народ, мой мальчик, потребители. Те, кто при деньгах.
— Но будь это так просто, все были бы богатыми.
— На удивление богатых много, — вкрадчиво заметил Ларри. — Они этого не афишируют, вот и все. Совсем ни к чему приводить в излишнее волнение сотрудников налоговой службы. — Он вдруг усмехнулся. — Мои слова звучат как рассуждения отрицательного персонажа из эпопеи о Джеймсе Бонде, да? «Доктора Нет» или что-то в этом роде? — Дик был слегка шокирован. Этому Сенту присуща обескураживающая манера излагать вещи. — Я тоже всего лишь мелкая сошка. Эта квартира — ничто.
— Ну, я не знаю. У вас здесь есть просто прелестные вещицы.
— Игрушки, — презрительно ответил Ларри. — Ничто. Но, видишь ли, Дики, я тоже учусь. Этот город — не бог весть что такое.
— Как, Амстердам!
— Ну да, он модный. Люди считают его потрясающим. Но это всего лишь трамплин, как мне думается. Нет, мне потребовалось много времени на то, чтобы научиться, и я только-только начал действовать. Наконец-то у меня освободились руки. Я слишком долго вязнул в этом болоте — магазине.
— Ого!
— Да, именно. А теперь ты там увяз. И тебе придется оставаться в этом магазине какое-то время, мой мальчик. Но для учебы это место неплохое. Тебе нужно научиться владеть собой. Обращение с людьми — это хирургия, вот и все. О да, я несколько лет изучал медицину в университете. Мне это смертельно наскучило, но теперь я понимаю, что получил очень полезные знания: научился понимать человеческий организм. И знаю теперь, когда оставить вещи в таким виде, как они есть, а когда позволить им созреть еще немного. Когда сделать небольшой надрез, а когда взрезать глубоко. Тебе тоже приходится порой этим заниматься, а для этого требуется выдержка. Имеет место кровотечение — и ты учишься его останавливать. Никому не нужно пугаться крови, но это требует выучки. Если ты заинтересован в том, чтобы учиться, то на днях я подыщу тебе объект для предметных занятий. А пока карабкайся к вершинам этого пустячного ювелирного бизнеса. А это — дойная корова. Выпьешь еще? Ведерко со льдом вон там — с твоей стороны. До обеда время есть. Да, по поводу сегодняшнего вечера — придешь? Ну вот и отлично; подваливай сюда часиков эдак в восемь-девять — не обед, но я заказал холодные закуски, так что еды будет навалом. Никаких церемоний, некого пугаться, просто немного гостей, по большей части глупцов. А это станет для тебя хорошим первым уроком. Не обращай внимания, если старина Луи будет немного злиться на тебя; он, возможно, унижен тем, что дал себе волю в твоем присутствии…
— Тихий вечерок, — сказал Ван дер Вальк, зевая. — Хоть убей, не смогу сказать почему, но день у меня выдался трудный. Я думаю, это все из-за Ваттерманн, энергия из нее так и прет.
Он посмотрел на свою жену с удовольствием и удивлением.
— У меня нет никакого желания это обсуждать, — сказала Арлетт с апатией, которая была необычна для нее. Он даже не на шутку забеспокоился: что это с ней приключилось?
Арлетт не молодела. Обнаружив у себя седые волосы, она ужасно занервничала и с драматизмом заговорила о начинающемся «un coup de vieux»[40]. На самом же деле это настолько ей шло, что она стала красивей, чем прежде, к тому же серая прожилка была у этой пепельной блондинки едва приметна, если, конечно, не вглядываешься как одержимый. Правда, Она стала чуточку более худощавой и более энергичной: двигалась энергичнее, равно как и быстрее. Она еще не освоилась в новой квартире, удручающе тесной. Они не смогли бы здесь расставить и половины мебели, если бы захотели ее привезти. Решили отправить груженый грузовик во Францию, «на дачу», приобретенную к пенсии и теперь ставшую их подлинным домом. Сознание того, что вещи уже находятся там, каким-то образом укорачивало годы, остававшиеся до пенсии. Они согласились, что с его пенсией по инвалидности стоило бы выйти в отставку пораньше, пусть даже ему еще нет и пятидесяти.
«Красивая женщина», — подумал Ван дер Вальк.
Арлетт обижала маленькая квартира. Негде даже поставить телевизор. «Место ему, — заметила она со своей чисто французской логикой, — на кухне или в крайнем случае в столовой». Но никакой столовой не было: они ели на кухне. Голландские кухни, увы, слишком малы, и сейчас, в первый раз попав в современный дом, где пространство нещадно экономится, Арлетт страдала от тесноты. Это действительно была крошечная квартирка, по любым стандартам спроектированная с крайней прижимистостью. «Ну, ваши дети уже выросли, — сказал чиновник, ведающий распределением жилья, — и вам не нужны все эти спальни». Это было правдой. Мальчики никогда не появлялись в доме, но даже одна спальня была слишком маленькой и не вместила их кровати, так что ее тоже отвезли в коттедж. Они спали на узких лежанках. Все равно как в армии. Рут, их приемная дочь, единственный ребенок, живущий дома, молчаливая, замкнутая девочка-подросток, тоже ненавидела свою спальню, так же как и они — свою.
«Гнусный маленький чулан», — сказала она. О своей новой школе дочь тоже придерживалась невысокого мнения. В целом Ван дер Вальк иногда сожалел, что согласился на эту свою шикарную новую работу.
«А впрочем, подумай о деньгах, которые мы откладываем», — сказал он как-то задумчиво.
«Дерьмо, — раздраженно отвечала Арлетт. — На что нам откладывать деньги? За коттедж заплачено. Мальчики почти закончили учебу и уже поговаривают насчет грандиозной работы, которую себе подыскали. А мы с тобой как пара тщедушных старых куриц, видящих детей примерно раз в шесть месяцев, когда они скидывают нам на колени своих сопляков перед тем, как исчезнуть в очередном круизе по Карибам».
По поводу коттеджа она тоже не испытывала такой уж радости: «Я уверена, что там все время будет идти дождь». — «Ну да, и поэтому все тамошние жители выращивают виноград».
Ван дер Вальк не сдавал своих позиций, поскольку он усвоил проведенное Вольтером различие между теми странами, где думаешь, и теми, где просто потеешь.
«Если бы мы всегда во всем были согласны, — сказала Арлетт примирительно, — жизнь была бы очень скучной. Но мною всегда кто-нибудь верховодит». — «А тебе это нравится?» — «Да, но только после того, как мне приведут веские доводы».
Она удовлетворенно отметила, что хоть и не уверенно, но придерживается феминизма.
Теперь они жили как настоящие буржуа. Арлетт подыскала себе новую работу в больнице и ездила туда и обратно на велосипеде, потому что для машины в «deux-chevaux[41] слишком интенсивное движение». Рут, которой предстояло еще ходить в школу, горько сетовала на то, что она недостаточно взрослая, чтобы использовать deux-chevaux, и мечтала о мотороллере. Ван дер Вальку до работы было ближе всех, так что он ездил туда на трамвае, а домой возвращался пешком.
— Что на ужин?
— Что-то вроде пирога с луком под белым соусом. Ба, да у тебя плащ насквозь промок, а где, черт возьми, его сушить в этой конуре — вот что я хотела бы знать!
— Кто-нибудь видел мой немецкий словарь? — раздраженно спросила вошедшая Рут.
«Все это так банально», — подумал Ван дер Вальк, беря в руки книгу с легендой о Монтрозе. Он любил историю; она была одним из лучших средств придать элементам жизни соразмерность, дистанцируясь от вещей. Арлетт же обожала художественную литературу, но хотела, чтобы это было легкое чтиво; некое повествование с сюжетом. Если только Кай Лунг не развернет свой ковер, говорила она, меня это не захватывает. Ее не интересовал Монтроз. «Шотландия в семнадцатом столетии, — сказала она с нарочитым содроганием, — что может быть более варварским?» — «Величайшее заблуждение», — строго ответил он ей.
— Ужин, — сказала Арлетт, пинком распахнув дверь с кухни, потому что обе руки были заняты.
«Великолепная квартира», — подумал Дик, снимая пиджак и застенчиво выставляя напоказ свою шикарную бледно-зеленую рубашку с металлическими серебристыми нашивками, купленную не далее как этим вечером. Когда все новое, это смотрится паршиво, сколько денег ни истрать: выцветший синий узор на истертом ковре — вот что производит должное впечатление. В большой комнате стоял волнующий, театральный запах, как от грима.
— Ты пришел чуть раньше времени, это замечательно, — сказал Ларри со своей кривой улыбкой. — Не против того, чтобы помочь мне немного прибраться?
— Конечно нет.
То, что он как бы находился за кулисами, привносило особую изюминку и вызывало успокаивающее ощущение чего-то хорошо знакомого, сводившего на нет благоговейный трепет. У Дика не было опыта по части вечеринок, не считая студенческих, с алжирским дешевым портвейном и припасенной бутылкой уцененного вермута, и чрезвычайно чопорных маленьких «приемов» его детства: мучительная возня его матери на кухне с крошечными кусочками сыра и бекона, размякшими креветками и водянистым копченым угрем, умоляющей служанку с красными руками ни в коем случае не прикасаться к хорошему фарфору.
Он был удивлен, когда Ларри, подмигнув, запер напитки в шкафу и положил ключ себе в карман, и еще больше, когда обнаружил на кухне унылого человека, распаковывавшего большие деревянные коробки. Тут был великолепный паштет, приготовленный в золотистой корочке, целый бок копченого лосося, уже порезанный на ломтики и ловко вновь собранный воедино, и не менее двух корзин шампанского. Дик был окончательно ослеплен, когда оказалось, что одна из коробок обшита изнутри цинком и наполнена огромными кусками льда. Фарфор, хрусталь, серебро и салфетки появились как по волшебству; поставщик провизии постучал по льду маленьким серебряным молоточком, поставил первую дюжину бутылок в ведерки, поклонился, достал блокнот с внушительным перечнем продуктов и сказал:
— Вроде бы все, сэр, пожалуйста, распишитесь вот здесь, премного вам благодарен, сэр. — Посыльный убрал в карман свои чаевые слишком проворно, чтобы Дик успел разглядеть, насколько они велики, и исчез.
— А кто женится? — грубовато спросил Дик.
Ларри повернул бутылки, чтобы поместить их в лед, тщательно вытер пальцы, улыбнулся и сказал:
— Вы с Дейзи.
— А кто такая Дейзи? — с тревогой спросил Дик, но слишком поздно, потому что в дверь позвонили. Предстояло усвоить так много уроков, пройти столько испытаний, столько маленьких ловушек, столько неловких моментов, в которые он ощущал свою провинциальность, свою юношескую нескладность. Но его грубоватые студенческие манеры постепенно уходили в прошлое, как бы счищались валиком для снятия краски, с мучительным шлифованием шкуркой. Но пока он определенно был сам себе не рад.
Дик хотел спросить кое о чем еще, но не успел.
Например, его заинтересовало, как будут вести себя гости, которые не любят шампанское.
Но комната уже заполнялась гостями. Один из мужчин, немец, громко рассмеялся и попросил виски. В ответ Дик услышал вкрадчивый голос Ларри, который сказал так непринужденно, что на это нельзя было обидеться:
— Эх, надо было нам сходить в ту пивную, запастись, правда?
Позднее он шепнул Дику своим мягким, серебристым голосом:
— Не пей так много.
Но было уже слишком поздно, и чуть позже ему пришлось потихоньку исчезнуть, чтобы выблеваться в ванной комнате, но, сделав над собой усилие, Дик снова взял себя в руки, и были моменты, когда он чувствовал, что не так уж плохо справляется со своими обязанностями, например когда Дейзи одарила его ослепительной улыбкой и проворковала:
— А знаете, Ларри, мне нравится ваш протеже.
Дейзи привела Дика в немалое замешательство, и он совсем не понял шутку про «женитьбу», потому что она была очень тощей, совсем некрасивой, а когда он попытался флиртовать в довольно тяжеловесной провинциальной манере, то обнаружил у нее холодную отчужденность. Ее темное, цвета морской волны, платье слишком тесно облегало ее фигуру, на ней было сверх меры драгоценностей, а ее духи пахли настолько резко, что ударяли в нос почти как нашатырный спирт. В любом случае, насколько он мог судить, ей было скорее под пятьдесят, чем сорок с небольшим.
Впрочем, как и всем — за исключением Ларри, конечно, его самого и молодой девушки лет, наверное, восемнадцати, по имени Талия, восхитительной в своей серебристой накидке из меха ламы с черным бархатным шарфом. Никто не носил чисто голландских имен: тут были Уинфред, и Максина, и Франциска. Правда, они говорили по-голландски, реже на английском, и выговор у них вроде был голландский, но они не походили на тех голландцев, которых доводилось встречать Дику. Он подумал, что Талию пригласили, возможно, отчасти «для него», поскольку она единственная была одного с ним возраста, но находил, что девушка чересчур лукава и высокомерна и гораздо больше интересуется Хайнцем, дюжим атлетом, который хотел виски. Чуть прищуренные глаза Ларри показались Дику предупреждением, и он принялся прилежно ухаживать за Дейзи. Существовало несколько тайных схем, которые, как ему стало ясно, он не понимал, небольших предписанных этикетом фигур разговора, словно в каком-то старомодном, не разученном им танце. Мужчины, как он понял, при помощи иносказаний толковали о бизнесе, и у него хватило ума, чтобы не вмешиваться. Трапеза продолжалась очень долго, но получилось так, что самому ему за все время перепало не так уж много; он был слишком занят, постоянно накладывая что-нибудь Дейзи и Уинфред, крупной красивой женщине с грудным, мягким голосом, которая, как он в конце концов уяснил, была замужем за немцем. Позднее профессиональная официантка в черном платье и белом переднике вдруг стала подавать кофе, а Ларри уже стоял перед горкой с изысканной медной инкрустацией, произнося с растяжкой: «Кальвадос „Жан-Клод“?» Дика не спрашивали, но внезапно он обнаружил у себя в руке рюмку, пригубил из нее, заинтересовавшись, что это такое — кальвадос? — и был повергнут в немалое изумление, обнаружив, что ему налили какой-то сахарной сироп, совершенно безалкогольный. Дейзи пила малиновую, а Уинфред — бренди. До этого момента не было никакой музыки, только запутанный, сложный разговор, который вращался, выписывая замысловатые пируэты, вокруг бизнеса; фокусов — выдающегося мага, которого видела Дейзи; спорта — лыж и тенниса; географии Нью-Йорка и ресторанов в Голландии и Германии. Были темы, находившиеся под запретом. Как ни странно, одна из них — искусство. Другая — политика.
— Ах, дорогая, — сказала Дейзи, — этот министр, который снимает туфли на конференциях? Не говорите мне о нем, это так скучно.
Деньги, естественно, не упоминались вовсе; Дик понял, что нет ничего более провинциального, нежели деньги. Но странным образом никто не упоминал ничего, имевшего хотя бы отдаленное отношение к метафизике, даже когда речь зашла об иллюзионисте. Когда, как это время от времени случалось, разговор угасал, Дику не хватало успокаивающего крика и стука поп-групп с названиями, одно затейливее другого, которые для них подобрали составители рекламных проспектов. Он вздохнул с облегчением после того, как горничная убрала чашки из-под кофе и удалилась. Ларри поставил подборку французских шансонье, которые агонизировали в сдержанной, трудноуловимой, но безусловно интеллектуальной манере, и мягко проговорил:
— Ну что же, пожалуй, мы могли бы слегка поразвлечься. Талия, дорогая моя?
Ага, вот, значит, как обстояло дело с Талией — она оказалась танцовщицей. Она исполнила то, что показалось Дику прямо-таки блестящим подражанием девушке с острова Бали — множество отточенных движений локтями и кончиками пальцев, серебристый мех ламы переливалось и подрагивало, плавно разлагая на составные части и вновь собирая воедино стилизованные цветы. Она скромно удалилась в ванную комнату, вернулась в классической тюлевой юбке с обтягивающим атласным верхом и исполнила пародию Баланчин-Стравинский, на редкость удачную. С чуть меньшей скромностью она сняла с себя это, обнаружив множество играющих мышц, и, приняв театральную позу, проговорила своим детским, звенящим голоском:
— В стиле Мориса Бежара.
Это было чрезвычайно трудно с технической точки зрения и не всегда получалось, но было встречено очень тепло.
— Бронзовый барабан, — с изяществом сказал Ларри.
— Бог мой, — проворковала Уинфред Дейзи, достаточно громко, чтобы Дик расслышал, — грудь у нее просто роскошная; я почти что завидую.
Девушка уселась на ковер, скрестив ноги, приняв нечто вроде позы лотоса, с наклоненной головой, тяжело дыша от усталости. Ее загар блестел от пота; она, казалось, не воспринимает высказываемых замечаний. «Она великолепна», — подумал Дик с искренним восхищением и неистовым желанием; он больше не пил шампанское, но после стакана воды и двух чашек крепкого кофе несколько протрезвел. Он съел как раз достаточно, чтобы стабилизировать работу желудка, излучал энергию и чувствовал себя превосходно. Тело девушки — она была очень загорелой, и на ней не было ничего, кроме белых колготок, — заряжало его, словно поток электричества, он ощущал покалывание от прилива сил. Когда ее дыхание выровнялось, Ларри сказал:
— А теперь Нидерландский театр танца, — и поставил новую пластинку.
Это была группа ударных инструментов, с настолько замысловатой текстурой, что она стала оркестровой: ритмы, одновременно жесткие и плавные, подчеркивали и пародировали примитивистское начало в урбанистических, лишенных естественности узорах. Девушка растянулась на спине, полежала недвижно, начала напрягать и расслаблять свои мышцы — банальные ритмические движения, постепенно переходящие в пластические эксперименты, которые начались всего лишь с подрагивания ее пальцев, распространяющегося по ее ладоням и рукам на ее торс и постепенно на все ее тело, снова угасая и заканчиваясь своего рода трансом, который имел характер кататонии, а потому был исполненным напряжения и пугающим. Внезапно она встала на ноги, запрокинула голову назад, выгнулась дугой и стянула с себя колготки. Дик обнаружил, что зубы его крепко стиснуты, а нерв одного из них сердито напоминает ему о том, что в него нужно поставить пломбу. Она вытянула руки над головой и, не двигая ногами, стала следовать за музыкой своим телом. Слишком напряженные и угловатые, чтобы быть змеящимися или плавными, слишком мучительные, чтобы в них заключалась какая-то красота, ее движения, однако же, приковывали к себе внимание; это была одержимость, напоминавшая о тех ритуальных представлениях, в ходе которых участники прокалывают себя и наносят себе раны без видимого результата, даже кровотечение приостанавливается. Ударные инструменты яростно грохотали и дребезжали, ее тело становилось все более жестким и исполненным муки. Находилась ли она под воздействием наркотиков? Нет, Дик так не думал, но выпила она много. Он чувствовал, что обливается потом; одурманенный, он щурил глаза, неспособные сфокусироваться на чем-либо, и чувствовал себя таким же напряженным и взвинченным, какой выглядела она. Мышцы танцовщицы выпирали, вздувались, как у гимнастки. Он боялся, что, будь у нее нож или что-то в этом роде, она бы нанесла себе рану. Но у Талии не было никакого ножа — вздрагивающие движения достигли своей кульминации, и она принялась заниматься любовью сама с собой в манере настолько резкой и безжалостной, что ему пришлось отвести взгляд; это было невыносимо. В нескольких дюймах он увидел лицо Дейзи, такое же застывшее, как тело девушки, полоску пота на верхней губе вдоль застывшей кривой усмешки. Он смущенно, как будто с облегчением, снова перевел взгляд на девушку. Все в комнате были скованы и неподвижны. Тело девушки рухнуло на ковер, и она лежала там, словно гильотинированная, голова поворачивалась из стороны в сторону, шейные мышцы дергались в мощных конвульсиях. Музыка стихла.
Настал острый, напряженный момент тишины. В голосе Ларри, как всегда мягком и непринужденном, зазвучали пронзительные, нетерпеливые нотки:
— А кто подбавит веселья? Уинфред?
Ее смех прозвучал подобно хрустальной люстре, сорвавшейся и рухнувшей на паркетный пол.
— Да я бы и рада… — сказала она.
Какая-то молодая, бесцветного вида женщина, которую Дик сначала не заметил, внезапно встала, наклонилась, наполовину согнув колени, положила руку девушке на затылок, грубо потянула ее кверху, заставив сесть, и поднесла стакан с бренди к ее бледным губам. Потом резко сказала:
— Пей.
Девушка пригубила, отпила, вся передернулась и выплюнула полстакана на плечо женщины. Та не обратила на это никакого внимания, она бросила стакан под стул, он покатился и застыл на полу. Женщина положила обе ладони Талии ниже лопаток и с отчаянным усилием подтянула ее кверху. Девушка была вялой, а женщина — изрядно пьяна? Их шатало и водило из стороны в сторону. Женщина обрела устойчивость, обвила обеими руками тело Талии и стиснула его с какой-то яростью, так что кожа, поблескивающая от пота, оставила пятна на светлом платье. Она застыла так сильно, что все ее тело изогнулось и голова запрокинулась назад, открывая линии подбородка и шеи до ключиц. Женщина вдавила свое лицо в горло девушки, поцеловала его и укусила ее за ухо.
Дик внезапно ощутил боль в нёбе и у основания языка, острую и подкашивающую. Его глаза наполнились слезами; он перегнулся, не заботясь о манерах, схватил наполовину наполненный стакан Дейзи и залпом осушил. От алкоголя у него перехватило дыхание. Когда он вытер влагу с глаз, то снова увидел Талию, которая сцепила свои руки на шее у женщины. У него на глазах ее пальцы затрепетали, выгнулись, ухватились за застежку-«молнию», идущую вниз по спине, и потянули за нее. Глаза ее были закрыты, а нижняя губа сосредоточенно прикушена. Ларри резко повернулся к стене и выключил свет. Дик увидел совсем рядом Дейзи и повернулся к ней с вселяющим отчаяние чувством, что знает, что ему сейчас делать, но уверен, что это получится у него из рук вон плохо.
В Гааге Ван дер Вальк уже лежал в постели, поглощенный чтением про неугомонного, скользкого, жуликоватого человека, предводителя клана Кемблов. Потом он приподнялся и, раздраженно хлопнув по своей соскальзывающей подушке, проговорил:
— У тебя есть какие-нибудь орехи?
— Нет, — ответила Арлетт. — Вот есть яблоко, а орехов нет. Да хватит тебе подпрыгивать. Хочешь половинку от моего яблока?
— Нет, — с раздражением сказал он. — Мне бы чего-нибудь солененького.
— Ну давай же, просыпайся, — резко проговорил Сент. Сам он был свеж и безоблачен, как погожее утро.
Дик сделал над собой усилие и встал.
— Этого аукционного добра, что купил Луи, целый фургон, — сказал он. — Я, пожалуй, распакую его и почищу, да? А потом приготовлю кофе.
— Хорошо, — отозвался Сент. — Кофе у тебя, кажется, начинает получаться. Все это — одно к одному, — положив себе еще немного сахара, продолжил он, — умение вести себя в свете; будь то манеры или кофе, ты должен следовать правилам… Ты там хорошо держался, Дики, и для первого раза получилось довольно лихо. Но я и понятия не имел, что эта дурочка зайдет так далеко.
— Что с ней сталось?
— Ее увел человек, тот, что громко смеялся, эдакий тип водного лыжника. Он — кретин, этот парень, но они представляют собой довольно гармоничную пару. А ведь если бы я тебя не остановил, ты бы побежал за ней. Сдается мне, это было бы еще потешнее.
— Но разве она не?..
— Совсем нет; она делает это, потому что считает, что это модно и что так она интереснее выглядит. Будь любезен, подлей мне кофе.
— А Дейзи… — спросил Дик нерешительно — не является ли это запретной темой?
— Дейзи, да, крепкий орешек; ей подавай простачка, а это как раз то, что ты собой представляешь. Ты уж прости, что я так говорю, Дики. Но это очень ценно для тебя. Она будет дразнить тебя, преследовать, то давать тебе от ворот поворот, то снова приваживать, ждать, пока ты выйдешь из себя, станешь устраивать сцены, — ей это доставляет удовольствие. Та, другая телка слишком глупа, чтобы быть зловредной, но Дейзи — это еще та штучка. И это то, что мне нужно. Вытерпи ее в течение одной-двух недель, и я сделаю тебе подарок. Смотри на нее так, как будто она — произведение искусства. Ее движения, ее смех, то, как она ест, — понаблюдай за ней, когда она одевается или красится, и ты увидишь, что она изучает себя и свое искусство. Ты почистил те вещи?
— Куча пыльного, старого барахла, — с отвращением сказал Дик.
— Я не против того, чтобы ты так говорил, — сказал Сент сухо, — до тех пор, пока не поймешь, о чем говоришь.
— Простите.
— Да. Давай-ка поговорим без обиняков. Ты слышал мои замечания по поводу того, что это место — добрая старая дойная корова. И присовокупил это к другим обрывкам подслушанного разговора, сделав вывод, что я выдаиваю этот бизнес в своих собственных целях. Это одно. Потом я сообщаю тебе пару элементарных фактов относительно ситуации на рынках, и ты понимаешь, что я интересуюсь молодежью, и, суммировав это с тем очевидным фактом, что эти люди не тратят денег в антикварных магазинах, думаешь, что можешь вести себя заносчиво. Чрезвычайно глупая позиция. Кстати, о молодежи, витрина опять вся в майонезе — помой ее, мальчик Дик, и проследи, чтобы, пока ты этим занят, собаки не пристраивались к фонарным столбам.
Это было их вечным бичом. Клиенты закусочной вышагивали по улице, подкрепляясь снедью в бумажных пакетах. Они останавливались чтобы взглянуть на витрину, и покрывали стекло жирными отпечатками пальцев. Дик, понимая, что ему таким образом указали на его место, послушно отправился за маленьким ведерком и губкой. Ох уж этот Ларри и его чертова дисциплина! Он надеялся, что Дейзи в этот момент не вздумает прошвырнуться по улице. Это было бы унизительно.
Мистер Сент тоже думал о Дейзи — в числе прочего, — когда глупый мальчишка влетел внутрь, как будто за ним гнался бык, и бросился в глубину магазина.
— Замшу забыл, — смущенно пробормотал он.
Мистер Сент, вскинув брови, размышлял над столь необузданным поведением, когда дверь снова распахнулась и Ван дер Вальк зашел в магазин с радостной, идиотской улыбкой на лице.
— Доброе утро, сэр, — сказал Сент со своей неизменной учтивостью.
— Доброе утро, доброе утро. Прискорбное происшествие — я сломал свои часы. Боюсь, так, что их нельзя починить.
— Посмотрим, что можно сделать. Не желаете ли присесть?
Ван дер Вальк решил, что это его «личное расследование» несколько затягивается, и, возвратившись с очередного нудного совещания на Овертоме, решил воспользоваться свободным временем. Было очевидно, что в качестве следующего шага предстоит чуточку надавить на мистера Сента.
— Такая жалость, — бормотал он. — Я выронил их не куда-нибудь, а на трамвайные рельсы, прямо на Конингсплейн; мне бы никогда в голову не пришло, что такое возможно, а вам?
— Весьма досадное происшествие, — серьезно согласился Сент. — Здесь, конечно, мы уже ничего не сможем сделать. Боюсь, новые часы — это единственное решение вашей проблемы.
— Боюсь, что так, боюсь, что так, — воскликнул Ван дер Вальк. — Что-нибудь совсем простенькое, э… классическое.
Ему было весело. Он разглядывал витрину с рубашками, когда увидел этого идиота-парня, потрусившего на улицу со своим ведром мыть витрину. Он стоял, ухмыляясь, в дюжине ярдов, на тротуаре, спрашивая себя, какая последует реакция, и пришел в восторг, когда парень, пялясь по сторонам, вдруг заметил его, уставился с разинутым ртом, в оцепенении, и пустился наутек.
Сент плавно подошел с дорогими вещами в строгом, хорошем вкусе на устланном бархатом подносе, пододвинул еще один стульчик в стиле ампир и уселся — специалист у кровати пациента. Ван дер Вальк поставил свой локоть на маленький круглый стол и приготовился к тому, что у него будут брать анализ крови. Интересное лицо застыло в футе от его собственного. Тут и характер, и решительность. Очень лощеный. «Плохой человек»? Он понятия не имел. Ван дер Вальк много лет прослужил полицейским, но повстречал мало плохих людей. Множество глупых людей и огромное количество бестолковых. Этот не принадлежал ни к тем, ни к другим. Совершенно определенно, человек, которым можно заинтересоваться.
— Кварцевый кристаллический вибратор… — говорил Сент.
— Нет, никаких камертонов. Они без конца звенят, — расплывчато пояснил Ван дер Вальк.
— Тогда классический ход механизма. Скажем, вот этот «Жагер ле Культре»…
Парень по-прежнему ошивался неподалеку, делая вид, что чем-то занят в задней части магазина. Более того, Сент это заметил. Он бросил взгляд на дверь, и тонкие шелковистые брови чуточку сдвинулись: мимолетный взгляд искоса, без поворота головы, трепетание красиво очерченных ноздрей — нет, он ничего не скажет в присутствии покупателя.
— «Перрего»… они изготавливаются в очень небольшом количестве, всего лишь сотня или около того в год. Это все действительно эксклюзивные модели.
— Они, пожалуй, не совсем мне по карману, — с громким застенчивым смехом сказал следователь, а вот эти, пожалуй, нравятся. — Это был «Патек Филипп», не слишком отличавшиеся от тех, что носил парень. Последует ли какая-нибудь реакция на это чрезвычайно легкое прикосновение или нужно нажать чуть посильнее? — Я хочу сказать, они очень своеобразные. Не из тех вещей, которые видишь каждый день.
— Именно так. — Нет, никакого трепета. Мог ли он на самом деле не знать про те часы? Босбум высмеял бы это, как вздор.
— Может быть, мне посмотреть для вас цены?
— Боюсь, от них станет не по себе.
— Да, они, знаете ли, колеблются в районе тысячи. Само собой, это чистое золото — настоящее вложение капитала.
— Не позолоченные?
— Мы не продаем позолоченных вещей, — ответил Сент с восхищавшим своей непосредственностью высокомерием.
— О боже. У меня совсем голова кругом пошла. Мне очень по душе вот эти. — Ван дер Вальк долго глазел по сторонам с рассеянным видом человека, задающегося вопросом, может ли он себе это позволить: и хочется и колется.
— Еще бы. Вы наверняка захотите это обдумать. — Мистер Сент, очевидно, привык к людям, которые уходили, чтобы «это обдумать», и больше не появлялись… Парень до сих пор не казал носу: не исключено, что заперся в туалете. Сейчас он не выйдет, в этом не приходилось сомневаться.
— Увы, едва ли я потяну…
— Но, милостивый государь, вы вовсе не обязаны.
— Но я доставил вам столько хлопот, — сказал Ван дер Вальк совершенно искренне.
Сент заулыбался:
— Да какие там хлопоты.
Эта улыбка о многом ему поведала. Улыбался человек, у которого презрение вошло в привычку и который часто в нем практикуется. Человек, который умен, но его ум никогда не будет многого стоить из-за тщеславия. Когда тщеславие настолько велико, решил Ван дер Вальк, человек стерпит то, что за ним наблюдают.
— Я вот думаю, может быть, «Омега», или, скажем, «Лонжине»…
— Боюсь, у нас их нет. Но, конечно, у вас не возникнет никаких трудностей — видите ли, мы на самом деле ювелиры, а не часовых дел мастера в строгом смысле этого слова — разве что речь идет о декоративных вещах.
— Мне кажется, что-нибудь чуточку более практичное…
— Да, я прекрасно понимаю. Доброго вам утра, сэр, спасибо, что посетили нас.
Ван дер Вальк вышел из магазина.
Сент какой-то момент постоял в раздумье.
— Дики… Уж не ищешь ли ты до сих пор ту замшу, а?
— Простите, э… мне нужно было сходить в туалет.
— Так срочно, — сухо заметил Сент.
— Луи, помнишь, ты рассказывал мне, что на днях к тебе наведывался какой-то заносчивый полицейский лох, — можешь мне описать, как он выглядел?
— Как выглядел? Не знаю. Какого-то неопределенного возраста. Довольно крупный. Очки, волосы такие… не то чтобы светлые и не то чтобы седые. Черт, я не приглядывался, я ведь его не покупал.
— Трость у него была?
— Теперь я припоминаю, что, кажется, была.
— Ходит немного странно, эдакой неуклюжей походкой?
— Я не видел, как он ходит, не заметил.
— Много говорит, гладко, убедительно?
— Господи, да. Он побывал у вас, да?
— Сдается мне, что так.
— Не по поводу той французской картины, я надеюсь.
— Нет. Более того, я спрашиваю себя, интересует ли его вообще искусство.
— А что же тогда?
— Пудрил мне мозги смехотворной байкой про часы. Не бери в голову, Луи. А если ты снова на него наткнешься, будь любезен, дай мне знать.
— Что касается картин, — усердно выводил Ван дер Вальк, раскладывая все по полочкам, — то тут существует множество возможностей. Имеются крупные суммы — а что он делает с крупными суммами? Нет никаких доказательств или хоть чего-то, указывающего на крупную незаконную сделку. Но это не имеет значения. Факт заключается в том, что вещами и людьми манипулируют. Зачем? С Луи все ясно — он нуждается в его технической экспертизе. Но парень — зачем ему мог понадобиться парень? Отнюдь не как любовник. Это заметил бы Босбум, а он весьма проницателен, он бы знал. Но — «Плохой человек»… Это ни о чем не говорит, кроме того, что посредством трюка с часами — а какой-то трюк имел место — он надел узду на парня. А Босбум сказал по сути дела открытым текстом, что Сент имеет власть над Луи. А людей, которым нравится получать власть над другими, никогда не следует упускать из виду.
Ну а что он мог сделать? Ван дер Вальк пожал плечами, отчасти по поводу глупости всего этого — игры в частного детектива. Он все еще работающий полицейский; почему бы, в конце концов, не составить официальный рапорт, не предоставить заниматься этим криминалистическому бюро в Амстердаме — людям, которых он знает, — и не попросить их заняться этим на некоторое время, предпочтительно отрабатывая гипотезу мошенничества, связанного с налогами на произведения искусства? Нет, не станет он делать ничего подобного, потому что это никуда не приведет. Не было подано никакой жалобы, не существовало никаких улик, никаких оснований для любых обысков или досмотров — полиция просто не предприняла бы никаких действий, и Амстердам не преминул бы указать ему на это. Что они вообще смогли бы сделать, кроме как предупредить Сента, что интересуются им; а потом он упрячет в воду те концы, что еще не упрятал, и тихонько заляжет в норку. В любом случае, это бы сорвало его эксперимент с частным сыском.
Имеют ли его действия хоть какое-то значение? Представляет ли вообще эксперимент какую-то пользу или это просто глупая причуда? Разве он уже не доказал, что в качестве частного детектива человек ни на что не способен, кроме как слоняться и докучать людям, и даже это только в том случае, когда кто-то выдает крупные суммы денег на сопутствующие расходы? Никто не выдавал ему никаких командировочных. Но в этом-то, говорил он себе, и заключается суть. Никто не главенствовал над ним, никоим образом не влиял на его поступки, не обязывал хранить тайну, верность или молчание, кроме государства. Разве не это основа его эксперимента — концепция частного детектива, у которого нет ни клиента, ни корысти, ни стремления отомстить, ни опасений за честное имя, ничего, кроме обычной присяги, принесенной государству — избавляющей от всех этих частных сыщиков из художественных произведений с личными кодексами морали?
Как бы там ни было, он сделал все, что в состоянии сделать частное лицо. Немного надавил на Принца, немного на Сента, если только Сент не круглый дурак, он наверняка понял, что на него нацелено чье-то око, возможно полиции. Причем не того, кто предлагает ему пройти в участок и настаивает на расследовании, а того, кто легким, очень осторожным прикосновением хочет вывести его из равновесия и спровоцировать на какую-нибудь глупость.
Отреагирует ли Сент сейчас? Вероятно, нет. Он затаится, чтобы посмотреть, выйдет ли кошка из-за дерева (хорошее голландское выражение!). Так что пока делать Ван дер Вальку нечего. Разве что поразмышлять над этим время от времени и ждать, не попадут ли какие-то другие факты в поле его зрения. И это очень разумное умозаключение, сказал он себе, когда поезд замедлил ход, чтобы остановиться в Гааге. У него полно работы, и он не знал, когда снова появится время подумать о мистере Сенте, уже не говоря о том, чтобы предпринять в отношении него какие-то действия.
Вечером того же дня Ван дер Вальк, как ни странно, дочитывал свою книгу про короля Карла I и дошел до грустного эпизода о том, как шотландцы в конце концов окружили и изрубили Монтроза. А как же могло быть иначе, учитывая, какой дикий страх он на них нагонял в течение долгого времени. Какое облегчение — увидеть голову этого человека на пике! И что характерно: этого невероятно одаренного и благородного партизанского вождя — более того, исключительно искусного повстанческого полководца — продал правительству человек, которому он доверял. Приятно было узнать, что это вышеупомянутое лицо всего лишь мелкий местный сквайр из лесной глуши, по имени Маклеод. А ведь он обрел нежеланное бессмертие в качестве образца грязного ублюдка. Шотландцы были совершенно равнодушны к вероломству, которое, так сказать, исторически давало им средства к существованию (сам Карл I был совершенно непревзойденным мастером двурушничества), но они все-таки отвергали предательство за деньги; нельзя так уж их обвинять. Они сложили легенду об этом человеке — вероятно, подумал он, первоначально популярную песню, которую парни горланят на улице, полную низменных поношений. Однако неплохую — в ней сквозило и возмущение, и великолепное презрение, и даже искорка поэзии: «Ободранное дерево с фальшивыми яблоками, Нейл, сын несчастного Ассинта». Горькая фраза никак не шла у него из головы, но лишь на следующее утро, по дороге на работу, некое созвучие породило одну идею. Сент! Леопольд Нейл Сент! Стоя у своего письменного стола, еще даже не сняв пальто, поскольку в противном случае эта мысль забылась бы, Ван дер Вальк достал блокнот, протянул руку за шариковой ручкой и написал: «Нейл, сын несчастного Ассинта».
И человек, живший над секс-шопом под названием «Золотые яблоки Гесперид». Черт возьми, если это не дерево с гнилыми яблоками, тогда я никогда не откусывал ни от одного яблока. И с ухмылкой на лице он накорябал: «Тоже ободранное дерево с фальшивыми яблоками». Имел ли парень Сент свой интерес в секс-бизнесе и не является ли это тем соображением, которое, возможно, позволило ему продвинуться дальше? Возможно, Луи приторговывает порнографией? Не это ли то самое маленькое постыдное обстоятельство, на которое намекал Босбум? Ей-богу, в следующий раз, когда в Амстердаме состоится совещание его комитета, он сходит посмотреть на эти золотые яблоки! Его размышления прервала мисс Ваттерманн, услышавшая, что он зашел.
— На проводе профессор Саммелс.
— В эдакую рань? — простонал Ван дер Вальк. — Что понадобилось этому старому буквоеду?
— Ему прямо-таки не терпится узнать ваше мнение по поводу его закона об абортах.
— О, мать моя, — простонал Ван дер Вальк.
Профессор Саммелс был самым неутомимым оратором, какого он только знал, а когда речь заходила о предложенном им новом законе об абортах, по общему признанию, неистощимым. День будет тяжелый.
Этот день также оказался тяжелым и для молодого Дика Оддинга. Не то чтобы утро ознаменовалось какими-то особыми хлопотами, просто Ларри оставался необъяснимо малоподвижным и молчаливым большую часть утра.
Обычно он приходил в самом начале, чтобы открыть магазин и заняться чередой повседневных дел: проверить замки и ставни — не было бы попыток их взломать, — протестировать все системы сигнализации, не сводя драконовского ока с уборщицы, сходить в банк с выручкой и принести обратно мелочь, а потом, как правило, потратить час на корреспонденцию, напечатать несколько писем, подписать несколько чеков, пока Дик расставляет вещи, выносит и чистит новые приобретения Луи, которые на несколько дней беспечно оставляли в передней части магазина, даже если, как часто обстояло дело, вещь уже была продана. После чего Дик наливал чашку кофе, Ларри выпивал ее, делая напоминания или отдавая распоряжения, если таковые имелись. Сразу же после этого он уходил, вполне возможно на весь день, хотя чаще всего он все-таки снова наведывался либо перед обедом, либо после него. Но только на пять минут. И что за муха укусила Ларри, что он, черт возьми, все утро оставался в маленькой каморке, где писал письма, читал газету и откладывал ее каждые две минуты, уставившись в одну точку (редкое явление) и много куря (еще более редкое явление)? Дик принес ему кофе, и он выпил его не глядя. Джеки Баур, серебряных дел мастер, который любил попить кофе и от души посплетничать, этим утром получил от ворот поворот. Даже Барону, одному из их выгоднейших покупателей, особенно когда дело касалось чего-то хотя бы отдаленно приближавшегося к стилю Людовика XV, было дано понять, что визит его не совсем кстати. Он заскочил за советом насчет изготавливаемых на заказ позолоченных гвоздей для реставрируемой скамеечки, которая, как ему хотелось верить, некогда поддерживала бойкие и артистичные туфельки мадам де Помпадур. Дику стало как-то не по себе. Однако было почти одиннадцать, когда Ларри внезапно позвал его, неторопливо загасив сигарету в большой бронзовой чаше, про которую Луи в конце концов доказал, что она — не галло-римская, четвертого столетия, как он надеялся, а совершенно бесстыдная итальянская подделка.
— Дики.
— Привет.
— Закрывай магазин.
Это само по себе было в высшей степени необычно, довольно тревожно, чуточку зловеще. Ларри очень не любил закрывать магазин, даже когда вообще не было покупателей.
— Готово. Вот ключи. Есть, есть, сэр.
— Не дурачься. Садись. Не вертись. Слушай внимательно. Не лги, Дики. Кто этот человек, который приходил и городил всякую чушь насчет того, как он выронил часы на трамвайные рельсы? Только не задавай вопрос «Какой?». — Голос Ларри доносился отсюда до Розенграхта. — Ты мыл витрину. Ты бросил все и задал стрекача. Потом заявил, что тебе нужно сходить в туалет. А это было явной неправдой, потому что я слышал, как ты шнырял туда-сюда все то время, пока он был здесь.
Я делаю вывод, что этот странный джентльмен не является для тебя незнакомцем. Не перебивай. Так вот, люди не роняют свои часы на трамвайные рельсы, это нелепая байка. Этой байке полагалось быть нелепой, а мне следовало это заметить. Человек сделал мне предупреждение. Ты, как совсем пушистый птенчик, наверняка ничего такого не знаешь, так что я объясню. Полицейские проделывают такие штуки, когда они наблюдают за тобой, но у них нет никаких улик. И вот оказывается, что тот же самый человек заходил к моему дяде со столь же нелепой байкой про экспортные лицензии. И случилось так, что я знаю одного человека, который работает по этой части. Я проверял. Он не знает никого, кто подходил бы под это описание; следовательно, липовый полицейский. Это меня заинтересовало. Я какое-то время прорабатывал это предположение. До тех пор, пока после анализа твоего поведения меня не осенило, что, возможно, это был не липовый полицейский — просто сотрудник другого отдела, пытающийся разыграть спектакль, который я пока не понимаю, но собираюсь понять. А теперь — кто из твоих знакомых подходит под это описание, Дики?
У Дика был не такой уж богатый выбор. Он затрепыхался в сети, но она все туже его стягивала. Сент был мастером перекрестного допроса, остроумный, жалящий, язвительный, вышучивающий, неумолимый. Он позволил Дику в течение пяти минут складывать затейливые небылицы, чтобы затем не оставить от них камня на камне. И ни на миг не отступился от своего легкого, доверительного тона, ни разу не забыл ни единой подробности или выражения, которое употребил за четверть часа до этого. Из него вышел бы хороший обвинитель, если бы не некоторый садизм, которого не допустил бы судья, — наслаждение от того, что он ставит парня в неловкое положение, сбивает с толку, заставляет путаться в своих показаниях. К обеденному перерыву Ларри выяснил все.
— Ну что же, Дик, иди обедай. Приятного аппетита. — Это была очень метко выпущенная парфянская стрела.
Когда, после обеда, суд возобновил свое заседание, вердикт был вынесен без долгих проволочек: Ларри Сент с пользой провел свой обеденный перерыв.
— Итак, — сказал он очень мягко, — теперь у меня чуточку больше исходных данных. Комиссар полиции, который хотя и не числится в списке отставников, но в данный момент не состоит на действительной службе — работает в комитете при министерстве в Гааге. Очень тщательно все это взвесив, я подумал, что весьма мало вероятно, чтобы он предпринял или хотя бы мог предпринять какие-либо официальные шаги. Он сам тебе говорил — пожалуйста, поправь меня, если я ошибаюсь, — что не было зарегистрировано никакой жалобы, никаких официальных действий не предусматривается, и он сам готов забыть обо всем этом. Однако не забыл. Почему, хотел бы я знать. А не может быть так, Дики, что этот тип интересуется какими-то сторонами моего бизнеса? И может, это вследствие твоей мальчишеской неосторожности? Нет, мальчик Дики, я не думаю, что мы так уж сильно ошибемся, если скажем, что ты проделал дырочку в плотине и теперь тебе предстоит ее заделывать. Ты не согласен, Дики?
— Ну… я не знаю, полагаю, это звучит логично… но я не понимаю… я хочу сказать, я не знаю, как я мог бы… я хочу сказать… у меня и в мыслях не было вас выдавать… в каком-нибудь смысле. Как бы то ни было, я не понимаю, что я мог бы сделать. Я хочу сказать, сейчас уже слишком поздно.
— Неужели? Не знаю. По-моему, скорее всего нет. Нет — для циклонного выстрела. Что может показаться излишне радикальным средством применительно к назойливому старику, не знающему, куда девать время, но это, как ты вскоре поймешь, и как раз есть величайшая опасность. Полицейские, мой дорогой Дик, не склонны тратить время на что-нибудь такое, чего они не смогут доказать. Но это довольно назойливый старик, сующий нос в мои дела. И теперь, наверное, с ним хлопот не оберешься. Он ничего не сможет доказать? Вероятно, он сможет в значительной степени помешать осуществлению кое-каких моих ближайших замыслов, которые обещают быть плодотворными, очень плодотворными, о чем я говорю с радостью. И боюсь, Дик, я не допущу, чтобы твои глупости свели на нет большую кропотливую работу.
— Но что я мог бы сделать? Вообще ничего.
— Вопрос скорее стоит так: что ты можешь сделать. Или, вернее, что ты собираешься сделать. И я очень опасаюсь, Дик, что у тебя нет никакого выбора. Ты будешь делать то, что я тебе скажу.
— Ну… я не знаю, почему вы так разговариваете. Вы не до такой степени мною распоряжаетесь. Я хочу сказать, черт возьми, в таком случае, я просто расплююсь с вами и уйду. Вы, черт возьми… вы не можете меня к чему-то принудить.
— Нет. Я не могу. Однако могу сделать так, что ты сам себя принудишь. Объяснить тебе?
— Вы хотите сказать, что обвините меня в краже этих часов? Ну и что с того, черт возьми? Мне это уже тогда не понравилось, и, более того, я так и сказал этому полицейскому, и он это подтвердит.
— Нет, не часы. Хотя, конечно, ты ошибаешься. Я мог бы очень легко доказать, что ты украл часы. И твой полицейский друг пальцем не пошевелит, чтобы тебе помочь. Видишь ли, что бы ты ему ни рассказывал, ты взял часы и оставил их у себя. Ну, это не многого будет стоить. Вероятно, шесть месяцев в тюрьме — для парня твоего возраста сущий пустяк. Нет, нет, мы ничего не скажем про часы. Никаких угроз. Но, пожалуй, я мог бы напомнить тебе одну подробность, о которой я однажды упоминал, что я когда-то был студентом медицинского факультета. Помнится, я говорил, нужно знать, когда оставить все как есть, а когда сделать надрез. Возможно, я сочту необходимым надрезать тебя самую малость. — Звуки, издаваемые Сентом, задумчиво щелкающим своей зажигалкой, поигрывающим ею, внезапно стали очень тихими и куда-то удалились.
— Вы что же, говорите мне, что убьете меня или как? — Это должно было прозвучать пренебрежительно, даже надменно; Дик бесился из-за того, что не мог унять дрожь в голосе.
— А что, это можно было бы устроить без особых, знаешь ли, хлопот.
Голос, казалось, принадлежал человеку, сетующему по поводу слишком слабого чая. И это с трудом поддавалось пониманию. Гангстеры из книжек произносят так много мелодраматических угроз вкрадчивыми голосами, что все мы теряем чувствительность. Предположим, мы встречаемся с настоящим гангстером в реальной жизни, и он угрожает нам ужасной смертью, и внезапно понимаем, что он говорит на полном серьезе. Ощущение будет примерно такое же, как при просмотре старого фильма с Гарольдом Ллойдом, в котором актер цепляется кончиками пальцев за сигнальную мачту, на высоте триста метров над улицей, и неожиданно его швыряют вниз через зеркало. Это было здесь; это было сейчас; это случилось со мной. Сравнительно банальные акты насилия, с которыми мы сталкиваемся довольно часто, совершаемые умственно отсталыми подростками, по-прежнему способны вызвать тошноту и напугать, так что мы весь день пребываем в шоке и испытываем головокружение. Как тогда можем мы осознать угрозу убийством, которая серьезна, осуществима и будет исполнена незамедлительно? Мы не можем, вот почему мы прибегаем к убогим клише вроде слова «кошмар».
И в тот момент, когда он осознал, что Сент говорит серьезно, Дик совсем скис.
— Но что вы хотите, чтобы я сделал? — с истерическим раздражением спросил он. Злость от собственного бессилия и унижения еще раньше, чем его рабская покорность, заставила его голос взвиться до пронзительного вопля. — Что я могу сделать?
— Ну вот, в этом ты весь, посмотри на себя, — сказал Сент с мягким укором. — У тебя нет никакой выдержки и никакого мужества. В тот самый момент, когда у тебя возникают небольшие трудности, что ты делаешь? Падаешь духом и орешь из-за этого благим матом. Ну да ладно, это просто неопытность. Ты достаточно смышлен и способен учиться. Ты спрашиваешь меня, что можешь сделать? Так вот, ты можешь сначала обдумать, как исправить свою ошибку. Ты допустил очень существенную ошибку, и тебе не залатать этой изгороди каким-нибудь коробком спичек. Это потребует работы — более того, это потребует всего твоего свободного времени, но в течение недели или больше. Тебе придется разработать план и потом изучать средства его воплощения на практике. Ладно, ладно, — сказал Сент со снисходительным добродушием, — я помогу тебе. Между прочим, Дики, как зовут этого человека?
— Ван дер Вальк.
Ван дер Валька беспокоила нечувствительность общества к насилию. Не к настоящему, бесчеловечному, крайнему, варварскому насилию, но к глупой, вандальской жадности ребенка, выковыривающего вишни из пирога, к бессмысленному истреблению сельских и городских ландшафтов. Какая разница, недоумевал он, между молодежной бандой из пригородов, поломавшей все молодые деревья, и спекулянтами, что для начала застроили городские окраины? Если вы оставите ребенка у рычагов управления бульдозером, то будете опасаться катастрофы, ведь так? Точно так же разрешите людям, из которых, возможно, вышли бы совсем неплохие помощники водопроводчика, распоряжаться огромными денежными суммами, и результаты будут идентичными.
Он ощущал неприятную усталость. То, как он проводил большинство своих дней, запертый внутри этой гнусной коробки, и те проблемы, за которые засел, — все это настолько отличалось от его повседневного существования, к которому он так привык, что теперь они сильно напрягали и изматывали его.
Новые нормы поведения для общества нового типа? Реформирование Уголовного кодекса, как он был склонен, подозревать, — классический пример того, как вы запираете двери вашей конюшни после того, как лошадь уже сбила трех пешеходов, каждый из которых вчинил вам иск за огромный ущерб. И он сидел там, за своим письменном столом, словно король Кнут на берегу моря. Кажется, это Ксеркс приказал выпороть море за то, что оно ослушалось его четких приказаний? Черт возьми, подумал он, мысли мои разбредаются.
Ксеркс, Кнут — несколько одержимых мегаломанией тиранов, и, если уж на то пошло, огромное число бюрократов, руководителей нефтедобывающих предприятий, муниципальных инженеров, озабоченных по поводу сточных вод, людей, заинтересованных в строительстве эспланад в живописных местах на побережье, — все они реагировали одинаково: страшно злились на море за то, что оно отказывалось учитывать их удобство и выгоду.
В качестве законодателя человек полностью уподобляется генералу, который всегда точно понимал, как вести войны, через пятнадцать лет после того, как они заканчивались. Предложи изменить хоть что-то — и на тебя посмотрят как на худшую разновидность потакающего распущенности либерала без царя в голове. Способ остановить море, как ему сказал этим утром один член комитета, — это, как знают все добрые голландцы, построить плотину, чтобы его сдержать. Сам он помалкивал. Он довольно плохо разбирался в законодательстве, несмотря на несколько дипломов; хотя, как он был вынужден признать, набирался знаний. А как насчет многолетнего опыта? Он пожал плечами: как полицейский, он провел все эти годы применяя инструкции; к законодательству это не имеет никакого отношения.
Ван дер Вальк шел домой пешком: эта привычка выработалась у него на последней работе, когда его дом находился всего в пяти минутах ходьбы от кабинета. Здесь же — в двадцати пяти, и по чрезвычайно многолюдным улицам. Впрочем, ему не хватало физических упражнений. Гм, закон. Эти законы, заметил другой коллега, из прогрессивных, примерно настолько же устарелые, как и регламентация пищи у ортодоксальных иудаистов. Ван дер Вальк сказал, что согласен, но что он также не уверен, что ему привели какие-то действительно веские причины их изменить. Да и что такое закон, как не требования морали? «Я думаю, — как ему было нетерпеливо сказано, — вы за то, чтобы побивать камнями прелюбодействующих». Эти люди были начисто лишены здравого смысла. «Сейчас вы побиваете камнями меня, — посетовал он, — лишь наполовину в шутку или, по меньшей мере, возите меня на телеге и швыряетесь гнилыми овощами, как на Стапхорсте, с табличкой на шее, гласящей: „Регрессивный Реакционный Фашист“».
Тут он не глядя перешел через дорогу в полной рассеянности, если не растерянности, и если бы его сбили, то эта проблема больше не представляла бы для него интереса.
Он еще не научился по-настоящему обдумывать проблемы; слишком уж недавно избавился от мелочных, прагматических соображений: а как на вещи посмотрит его начальство? Эта лошадь по-прежнему поворачивалась в силу привычки, чтобы самостоятельно затворить дверь конюшни.
«Не придавайте такого значения деталям», — сказал ему сегодня его сосед, профессор де Хартог, вполне дружелюбно. Они говорили о наказании, и он предоставил весьма печальное доказательство того, что за деревьями не видят леса.
«Вы сейчас не в полиции. Не важно, кто заполняет анкеты; ваша работа — разрабатывать тексты».
Ван дер Вальк подошел к следующему перекрестку, терпеливо дождался, пока загорится зеленый цвет. До дома уже рукой подать. Эта небольшая прогулка была не более чем терапевтическим средством, моментом отстранения, для того чтобы узреть вещи в перспективе, которая наползла слишком близко в течение дня, размываясь и пропадая из фокуса. А это создает чрезмерное напряжение для глаз. Он машинально ущипнул себя за переносицу. Какой уж тут моцион — вдыхать выхлопные газы. С тех пор как он обосновался здесь, у комиссара вошло в привычку совершать еще одну прогулку вечером, по лесистым городским окраинам, где Гаага скатывается к морю и Шевенингену. В такое время не было никаких спешащих толп, толкавших его или наступающих на ноги, большое дело этим машинисткам до важного члена комитета! Он любил эти прогулки наедине: ему теперь предстояло проводить долгие уик-энды с Арлетт, а она никогда особенно не годилась для пеших прогулок по вечерам, поскольку весь день проводила на ногах…
Однако он мечтал о том, чтобы где-то существовал маленький ресторанчик, что-нибудь простенькое, место, куда идешь, когда просто не хочется готовить ужин. Сидишь и ешь ракообразных руками, смотришь на погрузившийся в сумерки порт и слышишь тарахтение запоздалого дизеля и плеск прибоя об илистый мол. Уж не было ли это ошибкой — коттедж в Вогезах, утопающий в лесах и безмолвии, место, где олень подходит к окну твоей кухни и с любопытством вглядывается внутрь?
Теперь с этим уж ничего не поделаешь — это было все, что они могли себе позволить, повезло, что хоть это есть, — покупка, сделанная полдюжины лет назад, когда они еще жили в Амстердаме, на единовременное пособие, выплаченное ему после тяжелого пулевого ранения.
Теперь этот коттедж стоил бы вдвое дороже.
Тогда же он был пределом его мечтаний — выращивать собственные фрукты, рубить лес, надевать лыжи зимой, когда снег густо покрывает поросшие мхом лесные тропинки. Ну, пожалуй, так оно было и сейчас.
Они вот уже пять лет как проводили там свои отпуска, заканчивая строить свой маленький домик. Он стал для них в большей степени домом, чем здесь, в Гааге. Вино в погребе и великолепная кровать из фруктового дерева с ананасами, вырезанными на столбиках. Он поморщил нос от запаха автомобильных выхлопов и пожалел, что сейчас находится не там, в Вогезах. Жалел, переходя дорогу, заходя в унылый герметический вестибюль своего дома, отпирая свой почтовый ящик, чтобы посмотреть, нет ли каких поступлений, нажимая на кнопку вызова лифта концом своей трости.
Комиссар был разочарован, не застав Арлетт дома. Тем не менее плита сама включилась под супом. Никакого тепла, никакого веселья, зато запах ужина. К тому же узкая гостиная хранила присутствие жены. Он побродил по квартире, испытывая желание выпить, но решил выждать и не наливать до тех пор, пока не услышит, как повернется ключ в двери. Что терзало его? Внезапно он осознал: что-то такое, что он мельком, смутно видел на улице, рассеянно, без интереса. Кто-то, если быть точным — это был всего лишь чей-то затылок. Напомнивший о каком-то человеке, с которым он имел дело. Давно? Не так уж давно?
Ну конечно, парень из того ювелирного магазина. И связанная с ним его маленькая личная проблема, эксперимент в области частного сыска. Боже, боже, в эти последние две недели у него совсем не было времени. Теперь ему стало совершенно ясно, как много его нужно частному детективу! Да, тут таилось что-то интересное, но, черт возьми, у него было слишком мало информации. Два или три раза он был близок к тому, чтобы позвонить в Амстердам и попросить их приглядеться повнимательнее, но он не имел никаких по-настоящему убедительных посылов. Рыхлая кучка фрагментов — случайных по большей части.
В любом случае скучное, пустяковое дело. Строго говоря, оно даже за пределами его компетенции; он больше не был полицейским, состоявшим на действительной службе, с рапортами, ложащимися ему на стол, и подчиненными, занимающимся рутинными делами, а это было рутинным делом. Разумеется, первоначально здесь-то и заключалась вся суть: он приветствовал эту малую толику реальности, как что-то такое, что увлекало и озадачивало, — эдакая хитроумная шкатулка с секретом, которую нужно повертеть в руках, чтобы открыть, и, возможно, с несколькими шипами, впивающимися в пальцы. Поначалу он нуждался в этом, в противовес грузу чисто теоретической работы, совершенно безликому материалу, при работе с которым у него не было никакой личной вовлеченности.
Но опять же ему не платили за личную заинтересованность; ему достаточно ясно сказали об этом и напомнили не далее как сегодня. И чтобы добиться чего-то в ходе своего эксперимента, следовало бы побродить по Амстердаму. На протяжении двух недель он бывал там чуть ли не ежедневно, присутствуя на серии совещаний и консультаций, а также для работы с архивными материалами, но в последние десять дней вообще не появлялся в городе, и радовался этому. Хватало устрашающей горы бумаг на письменном столе, ежедневно пополняемой для него неописуемой мисс Ваттерманн. Он делал записи, разбросанные, увы, по двум или трем его тетрадкам, — вялая и неквалифицированная работа, которая, по сути дела, никогда не была чем-то большим, нежели игрой воображения.
Что-то там такое было… да. Скучная маленькая проблема? Нет. Не шкатулка — скорее яйцо: сплошь округлые формы. Ты не можешь попасть внутрь, не разбив яйца. Обтекаемый, самодовольный, скользкий тип, как там бишь его, и ему бы доставило определенное удовольствие щелкнуть его ложкой для яиц, но, ей-богу, все это слишком уж хлопотно.
А вот и Арлетт, немного припозднившаяся, подумал он раздраженно, вдруг учуяв запах супа и поняв, что включил слишком сильный огонь. Она устроит ему нагоняй! Он налил два стакана портвейна и взял «Монд».
Ларри Сент мягко притормозил на своей машине и бросил взгляд в зеркало заднего вида, сдерживая усмешку, когда парень нагнал его, открыл дверцу и залез внутрь.
— Плевое дело, — сказал он тихо, слегка коснувшись акселератора, чтобы снова тронуться с места. — Человек с устоявшимися привычками, бог ты мой. Я на какой-то момент забеспокоился, когда ты позволил ему неуклюже пообщаться с собой. Но он залез к тебе в душу, а ты об этом толком не ведал. Показался тебе даже слишком уж простым. Видишь ли, полицейский не такой уж несерьезный противник, поскольку он натренирован, — под внешней оболочкой таится слой инстинктивной наблюдательности и пытливости, в которых следует отдавать себе отчет. Но на протяжении десяти дней я не видел, чтобы этот человек хоть что-нибудь выпытал.
— Я бы хотел в этом убедиться, — пробормотал Дик.
— Я вовсе не намерен позволить тебе предпринять хоть малейший шаг, прежде чем не уверюсь в его правоте, — невозмутимо ответил Сент. — Почему, по-твоему, я настолько осторожен? Я навел справки. Этого типа выгнали на подножный корм. Он состоял в амстердамской криминальной бригаде и слыл оригиналом, непредсказуемым типом с непредсказуемыми поступками. Потом его подстрелили — из этого не делалось никакого секрета; это легко было установить, если задаться такой целью. Какая-то женщина выстрелила в него в Испании, да сопутствует ей удача. Ему предоставили новое поле деятельности в провинциях. Теперь его снова перевели с действительной службы на работу в какой-то правительственный комитет — он, очевидно, уже не годился как следователь. Теперь он бьет баклуши — эдакий рассеянный профессор.
— Тогда с ним наверняка не будет никакого риска, — возразил Дик.
— Я хотел бы напомнить тебе, — сухо ответил Сент, — для того, чтобы преуспеть в бизнесе, человек идет на риск, но не на тот риск, в котором нет необходимости. Почему, черт возьми, он выказывает такое любопытство? Что он вынюхивает вокруг Луи? Приходит в магазин с байкой про часы? Околачивается в «Яблоках»? Он не искал хорошую книжку про девчонок — даже не думай об этом. Он представляет угрозу. И ты тоже. Я хотел бы избавиться от обеих. И я бы совсем не удивился, если бы сегодняшний вечер не стал для этого подходящим. Погода идеальная. Ну ладно, посмотрим, выгуливает ли он свою собаку.
Сент припарковал машину, выключил фары и с одобрением отметил, что сумерки сгустились перед ветровым стеклом, мелкая изморось — не более чем шотландский туман — затрудняла видимость. Он протянул руку, отпер бардачок и вытащил 9-миллиметровый «люгер» — простейшее, самое точное, эффективное оружие. Он лишь наполовину автоматический, редко заклинивает и еще реже дает осечку. Он хорошо сбалансирован, и у него удобная, надежная рукоятка. Курок легкий, заряжается он стандартными патронами, и, когда стреляет, вам конец. Это не то что пижонские, модные маленькие пистолетики — «вальтеры» и «сауэрсы» для секретных агентов из книжек и рисующихся частных сыщиков. «Люгер» — один из маленьких предметов искусства мистера Сента, куда лучше сконструированный, чем другие антикварные вещи…
— Так вот, не нужно палить почем зря, — сказал Сент. — Три или четыре выстрела самое большее, и целься в поясницу.
— Ты не хочешь прогуляться? — с надеждой спросил Ван дер Вальк.
Он не знал почему, но в этот вечер был бы рад, составь она ему компанию.
Арлетт укладывала посуду в посудомоечную машину. Прежде у них никогда не было такой машины, как и квартиры, которую так легко содержать в порядке и чистоте. Ей было противно это, настолько же, насколько и ему. Налицо были все удобства и полное отсутствие роскоши, все разумные соображения и ничего представляющего хоть какой-то интерес. Никакого характера, шарма, широты или щедрости. Никакого чувства пропорции. Все здесь было готово к употреблению; существовало только одно место, куда можно повесить свою шляпу, и одно местоположение для вашей кровати. «Неудивительно, — подумал Ван дер Вальк, — что, оказавшись однажды на улице или в машине, люди, которые живут в этих местах, становятся похожими на помешанных».
— Прости, — сказала она, — но мне нужно кое-что погладить, и я еще не читала газету, к тому же идет дождь, а я вчера сделала прическу и у меня нет настроения бродить под зонтиком. Да и в любом случае у меня всего одна пара удобных для ходьбы туфель, а их надо бы сдать в починку. Я ищу себе другие.
Она, наверное, права. Ну что ж. Зато, вернувшись, он застанет это место снова пригодным для жилья, с запахом глажения, стопками одежды и женой в халате, все изумительно консервативно и реакционно: жена-рабыня, еще и упивающаяся этим.
Свежим воздухом тут особо не подышишь. Настоящий февральский вечер. Очень низкие облака и дождь, поливающей из них. Никакого ветра с моря, несмотря на западный ветер, никакого запаха моря, а тем более весны или чего-либо, дающего на нее надежду. И ждать ее надо еще примерно месяц, если так и дальше пойдет. Сегодня только третье марта. Пахло прелыми мертвыми листьями, оставшимися с прошлой осени, осклизшими от дождя и почерневшими от истощения древесными стволами, грязной травой вдоль тротуаров, пропитанной влагой. Уличные фонари уныло поникли, словно не получившие достаточного питания тюльпаны, мерцающее кольцо света, отражающегося от дождевых капель, зависло вокруг них подобно миазмам. Но от этого никуда не денешься, подумал Ван дер Вальк без неудовольствия, без этого не будет никакой весны, никаких пушистых верб с сережками, напоминающих ему о запахе мимозы на далеком юге. Этим утром он купил мимозу для жены; она была в целлофане, уже высохшая после долгого, утомительного путешествия, которое в свое время проделала и Арлетт, чудесный запах давно выветрился. «Пожалуй, это даже к лучшему, — сказала она, довольно улыбаясь ему, — не будешь, по крайней мере, испытывать никакой ностальгии». Улыбка жены и запах мимозы, ярко нарисованные и на один миг воскрешенные, станут почти что последними вещами в его жизни. Это, и влага на его суконном пальто, и мертвые листья, и мокрая кожаная перчатка: запахи Голландии.
В шуме машины не было ничего такого, что заставило бы его остановиться, мягкий звук. Автомобиль катит себе, никуда не торопясь; довольное урчание мотора, легко работающего в сыром воздухе. Не было никакого инстинктивного чувства опасности, заставившего бы его повернуться, лишь самое что ни на есть праздное любопытство, когда машина замедлила ход позади него. Вероятно, какой-нибудь не в сезон приехавший турист, выясняющий, действительно ли эта дорога ведет в Шевенинген. С выработавшимся за долгие годы полицейским автоматизмом он все-таки машинально пригнется, ища, где бы укрыться. Раздалось четыре выстрела. Две пули не попали в него, но ему не было до этого никакого дела. Его не заинтересовало даже лицо: искаженное, застывшее от ужаса лицо человека перед тем, что он творит, и в абсолютной неспособности остановиться.
Пистолет скомандовал своему владельцу стрелять, и ничего другого просто не оставалось. Актерствующий в течение многих лет, Ван дер Вальк заинтересовался бы этим фрагментом сценического действа, но ему приходилось разучивать новую, самую важную роль. Выражаясь словами актера семнадцатого столетия, ему предстояло научиться долгому молчанию.
Так что неприятный лязг передачи и скрежетание шин, торопливо трогающихся с места, его уже не занимали. Он лежал, уткнувшись лицом в мертвые листья. Знал, что умирает, и был доволен, отдавая себе в этом отчет. Доволен тем, что может сказать те слова, которые ему хотелось бы, очень простые слова.
И несколько простых мыслей. Он никогда не боялся смерти, а уж сейчас — меньше всего. Он прожил жизнь, женился, воспитал детей, вскопал землю и вырастил дерево, поплавал на корабле и съехал на лыжах с горы, ел, пил и занимался любовью. Он был готов к предстоявшему. И, чувствуя, как жизнь вытекает на землю, чуть-чуть повернул голову.
Все кончено. Он подумал об Арлетт без разочарования и боли.
Это было совсем не плохое место, где предстояло умереть. С последним проблеском сознания он вспомнил высказывание Стендаля о том, что вовсе не позорно умереть на улице, когда это сделано не преднамеренно. А он…
Ван дер Вальк так и не произнес ни слова.
Он был мертв.
Арлетт потом вспомнит о высказывании мужа: «Проблема с проникнутыми духом гражданственности свидетелями заключается в том, что они страсть как любят совать нос в чужие дела». И о других тоже, веселых или исполненных разочарования, даже слегка раздраженных. «Одно из определений аристократа, — как-то сказал он, — это человек, который не станет останавливаться, чтобы поглазеть на уличную драку».
В одном из домов, стоявших вдоль дороги, за полоской мокрой, истоптанной, загаженной собаками травы, за велосипедной дорожкой и рядом с безлистыми деревьями, жил проникнутый духом гражданственности человек. Он сидел в своей комнате на первом этаже и не включал телевизор, будучи поглощен в тот момент коллекцией марок. Отрывистые хлопки пистолетных выстрелов в тридцати метрах от него, хотя и приглушенные влажным воздухом, встревожили его. Человек подбежал к окну и отдернул штору, но мало что разглядел сквозь колышущийся мелкий дождь, укрупнявший зерно воздуха, так что взгляду его предстал как бы старый гангстерский фильм начала тридцатых годов, производства «Уорнер Бразерс». Ван дер Вальк их очень любил. Джордж Рафт и Джеймс Кэгни, Пол Муни и Эдвард Дж. Робинсон; молодой Богарт. Человек, лежащий лицом вниз лицом под дождем, и темная машина, удалявшаяся, набирая скорость… Вероятно, с Питером Лорре и Сиднеем Гринстритом на заднем сиденье[42].
Арлетт была женщиной, не наделенной особенно богатым воображением. Ей эта сцена виделась совсем по-другому, потому что она пережила нечто подобное, будучи пятнадцатилетней девочкой, остановившейся выпить чашку кофе по дороге домой из школы. Угол безлюдной улицы в Тулоне, залитый слепящим пыльным солнечным светом. Хлопки и лязганье автоматического пистолета и визг машины, мчащейся на бешеной скорости. Бегущие полицейские и белая кепка, упавшая и покатившаяся в густом, полном истомы воздухе. Ярче всего — пузатый владелец кафе, пригибающийся с неожиданным проворством.
«À plat ventre tous — on est en train de se faire flinguer»[43]. Молодая девушка, как и все остальные, à plat ventre[44] в общей куче; эти эпизоды иногда включали в себя удручающе неразборчивый автоматный огонь.
Ирония в первую очередь заключалась в том, что на протяжении двадцати пяти лет она готовилась мужественно встретить этот телефонный звонок от полицейского с набитым картошкой ртом, смущенно лопочущим нечто бессвязное. С тех пор как началась кабинетная работа — гражданская служба, так сказать, и не где-нибудь, а в Гааге (из всех чопорных голландских городов, наиболее пропитанной чиновничьим духом), она говорила себе, что, по крайней мере, этого больше бояться не надо. И роковым образом раздался телефонный звонок, и роковым образом она не стала следовать правилам, которые так долго твердила и которые определяли бы ее поведение. Машина рванулась с места так, как будто она напряженно ждала этого момента, и поехала, как это нелепо, уверенная в своем спокойном трезвом уме, гордая тем, что ведет себя достойно. Арлетт притормозила, и машина, пойдя юзом, остановилась. Как глупо было спешить; конечно же она уже опоздала, она прекрасно знала это, потому что прошло слишком много времени, и на месте убийства стоял уже не только полицейский, жестикулирующий под дождем, но и скопилось много автомобилей.
И «скорая помощь». И группа подтянутых джентльменов средних лет в дождевиках, в шляпах, потому что все еще шел дождь. Но тело еще лежало на том самом месте. Она не беспокоилась об этом и не думала о каких-то глупостях типа: он же промокнет! Арлетт знала и про замеры, и про фотографии, и про сознательность, проявляемые всеми, даже прессой. Все вежливо уступали ей дорогу, и она не сделала ничего хоть в какой-то степени нелепого — например, не упала à plat ventre.
Но, будучи в шоке, она мало что запомнила толком из происходящего, и следующим ее отчетливым воспоминанием стало уже другое. Вот она сидит в своей квартире при дневном свете, сухая, одетая, причесанная, любезно наливая виски районному комиссару полиции. Она не смогла бы точно определить время, но думала, что это, скорее всего, примерно середина дня. Какое глупое чувство… почти так, как будто она наливала обычную для середины дня порцию виски своему мужу, но в таком случае почему она держится настолько официально и вежливо?
— Нет нужды говорить вам, какие чувства я испытываю, — говорил он. — Спасибо, мне больше не нужно. И с вашего позволения я замечу, вам не следует пить виски.
— Я знаю. Оно не оказывает на меня никакого действия.
— Но это может произойти позже, — с беспокойством сказал он.
— Вполне возможно, что так оно и есть.
— Да. Э… Едва ли мне нужно говорить… когда мы теряем человека… мы не опускаем руки.
— Нет, — сказала Арлетт, зная, что это означает: они ничего не обнаружили.
— У нас есть… э… отметины от шин, по которым мы определим, что это была за машина. И… э… выброшенные гильзы от патронов, по которым мы установим, что это за оружие. Когда мы извлечем пули… — Лучше бы ему не вдаваться в такие подробности — он ясно это понимал.
— Да, — сказала Арлетт, зная, что машина из угона, а пистолет выбросили.
— Мы, конечно, проверим всех, с кем он мог иметь… э… контакты и кто мог бы… э… затаить обиду. На это потребуется длительное время. Мы ничего не упустим из виду.
— Конечно. — С оптимизмом. — Когда вы разрешите мне забрать мужа?
— Мы думали, э… похороны…
— Я не хочу показаться грубой, комиссар, или неблагодарной. Его место не здесь. Он родом из Амстердама, но здесь не осталось никого из членов его семьи. Я понимаю, что вы будете очень добры и что вам захочется приходить и посылать большие венки и все такое, простите меня, пожалуйста. Боюсь, я этого не хочу. Простите, но я хочу уехать, как только смогу, то есть как только вы мне позволите.
— Но куда вы отправитесь? — спросил обеспокоенный комиссар. — Если дело в прессе…
— Нет. Видите ли, у него был маленький домик во Франции. Он хотел поселиться там на пенсии, понимаете? Вот туда я и поеду, и он туда поедет, и я хочу попросить вас только об одной вещи, вы уж, пожалуйста, помогите мне с этим, позаботьтесь, чтобы у меня не возникло никаких проблем с таможней или кто там отвечает за переправку мертвых людей через границу. Я уверена, их будет очень беспокоить, уплачены ли надлежащие пошлины.
— Постарайтесь не ожесточаться, — мягко сказал комиссар.
Она отпила еще немного виски и поморщилась:
— Вы совершенно правы. Я обещаю не надоедать и не доставлять никаких хлопот.
Он нашел это смирение трогательным, но ему стало не по себе. Пугающая женщина, в каком-то смысле; просто не знаешь, на что она способна.
— Мы вас не оставим, — сказал он, и это не было пустыми словами.
Именно на данном этапе я и оказался втянут в эту историю. Мне следует объясниться. Конечно, как писатель, я всегда буду вовлечен в свой сюжет, но и отстранен настолько, насколько это возможно. Отчасти из-за того, что сплетники и невежественные люди — а иногда и злобные — сочинят нечто такое, из чего, как им думается, получится лакомый кусочек, хрустящее чтиво в разделе прессы, который читается под соленые орешки. Так, я уже слышал, что Ван дер Вальк — не что иное, как выражение моих собственных маленьких пунктиков и причуд, тогда как правда (если это нужно растолковывать на пальцах) состоит в том, что, конечно, мы были друзьями, у нас было много общего, но и многое нас разъединяло. То, что он был голландцем, в то время как я — англичанином («mais si peu»[45], как утверждают злые языки), это только начало. Он, разумеется, настаивал на том, чтобы его слегка замаскировали; кто станет его винить? Я добавил несколько вымышленных штрихов — неуклюжих, без всякого сомнения, и ошибочных, а зачастую неубедительных; я не претендую на то, что я такой уж искусный маг, Вилли Моэм или что-нибудь в этом роде. Но по мере того как я становился искушенней в ремесле сочинения романов, грань между фактом и вымыслом становилась более размытой, равно как и более тонкой.
Симон Ван дер Вальк (хотя все называли его Пит, более приземленное голландское имя, которое больше ему подходило) был моим другом или, лучше сказать, «copain»[46], прекрасным собутыльником, всегда полным веселья, порой приводящим в бешенство и часто в раздражение, с которым можно вдрызг рассориться без всякого кровопролития. Я вовсе не разделял всех его идей; порой находил неотесанным, диким и до противного «голландцем». Иногда я не выдерживал поддразнивания и выходил из-за себя, что забавляло его; такого рода поддразнивание — характерная черта голландцев.
Я никогда не упоминал о том, как познакомился с ним. Сейчас не собираюсь вдаваться в подробности — они не представляли бы никакого интереса — и все же изложу коротко. В то время, когда я был беден, по сути дела, разорен и работал поваром в голландском ресторане, меня уличили в краже продуктов (то, что конечно же делают все повара, но управляющий, недолюбливавший меня, пожертвовал мною). Ван дер Вальк, которого забавляла эта ситуация — меня она забавляла меньше, я провел три недели в тюрьме, — был местным детективом в том районе Амстердама, где все это произошло. В его обязанности входило отпечатать досье, задав мне огромное количество глупых вопросов. От его плохо скрываемого веселья по поводу того, что я козел отпущения, простофиля, тюфяк, у меня, как говорится, кровь закипала в жилах.
Однако впоследствии он проявил доброту. Не поленился зайти к моей жене, пока я сидел в тюрьме, чтобы ободрить ее и растолковать, как она может получить пособие по линии социального обеспечения. Позднее, в те три года, что я прожил в Голландии, мы стали друзьями. Он пригласил меня вкусить еды, приготовленной Арлетт, сдобренной изрядным количеством скверных шуток насчет того, что я — повар и суровый критик. Симон интересовался поваром, который хотел стать писателем, «околачивающимся в его районе», и, будучи полицейским, тактично приглядывал за мной, как я осознал впоследствии. Мы стали друзьями. Когда я начал писать рассказы со слегка беллетризованным Питом в качестве главного героя, он пришел в крайнее возмущение, но со свойственной ему непредубежденностью также и развеселился и удержался от того, чтобы ставить мне палки в колеса. Я расквитался с ним за его зубоскальство, выдумывая позорные ситуации, в которые он попадал. Переехав во Францию, я стал меньше с ним видеться, но случилось так, что он купил загородный домик неподалеку от меня. До него полтора часа езды, около семидесяти километров по очень извилистым дорогам, но я покупаю вино поблизости оттуда и частенько к нему заглядывал.
По праздникам мы виделись довольно часто, и, как правило, после этого у меня выходила книга.
Арлетт — совсем иное дело. Я очень люблю Францию, и, время от времени встречаясь с французами, нахожу с ними общий язык, подобно большинству людей. Я провел там значительную часть своего детства, у меня там близкие связи. Но меня никогда особенно не привлекали француженки — их остроумие, «esprit»[47], их необыкновенные веселость и жизнерадостность превосходны на протяжении нескольких часов, но чтобы жить с ними… гм, не знаю. Случались периоды, когда я активно не любил Арлетт.
Мою жену она тоже порой раздражала. Слишком француженка, слишком шумная, слишком своевольная, вообще слишком много всего, даже с положительными качествами перебор. Возможно, тут еще присутствовала некоторая доля ревности, не то чтобы меня всерьез обвиняли в том, что я слишком фамильярен с Арлетт, она и сама не позволила бы себе такого, не говоря уже о чем-то еще. Ее веселость и живость, ум и остроумие, сильный характер, так же как и дерзкая, броская, хорошенькая внешность, делали Арлетт привлекательной особой, но тем человеком, который временами подавляет.
Ну что же, из такого материала соткана дружба. И вообще наши жены нравились друг другу, относились друг к другу с доверием и уважением. Так же, как и мы с Питом. Время от времени он бывал крайне возмущен мною, особенно после того, как я, как ему казалось, «выставлял его дураком», до тех пор, пока юмор не брал над ним верх и он не замечал комическую сторону какого-либо вымышленного мною эпизода. По крайней мере, говорил он, никто в Голландии никогда не узнает его, так что он не может быть скомпрометирован.
Я тоже, бывало, досадовал на Симона, хотя всегда был рад его видеть, и ничто не доставляло мне такого удовольствия, как совместная вечерняя выпивка. Впрочем, мне быстро надоедали грубоватые голландские шуточки и простецкое, дружелюбное похлопывание по плечу. Он обожал меня злить, громогласно хохотал и приходил в восторг, когда я больше обычного раздражался из-за его бесшабашных выходок. Он придавливал тяжелым сапогом мое маленькое самомнение и утонченность, и я научился это ценить. Симон врывался мне в душу со своей тяжелой поступью и красной обветренной физиономией, своими ужасными твидовыми костюмами и грубыми, но чуткими руками (есть где-то такой рисунок Пикассо — руки Игоря Стравинского, напоминавший мне о нем), и несколькими пинками давил всмятку мое самодовольное резонерство. Я слышу самого себя, с сентиментальными интонациями объявляющего жене: «Я не могу не любить старину Пита».
Я был тронут тем, что Арлетт пришла повидаться со мной. Я уже прочитал о гибели Пита в голландской ежедневной газете, позвонил ей и промямлил обычные в таких случаях корявые и деревянные фразы, но я думал, не имея на то никакого веского основания, что она будет меня избегать, по крайней мере какое-то время, и был очень рад ее видеть. Я нашел ее изменившейся, не такой веселой, более медлительной в движениях, более задумчивой. Но ее поразительная финикийская внешность сохранилась: прямая, гордая осанка — у них, греков, такая красивая походка, — собранные на затылке в пучок светлые волосы, костистый нос с высоко расположенной переносицей, прекрасные большие глаза, ясные, светло-карие. Все это — довольно знакомое зрелище на Средиземноморском побережье, но всегда приводившее в такое замешательство Голландию, что за без малого тридцать лет она так и не почувствовала себя здесь дома. Если уж на то пошло, Голландия приводила в замешательство ее; она так и не поняла по-настоящему ни этой страны, ни этого народа и не всегда прикладывала к этому достаточно усилий.
Она выложила мне всю свою историю. Она была довольно путаная. И здесь мне следует принести извинения за свое повествование и объяснить неуклюжую с технической точки зрения паузу в его середине. Это было ее предложение. Когда все было закончено, Арлетт сама захотела, чтобы я написал рассказ о последнем приключении Пита, но «так, чтобы я там не фигурировала». Это было совершенно невозможно. Так что мне пришлось разделить рассказ на две части и сделать ее главным действующим лицом второй. Поначалу она подняла страшный шум, но в конце концов пожала плечами и сдалась. Я сам ощутил в каком-то смысле большую личную вовлеченность, и это тоже необходимо отметить. Я «появился на сцене» в середине повествования, а не когда оно было закончено, и именно ко мне пришла Арлетт за помощью в расшифровке блокнотов. Как она льстиво заметила, с чуточку наигранным простодушием, я — писатель; я и сам вел блокноты. Я не детектив, но действительно, как мне думается, внес определенный вклад в ее сыскную деятельность.
Арлетт отправила телеграммы мальчикам, но им требовался день-другой, чтобы приехать, и в беде и одиночестве она обратилась к Рут, и именно Рут дала ей утешение и поддержку. В значительной степени к ее удивлению. Подобно всем приемным детям, Рут, ко всему прочему удочеренная довольно поздно, была непростым ребенком, исполненным пугающих противоречий и напряженности, и стала причиной многих катаклизмов и переживаний в своем новом доме. Впрочем, это было вполне понятно. Она никогда не знала своего отца, ее мать была со странностями, и оба они умерли насильственной смертью. Попав к Питу и Арлетт где-то в двенадцатилетнем возрасте, Рут принесла с собой значительную долю этого насилия.
Теперь, когда ей было около пятнадцати, у нее с изрядным опозданием стало проявляться скрытое подростковое томление, и она порядком им этим досаждала.
Но когда Арлетт сообщила ей известие о смерти Пита, она восприняла его, так сказать, не переводя дыхания, и на сей раз это избитое выражение подходит почти идеально.
— Рут, милая, прости, что у меня это сорвалось с языка. Но уж кто-кто, а ты поймешь. — Девочка, такая трудная в последний год и такая ожесточившаяся, оказалась простой и мягкой с Арлетт. Конечно же она поняла. Ее собственная мать погибла от выстрела, который разнес на клочки ее живот. — Рут, у меня ничего не осталось.
— Я знаю. А вот у меня есть ты. Теперь у тебя есть я. Я не так много умею, но я сделаю все, что смогу.
Она больше ничего не сказала, она вообще мало говорила и даже не заплакала, она никогда не плакала, но она обняла Арлетт. И это помогло: та перестала рвать себя на части. «Странно, — подумала она, — мы поменялись местами, и теперь я — пятнадцатилетняя девочка». Дочь помогла ей обрести равновесие.
— Я не могу оставаться в этом ужасном месте, — сказала она мальчикам.
Они теперь были совсем чужими, оба — двадцати с чем-то лет, хотя и каким-то непостижимым образом до сих пор студенты. Оба умчались со всех ног из Голландии. Она знала о том, чем они занимались, не больше, чем об их образе мыслей. Они были совсем чужими, хотя Арлетт инстинктивно предполагала, что через несколько лет узнает их получше. Один жил в Болонье (что-то связанное с юриспруденцией), а другой — в Безансоне (электротехника или нечто такое, на чем сам черт ногу сломит). У них было не так уж много времени.
— Предоставь это нам, — убедительно сказали они.
Безвольная, она это сделала и через пару дней обнаружила, что перенеслась, преобразившись самым причудливым образом, в маленький домик, который Пит выбрал сам и купил, где она была преисполнена им, окружена им, с какими-то коробками из-под чая, полными барахла, и гробом.
Там они его и похоронили, на маленьком нескладном погосте, прилепившемся к склону холма и обнесенном ржавой оградой, пахнущем мертвыми листьями. И все прочее, что полагается в таких случаях, металлические венки и пластиковые цветы, они заказали так экономично, так по-французски. Могила, выложенная еловыми ветвями. Неуклюжие и трогательные букеты хризантем — цветки, запах и форма которых ему всегда нравились. Большой венок из весенних цветов, принесенных, собранных и сплетенных Рут, — поразительно и в то же время характерно для нее. Огромный венок из цветочного магазина с голландской трехцветной лентой, принесенный «коллеге» с сдержанностью и так по-доброму двумя местными жандармами в тщательно отутюженной парадной униформе, — тут просматривалась рука голландского комиссара полиции. Но они и сами тоже очень старались. И ее собственная глупая «вещица», охапка маленьких темно-желтых роз с плотными бутонами того сорта, что вообще едва распускаются, которую она теперь бросила в могилу.
Кюре, рукой защищая страницы своего молитвенника от дождевых капель, этакий garde champètre[48], этот персонаж французской деревни, который по совместительству также чинит дороги и копает могилы, стоявший профессионально в положении «вольно» со своей лопатой, и жандармерия, также профессионально по стойке «смирно», и салют. Ему бы они понравились. Ему всегда нравились французские военные церемонии, и особенно понравился бы горнист, играющий «Aux Morts»[49]…
Какой-то момент Арлетт стояла так, как она привыкла в детстве в день памяти павших на войне, во время неловкого молчания перед рваными, резкими, но почему-то более благородными звуками «Марсельезы». Она поняла, что впала в транс. Взглянула на двух мальчиков, стоявших, склонив головы, со сцепленными руками, в позе покорного смущения, с которым молодые люди двадцати с небольшим лет присутствуют на похоронах: самим им предстоит жить вечно, и для них все это совершенно нереально, так же как фольклор. Рут, с высоко поднятой головой, с закрытыми глазами и губами, нашептывающими таблицу умножения, думала о своей матери, у чьей могилы она и Ван дер Вальк стояли бок о бок. А ватага деревенских школьников, идущих домой обедать, глазела сквозь ограду и перешептывалась. Арлетт задерживала всех.
Она бросила последнюю розу; кюре негромко кашлянул, лопата заскрежетала по булыжникам, и кантонниер, brave homme[50], заворчал на сырую землю.
Она пожала всем руки, раздала причитающиеся чаевые и понаблюдала, как стражи закона, все трое, быстро удаляются в сторону кафе; два школьника, которые прислуживали на мессе, бросились перебивать себе аппетит перед обедом йогуртом. Кюре что-то говорил, а она что-то отвечала. Рут сняла перчатку и сунула теплую, влажную подростковую руку в ее собственную холодную, голую ладонь. Она сняла свою мантилью, которая по-прежнему чуть пахла ладаном, забралась в машину без шофера, которую взяли напрокат мальчики, и ее отвезли в ее новый дом. Рут подала там кусок говядины, не очень вкусной: она не слишком хорошо готовила.
Потом Арлетт смолола кофе, и они пили его, пока мальчики разговаривали, обмениваясь подчеркнутыми, выразительными жестами. В конце концов, она спросила, когда у них поезд, после чего они испытали заметное облегчение, и лишь, осознав это, слегка устыдились. Была распита последняя бутылка бренди Ван дер Валька, к которой Арлетт испытывала идиотскую сентиментальную привязанность. Мальчики безжалостно ее прикончили. Вечером того же дня двух женщин оставили наедине с их новой жизнью. Рут попросили остаться. Здесь была школа, в которую она могла ходить, правда, добираться до нее надо более получаса, так что зимой придется несладко, но «если она этого хочет…».
— Мама, а ты купишь мне мотороллер — ну пожалуйста!
До этого Рут никогда не называла ее иначе как по имени.
В один из этих дней явился каменотес, который жаждал продать им отличный кусок мрамора или отполированного гранита, и был раздосадован, поскольку Арлетт не понадобилось ничего, кроме большой глыбы шершавого песчаника.
— «Берег, где растет дикий тимьян». — Рут проштудировала Шекспира.
— Здесь он не растет, — важно сказал резчик.
— Нет, — сказала Арлетт чуточку резко. — А вот мох будет расти.
— А надпись, мадам?
Арлетт и Рут переглянулись. Арлетт не могла подобрать ничего простого и благородного. Лучшим из известной ей эпитафии был нотный знак паузы на надгробье дирижера Эрика Клейбера. А самая краткая и лучшая — это, безусловно, определение счастья в трех словах, которое Стендаль нашел для себя. «Жил, писал, любил». Рут, которая переживала период страстного увлечения литературой, подпитывавшего желание стать актрисой, что вполне соответствовало ее возрасту, предложила несколько пламенных строк, от «Sous le pont Mirabeau coule la Seine»[51] до «Отшумели наши празднества».
Арлетт твердо положила конец этим излияниям несколько недоброжелательной репликой:
— В таком случае можно было и начертать: «Vons lui remettrez son uniforme blanc»[52]. — И добавила: — Напишите имя, поставьте даты рождения и смерти, а внизу оставьте место, на тот случай, если я что-нибудь придумаю. И конечно, место для меня.
— А не начертать ли нам «Mort en service command»?[53] — с надеждой спросил каменотес.
— Нет, — сказала Арлетт.
Воистину, эти женщины начисто лишены чувства подобающего момента.
Прошло много месяцев (уже подоспел Туссэн, первое ноября, день, когда во Франции вспоминают и навещают умерших родных и близких), прежде чем каменотес счел должным изменить свое неблагоприятное мнение.
Арлетт приехала погостить у нас. И тогда я услышал эту историю. Мы сказали, что приедем навестить могилу и вернемся к ней домой пообедать.
— Мох растет, — сказала она с удовлетворением.
Спокойствие ли в ее голосе или что другое побудило меня обратиться к Горацию в поисках поэзии, которая соответствовала бы этому столь тяжело дававшемуся спокойствию. Какие-то полустершиеся воспоминания подсказывали мне, что древний поэт, лучше чем любой другой, знал, что справедливость, которой мы жаждем, в попытках понять которую Ван дер Вальк провел свою жизнь, всецело находится в руках Господних. Но что, смирив себя, мы можем привести себя в состояние гармонии и душевного спокойствия.
Я наткнулся на эти самые сжатые из всех строки, декламируя на подзабытой латыни, неуклюже спотыкаясь на изысканном французском восемнадцатого столетия, на котором изъяснялись месье Дасьер и отец Санадон, последний раз читанные мною в бытность неискушенным маленьким мальчиком, в моем собственном восемнадцатом столетии.
Когда я нашел то, что искал, — один из подарков, что преподносит нам поэзия, — то почувствовал себя в согласии с самим собой.
Quam si clientum longa negotia
Dijudicata lite relinqueret…[54]
— Честное слово, я не уверена… — начала моя жена, но я перебил ее, предложив Горация.
— «Регул, римский полководец, — говорит Гораций, — отправился принять смерть от рук палача с безмятежностью адвоката, который закончил скучное дело, и уезжает, чтобы провести приятный уик-энд в своем загородном доме».
В подборе эпитафий я не смог, конечно, заменить Стендаля, но Арлетт осталась довольна, думаю, более всего ее классической (в античном, средиземноморском смысле) простотой.
— Мне это нравится, — сказала она, — и я это закажу.
Когда эпитафию осилил своим разумом резчик по камню — неспешно, как и надлежало, — он тоже остался доволен.
— Вот это уже на что-то похоже.
Сия фраза могла бы доставить удовольствие Горацию.
В своем загородном доме, завершив скучные дела своих клиентов, Арлетт тоже размышляла над эпитафией. Но не такую, какую хотела бы и могла высечь на камне. Эта эпитафия, походная песня, которая восходит ко времени кампаний Великого Людовика в Голландии, звучала, звенела и пела у нее в голове на протяжении всех этих месяцев.
Да: «Auprès de ma blonde»[55].
Qui chante pour les filles
qui n’ont pas de mari —
Ne chante pas pour elle:
elle en a un joli!..[56]
— Понимаю, — сказал я.
— Он — в Голландии, — сказала Арлетт, не сводя глаз с камня, где уже проступал мох.
— Но он и здесь, с вами.
Нет. Il est dans la Hollander les Hollandais l’ont pris[57]. Они отняли его. Ведь… в конце концов, он был голландцем.
Возвращаясь домой, под дождем, в машине, по-прежнему наполненной ароматом хризантем, я размышлял над словами девушки, у которой спрашивали: «А что отдашь, милая девушка, за то, чтобы твой возлюбленный вернулся?» Она поет:
Сами мы знаем эти строки как «детские стишки». Они есть в «Rondes et chansons de la France»[59], на пластинках, которые мы покупали для наших детей, когда они были крохотными.
Я думаю, Арлетт была права, взяв классическую строчку из Горация. Но я не могу отделаться от мысли, что другая подошла бы ничуть не меньше. В обеих заключено одинаковое античное благородство, «более прочное, нежели бронза».
Примерно в течение шести недель после похорон снег лежал вокруг дома Арлетт, и она считала, что так оно и должно быть. Она сгребала его перед домом и перед сараем, где машина обосновалась вместе с перепиленными дровами и новым мотороллером Рут. Она рубила дрова для кухонной плиты и большого глиняного очага, чертыхалась по этому поводу — это, в конце концов, мужское дело — и решила на следующий год подключиться к центральному отоплению. Арлетт мечтала о том, чтобы жить на тропическом острове, как всегда мечтаешь в марте в Центральной Европе, где зима обладает упорством бегуна-марафонца. Она часто ходила на лыжах: они планировали еще с мужем совершать далекие рейды по паутинообразным тропам лесорубов, которые оплетают каждый холм в Вогезах. Здесь хорошие естественные трассы для лыжного двоеборья, поскольку тропы были проложены, когда лес волочили за постромки могучие медлительные лошади. Склоны в Вогезах никогда не бывают слишком круты. Арлетт обнаружила, что у нее не хватает духу преодолевать их в одиночку, и сменила легкие узкие лыжи на высокогорные, и день за днем уезжала на джипе на Маркштейн, чтобы покататься там на солнце, на лыжнях твердых и голых, как выбеленные кости, а когда ветер наконец начинал дуть в западном направлении, клейких, как разлагающаяся плоть.
Высоким блондинкам в лыжных костюмах, даже когда им далеко за сорок, нетрудно привлечь поклонников. Арлетт оказалась объектом ревностных амурных ухаживаний многочисленных немцев; даже инструкторы, известные своей избалованностью по части женского пола, привереды, которым подавай совсем молоденьких — самый цвет, придумывали повод для того, чтобы откорректировать ее стиль. Это было очень полезно для нее. Сняв с себя несколько слоев крема для загара, Арлетт нашла себя все еще привлекательной женщиной, несмотря на морщины вокруг глаз.
Она с нетерпением ждала спокойствия зимних вечеров около Рут, вполголоса зубрившей свою математику и своего Монтеня. А она сама зарылась бы во все те книги, которые он собирал, чтобы «читать, когда уйдет на пенсию». Но Арлетт обнаружила, что беспокойно вскидывает глаза на полки, которые Ван дер Вальк смастерил сам, довольно скверно, но с величайшей радостью, похваляясь тем, что научился скреплять два куска дерева во времена Великой депрессии у своего отца, столяра, чинившего сломанные кухонные стулья для безработных амстердамцев. Она обнаружила, что спокойствие заполненной снегом долины раздражает ее, и, когда мимо скользили парижские самолеты, невидимые за плотным облачным покровом, радовалась этому звуку.
Правда, город находился всего лишь в часе езды, и туда ездили достаточно часто, за более свежими овощами и дешевыми фруктами, чтобы сделать прическу, купить чулки и новую пластинку, приодеться и вечером сходить с Рут в театр, который обычно нагонял скуку на нее, или на концерт, который обычно нагонял скуку на Рут. Впрочем, Арлетт коробили, расстраивали, оскорбляли голоса, не попадавшие в тональность, и музыка с фальшью; она досадовала, что даже нежно любимый пианист издает скрежещущие звуки, как будто большое черное piano appassionato[60] оставили под открытым небом во время песчаной бури.
Арлетт не хватало также ее работы в больнице: ее трясущихся стариков, которых она заново учила ходить после операции, слушая их скучные разговоры про футбол и про то, как старшая медицинская сестра сознательно и систематически морит их голодом; ее женщин, которые становились такими ограниченными, пестуя свои варикозные вены, словно это были драгоценности; ее детей со сломанными конечностями, которые становились крайне нудными из-за своих вызывающих зуд пластырей. И даже убожества, глупости, некомпетентности и тщеславия докторов, санитарок, пациентов и ее собственного: по всему этому она соскучилась.
Катание на лыжах, рубка дров, работа лопатой, обилие тяжелой работы и свежего воздуха настолько истончили ее, что она внезапно нашла себя слишком худой, обнаружила кое-какие тревожные женские симптомы и в беспокойстве побежала к гинекологу с кроваво-красными страхами, которые, как она знала, нелепы и смехотворны, но она, неизвестно почему, разозлилась, когда он тоже посмеялся над ними.
— Так это серьезно или что?
— Ни в коем разе, голубушка вы моя; все ваши маленькие штучки до обидного здоровы, и в этом-то все дело: когда до обидного здоровые женщины вашего возраста внезапно лишаются своих мужей, их чудный, тонко выверенный балансик нарушается и наступает ужасающий, невообразимый беспорядок. Боже мой, да вы мускулисты, как теннисистка. Я выписываю вам замечательные таблетки, но мне бы хотелось, чтобы вы устроились на работу, да-да, хотя мне и жаль вас, учитывая, что ваша специальность — физиотерапия, но давайте сначала вас успокоим, а потом вы сможете это обдумать.
Арлетт убрала свою оголенную плоть с мерзкого стола и отправилась домой раздосадованная, как будто ей велели завести себе мужчину. Но это было сущей правдой. А что она вообще делает в деревне? Чистой воды лень и эгоизм. Нет, надо подыскать себе работу и маленькую квартирку, и тогда Рут не придется мотаться туда-сюда на этом ужасном мотороллере. Все слишком тактичны, чтобы ей это сказать, но если она и дальше будет продолжать в том же духе, то в будущем ее не ожидает ничего, кроме как нянчить ребенка.
Почему Арлетт истово цеплялась за житье в маленьком, приземистом каменном домике, беспокойно расхаживая по нему, как будто предстояло где-то оттереть пол, но она не могла вспомнить где?
Весна наступила со своей прелестной внезапностью, в середине апреля. Нахлынувшее жаркое солнце смело снег за одну ночь, за исключением затененных каменистых впадин на северной стороне холма, где произрастал один лишь только мох. Мертвые буковые листья были сухими и жесткими, как картофельные чипсы, посеревшие, а новые почки — настолько сексуальными, насколько только можно мечтать. Большущий сугроб, о существовании которого Арлетт не ведала, появился позади сарая. Поле, где они в предыдущие годы, летом, собирали дикую землянику, покрылось лесными ветреницами, а по всему саду выскочили кучные зеленые побеги, в которых она с радостью признала крокусы, жонкилии, ирисы и нарциссы.
Арлетт мечтала о дикой землянике. Засыпая в своей кровати, она в полусне видела поле, искала землянику. Растения там были, и стоял июнь, как ей казалось, ощущая на себе жаркое солнце. Одета Арлетт была в хлопчатое платье и с соломенной шляпой на голове. Листья земляники образовывали жесткий барьер, колючий и геральдический, о который она ранила руки, когда пыталась их приподнять. Ягод не было совсем; она была скорее зла, чем разочарована — это было как-то несправедливо. А потом, с необычайным чувством облегчения, она лежала на голой, твердой и красноватой земле, пролегавшей, как она знала, между Сейне и Касси, земле из ее детства. Лежа на спине, она видела большие растения, которые, как виноградные лозы с огромными листьями, отбрасывали крапчатые тени, и ягоды земляники находились прямо над ее лицом, тысячи и тысячи, крупные, как персики.
Арлетт проснулась. Апрельское солнце взошло над склоном холма и обдавало жаром ее желтое одеяло. Она вскочила и настежь распахнула окно, чтобы выглянуть наружу: неподвижный холодный воздух струился сквозь ночную рубашку — тихие, нежные дуновения. Ее голые руки покрылись гусиной кожей. Она смотрела так пристально, как это делаешь только весенним утром в Центральной Европе. На юге весна банальна. Повсюду цветет миндаль, и для ребенка Рождество было только вчера. На севере весна кислая и заставляющая передергиваться, как будто надкусываешь зеленое яблоко. Арлетт показалось, что она в первый раз видит весну свежим, как у ребенка, взглядом.
За окном поблескивающая серая прошлогодняя трава (новая зеленая теперь отчетливо проглядывала) стала еще более серой и блестящей от росы. Птицы устроили невообразимый галдеж. Грудь ее согревало солнце, а бедра, прижатые к подоконнику, пробирал озноб. Был вторник. Работы на сегодня никакой не было, и они могли позавтракать на улице. Если бы Пит был здесь, подумала Арлетт, он бы уже встал и бродил вокруг, чувствовался бы запах жарящегося бекона и слышен был хлопок пробки, вытаскиваемой из бутылки белого вина. Эта мысль не причинила ей боли, и она испытывала благодарность за то, что была так щедро согрета.
Почтальонская желтая машина в две лошадиные силы, еще сильнее дребезжащая и разболтанная, чем автомобиль Арлетт, выглядевший на ее фоне как чопорный белый нарцисс рядом с вульгарным желтым, приехала, когда они лениво сидели, покуривая, расслабленные и отяжелевшие.
— Alors, Mesdames, — глядя на них довольно плотоядным взглядом, сказал почтальон, — la grasse matinée, ça fait du bien[61].
Вчерашняя «Монд» и открытка от одного из мальчиков, из Загреба. И чем только он может там заниматься? Каталог фирмы, высылающей заказы по почте; ах, какая скука, перечень банковских счетов из компьютера в Мелуне; большой квадратный конверт с голландской маркой. Она поморщилась, вскрыла его и села, уставясь безжизненным взглядом. Рут встала и начала собирать посуду. Позвякивание чайных ложек побудило Арлетт отнестись с должным вниманием к колючей чопорности голландского письма. Комиссар полиции был, видно, сконфужен, бедняга; это проступало в содержании, таком же чопорном и колючем, как и стиль.
Он обещал писать, держать ее в курсе событий, однако он с сожалением сообщает, что расследование пока не принесло результатов, на которые они надеялись. Они приложили максимум усилий, но дело очень запутанное. Поскольку покойный не состоял на действительной службе, то остается предположение, что это какой-то явно патологический акт мести за прошлое. Эта версия отрабатывалась самым тщательным образом: поднималось каждое дело, которым он когда-либо занимался, проверялись также местопребывание и деятельность всех и каждого. Особое внимание было обращено на всех лиц, недавно освободившихся из тюрьмы.
Было сделано все возможное, с применением весьма обширных картотечных систем (спросили бы компьютер в Мелуне!), архивов, всеохватывающих рутинных мероприятий и большого числа людей. Что касается технической стороны, то криминалистическая лаборатория совершила чудеса: пистолет идентифицирован, но, увы, не обнаружен; машину можно идентифицировать, но, к сожалению, это распространенная модель. В наши дни подобные дела никогда не сдаются в архив, и есть реальная надежда, что в ближайшем будущем выявятся новые обстоятельства, которые приведут к идентификации и задержанию…
Арлетт сидела с закрытыми глазами, поворачивая голову из стороны в сторону, пытаясь смахнуть приставучие паутинки. Она ничего не знала о преступлениях и очень мало об их раскрытии, потому что муж никогда не считал нужным посвящать ее в свою работу или свои заботы, но она слышала, как он достаточно часто отзывался иронически о чиновничьей страсти к досье, архивам и рутинным мероприятиям. Они незаменимы, но недостаточны; они умерщвляют воображение и парализуют все нешаблонные действия. Как он часто отмечал, интересные вещи не попадают в досье.
Лязг машины заставил ее встрепенуться: почтальон что-то забыл — ага, он привез бандероль на заднем сиденье и, к сожалению, запамятовал ей отдать.
— Bonne journée, Madame[62].
— Pareillement[63], — машинально сказала Арлетт, читая последний абзац письма своего комиссара.
Часть личных бумаг, имеющих отношение к работе мистера Ван дер Валька в комиссии, была отправлена ему секретарем последнего. Он изучил их на предмет того, не могут ли они каким-либо образом ускорить расследование, но, к сожалению, без какого-либо положительного результата. Поскольку они являлись личными вещами, комиссар взял на себя смелость переслать их дальше, с уважением и глубоким соболезнованием уверяя ее в совершеннейшем к ней почтении.
Арлетт открыла пакет и почувствовала хватку живого человека, исчеркавшего эти полные жизни блокноты. Один из них выскользнул и упал на пол; при падении какой-то сложенный лист бумаги выскочил; она подобрала его и развернула, вчитываясь с улыбкой, которая постепенно становилась все более кислой. Похоже, это был черновик письменного рапорта, составленного каким-то полицейским столоначальником. Добросовестный человек, он напечатал чистовой экземпляр и наверняка сгладил кое-где острые углы. Но — как порой случается — его отполированные фразы оказались потраченными впустую, потому что он забыл уничтожить свой черновик.
«Я просмотрел эти рукописные блокноты в попытке выяснить, могут ли какие-то из содержащихся там материалов способствовать (be conducive) тому, чтобы был пролит дополнительный свет. (Он написал это слово как „condusive“.) Кое-что из официальных материалов, касающихся работы, возможно, представляет ценность и может быть истолковано при помощи его секретарши, коллег и проч. Однако я понимаю, что это уже было сделано. Оставшееся же представляет собой не более чем бессвязные каракули — нечто вроде индивидуальной стенографии, — снабженные перекрестными ссылками. Отрывочные записи личного характера относительно разговоров с коллегами, схемы к самым разнообразным сугубо метафизическим и личным теориям, заметки для памяти относительно библиотечного поиска, причем в большинстве случаев излишне субъективного, а поэтому герметического свойства. Большинство этих записей еще больше запутано и, соответственно, испорчено, будучи перемешаны с тем, что я могу назвать не иначе как сырой материал из его частной жизни в ее наиболее банальных проявлениях (в качестве примеров можно привести шутки по поводу министерства, каламбуры, построенные на имени его секретарши, и даже списки покупок), и значительная доля всего этого совершенно непонятна, не говоря уже о том, что не представляет интереса ни для кого, кроме, возможно, психиатра. Одно время я знал Ван дер Валька довольно близко и был знаком с этой привычкой вставлять сведения личного характера в рабочие записи. Справедливости ради следует отметить, что его письменные рапорты были образцом concision (consicion?[64]) и четкости, однако эти записи являют собой сумбур, разобраться в котором, вероятно, было бы не под силу никому, кроме него самого. Отсюда следует вывод, что если только нас не интересует, что он нуждался в стрижке 4 января или тот факт, что его жена имеет достойную сожаления привычку выдавливать тюбик с зубной пастой сверху (вся эта фраза была вычеркнута, как ничем не оправданное проявление сарказма), вряд ли мы найдем здесь что-нибудь представляющее важность для проводимого расследования».
Кровь то и дело приливала к голове Арлетт. Она не так чтобы уж очень разозлилась на этого маленького человечка, несмотря на присущие ему до некоторой степени самодовольство и педантичность, и совсем не разозлилась на то, что комиссар, который сделал все, что было в его силах, с его огромной неповоротливой машиной, теперь потерпел фиаско и набрался честности и мужества, чтобы сообщить ей факт, болезненный для них обоих, а для него — крайне унизительный. Но ее охватила ярость. До чего же быстро ее мужа свели к пенсии, посмертной медали, фотографии в черной рамке, положенной офицерам, павшим на полях славы. Нуль. В тот самый момент, когда он перестал жить, для этих составителей рапортов ее муж перестал быть человеком. Как часто он говорил: «Жертва — вот что имеет значение». В то время как во всех детективных историях и во всех многочисленных делах об убийстве жертва — всего лишь крючок, на который навешивают сюжет, скучная, обременительная, причиняющая неловкость предварительная деталь, которую следует заставить замолчать и убрать как можно скорее.
Арлетт открыла блокнот.
«Выронить часы на трамвайные рельсы — как такое возможно, причем чисто механически. Я бы никогда в это не поверил — я чуть не расплакался. Странно, как даже страшная катастрофа способна навести человека на мысль. Но здесь я их покупать не стану; слишком дорого, черт побери. Зап. А. попросить мальчиков приобрести какую-нибудь красивую классическую вещицу в Schweiz Land für mich anniversaire»[65].
Она захлопнула блокнот и заплакала.
— И все-таки, — спросила Рут, — откуда взялись другие, те, красивые, с эмалированным циферблатом? Они, должно быть, ужасно дорогие.
— Он сказал мне, что приобрел их на удивление дешево, так что я думаю, они были не то подержанные, не то сломанные, но теперь, когда ты упомянула об этом, я вспомнила, что он вел себя таинственно, когда речь заходила о них, говорил, что это удачный поворот в чем-то таком, разгадкой чего он занимался.
— Как ты думаешь, могло это быть?..
— Я не знаю, — сказала Арлетт. — Но хочу прочитать эти блокноты. Я не намерена отмахиваться от всего этого с высокомерным пренебрежением, как поступили эти клоуны, только потому, что не смогли их прочитать.
Арлетт произнесла это достаточно легкомысленно, но где-то внутри нее начала вызревать решительность. Не отомстить, не расквитаться, или как это там называется. Но заступиться за жертву, столь недостойно умаляемую и отвергаемую. Существовало какое-то объяснение убийству, и она намеревалась его отыскать. Она испытывала уверенность, что разгадка находится там, в блокнотах. Потому что Ван дер Вальк все записывал. Это был его метод. Банальные, не имеющие отношения к делу или путаные — как бы там ни было, он вел эти записи и по вечерам часами размышлял над неразборчивыми каракулями, и на удивление часто в размытых и усеянных кляксами письменах начинал проглядывать стройный рисунок, а вещи, которые он совсем не понимал, вставали на свои места.
«Странно, как даже страшная катастрофа способна навести человека на мысль».
В высшей степени легковесные, бессвязные, нелогичные замечания — они имели связующее звено, известное ему. Он, вероятно, не знал своего убийцу, но знал бы, что нужно сделать, чтобы это выяснить.
Тем вечером Арлетт достала чистый блокнот из чемодана с барахлом, которое она упаковала не глядя в маленькой квартирке, выбрала одну из шариковых ручек мужа и принялась прочесывать блокноты, строчка за строчкой.
На этом этапе было бы лестно сказать, что она немедленно обратится ко мне за советом, но, что было характерно для нее, она этого не сделала. Арлетт собиралась вначале переболеть этим, по-глупому, в одиночку, Честно, никого в это не посвящая. Я нахожу, что это вполне в ее духе. Прежде я никогда не был о ней слишком высокого мнения, о чем говорю с сожалением, и здесь я проявил леность, равно как и необыкновенную глупость, потому что интересовался Питом, в котором чувствовал родственную душу, но не испытывал интереса к ней. И я никогда не понимал Пита должным образом, потому что неизменно недооценивал то влияние, которое она на него оказывала. Это, несомненно, привело меня к написанию ряда скверных вещей. При случае я оправдывался (как наедине с самим собой, так и перед другими, в разговоре) замечаниями вроде: «Ну, в детективном романе нужно обеспечивать развитие действия и не слишком вдаваться во взаимодействие персонажей». И все-таки я иногда выдвигал абсолютно тщетные претензии по поводу того, что, по сути дела, являюсь изобретателем детективов, основанных на характерах. (Чертовски глупые претензии, равно как и тщетные, потому что никогда не бывает изобретателя чего-либо. «Изобретения» совершаются двадцатью или более людьми одновременно, просто потому что назрел момент. Хорошо известный пример в области техники — это изобретение телевидения, на что претендуют русские, американцы, англичане и французы, и все — с полным на то основанием.) Так что в дюжине книг я оставил Арлетт второстепенным персонажем, впихивая ее, когда казалось, что нужно добавить колора. Она была искусным кулинаром и любила музыку.
В свое оправдание могу лишь сказать, что я знал ее именно с этой стороны. Мы говорили, когда встречались, о кулинарии, ремесле, которым я интересовался, и о музыке, которую я любил, но о которой ничего не знал, в то время как она знала много. И это приятно удивляло меня, потому что для французских femmes d’intérieur[66] скромного деревенского происхождения и простого воспитания редкость вообще иметь какие-либо музыкальные пристрастия, за исключением разве что Жильбера Беко, который столь же талантлив, сколь и хорош собой.
Я никогда не удосуживался взглянуть повнимательнее на то, как эти обычные женатики вросли друг в друга и формировали друг друга, а ведь это один из основополагающих элементов при любой серьезной пробе сил в литературе. Мы видим — если взять хорошо известный и наглядный пример, — что Соме Форсайт — трагическая фигура, потому что нет никакого контакта между ним и какой-либо из его жен (эта невообразимо скучная Ирэн даже в постели ни на что не годна), но никогда не идем дальше. Зачем этот чертов дурак на них женился, что он в них находил? Голсуорси избегал этой темы из брезгливости, приверженности к условностям и — приходится констатировать — глупости или непрофессионализма. Отношения между Майклом Монтом и Флер столь же неглубоки, и мы неизбежно приходим к тому выводу, что перед нами второразрядный романист[67].
Я не хочу слишком в это углубляться, потому что жизнь Пита и Арлетт не имеет никакого отношения к этой истории; для меня гораздо весомее то обстоятельство, что я не хочу вторгаться в частную жизнь Арлетт или оскорблять ее чувства какими-то замечаниями, которые она может счесть неоправданно личными. Но будет вполне оправданно отметить несколько направлений, по которым эти двое дополняли друг друга. Я не знал Пита в молодости, но вполне очевидно, что он был беспокойным, нескладным молодым человеком, агрессивным из-за принадлежности к «рабочему классу», стыдившимся одновременно своего грубого телосложения и своего ума, который он имел склонность прятать, даже когда я познакомился с ним, за мальчишеством, которое было не более чем вывернутым наизнанку снобизмом. Будучи мальчиком смышленым, он ходил в Хогере бюргер скул, что-то вроде улучшенного варианта голландской средней классической школы, сродни лицею, где его окружали мальчики из семей мелких буржуа, класс преуспевающих лавочников, подвергавших его насмешкам из-за выговора и уличных манер. Он лишился отца-мастерового — столяра из бедняцкого и перенаселенного амстердамского района «Пейп» — во время войны, а матери — вскоре после того, как ему едва исполнилось двадцать. Сам Пит бежал из плена около 1943 года, попал в Швецию и добрался до Англии, где несколько месяцев его держали взаперти в лагере для интернированных, проявляя дурацкую подозрительность — к парню восемнадцати лет от роду! По возвращении в Амстердам после войны его образование, его способность к иностранным языкам, то, что за плечами у него была военная служба, его хваткость в учебе и интерес к юриспруденции — все это помогло ему стать стажером в полиции.
Об амстердамской полиции того времени чем меньше будет сказано, тем лучше. Кое-какие печально известные своей коррумпированностью и некомпетентностью элементы были вычищены за действительный или мнимый коллаборационизм. С десяток бывалых, старых комиссаров остались не у дел. А кое-какие сомнительные личности воспользовались моментом — истеричной и в высшей степени неприятной атмосферой вендетты, — чтобы пристроиться на теплых местечках.
Молодой Ван дер Вальк рано научился своего рода грубоватому цинизму и пришел в восторг, когда я процитировал ему жестокие строки из Киплинга:
Как гладко и как быстро они снова пробрались во власть
Благодаря покровительству и ухищрениям им подобных.
Арлетт происходила из семьи землевладельцев, некрупных, почти что мелкой аристократии, старательно воспитываемой в традиционно католическом и консервативном французском духе, и она пошла по стезе своего класса: lycée des jeunes filles[68], литературный факультет в Айксе, литературно-философское образование, тогда еще не пришедшее в упадок. Она тоже была заражена мятежным духом и тоже бежала, но никогда не любила особенно об этом распространяться, и мне неизвестны в точности обстоятельства того, как она встретилась и вышла замуж за Пита, за исключением того, что это произошло в Париже, в пьянящей атмосфере 1947 года, где он отмечал сдачу какого-то экзамена, имея в запасе жалких три дня свободы. Они поженились, вероятно, очень опрометчиво. И с того времени жили в Амстердаме, довольно бедно. Они отчаянно цеплялись друг за друга. Она прививала ему культуру, а он сглаживал ее острые углы. Он научился не стыдиться своих проблесков чувствительности к «искусству». Она не любила Голландию, никогда по-настоящему не понимала ее, и, вероятно, ей пришлось бы туго, если бы не страсть к музыке, а амстердамский Концертгебаув Оркестра, верной поклонницей которого она являлась, был и остается для нее одним из самых чарующих, с выразительным, невероятно чувственным и удивительно прозрачным звуком. «Совсем не по-голландски», — не церемонясь, говорила она. И все-таки Арлетт научилась любить и ценить Амстердам.
Бедность бедностью, но она была великолепной хозяйкой, хорошо готовящей и шьющей, наученной в юные годы помалкивать и сидеть прямо и наделенная поистине творческим даром привносить тепло, любовь и веселье в среду своего обитания, которой — какой бы невзрачной или скудной она ни была, — всегда оказывались присущи блеск и патина добротной старинной мебели. Равновесие и поддержка, которые Пит черпал из всего этого, помогли ему пройти сквозь много трудных лет: у него, хотя и знающего свое дело работника, добросовестного и безусловно умного, случались моменты, когда он проявлял безответственность, бестактность и непочтительность к вышестоящим посредственностям и, прежде всего, склонность к опрометчивым поступкам, что сильно навредило ему в профессиональном плане, нажило далеко не одного высокопоставленного врага и печальным образом сказалось на его, казалось бы, радужных перспективах продвижения по службе. Несколько эффектных и блестящих успехов, обусловленных, как он сам говорил, скорее везением, нежели чем-то еще, спасли его от пыльной безвестности и горького чувства несостоятельности, которые разрушили бы его как личность. Она не давала ему ожесточиться и очерстветь, его собственный оптимизм и веселая непосредственность, а также то обстоятельство, что он был человеком великодушным, добрым и скромным, не позволяли ему обозлиться и пасть духом.
Когда я сам был беден, несчастен и разочарован, равно как и невероятно плохо образован и плохо подготовлен к жизни, они были очень добры ко мне — я очень многим им обязан.
Завершая этот вставной эпизод, непростительно дерзкий, я рискну сделать еще одно замечание личного характера. А именно — когда я узнал о поведении Арлетт, это заставило меня разинуть рот. И до сих пор меня изумляет. Прежде мне доводилось слышать о примерах того, как она проявляла безрассудную личную отвагу, которая иногда, как Пит сам признавался, его пугала.
Мы обсуждали преступников, убийства и тому подобные вещи, оседлав наших любимых коньков и в общем и целом приятно проводя время, и вдруг…
— Арлетт, — сказал он, — способна на все. — Уважение, прозвучавшее в его голосе, а также неподдельный страх застали меня врасплох и привели в замешательство.
— Женщине это присуще, — сказал я.
— При защите своего дома — да, конечно. И женщине-преступнице, которая наделена безжалостностью, свирепостью и коварством, превосходящим все, на что кажутся способны мужчины, — да. На это существуют хорошо документированные описания. А есть примеры безрассудных женщин — партизанских бойцов или участниц движения Сопротивления. Они что, так устроены, как ты считаешь? В биологии ли тут дело? Я хочу сказать, так называемый слабый пол, с менее сильными мускулами и всеми этими неуклюжими выпуклостями, болезненной грудью и большим задом; посмотри — до чего это идиотское и отталкивающее зрелище — женщины-футболисты или борцы: просто нет слов… Самка у животных — я имею в виду тигриц и диких кошек или кто там еще есть — активна и мускулиста, как самец, может быть, тоньше и легче, но так же активна и хорошо вооружена. Так что легендарное коварство — это не компенсация за слабость. Но человеческие особи устроены совсем по-другому, они более уязвимы… Ей-богу, я никак не возьму в толк… Говорю тебе, от действий Арлетт у меня пару раз волосы вставали дыбом.
Впоследствии мне напомнили это замечание.
Арлетт медленно прошла вдоль гулких деревянных платформ амстердамского Центрального вокзала, неся свой чемодан по тоннелю через вестибюль, ничего не замечая. Она чувствовала себя усталой, выдохшейся, разочарованной. Зачем она приехала? Какой от нее прок? Она даже не имела понятия о том, куда идти, с чего начать, хотя мучительно раздумывала над этим все то время, что ехала в поезде, снова и снова перебирая те немногочисленные кусочки и обрывки неподтвержденных фактов, которыми она располагала, или надеялась, что располагала. Поездка прошла как бессонная ночь, когда постоянно пробуждаешься от тревожной, не восстанавливающей силы дремоты и обнаруживаешь, что не сдвинулись с мертвой точки ни мысли, эксцентрически скачущие без какого-либо логического прогресса, ни медлительные стрелки часов. Она приехала сюда, хотя не знала, что будет делать.
Арлетт часами просиживала над блокнотами, не ела, слишком много пила, глазея по сторонам, закуривая сигареты и выбрасывая их, пугая Рут. Иногда все это казалось ясным и поддающимся разумному объяснению, а полчаса спустя она снова погружалась в состояние полного неведения и нерешительности. Двумя днями позже она сказала Рут, внезапно, отрывисто, резко настроив себя на деятельный лад, как будто боялась, что если она и дальше будет колебаться, то вообще никогда не сдвинется с места:
— Рут.
— Да.
— Дорогая, я оставляю тебя одну. Я не знаю, на какое время. На неделю, на две, просто не знаю. Я собираюсь довести это дело до конца. Я еду в Амстердам. Я не могу оставить тебе никакого адреса, я даже не имею понятия, где остановлюсь и все такое. Прости. — Она не спрашивала, не будет ли страшно Рут одной в деревенском домике по ночам — девочке, которой еще не было шестнадцати. Вполне возможно, что это даже не пришло ей в голову.
Надо сказать, что Рут была великолепна. Она сказала:
— Да, конечно, дорогая, не беспокойся, со мной все будет в полном порядке.
Как будто Арлетт, в тот момент, вероятно, в каком-то клиническом безумии, вообще об этом думала!
Рут поступила разумно, позвонив моей жене, которая, конечно, пригласила ее приехать.
— Эта женщина не в своем уме, — встревоженно сказала она мне, имея в виду Арлетт. — Что нам делать?
Рут преодолела весь путь на своем мотороллере. В том, чтобы она осталась у нас, не было ничего необычного — до ее школы отсюда не намного дальше, чем от собственного дома. Многим другим детям, живущим в сельской местности, приходится ездить в такую же даль, и для этого на железной дороге предусмотрены специальные рейсы. Насчет ее мы не беспокоились.
— Арлетт впала в матаглап, — первое, что сказала Рут, войдя в наш дом.
Это было одно из малайских слов, просочившихся в голландскую лексику, подобно «амоку», оно означает почти то же самое: временное помешательство, при котором страдающий им не замечает ничего — ни боли, ни усталости, ни страха — и абсолютно невосприимчив к голосу разума.
— Что нам делать? — снова спросила меня жена.
Я подумал.
— Полагаю, что ничего, — сказал я наконец.
Арлетт вышла на открытый воздух и увидела, что весна пришла в Амстердам. Бледное, кислое предзакатное солнце уходило в воду у гавани за Принс-Хендрик-Каде; ветер, дувший от воды, пронизывал. Для нее это стало потрясением. Череда быстрых ритмических ударов, как в начале скрипичного концерта Бетховена. То, что она заметила солнце и ветер, означает, как я думаю, что с этого момента Арлетт снова была в здравом уме. Но, возможно, я ошибаюсь. Наверняка, даже будучи помешанным, можно обладать тем же восприятием, что и у прочих людей. Точно то же случается, когда садишься в ночной поезд, идущий из Парижа к побережью, и просыпаешься где-то между Сен-Рафаэлем и Каннами. Выглядываешь наружу, а там Средиземное море. Или было там.
Резкий соленый запах, лейтмотивы северного моря — морские чайки и сельдь, остроконечные кирпичные здания, высокие и узкие, как цапли, с их мозаикой разноцветных ставен, нависших крыш, подоконников, которые придают ландшафтам их застылый средневековый вид. (Возврат к тому, что было до Брейгеля, до Ван Дейка, к древним христианам, чьих художников мы не знаем и которые носят такие имена, как Мастер Жития Святой Урсулы.)
Щедрое использование красок однородных, ярких, простых цветов типично для ганзейских пристаней Балтики и поражает приезжего из Центральной Европы. Даже голландские флаги, развевающиеся повсюду (нет больших любителей размахивать флагами), будоражили Арлетт и выводили из равновесия; она прежде не осознавала, что за короткое время глаза ее привыкли к нежным и приглушенным краскам Франции, настолько, что, казалось, Арлетт никогда и не покидала дома. Резкая однотонная яркость Голландии! Свет живописцев, который режет непривычный глаз… Арлетт никогда не носила солнечные очки во Франции, разве только на море или среди снегов, но здесь чуть ли не ложилась в них спать. И тем не менее все это было так знакомо. Ей приходилось то и дело напоминать себе: она жила в Голландии целых двадцать лет.
Арлетт не имела никакого понятия, куда хочет пойти, но знала, что сейчас она здесь. Небольшая пауза приведет в состояние неподвижности вращающиеся, мелькающие узоры калейдоскопа. Она перешла через дорогу и спустилась по ступенькам к маленькой деревянной террасе — чего-нибудь выпить и отдышаться.
Все было внове: массивность и приземистость светлой чашки и блюдца в голландском кафе, оставленных на ее столике предыдущим посетителем, восхитительные ритмические очертания церкви Святого Николая и угла Зедейка, проступавшие на фоне неба по ту сторону пристани. Туристы толпой текли в речные трамваи, и она теперь тоже была туристкой. Старый официант вытирал стол, держа поднос, полный пустых бутылок, которые покачивались у нее перед глазами. Заметив посетительницу, он вопросительно взглянул на нее.
— Принесите мне «чокомилк», если, конечно, у вас есть вкусный и холодный. — Что-то щелкнуло у Арлетт в голове. Да. Она говорила по-голландски, причем так же бегло, как и раньше!
Официант вернулся прежде, чем она это осознала.
— А вы ведь не голландка, правда? — В его голосе слышалось настоящее амстердамское карканье.
— Всего лишь туристка, — улыбаясь, сказала Арлетт.
— О, тогда я позволю себе заметить: говорите вы на правильном голландском, — оживленно, со стуком ставя стакан, сказал он, наливая туда густой «чокомилк».
— Огромное вам спасибо.
— Tot Uw dienst. Ja, ja, ja, kom er aan![69] — крикнул официант суетливому человеку, машущему руками и выстукивающему монеткой по своему блюдцу. — Как стайка грачей, — недовольно заметил официант. — Кра-кра-уа-уа. Иду, иду.
Слезы набежали у нее на глаза, когда Арлетт услышала точную интонацию своего мужа. С ней он говорил на голландском с акцентом, порой безотчетно — смех, да и только — копируя ее, но когда имел дело с настоящим голландцем, вроде него самого, у него тоже начинали проскальзывать каркающие звуки, как будто пародируя самого себя.
По соседству с ней сидели две американские девушки, серьезные, спокойные, довольно чистые на вид, хотя волосы их были запыленными, а джинсы — темными и маслянистыми, как та грязь, которую землечерпалка выковыривала со дна гавани. До нее долетали обрывки разговора.
— Она — чудесный человек, ужасно молчаливая, но по-настоящему зрелая, ты понимаешь, что я имею в виду; да, из Толедо.
Арлетт знала, что Ван дер Вальк сейчас бы загоготал, и глаза ее просветлели.
Я вижу ее там, в начале ее абсурдной и жутковатой миссии. У нее типично женская память на подробности, наивная, искренняя убежденность, что она должна обо всем составить правильное представление. Спроси я ее, что пили эти две девушки, и она бы наверняка знала, и пришла бы в восторг от того, что я спросил.
Я не видел Амстердам четыре или пять лет, и, возможно, пройдет еще столько же, прежде чем я его снова увижу. Пожалуй, оно и к лучшему. Я не хочу, чтобы мое воображение вставало на пути у ощущений Арлетт. Пит, чья мысль работала подобно моей, видел вещи совсем иначе, чем она.
Как-то мы сидели вместе на той же самой террасе.
— Посмотри на вон то чертово здание, — показывая на Центральный вокзал, говорил Пит. — Сооружение, которое я люблю, выстроенное с любовным вниманием к каждой бесполезной детали, архитектором двадцатого столетия, чье имя я запамятовал (голландский аналог сэра Джайлза Гилберта Скотта). — Ну разве не прелесть?
«Прелесть» — это не то слово, которые выбрал бы я, но оно странным образом здесь подходит.
— Век Железной Дороги, — продолжал Ван дер Вальк. — Получился замечательный музей — старые деревянные экипажи, пыхтящие паровозы с длинными трубами, фигуры а-ля мадам Тюссо начальников станций с бородами, полицейских в шлемах, с громадными усами-шумовками, женщин с турнюрами и ридикюлями… Да-да, и дети в матросских костюмчиках.
У Арлетт мысль работала по-другому.
«Я изменилась, — подумала Арлетт, — и не изменилась. Я — та же самая домохозяйка, хорошо знающая эти улицы, этих людей. Ничто здесь не вызывает у меня щемящего чувства. Я, как туристка, созерцаю все это с холодностью и объективностью опытности; я не собираюсь совершать что-нибудь глупое или опрометчивое. Это город, который я знаю, и вполне сумею справиться со своей проблемой. Я не одинока и не беспомощна; у меня здесь много друзей, и гораздо больше тех, кто были друзьями Пита и кто поможет мне ради него. Но я больше не бездумная и простодушная маленькая женушка маленького человека на маленькой должности, стоящая на углу со своей хозяйственной сумкой, спрашивая себя, обычной капусты купить или цветной. Я — эмансипированная женщина, и это меняет дело».
Зазывала обходил по кругу скопление столиков, прикидывая, кто мог бы на него клюнуть. Какой-нибудь год назад он бы раздавал пригласительные карты ресторана или отеля, билеты на экспресс-туры по достопримечательностям, с речными трамваями, Анной Франк и Рембрандтом в придачу всего за десять гульденов. Теперь он двинулся на двух американских девушек, и она слышала его гибридно германо-американский говор, международный язык европейских зазывал, рекламирующих живые секс-шоу. Две девушки на мгновение подняли глаза с вежливым безразличием и вернулись к своему серьезному, вдумчивому, напряженному разговору, не обращая на зазывалу больше никакого внимания. Он оборвал свою скороговорку, стал пятиться по кругу, подобно боксеру, и смерил Арлетт внимательным взглядом: француженки, как правило очарованные распутством и кутежами англичан и скандинавов, вероятные покупательницы, при условии, что они для начала отдадут должное отменной оргии у «Маркс энд Спенсерс». Арлетт встретила его таким холодным и понимающим взглядом, что тот попятился к канатам и бочком ретировался: дуреха побывала на секс-шоу и осталась без гроша в кармане.
«Амстердам тоже изменился и не изменился», — подумала Арлетт.
Беспутство — клише, к которому неизменно прибегали здесь туристы! Амстердамцы идиотски гордились своим районом красных фонарей и с незапамятных времен каждому охочему туристу в первый же вечер предлагали сходить посмотреть на «дамочек в витринах». Теперь они с таким наслаждением взяли на себя новую роль эксгибиционистской витрины, что трудно удержаться от смеха; первая реакция приезжего, как правило, раскаты хохота. Голландцы считают, что секс каким-то образом делает их менее провинциальными, непонятно почему? Ведь трудно найти что-то более провинциальное по своему духу, нежели истовое стремление быть современными и прогрессивными. «Париж больше не существует, и Лондон спит, — скажут они вам с хвастливым пафосом, — а вот Голландия — это о-го-го».
Арлетт была женщиной скромной. Она видела себя как представительницу чванливых, ограниченных, косных французских провинциальных буржуа. Пит же, родившийся и выросший в Амстердаме, осознавал себя как крестьянина. Эта скромность придавала им обоим необычайную широту, твердость и уравновешенность. Я помню, как Пит однажды говорил мне, что, по его мнению, его карьера, если не вся жизнь — жалкая неудача.
— Но опять же, — задумчиво отхлебывая бренди, упившийся в дугу и довольный этим, говорил он, — что еще я мог бы сделать?
Арлетт, медленно бредя под ленивым, грязным амстердамским предзакатным солнцем, тоже думала: «А что еще я могла сделать?»
Она приехала, чтобы изгнать призрак. Не то чтобы она, практичная женщина, верила в призраки, но Арлетт прожила достаточно долго, чтобы знать, что они существуют.
Пит верил в призраки. «Мне приходилось испытывать дурные влияния за дверью ванной комнаты», — говаривал он. Он пришел в восторг, когда я дал ему почитать тонко сработанный старый триллер мистера А. Э. У. Мейсона, под названием «Узник в опале», он тут же понял, в чем соль, и, когда принес его мне обратно, сказал, что тоже, при помощи самых что ни на есть убогих, материалистических, буржуазных изысканий, всегда предпринимал усилия «пронзить опаловую корку». Бедный старина Пит.
Как-то мы обедали вместе в японском ресторане. Выпили три перно, больших, те, которые Пит, с его чудовищным голландским представлением об острословии, которое он принимал за esprit[70], описал как «des grands Pers»[71]. И наблюдали, как повар режет сырую рыбу на тонкие прозрачные ломтики.
— В этих пальцах, — внезапно сказал Пит, — есть поэзия.
Я с подозрением обернулся, потому что это перифраза одного хорошего писателя, которого Пит определенно не читал. Я употребил эту фразу в качестве эпиграфа к книге, которую в свое время написал о поварах и которую Пит тоже не читал.
— Поэзия в толстых пальцах поваров.
Я посмотрел на Пита с подозрением и спокойно спросил:
— Ну, и это цитата?
— Нет, — невинно ответил он. — Просто фраза. Я думал, тебе это будет приятно.
И грубо захохотал, совершенно в своем духе. Паршивец, я и по сей день не знаю, дурачил он меня или нет. Искусный льстец, но, черт подери, друг.
Дамрак, Дам, Рокин. Отвратительные объедки, выброшенные на тротуар. Молодые не могут или не желают много тратить на еду, подумала Арлетт, и то, что они получают за свои деньги, вероятно, следует выбрасывать. Нельзя так уж их винить только потому, что это вызывает отвращение. И все-таки винишь: сукины дети.
Утрехтсестраат. Фредериксплейн. И, оказавшись за пределами района — излюбленного места туристов, Арлетт внезапно поняла, куда она идет. Она направилась безошибочно и, как будто никогда не уезжала, прямо к квартире, где прожила двадцать лет. Это был долгий пеший путь от самого Центрального вокзала, да еще с чемоданом. Почему она это сделала? «А что еще я могла сделать?» — подумала она. И когда добралась до дома, поняла, что очень устала и слегка натерла ноги. Растрепанная, пахнувшая потом, она была готова расплакаться.
— Арлетт! Девочка моя дорогая! Что ты тут делаешь? Да входи же! Я так рада тебя видеть. Бедная моя детка, мне так грустно! Не то чтобы мы что-то знали — что в наши дни прочтешь в газете — тьфу! И снова тьфу! Входи, моя дорогая девочка, входи, уж не хочешь ли ты сказать, что шла пешком… от вокзала! Да что ты! Как же можно! Садись, детка, ну же. Туалет? Ну конечно, ты знаешь, где он, такие вещи не забываются. Я приготовлю кофе. Моя дорогая девочка, какая радость тебя видеть, а милые мальчики? Нет, нет, надо мне иметь терпение, сходи в туалет, детка, и умойся, чувствуй себя как дома.
Старая курица, которая всегда занимала квартиру на первом этаже и по-прежнему занимает… Она учила играть на фортепьяно. Это был самый привычный звуковой фон в жизни Арлетт, пока росли мальчики.
«Раз, два, не так быстро. Педаль! Ты не соблюдаешь длительность этих нот; это резко, неужели не слышишь?»
И, возвращаясь после похода по магазинам часом позже, вы обнаруживали, что испытанию подвергается уже другой ученик.
«Следи за темпом, не так espressivo, ты сентиментальничаешь; это же „Рейсдалкаде“, а не какой-нибудь там „Винер Вальд“».
«Lumpenpack»[72], — бормотала она, выйдя на лестничную площадку передохнуть и застав Арлетт, опорожнявшую мусорное ведро.
Старая матушка Контрапункт, как ее всегда называл Пит, а иногда — отдавая должное Джейн Остин — Бейтс[73].
Чудесный человек, воистину. Кладезь информации по кварталу, располагающая эффективной разведывательной сетью в каждом магазине, бесконечно висящая на телефоне, вечно устраивающая дела для кого-то, пускающая в ход свои связи ради кого-то. Она могла найти для вас все, что угодно: меблированные комнаты; подержанную ручную тележку, почти новую; велосипед для мальчика; магазин, где продают чудесный материал, и всегда так дешево. Даже если она сама не прикладывала к этому руку, то всегда знала человека, который уступит товар по оптовой цене. Душевная старушка. Экзальтированная, но необыкновенно добрая и мягкая, и порой даже тактичная.
— Ты пьешь черный, дорогая, — о да, я не забыла — ты думаешь, я такие вещи забываю? Еще не выжила из ума, слава богу. Боже мой, лет семь прошло, никак не меньше. Но ты не состарилась, дорогая, несколько морщинок, да, знаки почета, милочка, так я их называю. Скажи мне, ты в состоянии говорить об этом? Где ты остановилась? Судя по твоему виду, тебе бы не помешало плотно поесть.
— Не знаю, я подумывала…
— Но, бедная моя лапушка, конечно; как ты можешь спрашивать, ты знаешь, я буду просто счастлива и места у меня предостаточно. Вот только сможешь ли ты вынести некоторую суетливость ужасной старой девы… ах, чепуха, детка, ну не будь же занудой. А теперь я тебе вот что скажу… нет, не перебивай. Я схожу к мяснику — да, все к тому же, ужасный тип… все эти ужасные люди, как они переполошатся, вот подожди — стоит ему только услышать, уж я его пугану, подлеца эдакого, на прошлой неделе он подсунул мне жесткий эскалоп… бедная моя девочка, с тех пор как ты уехала, он считает, что ему все позволено. Я куплю пару отличных телячьих котлеток, и мы пообедаем; вот подожди, я еще и выпить чего-нибудь куплю… ах, ерунда, тоже мне предлог, мало того, я еще и блинов напеку, а то у меня все никак руки не доходят… скидывай туфли, задирай ноги кверху и читай газету… чепуха, ничего такого ты не будешь делать, я хочу этого, и это доставит мне удовольствие… может быть, хочешь принять ванну, моя лапочка? — Голос переместился в коридор. — О господи, где мои галоши, да вот же вот они, и как они тут оказались; вот подожди, я скажу этому негоднику, что котлеты — для тебя, тут уж он в лепешку расшибется…
Хлопнула парадная дверь. Арлетт была дома.
Это был чудесный вечер. Бейтс принесла «божолэ-божолэ»!
— Я помню, как ты его покупала, детка; надеюсь, ты по-прежнему его любишь.
— Котлеты…
— Он чуть не упал на колени, когда услышал; со слезами на глазах клялся могилой своей матери, что ты сможешь разламывать их вилкой, а я просто посмотрела и сказала: «Хорошо бы» — вот и все. Бананы… у меня где-то оставалось немного рома, лет пять к нему не притрагивалась, наверное… брр, сколько пыли, как ты думаешь, милая, он все еще годится — не стал ядовитым или что-нибудь в этом роде; теперь ни за что нельзя поручиться, они добавляют химию, чтобы продукты лучше пахли… ужасный тип в супермаркете, клянусь, он опрыскивает апельсины аэрозолем, чтобы они пахли как апельсины, напрасный труд — вот все, что я могу сказать.
Ром был продегустирован и объявлен годным для блинов.
— А как Амстердам? — спросила Арлетт смеясь.
— Он не тот, что прежде; прежний был не тот, что когда-то.
Арлетт приготовилась поскучать под сентиментальные стародевичьи излияния на тему того, как нам не спится спокойно в своих постелях по ночам. Вот когда у нас в доме жил полицейский, то он каким-то образом давал ощущение безопасности.
Она просчиталась, да еще как, потому что старой матушке Контрапункт были присущи твердая сухость, манера говорить быстро и без умолку, перескакивая с одного на другое, — Арлетт это хорошо помнила, — но сердечная доброта была озарена острой наблюдательностью, которой она никогда не заподозрила бы в этой старой курице.
— Ну, моя дорогая, жаловаться мне грех. До тех пор, пока я жива, за мной будет оставаться эта квартира, мне не могут повысить квартплату. Мне приходиться потоньше намазывать масло, но я старею, и мне его нужно меньше. У меня по-прежнему есть солнце, и мои растения, и мои птицы, и всех их на мой век хватит. Я думаю, это куда как тяжелее для девочки твоего возраста, которая помнит, как дела обстояли прежде, и которой, однако же, приходится идти в ногу с переменами и принимать их, тогда как от меня люди ожидают, что я поведу себя как эксцентричная и глупая женщина. А молодых мне еще больше жаль. У них нет никаких проторенных путей; наверняка это порождает ужасное чувство неуверенности и, я думаю, делает их такими несчастными. Все заискивают перед ними, и, ей-богу, это должно быть ужасно. Возьмем, к примеру, слово «молодой», я хочу сказать, оно раньше обозначало то, что ему и положено обозначать, и не более того: молодой сыр или молодая женщина и только, а теперь говорят про молодой стул или молодое платье, и подразумевается, что это означает хороший, а когда ты снова и снова приписываешь людям достоинства и все время даешь понять, что следует ими восторгаться и им подражать, видишь ли, дорогая, это делает их жизнь очень трудной и скучной! Я знала одну благочестивую монашку, так вот, она порой говорила, что все убеждены: предназначение человека в том, чтобы нести тяжкий крест. Когда молодые совершают подлые вещи, я не могу отделаться от ощущения: это все оттого, что они ужасно несчастны. Конечно, есть прогресс, колоссальный прогресс, и это очень меня радует. У меня сейчас не так много учеников, но я всегда поражаюсь, когда они приходят, такие высокие, здоровые и активные, настолько не похожие на бледных маленьких малышей времен моей молодости. И я помню очень тяжелые времена, моя дорогая, мужчины всегда пили, потому что их жизнь была такой тяжелой, но они не кажутся мне более счастливыми или более удовлетворенными, и они больше жалуются, потому что рассчитывают на большее. Ей-богу, никак не возьму в толк, что они имеют в виду, когда толкуют о прогрессе, потому что, как мне кажется, это подразумевает, что люди — хорошие, и становятся еще лучше, а на самом деле, лапушка моя, мы-то с тобой знаем, люди рождаются плохими и имеют обыкновение становиться еще хуже, и, чтобы поставить добро впереди зла, всегда требуются неимоверные усилия, дорогая, что бы там ни говорили. Человек такой тщеславный и такой эгоистичный.
И Арлетт, которая отдохнула, с наслаждением помылась в ванной, хорошо поужинала, неожиданно для себя выложила всю свою историю и то наболевшее, что было у нее на душе.
— Ну что же, — сказала Бейтс под конец с немалой долей здравого смысла, — это, безусловно, очень полезно для тебя, дорогая моя, все равно как если бы ты сняла с себя корсет. Девушки больше не носят корсетов и не ведают, чего они лишены.
Арлетт ощутила в себе потребность возразить: хорошо, когда ты больше не обязана носить корсет.
— Конечно, дорогая, не думай, что я с тобой не согласна, здоровые девушки с развитыми мышцами живота, играющие в теннис, и без всяких там обмороков и истерик могут не терпеть ограничений. Но я настаиваю: познать ограничения — это для девушки полезно. Половое образование и раскрепощение женщины — ужасное лицемерие. Девушки, которые вышли замуж, не зная значения слова «секс», были порой очень счастливы, а порой очень несчастны, и я не верю, что сейчас они более счастливы. Я вышла замуж за моряка, дорогая, и научилась без этого обходиться.
— Мне это сейчас не прибавляет счастья, — сухо сказала Арлетт.
— Да, дорогая, то же самое и я чувствовала в 1940 году, когда мой корабль подбила торпеда. Ну а теперь давай будем очень разумны. Ты приехала сюда растерянная и ожесточенная, и ты не хочешь иметь что-либо общее с полицией, и, вероятно, абсолютно права, потому что у них, бедолаг, и в самом деле нет никаких соображений, но в данный момент у тебя тоже их нет. Тебе бы никогда не пришло в голову спросить у меня совета, потому что я глупая старая кляча, но я все-таки тебе его дам, и вот он: ты, вероятно, сможешь выяснить, кто убил твоего мужа, потому что это просто удивительно, на что ты способна, когда стараешься. Но неплохо также иметь друзей, на которых можно положиться, а ты для начала можешь рассчитывать на меня — и на этом, моя милая, мы отправимся спать, у тебя уже глаза слипаются.
— Ты вступила в Сопротивление в 1940 году, кажется? — спросила Арлетт.
— Да, вступила, и, более того, однажды я бросила бомбу в одного плохого человека на Еутерпестраат. Это — ужасное место, штаб-квартира гестапо здесь, в Амстердаме, и это было очень трудно, потому что я ужасно боялась бомбы и даже еще больше плохого человека, с которым шли солдаты. А еще больше того, что, как я знала, они возьмут заложников и казнят их, но это нужно было сделать, пойми.
— Я понимаю, — серьезно сказала Арлетт. — Это был неподходящий момент для того, чтобы снять корсет и расслабиться.
— Верно, лапушка моя, верно, — сказала старая матушка Контрапункт.
После того как утром она зашла к ней с чашкой чудесного чая, Арлетт с наслаждением вдохнула ядреный, спертый воздух амстердамской квартиры, мебель в которой не переставляли на протяжении сорока лет. Помешивая чай серебряной ложечкой, которая была приобретена на накопленные подарочные талоны к кофейным пакетам «Доуве Эгберт», моясь под душем — потому что голландцы, как и англичане, считают, что тереть себя стоя менее непристойно, нежели сидеть на биде, — в доме, где она прожила в страданиях, бедности и счастье двадцать лет, Арлетт почувствовала себя странным образом утешенной и умиротворенной. Здесь, у нее над головой, по другую сторону этого закопченного лепного потолка с украшениями в стиле барокко начала девятнадцатого столетия, под ногами ее мужа скрипели доски пола. А вдвоем они заставляли скрипеть пружины кровати, и эта мысль не покидала ее на протяжении всего завтрака. Она спросила Бейтс:
— Кто теперь занимает квартиру?
— Твою? Художники; она очень милая, эта Хилари, хотя, надо сказать, я не слишком высокого мнения о ней как о художнице.
— И чем она занимается?
— Колотит молотком, — неопределенно сказала Бейтс. — Но он просто замечательный, такой комичный маленький человечек, совсем как мистер Ганди или этот мистер Киплинг.
— Разве это одно и то же? — изумленно спросила Арлетт.
— Ах, дорогая. Индия, знаешь ли. Я знаю, я глупая, да. Оба они вовсе не сидят на полу у маленького костерка из коровьего навоза, но почему-то они совсем одинаковые. У одного из них есть усы, но я никогда не могу вспомнить у кого.
Это мало что говорило Арлетт, которая имела смутное представление и о Ганди, и о Киплинге.
— На твоем месте я бы ничего не стала делать этим утром; просто бездельничала бы и ждала, пока наклюнутся какие-то мысли.
Арлетт встретила мистера Киплинга — или мистера Ганди? — в вестибюле. Маленький, лысый, коричневый, как орех, мужчина в очках со стальной оправой, косматые усы, как у месье Клемансо, грязный комбинезон и очень ясные, пронзительные глаза, которые взглянули на нее, отобразили изумление и тут же приобрели театральное выражение восторга и удовольствия.
— Доброе утро, — слабо проговорила Арлетт.
— Quelle immense surprise[74], вы играете на фортепьяно?
— Я когда-то жила в вашей квартире.
— Нет! Не может быть! Так, значит, вы — миссис Ван дер Вальк.
— Совершенно верно.
— Я все про вас знаю: вы — француженка, от вас дивно пахнет, вы то и дело заставляли покатываться со смеху всю округу и вступали в смертельные схватки с мясником, которого на дух не переносили, потому что он назвал вас «schat»[75].
— Откуда вы все это знаете?
Это был четвертый вопрос, который она ему задала.
— От Маргарит Лонг[76], конечно.
— Тише.
— О, да она прекрасно знает, что мы ее так называем, и нисколько не обижается; совсем наоборот, невероятно польщена. Идемте наверх, выпьем чего-нибудь — о, не беспокойтесь, я не соблазняю вас, хотя я бы с удовольствием. Наверху моя жена, она придет в восторг, мы оба всегда мечтали с вами познакомиться.
— Я как раз собиралась выйти прогуляться.
— Идемте наверх.
— Ладно.
И она пошла.
— Ваш муж был убит, — строго сказал он на лестничной площадке. — Мне так жаль. Пожалуйста, входите; дорогу вам показывать не нужно.
И тут вид ужасной викторианской стоячей вешалки, с которой она в свое время была так рада распрощаться, заставил ее самым постыдным образом заплакать в три ручья. Мистер Ганди, который представился ей как Дэн де Ври, повел себя безупречно: он не обратил на это никакого внимания, но сказал:
— Вы можете пить пемод в таком часу?
— Конечно, — всхлипнула Арлетт, добавив каким-то сдавленным клекотом: — Время почти обеденное.
— В это время завтракают, — строго поправил ее мистер де Ври. — Хилари, это Арлетт Ван дер Вальк; она плачет, потому что раньше здесь жила, и ее муж, как ты знаешь, был убит; положи этому конец, хорошо? Пока я принесу нам что-нибудь выпить?
— Все, что хотите, — сказала миссис де Ври. — Либо у нас это есть, либо это можно стащить в магазине. Холодная вода, «Клинекс», «Тампакс», несколько видов помады, яичница.
— Только выпивка, — сказала Арлетт, после чего ей решительно всучили большой бокал. Она сделала глоток, от которого чуть не встала на уши, взяла предложенный ей «Голуаз», вытерла глаза и сказала: — Поговорите о том, как я выставила себя дурой.
— Ни в коей мере, — сказал Дэн, присаживаясь. — Я бы на вашем месте сделал бы то же самое, и, вероятно, мне потребовалось бы гораздо больше времени, чтобы прийти в себя.
— Вы любите арахис? — спросила Хилари, приведя в восторг Арлетт тем, что вместо блюдечка или жуткого пластикового вакуумного пакетика достала большую стеклянную банку, в которой умещалось килограммов пять орехов, не меньше.
— Это возвращает в детство, — сказала Арлетт. — Кондитерские магазины. Мятные леденцы.
— Точно, — сказал Дэн. — Теперь они причислены к произведениям искусства, и, вероятно, уходят с аукциона за круглые суммы. У Кристи как раз на днях сбывали наборы сигаретных карточек. И двухпенсовые бульварные романчики. «Сорвиголова», «Чародей» и «Чемпион»; «Бигглз», со стиснутыми зубами, позади близнецов Викерсов. В те времена я был школьным гением, ростом четыре фута, примерно такого же вида, как и сейчас, за тем исключением, что носил очки в роговой оправе, грозным крикетным боулером — мастером крученых ударов. Я забрасывал Стану Маккейбу и Дону Брэдману мяч за мячом, потому плечо, локоть и запястье у меня были гуттаперчевыми и до сих пор остались, слава богу. Моя совесть — вот что напрочь лишено эластичности. Отстреливать полицейских на улице… я иногда представлял себя партизаном, но, столкнувшись с этим в жизни, обнаружил в себе какое-то моральное отвращение.
— Он никогда не был мальчиком, — мягко сказала Хилари. — Она, вероятно, не понимает, о чем ты говоришь. Он пытается объяснить вам, что угнетен тем, что случилось с ваши мужем, чей призрак сейчас здесь витает.
— Я знаю, — сказала Арлетт. — Я приехала, чтобы его изгнать, но не знаю как; возможно, вы мне сможете посоветовать.
— Мы никогда никому не даем советов, — сказала Хилари, — но вам поможем.
— Так вы приехали сюда, чтобы докопаться до сути, — сказал Дэн совершенно другим голосом.
— Да, — сказала Арлетт.
— Полиция ни на что не годна?
— Я бы выразилась по-другому. Они, наверное, очень стараются, но двигаются в неверном направлении.
— Они никогда не видят леса за деревьями.
— Вот и мне так кажется.
— Вы располагаете чем-то таким, чего нет у них? Я конечно же говорю не про ум. Что-нибудь осязаемое.
— Затрудняюсь сказать. Вообще-то я была бы очень рада узнать ваше мнение.
— Приходите сегодня вечером поужинать.
— Если, конечно, вы любите кэрри, — добавила Хилари.
— Да, — сказала Арлетт. — Двойное «да».
В тот же день Арлетт решила зайти к мяснику. Она так или иначе собиралась совершить приятную, долгую прогулку, обойти весь свой квартал, и не только за тем, чтобы посмотреть на вещи старые и новые, вещи знакомые и пугающие. Это, подумала она, придаст ей чувство соразмерности, приведет в порядок мысли, покажет, чего она хочет; у нее по-прежнему не было ясного представления о своих дальнейших действиях. Выяснить, кто убил ее мужа? Это звучит просто, пока не задумаешься над тем, что полиция, пусть и неповоротливая, не сплошь состоит из людей, которые в детстве падали на затылки. Что она может придумать такого, чего они еще не придумали? Те очень примерные наметки, которые возникли у нее в процессе чтения блокнотов, там, во Франции, в одиночестве и в невротическом состоянии, здесь казались чрезвычайно неубедительными, бессвязными и непоследовательными. А даже если бы она выяснила? Что тогда делать? Нельзя же просто торжественно положить руку на плечо и сказать: «Я арестую вас именем закона». Ну а допустим, нет никаких доказательств? Как бы мало Арлетт ни была осведомлена о полицейской практике, она знала от своего мужа, что зачастую нет никаких доказательств. Ты можешь знать, полиция, и судья, и премьер-министр могут иметь стопроцентную уверенность, но ничего не могут с этим поделать, и какие-то воистину гнусные люди разгуливают с наглой беспечностью и беззаботным шиком, сказочно богатые и респектабельные, хохоча до упаду. Гнетущая перспектива.
Она пошла к мяснику, чтобы купить что-нибудь вкусненькое для Бейтс, которая очень одобрительно отнеслась к тому, чтобы Арлетт поела кэрри наверху.
— Она — оголтелая феминистка, но, по-моему, чудесная женщина, и Дэнни — душка, ну прямо такой вежливый, это очень трогательно.
Арлетт пройдет по магазинам на этой улице. И к мяснику зайдет. Их владельцы знали, что она здесь, они по-доброму спрашивали о ней. Она не могла разгуливать по кварталу, делая вид, что их не существует, обходя их улицу. Она зайдет, наслушается пустой болтовни и снова выйдет. В конце концов, хотя этот мясник был одним из ее главных врагов в течение долгих лет, свинорылым боровом, загребущей свиньей, с совершенно свинской моралью, свином со свинским выражением лица, мастером на всякого рода грязные проделки, но он передавал через Бейтс ей самые сердечные приветствия и глубочайшие соболезнования. И телячьи котлеты, как она вынуждена была признать, оказались просто изумительные. Она исполнит свой долг.
Она едва узнала магазин, вернее, она его не узнала и в какой-то идиотский момент подумала, что повернула не в ту сторону и находится не на той улице. Но напротив была химчистка, а по соседству — велосипедный магазин, совершенно не изменившийся, за семь лет даже ни одного нового слоя краски. Глаза не подвели ее. Просто мясник заработал кучу денег, чем и объяснялось появление этих роскошных мраморных залов. Бейтс забыла ее предупредить. Она храбро зашла внутрь, с таким видом, как будто готовилась дать бой, совсем как в прежние времена, когда заходила за его прилавок и направлялась прямо в гнусный морозильник, чтобы поучить его, как подвешивать бифштексы. Свин был там, такой же свиноподобный и свиноглазый, как и всегда, и держал свой здоровенный тесак. Когда он ее увидел, свинья преобразилась в милого, счастливого, искреннего, голубоглазого персонажа телевизионной рекламы.
— Миссис Ван дер Вальк! — закричал он, выронив свой тесак, отпихнув с дороги гору фарша, вытирая руки о свой передник, выкатываясь из-за прилавка и пожимая ей руку с необыкновенным воодушевлением, прикладывая несколько чрезмерную мускульную силу, горланя при этом: — Schatje, schatje, посмотри, кто здесь. — Отчего ее, как и всегда, начал разбирать смех. Он всегда называл ее — да что там, вообще всех покупательниц — «schat», что означает «сокровище». Но свою жену, совершенно необъятную толстушку, он всегда называл «schatje», что означает «маленькое сокровище».
Трез[77] была огромной коровищей, которая восседала, словно на троне, в стеклянной кабинке, где она могла твердо держать обе руки на наличности и при этом оставаться в курсе любых происков по обе стороны прилавка, на улице, вдоль тротуара и наверху, за потолком, в ее квартире, где домработница могла таскать конфеты из шкафа, но не делала этого, нет — если только она себе не враг, — потому что они были пересчитаны, так же, как и все остальное. Настоящее имя Сокровища было Трикс, Свин звался Вилли. И вот Арлетт стояла перед ними, в то время как один из них крепко стискивал обе ее руки, а другая распустила нюни, с изумлением обнаружив, что и сама растрогана, взволнована и, наконец, просто ошеломлена. Все это было неподдельным! Они пришли в восторг, увидев ее. Эта прижимистая, хитрая, злобная французская корова той низкорослой, изворотливой, жуликоватой породы, что носит береты, покуривает опиум и лежит на солнышке почти целый день — все то время, что остается после лакания пастиса, игры в петанк и набивания своего брюха телячьей печенкой, — они любили ее…
Глаза Трикс были полны слез.
— Ужасно, я открыла газету, а ведь дня не проходит без чего-нибудь ужасного, и мне бросилось в глаза это, но когда речь идет о ком-то, кого ты не знаешь, то это как-то не задевает за живое, правда, милочка? А тут у меня сердце в груди перевернулось. Я выронила газету и закричала. «Вилли, — закричала я, — иди скорее!». Целый день мне кусок не лез в горло… я дала покупателю сотню сдачи вместо пятидесяти, у меня руки дрожали. И мне так хотелось, чтобы вы были здесь, чтобы я могла вам сказать, милочка, у нас случались ссоры, но я говорю — страдания все смывают.
— Я был в таком гневе, — подхватил Вилли, — и весь день думал: попадись мне тот, кто совершил этот грязный, подлый поступок, вот так выстрелил в спину, попадись он мне в руки — да, schat, думал я, жаль, что я не во Франции, и все такое, где у вас до сих пор есть смертная казнь и все такое. Для таких людей годится только одно — голову с плеч. Я говорил всем, кто приходил: Пит Ван дер Вальк был моим соседом по этому кварталу двадцать лет, нет, вру, тридцать лет; мы выросли вместе, и не было человека честнее его, нет.
«Какая же я дрянная баба, — подумала Арлетт. — Эти люди ни о чем другом не помышляют, кроме как выказать мне свою сердечность, любовь и преданность. Я пришла, думая о словах вежливости и рукопожатии с двумя свиньями, которые никогда не думали ни о чем, кроме денег, а сама такая холодная и эгоистичная, что мне это просто никогда не приходило в голову. Взять хотя бы schatje, ее слезы совершенно искренни, они — от непосредственности и простоты, а я вообще если и способна плакать, так только от унижения и стыда».
А Трикс продолжала:
— Вы устроили похороны в узком кругу… Вилли, там покупатель… и я вас не виню; я хотела прийти, я бы пришла, но я вас не виню, человек хочет побыть наедине со своим горем и все же, моя милочка, когда друзья стоят рядом с вами, это иногда хорошо, поделиться с другими вашей ношей, а она, видит Бог, достаточно тяжела. Ну разве это не чудесно, милочка, это просто великолепно, что вы вернулись побыть немного в своем старом квартале, и вы увидите, что мы не забываем наших соседей, милочка… что бы там ни говорили, это Амстердам… может быть, у нас и есть хиппи и тому подобное, грязный, волосатый, отлынивающий от работы сброд — вот что это такое, — но мы люди без затей и говорим то, что думаем. Вы еще побудете тут денек-другой, милочка? Приходите сегодня вечером на чашку кофе, обязательно.
— Я остановилась у своей прежней соседки снизу — да, я надеюсь пробыть здесь несколько дней. Кстати, я вспомнила, что зашла купить кое-что для нее. О, я бы с удовольствием зашла выпить чашечку кофе, но, боюсь, сегодня вечером я не смогу.
— Тогда завтра, — твердо сказала Трикс. — Приходите завтра, и я покажу вам квартиру; ее недавно всю заново отделали, там такая красотища, и мы посмеемся над старыми временами. Помните то время, милочка, когда вы говорили, что бифштекс — из конины, а бедный старина Вилли так бесился?
— Я приду завтра, — пообещала Арлетт.
— Вы не забудете? — почтительно спросила Трикс, подразумевая: «Вы не станете слишком задирать нос?»
— Не забуду, — пообещала Арлетт абсолютно искренне и была заключена в объятия. — Однако я не должна забывать о данном мне поручении; мне нужно «сладкое мясо».
— «Сладкое мясо», конечно, я бы и сама его принесла, но, — прошептала Трикс, — мне нужно вернуться в кассу, милочка; вон та старая кляча ждет, чтобы меня отчитать; а вы спросите у Вилли.
— «Сладкое мясо»? — переспросил Вилли, как будто никогда о нем не слышал, — телячье «сладкое мясо»? Да ведь вы знаете, дорогая, оно все без остатка уходит во Францию.
— Вилли! — предостерегающе раздалось из кассы.
— Вилли! — сказала Арлетт, потрясенная.
— Да, конечно, schat, ты ведь знаешь, что это я так шучу. Как раз так случилось, что оно у меня есть; пойдемте-ка в морозильник.
— Нет, — сказала Арлетт. Теперь, когда она овдовела, Трикс это пришлось бы не по душе! — Там слишком сквозит, к тому же я вам доверяю.
— Ладно, ладно, — сказал Вилли, в восторге от мысли, что она подозревает его в желании поцеловать ее в морозильнике. — Это что-то новенькое, ха-ха.
— О, чудесно, дорогая, — радостно проговорила Бейтс. — Я действительно люблю такое мясо, а этот мясник всегда выдумывает, что его отправили во Францию. Ты ведь знаешь — он придерживает его для покупателей с черного рынка; чтобы заполучить такое мясо, понадобилась ты. Вкусно — вот уж я полакомлюсь. Иди наверх, погости там, лапушка моя. Уверена, что ты хорошо проведешь время.
Так Арлетт и поступила.
Она приехала в Амстердам без каких-то четких намерений. В поезде, по дороге сюда, она думала — вероятно, так, как это свойственно помешанным, — о множестве людей, которых знала в Амстердаме. Людей, которые будут рады, если она у них остановится, дадут ей прекрасный совет, посочувствуют и помогут, употребят свое влияние… То-то и оно — вот почему она забраковала их всех, одного за другим: все они были «важными господами», высокоинтеллектуальными, с натренированными мозгами и способностью к логическим рассуждениям, а зачастую с разными полезными связями в официальных кругах, черт возьми. Вот поэтому-то они и не подходили. Она не хотела иметь что-то общее с полицией и считала это оправданным. Но многие из этих людей не имели к полиции никакого отношения: так чем же тогда они не подходили? Она не знала; просто они вторглись бы в ее смятенную душу, побудили делать вещи, вероятно, очень разумные, но которые она не хотела делать. Они бы видели ее проблему в ложном свете, хуже того, забрали бы ее у нее и приглаживали. А это ей было совсем ни к чему…
Итак, чем она располагала? Старая матушка Контрапункт. Добрая, безусловно, и по-своему достаточно проницательная. Но не то, что можно назвать таким уж блестящим союзником при разгребании завала, по поводу которого полицейские высказались: «Ну, вообще-то мы не думаем, что в настоящее время еще какие-то действия могли бы принести ощутимую пользу; мы считаем, что время все расставит по своим местам и терпение будет вознаграждено».
А кого она еще знала? Сочувствующих соседей по кварталу, которые любили Пита, — Трикс и Вилли, например.
Она попыталась как-то объяснить это Дэну и Хилари де Ври.
Арлетт с первого взгляда прониклась к ним симпатией и надеялась, что понравилась. Они все поняли и не задавали никаких ненужных вопросов. Эти люди были напрочь лишены суетливости; имели в запасе неограниченное время, не подскакивали беспокойно из-за неопорожненной пепельницы. Еда была хорошо приготовлена, за исключением риса, который подали на стол, когда все испытывали голод, а не после того, как насытились. А пока были напитки, разговор, праздность — чего же еще желать? Они беседовали о кулинарным искусстве, как и все художники, Дэн интересовался кулинарией и придерживался твердых взглядов на этот счет. О запахе глины для ваяния. О том, как Арлетт обустраивала квартиру, когда та принадлежала ей. Хилари тоже никак не могла подыскать подходящее место для швейной машинки, кто-то то и дело о нее спотыкался, прямо беда с ней. Никто не понукал ее, никто не говорил: «Да вам нужно разобраться в самой себе — вас нужно организовать». Дэн сидел и морщил свой чудной коричневый лысый лоб, встряхивал головой, поклевывал орешки, стрелял вверх-вниз светлыми маленькими птичьими глазками из-за стальной оправы. Хилари, неспешная в движениях, довольно массивная молодая женщина со спокойными движениями, с квадратным заурядным лицом, с неряшливой мальчишеской прической и полным отсутствием вкуса в одежде, покуривала и почти ничего не говорила. Она могла бы быть одной из этих безмятежных особ, чье основное предназначение, как кажется, обеспечивать стержнем других людей, у которых его нет, если бы не очевидный ум, который озарял все вокруг, и безупречная вежливость, с которой она всегда прислушивалась к доводам других людей, прежде чем открыть свой собственный рот. Арлетт обнаружила, что она потихоньку раскрепощается, освобождается от пут, обретает способность сказать что-то о характере своего мужа, образе его мыслей, о его подходе к проблемам.
— Он считал, что ни о чем не нужно сожалеть, — сказала она, — но я спрашиваю себя, не очень ли ему было грустно. Я имею в виду тот момент, когда он умирал. Пит, бывало, говорил, что потратил впустую невероятное количество времени и энергии на вещи, которые он никогда толком не понимал, а ближе к концу довольно часто замечал, что начинает что-то понимать, но совсем в этом не уверен.
Дэн кивнул:
— У всех художников так, если они что-нибудь собой представляют. Сидят себе, размышляя над формой, и надеются, что в следующий раз у них наконец получится как надо. Спросишь что, а они и не знают. Нечто неведомое. Не своим он делом занимался, ваш благоверный.
— Я, пожалуй, не соглашусь, — сказала Хилари. — Почему это вошло в правило, говорить, что служба в полиции — занятие для тех людей, от которых никогда не будет проку ни в чем другом? Кто это там сказал, что правителем в идеальном государстве будет художник?
— А не слишком ли много в хорошем художнике скромности? — сказала Арлетт.
— Разве Ренуар не умер, бормоча что-то насчет того, что он потихоньку начинает набивать руку?
— Самоудовлетворенность — враг искусства, — сказал Дэн. — Первейшая истина, которую скорее всего забывают. Арлетт совершенно права: полицейское расследование — произведение искусства. Попытка придать форму нематериальному. Вполне вероятно, что старик погиб, занимаясь этим. Почему все-таки он был застрелен? Подошел слишком близко к пониманию чего-то очень важного, как мы можем предположить. Все верно. Официальные полицейские структуры, включающие свои компьютеры, которые стрекочут что есть мочи, крайне изумлены, когда в конце концов не получается никакого произведения искусства, лишь огромное количество бесполезного хлама. Вы хотите выяснить, что произошло, Арлетт, но вам на самом деле совершенно не интересно, кто это сделал.
— Не совсем так. Просто ну, вы ведь знаете, каков был конец Эдвина Друда[78].
— Именно так. Вы не испытываете жажды мести, ведь так? Хотите увидеть, как этого человека повесят или что-нибудь в этом роде?
— Мне не претит думать об этом, но это не значит, что я смогла бы это сделать или позволить, чтобы это сделали.
— Ха, — сказала Хилари.
— Я думаю, — сказал Дэн, — вам кажется, что вы должны попытаться понять. Вы, наверное, считаете: «Черт возьми, уж это-то я в состоянии сделать».
— Я не чувствую себя способной выследить кого-нибудь, стать орудием наказания или исправления или что-нибудь в этом роде.
— А я, черт возьми, думаю, что вам, пожалуй, следовало бы быть им, — сказала Хилари.
— Да ну, чепуха, — сказал Дэн. — Что она тебе, «Четверо справедливых»?[79] Тебе легко говорить, ты в это не вовлечена.
— Ну, — спросила Хилари, — а почему бы мне не быть в это вовлеченной? Если бы Арлетт позволила мне или попросила меня, я бы сделала все, что в моих силах, чтобы вывести на чистую воду этого ублюдка, а не разводила бы канитель, упиваясь чуткостью своей совести.
— Возможно, она тебе позволит, — раздраженно сказал Дэн, — и тогда ты сможешь это проверить.
— Я не знаю, чего я хочу, — печально сказала Арлетт, — но, возможно, буду лучше знать после того, как начну это дело.
— Очень хорошо, — произнесли оба почти в один голос, — так давайте начнем.
— Мне совсем не от чего оттолкнуться, кроме каких-то старых блокнотов.
— Верно, так сходите и принесите их. Нет, взвесив все еще раз, давайте вначале поедим. Я схожу приготовлю рис.
— Женщины, — сказала Хилари, — будут торчать тут в качестве декорации, пока божество приготовит рис и принесет пиво. Вы не хотите в туалет или еще что-нибудь?
— Я — как королевское семейство, — сказала Арлетт. — Никогда не упускаю такой возможности.
— Сделайте это и за меня. Я немного приберусь. Мужчины готовят, но раковины остаются забиты грязными тарелками.
Рассказывая о старой матушке Контрапункт, Арлетт случайно проболталась о том, чего я никогда не знал, — то, что Пит окрестил ее Бейтс. Вполне типично для него. А мне это помогло лучше понять их соседку. Так же как фраза Бейтс о мистере Ганди позволила открыть кое-что касательно Дэнни де Ври. Арлетт описала его, жадно поедавшего кэрри, в вельветовых брюках — не имеющего ни малейшего сходства с мистером Ганди и на мистера Киплинга тоже не слишком похожего! — и я был озадачен до тех пор, пока не узнал, что до этого они с Хилари жили в Англии. Более того, Хилари — наполовину англичанка, чем, вероятно, и объясняется ее имя. Сразу же стало намного проще представить их, так же, как и понять, что произошло.
Потому что Арлетт, как вы наверняка понимаете, описывала ход событий с досадной расплывчатостью. Кто, например, начал отпускать шуточки по поводу «Четверых справедливых»? Я-то думал, что, возможно, это был Пит, по-видимому почитатель Эдгара Уоллеса, равно как и Жанет, но нет, это конечно же был Дэнни де Ври, и именно Хилари, как я склонен думать, превратила шутку в реальность. «Вопрос морали» был, вероятно, привнесен самой Арлетт, которая, будучи француженкой, любит дискуссии об этике, но именно Хилари, с ее долей «британской кровожадности», дала начало странной идее, впоследствии забавлявшей меня тем, что в ней звучали безусловно комичные обертоны «комитета». Тут приходит на память человек (в его жилах, должно быть, тоже текла английская кровь?), который в одиночку вел и выиграл войну против «Дженерал моторс» и чей «комитет» стал известен как «десант Нейдера»[80].
Очень похоже на «Четверых справедливых»! Только англичанину — это представляется несомненным — присущи упрямая несговорчивость и храбрость, равно как и безумное поэтическое видение мира, чтобы делать такие вещи. Хотя, вероятно, для этого Арлетт потребовалось посвятить в свои планы Бейтс, так же как и мясника Вилли. Взяться за дело вот так, чтобы совершить частное правосудие, — да, наверняка у истоков всего этого стояла Хилари. Очень английская со своей скверной короткой стрижкой и мешковатой одеждой; очень английская в своей художественной чеканке безусловно аляповатых серебряных и медных украшений и более всего англичанка в своем настойчивом преследовании цели.
— Кэрри было превосходным, — говорила мне Арлетт, а вот кофе — просто ужасным. Возможно, это тоже по-английски.
— Мы должны установить истину, — твердо сказал Дэнни Арлетт. — Вы, очевидно, единственный человек, способный толковать эти блокноты, равно как и прочесть написанное вашим мужем, и расшифровать эту разновидность стенографии, но, возможно, непредвзятый ум — в конце концов, мы никогда его не знали, а иногда это преимущество — сумел бы дать истолкованному объяснение, к которому вы не смогли бы прийти в одиночку. Это, знаете ли, как с кроссвордом, вы сидите, уставясь на что-нибудь вроде: «Человек, который согревает ром в африканском краале» — в полном замешательстве, а Хилари, например, просто заглянет через ваше плечо и с ходу выдаст: «Готтентот»[81]. Арлетт, судя по виду, пребывала в недоумении, да и немудрено. В этих записях могут быть разрозненные замечания, которые, если их сопоставить, дадут ключ к чем-нибудь. Вы сами говорили, что там есть ссылки на часы, которые, по-вашему, наверняка что-то означают.
— Да, — сказала Арлетт. — Я убеждена, что суть заключена где-то здесь. Он разбил свои часы, и на этот счет имеется запись. Смешная, потому что он писал, что это чрезвычайное происшествие, которое могло произойти только с ним. Пит не то заводил их, не то делал еще что-то и выронил, потому что у него окоченели пальцы. Все складывалось один к одному. Он потерял свои перчатки или где-то их оставил…
— Оставил их где? Когда заводил их или как? Что значит, «складывалось один к одному»?
Дэн выпалил это нетерпеливым, инквизиторским тоном, и она поняла, что несет околесицу.
— Простите, я постараюсь быть настолько точной, насколько смогу. Перчатки оставил в поезде. Дожидаясь трамвая, он выронил часы; они каким-то образом застряли в трамвайных рельсах, и вагон переехал их, прежде чем он успел подобрать часы. Пит записал в своей тетради: «Странно, как дурацкая катастрофа может навести человека на мысль», и я спросила себя, какую мысль, потому что он пришел домой с новыми часами и вел себя таинственно, когда речь заходила о них. А часы были очень красивые, вроде как антикварные. Я отдала их Рут, нашей дочери, на память.
— Где это случилось? У станции?
— Где он их купил? Я не знаю. Он выронил их у Конингсплейн, вот все, что мне известно.
— Мы это запишем, — сказал Дэн, сходив за этюдником и фломастером, — а после поищем вещи, которые могли бы состыковываться друг с другом.
— Я искала какие-нибудь записи по поводу часов. Нашла довольно странный пассаж, по поводу какого-то частного эксперимента или его теории, касавшейся криминалистической работы Пита, где говорилось: «Рассказ про украденные часы, предположительно подброшенные»… «Почему пришел ко мне?» Но я не знаю, что это означает.
— Ну, уж что-что, а это ясно как божий день, — без колебания проговорил Дэнни. — Кто-то пришел к нему — правильно? — с рассказом об украденных часах, которые, возможно, не были украдены, — а иначе зачем бы он стал писать «предположительно»? — но могли быть подброшены. Он заинтересовался, потому что это выглядело странным и плохо вязалось одно с другим. А иначе зачем писать: «Почему пришел ко мне?» И более того, зачем вообще делать запись о чем-то банальном?
— Да, и меня это поразило. Это казалось таким банальным, и вот почему я подумала, что эти часы были для него чем-то важным. Но две вещи не связаны одна с другой. Я имею в виду украденные и разбитые часы.
— Мы не знаем. Что-нибудь еще про часы?
— Да, но это не слишком поможет. Обособленная запись, в другой тетради, и там говорится только: «Дик, Линденграх! Трюк с подброшенными часами. Что за этим кроется?»
— Ну, это уже кое-что, но почему в другой тетради?
— О, это ничего не значит или не обязательно что-то значит, потому что у него было несколько этих блокнотов; на самом деле это просто тетради, и он часто брал не ту по ошибке или еще почему-нибудь и продолжал писать в ней.
— Гм… больше ничего про часы? Ну а что про Дика, ведь мы знаем, что есть какой-то Дик, имеющий отношение к часам. Или про Линденграхта?
— Никакого Линденграхта. Только Дик. Я конечно же это проверила. «Дик Оддинга, двадцати двух лет, студент». Он вроде бы проверил удостоверение личности. После этого записано: «Отец умер в Фрисландии; внезапно предложили работу, внушающую подозрения».
— Итак, Арлетт отправляется на Линденграхт и пытается отыскать Дика. Это ясно из такого подробного описания. Надо спросить Дика, не знает ли он чего-нибудь, и все в ажуре.
— А тебе не приходило в голову, что, будь это так просто, Арлетт бы это уже сделала? — язвительно вставила Хилари. — И не приходило ли тебе в голову, что кто-то застрелил ее мужа, и, возможно, из-за чего-то, связанного с часами? И вот ты тоже начнешь задавать вопросы. Сдается мне, — саркастически заметила она, — это несколько рискованно.
— Да, не без этого, — признал Дэн, захваченный врасплох. — Больше ничего, похожего на Дика, я имею в виду какие-то записи вроде «студенты», или «Фрисландия», или «двадцатидвухлетние», или…
— Единственное, пожалуй, что я сумела отыскать, — это пространная запись о картинах, повествующая о мелком жульничестве, и о незаконной сделке, и ком-то, кто зовется Б., и другом человеке, который зовется Луи, и приписка: «Зачем ему мог понадобиться парень?» Однако это все очень расплывчато.
— Именно так, — морща лоб и более обычного походя на Ганди, сказал Дэн. — Ничего больше по картинам, или Б., или Луи — такого, что дало бы зацепку?
— Нет. Разве только картинки с картинами.
— Что?
— Рисунки. Закорючки. Несколько картин — на всю страницу, в рамах стиля барокко, просто в виде набросков, но мне это ничего не говорит.
— Да, — неохотно согласился Дэн, — можно предположить, что он смотрел на картины. Но если так и дальше пойдет, мы в конце концов обнаружим, что он принял смерть от художника за то, что осмеял его картины. Тогда я сам стану просить о частичном оправдании преступника. Нет, я согласен, так мы не слишком далеко продвинемся.
— Нужно также признать, что полиция располагала этими блокнотами и наверняка проверила все, что походило на ключ или хотя бы на зацепку.
— Ну, мы просто должны в большей степени задействовать воображение, чем они, вот и все.
— Насчет часов, — внезапно сказала Хилари, — вы сказали «красивые, вроде как антикварные», но были ли они антикварными?
— Нет, они были новыми, то есть он сказал, что они подержанные и приобретены по сходной цене. Скорее это подделка под старину, но наверняка часы дорогие. Я имею в виду, изначально.
— Они не были куплены в антикварном магазине? Я думала насчет картин.
— Он бы сказал. Он рассказал мне, что приобрел их по случаю — я имею в виду, по случайному стечению обстоятельств — у человека, с которым имел разговор.
— В любом случае они не были антикварными, — сказал Дэн с видом человека, занимающегося логическими выкладками, и добавил саркастически: — Так что, если он не купил их в антикварном магазине, то представляется несколько более правдоподобным приобретение их у ювелира.
— Или, если они были подержанными, у часовщика, — рассуждая с совсем уж несокрушимой логикой, сказала Хилари, не давая посадить себя в лужу.
— А что — это мысль. Нет ли каких-то записей об этом, или о часовщике, или о чем-то таком?
— Нет, я смотрела.
— Итак, мы установили, что в гипотетическом жульническом трюке с часами был замешан некто Дик, двадцати двух лет, студент. Отец его умер, а ему внезапно предложили работу…
— Работу, — внезапно выкрикнула Хилари, — в ювелирном магазине!
— А знаете, она права, — сказал Дэн после небольшой паузы. — Я хочу сказать — где еще взяться украденным часам или, возможно, подброшенным, как не в ювелирном магазине?
— Итак, мы ищем ювелирный магазин на Линденграхт. А если его там нет, то вернемся в исходную точку.
— Я снова пройдусь по блокнотам. Но не думаю, что там может быть что-то еще. Я пометила все закладками.
— Посмотрите-ка, — сказал Дэн, напряженно вчитываясь в каракули. — Тут говорится: «Этот парень Одд», одд-бол, одд бой[82]; да, просто игра слов, но он все-таки пишет «этот парень». Так что другой парень мог быть тем же самым.
— На Линденграхт нет никакого ювелирного магазина, — сказала Трикс безапелляционным тоном, который, возможно, сам по себе мало что значил, потому что люди очень часто разговаривают убедительно, особенно когда не имеют ни малейшего понятия, о чем говорят. Но, как объясняла Трикс весьма пространно, она росла «за углом», и в этом квартале до сих пор жила ее замужняя сестра, которую она навещала раз в неделю.
Арлетт пришла к мяснику на обещанное кофепитие — голландский ритуал, который совершается в любое время дня, когда случится зайти гостям и которого требует этикет. Возможно, Арлетт и не получала особого удовольствия от сладкого, бледного кофе с молоком в половине восьмого вечера, но она знала, чего от нее ждут, и не скупилась на восторги по поводу обустройства квартиры. Более того, она не испытывала никакой неловкости и нисколько этим не тяготилась. Стоило торговцам покинуть кассу и скотобойню, как они становились простыми, правдивыми, вдумчивыми и ласковыми. В более молодом возрасте Арлетт сочла бы, что их вкус совершенно чудовищный — делает подобных людей абсолютно непригодными для общения. Но, приобретя некоторый опыт, она усвоила, как надо себя вести. Прямо-таки лопаясь от невинного тщеславия, Трикс начала с «салона», довольно подробно остановившись на предметах искусства, привезенных из отпусков, с Мальорки, из Баварии и района, границы которого, по всей видимости, были образованы Сент-Айвзом, Стратфордом-на-Эйвоне и Букингемским дворцом, а потом перешла к детальному рассмотрению каждой комнаты в доме, с особым вниманием оглядывая каждую деталь ванной комнаты с рубиновым кафелем и кухни — с бирюзовым. На протяжении этой экскурсии, закончившейся на шубе в гардеробе спальни, Вилли восседал на диване в гостиной с многотерпеливым выражением подкаблучника на лице и бутылкой пива. «Пожалуй, трудно представить себе что-то более вульгарное, претенциозное и нелепое, — думала Арлетт, — и как это меня только не стошнило». От второй чашки кофе она отказалась, и ей предоставили выбирать между шоколадным и банановым десертом и розовато-лиловой бурдой, известной в Голландии под названием «парфэ амур».
— Вы пытаетесь разобраться во всем этом, да? — спросил Вилли с обезоруживающей прямотой, которая в иной ситуации ее бы раздосадовала; ничто не вызывало у Арлетт такого отвращения, как голландское пристрастие к вопросам личного характера.
— По мере сил.
— Вроде как ведете розыск. И не желаете больше иметь дело с полицией, да?
— Откуда вы знаете?
— Я бы повел себя так же. И по моему разумению, это могло бы получиться. — Он умолк, как будто испугался, что сболтнул лишнее, и открыл новую бутылку пива.
— Мы говорили об этом, — созналась Трикс. — Так, прикидывали, что к чему. Наверняка что-то можно выяснить. Не бывает, чтобы человек просто так подошел и застрелил вас, без всякой на то причины. Если за ним гонятся или его вроде как бы загнали в угол, тогда — может быть. Но вот так — нет. О, я знаю, в газете писали, что такое случается.
— В газете что только не напишут, — пробормотал Вилли. — И чтобы при этом подкрадывались на машине? Да не в жизнь! Тут участвовал кто-то, кто его знал и затаил обиду, а значит, где-то затаился, и его можно найти.
— Но полиция все перепробовала.
— Гм, — мрачно сказал Вилли, который придерживался мнения среднестатистического жителя Амстердама относительно полиции: непременная готовность принять на веру любую чушь, которой Ван дер Вальк так и не нашел по-настоящему убедительного объяснения.
— А помните ту книжку, что вышла после войны? «Комиссар рассказывает». В ней история жизни героя?
Арлетт вспомнила, в том числе и мнение Ван дер Валька по поводу этой книги.
— Знаете, о чем мы говорили? Мы говорили: э… да. Ваш муж мог бы еще много чего порассказать. — Вилли крякнул, отчасти от выпитого пива, отчасти от возмущения. — Я вот о чем подумал… — Он умолк.
— Да хватит тебе ходить вокруг да около, — грубо сказала Трикс. — Решил сказать, так говори.
— Мы хотели бы вам помочь, — сказал Вилли, пряча свое смущение за бокалом пива.
Арлетт была удивлена и растрогана, но далеко не в той степени, в какой это было с ней перед тем, как она отправилась на кэрри с Дэном и Хилари. Они действительно хотели помочь, и к тому же у них это неплохо получалось. Но были и еще люди менее проницательные и разумные и более простые.
— Вы можете это сделать, — сказала она.
— Конечно! — с чувством проговорила Трикс, — но, видите ли, голубушка, нам бы не хотелось, чтобы вы подумали, что мы суем нос не в свое дело.
— Все, что в наших силах, — только скажите. Я это к тому, что хоть я и простой мясник, но мало кто знает квартал лучше, чем мы с Трикс.
— А кто сказал, что это имеет какое-то отношение к нашему кварталу? — спросила Трикс.
— Никто не знает, — сказала Арлетт, — но вот что странно: кое-кто из моих друзей сказал то же самое. Мы пытались прикинуть, что к чему.
— Надо бы нам обмозговать это вместе, — сказал Вилли. — Сообща любое дело легче пойдет.
— Друзей никогда не бывает слишком много, — назидательно сказала Трикс, — но их вы найдете в этих краях. Не в Гааге же.
— Ведь не думаете же вы, в самом деле, что это имело какое-то отношение к Гааге, правда? — спросил Вилли. — Мы всегда считали, что это наши, местные дела.
Амстердамский шовинизм, подумала Арлетт, находя это забавным. В тех, других, провинциальных городках, народ слишком глуп даже для того, чтобы совершать преступления.
— Надо сказать, я и сама думаю, что это как-то связано со здешними делами. Но все ужасно расплывчато, и нам, по сути дела, не от чего оттолкнуться, не считая кое-каких неясных намеков. Например, того соображения, что это как-то связано с ювелирным магазином, который, как мы считаем, должен находиться на Линденграхт.
— На Линденграхт нет никакого ювелирного магазина, — сказала Трикс.
— Ну что же, — сказала Бейтс, — по-моему, это очень разумно, равно как и очень порядочно с их стороны, я и сама очень рада возможности составить более выгодное мнение об этих людях. Так что, милочка, нельзя говорить, что мясу обязательно сопутствует свинство.
— Но ведь это ужасно глупо и по-ребячески, разве нет? — неуверенно проговорила Арлетт. — Я хочу сказать, совсем как у детей. Эмиль и сыщики![83]
И в ту же секунду она услышала голос своего мужа.
— Эмиль, вероятно, был лучшим сыщиком всех времен. Так не раз говаривал Ван дер Вальк. — У детей это, знаешь ли, хорошо получается. Они чудо какие наблюдательные, и никто их не замечает. Они быстрые, гибкие и изумительно находчивые. Из них получались бы идеальные преступники, если бы дети не пробалтывались.
«Ну, мы-то здесь, — сказала себе Арлетт, — но где Эмиль?»
— Это чушь несусветная, дорогая, ты уж меня прости. Плохо, когда за дело берется куча народу, потому что они трезвонят об этом, но мне вот что пришло в голову, дорогая, и это может оказаться очень кстати. Например, люди будут говорить со мной безо всяких подозрений, в то время как тебе они и слова не вымолвят. И твоей вины тут нет, просто они будут спрашивать себя, к чему это ты клонишь.
— Ты хочешь сказать, что тоже хочешь помочь? — по-дурацки спросила Арлетт.
— Я собираюсь стать Эмилем, — сказала Бейтс, хихикнув. — Ну а если серьезно, лапушка моя, просто пригласи этих людей сюда, пропустить по рюмочке, а потом посмотрим, какая может быть польза от того, что мы сколотим шайку.
— Не «Четверо справедливых», — заметил Дэнни де Ври, — а «Ласточки и Амазонки».
— Пожалуйста, заткнись, — уничижительно сказала его жена. — Не думаю, что нам следует заниматься трепом или отпускать шуточки. Это очень серьезная вещь, и если по существу сказать нечего, то лучше помолчать.
— Простите, — смиренно сказал Дэнни. — Я допустил фривольность исключительно от смущения.
— Смущаться тут нечего, — энергично проговорила Бейтс. Она «председательствовала», потому что они находились в ее рабочем кабинете. То есть там, где стоял вращающийся табурет для начинающих пианистов. Все имели сконфуженный вид, чувствуя себя детьми, отлынивающими от упражнений. Почувствовав это, Арлетт достала виски. — И ни к чему разводить церемонии, — продолжала Бейтс. — Все мы были друзьями комиссара, и все мы — друзья Арлетт. И к вам это тоже относится, Дэнни и Хилари, даже если вы никогда его не знали, и мы просто решили выяснить, кто убил его и почему.
Она сказала это твердо, как нечто само собой разумеющееся, тоном, исключающим какие-либо возражения и не оставляющим места для драматических страстей. Так же она могла бы сказать: «А теперь тональность ми-бемоль, держи хороший ровный темп и не выплескивай свои эмоции».
— Это будет комитет, — сказал Вилли так, словно ему прежде доводилось заседать в нескольких комитетах. Он строго оглянулся, но никаких смешков не услышал. И подал первую конструктивную идею. — А вот эти часы, миссис… э… Арлетт, с которыми он возвратился домой и которые были подержанными; я хочу сказать, мы не знаем, купил ли он их в ювелирном магазине или еще где-то, но мы наверняка можем это выяснить, если он дал чек. Конечно, если это были наличные…
— Нет, он расплатился чеком. Я видела копию, но там просто сказано: «часы».
— Без указания получателя платежа?
— Я знаю, что полиция просмотрела все его чеки, чтобы выяснить, нет ли там чего-то необычного, но, конечно, ничего такого не было. Я хочу сказать — оплата часов — что здесь такого? Я никогда прежде над этим не задумывалась.
— Если бы чек был кроссирован, мы могли бы установить, кому он был выписан.
«А ведь это так очевидно, — подумала Арлетт, — неудивительно, что мы никогда об этом не задумывались. В то же время…»
— Раз это настолько просто, — трезво сказал Дэн, — то, возможно, позволило бы нам выявить пресловутого Дика, но навряд ли позволило бы найти убийцу.
— Не важно, — энергично проговорила Бейтс. — Мы в любом случае должны действовать методом исключения, и это единственный способ сузить круг поиска. Я могу также сказать, что нам придется столкнуться с какими-то препятствиями и ошибками — это уж как пить дать. Я тут прикинула кое-что. Арлетт, лапушка моя, если ты позвонишь управляющему банком, он сообщит перечень твоих счетов?
— Конечно, я его уже получила, только еще туда не заглядывала.
Трикс, судя по виду, была слегка шокирована, но промолчала.
— Телефонный звонок легко решит эту проблему. Ну, что там еще есть?
— Запись про картины, имя Луи, Б. и «парень», который может быть Диком, а может и не быть. — Дэн, весь день изучавший блокноты, знал теперь их как свои пять пальцев.
— Это все непонятно.
— Не важно. Согласитесь, ключом к разгадке может стать все, что угодно. Возможно, ничего важного тут нет, но это вызывало у него какие-то соображения, потому что есть эскизы картин — такие человек делает с предмета, занимающего его воображение.
— Когда дело каким-то образом касается картин, — сказала Арлетт, — я всегда могу обратиться к нашему давнему знакомому, торговцу картинами, который иногда консультировал мужа по вопросу подделок, но, конечно, это совершенно гиблое дело. Нет ни малейших оснований считать…
— Никогда не нужно пренебрегать даже слабой надеждой, — убежденно сказала Хилари.
— И всегда есть хоть какое-то основание верить, — сказала Бейтс, которая упорно ходила в церковь, несмотря на схизмы, ереси, грехи, заблуждения и еще многое такое, что осуждается самым категорическим образом.
— Что еще?
— Ну, есть поэзия. Несколько необычная — вещица про ободранное дерево и фальшивые яблоки.
— Это не пригодится, — сказала Арлетт. — Я знаю, о чем это, во всяком случае, имею смутное представление — что-то насчет политической жизни в Шотландии пару столетий назад.
Сообщение Арлетт несколько охладило их пыл.
— Не важно! — сказал Дэн, приходя в себя. — И все же это должно иметь отношение к чему-то или к кому-то. А иначе зачем бы он стал делать такую запись в рабочий блокнот? Все что-то значит, — упрямо повторил он.
Последовало молчание. Все считали, что замечание уже сделано, и проку от него не так уж много.
— Мы согласились не принимать во внимание голые имена и телефонные номера. С ними мы далеко не продвинемся.
— В любом случае их проверит полиция. Такого рода вещи они делают хорошо, гораздо лучше, чем получилось бы у нас.
— Жаль, но в самих блокнотах не так уж много чего осталось.
Свет на положение вещей пролила Трикс. До этого она хранила молчание, вероятно не совсем понимая, о чем идет речь. Но слово «блокноты» что-то всколыхнуло в ее голове. Она заерзала, огляделась по сторонам и внезапно заговорила:
— Э… я знаю, это наверняка прозвучит глупо, но есть ли уверенность, что в наших руках все блокноты? — Все посмотрели на нее. — Я только хотела сказать: порой бывает так, что человек ведет другие записи, не для посторонних глаз.
Никто не засмеялся, хотя по лицу Дэна де Ври распространилась ухмылка, когда он подумал, что, наверное, никогда еще Трикс, виртуозный счетовод, не была настолько близка к признанию того, что уклонение от уплаты налогов имеет-таки у нее место.
— Да, в самом деле. Есть ли у нас такая уверенность, Арлетт?
— Я даже не знаю, — медленно проговорила Арлетт. — Никогда об этом не думала. Да и откуда мне это знать. Никто их никогда не пересчитывал. Мне бы не пришло в голову, что не все они на месте. Полиция прислала мне пакет с сопроводительной запиской, где говорилось, что это бумаги личного характера, которые они возвращают мне. Мне с трудом верится, что они что-то оставили у себя. Я хочу сказать: они отправили бы все или ничего.
Утробное, басовитое ворчание Вилли выражало скептицизм.
— Нет, в самом деле, я не могу в это поверить, — серьезно сказала Арлетт. — Внутри лежала служебная записка, где говорилось, что они изучили все, но ничто из содержавшегося там никак не пригодилось.
— Замечание, которое мы априорно не принимаем, — сказал Дэн язвительно.
— Хотя они действительно говорили, что все, имеющее отношение к работе, которой он занимался, было передано какому-то его коллеге. Возможно, это означает, что существуют и другие блокноты. Пожалуй, я могла бы это выяснить у его секретарши. Я съезжу в Гаагу. И поговорю в банке. И просто на всякий случай попробую обратиться к человеку, который занимается картинами.
— В совещании объявляется перерыв на двадцать четыре часа, — деловито проговорил Дэн.
— Идемте ко мне, — сказала Трикс.
Никто не усомнился, что теперь «ее очередь» угощать кофе. «Цельная натура», — подумала Арлетт. И это представляло для нее важность. Она больше не была одинока. Она обрела солидарность, друзей, людей знающих и умных, которые исключительно по доброте сердечной разбирались в ее хитросплетениях и вознамерились исправить несправедливость. Даже Дэн и Хилари де Ври не усматривали в ее ситуации ничего необычного и были бы поражены, даже крайне возмущены, если бы кто-то нашел это забавным.
Хотя Ван дер Вальк, наверное, нашел бы это забавным. И «очень по-голландски»; даже будучи сам голландцем до мозга костей, он никогда не утрачивал способности отстраненно взглянуть на предмет. У него быстро остро развито чувство смешного. «Чтобы делать такое, нужно быть голландцем, — сказал бы он. — Их хлебом не корми, дай только сформировать комитеты, предпочтительно протеста. Странно, что они не выбрали по ходу дела секретаря для ведения протокола».
Ван дер Вальк нашел бы уморительным то, что Арлетт действует вопреки своим предрассудкам, ревностно хранимым и бережно пестуемым на протяжении двадцати лет. Ей-богу, пожалуй, оно и к лучшему, что его здесь не было! Он бы отпускал вульгарные шуточки насчет этой новой тяги к сплоченности — мол, просто поразительно, что такие люди, как мясник, изъявили согласие запустить свою лапу в ее частную жизнь, а она потом бы впала в страшную ярость… А если бы все ограничилось совершенным на следующий день паломничеством в Гаагу, он бы покачал головой со скептической усмешкой.
— Надеюсь, я вам не помешала — можно войти?
— Ой! — Мисс Ваттерманн в замешательстве вскочила. — Миссис Ван дер Вальк! — Папка с бумагами, лежавшая возле пишущей машинки, свалилась на пол. — Я так… я не знаю, что… я хочу сказать… мне так и не представилось возможности сказать вам, насколько…
Зазвонил телефон, приводя секретаршу в еще большее смятение.
— О боже, пожалуйста, простите меня… одну сек… Кто это? Перезвоните попозже, я очень занята, — сказала мисс Ваттерманн отрывисто, со сталью в голосе.
«А что, может быть, я и впрямь нагоняю на нее страх, — весело подумала Арлетт, — ну и хорошо».
Она отдавала себе отчет в том, что хорошо выглядит, красиво, ну, во всяком случае, броско: она немало потрудилась над своей внешностью и знала, что выгодно смотрится в этом черном костюме.
— Как чудесно, что вы зашли нас навестить, — застенчиво сказала мисс Ваттерманн.
— К сожалению, не так уж бескорыстно.
— О, если я хоть чем-то могу…
— Дело в том, что, как мне сказали, были кое-какие бумаги, над которыми мой муж работал. Он их передал какому-то своему коллеге.
— Вы имеете в виду — в одной из моих папок? Я печатала все его материалы, так что мы найдем их здесь.
— То, о чем я думала, скорее представляет собой нечто вроде черновиков.
— Рукописные заметки? Его знаменитые школьные тетради? Но полиция забрала их все без остатка. Они думали… то есть они надеялись… — Она снова засмущалась.
— Я знаю, они отправили их мне. Однако, говорят, были какие-то рабочие материалы, которые…
— О, я знаю, это чистая правда… ах, какое удачное совпадение…
Дверь открылась, потянуло сквозняком, и в комнату вошел какой-то человек с охапкой бумаг, трубкой и носовым платком, в который он часто сморкался. Заметив Арлетт, он остановился как вкопанный и сказал вежливо:
— Прошу прощения.
Ясные глаза одобрительно оглядели ее фигуру из-под носового платка.
— Вот тот человек, который вам нужен, — сказала мисс Ваттерманн и, осознав некоторое жеманство в своем голосе, поспешно добавила: — Профессор де Хартог. А это миссис Ван дер Вальк.
Хартог ловко избавился от всего: носовой платок скользнул в один карман, трубка, все еще дымящаяся, — в другой. Бумаги перекочевали из одной руки в другую и были порывисто всучены секретарю.
Он церемонно поклонился.
— Чрезвычайно рад с вами познакомиться и огорчен лишь обстоятельствами, при которых это произошло.
— Вы очень любезны, — сказала Арлетт, стаскивая перчатку и подавая руку.
— Но в чем заключается удачное совпадение, мисс Ваттерманн, не в том ли, что я могу быть чем-то полезен?
— Вы не уделите мне десять минут? — спросила Арлетт.
— Какие там десять минут — столько, сколько вам будет угодно. Простите, одну секундочку, Нелл, у меня тут служебная записка от какого-то чинуши, прячущегося за исходящим номером. Будьте любезны составить ответную, где бы говорилось, что если они хотят обратить мое внимание на какие-то вопросы, это одно, но коль скоро они облекают свои рекомендации в столь хамские выражения, я отказываюсь обсуждать или даже читать их замечания. Напишите чуть порезче. Удар слева через весь корт. Всегда делайте по возвращению подачи проходной удар. Простите, сударыня, — чиновники. Нельзя допускать, чтобы они садились нам на голову, — эдакая наглость. Пожалуйста, входите в мой кабинет. Не отвечаю ни на какие звонки, Нелл… Пожалуйста, присаживайтесь, — с галантным видом пригласил он. — Так расскажите мне, чем я могу быть вам полезен.
Арлетт немного приободрилась. Все, все такие замечательные! А особенно, когда на тебя смотрит несколько сексуальными глазами герр профессор. До чего здорово, когда тобой любуются! Это ужасно полезно. Она скрестила колени, которые этот человек изучал с благожелательным вниманием.
Он был крупный, но не тучный, высокий лысый лоб, загорелый, но в меру. Очки в роговой оправе и трубка, придающие вид ученого мужа, но не педанта, приятно контрастируя с лишенным морщин, моложавым лицом. Он был примерно ее возраста, безусловно зрелый и ответственный человек незаурядного ума, прочно утвердившийся в академических кругах, но сохранивший капельку студенческого задора и увлеченности, что придавало ему обаяния.
— Ах да, совсем забыл. — Хартог взял трубку внутреннего телефона. — Нелл, две чашки кофе, пожалуйста. — Он принялся шарить в ящике в поисках сигарет.
Она начала:
— Были какие-то блокноты — нет, благодарю вас, у меня есть свои; курите свою трубку — со сведениями делового характера, которые меня совершенно не касаются, но я хотела кое-что спросить, а именно — не было ли в каком-нибудь из них посторонних записей или каракулей.
— Да, были, — сказал де Хартог решительно и четко. И это вселило в нее надежду. — Во всех.
— Я не слишком много на себя возьму, если попрошу вернуть их мне, когда вы закончите с ними работать?
— Вы их получите сейчас, — сказал он, вставая и направляясь к картотечному шкафу. — Я закончил и подготовил реферат некоей фундаментальной работы, которая будет представлять очень большую ценность для меня — для нас. Я вот что хотел бы сказать, такого практически никогда не бывает, чтобы какой-то ученый признал другого блестящим и здравомыслящим. Пока он был жив, мои коллеги оценивали и то и другое. Они говорили, что он по временам блестящ, а в общем и целом нелогичен. Я, смягчив это, утверждаю, что он часто был блестящ и, возможно, более здравомыслящ, чем большинство людей. Надо только иметь в виду, что нет таких личностей, которым удавалось бы и то и другое. Я любил вашего мужа, и мне его очень не хватает. Пожалуйста, не плачьте. Мне лестно, что я довел вас до слез сделанным от чистого сердца замечанием, однако это причиняет мне боль.
— Не буду плакать.
— Записи путаные, но для любого человека с воображением совершенно сенсационные и вполне последовательные. Он не придерживался какого-то специального шифра — я хочу сказать, что там наличествует множество интерполяций и не относящихся к делу замечаний, сделанных разноцветными чернилами, или вверх ногами, или как-то еще, но он не терял нити, и когда я сравнивал законченную работу, которую он мне оставил, с этими черновиками, то был поражен… черт возьми, я опять довожу вас до слез. Вы не пообедаете со мной сегодня вечером?
Арлетт тут же перестала плакать и достала из сумочки сигарету. Де Хартог подскочил, театрально чиркнул спичкой и поднес ее.
— Не буду плакать. Нет, мне нужно съездить в Амстердам. Но когда с этим будет покончено, тогда с удовольствием.
Он сел, зажег еще одну спичку и снова закурил свою трубку нервными, порывистыми движениями.
— Вы ведете расследование? — внезапно спросил он.
— Да. Но не знаю, насколько успешно.
— Полицейское расследование ничем не увенчалось. Да, конечно. Что ж, я не стану приставать с расспросами. Если я на каком-то этапе смогу оказать вам помощь, вы позвоните мне? Я не напрашиваюсь в самцы-покровители. Сдается мне, вы в таковом не нуждаетесь. Но если вам понадобится мнение юриста или — гм, я не решаюсь сказать — содействие, давайте назовем это так, в нелегком деле выявления доказательств, так и скажите. Я буду счастлив… Я даже горжусь этим. Вручаю вам блокноты с верой, надеждой и, да будет мне позволено это сказать, нежным доверием.
— Я принимаю их и испытываю все эти три чувства, — сказала Арлетт, и это было правдой.
Управляющий банком выслушал ее с каменной неподвижностью, в которой не было ни почтительности, ни пренебрежения, снял очки, поднял телефонную трубку, буркнул что-то, чего она не смогла разобрать, и сказал:
— Это не представляет особой проблемы.
Потом он вежливо осведомился, не доставил ли ей какой-то повод для беспокойства перевод денег во Францию; ответил на стук, получил досье у бледного и скромного молодого человека, который посмотрел на нее с любопытством, снова надел свои очки, дважды пробормотал «ага», достал серебряный карандаш, откашлялся, и сказал:
— Некий мистер Босбум. Оплачено через отделение Кредитного банка Нидерландов «Плантаге мидденлаан», записано на счет мистера Босбума. Что вы, никаких хлопот, наоборот, рады вам помочь.
— Мистер ван Дейссель? Чарлз? Арлетт Ван дер Вальк. Да, я в Амстердаме. Нет, я на вокзале, только что приехала из Гааги. Нет, это очень любезно с вашей стороны, но я могу поймать такси. Нет, я бы лучше переговорила с вами дома, если вам все равно. Могу я приехать? Да, конечно.
Чарлз ван Дейссель не имел ни галереи, ни магазина, но, подобно большинству посредников, занимающихся предметами искусства, прекрасно управлялся в своей собственной квартире. Когда приехала Арлетт, он стоял на стуле, добиваясь хорошего освещения картины, которую фотографировал.
— Пожалуй, надо бы взглянуть на нее в инфракрасном свете. Очень уж подозрительно: сверху так густо наложена краска. Моя дорогая Арлетт, уже просто оттого, что я на вас смотрю, мне становится легко и приятно. Дорогая вы моя, на вас же настоящая Шанель. Не говорите чепухи, я вижу по покрою. Я надеюсь и верю, что панталончики у вас — из черного крепдешина.
— Белый хлопок со швейцарской вышивкой.
— Чего вам? Анисовой водки? Побольше льда?
— Да. Чудесно, Чарлз, вкусно. Скажите мне, вы виделись с Питом в последние недель шесть до того?
— Я был не в состоянии что-то говорить или что-то делать. Да, я знаю, что я эгоистичный, неглубокий, себялюбивый маленький паршивец, но я был совершенно парализован. Хотя, думаю, вы на меня не в обиде. Вы бы рассердились, знаете ли, если бы я явился с вытянутой физиономией и букетом гладиолусов, — о, как я их ненавижу, такие мясистые. Они так пахнут анестезирующими средствами, накрахмаленными белыми халатами и клиниками в Неуилли. Bitte, bitte[84], дорогая, вы ведь не сердитесь.
— Нет, но я задала вам вопрос.
— Виделся, а что? Да, виделся. Он пригласил меня пойти куда-нибудь, пропустить по рюмочке. Расспросы, как обычно, старая шельма — простите, дорогая, но для меня, если честно, он все еще жив. Мне кажется, что он вот-вот заявится с одним из этих Пикассо, которые малюют в Ибизе, и попытается всучить ее мне. Ах да, теперь, после ваших слов, я припоминаю — он собирался о чем-то меня спросить.
— Вы можете вспомнить о чем?
— Конечно. При обычных обстоятельствах, по всей вероятности, не смог бы, но убийства, как-никак, все расставляют по полочкам в человеческой памяти… гм, не о докторе ли Джонсоне, нет? В любом случае, это было что-то не слишком захватывающее; он только хотел знать, знаком ли я с Луи Принцем.
— Это имя что-то означает, но я не знаю что.
— А, это ювелирный магазин на Спуи. Куча старинных безделушек, которые с виду хороши, а на самом деле ни в коем случае не следует воспринимать их серьезно.
Арлетт едва обратила внимание на то, что он назвал адрес. Слово «ювелир» прозвучало громким набатом, хотя она едва ли знала почему. Какая-то теория Дэнни де Ври, но какая… Слишком уж все перепуталось у нее в голове, чтобы вспомнить.
— Но о чем шла речь? — спросила Арлетт.
— Вообще-то мне не следовало бы этого говорить, но вам я могу доверять. Наветы, знаете ли. Он спрашивал меня, не мухлюет ли старина Луи с картинами, и я сказал, о да, можешь в этом не сомневаться, но доказательств, конечно, никаких, так что мне лучше вас предупредить: не разглашайте этого, а если вы это сделаете, мне придется отказаться от своих слов, поклясться, что я никогда ничего подобного не говорил. «Ничего такого и в помине не было, милорд… полиция вкладывает в мои уста слова, которые я никогда не произносил».
— Картины поддельные?
— Вовсе нет, голубушка. Луи — птица высокого полета, он не станет связываться с подделками, нет, просто мухлюет с накладными, чтобы уклониться от уплаты подоходного налога и при этом не получить по шапке от серьезных людей, которые считают, что национальное культурное наследие разбазаривается; и именно это я сказал Питу, а он просто крякнул в своей обычной манере, так что я бы в жизни не догадался, взволнован ли он или на него это нагоняет смертельную тоску. Я еще, помню, подумал: это что-то оригинальное, потому что он был одним из этих любителей экстремальных ситуаций, и что за интерес, черт возьми, у него мог проявиться к чьим-то шалостям с подоходным налогом; боже ты мой! Да с таким же успехом он мог заинтересоваться и мной, если уж на то пошло. Я рад, что увиделся с вами, моя милая; я могу сказать вам не краснея, что меня просто ошеломило и подкосило это ужасное происшествие. Бедный старина Пит. Всегда он находил вкус в жизни низших слоев общества и людях, которые в тебя стреляют. Вы конечно же вернулись во Францию: что вы делаете здесь? Сентиментальное путешествие или вы слегка подстегиваете нерасторопных бюрократов?
— Что-то в этом роде, — туманно сказала Арлетт. Она не собиралась ему ничего рассказывать, а впрочем, он бы и не заинтересовался. Душка Чарлз, стоящий на своем стуле в своих шоколадного цвета льняных брюках, овсяного цвета джемпере с застежкой на пуговицах и в малиновой рубашке — милый, но несерьезный.
Дэнни де Ври она застала погруженным в созерцание картины, но слишком сердитым для Ганди, развалившимся в сломанном плетеном кресле. Когда она вошла, он приободрился и встал, тараща глаза на картину.
— Вполне годится, чтобы метать в нее дротики, — сказал он. — Хилари отправилась по магазинам. Хотите бренди? Вы спасли меня от глубочайшего отчаяния. Не стойте там с нерешительным видом; это то, чем я занимаюсь на протяжении часа, если не больше. Принесли домой какой-то трофей?
— Я была слишком взволнованна, чтобы разобрать, что к чему, но, по-моему, да.
Арлетт устыдилась того, что ничего не придумала во время «совещания», и провела день с неловким чувством, что она капитан безнадежно проигрывающей команды, бессильный исправить положение. Арлетт завела сбивчивый и нудный рассказ, в середине которого Хилари вернулась и приготовила чай.
— Я не знаю, действительно ли это как-то пригодится, — закончила она запинаясь.
Хилари смотрела на нее с ласковым, но тяжело дававшимся терпением, словно учитель начальной школы на очаровательного, чуть отставшего в развитии маленького ребенка.
— Но, дорогая, неужели вы не видите, что тут концы сходятся с концами?
— Какие? — хмуро и упорно спросила Арлетт, не желая понимать.
— Ну как же, голубушка! Картины, Луи, парень, Б. Это тот антикварный магазин на Спуи — Луи Принц. Наверняка Б. — это мистер Босбум.
— Вы действительно так считаете?
— Ах, дорогая, — раздраженно сказала Хилари, — не будь же такой бестолковой.
Дэн, который слушал вполуха, роясь в блокнотах, которые принесла Арлетт, громогласно взревел:
— Убери этот гнусный чай — я ведь сказал, что хочу бренди, а? Вот оно — все тут. Господи, эта необъятная корова Трикс была совершенно права. — Он угрожающе размахивал «Прецедентами английского уголовного права» и снова превратился в мистера Киплинга, весь состоящий из свирепых глаз и усов.
— Не брызгай слюной, — сказала Хилари ледяным тоном. — Ты нас оплевал с головы до ног.
— Вот тут у Пита все написано черным по белому: «Единственный факт — парень приходил, чтобы со мной увидеться». И дальше: «Ювелир, Спуи, старик». Может быть, это Босбум или, возможно, Луи? Упоминание о вышедшем на пенсию управляющем? Картины — они продают там картины и мебель, так же, как и драгоценности и всю эту дребедень. Ну, вы знаете, антикварные пресс-папье и серебряные сахарницы-лейки. Пит пишет: «Наблюдение за Спуи вряд ли позволит многое выяснить». Вполне возможно, что так оно и есть, а потом: «Ларри Сент, некоторые сведения личного характера». Теперь, кто такой Ларри Сент? Говорит ли вам это что-нибудь, Арлетт?
— Боюсь, абсолютно ничего.
— А вот мне говорит, — сказал Дэнни.
— А, чепуха, — заметила Хилари. — Перестань хлестать бренди, ты упьешься. Ты никогда и близко не подходил к тому месту. Я представляю тебя в этой лавке с полкроной в кармане, как ты врываешься внутрь из-за приглянувшегося тебе японского меча.
— Женщина, — сказал Дэн с ужасающим спокойствием. — Жаль, что у меня его нет; я бы немедленно тебя выпотрошил. Наверное, я паршивый художник, и я потратил весь день, рисуя эту штуку, на которую собака, увидев ее, не преминула бы пописать. Но я живописец, а это означает ясновидящий.
— Ясновидящий, да неужели? Ладно, расскажи нам. Что там проглядывается?
Хилари по-прежнему говорила с ним, словно с умственно отсталым ребенком, у которого случилась истерика.
— Нейл, сын несчастного Ассинта. — Это было изречено с черчиллевским резонансом, голосом, исполненным апокалиптического пафоса, но не возымело желаемого эффекта.
Женщины переглянулись.
— Что?
— До чего же вы бестолковы — ни на что не годитесь, кроме как заваривать этот отвратительный чай и время от времени крутить задницей. Разве я не говорил вам, что я живописец? Этот человек, Пит Ван дер Вальк, не своим делом занимался, уж точно. Это все равно что кроссворд — если вы поймете, как он мыслил, то сможете прочитать то, что нужно. Ассинт — созвучно Сенту.
— Ах, боже ты мой, — проговорила Хилари.
— Наверняка парень… — начала было Арлетт.
Дэн пришел в ярость, огляделся в поисках чего-нибудь такого, что можно сломать, ничего не нашел, увидел чашку золотистого чая и с остервенением запустил ею в плохую картину.
— Ага, — сказал он тоном величайшего удовлетворения, — вот то, что мне было нужно.
Ясный, солнечный, теплый день конца апреля медленно сменялся сумерками — незаметно для кого-либо из них. В наступившем молчании раздался могучий громовой раскат, и в тот же самый миг, подобно хорошему актеру, проливной дождь принялся хлестать по окну. Они переглянулись.
— Вот так-то, — внушительно сказал Дэн. — Это Господь говорит мне, что я прав.
Кофе Трикс был просто ужасен — она имела скверную голландскую привычку делать пойло невероятно крепким и потом доливать в чашку горячее молоко. Все они пили его из вежливости.
— Что-то реальное.
— Что-то, с чего наконец можно было бы начать.
— Но мы пока не знаем. Нет никакой уверенности.
— Мы не знаем, но вероятность очень велика.
— С чего бы это? Я хочу сказать, почему это более вероятно, чем что-либо другое?
— Потому что все другие возможные варианты уже перебрали.
— Он имеет в виду полицию: они все отработали.
— Но они упустили это. Это, по сути дела, единственное, что остается, больше нет ничего, даже очень отдаленного.
— Даже намека.
— Как бы там ни было, имеются разные другие косвенные указания. Он проводил частный эксперимент. Он не вел каких-либо непрерывных записей и ни о чем не запрашивал полицию. Это было что-то совсем мелкое и маловажное. Он никогда не воспринимал это всерьез.
— Но я не понимаю, в таком случае, за что его убили.
— Вот как раз это мы и хотели бы узнать, разве нет?
— Это то, что мы собираемся выяснить.
— Но мы не можем быть уверены, ведь так? Я хочу сказать, если бы мы только могли быть уверены…
— Если бы мы были уверены, нам осталось бы всего лишь сходить в полицию. И вообще не пришлось бы ничего делать.
— Но если его убили за что-то настолько мелкое…
— Должно быть, какой-то псих. Мотив совсем необязателен.
— Наверняка полиция именно здесь и пошла по неверному пути — в поисках мотива.
— Обычно ищут того, кому это могло пойти на пользу. Но кто мог что-то здесь выгадать?
— Хотя, если это был псих…
— Неужели вы не понимаете — как раз потому, что он каким-то непонятным, безумным образом чувствовал: ему угрожают, или мешают, или что-то еще.
— Но в таком случае у него может возникнуть чувство, что мы тоже ему угрожаем, ведь так? Нас тоже могут убить.
— Это просто курам на смех. Мы не можем отсиживаться здесь, боясь того, что может случиться, если нечто другое, совершенно гипотетическое, имело место.
— Элемент риска всегда присутствует. А иначе зачем тогда полиция?
— Да, им платят за то, что они подставляют себя под удар.
— Не так уж много платят, беднягам.
— Вот они и подставляют себя под удар без особого энтузиазма, и кто станет их в этом винить? У них нет тех мотивов, которые руководят нами.
— Мы не должны иметь каких-либо мотивов. Или даже каких-либо навязчивых идей.
— Кроме одной — как бы нас не подстрелили.
— Знаешь что, если ты собрался устроить из этого балаган…
Так они препирались друг с другом, ни к чему не пришли, начиная раздражать друг друга. Бейтс положила этому конец таким категоричным тоном, что все споры разом прекратились.
— Мы уверены, что находимся на верном пути, значит, его нам и нужно придерживаться. И даже если есть определенный риск, что с того? Некто или нечто не сможет застрелить всех нас, даже если это плохой человек, или какой-то безумец, или даже и то и другое сразу. Если мы все ополчимся на него, он обязательно занервничает, и это рано или поздно заставит его выдать себя.
— Это звучит довольно разумно, но что означает, пользуясь вашим выражением, на кого-то ополчиться, и с чего это он должен занервничать?
— Допустим, мы ошибаемся, — здраво сказала Бейтс. — Мы не можем этого исключить, ведь так? Допустим, много людей, явно не связанных друг с другом, приходят к вам и дают понять, что подозревают вас в преступлении — в том, что вы… ну, я не знаю, скажем, вор-домушник, или еще в чем-нибудь — так вот, если вы невиновны, то не обратите на это никакого внимания, разве что разозлитесь из-за того, что вам надоедают. Но ведь они не обвиняют вас, они просто демонстрируют подозрительность. А вот если вы были виновны, то очень испугались бы.
— Я бы начал чувствовать себя виновным, даже если бы был невиновен, — сказал Дэн.
— Послушай, Дэнни, не будь занудой. Суть в том, что, если нескольким людям стало известно о том, что ты совершил что-то постыдное, ты не можешь напасть на них. Не осмелишься. Потому что не можешь знать наверняка, сколько людей вовлечено в это дело или знает о том, что ты виновен. Ты сломаешься.
— У психов не обязательно так все происходит. Они реагируют совершенно непредсказуемо.
— Это было бы куда проще — назвать всех преступников чокнутыми, — твердо сказала Бейтс.
— Все преступники притворяются чокнутыми, когда их поймали. Это самый простой способ уйти от ответственности. Они говорят, что ничего не могут вспомнить или что у них временно помутилось сознание.
— Но зачастую это правда.
— Это правда, потому что они хотят, чтобы это было правдой. Они не помнят, потому что они не хотят помнить. Это просто — изгладить что-то постыдное или неприятное из памяти; в противном случае мы бы все мучились раскаянием. Они сначала притупляют, а потом вытравляют в себе способность к нравственной оценке.
— Так что нам делать?
— Мы все пойдем к этому человеку под каким-то надуманным предлогом. Для этого мы достаточно изобретательны, как мне думается.
— Дэнни — да.
— Да неужели?
— Иногда даже слишком.
— Да нет же. Неужели вы не понимаете — под довольно нелепыми предлогами. Достаточно нелепыми, чтобы этот человек все понял, конечно, если он виновен.
— Мы все пойдем.
— Кроме Арлетт.
— Это верно. Ее могут узнать.
— А разве не в этом заключается идея?
— Нет, нет. Так можно оказать слишком сильный нажим. Если этот ужасный человек увидит, что пришла она…
— Это верно. Мы не можем рисковать ее жизнью.
— Почему нет? — проговорила Арлетт резким, скрипучим голосом. — Мой муж рисковал своей.
Наступило молчание, словно она сказала что-то шокирующее.
— А знаете, она права, — сказал Дэн. — Он, возможно, именно так и поступил — пришел с дурацкой историей, чтобы продемонстрировать свои подозрения, хотя у него не было никаких доказательств. И спровоцировал кого-то на насильственные действия.
— На действия, продиктованные страхом, — поправила Бейтс. — Но с нами этого не случится. Наша безопасность в численности.
— Но мы не позволим Арлетт пойти на такой риск.
— Мне кажется, — сказал Вилли, — что нам для начала нужны какие-то дополнительные доказательства. А как насчет этого Босбума? Ведь, как бы там ни было, это он продал часы. Вполне возможно, что убийца — он.
— Притом, что он принял чек и получил по нему деньги — не будь таким смешным, черт возьми, — сказала его жена. — Это бы прямиком привело нас к нему.
— Нет, пока еще не привело. Имя Босбум — очень распространенное.
— Леса кишат ими, — сказал Дэнни. Арлетт разбирал нервный смех, который она была не в силах унять. «Босбум» на голландском означает «лесное дерево». — Арлетт могла бы это проверить.
— Это рискованно.
— Перестаньте говорить мне про риск, — яростно огрызнулась Арлетт. — А как насчет риска для вас?
— Нет никакого риска, — сказал Дэн. — Это правда: если мы пойдем с дурацкими историями. Ну, скажем, например, «меня отрекомендовал вам мой друг комиссар», он будет не в состоянии сидеть и обдумывать способы убийства, уж слишком будет напуган.
— Напуган буквально до смерти, — заметила Хилари.
— Значит, с этим решено — мы все сходим к нему, — мстительно сказал Вилли. — Хотел бы я посмотреть, как этот ублюдок вспотеет. Чепуха, Трикс, нет никакого риска.
— Если только для того, кто пойдет последним, — невесело сказала Трикс.
— Потому что к тому времени он будет страшно напуган.
— Последней пойду я, — сказала Бейтс.
Все они переглянулись. Последовало смущенное покашливание, но никто не стал оспаривать за пианисткой этого почетного места. Это было совсем так, как если бы она сказала: «Я последней оставлю затонувшую подлодку». Кто бы мог подумать, дивилась Арлетт на старую матушку Контрапункт. Факт, что у нее характер сильнее, чем у остальных четырех, вместе взятых.
Это было правдой — то, что амстердамский лес полон деревьев. В телефонном справочнике хватало Босбумов. Арлетт отправилась в отделение Кредитного банка Нидерландов «Плантаге мидденлаан», но ее приняли с холодной официальностью.
— Мы рассматриваем адреса наших клиентов как конфиденциальную информацию.
«Да кому вы лапшу вешаете на уши», — грубо сказал бы Ван дер Вальк. Арлетт избрала женский, эмоциональный подход:
— Могу я переговорить с вами с глазу на глаз?
— Я не вижу в этом особой пользы. — Кассир являл собой самую закоснелую, самую дубовую, самую правильную разновидность голландца.
— Вам ведь ничего не стоит выслушать.
Ее большой финикийский нос, надменно торчавший, ее восхитительно прямое тело — все напряглось от подавляемого желания с разворота влепить пощечину этому правильному маленькому человечку и запустить его вежливой маленькой табличкой с надписью «главный кассир» в ближайшего клерка, глазевшего на нее с отвратительной смесью похотливости и осуждения.
— Если вы настаиваете, хотя, должен сказать…
— Просто выслушайте меня. Я — вдова комиссара Ван дер Валька, полицейского, который был убит на улицах, когда совершал вечернюю прогулку.
— Э… Примите мои почтительные соболезнования.
— Ваши почтительные соболезнования, к сожалению, мне совершенно ни к чему. Я не прошу у вас ничего, кроме адреса человека, которому мой муж заплатил деньги.
Возможно, ключевую роль тут сыграло слово «деньги».
— Разумеется, мы относимся к вам с сочувственным пониманием.
— Я не прошу у вас ничего, кроме адреса.
— Наши правила конфиденциальности…
— Я спрашиваю вас, вы предоставите мне эту простую, безобидную информацию или нет?
Ужасная женщина подавала признаки того, что она сейчас закричит.
— Умоляю вас, нет никакой необходимости в том, чтобы…
— Есть огромная необходимость. Если бы вашу жену убил вооруженный грабитель, вас бы удовлетворили чьи-то правила и инструкции?
— Но, право же…
— Я не прошу у вас ключ от входной двери.
— Тише, пожалуйста. В данных обстоятельствах я сделаю исключение. Но вы понимаете…
— Дружище, — устало проговорила Арлетт, — не мучайте меня больше.
Розы прорастали с силой, которой нипочем любые правила. Теснота, загрязненная атмосфера, тяжелый покров темно-серых облаков, холодный северо-западный ветер, дувший со Скапа-Флоу, где по-прежнему стояла зима, — и это в самом конце апреля — ничто их не останавливало. На на некоторых уже показались почки. Мистер Босбум встретил ее с агрессивной грубостью, которая поразила Арлетт. С чего бы ему быть так враждебно настроенным? Это же просто человек, который продал ее мужу часы.
— Не представляю, чем бы я мог вам помочь.
— Вы можете по крайней мере выслушать? Вежливо или хотя бы терпеливо.
— По крайней мере, мне следует на это надеяться. Мне бы не хотелось, чтобы вы сочли, будто у меня недостает элементарной учтивости. Но что касается столь безвременной и несчастливой кончины вашего супруга, то… Вы, наверное, считаете, уж простите меня, что я утаил информацию от полиции.
— Я не имею никакого отношения к полиции. Они ничего об этом не знают. Мне нечего им сказать. Это сугубо личное. Я не собираюсь делать какие-то упреки или даже замечания в ваш адрес, которые вы могли бы счесть оскорбительными.
— Я склонен вам верить и выслушать, разумеется, с должной учтивостью все, что вы пожелаете сказать. Мне не верится, что я могу вам помочь.
— Может быть, вы по крайней мере пригласите меня пройти в дом?
— Прошу прощения… Не угодно ли будет присесть?
— Я не пытаюсь добиться от вас сочувствия, — медленно проговорила она. — И не стремлюсь втравить вас во что-то. У меня нет никаких оснований считать, что есть нечто такое, что вы можете рассказать мне и чего бы не рассказали бы полиции, конечно, если допустить, что у вас было что им сообщить.
— Нечего мне было рассказывать.
— Безусловно.
— Так могу я поинтересоваться, какую цель вы преследовали, оказав мне честь своим визитом?
— Не будьте слишком официальным, — печально проговорила Арлетт. — Постарайтесь поверить — у меня нет никакой корысти.
Он наклонил голову и ничего не сказал.
— Вы продали моему мужу часы.
— Я этого не отрицаю. Вполне невинная сделка, как мне представляется.
— У меня нет оснований вас в чем-то обвинять.
В его поклоне засквозила насмешка.
— Видите ли, он записал кое-что в блокнот. Что-то насчет парня, который работал в ювелирном магазине, которого заподозрили, или он считал, что его заподозрили, в воровстве. Очень туманно и, можно сказать, совсем малозначительно.
— Я нисколько в этом не сомневаюсь.
— Но он считал это довольно важным… не знаю, мне показалось, что об этом стоит спросить… просто прийти и поговорить с вами.
— Он спрашивал меня, — осторожно сказал Босбум, — здесь память меня нисколько не подводит, правдоподобна ли хоть в какой-то степени рассказанная ему история про часы, не указанные в описи ювелирного магазина, где, как он узнал, я проработал много лет. Я высказал ему свое мнение, заключавшееся в том, что считал эту историю крайне маловероятной. А что молодой человек, оставшийся безымянным, о котором шла речь и которого я не знаю, сочиняет небылицы. Это все. Я по-прежнему не усматриваю здесь никакой связи с каким-либо последующим происшествием. Конечно, мне совершенно неведомо, доверился ли он в какой-то степени моему скромному мнению относительно рассматриваемого предмета.
— Мистер Босбум, пожалуйста, я не пытаюсь сделать из этого нечто большее, нежели то, чем вы сообщили мне.
— Благодарю вас.
— Вы знаете человека по имени Сент?
Большая ладонь Босбума, потиравшая его челюсть, нервно дернулась.
— А почему, собственно; вы меня об этом спрашиваете?
— Просто потому, что в записи, которую сделал мой муж, содержавшейся в куче других, сделанных им в связи с его работой, ваше имя и это имя упоминаются в одном и том же контексте. Эти записи были частью вороха рукописных материалов — они просто пылились в деле. Видите ли, никто их не читал до этих пор. Полиция сочла их не представляющими никакой важности.
— В каком контексте? — медленно спросил Босбум.
«У меня не слишком хорошо получается этот разговор», — подумала Арлетт. Долгая пауза и ее сосредоточенность, похоже, оказали ободряющее воздействие на Босбума, который стал менее неподвижным и каменным и придал своему лицу более добродушное выражение.
— В контексте риторического вопроса, — сказала она наконец. — Какие выводы можно сделать из ситуации, которая была неясна самому Ван дер Вальку и которая в большей степени туманна для любого, кто теперь пытается восстановить цельную картину?
— А вы пытаетесь?
— Да.
— Итак, ваше предположение: этот дневник, или заметки, или что бы это ни было, таит в себе зародыш объяснения причин его убийства, если уж говорить без обиняков. И вы пытаетесь превратить эту схематичную идею — назовем это так — во что-то очевидное. Будьте же до конца честны сами с собой. Вы жаждете, и я могу это понять и отнестись с сочувствием, отыскать нечто такое, с чем можно пойти в полицию и сказать им: «Вот предмет для расследования, которому вы до сих пор не уделяли внимания». Разве это не исчерпывающее резюме ваших соображений?
— Все это так за одним исключением. У меня вовсе нет намерения идти в полицию с каким-либо предложением, жалобой или доводом.
Он сдвинул свои большие жесткие брови:
— Если вы не пытаетесь растормошить полицию — это я бы еще понял, — то мне непонятна ваша цель.
— Я хочу выяснить. У меня сильное ощущение, что есть вещи, которые нужно выяснить. И это можно сделать, и я имею на это право. Для меня это личное. Полиция, и суды, и судьи тут вообще ни при чем.
Он посмотрел на нее изучающе, не торопясь с ответом.
— Простите, но вы действительно хорошо это обдумали? Я не хочу вас обидеть. Вы, безусловно, ведете себя, скажем так, слишком возбужденно. Могу я по-дружески — потому что я не желаю вам ничего, кроме добра, — попросить вас задать самой себе вопрос: чего вы надеетесь добиться?
— Вы считаете, что у меня скрытая форма истерии, не так ли?
Он шумно выдохнул, захваченный врасплох, не желая говорить ни «да» ни «нет».
— День назад или около этого я не смогла бы вам ответить. Все, что я тогда понимала, — мой муж убит. Я твердо решила использовать все средства, чтобы выявить убийцу. С тех пор я многое узнала. Для начала то, что мой муж был полицейским, но он не вел следствие, так что тут не могло быть никакой уголовщины. Он никого в это не посвящал; это, по-моему, ясно. Он не обращался за помощью или содействием к какому-либо официальному органу, не использовал какую-либо официальную структуру. Записи, которые мы нашли, — разрозненные и путаные, но свидетельствующие о том, что, как бы там ни было, он заключил какую-то договоренность с самим собой, хотя у него не было оснований для официального расследования. Он распутывал что-то — мы не знаем что — в свободное время. Я намерена это выяснить. Не знаю… если это привело к его смерти… Может быть, оно станет предметом разбирательства для органов правосудия, но это не мое дело. Я не верю в частную полицию. Предавать людей правосудию — не мое дело. И не входит в мои намерения.
— Тогда каковы же они? Могу я вас об этом спросить? Поскольку, в конце концов, вы пришли ко мне за информацией.
— Совсем так же, как и мой муж пришел к вам, если только я не очень сильно ошибаюсь, за конфиденциальной информацией. Это было частным делом между ним и каким-то человеком или, возможно, людьми. Сейчас он мертв. А сейчас между мной и этим человеком. Кто бы, — закончила она спокойно, — ни убил его.
Ровный тон, которым она была способна говорить, удивил ее саму в той же степени, что и Босбума.
— Гм, — неторопливо проговорил он. — Гм. Видите ли, я всю жизнь был бизнесменом, и, как мне представляется, честным. Вы ведь не истолкуете это превратно, если я проявлю колебания, затевая что-нибудь или внося свой вклад в нечто такое, о последствиях чего не могу судить. Вы понимаете, что у меня — как и вашего мужа, если хотите, или как и у вас, если предпочитаете, — есть также и колебания этического порядка. Ваш муж приходил ко мне. Это правда. Но он, безусловно, не дал мне никаких оснований считать, что занимается чем-то похожим на расследование уголовного дела. У меня также не было ни малейших оснований предполагать, что это могло быть хоть как-то связано с его последующей смертью. Поразмыслив, я удовлетворился тем, что это наверняка совпадение. Я действительно спрашивал себя, не следует ли мне пойти в полицию. Но что бы я им рассказал? Мне это представлялось лишь как нечто путаное и неясное. Все это свелось к вопросу об учете товара у ювелиров, предмету, в котором я сведущ, и именно поэтому он пришел ко мне. В качестве дополнительной информации: он случайно разбил свои часы, а у меня как раз были подходящие, совершенно мне не нужные. Я продал их ему — в порядке случайной сделки между соседями. Тут не было никакого повода для полицейского расследования.
— Кажется, я понимаю, — сказала Арлетт. — Я не пытаюсь оказывать на вас какое-то давление. Вероятно, у вас такое чувство, что если вы сейчас мне что-нибудь расскажете, а я воспользуюсь этим, чтобы поднять какого-то рода скандал или шум. И вы можете оказаться в неловком положении. Как будто вы что-то знали и замалчивали это. Не в этом ли дело, в какой-то степени?
— Возможно… отчасти…
— Или что вам ничего не известно наверняка, и что-то такое, что вы, возможно, могли бы мне рассказать, может показаться злобным или даже клеветническим, оттого что я, не ровен час, воспользуюсь вашей информацией или пущусь в инсинуации?
— В этом тоже есть доля истины.
— Помогло бы вам, если бы я дала вам слово, что не предам гласности ничего из того, что вы мне скажете?
— Это бы помогло… да.
— Тогда мне остается только одно — это реплика, не аргумент. Мой муж был убит. Неужели вы не сделаете то, что в ваших силах, чтобы помочь мне? Просто так, безо всякого мотива, но только лишь из великодушия или, если хотите, из жалости к женщине, которая потеряла мужа.
Босбум хранил молчание, в то время как антикварные часы с маятником в уютной, обитой ситцем маленькой гостиной спокойно тикали, а снаружи слышался шум машин, которые грохотали на углу, проехав мимо. Далекий авиалайнер, кружащий над Схипхолом, добавлял сюда удаляющийся гул.
Босбум наконец очнулся от задумчивости и сказал:
— Моей жены нет дома. Могу я предложить вам что-нибудь? Она вернется очень скоро. Я хотел бы изложить ей ситуацию и послушать, что она скажет. Вы согласились бы подождать?
— Да, — сказала Арлетт.
В этот вечер, где-то в час пик, она стояла на Спуи, а мимо нее несся бурлящий поток пешеходов, разбухший за счет огромного наплыва туристов. Она долго рассматривала витрины и дверь, но в магазин заходить не стала.
Чуть позднее, после того как магазины закрылись, она оказалась уже на Лелиеграхт. Арлетт шла следом за молодым человеком. Не Сент ли это? Кажется, слишком молод. Возможно, это Дик, тот «парень»? Кажется, слишком уж старый или, пожалуй, слишком матерый, уверенный в себе, неторопливый этот некто, на протяжении десяти минут беспечно вышагивающий по тротуару между мостом и набережной, с наслаждением вдыхая свежесть весеннего вечера, который очистился после дождя.
Арлетт очутилась возле секс-шопа. Она взглянула на магазин с оттенком отвращения, поскольку ей совсем не хотелось, чтобы ее застали околачивающейся здесь, и перешла через дорогу. Оттуда она подняла взгляд на окна, расположенные выше, и внезапно снова опустила взгляд на магазин, потому что нечто странное бросилось ей в глаза. Этим заведениям, насколько она могла судить из своего ограниченного опыта, как правило, присваивали названия, сочетающие в себе притворную стыдливость и похоть. «Эрос» или что-либо подобное, почерпнутое у Фрейда и Фрейзера в поверхностном, популяризаторском изложении, при помощи которых они придавали себе налет респектабельности. Она усмехнулась — ох уж эти люди и их классические мифы! Ну надо же — «Золотые яблоки Гесперид». До чего претенциозно.
Внезапно усмешка застыла у нее на губах; она резко повернулась и быстрой, деревянной походкой ушла с улицы.
Она обнаружила ободранное дерево с фальшивыми яблоками.
И теперь знала.
«Я знаю, — говорила она себе снова и снова, пока шла обратно, в направлении Рейсдалкаде. — Я знаю. Что мне делать?»
Ей совсем не хотелось ничего рассказывать своим сообщникам. Вне всякого сомнения, они оказали ей огромную помощь. Они утешили и успокоили ее, снабдили важными указаниями и ориентирами, без которых она не знала бы, что искать, выкристаллизовали ее бесформенные мысли и направили в нужное русло ее хаотические, неуравновешенные эмоции и необузданные желания. Они окружили ее с ласковым вниманием, как, например, Рут, слишком близкая к ней, не смогла бы. Они объяснили, что полицейская работа, какой бы сосредоточенной и тщательно направляемой она ни была, не способна породить ничего, кроме пустого воздуха, и в этом никто не виноват. Менее всего полиция. А с чего бы еще Ван дер Вальк так тщательно избегал задействовать какие бы то ни было полицейские механизмы в его «частном эксперименте»?
Она тоже обещала Босбуму соблюдать конфиденциальность. Никто не узнает от нее тех вещей, которые он ей рассказал. Она могла бы их использовать, но должна была уважать источник информации.
Однако она не могла также и подвести своих сообщников. Они обещали ей подлинное союзничество, и доказали это. Милая старая Бейтс, которая помогла ей понять саму себя. Дэн, который увязал между собой все обрывочные записи и все правильно сообразил, прежде чем она получила от Босбума ниточку, которая скрепила все воедино. А необычайная сила Вилли и Трикс, с их слепой преданностью, — все это придало весьма витиеватому метафизическому аргументу, возникшему в голове Хилари, направленность и динамику.
— Я просто не могу позволить, чтобы творились такие вещи, — сказал Вилли, пытаясь понять свои собственные инстинкты. — Это как во времена оккупации. Я хочу сказать, не будем называть имен, не будем искать теперь виноватых, но я знал многих, кто сколотил состояние тогда и с тех пор никогда не раскаивался в содеянном. Играли по-умному, понимаете? Я был совсем еще мальчишкой, но могу сказать, что мог бы иметь собственный бизнес, иметь все, что у меня есть сейчас, чуть ли не пятнадцать лет назад. Или евреи — я хочу сказать, мы недолюбливали евреев. Бывало, отпускали шуточки, вроде как безобидные, но и не без задней мысли, насчет ростовщиков и «держателей ломбардов» и все такое прочее — вы знаете… и, ну, я хочу сказать, я был мясником, а евреи не едят нашу пищу, свинину и все такое, и у них была своя бойня… я хочу сказать, что мне за дело было до этого? Оккупанты начали сгонять всех евреев в одно место, и тогда уж не было, если задуматься, ничего, кроме печали по себе подобным, не говоря уже о том, чтобы вмешаться. Ну, здесь, в нашем квартале, их в то время даже и не было почти. Но почему-то это стоит у меня комом в горле. Не знаю, я не могу сказать, что во время оккупантов много думал о патриотизме, или королеве, или правительстве. Королева никогда ничего для меня не сделала, вы понимаете, что я имею в виду, а хреновое правительство, кровососы — как ни крути, все они сбежали в Англию. Это нам пришлось жить при оккупации. Так почему бы не плыть по течению, не обязательно заниматься коллаборационизмом, поймите, но просто перекантоваться, закрыть глаза, позаботиться о собственной персоне? Я так и не разобрался, почему делал некоторые вещи… Чарли[85], вот как меня следовало называть, потому что таковым я и был. Но мне не в чем раскаиваться. Черт подери, просто у меня такое чувство. Если сейчас я могу сделать что-нибудь ради Пита, именно это я и сделаю, и черт с ними, с последствиями, наплевать, если меня за это посадят в тюрьму. — Выговорившись, он потянулся за своим пивом, выпил целую бутылку, тяжело выдохнул и внезапно сказал: — Я сам иногда чувствовал себя евреем. Временами и был евреем, если уж на то пошло.
Нет, Арлетт несла двоякую ответственность. Не только перед Босбумом. Вне всякого сомнения, он боролся со своей совестью, впрочем, так же как и Трикс, которая привыкла к своим удобствам и пополнению своей кассы и обеспечивала уже себе вполне приличное существование. Но она приняла свое решение быстрее всех!
— Вы нашли этого Босбума? — спросил комитет.
— Да, но толку от этого немного. Подтвердилось лишь, что это было как-то связано с ювелирным магазином. Босбум прежде служил там управляющим. Часы просто попались под руку, так случилось, что они у него были. Он ничего не знает про парня.
— Или Сента?
— Лишь то, что тот существует. Он приходится старому Принцу кем-то вроде племянника. Но мне удалось выяснить больше. Я сама туда сходила. Я выяснила, что означает стихотворение — то самое, про фальшивые яблоки, которое нас так озадачило.
— Так, так! — сказал Дэн, сильно разволновавшись.
Заведению Луи Принца повезло с уборщицами. Их было три, шумные и мускулистые амстердамские домохозяйки, с языками, двигавшимися столь же быстро, как и их руки, неутомимые в лазании по лестницам, выбивании ковров, постукивании ведрами. Луи держал их на протяжении многих лет и ничем так не гордился в магазине, как ими. Он любил рассказывать длинные комические истории об их ужасающей энергии, их потрясающем рвении, их сокрушительной бестактности, о том, что у него ушли годы на то, чтобы отучить их прохаживаться плеткой-девятихвосткой по его коврам, начисто соскребать патину с фаянса или налеплять огромные комья мастики на маркетри восемнадцатого столетия. О том дне, когда Йопи споткнулась о мольберт и вылила ведро горячей мыльной воды на холст Санредама, один из его церковных интерьеров. «Она думала, что драит тротуар; думаю, ее обманула перспектива». Дне, когда Рини свалилась с лестницы, прижимая к своей потрясающей пышной груди люстру в стиле ампир. Черный понедельник, когда Вилли нашел вещь Булле и решил отполировать бронзовую инкрустацию…
Дик стоял посреди своего королевства, любовно водя пальцами по поверхности дубовой панели пятнадцатого столетия, найденной Луи в сельской пресвитерии, в бельгийском Лимбурге — чуть подточенной червями, но замечательной. Ухмылка расползлась по его лицу; он сделал то же самое в свой первый месяц, с другой вещью, вымазал пальцы пылью и устроил разнос Йопи — самой молодой, шумной и вспыльчивой из всей троицы. Она напустилась тогда на Луи примерно с такими словами:
— Если этот сопляк собрался учить меня моей работе…
Старик был огорчен:
— Ты славный мальчик, Дики, очень славный мальчик, но если мне придется выбирать между тобой и моей Йопи…
Но Дик быстро учился — он всему быстро учился. Умный и восприимчивый, испытывающий природную тягу к дорогостоящим и красивым вещам, парень ополчился на собственное невежество и неопытность с горячим энтузиазмом, сделавшим его в некотором роде почти таким же незаменимым, как Йопи. Теперь он мог управляться не только с туристами. Правда, покупатели постарше настаивали на встрече с Луи, точно так же как бизнесмены — на встрече с Ларри. И хотя он очень много чего понабрался, по-прежнему не знал ничего, когда дело доходило до закупки. А это — душа антикварного бизнеса, но единственная вещь, которой не выучишься в спешке.
— На это уходят годы, такое не возьмешь наскоком, — говорил Луи, тяжко вздыхая, — и кто только будет этим заниматься, когда мне придет конец, ума не приложу. Ларри совсем не годится — у него даже интереса к вещам нет.
В последнее время Ларри почти не было видно. Он без долгих раздумий сложил с себя всю повседневную рутину. Теперь Дик выполнял ритуал с ключами и наличностью, проверял сигнализацию, занимался бумажной работой — переучетом товара и выпиской накладных — и ведал всеми современными поделками, часами и безделушками, бижутерией и серебряными изделиями. И «управлял» он далеко не номинально. Дик обольщал трех «девушек», шутил с ними, кормил их с рук… Теперь он получал приличное жалованье и комиссионные, приобрел запонки «Картье» за «яблоко и яйцо». У него наконец появилась кой-какая приличная одежонка. Линденграхт остался в далеком прошлом. Никаких больше студенческих меблированных комнат! Он, по сути дела, въехал в квартиру Ларри.
Поскольку Ларри отсутствовал все более длительные периоды, кульминацией чего стала трехнедельная отлучка. На «Карибы», — как сказал он неопределенно. Конечно же он вернулся с великолепным загаром, легким и не бросающимся в глаза, как и все у Ларри.
— Мне действительно хотелось бы, чтобы ты прогревал и проветривал квартиру. В конечном счете я, возможно, отдам ее тебе совсем, но все это по-прежнему покрыто мраком неизвестности, а? — посмеиваясь над своим изречением, сказал Ларри. — Ты хорошо справляешься, Дики, очень хорошо. Нет, не нужно платить мне за съем квартиры. Просто присматривай за маленьким магазинчиком — да, за «Яблоками». Я покажу тебе как. Это совсем просто. Не бог весть какое впечатляющее зрелище, однако же приносит мне весьма приличный доходец: глупых молодых девчонок на свете больше, чем грязных стариков, но и тем и другим, как ты поймешь, есть применение. Как гласит старая добрая пословица, пышка продается, когда на рынке плохо идут хлопок и зерно. Девушка, которую я поставил управляющей, — идеальный вариант, настоящая фанатичка женской эмансипации, сокровище. Ты с ней полегче, мальчик Дики, у нее огонь в чреве, у нашей сестренки Айлин.
«Порой, — подумал Дик, мечтательно ощупывая полированную примитивным способом поверхность картины с ее изумительной патиной, — я чувствую себя так, как будто у меня температура. Почти как больной туберкулезом или что-то в этом роде. Приступы лихорадочного возбуждения. Когда кладешь начало своей карьере, самое трудное — научиться сохранять это непринужденное холодное спокойствие, которое есть у Ларри. Я сравниваю себя нынешнего с тем, что я представлял собой всего лишь несколько месяцев назад! Ничего не знавший, ни к чему не способный, совершенно пустоголовый. Невероятно! Неудивительно, что я время от времени чувствую, как кровь приливает к голове…»
Это не всегда было легко! Более того, некоторые из побед достались очень дорогой ценой, унося страшно много нервов, держа его в постоянном напряжении. Была Дейзи. Господи, каким дураком она его выставляла! Эти мучительные воспоминания вгоняли его в густую краску. В ее жестких, ловких, таких изощренных руках он был скорее даже не инструментом — игрушкой. Или «инцидент», как Ларри назвал тот случай… Тогда началась настоящая запарка. Полицейские в штатском парами рыскали по Голландии, проверяя все, что им только взбредет в голову. Приходили с бумагами, полными таинственных намеков на то, что они идут по горячему следу. Но все это улеглось, в точности как и предсказывал Ларри. Он все продумал! «Инцидент» потребовал от него мобилизации всех нервов, равно как и всех тех профессиональных навыков, которые ему сумел привить Ларри. Но Дик справился.
Он не любил вспоминать об этом даже сейчас. Это была чертовски неприятная болячка, лишь наполовину зарубцевавшаяся, несмотря на все. Однако ему нужно было обращаться к ней время от времени, чтобы доказать, что он превозмог себя и не допустит, чтобы это его подкосило. В конце концов, это все Ларри, его идея, его ответственность. Его план и его операция во всем, кроме «хирургических деталей». «Я не могу держать за тебя скальпель, мальчик Дики, это то единственное, что нужно научиться делать самому, а иначе все упражнение бессмысленно. Это то, что отделяет мужчин от мальчиков».
Ну да, конечно, он все понял и смирился. С этим было покончено. Призрак уже не вернется.
— А не может это быть уловкой? — напряженно спросил он Ларри после того, как происшествие исчезло из газетной хроники, а всякая активность полиции — и афишируемая, и не афишируемая — угасла. Ларри знал об этом все; у него везде были источники информации.
— Я хочу сказать, они постоянно говорят, что никогда не закроют дело, никогда не разожмут зубов.
Пожатие плеч.
— Зубам нужно за что-то схватиться, если уж следовать этим эмоциональным метафорам. А им не за что держаться, совсем не за что.
Ослаблять бдительность нельзя никогда, но это было лишь, как говорил Ларри, поддержанием формы.
— Никогда не позволяй себе терять форму. Особенно когда, мой дорогой мальчик, ты начинаешь приближаться к среднему возрасту. Настоящий профессионал не может позволить себе этой ошибки, самой серьезной из всех, — искушения размякнуть от комфорта.
Однако при всем том Дик испытывал то, что он мог описать самому себе лишь как некую разновидность беспокойного, нервического голода. Очень похоже на тот первый день, о котором он часто думал, когда он шел устраиваться на ту нелепую, пустячную работу и остановился на Спуи, чтобы съесть сандвич из закусочной на углу! Ему не хотелось этого сандвича, и все-таки он должен был его съесть. С «инцидентом» — чуточку похоже. До сего дня его мучила мысль о том, что он не знает, действительно ли никому, полиции или кому-то еще, никогда не приходило на ум пусть даже и дичайшее и совершенно недоказуемое «соображение»?
Ларри сказал:
— Конечно же нет. Не могло прийти. Это совершенно исключается. Впрочем, всегда существует крошечная доля риска. Но «до того», а не «после». Как и во всякого рода хирургической операции, даже самой незначительной, всегда существует эта доля.
Разумеется, никогда нельзя соглашаться на шансы, которые складываются не в твою пользу, — это ни при каких обстоятельствах. Равные шансы на успех и неудачу — вот отправная точка, начиная с которой умный человек согласится хотя бы просто подумать над операцией — любой операцией. Потом он работает, чтобы еще больше изменить эти шансы в свою пользу. И добивается, ну, скажем, соотношения девять к четырем. На этом этапе он может сделать ставку. Но при этом страхует себя, Дик. Он тянет время, ставя на любую другую возможность. Всегда заключай двойное пари, мой мальчик, и это в тот момент, когда шансы благоприятны для тебя. Так вот, из-за этой своей досадной болтливости ты подпортил себе игру. Ты пошел к этому человеку и наговорил ему глупостей. Сейчас шансы по-прежнему в очень значительной степени в твою пользу. Во-первых, этот человек не состоит на какой-либо действительной службе. Во-вторых, то, что ты ему рассказал, по сути своей — банально, равно как и глупо. Вероятность того, что он проигнорирует все это или забудет, огромна. Он ничего не записывал — ты в этом уверен. Он начал это делать, но перестал. Никаких официальных шагов не предпринимается, а иначе мы бы давным-давно об этом узнали. Никакая кнопка не нажата, никакая машина не приведена в движение. Нет ничего, кроме любопытства, наполовину воскрешенного болтовней. Вероятность провала по-прежнему чрезмерно велика, как мне кажется. Мы уменьшим ее, удалив эту опасную песчинку. Поскольку за этой песчинкой через ту же дырочку могут последовать другие, мы закроем дырочку. Та, другая песчинка, слишком микроскопическая, чтобы ее разглядеть, уже проскочила — вот шансы, с которыми ты теперь имеешь дело. Она настолько мала, что ею можно пренебречь. Если хирург не пренебрежет той вероятностью, что его пациент страдает опасной, активной формой гемофилии, то не будет никаких хирургических операций — никто не осмелится надрезать даже палец.
— Я это все понимаю, — пробормотал Дик. — Единственное, что меня беспокоит: он, наверное, разговаривал с каким-нибудь другом, или знакомым, или что-то в этом роде. Я не знаю что…
— Обезопась себя от проигрыша, — сказал Ларри со своим легким проблеском веселья. — Обезопась себя от проигрыша, мой мальчик, как я. Вооружись против любого другого не сдержанного на язык дурачка, вроде тебя самого, который, ты уж прости, но давай посмотрим правде в глаза, может дрейфовать в твою сторону, несомый каким-нибудь завихрением фантазии, или домыслом, или предположением, — это ни в коем случае не может быть чем-то большим.
И вот прошли недели. Ничего не случилось. Никто не появился. Почему же у него до сих пор оставались эта не спадавшая температура, этот хронический жар? Как будто он и в самом деле подхватил какую-то заразную болезнь.
Хоть иди и делай рентген грудной клетки — для полной уверенности. В наши дни люди просто не заболевают туберкулезом.
Его фантазии были прерваны — чему он обрадовался, потому они становились неприятными, — долгим серебристым позвякиванием дверных колокольчиков. Покупатель…
Нет, не покупатель, тут же подсказал Дику его уже наметанный и острый глаз. Всего-навсего какой-то художник! Он научился не презирать их, потому что Луи настаивал на том, чтобы сохранять дружеские отношения со всеми художниками, какими бы незначительными или глупыми они ни были…
— Во-первых, никогда не знаешь, когда тебе понадобится мастер; окажи им услугу, и они заплатят тебе тем же. Во-вторых, что бы ты ни думал, это хорошее паблисити — ты удивишься, насколько часто художник, у которого глаз наметанный, наводил меня на что-нибудь хорошее. А те, что занимаются прикладным искусством, — самые надоедливые, потому что норовят задарма одолжить вещь, — могут, в свою очередь, устроить вокруг тебя рекламную шумиху. Однажды я полностью обеспечил мебелью целый спектакль в Стадсхаувбурге — и с величайшей пользой для себя, так что я безо всяких проблем возместил хлопоты и материальный ущерб.
Это, очевидно, был один из них. Они приходили, всех мастей и калибров, выклянчивая китайскую шелковую ширму, чтобы сфотографировать модель на ее фоне, вставить антикварную фарфоровую трубку с кувшином из делфтского фаянса и астролябией семнадцатого столетия в рекламу виски, попросить в долг кушетку в стиле ампир, чтобы лучше продавались пружинные матрасы! Этот субъект был вполне типичен. Маленький, широкоплечий и кривоногий, как бельгийский гонщик-велосипедист, неряшливая копна волос, лысый лоб, эти идиотские очки в стальной оправе, огромные моржовые усы. И все-таки, как говорил Ларри, правило номер один: «Будь вежлив с кем бы то ни было».
— Доброе утро, чем могу служить?
— А Принц здесь? — спросил Дэнни де Ври.
— К сожалению, он уехал в Арденны на всю неделю. Грабит алтари, как он это называет.
— А как насчет Сента?
— Увы.
— Его тоже нет в Амстердаме?
— Нет, он вернулся, но в настоящее время мы его здесь редко видим. Вы его друг?
«Наверняка это не такой уж близкий знакомый Ларри, а иначе он был бы больше осведомлен о его перемещениях».
— Да не то чтобы. По рекомендации друга. Искал итальянскую Мадонну; любую, при условии, что это ранний период — Кватроченто[86] или около этого, что-нибудь на золотистом фоне, знаете ли, в манере Симоне Мартини[87], но Чинзано тоже бы подошел, n’est-ce-pas?[88] Тема, над которой я работаю.
— К сожалению, у нас ничего такого нет. Есть икона, но не думаю, что мог бы ее отдать — страховка… На самом деле она принадлежат Марианне Колин из Парижа. Вы могли бы попробовать обратиться к Папенхейму с Лейдсестраат.
— Он направил меня к вам. Кстати, вы — Дик?
— Оддинга — к вашим услугам. Но я, кажется, с вами незнаком?
— Так познакомьтесь, — с довольно нахальной усмешкой, от которой Дику стало немного не по себе, он сам не знал почему.
— А откуда вам случилось узнать мое имя?
— От друга — того же человека, который дал мне имя Ларри Сента. Он предположил, что вы могли бы мне помочь. Немножко чудной, — сказал Дэнни, посмеиваясь. — Полицейский — не из тех, про кого подумаешь, что он что-то знает об искусстве.
Дик застыл, словно свежевыловленная макрель.
— Гм… и как же его зовут?
— Такая трагедия — полагаю, вы читали об этом в газете. Застрелен каким-то психопатом — профессиональный риск, как я полагаю. В свое время был комиссаром в криминальной бригаде. Да вы наверняка его знали. Пит Ван дер Вальк.
— Знал его? — одеревеневшими губами спросил Дик. — Нет, этого я сказать не могу. Откуда мне?
— Ну и ладно, — сказал Дэн, от души рассмеявшись, — а вот он, кажется, откуда-то вас знал. Предложил мне наведаться к вам, когда я однажды заговорил об антиквариате — странно, прямо перед самой его смертью. Ну, вообще-то он упоминал Сента — интересный человек, сказал он, и дело знает. Но поскольку он упомянул вас в том же контексте…
— Вот как? И что же это был за контекст? Не знаю почему, но меня любопытство разбирает. Все это кажется странным.
— Хм, я уже подзабыл. Кажется, что-то насчет часов, но я с трудом припоминаю. Так, насчет антиквариата. Я заинтересовался, потому что старина Пит был просто кладезем сведений о всякого рода странных вещах, особенно здесь, в Амстердаме. Ну ладно, я потопал; жаль, что нет «Мадонны», пойти разве спросить Питера Уилсона, ха-ха-ха. Между прочим, скажите Ларри, когда увидитесь с ним, что Пит велел передать ему привет — это несколько запоздало; извините за шутку, она в дурном вкусе, да? И тем не менее привет есть привет, все равно передайте весточку. Всего хорошего! Надеюсь, что буду иметь удовольствие еще как-нибудь с вами встретиться.
И Дэнни радостно вышел на улицу, оставив Дика в полном оцепенении.
Он должен рассказать об этом Ларри. Но где Ларри? Он точно не знал. Тот пользовался квартирой, но нерегулярно. И возвращался не каждую ночь. Но он должен об этом знать, безусловно. Кто это парень? Черт возьми, он не назвался. Сказал, что побывал у Папенхейма, попробуем позвонить.
— Алло? Мистер Папенхейм, это Оддинга из магазина Принца. Вас, случайно, не спрашивали про Мадонну Кватроченто?
Дик был слишком встревожен, чтобы заметить, насколько странно это прозвучало.
— Что? — произнес голос на другом конце провода, не веря своим ушам.
— Видите ли, у меня тут был довольно странный тип, который спрашивал, нет ли у нас…
— Ах, вот оно как! И как ты поступил — посоветовал ему обратиться в «Маркс энд Спенсер»?
— Нет, не олеограф, какой-то художник, судя по виду. Возможно, хотел сделать с нее копию или еще что-нибудь.
— А почему он не пошел в Рейксмюсеум?
— Да, мне это тоже показалось странным, но может быть…
— Что все это значит? — У Папенхейма зародилось подозрение, уж не заход ли это со стороны Луи, который окольными путями дает знать, что у него есть «Мадонна», или есть клиент, которому она нужна, или… — Почему ты спрашиваешь меня о таких вещах?
— Ну, просто… э… я, разумеется, сказал, что у нас нет, и предложил ему спросить у вас, а он сказал, что уже спрашивал.
Теперь Дик окончательно увяз.
— Что? Ты думаешь, что у меня она есть? А почему Луи сам меня не спросил?
— Нет, нет… о, черт… понимаете, просто у парня, кажется, не все дома, и я был немножко озадачен, а поскольку он сказал, что уже к вам обращался, я подумал: надо бы справиться у вас, что на самом деле могло этому парню понадобиться, поскольку это мог быть просто предлог для чего-то другого.
— Я ни с кем не виделся, ничего не об этом не знаю. По-моему, все это бред какой-то. Когда тебе попадаются психи, не присылай их ко мне, чтобы от них отделаться, прошу тебя, мой мальчик.
— Да, конечно. Простите, что я вас побеспокоил.
Послышалось бурчание, и в трубке щелкнуло. Дик вытер лоб, нащупал сигарету, так ему необходимую, сожалея о дурацком порыве, поддавшись которому он позвонил, не подумав. Папенхейм — такой подозрительный ублюдок. Он неделями будет думать, что где-то был подлинник четырнадцатого столетия, возможно, выставленный на продажу, и Луи пытался выяснить, предлагали ли ему эту картину! Люди говорят одно, а подразумевают другое, и в этом скользком мире Дик еще далеко не всегда чувствовал себя уверенно. Он выпустил дым изо рта, потер голову и спросил себя, что все это значит.
Дэн ликующе сообщил, что Сента не оказалось дома, зато молодой человек чуть не сорвался: они шли по горячему следу. Трикс, как было решено, проведет следующую атаку. Она смущенно хихикнула, но сказала, что уж кто-кто, а она-то не оробеет.
Дик не видел Ларри в обеденный перерыв, в квартире тот, видимо, тоже не появлялся. Дик раздумывал, не оставить ли записку в записной книжке, но решил этого не делать. У него было время на то, чтобы остыть. «Не дергайся», — сказал он себе. Он представлял себе саркастический, выразительный взгляд Ларри — что, снова паника? Он решил ничего не предпринимать. Просто совпадение, которое выветрится из памяти. Нужно помнить: если бы что-то было известно, он бы услышал об этом гораздо раньше.
Когда Дик увидел Трикс, его позабавил этот великолепный экземпляр несколько претенциозных амстердамских буржуа. Процветающая лавочница — за версту видно! Трикс, разодетая в пух и прах и густо надушенная, пребывала в затруднении — с чего начать, что нисколько не беспокоило Дика. Эта разновидность покупателей, с деньгами и убежденностью, что предметы антиквариата повысят их общественный статус, а также станут выгодным вложением капитала, хорошо известна. Дик был достаточно молод для них, чтобы держаться покровительственно. А это придавало им уверенности. Таким образом он провернул несколько удачных сделок — обстоятельство, которое весьма забавляло Ларри.
— Конечно. Может быть, что-нибудь из мебели? А вот эффектная вещица, и чрезвычайно элегантная — видите, она раскладывается в письменный стол. Bonheur-du-jour[89] — подлинная лакировка в стиле Людовика XV. Она не подписана, но мы оформим вам нашу письменную гарантию. Это очень хорошо смотрелось бы в вашей гостиной.
«Ну конечно, черта с два», — подумала Трикс, но вслух сказала:
— Видите ли, многие из них — поддельные.
— Только не у нас.
— Да, но как вы отличаете одно от другого, а?
— Эксперт может отличить, а мистер Принц признан крупнейшим авторитетом.
— Все это замечательно, но… видите ли, я помню, во времена моего детства в квартале была мастерская изготовителя шкафов, и он мастерил эти вещи.
— Разумеется. Существуют бесчисленные подделки. Но и дерево и используемые технологии — современные.
— Ах вот оно как! Ну тогда позвольте я вам кое-что расскажу, молодой человек. Этот старикан, старина Пит Ван дер Вальк, он занимался починкой стульев и тому подобным, но его мастерская была набита старой мебелью. Он говаривал, что если взять кусок старого дерева и использовать традиционные технологии и тому подобное, то можно сделать нечто такое, что даже эксперт не сумеет отличить.
Трикс выложила все это, не моргнув глазом. Информация поступила от Арлетт и шла от ее мужа. Эти воспоминания нашли подтверждение у Вилли. «Я помню старика в то пору, когда сам я мальчишкой, — сказал он, — бегал по улицам; это сущая правда, у него весь чердак был забит старыми шкафами и тому подобным; он разбирал их на части».
Но не это замечание заставило Дика окаменеть.
— Неужели? — проговорил он веселым, лишенным тембра голосом. — Как интересно. Трудно себе представить, чтобы он был настолько искусен в своем ремесле. Так как его звали?
— Старина Пит Ван дер Вальк. Конечно, вас тогда еще и на свете не было; это стародавние времена, я едва их помню, — поспешно добавила Трикс. — Но сын его был хорошо известен, настоящий амстердамец, чудесный человек; мой муж учился с ним в школе (что было сущей правдой). Да вы про него знаете, этот тот самый комиссар полиции, которого убили на улице буквально на днях, такая подлость. Попадись моему мужу в руки тот, кто это сделал, как он мне тогда сказал… Ну так как, молодой человек?
— Мистер Принц гарантирует подлинность, — промямлил Дик своими онемевшими челюстями.
— Значит, гарантирует, да, ну что же, пожалуй, я с ним переговорю. Я это обдумаю, благодарю вас, молодой человек. — И Трикс стремительно удалилась.
Она проделала это не блестяще, подумала она, но достаточно хорошо. Она видела, как отпала челюсть у этого молодого петушка!
— Подействовало, — торжествующе объявила она комитету, — как лошадиная доза касторового масла. — Трикс чувствовала себя достаточно уверенно в этой компании, чтобы не испытывать какое-то стеснение по поводу сортирного юмора. Кроме того, она была совершенно права.
Дик хотел закрыть магазин, но боялся, что Ларри будет проходить мимо или даже заглянет. Или Луи, который, возможно, уже вернулся. Правда, он в Бельгии, но никогда не знаешь, как долго он будет в отъезде. Луи вообще был неспособен давать какие-либо объяснения. Он мог сказаться больным — и это оказалось бы сущей правдой. Если он чего-то и хотел, так это лежать в постели, спокойно, так, чтобы никто не мог войти и потревожить его. Времени поспать, расслабиться и собраться с силами. Тишины. Спокойствия.
Блики света на черном и алом лаке, прежде доставлявшие ему удовольствие, теперь приобрели суровый и враждебный вид. Старое дерево внезапно щелкнуло так, как это порой случается с ним, если атмосфера недостаточно влажная. Он побежал, чтобы наполнить контейнеры на батареях, но был так напуган и встревожен, что расплескал воду на ковер.
— Теперь пойдет Хилари. Ковать железо, пока оно горячо, — сказал Дэн, потирая руки.
— Это может быть крайне опасно, — резко ответила Бейтс. — Если молодой человек настолько напуган, кто знает, что он может выкинуть? Договаривались ведь, что пойду я. Я рискую намного меньше.
— Да, он был потрясен, — сказала Трикс с удовлетворением. — Я думаю, сходить следует Вилли. Он мужчина, и сильный, смог бы справиться с ситуацией. Я могу побежать обратно в магазин и сменить его через несколько минут.
— Я не думаю, что в этом есть необходимость, — сказала Арлетт.
Все посмотрели на нее.
— В чем дело, Лет? — спросил Дэн, у которого была голландская привычка сокращать правильные имена. То, что при обычных обстоятельствах взбесило бы ее так же, как и то, что мясник Вилли называл ее «любовь».
— Не знаю. Это выглядит как травля, вот и все.
— Но ведь нет никакого сомнения: этот парень сознает за собой какую-то вину. Вы только посмотрите, как он реагирует — дважды, с пришедшими порознь людьми, — на совершенно безобидные замечания, — сказала Бейтс.
Арлетт повернулась, чтобы посмотреть на нее. Странная женщина. Такая мягкая и такая добрая. Такая совершенно безобидная, говорливая, кудахчущая старая курица. И тем не менее, когда речь заходила о чем-то, вызывающем у нее сильные чувства, такая неумолимая. «Я это понимаю, — подумала Арлетт. — Пожалуй, я такая же. Принцип есть принцип, и этим человек не может поступаться. Но когда принцип соотносится с чем-то личным — нет, нельзя поступаться. Но быть помягче тоже нужно».
— Да, — сказала Арлетт, сама того не желая.
— Ну, ну, лапушка моя, я знаю, что творится у тебя в голове. Но подумай, здесь нет твоей вины, знаешь ли. Тебе не приходило это в голову?
— Да. Приходило.
— Ну, тогда… Я хочу сказать, человек не имеет права перекладывать свою ношу на кого-то другого.
— Я знаю.
— Ох, перестаньте. — В разговор вступила Хилари, преисполненная, как обычно, здравого смысла. — Мы не можем так говорить. Пока мы только теоретизируем, не опираясь на факты. А это вообще ни в какие ворота не лезет. Мы не можем строить такого рода догадки. Этот парень, что, кажется, доподлинно установлено, — тот самый. Я имею в виду упомянутый в записях: я это не отрицаю, не могу. Но, черт возьми, где мотив? Он пришел к Питу, прося о чем-то, не вполне нам понятном. Возможно, о совете или даже о помощи. Он не был информатором по каким-то уголовным делам, а иначе Пит обязательно предпринял бы какие-то шаги. А тот, как мы теперь знаем, не предпринял. Значит, у парня были какие-то неприятности. Возможно, он вообще не воровал эти злополучные часы, а его просто обвинили в этом. А теперь, когда мы упомянули имя, он предположил, что существует какое-то небольшое обстоятельство, о котором мы знаем, какой-то маленький секрет, вероятно совершенно пустячный, о котором нам что-то известно, и воспринимает это как нечто позорное. Вы знаете, каковы эти мальчишки; они преувеличивают вне всякой меры. Вероятно, вполне вероятно, что это обстоятельство до смешного незначительное.
— Я не согласен, — резко сказал Дэн. — И не забывай, что я его видел, а ты нет.
— Ну, и где же мотив? — проговорила Хилари.
— А не думаешь ли ты, что будь тут хоть какой-то мотив, то полиция бы его установила? В конце концов, они ведь не дураки. Можно поручиться своим задом, что если таковой имелся, они бы все это распутали, и нас бы сейчас здесь не было. Они отработали версии, связанные с чьей-либо выгодой, и версию импульсивного поступка, и мотивацию вроде… вроде этой дозы касторового масла, про которое говорила Трикси.
— Нет никакого мотива, — резко сказала Бейтс. — Если бы вы повидали столько людей с патологиями, со сколькими я имела несчастье сталкиваться… Люди совершают поступки безо всякого мотива. Или, иначе говоря, конечно, таковой существует, но посторонний наблюдатель его не разглядит.
— Я схожу повидаюсь с этим парнем, — сказала Арлетт, которая не слушала или, во всяком случае, не выказывала никаких признаков того, что она слушает.
— Ах, Лет, вы не можете… — сказал Дэнни.
— Я могу, и я это сделаю. Вы говорите так, как будто можете меня остановить или сделать еще что-нибудь. Так вот, помолчите, Дэнни, я уже приняла решение. Я собираюсь выяснить, чем заинтересовался мой муж.
— Вне всякого сомнения, этим таинственным Сентом, который, кажется, недосягаем для чьих-либо глаз.
— Она права, — сказала Хилари, как о решенном деле. — Если бы это был кто-то еще, тогда я бы согласилась, что мы не можем и дальше тюкать этого несчастного парня по поводу чего-то, о чем он, возможно, не имеет даже ни малейшего понятия. Но у нее есть право пойти, если она того хочет.
— Если быть до конца честным, — сказал Дэн, — то парень может испытывать беспокойство, потому что Пита убили, а он предполагает какую-то свою вину в этом деле, потому что каким-то образом стоял у начала всего этого.
— Вот это я и хотела сказать! — торжествующе воскликнула Хилари. — Совершенно нелогично.
— Не важно, — тихо сказала Арлетт. — Я собираюсь это выяснить. Все эти гипотезы никого ни к чему не приведут. Я спрошу. И если будет необходимо, найду этого Сента и спрошу также и его. Я хочу докопаться до сути. Что толку в разговорах?
— Но, голубушка, магазины закроются через несколько минут.
— Я знаю, где живет этот парень, — сказала она категорично.
— Ну что же, я пойду с вами. Или, во всяком случае, за вами, — сказал Дэн.
— Зачем?
— Просто в качестве свидетеля. Я не стану вмешиваться. Меня там даже не будет. Просто чтобы сказать впоследствии, если понадобится, что вы находились в таком-то месте в такое-то время.
— Мне бы этого не хотелось. Я буду очень неловко себя чувствовать.
— Может быть, и так. И тем не менее я принял решение.
— Это разумно, — сказала Хилари, — если только вы не собираетесь геройствовать.
— Если кто-нибудь ко мне пристанет, — весело сказал Дэнни, — я закричу, вот что я сделаю.
— А я приду и спасу вас, — сказала Арлетт усмехаясь. — Нужно снимать драматический накал, как говорил мой муж.
— Вы идете прямо сейчас?
— Я переоденусь. На белой кофточке кровь будет виднее.
— Не шути так, лапушка, — серьезно сказала Бейтс. — Мне остается лишь надеяться, что ты знаешь, что делаешь.
Она не сказала: «Я здесь — единственный человек, способный осознать, насколько это серьезно», но это было написано у нее на лице. «Для других это просто драма, — подумала она. — Почти что игра». Арлетт догадалась об этом, следя за ее неодобрительным взглядом, направленным на Дэна, но ничего не сказала. Все равно она не могла определить, что творилось в глубинах сознания пожилой женщины.
— Могу я войти? — резко спросила Арлетт, когда дверь открылась.
— А вы… э… ищете мистера Сента? К сожалению, его здесь нет, и я не знаю толком, когда его ждать.
— Я пока не знаю, ищу ли я мистера Сента; сначала мне хотелось бы поговорить с вами. И поскольку я ничего не продаю, и дело мое — личное, я была бы благодарна, если бы вы мне позволили войти.
— Простите, конечно. Пожалуйста, присаживайтесь. Сигарету?
— Благодарю вас. Почему вы спросили, не ищу ли я мистера Сента?
— Ну… он живет здесь, то есть когда он не в отъезде. Я… э… присматриваю за его хозяйством.
— Понятно. Вы в некотором роде его замещаете?
— Я не совсем понимаю, к чему вы клоните.
— Вы живете в его квартире. Работаете в его магазине. Разве не так?
— Ах, это — да, да.
— Похоже, вы прямо на все руки мастер, — сказала Арлетт, беря одну из своих собственных сигарет.
— Ну… мы дружим. Вы так и не сказали мне, что у вас за дело?
— Я не думала, что у меня возникнет в такая необходимость.
Парень, возможно, был сбит с толку ее манерами, ее акцентом, ее видом. Она не походила на вдову полицейского, но она и не играла роль в традиционной манере. Она, конечно, не привыкла разыгрывать роли и была слишком прямым человеком, чтобы у нее хорошо получалось что-то утаивать. Столкнувшись с этим парнем, в этой квартире, где жил другой причастный — в чем она была уверена — к убийству ее мужа человек, она странным образом почувствовала себя свободной от эмоционального давления. Арлетт не испытывала никакого озлобления, никакой жестокой жажды мщения, никакого гнева и никакого страха. Возможно, ее бесстрастные и холодные манеры, в той же мере, что и ее одежда, сбили с толку парня. Одета она была несколько излишне нарядно. Она оделась скорее на свою собственную казнь, чем на простой допрос. Возможно также, что ее голос, произносящий односложные замечания, в сочетании с ровной манерой говорить и металлическим тембром, имели сходство с манерами Сента?
— Вы, должно быть, подруга Ларри, — сказал парень. — Надо бы предложить вам выпить. Не желаете бокал шампанского?
Она выслушала это предложение с удивлением, которое вызывало у нее ощущение отстраненности, как будто она стояла на некотором расстоянии. Еще один шаг в сторону нереальности.
— Думаю, что не стоит.
Но он уже скручивал проволоку с наполненной наполовину бутылки.
— Если речь идет о бизнесе, — с лукавым видом сказал Дик, уходя в глубину комнаты за двумя бокалами, — думаю, вы могли бы рассказать все мне, и я позабочусь о том, чтобы передали Ларри.
— Стало быть, можно сказать, что вы пользуетесь его доверием.
— О да, — сказал он с самодовольной ухмылкой, осторожно выкручивая пробку и придерживая ее, чтобы постепенно выходил воздух.
— Тогда, возможно, — сказала Арлетт, сидя очень прямо, — вы сможете сказать, что случилось с моим мужем, комиссаром Ван дер Вальком.
Пробка подскочила, и шампанское забрызгало всю его ладонь и рукав. Он встал и вытаращил глаза. С присущим домохозяйке инстинктивным неудовольствием оттого, что попусту расходуется хорошее шампанское, Арлетт встала, взяла бутылку и поставила ее на стол.
— Я вижу, — сказала она, приблизив свое лицо к его лицу, — что вы знаете. А вы видите, что и я знаю.
Тут он не нашел ничего лучшего, как сказать:
— Откуда?
Арлетт не разозлилась, но она утратила свою бесстрастность. Откуда! Как будто это имело значение.
— Так кто ты тогда — его подручный, его мальчик для утех? Вы сделали это вместе, я это вижу.
— Это неправда! — завизжал парень, который услышал слово «утехи» и пропустил мимо ушей все остальное.
— Что неправда? — закричала она, взбешенная глупостью этого отрицания, ухватив его за галстук и дернув его так, что он покачнулся. — Что неправда, ах ты, маленькая погань?
Не осознавая того, она заговорила по-французски.
— Ларри… — выпалил он. — Перестаньте, вы меня задушите! — завизжал он, когда игра стала слишком жестокой.
Все это было игрой, а теперь игра внезапно прекратилась, и, подобно переволновавшемуся ребенку, он заплакал.
— Полиция… — глупо произнес Дик, как будто удивляясь, почему они не приходят ему на помощь.
Полиция… какое они имели к этому отношение? Она приподняла руку, чтобы его ударить, распадающееся на части лицо большого разревевшегося мальчика, но остановила себя.
— Кто из вас? Или вы оба?
— Ларри… я… Ларри вел машину…
— А ты? Что делал ты?
— Я…
— Ты стрелял.
Парень упал на пол, спрятал лицо в ладони и зарыдал. Арлетт почувствовала рвотные позывы. Она резко обернулась. Ее перчатки и сумочка лежали на столе. Рядом, в маленькой лужице шампанского, стояла бутылка. Она схватила свои перчатки прежде, чем их достала растекающаяся лужа. С этим беспозвоночным ничего не сделаешь. Где Сент? Она оглядела комнату, испытывая головокружение от тошноты. Это его квартира. Сюда он придет, рано или поздно. Она стиснула зубы; ей нужно выйти отсюда, прежде чем ее вырвет. Она с усилием взяла себя в руки, подхватила свою сумочку, медленно надела перчатки, знакомое, требующее кропотливости движение, успокаивающее ее, и заставила себя тихо открыть дверь и тихо закрыть ее за собой.
Сент, по одному из тех совпадений, которые столь дороги писателям, подходил к лестнице, но — как не должно случаться в хорошо выстроенном литературном произведении — появился слишком поздно, чтобы вставить его в сцену. Он посмотрел на нее с интересом, задаваясь вопросом, что это ее так распалило. Подумал: «Мальчик Дики, ты был неловок. А ведь хорошенькая, где он ее откопал?» Он не знал, кто такая Арлетт. Ее фотография не появилась в газете благодаря комиссару полиции, чье дружеское расположение проявилось в достаточной степени, чтобы оградить ее от прессы. А днем позже она уже была во Франции. Это несколько сбило накал общественного интереса.
Арлетт, спускавшаяся по крутой узкой лестнице, в то время как он учтиво подобрался, пропуская ее, тут же поняла, что это Сент. На память ей моментально пришло слово «арсенал». Это было шутливое название, присвоенное Ван дер Вальком нижнему ящику большого деревенского комода в стиле Людовика XIV. Там он держал свою охотничью винтовку, маузер калибра 7,64 миллиметра с телескопическим прицелом, с которой иногда ходил на дикого кабана. Ствол калибра 0,22 миллиметра служил для стрельбы по кроликам, голубям и серым воронам. Хранились там и разнообразные «полицейские сувениры». Сам он никогда не увлекался огнестрельным оружием и очень редко его носил, но держал два пистолета и израильский пулемет, из которого убили Эстер Маркс, мать Рут.
Арлетт, выросшая в сельской части Франции, где все вооружены, пусть даже уже не осталось по ком стрелять, не боялась огнестрельного оружия. Однажды летом, проходя мимо казарм французского гарнизона в «день открытых дверей», муж подначил ее на то, чтобы попытать счастья, и она выбила сорок шесть очков из пятидесяти из армейской винтовки в казарменном тире. Это был третий по точности результат, и на следующий день приятно удивленный офицер явился с визитом, доставив ей ее приз: карманные часы с будильником и босоножки. Они тоже пришлись ей впору.
«А вы, однако, основательно рассмотрели мои ноги», — сказала она, развеселившись, офицеру. А один раз, под Новый год, в изрядном подпитии, она посетовала на отсутствие фейерверка и выпустила целый магазин из маленького пулемета в безропотную сосну. Пули были трассирующими, и результат показался ей весьма удовлетворительным.
Однако в данный момент в ее сознании преобладало не это приятное воспоминание, а чисто животная жажда крови.
Будь у нее оружие, она бы застрелила Сента там, на лестнице. Странно было то, как она смогла пройти мимо, почти его касаясь, и заметила его едва обозначившуюся одобрительную полуулыбку, абсолютно владея собой. Дэнни де Ври находился на тротуаре по другую сторону улицы, реки пота сбегали по его ребрам. Он видел, как Сент входил, и теперь уже был уверен, что преступник найден. Дэнни испугался не на шутку. Арлетт побледнела, но совсем не дрожала. Дэнни выдохнул сквозь стиснутые зубы, когда увидел ее, и потер локтями о бока, пытаясь унять дрожь. Она тоже сохраняла выдержку и, вместо того чтобы пойти по направлению к нему, перешла через дорогу по диагонали и зашагала прочь, на угол. Он пережил тревожный момент, прежде чем понял, что она не хочет засвечивать его. Просто на тот случай, если кто-то смотрел из окна. Дэнни сделал глубокий вдох и заставил себя двинуться непринужденной походкой.
Она ждала его за углом, облокотившись о витрину булочной и крепко зажмурившись. Дэнни ухватил ее за руку и испытал облегчение, когда она открыла глаза и улыбнулась ему.
— Это был Сент. Я в этом уверен.
— Я знаю. Отведите меня в кафе, Дэнни. Мне нужно выпить бренди или чего-нибудь еще, и, я думаю, меня стошнит.
— Вам не следует пить, вы в шоке. Немного горячего чаю…
— Делайте, что я говорю.
Она выпила забористый разливной коньяк, покачала головой, зажала зубами стекло — по счастью, достаточно толстое, чтобы не лопнуть, — помчалась в туалет, и отсутствовала так долго, что Дэна стали одолевать жуткие видения того, как ему приходится выламывать дверь. Он как раз спрашивал себя, как это делается — нужно ли вызывать пожарную команду, — когда Арлетт вернулась с вытянутым лицом, но выглядевшая уже нормально и сказала:
— Простите.
— Не желаете черный кофе или что-нибудь еще?
Сент грубо поставил на ноги все еще рыдавшего, аморфного парня, впихнул его в ванную комнату, с отвращением посмотрел на лужицы пролитого шампанского и пошел в свою комнату переодеваться. Когда он снова вышел, все оставалось так же, как и перед его уходом. Он скорчил гримасу, сходил на кухню, нашел, чем можно подтереть пол, проделал это самым тщательным образом, вылил остатки выдохшегося шампанского, внимательно огляделся по сторонам, заглянул в спальню Дика, поворошил разбросанные там газеты, нахмурился и пошел в ванную. Парень сидел на стульчаке с растерзанным видом.
— Тебе лучше принять душ, привести себя в порядок, взять себя в руки и потом вернуться и отчитаться в своих поступках. Если я разрешил тебе пользоваться этой квартирой, то не для того, чтобы превращать ее в бордель. Это свинарник… И я уже в раздумье — не вышвырнуть ли тебя отсюда сей же момент.
Парень посмотрел на него опухшими глазами. Он выглядел так, как будто его отлупцевали.
— Слишком поздно, — сказал он. — Слишком поздно.
— Комедия! — презрительно сказал Сент. — Прими душ, — приказал он отрывисто. — Ты даже говоришь нечленораздельно. Я даю тебе ровно пятнадцать минут на то, чтобы привести себя в божеский вид.
Он повернулся и вышел. Парень, пошатываясь, встал на ноги и снова выкрикнул:
— Слишком поздно! — ему вдогонку, но Сент не удосужился даже обернуться.
— Вот теперь я в полном порядке, — сказала Арлетт с легким нетерпением.
— Я вызываю такси, — ответил ей Дэнни. — Ну и суматоха.
И все-таки он был бесконечно мягок с ней. Не задавал никаких вопросов, не делал никаких попыток поторопить. Дэнни снова предложил крепкий черный кофе и был ободрен ее словами:
— Да, но только дома. Не здешнюю бурду. — Ее голос окреп, и она внезапно усмехнулась. — И не те жуткие помои, которые готовит Хилари.
— Это правда, — сказал Дэнни смеясь. Он испытывал облегчение оттого, что ее лицо снова обретает нормальный цвет, а голос — нормальное звучание. — Хилари делает ужасный кофе. Я настолько к нему привык, что больше не протестую. Феминистки всегда делают плохой кофе, вы заметили?
— Кто заказывал такси? — гаркнул водитель, колотя в дверь. — Так вот, поторопитесь, у меня через десять минут смена кончается. В аэропорт и прочее не поеду.
Пять минут спустя Бейтс варила кофе, положив его вдвое больше против обычного. Хилари сказала:
— Вам бы лучше съесть что-нибудь.
Тут кстати и Вилли с Трикс появились с подарком — двумя телячьими почками!
Дэн кинулся рассказывать им, что Арлетт что-то сделала, но он не знает что. Поэтому лучше бы им поскорее все выяснить, потому что одному Богу известно, кого она спровоцировала.
Арлетт отхлебнула свой кофе и сказала:
— Благодарю вас, он замечательный, хотя и слишком крепкий. Меня выворачивало наизнанку, — сказала она задумчиво.
— Но, дорогая, что случилось? Принесите ей стакан воды, Хилари, и аспирин. Хотя нет, не нужно, у нее от этого случится расстройство желудка.
— Я в полном порядке, — заметила Арлетт, выпивая воду, — дайте только перевести дух.
Бейтс достала одеколон, зловещий флакон с «чудесной микстурой от нервов» и грозилась выложить всю свою фармакопею.
— У меня есть потрясающие таблетки! — кричала она. — Я мигом сбегаю и принесу…
— Да помолчите же, — сказала Арлетт. — Все, что мне нужно, это вода.
— Прости, лапочка, мы слишком много суетимся.
— Это сделали они, — выдала наконец Арлетт, переводя взгляд с одного встревоженного лица на другое. — На пару. Один вел машину. Другой держал пистолет. Я хотела его ударить, но не стала. Он упал на пол и закатил истерику. Так что я ушла. Потом я встретила другого… на лестнице. Будь у меня пистолет… к счастью, его не было. Я совершенно обезумела. Мне хотелось видеть, как он попадет в какую-нибудь ужасную машину — комбайн или что-то такое, что просто рвет на части. Я жаждала крови. Сейчас я пришла в себя. У меня была страшная рвота, и меня пронесло — я не знала, как это страшно — убить человека. Какое-то ужасное жадное волнение. Все равно как быть изнасилованной. Или одержимой бесами. Это отвратительно… потому что так унижает.
— Да, — сказала Хилари, — мужчины — это нечто пакостное.
— Но вы так взвинчены, — сердечно сказал Вилли.
— Это естественно, — сказала Трикс, — испытывать такие чувства, учитывая, что этот человек с вами сделал.
— Ты была слишком субъективна, — сказала Бейтс.
О господи. Ван дер Вальк подумал бы: опять эти слова.
Арлетт умолкла. Они не поняли, и она их не винила. Она прежде тоже этого не понимала. Будь человек другим, на свете больше не было бы преступлений. Быть одержимой бесами… «Я не знаю, существуют ли какие-то там бесы, — подумала она. — Возможно, в таковых нет необходимости. Самих людей более чем достаточно…»
— Я не совсем понял, — сказал Дэн, до тех пор отмалчивающийся в углу и подливающий бренди в крепкий кофе. — Парень сломался, когда узнал, кто вы, ведь так? Вот оно! Теперь мы знаем, что правы и в нашем замысле не было никакой ошибки. Стоило только дать ему легкого тычка — и у него сдали нервы. И другой тоже в этом участвовал. Речь идет не просто о пособничестве, а о соучастии. Мне думается, по закону это равная вина. Когда имеет место сговор, вина лежит на всех, и не имеет значения, кто держал пистолет. Что мы теперь будем делать? Я думаю, пойдем в полицию. У нас есть то, что нам нужно.
— Вздор, — сказала Хилари. — Это совершенно нам не поможет. Полиция не сдвинется с места. Они скажут, что нет никаких оснований для возбуждения дела. Если судить на основании того, что им известно, так это как раз мы вступили в сговор. Неужели вы не понимаете — нет никаких доказательств.
— Ох, не говори ерунду. Когда ты располагаешь признанием, не требуется никаких доказательств. Этот парень совершенно сломлен. Он в два счета все выложит полиции.
— Доказательство, полученное незаконным путем, — возразила Хилари. — Признание не принимается, потому что оно могло быть сделано под психологическим давлением. Люди сознаются в чем угодно, потому что испытывают смутное чувство вины и потребность быть наказанными. Стоит газетам сообщить об убийстве — и находятся психи всех разновидностей, сознающиеся в нем. Спросите Арлетт, что сказал бы ее муж.
— Я думаю, она права. Я слышала от него то же самое.
— Но если парень действительно виновен, и мы это знаем, должна быть какая-то доступная улика, теперь, когда полиция знает, где искать. Они бы ее отыскали. Должен же быть какой-то мотив, черт возьми! — посетовал Дэн.
— Откуда у тебя такая уверенность? — спросила Хилари.
— Да наверняка…
— Послушай, мы снова и снова к этому возвращаемся. Мотив. К примеру, они совершили что-то преступное, а он это обнаружил, вот они и заставили его замолчать. Тогда почему он не предпринял каких-то официальных шагов? Он был полицейским, знал все способы изобличить человека в преступлении. Однако же он ничего не сделал. Взгляните на факты. Он был убит. И по-прежнему нет ровным счетом ничего, объясняющего причину этого. Вы, как в тех детективных историях, отталкиваетесь от cui bono. Я совершенно убежден, что убийство было бессмысленным.
— Тогда какое у вас объяснение? Наркотики?
— Нечто патологическое. Люди просто убивают безо всякого мотива. Просто ради забавы. Или чтобы пощекотать себе нервы — разве вы не слышали, что сказала Арлетт? От склонности к извращениям. Совсем как охранники концентрационных лагерей. А когда их судили, половина получила оправдательные приговоры.
— Боюсь, это правда, — сказала Бейтс. — Люди порой просто подлы. Мне доводилось это видеть. Это случалось здесь, в Амстердаме, во время войны. Ныне мы говорим: ах, бедняги, они подвергались величайшему искушению или их развратили правители. Но тогда мы так не говорили. Мы видели только злодеев, которые убивали нас. И мы убивали их, когда могли. И не мучились угрызениями совести.
— Мы совсем увязли в метафизике, — сказал Дэн. — Это ничего не решит, мы можем и дальше разглагольствовать здесь и ничего не делать.
— Это верно, — неожиданно сказал Вилли. — Почему мы это затеяли? Потому что полиция так ни к чему и не пришла. А какие у нас теперь гарантии, что они что-то предпримут? Никаких. Как вы уже говорили, судебные психиатры будут неделя за неделей разводить говорильню, а этот тип выйдет сухим из воды. Так никуда не годится.
— Вот именно, — сказала Трикс. — Теперь все, кто совершает преступление, говорят, что они сумасшедшие, и им это сходит с рук.
— Но, черт побери, они действительно сумасшедшие. — Хилари тоже умела быть упрямой. — Нельзя же наказывать людей за то, что они сумасшедшие, это средневековье.
— Я не верю, что парень сумасшедший. Я его видел, — возразил Дэн, — а вы нет. Он действовал не как сумасшедший. Он действовал просто как виновный человек, боящийся разоблачения. Если ты сумасшедший, ты не боишься.
— Ну, возможно, тот, второй, — сумасшедший. Не похоже, что он напуган.
— Ну хорошо, допустим, он не в своем уме. Но это не сумасшествие в юридическом смысле, из-за которого могут признать невменяемым. Никто не может доказать, что он разгуливает себе, убивая людей. Вы никогда не изобличите его в этом. Ему даже алиби не требуется. С какой стати он должен предоставлять таковое? Он вовсе не обязан доказывать свою невиновность.
— Так мы ни к чему не придем, — сердито сказал Вилли. — Слишком много разговоров. Вы можете продолжать спорить, но куда нас это приведет?
— Я думаю, решать должна Арлетт, — сказала Трикс. — Она заинтересованное лицо; она видела их и разговаривала с ними.
Все они перестали спорить и посмотрели на нее. «Да, — подумала она, — вы все хотите, чтобы решала я. Как будто я могу. Как будто я способна взять на себя такую ответственность. И все-таки я должна, как мне думается, ведь я заварила эту кашу».
— Я ничего не знаю, — сказала она. — Поскольку я должна что-нибудь сказать, то скажу: по-моему, парень безвреден. Я считаю, он просто жалкий глупый мальчишка, который каким-то образом впутался в это дело и не может выкарабкаться. Тот мужчина… Нет, нет, у меня нет никаких доказательств, и я не могу быть уверена. Во всяком случае, в достаточной степени. Все, что я могу сказать, когда я повстречалась с ним и едва не коснулась его, то поняла: это он. В тот самый миг, когда его увидела. Я не знаю, как или почему, но я поняла. Я бы убила его тогда, как фазана. Сумасшедший? Да, я полагаю, что он является таковым. Любой, кто кого-то убивает, сумасшедший, как мне думается.
— Нет, — сказала Бейтс с такой решимостью, что все они подскочили. — Не всегда. Некоторые люди убивают из чистого злодейства, и тогда этих людей нужно устранить. И в этом нет никакого сумасшествия.
Арлетт вспомнила, что она единственная, кто знает, что Бейтс убила гестаповца. Ей лучше было бы держать рот на замке.
— У меня нет никакого права говорить что-либо, — сказала она. — Я бы его убила.
Это было поразительно, как Бейтс подчинила их всех своей воле. Тощая старушенция. Она подалась вперед в своей безвкусной серовато-зеленой твидовой юбке и бесформенном коричневом пуловере, худая, деятельная, решительная.
— Мы все говорим и говорим, — сказала она. — По-моему, мы согласились, что от полиции не будет никакого проку. Не то чтобы я не испытывала к ним глубокого уважения, но иногда у них связаны руки всеми этими судебно-психиатрическими уловками или административными правилами, и я уверена — именно поэтому муж моей бедной старинной подруги, милой Арлетт, чувствовал, что он не в силах что-либо сделать. Сумасшедший! Мне кажется, этот человек — сумасшедший; я также уверена, что это он, а не этот его жалкий, несчастный мальчишка — все указывает на это. И по-моему, мы должны что-то предпринять. Это нечестно — просить Арлетт, чтобы она решала: она не может. Мы должны это сделать. Это наш долг, наша моральная обязанность. Когда кто-то в опасности, это наш индивидуальный долг в такой же степени, что и государства — предпринять действия. Я уверена — мы обязаны что-то предпринять, и если мы не можем сделать это законно, то просто обязаны сделать это незаконно. Правосудие сотворено Господом и вершится людьми столь несовершенным образом. Почему? Да потому что люди очень слабы и, как правило, плохи и неразумны. Очевидно, что наш долг — действовать, и остается лишь решить как.
Ни одна живая душа не сдвинулась с места.
— Итак, — решительно продолжала Бейтс, — как однажды сказал Вилли, мы — своего рода комитет. Или, если хотите, суд присяжных. Как мы поступим? Проголосуем? Но не Арлетт. Мы. Нет способа, которым мы могли бы передать этого человека в руки правосудия в общепринятом смысле этого слова. Так что нам делать? Покарать его самим. А как? Убить? Я полагаю, все вы будете потрясены тем, что это предложение исходит от меня. Но это, знаете ли, можно сделать. Я знаю, что это делалось. Мне доводилось… Итак, собираетесь ли вы что-то предпринимать? Или мы будем просто гонять чаи и уклоняться от ответственности или побежим в полицию и скажем им: понимаете, мы убеждены, что это так-то и так-то, но нам совершенно нечем подкрепить свое доказательство, кроме одного истеричного мальчишки. Так что, Дэнни?
— Да, мы должны что-то предпринять. Я не думаю, что мы можем его убить. Я думаю, что будет «убийство по суду»[90], в той же степени, как если бы это сделал суд. Я не верю в смертную казнь.
— Вилли?
— По-моему, вы совершенно правы. Я вот как считаю: сумасшедший этот человек или нет, мне наплевать. Он убил, и ему это сошло с рук. И было ли у него огнестрельное оружие, мне тоже наплевать. Он старше, и нельзя навешивать все это на того парня. Трикс видела его. Он просто мальчишка, до смерти напуганный. И я ничего не знаю про смертную казнь. Я не могу спорить со всем тем, о чем вы говорите. Но я все-таки скажу, что вам никогда не узнать, сумасшедший этот тип или нет, потому что психиатры будут приводить доводы и «за» и «против», очень может быть, даже не один, а целые полчища их. Я также не говорю «тюрьма». Сидят они какие-нибудь семь-восемь лет и снова выходят на волю с одной мыслью, что их больше не поймают. Я говорю — голову с плеч. Но опять же — доказывать это мне несподручно. Потому что сам я не смог бы это сделать, вот почему. Может быть, это прозвучит глупо — потому что я убивал животных. Но… не знаю, может быть, все дело в том, что я убил слишком много телят, чтобы быть в состоянии убить человека. Я, конечно, мог бы его отколошматить, — задумчиво продолжил Вилли, поглядывая на собравшихся. — Но не думаю, что будет какой-то прок в том, чтобы отправить его в больницу, если только не поломать его по-настоящему, а это — грязно. Убить его — и дело с концом, как поступают с тигром, сорвавшимся с цепи. Возможно, вам этого не хочется, но вы должны. Только я не знаю как.
— А не могли бы мы, — неуверенно проговорила Трикс, — достать его как-то по-другому? Спалить магазин или что-нибудь в этом роде. Отобрать все его деньги. Это стало бы для него наказанием, как мне кажется.
— Невозможно, — ответил Дэн, слегка усмехнувшись, — не впутав сюда других людей, которые не совершали никакого преступления и которые могут потерять даже больше, чем он. Как бы там ни было, нельзя ведь отобрать у тигра деньги, правда?
— Пожалуй, нет. Ну что же, я тоже говорю: убить его — и понимаю, что Вилли имеет в виду. Но я думаю, что со мной все было бы как раз наоборот. Я хочу сказать: я ничего не имею против убийства телят, в конце концов, это мой заработок, которого я не стыжусь, но я хочу сказать: не думаю, что сама смогла бы убить теленка. Хотя, если бы мне пришлось, может, и убила бы, и все тут. Если бы действительно пришлось. Я, наверное, стала бы переживать даже больше, чем на его месте был бы человек. Мне жаль, Хил, я знаю, вы накинетесь на меня за эти слова, но что плохого когда-либо сделал теленок? Я бы сказала себе: это человек, который выстрелил в спину моему беззащитному другу. Мне наплевать, сделал он это или подстроил, или находился там и не остановил другого. Ему это просто нравилось. И я бы сказала: надо застрелить его таким же образом. Я согласна с Арлетт, жаль, что у нее не было пистолета. Тогда бы это было уже сделано, и мы бы не изводили себя, правильно?
— Хилари?
— Я уже высказалась, разве нет? Простите, я не могу с вами согласиться. Я считаю, это патология. И буду стоять на этом, даже если пятьдесят психиатров станут кричать обратное. Я просто не представляю, что может быть как-то иначе.
— Так что, по-вашему, нам следует делать?
— Я не знаю, — призналась она. — А как вы? — спросила она у Бейтс.
— Мне кажется, — ответила та, — у меня даже больше оснований, чем у вас, сказать «нет». В конце концов, я верю в Бога, а вы не думаете, что Он существует. Мне на ум могли бы прийти всякого рода доводы относительно ценности человеческой жизни о том, что Божья справедливость и милосердие перевешивают остальное, и у нас нет никакого права решать, потому что мы не можем судить, мы несведущи. Это неправильно — убивать людей, даже потому что этот человек убил одного из нас… Словом, из двух неправильных вещей не получится правильной. Вы скажете мне: то, что совершалось в военное время, не имеет к этому никакого отношения, потому что в военное время нам позволяется убивать. Но, несмотря на все, я все-таки настаиваю, что наш долг — сражаться за то, что правильно. Что этот скверный человек сделал с тем несчастным парнем, чтобы заставить его принять участие в таком ужасном деянии? Зло повсюду вокруг нас. Когда мы ничего не делаем, доля вины лежит и на нас. Мы всегда можем найти убедительные доводы для того, чтобы сказать «нет». То ли это нас не касается, то ли тут обязано принять меры государство или что-нибудь там еще. Так вот, я верю в доктрину персональной ответственности, и ее я хочу на себя взять. Я говорю — убить его, потому что у нас нет никаких иных способов действовать. Поскольку я не думаю, что это было бы честно — ждать, что кто-то из вас пойдет против своей совести, я сделаю это сама. Тот человек, который погиб, всю свою жизнь рисковал, чтобы защитить нас, и в конечном счете он пошел на слишком большой риск, а мы будем стоять в сторонке и говорить: «Ну что же, за это ему и платили?» Нет, нет и нет.
Они сидели, ошеломленные.
— У меня нет пистолета или чего-нибудь такого, — сказала старая женщина почти комично, — и, по правде говоря, если бы и был, я бы не стала слишком доверять себе. В любом случае они не слишком удобны. Нужно подойти очень близко, и даже тогда существует риск попасть в невиновного человека, в лучшем случае — в дерево или в дом. К тому же человека, который это сделает, по всей вероятности, поймают. Не то чтобы меня это смущало. Это еще один довод — на всех на вас лежит ответственность перед кем-то. А вот я никому не нужна.
— Так что вы предлагаете? — проговорил Дэн со странной смиренной простотой.
А старушка все еще продолжала их изумлять.
— Я считаю, — сказала она абсолютно четко и решительно, — бомба. Я не имею в виду гранату. Они очень опасны и накрывают всех без разбору. Но, насколько я поняла, этот… я бы не стала называть его человеком — живет в квартире один. Бомбу можно было бы смастерить. Я бы этим занялась. Конечно, я не знаю, как она делается, но мне кажется, довольно просто. Эти паршивцы школьники всегда делают бомбы — и сами же на них подрываются, бедные деточки.
— Я знаю, как делать бомбы, — сказала Хилари, и даже Дэн посмотрел на нее с изумлением:
— Ты знаешь?
— Это нетрудно. Я большой специалист по части разных хитроумных штуковин, как ты любишь говорить, без конца работаю молотком. И неплохо разбираюсь в химикатах. Я пользуюсь некоторыми из них.
— И ты сделаешь бомбу? — проговорил Дэн. — Но, по-моему, ты говорила…
— Когда я встречаю человека, у которого есть мужество встать на какую-то точку зрения с такой честностью и действовать с такой храбростью, руководствуясь своими убеждениями, готового взять на себя всю ответственность за этот поступок, неужели я буду настолько малодушна, что скажу: о, я пальцем не пошевелю. Разве только чтобы вас удержать? Плохо ты меня знаешь, дружок.
— С этим решили, — сказала Бейтс с величайшим хладнокровием. — Кому чаю?
В пылу дискуссии все позабыли про Арлетт. Она спокойно встала и сказала:
— Мне не нужно. Все равно сейчас мы больше ничего не можем сделать. Вы не будете возражать, если я пойду немного прогуляюсь? Я ужасно себя чувствую. Хочу успокоиться и прийти в чувство, и совсем не хочу ужинать.
— Конечно, лапушка. Мы оставим на завтра эти чудесные почки, которые Вилли принес так любезно.
«И она еще может строить планы насчет того, что приготовить, — сказала себе Арлетт. — Я должна уйти отсюда».
Она чувствовала, что ее парализует ужас.
Ларри Сент был до известной степени подвержен раздражительности. Но ему вполне удавалось приводить ее к разумному знаменателю. Он держал себя под надежным контролем и все-таки не мог не досадовать на никчемность и некомпетентность тех, с кем работал. Люди невероятно глупы! И настолько нерадивы! Стоило ему только повернуться спиной, как они сразу же этим пользовались. Взять хотя бы эту квартиру — он платил этой женщине очень приличное жалованье и просил в обмен не так уж много. Чтобы квартира содержалась в безукоризненной чистоте, его одежда и белье выстираны, а необходимые вещи вроде цветов или напитков постоянно обновлялись. И вот на тебе — повсюду пыль, а он не выносил пыли.
И еще этот докучливый мальчишка! Довольно полезный малый, нельзя не признать, но опять же нельзя и требовать большего. Слово «совершенство» было одним из его любимых; он требовал совершенства от самого себя и от своих сделок, но слишком хорошо отдавал себе отчет в недостатках и слабостях людей, с которыми имел дело, чтобы ожидать какого-то еще результата, кроме как сносного.
Вообще-то жаловаться ему не приходилось — эта самая посредственность делала столь очевидным и его собственное совершенство. Теперь, когда Ларри начинал сколачивать кое-какой капиталец и учился направлять ветер в свои паруса, его успехи привлекали внимание некоторых действительно стоящих людей, имеющих вес и достаточно состоятельных. Они уяснили, что, если Ларри выставляет на продажу ящик, значит, товары первоклассные и доставят их точно, минута в минуту. Даже упаковка шикарная и необычно аккуратная. Никогда ни небрежного узелка, ни болтающейся ниточки, если к этому имел отношение Ларри. Так и должно быть. И они это оценили; они сами были такими и распознавали совершенство, когда его видели. Но человек сам должен располагать несколькими надежными слугами.
Дик слишком нетерпелив, вне всякого сомнения. Парень обучался всего несколько месяцев, и, хотя получил несколько щелчков хлыстом, его объездка еще не закончена.
Ларри вздохнул. Он был сыт по горло этим паршивым городишкой, населенным самодовольными болванами. Увы, город по-прежнему был источником практически всех его постоянных доходов. С продажей картин все идет как по маслу; Луи стал совсем ручной, а парень — чудо какой податливый. Все идет хорошо и с маленьким магазинчиком «Яблоки». Мелочь, но славная, крепкая маленькая коровка. Молодежь хотела иметь простые потребности — и хорошо за них платила. Но это все мелочевка, а главное — съедало много времени. Его голова была набита проектами. Кое-какие начинали плодотворно вызревать. Однако нужно располагать свободным временем, освободить руки, избавиться от всей этой мелочной бумажной работы. Он снова вздохнул; на это уйдет еще несколько месяцев.
Славный паренек. Смышленый, расторопный, чудо какой старательный и даже ревностный. И изумительно жадный! Как он клюнул на элементарные земные блага… Но пугающе неустойчивый.
Уже не в первый раз Сент мысленно прошел по цепи, которую выковал, чтобы удерживать на ней парня. Это было смело и хорошо выполнено, но ему совсем не нравилось, что дело приняло довольно волнующий и мелодраматический оборот. Неизбежный, как он полагал. Не была ли она несколько излишне радикальной, изначальная концепция? Да, но в результате сложились некие схемы, и приходилось подстраиваться под них. Он надежно подстраховался. Важно было сделать так, чтобы утечка, созданная парнем, не просто была устранена, но таким образом, чтобы отсечь все мыслимые колебания, слабости или проколы, в которых парень мог быть повинен.
Как, например, этот случай. Возмутительно! Пусть себе парень развлекается с женщинами, никаких возражений. Чудесная, зрелая замужняя женщина приносит гораздо больше удовольствия, чем глупые маленькие девчонки. Замечательно, парню это нужно. К тому же она недурна собой, насколько он успел разглядеть. И все-таки, что это за истерика! А он-то думал, что парню сделана хорошая прививка от эмоциональных сдвигов, и Дейзи позаботилась об этом!
«Факт, — заключил мистер Сент, — что парень — неряха. Чтобы вот так лить шампанское на ковер!» Он ненавидел неряшливость; это все равно что пыль, несовместимая с его стремлением к совершенству, к тому, чтобы все упаковывалось без сучка без задоринки. Он щелкнет хлыстом!
Удовлетворенный тем, что он нашел свежий лимон (выходит, уборщице не совсем уж все трын-трава!), Сент достал бутылку кубинского рома, сделал себе «Дайкири»[91], уселся поудобнее и взял «Нью-Йорк таймс»: он должен совершенствовать свой английский.
Дик, в чистой одежде, с влажными волосами, зачесанными назад, со вменяемым выражением лица, спокойно зашел и, помявшись, двинулся к буфету в поисках виски.
— Я не хочу, чтобы ты пил, — мягко сказал Сент из-за своей газеты.
— Уже налито.
Как будто Ларри не знал!
— Ну ладно, тогда выпей. Но на этом — все. Ты мне нужен с ясной головой, в кои-то веки. А теперь иди сюда и садись.
Сент аккуратно сложил газету, отложил ее в сторону и смерил парня стеклянным взглядом:
— Думаю, ты обязан дать мне какое-то объяснение, а? Уже не говоря о твоем собственном поведении, которое было жалким, я разрешил тебе временно попользоваться этой квартирой не для того, чтобы ты портил мебель, поливая ее шампанским. Я не знаю, кто была эта женщина, и не желаю знать, но…
— Не знаешь? — выкрикнул парень. — Не знаешь? — повторил он яростно.
— Спокойно, Дик. Я дал тебе время. Очевидно, недостаточно. Ты перевозбудился. Вероятно, ты болен. Как насчет нескольких дней в клинике? Легкая наркотическая терапия.
— Я скажу тебе. — Дик отвечал уже спокойнее. — Тебе не мешает узнать. Так что я скажу тебе, кто она такая.
— Пиано, Дик, пиано. Все еще слишком горячишься. Если у тебя был какой-то интересный опыт, непременно расскажи мне, и, если он оправдает твое варварское поведение, тем лучше. Ты найдешь у меня понимание.
Дик взял большой стакан с виски и кубиками льда. Ложная зрелость придавала ему нарочито многоопытный и хладнокровный вид, комичное подражание сентовской манере держать стакан и пить из него.
— Она — жена комиссара Ван дер Валька. Или, точнее, вдова.
Сент сделал резкое движение. Он выбрался из кресла, подошел к окну, выглянул наружу, повозился со шторой, которая висела не вполне ровно, вернулся, взял свою выпивку, пригубил, присел на подлокотник кресла и сказал:
— Однако. Ты пригласил ее сюда?
— Она позвонила в дверь. И представь себе — спросила тебя.
— Однако. Так-так-так-так. А дальше? Что потом? Она воззвала к лучшей стороне твоей натуры?
— Послушай, хватит язвить, это не поможет. Говорю тебе, она все знает.
— Так это ты налил ей бокал шампанского?
— Идиотизм какой-то. Я принял ее за твою подругу. Любой бы принял — неужели ты не понимаешь? Она спросила, где ты.
— Понятно. — К Сенту возвращалось самообладание. — Продолжай.
— И вот я, из вежливости конечно же, пригласил ее зайти, выпить и сказал, что не знаю, когда ты вернешься. И тогда она произнесла: «Кто из вас его убил?» Прямо вот так. И если ты не можешь понять, почему я пролил выпивку…
— И ты ей сказал. Я надеюсь, с некоторой степенью точности.
Лицо парня внезапно исказилось подобно расколотому стеклу.
— Я не знаю, что я сказал. То есть я сказал, что это чушь; я не могу вспомнить, какие именно слова я употребил.
Сент медленно поставил свой стакан и сказал мягко, педантично:
— Боюсь, Дик, у тебя будет причина пожалеть об этом.
Парень еще раз судорожно глотнул виски и стукнул стаканом с таким видом, как будто принял какое-то решение.
— Кажется, у тебя тоже.
— Это вопрос спорный, не так ли?
Дик покачал головой:
— Не выйдет, Ларри. У меня было время все это обдумать. Что бы я ни сказал, а я не претендую на то, что мои слова прозвучали очень убедительно, это было известно ранее.
— Что было известно заранее и на какой фактической основе строятся твои умозаключения?
— Сегодня в магазине побывали два человека — порознь, я хочу сказать, с интервалом в два часа. Обычные мужчина и женщина. Оба — под тем или иным предлогом — упоминали об этом типе… ну, ты понимаешь… очень небрежно, как бы между прочим. Мужчина представился одним из художников, хотел одолжить картину. Он сказал, что был у Папенхейма. Ну, я подумал, что с ним что-то нечисто, и позвонил Папенхейму, который никогда его в глаза не видел. Этот тип спросил о тебе, просил передать привет. А потом женщина, одна из этих торговок, с кучей денег и вульгарным произношением — она посмотрела мебель, долго распространялась насчет того, что… ну, ты знаешь. Сказала, что отец полицейского был столяром или что-то в этом роде. Я размышлял над этим, собирался рассказать тебе при встрече — и тут появилась она. Это вовсе не совпадение.
Сент — редкая вещь для него — помешивал вторую порцию виски. Он повернулся и медленно проговорил:
— И ты, как я полагаю, не сумел разглядеть, что это был чистейшей воды блеф, и начал краснеть, и заикаться, и падать на колени, в каковом состоянии я тебя и застал. Не сумел разглядеть, что это был самый старый, избитый, самый затасканный полицейский трюк на свете.
— Они были не из полиции.
— Ты действительно никогда о этом трюке не слышал? Так он состоит в том, что тебя хватают и торжественно объявляют: все известно, ибо такой-то и такой-то раскололись подчистую?
— Она ничего подобного не говорила. Говорю тебе, она просто знала.
— Ничего она не знала, ах ты, маленький кретин. Неужели ты хоть на один момент готов поверить, что если бы кто-то что-то знал, то стали бы они разыгрывать всю эту комедию? Но ты… естественно, как и положено такому маленькому слабачку, разрыдался, заломил руки и сказал: да, мэм, я это сделал, с моими луком и стрелами. Или ты попытался спрятаться за мою спину? Потому что, если ты лелеешь такие надежды, Дики, то я могу сказать: тебя ждет глубочайшее разочарование.
Парень нашел спасение в гневе:
— Нет, я, черт возьми, не пытался, но, допустимая бы так сделал. Что бы это было, как не чистая правда? Во-первых, кто все это задумал и зачем? Ты думаешь, я не понимаю? Чтобы произвести на меня впечатление тем, какой ты ловкий, и какой всемогущий, и какая невероятно большая шишка. Во всем этим не было необходимости, того типа просто разбирало любопытство. Но нет, тебе нужно было уподобиться римскому императору или что-то в этом роде и сказать: ах, этот тип меня раздражает, бросьте его львам. Ты просто самовлюбленный человек, вот и все. Так вот, говорю тебе: не думай, что я стану каким-то там христианским мучеником. Говорю тебе: они что-то знают. Не буду притворяться, я не знаю, откуда или как все это вышло наружу, но, как я понимаю и ты тоже, в любой момент в дверь может постучать полиция. Что ты тогда станешь делать?
— Ага. Так ты все это просчитал, не так ли?
— У меня было время подумать, если ты это имеешь в виду. Если я попался, значит, я попался.
— И что ты тогда станешь делать? — мягко спросил Ларри.
— Я не стучу на своих корешей, если ты это имеешь в виду. — Дик покраснел и весь дрожал. — Я проглочу язык и найму адвоката, и тогда посмотрим еще, что они смогут доказать. Ты всегда утверждал, что они ничего не смогут сделать. Но как они узнали, растолкуй мне это. Они наверняка что-то раздобыли, какую-то улику, а иначе у них не было бы такой уверенности. Если что-то указывает на меня, тогда это указывает также и на тебя. Если меня сцапает полиция, тогда они сцапают и тебя. И мне хотелось бы думать, что ты попытаешься свалить все на меня. Ты всегда рассчитывал на то, что я тебе доверяю, но твой образ действий заставляет меня усомниться, насколько я все-таки могу тебе доверять.
— Очень складно, — сказал Сент, снова спокойно усаживаясь, — но поскольку я не слышу, чтобы полиция барабанила в дверь, хотя у нее была уже уйма времени и возможностей. Ты простишь меня, если я предположу, что у тебя, как обычно, слишком разыгралось воображение. Но, чтобы разложить все это по полочкам, так, чтобы у нас обоих на душе стало легче, давай примем твои гипотезы. Так вот, приезжает полиция и, по обыкновению, начинает врать с три короба про то, что есть подозрение и оба мы состоим в каком-то нелепом сговоре. И предположим еще, что они в невежестве своем не смогут выдумать ничего другого, кроме обычного заезженного трюка, который уже разыграли с тобой. Да так, что, насколько я вижу, результаты превзошли все ожидания. И вот меня приглашают сесть по другую сторону стола от какого-нибудь надутого мелкого легавого и с важным видом сообщают, что ты во всем сознался. Что я тогда сделаю?
— Если ты хотя бы на одну десятую тот, кем стараешься себя представить, — тихо сказал Дик, — ты просто отмахнешься от этого.
— Очень хорошо. Я рад, что ты не отказываешь мне в известной сообразительности. И вот тогда они приходят к тебе и говорят — этот шаг напрашивается сам собой, — что я показал на тебя. И тогда?
— Разумеется, я расценю это как ложь.
— Ага. Но ты и их не держи за совсем уж дурачков. Они могут быть очень коварными. Допустим, что они сфабриковали какую-то улику, например, утверждают, что идентифицировали какой-то предмет, скажем пистолет. Как я тебе в свое время сказал, он надежно спрятан, от греха подальше. Но если они выложат тебе какую-то информацию, которая, как ты подумаешь, могла исходить только от меня, будучи известна только мне и, конечно, тебе. Видишь ли, Дики, я думаю наперед. Я принял меры предосторожности. Что тогда?
— Я скажу: докажите это.
— А допустим, — теперь он говорил уже злобно, — что они докажут.
— Ты готовишься меня продать, да?
— Я подозревал, Дики, что именно это придет тебе в голову. Как видишь, нервы твои недостаточно крепки для этой тренировки воображения. Я прекрасно понимаю, что это болезненно для твоего новоприобретенного чувства собственного достоинства. Ты довольно быстро сделал кое-какую карьеру, не так ли? Ты был на улице без гроша в кармане, и я нашел тебя, и дал тебе приятную, непыльную работенку, и ты ходил на вечеринки, развлекался с Дейзи и считал себя парнем хоть куда. А теперь, когда приходится туго, ты показываешь себя слабаком. Дважды — теперь уже дважды — ты меня подставил. Как говорится, Бог троицу любит. И я — если следовать дальше нашей маленькой гипотезе — в третий раз оказываюсь в такой ситуации, которая может меня скомпрометировать. Неужели ты всерьез полагаешь, что я это допущу?
— Да ведь ты самый настоящий ублюдок, разве нет? Я никогда не просил об этой работе. Ты мне ее навязал. Я считал этот трюк с часами жульничеством, и ты никогда не давал мне веских оснований считать, что дело обстоит как-то иначе. Ты хотел показать (это твои собственные слова), что убить кого-то — просто еще одна коммерческая операция. Ты приводил все эти статистические данные про смертность на дорогах, при землетрясениях, во Вьетнаме. И эту избитую, старую хохму про то, как кто-то «нажал кнопку и убил китайца». А я-то уши развесил. Ну ладно, уж коль ты зашел в своих блестящих гипотезах так далеко, я скажу. Если сбудется все, о чем ты говоришь, я не собираюсь просто гнить десять лет в тюрьме или где-то там еще, как какой-нибудь мафиози, и… не стану за тебя отдуваться. Если ты нацепил меня на крючок, уж я, черт возьми, позабочусь, чтобы ты тоже на нем оказался.
Сент, сияя так, будто ему преподнесли подарок на день рождения, чуть подался вперед, пригубил напиток, с удовольствием посмотрел на свои ногти и не спеша, садистски, ответил:
— И вот, Дики, для тебя настает этап нашего маленького интеллектуального упражнения. Вот к чему я хотел тебя подвести. Хирургия — я однажды говорил тебе, что это операция важна, и привел доказательства. Это был психологический пример. Существует также — и сейчас пришло время для урока номер два — психохирургия. Пациент в данном случае — это ты. Будем надеяться, что ты не пережил какого-то чрезмерного потрясения, и мы проведем быстрое лечение.
Дик посмотрел на улыбающееся лицо Ларри подернутыми пеленой глазами. «Этот тип — безумец, — подумал он. — Он, черт возьми, спятил. Есть невесть сколько людей, которые знают, что он убил человека, независимо от того, что сделал это я. А он сидит тут и несет всякий вздор насчет потрясения».
— Видишь ли, Дики, полиции было бы очень трудно поверить в то, что я мог каким-то образом приложить к этому руку. Я — почтенный, числящийся на хорошем счету, в высшей степени добросовестный бизнесмен. Совладелец антикварного бизнеса, который, как тебе к этому времени пора бы знать, безупречно добродетелен. Владелец недвижимости, включая это здание. А еще есть секс-шоп на первом этаже — боже, боже, пожилые дамы выразили бы неодобрение, но в этом нет ничего предосудительного. Наоборот, мы вышли на передовые рубежи либерализма. Я обладаю — назовем это так — первичным правом на недоверие суда. А теперь давай перейдем от общего к частному — я тебя нанял. Приятного, с хорошо подвешенным языком, вежливого, приличного молодого человека из хорошей семьи. Я нанял тебя — на законных основаниях — на должность, подразумевающую определенное доверие. Однажды ты на какой-то момент сбился с пути истинного и подобрал дорогие часы, которые плохо лежали исключительно из-за моей невинной беспечности. Ну, я не могу винить тебя за это: мы условились больше не поднимать эту тему. Но это было маленьким неблаговидным поступком, скажем так, и, пожалуй, свидетельствовало о том, что ты не вполне надежен. Более того, как я теперь узнаю, ты странными, окольными путями пробираешься к по сути дела отставному полицейскому офицеру и травишь ему байку. Чтобы обеспечить себе прикрытие, вне всякого сомнения, и ублажить свою совесть. Но случается так, что тот начинает проявлять чрезмерный интерес к твоим делишкам, и, поскольку некоторые из них — забавы с танцовщицами и тому подобное — могут быть сочтены более добропорядочными гражданами несколько противоречащими общепринятым нормам, ты оказываешься в неловком положении. Ты имеешь доступ в мою квартиру — боже, боже, пожалуй, это было неблагоразумно с моей стороны. Я отметил — да только уже задним числом — некоторую неуравновешенность в твоем поведении. Что ты сделал впоследствии, боюсь, мне неизвестно.
— Да неужели? — язвительно выкрикнул Дик. — Включая, как я полагаю, вождение автомобиля на улицах Гааги.
Сент уже напитался энергией, как будто от электрического заряда. Вольтаж, как мог бы подумать сторонний наблюдатель, достиг своего пика.
— Ах да. Теперь ты мне напомнил. Мне никогда не приходило в голову провести такую связь. А иначе, разумеется, я бы не преминул сообщить властям о том, что испытываю известное беспокойство. Теперь я сообразил, ты действительно одалживал у меня машину, примерно в это время.
Дик посмотрел на него вполне спокойно:
— Ты действительно думаешь, что тебе все сойдет с рук?
— Мой дорогой мальчик, комиссар Ван дер Вальк даже не знал про мое существование. А я не знал про его существование. Но если нам понадобятся вещественные доказательства, то я мог бы предъявить одно. Ну, к примеру, пистолет.
— На нем нет никаких отпечатков пальцев, — напряженно сказал Дик. — Я же видел. Ты вычистил его, смазал и вытер. Я видел это собственными глазами.
Сент хихикнул:
— Довольно подозрительное обстоятельство, как мне самому представляется. У полиции, видишь ли, достаточно косное мышление. Всем доводилось читать детективные рассказы. Сейчас даже судомойка знает, что нужно вытирать отпечатки пальцев. Боюсь, Дики, что пистолет без отпечатков пальцев — гораздо более подозрительное обстоятельство, чем тот, на котором их сколько угодно. Видишь ли, поскольку пистолет мой, и я не стану отрицать этого факта, в принципе можно было бы ожидать, что на нем окажутся мои отпечатки пальцев. Поскольку пистолет конечно же валяется в этой квартире, где ты явно чувствуешь себя как дома, отсутствие твоих шустрых маленьких пальчиков может показаться подозрительным. Ведь они, в конце концов, есть и на всем остальном.
— А с чего бы мне убивать этого человека?
— Вот те на, — с улыбочкой продолжал Ларри, — да откуда же мне знать? Это, по всей видимости, вопрос для психиатра. Можно предположить, что, пробравшись на очень теплое местечко, ты был готов пойти на что-то параноидальное по своему размаху, чтобы удержать его за собой. И к тому же, мой мальчик, есть один доминирующий фактор. Никому не будет особого дела до того, почему ты совершил такой в высшей степени неуравновешенный поступок. Факт заключается в том, что ты это сделал. Не правда ли?
Дик уставился на него. Вскочил на ноги. Попытался что-то сказать, но слова застревали у него в горле.
— Ты… ты…
— Вот-вот. Теперь ты бросишься вон в великой ярости. Тебе очень полезно будет спокойно пройтись по улицам. Обдумай это. Спроси себя, настолько ли это удачная идея, как тебе представляется, — сделать меня действующим лицом своих фантазий. Один маленький штришок, прежде чем ты уйдешь… Поскольку ты бросишься отсюда в сильном волнении, я, разумеется, сменю замки — обычная мера самозащиты. Поскольку ты испытываешь преувеличенное чувство обиды, помни, что это служит для тебя дополнительным стимулом к тому, чтобы сочинять зловредные байки и слухи. Даже обвинять меня в каких-то вещах. Даже вообразить, что они соответствуют действительности. Синдром обиженного служащего, с уже отмеченными признаками паранойи. — Сент довольно улыбнулся. — Мой бедный дружок, это было бы все равно что сигануть вниз головой в колодец — испытанная форма самоубийства во времена средневековья. Нет, Дики, посоветуйся с к кем-нибудь более опытным, чем ты. Соверши приятную, долгую, спокойную прогулку — вечер просто чудесный. Не драматизируй ситуацию. Если эта женщина или кто-то другой из этих нелепых комедиантов появится снова, с твоей стороны будет благоразумнее предоставить мне ими заниматься. И, Дик… избегай подростковой склонности к мелодраме. Тебя может прельстить какой-нибудь доставляющий эмоциональное удовлетворение замысел, например прыгнуть в колодец и оставить коварную маленькую записку, — так ты вспомни, это все равно что «назло дядьке отморозить уши». Надень пиджак. Погуляй в свое удовольствие. Напомни самому себе, что ты — молодой человек, подающий надежды. Что стоишь на лестнице, ведущей к богатству. Что тебе нужно лишь сохранять присутствие духа. Да, кстати, Дик, если ты обнаружишь, что кто-то из этих горячо жаждущих возмездия слоняется вокруг, поскольку похоже на то, что они будут маячить на твоем пути, помни, что я тебе сказал, хорошо? Никаких больше маленьких истерик — дело это поправимое, и ты можешь смело предоставить мне заниматься им. Однако еще несколько неосторожных всплесков твоей впечатлительной натуры — и нельзя будет гарантировать столь оптимистический прогноз. Имей это в виду.
Дик сидел со спокойной покорностью, напряженное, дикое выражение сошло с его лица. Он выглядел умиротворенным и приободрившимся.
— Ну что, поймал меня в корзинку, да?
— Верно, но не стоит так это воспринимать. Корзинка может быть очень удобным транспортным средством. Ты хорошо справляешься, Дик, ты подаешь надежды. Смирись с мыслью о неудачах, смирись с тем, что за всякий успех нужно платить. Вместо того чтобы погрязнуть в этом детском чувстве вины, направь свою энергию на продвижение вперед. И научись терпению, Дик. Бери пример со старины Луи.
— Да ну? — Парень был удивлен.
— Да, да, — сказал Ларри, спокойно кивая. — Я не собираюсь выдавать какие-то маленькие семейные секреты, и тебе не стоит терять время в догадках. Сейчас он старый человек. На него смотрят снизу вверх. Им восхищаются, его уважают. И он ведет очень приятное существование. Мог бы иметь гораздо больше, но начисто лишен амбиций. Терпение. Объективность. Способность мириться с небольшими ограничениями. А ты — очень молодой человек. Ты можешь пойти гораздо дальше. Ну вот, я дал тебе несколько тем для размышления. А теперь убирайся, Дик, как хороший мальчик; я хочу, чтобы меня оставили в покое.
Парень встал и прошел к двери, повернулся, держа руку на дверной ручке, и сказал:
— Ну а если эти люди будут околачиваться вокруг магазина?
Теперь Сент являл собой образец терпения. Он оторвал взгляд от «Нью-Йорк таймс», которая, казалось, снова полностью завладела его вниманием, и спокойно сказал:
— Я проведу несколько дней в магазине, Дики. Вообще ни о чем не беспокойся. Ты знаешь, что можешь на меня положиться. И понимаешь, что это было бы не в моих интересах, чтобы у меня под ногами путались эти действующие из лучших побуждений люди с их надуманными обидами. Я разберусь с этим. Ты можешь полностью расслабиться. И скоро — ты очень напряженно работал, и это естественно, что ты слегка ощущаешь последствия переутомления, — можешь начинать строить планы на поистине дивный отпуск. Ну вот, я подбросил тебе несколько серьезных тем для размышления. Ты можешь занять своей ум более приятными вещами. А теперь ступай.
И Дик с абсолютной покорностью открыл дверь, тихонько притворив ее за собой.
Сент прислушивался к его шагам до тех пор, пока не уловил стука парадной двери внизу, улыбнулся, положил газету и принялся тщательно смешивать себе очередную порцию виски.
Есть что-то комичное, почти нелепое, в том, что два человека расхаживают в чудесный весенний вечер по тротуарам Амстердама, занятые одной и той же проблемой, но не знающие друг о друге. Оба они курсировали взад-вперед в нерешительности, напоминая двух шахматистов, бьющихся над трудной задачей. Время от времени один берется за ферзя или коня и задумчиво передвигает его на другую клетку, размышляет какой-то момент, качает головой и ставит обратно. Если так, тогда вот так, а если не так, тогда тоже так. Трудно. Но они не играли друг против друга, и времени оставалось навалом. Было только восемь тридцать. Впереди — вся ночь. И хотя у обоих был тяжелый день, и оба пережили нервный кризис, они еще не истощили себя. Несколько раз подходили довольно близко друг к другу на уличных перекрестках, но так ни разу и не встретились. А даже если бы встретились, то не смогли бы этого не заметить: оба видели совсем мало того, что происходило вокруг. Что же касается мистера Сента, безраздельно занимавшего мысли обоих, то он вел себя весьма схожим образом. Он собирался уйти, но потом позвонил, чтобы отменить встречу. Вместо этого удобно расположился с банкой консервированной заливной утки, поскольку, будучи человеком предусмотрительным, всегда держал что-нибудь в холодильнике. После этого Ларри приготовил себе чашку кофе при помощи маленького аппарата «Везувий» и, прежде чем задернуть шторы, оглядел улицу из затемненного окна своей спальни. Затем он вернулся в ярко освещенную уютную гостиную, оживленную букетиками цветов и отражениями в многочисленных зеркалах, где задумчиво помешал свой кофе и принялся тихо расхаживать взад-вперед, поглощенный узором своего ковра, переставляя по нему туда-сюда шахматные фигуры, держа, по привычке, руки в карманах, ощупывая и перебирая мелкие монетки своими гибкими пальцами.
Луи Принц был не очень старым человеком — ему только-только перевалило за шестьдесят — и в добром здравии. Но он порядком намаялся за этот день, ведя машину на протяжении всего обратного пути из Бельгии: после четырех утомительных часов в кресле автомобиля у него появились мучительное ощущение усталости и приступы тупой боли, которую, как он с тревогой подозревал, можно было отнести на счет его простаты. Ему предстояло осмотреть картину, которая могла — всего лишь могла — принадлежать кисти Роже Ван дер Вейдена и окупить все его неприятности.
Принц был заранее совершенно уверен в фальшивке. Но, посмотрев на картину, оказался вполне удовлетворен тем, что для начала она оказалась на добрых семьдесят лет моложе, и купил ее. Люди покупали все, относящееся к этому периоду, и с превеликой радостью. Цена была высока и могла бы быть гораздо выше, как он отметил, если бы не полное неведение относительно авторства. Дело простое. Он придерживал такие картины в течение нескольких лет, чтобы его никак не могли обвинить в спекуляции. Тем временем он соберет многочисленные авторитетные мнения, что, безусловно, будет совсем не лишним. Панель покоробилось, а краска была по большей части отслаивающаяся и ломкая. В двух местах ее из рук вон плохо восстановили грубыми мазками, но Луи знал очень хорошего человека, который позаботится о таких вещах.
На обратном пути он заехал в три дома, откуда ему писали о канделябрах семнадцатого столетия, рубиновом ожерелье (послушать их, так это ожерелье пресвитера Джона![92]) и Рубенсе. Первые, как оказалось, были позолоченными, изготовленными в девятнадцатом столетии, однако в самом его начале, красивые и совсем не потертые, так что медь нигде не проглядывала, но, конечно, клейма тут же их выдавали. Вторая вещь — крупные, но тонко оправленные викторианские гранаты, прелестная работа, да к тому же теперь такие штуки были в моде. Третья — маленькая и не очень понятная, но действительно относилась к тому периоду. В конечном счете догадки продавцов оказались не так уж далеки от истины. Картина поступила из художественной мастерской, как он полагал. Он много чего накупил. Совсем неплохой день.
Принц даже приобрел кое-какой фарфор. Это всегда было золотым правилом: оказавшись в каком-то доме, проявить крайнюю дотошность и порыться на чердаке, уж коль ты там оказался. Они нисколько им не дорожили, а ведь это famille verte и пара предметов даже без щербинок.
В час пик, на дороге в окрестностях Амстердама, он съехал на обочину, чтобы пропустить основной поток и что-нибудь съесть. Псевдоиндонезийская кухня — ну что же, рис полезнее, чем этот гнусный жареный картофель. Не будучи любителем гольфа, Принц едва ли мог в достаточной степени обеспечить себя физическими упражнениями, но в пределах Амстердама повсюду ходил пешком и, таким образом, поддерживал свой живот в каких-то определенных рамках. По-прежнему он испытывал мощное влечение к маленьким девочкам… Правда, вынужден был удерживать пристрастие к очень маленьким девочкам в жестких рамках после крайне неприятной истории, из которой выкарабкался лишь с помощью этого… Нет, он уяснил себе, что совсем ни к чему называть людей по именам. Неприятный тип, более того, как недавно вывел для себя Луи, просто скверный. Но, по крайней мере, соблюдал соглашение и оставил его в покое. Ныне он демонстрировал признаки того, что утратил всякий интерес к бизнесу, за исключением, конечно, своей доли в доходах; уж этим он не пренебрегал! Бог мой, сын его родной сестры… Ни капли настоящей семейной крови, ничего не смыслил в искусстве. Денежная стоимость — о да, это его конек; всегда мог сказать, сколько было выручено за похожую вещь у Кристи шесть месяцев назад. Теперь, судя по некоторым признакам, вытирал амстердамскую пыль со своих элегантных туфель. Да на здоровье, пусть отправляется хоть… Луи не знал куда. В Сен-Тропез или еще куда-нибудь. Скатертью дорога…
Он поставил на должность этого мальчишку. Похоже, считает парня надежным… Ну что ж, так оно и есть, и общем и целом. Смышленый, шустрый и энергичный. Не знает абсолютно ничего, но это, вообще говоря, может быть и преимуществом. Хорошо сложен, молодой, представительный, и — что в наши дни редкость — с хорошими манерами. Самым нахальным образом называет его Луи, не добавляя «сэр». Но нынче они все так делают. Что ему нравилось в парне, так это несомненная восприимчивость. Не то чтобы у него было подлинное художественное чутье, но, по крайней мере, понятие о том, что красиво и благородно, парень имел. Сам он бесчестный, но не когда дело касается искусства…
Босбум это понимал. Он очень сожалел, расставшись с Босбумом. Они уважали друг друга. Этот парень — молокосос, но он, похоже, действительно готов учиться, стремится что-то понять. Он не считал, что уже все знает, подобно Ларри. Ларри! Как будто Леопольд не было достаточно почтенным именем для него! Оно вполне сгодилось для старого бельгийского короля, которого так сильно поносили. Не его вина, что Астрид умерла! И когда к ним вторглись эти немцы, подумать только, как повела себя Франция! Привила уважение к монархии. Но сейчас у них нет никого, подобного старой Вильгельмине[93]. «Мужчина в семье», — называл ее Черчилль. И все-таки Юлиана — хорошая женщина, чудесная женщина. Он не жалел, что вернулся. Ему не нравился Вашингтон. Хотя там чудесные картины… О, он очень устал.
Принц припарковал машину — большой микроавтобус «ситроен-сафари», немыслимая вещь в городах и особенно в этом. Город постепенно разрушался, с того момента, когда этот жуткий бургомистр принял решение застроить Розенграхт. Но на шоссе это просто превосходная машина. И помещалось в нее все, что угодно, вплоть до одного из этих огромных, массивных деревенских шкафов. Ныне мастера по шкафам давали за них хорошие деньги — дерево шло на запчасти. Это была старая традиция. Еще перед войной, как помнил Луи, был такой мастер по шкафам на одной из этих маленьких улочек в Пейпе, который воспроизводил ампир и даже мебель восемнадцатого столетия из старого дерева. Как там его звали? Чудесный старик, замечательный мастер. Ван дер Вельде или Ван дер Влит — он не мог вспомнить, так давно это было. Амстердам изменился настолько кардинально, и не в том ли тут дело, что пропали евреи? Этот невообразимый муравейник вокруг Вотерлооплейн, или Йонас-Даниел-Мейерплейн — вот вполне достойное имечко для него. Ох уж эти имена амстердамских евреев — Комкоммер, Аугуркисман! Да что там, во времена его юности одну из его первых девушек звали Бломете Виссхонмакер! Маленький Цветок Потрошительница Рыбы!
Луи поднялся по своей лестнице, тяжело пыхтя и отдуваясь, повозился со светом на лестничной площадке, с ключом от двери в квартиру, снял пальто, вымыл руки и отправился в туалет, снова получив неприятное напоминание о своей простате. С этим следует обращаться к Сассману — слава Богу, не перевелись еще на свете хорошие доктора. В наши дни это не трудная и не опасная операция. Он с величайшей осторожностью поставил фламандскую картину. Панель вот-вот расщепится, и краска держится на честном слове. А это очень добротная работа, выполненная с любовью. Посмотрите только на небольшое рубенсовское полотно! Недурно — убранства довольно хорошо выписаны. Но по сравнению с другим — халтура.
В квартире было очень тихо. Его старая экономка давно ушла. На кухне Луи нашел яблочный пирог. Милая старушенция, она хотела доставить ему удовольствие и знала, как он любит яблочный пирог. Он съест кусочек.
И тут внезапно в дверь парадного позвонили. Кто это? У него никогда не было гостей. Кроме девушек, а они приходили по предварительной договоренности! Ошибка, вне всякого сомнения. Он двинулся к переговорному устройству, установленному у кухонной двери, нажал на выключатель и проговорил натужно, все еще чуточку запыхавшись после крутой лестницы:
— Кто там?
— Это Дик.
Искаженный микрофоном, голос парня звучал одышливо и пискляво. На какой-то момент Луи даже спросил себя, кто такой Дик. Вот дьявол, он был не в том настроении, чтобы донимать его всякой ерундой.
— Гм, — сказал Луи нехотя. — Тогда поднимайся.
Он нажал кнопку, открывающую дверь парадного, в не слишком-то благодушном настроении. Надоедливый мальчишка! Принц пошел открывать дверь квартиры. Его потрясло напряженное, измученное лицо парня.
— Привет, Дик. Что случилось? Что-то не в порядке с магазином?
— Нет… нет… но могу я переговорить с вами, мистер Принц? Это, скорее… это, скорее…
Голос тревожно модулировал.
Луи почесал шею:
— Ладно, Дик, ладно, заходи. Ты мог меня не застать. И десяти минут не прошло, как я вернулся.
— Знаю. Я приходил раньше.
— Ну тогда садись, мальчик, остынь.
Парень действительно остыл, слава богу. Роскошная обшарпанность комнаты, довольно спертый воздух, присутствие крепкого, массивного Луи, его манера разглаживать свои усы большим, широким указательным пальцем, казалось, придавала успокаивающий эффект. Отрывистое, бессвязное бормотание Дика, с внезапными скачками во времени, вдруг превратилось в логически последовательное повествование, которое побудило Луи сохранять неподвижность и молчание до тех пор, пока поток слов не иссяк сам по себе. К тому времени он не только уяснил ситуацию, но знал, что должен теперь делать. История была безумной, а вот парень — нет. А вот Сент… Вероятно, все правда. С этим умозаключением Луи встал и потопал к графину. Тот был почти пуст, и ему пришлось сходить к угловому шкафу за полной бутылкой. Вывод Принца неожиданно получил подтверждение.
— Я думаю, он не в своем уме, — внезапно предположил Дик, говоря ему в спину.
Луи медленно повернулся. Он теперь твердо знал, что история правдива от начала и до конца. Откупорил бутылку и налил себе полстакана виски.
— Понятно. И ты пришел ко мне. Ну что же, это абсолютно правильно.
— Вы очень терпеливы, — сказал парень с полуулыбкой. — Он про вас это говорил. И сказал мне, что нужно брать с вас пример и быть терпеливым.
— Ты знаешь, что он имел в виду?
— Нет.
— Гм. — Принц медленно отпил виски. — А вот я знаю.
— Что? — спросил Дик с трогательной наивностью.
— Ты, вероятно, узнаешь, и довольно скоро, — мрачно сказал тот. — Очень хорошо, Дик, что ты все рассказал мне. Успокойся. Больше ты ничего не можешь сделать. Я этим займусь.
Он снова грузно сел, допил виски, уставившись поверх оправы очков в никуда, и замолчал.
— А вы не думаете, ну… что мне следует пойти в полицию? — робко спросил Дик.
Луи вдруг резко повернулся:
— В полицию — нет. Или, во всяком случае, — пока нет. Ты оказал мне доверие, Дик, и я очень благодарен тебе. Это и твое дело тоже. Но не окажешь ли ты теперь мне еще большее доверие и не позволишь ли уладить все по-своему?
— Да-да, конечно. Но что делать мне? Я имею в виду сейчас.
Луи закурил сигару; она потухла. Он вынул ее изо рта, посмотрел с легким раздражением. Обертка надорвалась. Принц отбросил сигару.
— У тебя есть деньги?
— Есть кое-какие.
— Иди в отель. Переночуй. Ничего не предпринимай. Просто приди в магазин, как обычно, утром. Открой его, как обычно. Ты увидишь меня совсем скоро. Тогда я и скажу тебе, что представляется мне наиболее правильным.
— Ладно, — с большим облегчением сказал Дик. — Э… могу я выпить?
— Извини. Да, конечно. Наливай себе сам. Между прочим, ключи до сих пор у тебя?
— От квартиры? Да. Но он сказал, что сменит замки, хотя, наверное, не всерьез. Думаю, он уверен, что я вернусь.
— Он уверен, да. Но отдай их мне, ладно?
Парень посмотрел так, как будто он был только рад от этих ключей избавиться.
— А если он закрылся на засов?
— Ну тогда, — рассудительно сказал Луи, — я позвоню.
— Мистер Принц… а как насчет этой женщины?
— О женщине не беспокойся, — сказал Луи раздраженно. — У меня нет сомнений, что я узнаю, как ее найти. А теперь ступай, Дик, — добавил он нетерпеливо. — У меня куча дел. Сходи в кино. — Принц через силу улыбнулся парню, похлопал его по плечу и заговорил сердечным тоном: — Теперь уже не о чем волноваться. Не беспокойся. Я старый человек — мне на моем веку доводилось видеть и не такие чудные вещи. Просто оставь это мне.
Дик неуверенно встал.
— Все будет в порядке, — еще раз повторил Луи с уверенностью, удивившей Дика.
Оставшись в одиночестве, Луи выпил еще одну рюмку виски. Теперь все было просто замечательно. Он больше не чувствовал усталости. Он размышлял какое-то время, оглядывая комнату и почесывая шею, прежде чем отправиться к большому комоду в стиле эпохи Регентства. Он открыл нижний ящик и порылся в нем. Ужас — сколько же здесь хлама. Луи аккуратно положил потухшую сигару в пепельницу. Где-то тут должна была быть масленка; где же он ее видел в последний раз?
Когда в дверь позвонили, Ларри Сент не удивился; он ожидал чего-то в этом роде.
— Да? — сказал он в переговорное устройство.
— Это мистер Сент?
Не парень — женщина! Его улыбка стала шире.
— Он самый.
— Это миссис Ван дер Вальк. Нужно ли мне представляться?
— Одну минутку, пожалуйста, я сейчас спущусь.
Он заблокировал замок парадной двери, потому что у маленького мальчика Дики все еще были ключи, а относительно этого маленького мальчика существовали определенные планы. Но он был рад видеть эту женщину. Интересно было, до чего она докопалась?
— Простите великодушно. Я больше не ждал никаких гостей. Но вы нисколько меня не потревожили. Не желаете ли пройти наверх? Вы знаете дорогу, как я полагаю, но позвольте мне пойти первому. Ну вот, мы и пришли. Присаживайтесь, пожалуйста. Нет, вам нет нужды представляться. Это, боюсь, довольно запоздало с моей стороны, но я выяснил, кто вы и почему вы здесь. И позвольте мне — опять же, к сожалению, с большим опозданием — выразить вам самые свои искренние скорбь и сочувствие.
Арлетт села туда, где она уже сидела в этот вечер. Прошло всего три часа. И как много случилось с тех пор. Или, пожалуй, не так уж много. Теология! Время потребовалось ей, чтобы понять, что она ответственна за свои собственные грехи, а не грехи других людей. И теперь, когда она подошла к последнему этапу, не испытывала страха, смятения или хотя бы нервозности.
— Могу я предложить вам что-нибудь выпить?
— Благодарю вас.
— Тогда сигарету?
— Да, если можно.
Он дал ей прикурить с лучистым и восторженным взглядом. «Я ничего ему не спущу, — подумала она. — Даже его попытку меня обольстить. — Она посмотрела на него, несколько озадаченная. — Хилари говорит — сумасшедший. Бейтс считает — злодей. Отравленный, объясняет она, пороком. Я не знаю. Может быть, он принимает какой-то наркотик. Говорят, наркотик опасен — он затушевывает различие между душевным здоровьем и безумием до такой степени, что никто не может отличить одно от другого. Мне это совершенно не интересно. Психология больше ничего не объясняет. У меня нет даже никакого философского обоснования того, что я собираюсь делать. Просто теология. И боюсь, я очень скверный теолог».
— Вы уж попытайтесь простить мою глупость, — непринужденно говорил Сент. — Иногда мы не видим того, что находится у нас под самым носом. И я был уверен, что полиция быстро обозначит свою цель. Не желаете ли чашку кофе? Нет. Вы уверены? Как я уже говорил, мне это просто никогда не приходило в голову, и все сочтут меня совсем уж простачком.
«Это, — подумала Арлетт в замедленном темпе, — Нейл, сын несчастного Ассинта». Она совсем ничего не знала об этом персонаже. Кроме того, что ей рассказывал Ван дер Вальк, — этот Нейл предал маркиза Монтроза[94].
— Мистер Сент, — сказала она. — Ваша жизнь загублена.
— Простите, что?
— Ваша жизнь, — проговорила она отчетливо, — в моих руках. Я все тщательно обдумала. Я должна отдать ее вам — у меня нет выбора.
— Боюсь, — сказал Сент, приподняв брови, — что я вас не понимаю.
— Нет? Ну что же, я объясню. Мы считаем, что при помощи юридических процедур до вас не добраться. Наверное, полиция, и суд, и судебный исполнитель, и все остальные могли бы доставить вам массу неприятностей. Боюсь, мне все это не слишком интересно. Мой муж был профессионалом и знал, как призвать людей к ответу. Вы убили его. Я не знаю почему. Некоторые люди считают, что вы — сумасшедший. Другие говорят, что всего лишь злодей. Мне нет до этого дела. Вы, похоже, умны. А еще вы, похоже, совершенно уверены, что недосягаемы для человеческого правосудия. Опять же я не знаю. Если поверить тому, что я слышала сегодня вечером, то вы способны взвалить ответственность на мальчишку. Можете ли вы это или нет, мне кажется не важным. Я не знала, что делать, а потому послушалась совета своих друзей. Они хотят убить вас.
На лице у Сента появилось изумленное, слегка испуганное выражение. «Неужто такие чокнутые и впрямь могут разгуливать на свободе», — казалось, думал он. Арлетт, ничуть не заботясь о произведенном ею эффекте, упрямо продолжала:
— Да, мистер Сент. Моя подруга предложила просто убить вас, избавить мир от угрозы. Как? Не знаю. Но действительно, это все очень просто. Ведь человеческая жизнь дешева, но убийство — серьезное дело. Я вам расскажу. Моей подруге доводилось делать это раньше. Она — очень решительный, целеустремленный, знающий и деятельный человек. Когда-то — давным-давно — она бросила гранату в человека. Это было во время войны. В какого-то высокопоставленного офицера Sicherheitsdienst[95], здесь, в Амстердаме, в том, что тогда называлось Еутерпестраат, недоброй памяти. И теперь она готова сделать это снова. Она, вероятно… нет, не сумасшедшая, но существует мономания. Видите ли, мистер Сент, если вы сделали подобную вещь, это оставляет на вас мету на всю оставшуюся жизнь. Вы слишком молоды, чтобы это знать. Я, наверное, на десять — пятнадцать лет старше вас, я ходила в школу во Франции, но знаю, как делаются такие вещи и как принимаются такие решения. Вот почему мне понятен такой образ мыслей. Но мы не на войне. Вы, вероятно, не поймете, когда я скажу, что не могла этого принять, потому что это казалось мне неправильным с философской точки зрения. Взорвать вас, мистер Сент, — это, наверное, правильный и справедливый поступок. Вы спланировали и осуществили безжалостное убийство моего мужа. Я очень долго размышляла над этим и, наверное, сама помутилась рассудком. Но я не могу этого принять.
Сент сидел очень тихо. Его гладкий интеллигентный лоб был сплошь усеян мелкими бусинками пота. Арлетт видела это, и получала удовольствие оттого, что он напуган, и стыдилась того, что ей это доставляет удовольствие.
— Вы напуганы. У вас на то есть все основания. Сегодня днем я прошла мимо вас по лестнице, здесь, и хотела убить вас. В моем доме, во Франции, у меня есть две винтовки, принадлежавшие мужу. И два пистолета. Если бы какой-то из них оказался у меня под рукой, то я бы вас убила. Так что я могу понять свою подругу. Я могу воспринимать это серьезно. Вот почему я говорю вам, что ваша жизнь загублена. И это также причина, по которой я пришла к вам сейчас, и предупреждаю вас. Ваша жизнь не принадлежит мне. Я должна отдать ее вам. Вы должны жить с тем, что сделали. Я вижу, что вы этого не понимаете. Вы думаете, что это трюк. Ловушка. Таков ваш образ мыслей. Вы проживете всю свою жизнь в горести, потому что вы малодушный и вероломный. Мой муж, прежде чем вы заставили его замолчать, понял это. Он написал об этом. Это вывело меня на вас. А теперь я ухожу. Я приняла свое решение. Я иду в полицию. Они еще не поняли вас так, как я поняла. Но когда я им расскажу, они поймут. Я не знаю, что они могут сделать. Мне все равно. Это их дело. Или, я бы сказала, ваше. Вы можете сбежать; мне это безразлично. Вы можете попытаться спрятаться за спиной этого парня. Он разговаривал со мной, и я знаю, что он невиновен, и я скажу об этом.
Она тщательно отрепетировала свои слова, она знала их назубок. И до этого полностью владела собой. Но только сейчас, стоя и глядя на Сента, утратила самообладание.
— У вас есть пистолет, я думаю. Вы можете попробовать убить меня. — И тут внезапно, в гневе, она сделала шаг к нему. — Попробуй, ничтожный предатель рода человеческого. Попробуй. Трухлявое дерево с гнилыми яблоками. Отсюда я пойду в полицию. Наверное, ты попытаешься меня остановить. Вольному воля. Давай.
Арлетт повернулась, чтобы пойти к двери. Там, перед дверью, прислонившись к ней, тихо стоял Луи Принц.
Арлетт никогда прежде его не видела. Она не знала, кто он такой. Испуг тут был ни при чем. Психологическое потрясение было настолько сильным, что она издала громогласный, леденящий душу, неистовый вопль. Сент, который выпрыгнул из своего кресла, в безумном порыве, чьи руки потянулись, чтобы схватить ее за горло, завалился назад, на подлокотник кресла, как будто его подстрелили.
Луи держал револьвер. Дамский револьвер 1910 года, 6,35-миллиметровый. То, что американцы называют калибр 0,25 миллиметра. Посеребренный револьвер с украшениями в стиле рококо. Барабан, вместо гравировки, был украшен херувимами, наподобие чеканки на принадлежностях туалетного столика той эпохи — например, ручном зеркальце. Узкая часть ствола над рукояткой и ниже ударника — сам он был выполнен в эротическом ключе, в форме мужского полового члена, — была гладкой. Ствол, изготовленный в форме вогнутого шестиугольника, смотрел на Сента.
— Не двигайся, — сказал Луи, — а то я тебя застрелю.
Сент, с побледневшим лицом, оставался на месте.
— Я слушал вас, мадам. Простите меня за то, что я подслушивал.
Это было настолько нелепо, что Арлетт зашлась в истерическом смехе, остановила себя, открыла сумочку, вытащила бумажный платок и вытерла лицо. Она была такой же потной, как Сент. Неуместный, машинальный жест помог ей вновь обрести душевное равновесие. Платок пах одеколоном «Роджер энд Гэллет». Ее муж всегда им пользовался.
— Мадам, — начал Луи со старомодной церемонностью. Он пребывал в замешательстве. Он не знал, с кем разговаривать. — Ты, — сказал он Сенту. — Ты. Сын моей сестры. Ты. Ты десять лет шантажировал меня. И я — прости меня Господи, я был напуган — я допустил это. Ты пытался шантажировать этого несчастного, жалкого мальчишку. Он пришел ко мне, с Божьей помощью. Он все мне рассказал. Мне пришлось действовать. У меня был этот револьвер. Я собирался убить тебя, точно так же, как тебя собиралась убить присутствующая здесь мадам. Я тихо вошел. Парень дал мне свои ключи. Ты забыл заблокировать замки. Я собирался убить тебя и обставить это как самоубийство перед тем, как сказать парню, чтобы тот шел в полицию. Но теперь услышал, что мадам Ван дер Вальк сказала тебе. И теперь я до тебя добрался, дерьмо. У меня есть ниточка, привязанная к твоей ноге. И ты не выкрутишься. Я дам показания под присягой. Не двигайся, мразь ты эдакая. Я прострелю тебе живот и позвоночник, и ты проживешь остаток своей ничтожной жизни парализованным. Пистолет здесь — Дик сказал мне. Вычищенный. Но принадлежащий тебе. — Луи запустил руку в карман, извлек огромный белый полотняный носовой платок и вытер лицо, продолжая целиться из револьвера в Сента. — Мадам, — сказал Луи со своей сухой вежливостью. — Не соблаговолите ли вы сходить за полицией? Управление находится на Вестерстраат. Я посторожу этого… моего племянника Леопольда. Tenu en respect[96].
Как странно прозвучали французские слова для Арлетт. И она тут же снова ощутила себя глупой женщиной, которой взявший на себя ответственность мужчина указывает, что нужно делать.
Арлетт сделала то, что ей было сказано. В это время ночи, поскольку для пьяниц, шлюх или хиппи было еще рановато, в полицейском участке царила благословенная тишина.
— Я — Ван дер Вальк. Хотя нет, вам это ничего не говорит. Жена комиссара Ван дер Валька.
— О!
— Который был убит.
— О!
— И мы нашли убийцу. Идемте, пожалуйста.
— О… одну минуту, пожалуйста… извините меня, пожалуйста… Бриггес!
Сержант амстердамской полиции был огромен, как ломовая лошадь. Худощавый, высокий, непреклонный. Метр девяносто два. То есть шесть футов пять дюймов. Из него получился бы нападающий второй линии команды регбистов «Все черные». Он жевал апельсиновую жвачку.
— Сэр… пожалуйста, положите этот револьвер. И я хотел бы выяснить, сегодня или завтра, каким образом вы приобрели это оружие. Теперь… вы…
Сент с неожиданной прытью и ловкостью ринулся в атаку. Ноги лягались. Кулак нанес жалящий удар пониже носа. Ладонь царапалась. Рот плевался и кусался.
Бригадир расставил свои громадные ботинки, отбил царапавшуюся руку, обрушил свой кулак на лоб, подхватил Сента за шею и промежность, приподнял его примерно на фут и снова поставил с таким стуком, что тот пошатнулся и сел.
— Успокойтесь, вам придется сходить к инспектору. Минхер, отдайте мне это оружие, будьте так любезны, и вы тоже, пожалуйста, пройдите. Господи, — сказал сержант, оглядывая серебряный револьвер, — да это форменная порнография.
Арлетт захихикала бы, но она чувствовала себя слишком опустошенной.
— Дорогая моя… я так волновалась, все никак не могла взять в толк, куда ты отправилась. Теперь у меня отлегло от сердца. Хочешь какао?
— Прости, — виновато сказала Арлетт. — Мне следовало об этом подумать. Да, пожалуй, следовало. Я повидалась с Сентом.
— Да что ты!
— Я должна была это сделать. Видишь ли, сделать нечто подобное… Я не могла позволить тебе… Я должна была сделать это сама. Надеюсь, ты меня простишь.
— Но, дорогая моя… что ты сделала?
— Ничего особенного. Сказала ему, кто я такая. И кто он такой. Кто-то вошел… Я не знаю, но, думаю, он мог попытаться меня убить.
— Ах, дорогая моя, вот этого-то я и боялась.
— Я сходила в полицию. Там был бригадир, такой большой, совершенно невозмутимый мужчина — в конечном счете как раз то, что нам было нужно. Знаешь, мы все просто ополоумели. Здоровенный детина. Он вел себя так, будто разнимал двух вопящих домохозяек.
Бейтс задумалась.
— Странно. Я хочу сказать, мне казалось, что веду себя разумно. Проклятие, молоко убежало. Нет, ну какова. Чокнутая старая дура. Ты, конечно, права.
— Я хочу сказать, я заварила всю эту кашу. Я не могла позволить это тебе и остальным. В военное время — да, тогда, конечно, у тебя не было выбора. Полиция либо напугана, либо парализована. Но сейчас… это показалось бы плохой теологией…
— Да.
— Я подумала: мой муж, я хочу сказать… он бы не позволил сорваться с цепи ни тебе, ни мне. Я была готова убить этого человека, и я подумала, что не могу тебе позволить. А полиция… мы все считали их никчемными, но, честное слово, это самое лучшее, что мы могли сделать.
— Моя бедная лапочка. А я хотела тебе помочь.
— Но ты это уже сделала.
Как бы там ни было, человеку нужно смеяться. Впоследствии, когда ее друзья рассказали о своем разговоре Арлетт, все-таки посмеялась.
А было это так.
— Послушай, Хилари, — сказал Дэн, — ведь не собираешься же ты на самом деле делать бомбу, а?
— Ах, не будь таким глупым. Мне нужно было что-то сказать, ведь так?
— Я весь вечер раздумывал, — сказал Дэн. — Я почти принял решение. Вряд ли оно тебе понравится, но я собираюсь идти в полицию.
Хилари поразила его своим видом крайнего облегчения.
— Ты хочешь сказать, что согласна? — спросил Дэн, не вполне в это веря.
— Ну конечно.
— Я хочу сказать, противно это делать. Это вроде как идет вразрез с принципами. Но мне не кажется, что у нас есть выбор.
— Я также могу признаться, — созналась Хилари. — Если бы ты этого не сделал, это сделала бы я.
— Не сказав мне? — спросил он, потрясенный.
— Ну, думаю, я бы в конце концов это сделала, после того как извелась бы вся.
— Ты думаешь, она бы действительно бросила бомбу, эта милая старушка?
— О да. Я бы тоже бросила, то есть я не знаю, хватило бы у меня мужества. У нее оно есть. Подумай — быть убитой на месте или быть арестованной, знать, что тебя расстреляют на следующий день. Но человек делает то, что он должен делать. Разница в том, что мы бы сидели здесь в сомнениях. А она бы нет.
— Теперь нам лучше покончить с сомнениями.
— Не пойти ли нам вместе? — спросила Хилари застенчиво.
— Я спрашиваю себя, не опередили ли нас, — сказал Дэн. — Ты не заметила Арлетт?
— Как она выскользнула на улицу, вся белая? Да, я видела. Но это, знаешь ли, ее право. Ее нельзя было останавливать.
— Ты думаешь, она сделала что-то мелодраматическое? — спросил Дэн, когда они уже остановились у полицейского участка.
— С этим мы ничего не можем поделать, — твердо сказала Хилари. — Каждый несет ответственность за что-то свое.
— Я чувствую себя ужасным болваном, — сказал Дэн.
— И с этим тоже ничего не поделаешь.
— И что я, черт возьми, стану говорить?
— Надеюсь, ты не думаешь, что я тебе это подскажу.
Дэн без удовольствия посмотрел на «свою ужасную женщину» и поднялся по ступенькам.
Полисмен в униформе, сидевший в приятной духоте за своим пультом, зевнул и отодвинул стеклянную створку.
— Меня зовут де Ври, — запинаясь, произнес Дэн. — Это — моя жена.
— Что? Говорите.
— Я хотел бы как можно быстрее связаться с вашим начальством. Я располагаю важной и срочной информацией.
— По какому вопросу?
— Относительно убийства комиссара Ван дер Валька.
— Вы шутки шутите или как? Сколько вас еще?
— Что значит «шутки шучу»? — в бешенстве крикнул Дэн.
— Хватит валять дурака, приятель, — сказала Хилари своим голосом принца-консорта.
— Сэр!
— Ну что там еще? — сердито спросил инспектор ночной смены.
— Два человека с информацией, как они говорят, относительно убийства Ван дер Валька.
Инспектор вытаращил глаза, предпринял перед своим подчиненным попытку подавить недоверие, смущение и раздражение, но не смог удержаться от того, чтобы бросить взгляд крайнего отвращения в другой конец комнаты. В одном углу сидели Трикс и Вилли с выражением добродетельной глупости на лицах. Луи Принц и Сент, находившиеся в противоположном углу, выглядели утомленными. Между ними внушительных размеров полицейский в униформе уставился со спокойным безразличием на свои ботинки. За другим письменным столом, в другом конце комнаты, здоровенный бригадир привязывал бирки к спусковым скобам маленького антикварного посеребренного револьвера и 9-миллиметрового пистолета «люгер».
— Ну так приведите их, — раздраженно сказал бригадир, — и подождите здесь вместе с ними.
Он встал, прошел во внутренний кабинет, грузно уселся за комиссарский письменный стол, взял телефонную трубку и сказал:
— Главное управление.
— Это целесообразно, — сказал я с мрачной торжественностью, — то, что человек погибает ради людей.
— Но это должно быть добровольно, ведь так? — ответила Арлетт.
— Я полагаю, так.
В голове у меня царила полная неразбериха. Я подлил немного виски, сознавая, что и так уже перебрал.
— Стрелять в кого-то, или вешать, или гильотинировать — от этого просто тошнит. И никому от этого не становится легче. А вот Макс Кольбе…
— Кто это такой?
— Ох, ну и темнота же ты. Макс Кольбе — польский священник из Аушвица[97], который добровольно вышел и предложил себя, когда брали заложников. Его почитают за святого.
— Мы нуждаемся в таковом.
— Они морили его голодом две недели, а потом у них лопнуло терпение, потому что Кольбе все никак не умирал. И тогда — инъекция карболовой кислоты.
— Теперь я вспомнил, — сказал я запоздало, как обычно. — Он смеялся.
— Да, — сказала Арлетт, — и это произвело больший эффект, чем миллионы смертей.
Я встрепенулся, очнувшись от прострации.
— Друг мой, — спокойно сказала она, — я видела, как он лежал там на земле, под дождем. И у него был удовлетворенный вид. Как будто он знал, что в конечном счете все это не было напрасно.