Между двумя мужчинами стояла женщина. Ее лицо, белое как полотно, выражало ужас, щуплое худощавое тело била дрожь. «Господи, помоги мне», — мысленно просила она и, как бы защищаясь, подняла худую руку. Взглядом она умоляла мужа успокоиться и заслоняла собою молодого человека.
От безудержного гнева лицо Брукнера перекосилось, побагровело, на шее вздулись жилы. Ему хотелось кричать, но нужные слова не приходили в голову. Брукнер судорожно глотал слюну, словно только что принял хину. Он понял, что снова потерпел поражение, как уже не раз за многие годы их совместной жизни, когда Юлиш смотрела на него такими же умоляющими глазами. Воля его была словно парализована, и кулак, поднятый для удара, медленно опустился. Так сползает со скалы сдвинутая с места каменная глыба. Брукнер глубоко вздохнул, метнул злой взгляд в сторону молодого человека и, повернувшись, вышел.
У женщины закружилась голова. Напряжение, до предела натянувшее нервы, спадало, но головокружение усиливалось. Она закрыла глаза и, тяжело дыша, инстинктивно схватилась за край буфета. «Нужно вздохнуть, поглубже вздохнуть — и все пройдет», — успокаивала она себя, вспомнив, как еще в детские годы советовала ей мать: «Вздохни поглубже, доченька, вот увидишь, сразу станет легче». И действительно, головокружение стало проходить, и она почувствовала, что ей немного лучше.
Юлиш медленно повернулась. Теперь они стояли лицом друг к другу — женщина и молодой человек. Взгляд карих глаз, окруженных сетью глубоких морщин, остановился на возбужденном лице Ласло, на коротко остриженных светлых волосах, окинул его напряженное, словно готовое к прыжку, мускулистое тело, загорелые, сжатые в кулак руки, снова скользнул вверх и задержался на черных петлицах кителя и медных эмблемах рода войск, отражающих свет лампы. Глядя на сверкающие изображения танков, она ощущала, как покой разливается по всему ее телу. Хорошо было чувствовать, что Ласло жив, дома, что, если она захочет, может обнять его. Юлиш вспомнила, что она видела вчера вечером. На улице Барош стоял подожженный танк, и из него выскакивали испуганные солдаты в горящей одежде. «Лаци жив, он здесь, со мной… Но сейчас ему нужно уйти, пока Йожи не успокоится». Но она не давала воли своим чувствам, потому что парня следовало наказать. Он грубо, надменно говорил с Йожи. Правда, и муж не выбирал выражений. Ведь не контрреволюционер же Лаци. Конечно, нет. Он взялся за оружие вместе с другими молодыми людьми, во имя чего — они знают. И еще неизвестно, прав ли Йожи. А если Ласло все-таки стал контрреволюционером, их вина здесь тоже есть — ведь они воспитывали его с четырнадцатилетнего возраста.
Тихим голосом она примирительно сказала:
— А сейчас иди! Не нужно тебе оставаться здесь… Приходи завтра… или лучше послезавтра…
Ласло сжал губы. Лицо у него нервно подергивалось. «Так… Значит, меня выгоняют. За то, что сказал правду… Видимо, у Брукнеров прав тот, кто старше по возрасту… Нет, упрашивать их я не буду». Он с трудом сдерживал возбуждение.
— Хорошо, я уйду, — упрямо проговорил он. — Значит, вы меня выгоняете, тетя Юлиш? Ладно. Эржи передайте… Впрочем, нет, ничего не передавайте!
Решительным движением он накинул на шею ремень автомата. У порога на мгновение остановился и, запрокинув голову, посмотрел в темное, затянутое тучами небо. Он ждал, что женщина окликнет его, позовет обратно, будет упрашивать остаться, но не было слышно ни звука. Вокруг — тишина. Но вот откуда-то издалека ветер донес глухие звуки перестрелки. Это вывело его из оцепенения. Автоматные очереди словно выбивали барабанную дробь тревоги. «Да, мое место там… Там, где сражаются мои товарищи», — мелькнула у него мысль, и он быстро зашагал в непроглядную октябрьскую ночь.
Площадь Матьяша окутал густой туман. Даже очертания деревьев едва выделялись в этой влажной пелене. Молочно-белая мгла жадно поглощала желтоватый свет фонарей, окаймлявших площадь. Молодой человек беспокойно озирался по сторонам. Поднял воротник шинели. Он понимал, что тревожиться нечего — здесь всю местность контролируют люди из отряда Фараго, но все же путешествовать в такое время одному не очень приятно.
«Мерзавец! Подлец!» — стоял у него в ушах хриплый голос дяди Йожи. «Мерзавец? Это я мерзавец? Я, каждую минуту рискующий жизнью ради свободы? О, если бы это сказал не дядя Йожи, а кто-нибудь другой, он бы так дешево не отделался! Но что поделаешь с этим стариком, который ничего не понимает и даже сейчас, на второй день революции, не хочет сбросить с глаз шоры? Как он смеет называть меня контрреволюционером? Меня и других, которые сейчас проливают свою кровь?.. Ничего-то не понимает дядя Йожи. Зачем он противопоставляет себя молодежи? Ведь и газета «Сабад неп» — орган партии — оправдывала движение среди студенческой молодежи. Весь мир с изумлением следит за нами, потому что мы подняли оружие за свободу Венгрии. Нас приветствуют главы правительств авторитетнейших государств, видные ученые, а этот старый упрямый сектант против, несмотря ни на что. Ему нужны прежние руководители! Жаль, Эржи не было дома. Вдвоем мы бы, конечно, убедили старика. Эржи! Где она может быть сейчас? Хорошо бы сражаться рядом с ней. Нужно найти ее. Но где, где ее искать?»
Ласло дошел до угла улиц Барош и Сигетвар. Остановился. Прислушался. «Где-то здесь должны быть Доктор и его товарищи. Им стоять на посту до полуночи. Где они? Правда, в таком тумане видно всего на несколько метров, но все равно я бы уже должен был их заметить. Может быть, они устали и зашли отдохнуть в какую-нибудь квартиру? Безобразие! Революционные бойцы так не поступают! Надо будет немедленно сменить их. Разве можно воевать с такими людьми?»
Ласло пошел по улице Сигетвар, сжимая в руках автомат. В любой момент он готов был открыть огонь.
— Стой! — Оглушенный резким окриком Доктора, Ласло вздрогнул, но на душе у него стало легче. «Ребята на своем посту, а я сомневался в них!» Ласло остановился. Из ворот вышли двое вооруженных мужчин: один в лыжном костюме, другой — в ватной куртке и сапогах.
— Это я, ребята, Ласло Тёрёк, — радостно ответил Ласло. С измученным, осунувшимся от переутомления лицом, на котором резко обозначались морщины, в очках в черной оправе, сползших на самый кончик носа, Доктор был похож скорее на добрую старую тетушку из сказок, чем на революционного бойца. Его спутнику от силы можно было дать лет семнадцать. В огромных сапогах он неуклюже передвигал ноги. На поясе у него висели три гранаты с длинными ручками — видимо, ему хотелось придать себе более воинственный вид.
Закурили.
— Мы чуть не проглядели тебя, — тихо заговорил Доктор. — Такой густой туман, совсем ничего не видно.
— Молодцы вы, ребята. Вы прямо как настоящие солдаты, — похвалил их Ласло. — Запомните, уличный бой — самый сложный, особенно в такую погоду. Надо быть очень осторожным. Ничего не случилось?
— Привыкаем, не такое уж трудное дело. И этому можно научиться. В подобной обстановке человек действует инстинктивно. Знаешь, инстинкт… — начал объяснять Доктор, но Ласло перебил его:
— Я спрашиваю, не случилось ли чего-нибудь особенного?
— Ребята из политехнического задержали грабителя. Он забрался в один из ювелирных магазинов. Хотели убить его на месте, но мы не допустили. Утром он отчаянно сражался. Отвели его к Фараго, пусть сам разберется. Чтобы не запятнать революцию, нужно все время следить за такими…
— Хорошо, хорошо, правильно, — перебил его Ласло, которому словоохотливость Доктора казалась сейчас неуместной. — Этот грабитель в нашей группе?
— Нет, — ответил Доктор.
Они пожали друг другу руки, и Ласло пошел к зданию, где разместился штаб.
«Интересный человек этот Доктор, — подумал он. — Не хочет называть свою настоящую фамилию. Интересно узнать, почему? Может быть, он начитался приключенческих романов? А впрочем, не все ли равно? Главное, он умный, надежный человек. Коммунист. Преподавал философию, а сейчас взял оружие и сражается вместе со своими учениками. Хорошие ребята эти студенты из университета. Напрасно их недооценивали! Все называли стилягами, космополитами. А сейчас эти стиляги стали героями, да еще какими! С такими можно завоевать весь мир. Нашелся бы только руководитель! Пусть он укажет, куда идти, и они пойдут за ним хоть на край света. Какая у нас молодежь!» И сердце Ласло наполнилось гордостью от сознания того, что он вместе с нею. Потом ему стало немного стыдно за себя… «Опять громкие фразы. Что значит герои? Обыкновенные люди, которые выполняют свой долг».
До 1945 года капитан Фараго служил в следственном отделе жандармерии. Он был человек образованный и неглупый, хитрый и осторожный. В его густых черных волосах сверкали серебряные нити. После побега из тюрьмы он отрастил усы и стал носить очки. Даже бывшие друзья с трудом узнали бы его. Три года он с фальшивыми документами работал в артели металлоизделий простым рабочим. С 23 октября — он командир отряда, состоящего в основном из студентов университета, гимназистов и дезертировавших из армии солдат. «Великолепный материал, — в первый же день сделал вывод Фараго. — Все люди замечательно настроены, самоотверженны, смелы, авторитетны, а это сейчас главное. Некоторые из них члены ДИС[2] и даже коммунисты, которые борются против «ошибок». Почему бы населению и не поддержать их?»
Ребятам было известно, что он бывший кадровый офицер хортистской армии. О своей службе в жандармерии он никому не говорил, зная, что к армейским офицерам эта молодежь относится иначе, чем к жандармам. «Но сейчас их ненависть к жандармам не имеет значения, — думал он. — Главное, чтобы они выполняли мои распоряжения и верили мне. Придет время, и они узнают, кто я такой…»
Задолго до 23 октября Фараго тщательно продумал, как он будет действовать. Согласно плану Чатаи, он должен был контролировать район улицы Барош и площади Кальварии. Во время нападения на здание Радио он организовал отряд в тридцать — сорок человек, главным образом из студентов и дезертировавших из армии солдат. Это сборище он за один день превратил в воинское подразделение. В наиболее важных в тактическом отношении пунктах Фараго выставил посты наблюдения, установил связь с Чатаи и разбил своих бойцов на мелкие группы. В узких улочках Йожефвароша[3] успешно могут действовать только мелкие подразделения.
Мелкие (в пять — восемь человек) вооруженные группы совершали неожиданные нападения одновременно в нескольких местах, и населению казалось, что вся округа полна восставшими. Никто ее мог сказать, сколько их. Напасть и быстро отойти — такова была тактика. Особенно пригодились Фараго дезертировавшие из армии солдаты: с одной стороны, население считало, что армия перешла на сторону восставших, и это был немалый выигрыш; с другой стороны, небесполезной оказалась их военная подготовка. Командиром разведчиков Фараго назначал танкиста Ласло Тёрёка. Ласло — смышленый малый, окончил техникум.
Когда Фараго доложили о задержании грабителя, он приказал привести его. «Для завоевания авторитета, — решил Фараго, — придется отдать приказ о расстреле. Надо приносить и жертвы. Эти одержимые разглагольствуют о незапятнанности революции и так всерьез принимают ее, что пока их не нужно разочаровывать. Глупость, конечно, но они станут еще больше доверять, да и с точки зрения пропаганды это будет выглядеть совсем недурно».
Штаб Фараго помещался в кабинете директора школы. Комната доверху была набита боеприпасами, оружием, консервами. На столе разложена карта. Красные точки на ней обозначают посты и места расположения отдельных вооруженных групп.
Горела только настольная лампа — Фараго не любил яркого освещения. И сейчас он установил лампу так, чтобы самому оставаться в тени. Инсценировка должна была быть недолгой — к часу его вызывали на совещание к Чатаи. Открыв дверь, он приказал ввести арестованного.
Двое юношей гимназистов ввели человека с полусогнутым, как у гориллы, телом и доходившими почти до колен руками, с густыми, начинавшимися чуть ли не от самых бровей волосами. С видом полного безразличия он стоял посредине комнаты. На его небритом лице застыло какое-то странное выражение. Он безучастно разглядывал узоры на покрывавшем почти весь паркет ковре. На нем был темно-синий рабочий комбинезон, вместо пояса — военный ремень, на ногах — новенькие спортивные ботинки на толстой подошве.
«Где-то я уже встречался с ним», — подумал Фараго, взглянув на стоявшего перед ним человека. Но сколько он ни перебирал в памяти все возможные места встреч, так и не вспомнил. «Может быть, он служил у меня солдатом? Нет, для этого он слишком молод. В плену? Конечно, там! Но когда и где? Спросить? Нет, пока не буду, но обязательно поговорю с ним наедине», — решил он.
В эту минуту молодой человек в комбинезоне поднял глаза. Прищурившись, он старался разглядеть, кто сидит за лампой, но яркий свет слепил глаза. От страха у него начались спазмы в желудке. Напрасно он подбадривал себя, — мол, не волнуйся, Моргун, ты среди своих, — внутренняя тревога не улегалась. «Хорошо бы закурить, — подумал он. — Эти сопливые щенки отобрали у меня все». Некоторое время он колебался — попросить сигарету или нет. Наконец, решился.
— Начальник, дай курнуть, — проговорил он хриплым голосом.
Фараго тотчас узнал говорившего. Прищуренные глаза, хриплый голос, длинные руки… Да, он знает, кто это… Ошибки быть не может…
— Ребята, — сказал он гимназистам, — оставьте нас. Я сам допрошу этого типа.
Юноши молча удалились.
Кто долго сидел в тюрьме, изолированный от мира, у того слух невероятно обостряется. Такие люди могут сразу узнать по голосу человека, которого не видели много лет. Моргун, известный взломщик сейфов, провел в разных тюрьмах очень много лет. Он не видел лица человека, сидевшего позади лампы, но узнал его, и ему хотелось кричать от радости. Он попал, куда следовало. Бояться ему нечего. Господин капитан свой человек.
— Как звать? — прервал его размышления голос Фараго.
Моргун улыбнулся. «Комедию ломает, — подумал он, — делает вид, что не узнал меня», — и он громко засмеялся.
— Не прикидывайся, начальник, своих не узнаешь?
«Узнал, — пронеслось в мозгу Фараго. — Теперь уже все равно».
— Моргун, неужели ты? — воскликнул он с наигранным удивлением.
— А кто же еще, начальник?
— Вот так встреча! Значит, ты и есть грабитель?
— Грабитель?.. Ерунда! Стоит ли подымать шум из-за такой чепухи? Хотел собрать пошлину с одного паршивого ювелирного магазинчика, так эти типы чуть не сбили с ног.
— Потише, Моргун, — сдерживал его Фараго, — не возмущайся. Эти ребята принимают «революцию» всерьез и требуют наказать тебя. Плохи твои дела, приятель. Времена настали трудные.
Улыбка застыла на лице Моргуна. Он не мог понять, серьезно говорит Фараго или шутит. «Вот дела, — смекнул, наконец, он. — Видать, начальник пристраивается, хочет войти в доверие. Чего доброго, он даст команду прикончить».
— Не хочешь ли ты сказать, начальник, что мне придется туго? — сквозь зубы процедил видавший виды грабитель. — Ты что, переметнулся?
— Слушай, Моргун, поговорим серьезно. Это дело я покрою, хоть это и не так легко. Но наперед такую работу будешь делать только по моему приказу… Понял?
— Понял.
— А сейчас слушай меня внимательно! — продолжал Фараго.
Он поправил абажур лампы и пристально, словно гипнотизируя, посмотрел в глаза Моргуну. Затем четко, по слогам выговаривая слова, сказал:
— Ты меня не знаешь! Мы никогда не встречались. Я не жандармский офицер. Запомни: я служил в армии! Понял?
Моргун не понял, но ответил:
— Понял, но угости же, наконец, сигаретой.
Фараго швырнул ему пачку сигарет.
— Закуривай, остальные спрячь!
Моргун ловко поймал пачку.
— Мерси, — сказал он. — У меня только спичек нет.
Закуривая, он вспомнил прошлое. Тюрьму та улице Ваци, где больше двух лет провел вместе с Фараго. Они сидели в одной камере. Там он привязался к капитану. Правда, он много работал за Фараго, по существу был его холуем, но это доставляло ему удовольствие, потому что жандармский офицер был хорошим товарищем. Он не презирал его, Моргуна, не подчеркивал своего превосходства над ним, простым уголовником, хотя сам был политическим. Он прямо-таки заставлял Моргуна называть его на «ты». А в глазах Моргуна это много значило, потому что другие офицеры требовали, чтобы уголовники называли их «благородиями». «А Фараго до войны был персоной поважнее, чем они. Сорок тысяч хольдов[4] — кусок не малый. Если ему верить, он даже лично знал регента Хорти. Может, это вранье, да какая разница? В прошлом капитан был видной фигурой, а нос не задирал».
— Все понял? — прервал его Фараго.
— Да, начальник. Но я хотел бы кое о чем спросить. Чего ты якшаешься с этими изнеженными сопляками? С ними далеко не уедешь. Если тебе нужны люди — скажи. Я притащу ребят. Надежные ребята, понимают, что к чему, — продолжал убеждать он. — Я сколочу тебе банду, какой еще свет не видел. Приведу самых отборных, если захочешь.
Фараго сдвинул брови. Он задумался. «Недурное предложение… Если мы хотим идти дальше по намеченному пути, некоторых придется заменить. Чем меньше в отряде будет думающих, тем лучше. Приятели Моргуна не философствуют. Я знаю людей этого сорта. Их не интересует, что скрывается за кулисами…» Поразмыслив, он сказал:
— Послушай, Моргун, не ломай себе голову над тем, почему эти ребята здесь. Это политика. А в ней ты ни бельмеса не смыслишь. Но твое предложение привести своих приятелей резонно. Я не возражаю, свяжись с ними и приведи их сюда. Но вбей им покрепче в головы, что они не уголовники, а только что освободившиеся политические заключенные, которые много лет томились в тюрьме. Чем больше страдали, тем лучше. Понял?
Моргун улыбался. «Может, я и не разбираюсь в политике, но здесь все вижу насквозь». И, расхохотавшись, он сказал:
— А ты здорово хитер, начальник. Ладно, все будет в порядке.
— Тогда на этом и закончим. — Улыбнувшись, Фараго встал. — Мы еще поговорим с тобой. Меня интересует, когда ты освободился и что произошло после моего побега… Пока никуда не уходи… Ясно?
— Как день, — весело ответил Моргун.
Фараго вызвал одного парня и строгим начальническим тоном отдал распоряжение:
— Коллега, доложи Тёрёку, что этого борца за свободу я оставляю с нами. Я иду на совещание, пусть он обязательно дожидается меня! К рассвету вернусь.
— Понятно, — ответил юноша, но лицо его выражало недоумение.
Через час в отряде все уже знали, что Фараго отпустил грабителя и даже принял его в отряд. Доктор узнал об этом от своих студентов, когда вернулся с дежурства. «Ну, допустим, правильно, что Фараго не поставил его к стенке, — думал Доктор, — но принять его в отряд — это уж возмутительно». Он собрал своих студентов и обсудил с ними поступок Фараго. Все решили, что будут возражать против распоряжения командира.
Возмущенные, они пришли к Ласло, который в это время замещал капитана.
Ласло смотрел в окно. Улицу окутывал туман, и стоявшие напротив дома были едва видны. Он беспокоился об Эржи и мысленно все время был с ней. Неохотно выслушал он шумный протест Доктора и его студентов. «Они правы, — подумал он, — но сейчас есть дела поважнее. И кроме того, Фараго знает, что делает, а он честный венгр».
— Я поговорю с Фараго, — недовольно сказал Ласло, — спрошу у него. Но сейчас его нет. Ночью за ним пришла машина — его вызвали на какое-то срочное совещание.
Продолжая шуметь, ребята вышли. Доктор остался.
— Скажи, Ласло, — спросил он, — что ты думаешь о Фараго?
— Он порядочный человек, — ответил Ласло.
— Это еще ни о чем не говорит. Порядочный человек! Это не характеристика.
— Послушай, Доктор, насколько мне известно, прежде он был офицером. Из-за неправильной политики с кадрами его выбросили за борт. С тех пор он работал в какой-то артели. Он венгр, который в эти дни взялся за оружие, чтобы бороться за независимость так же, как ты или я. Близко я его не знаю. Надеюсь, ты не намерен выполнять здесь функции отдела кадров?
— Я тоже хорошего мнения о нем, хотя нам не приходилось много беседовать, — сказал Доктор. — Я убедился, что он образованный, смелый человек, хорошо разбирается в обстановке. Говорят, у здания Радио он сражался с изумительным героизмом.
— Не знаю, — ответил Ласло, — к сожалению, я там не был. Но вчера он с небольшой группой людей превосходно организовал захват телефонной станции. Имей в виду, Доктор, я ему верю.
— И я тоже. Речь идет не о недоверии, — снова заговорил Доктор. — Что если этот грабитель ввел его в заблуждение? Нужно быть очень осторожным. Видишь ли, сектанты все еще хотят доказать, что за оружие взялись всякие подонки. Поговори с ним, хорошо? А я пойду прилягу. Устал что-то.
От усталости у него слипались глаза; обросшее щетиной лицо осунулось и стало болезненно бледным. Нетрудно было догадаться, что уже несколько дней он почти не спал.
— Иди ложись, — сказал Ласло. Ему хотелось скорее остаться одному.
Доктор вышел из комнаты.
Войдя в кабинет директора, Ласло начал листать свой блокнот. «Кому бы позвонить? Кто может сообщить об Эржи?» Он позвонил в три места. Два номера были заняты, а по третьему никто не отвечал. Очевидно, никого не было дома.
«Какое сегодня число? Да, сегодня двадцать пятое, четверг. Чего только не произошло за эти два дня! За что мы воюем? В конце концов мы достигли своей цели. Имре Надь стал премьер-министром, правительство удовлетворило большинство требований. Тогда за что же? Не лучше ли бросить оружие? К чему дальнейшее кровопролитие? А может быть, прав Фараго, и сражаться нужно до тех пор, пока здесь находятся русские войска? Это действительно верно. «Правительство только тогда будет дееспособным, друг, когда на территории нашей родины не будет иностранных войск», — вспомнил он слова Фараго. Мало достичь успехов — нужно еще закрепить их. А это чьи слова? Где я читал их? Не помню. Слышал на политзанятиях? Ах, да не все ли равно! Но что делать сейчас? Как разыскать Эржи? Я должен найти ее. Снова пойти к Брукнерам? Нет, только не это. Я дал себе слово со стариками больше не говорить. Кончено… Может быть, когда мы победим… Дядя Йожи, конечно, попросит у меня прощения… Прощу ли я его? Может быть, прощу. Сейчас трудно сказать».
Около четырех часов утра пришли разведчики — студенты университета, гимназисты… Они хотели говорить с Фараго. Все они сообщали о том, что на главных магистралях очень большое движение. Непрерывно снуют броневики и танки, можно встретить и отряды полиции. Правительственные части улочки и переулки не заняли. Люди из отряда просили указаний, что делать: принимать бой, нападать или только наблюдать?
В отсутствие Фараго Ласло ничего не решался предпринимать, так как не хотел действовать вопреки планам командира. Он приказал людям продолжать наблюдение и распространить отпечатанные ночью листовки, которые призывали рабочих к забастовке, требовали сформировать коалиционное правительство и немедленно сместить нескольких министров. Прочитав листовки, ребята затеяли горячий спор. Доктор тоже принял участие в споре. Он был против создания коалиционного правительства, считая это шагом назад.
— Нет никакой нужды, — говорил он, — возрождать буржуазные партии, нужно только очистить руководство партии трудящихся от консервативных сил.
Некоторые начали высмеивать его доводы, называя их глупыми. Пусть, мол, будет здоровое соревнование между партиями. Как показали последние годы, одна партия не в состоянии руководить страной. Кроме того, уверяли они, коммунисты потеряли авторитет. Нужно-де призвать на руководящие посты специалистов.
— Ребята, следует соблюдать осторожность, — сказал Доктор. — Иначе мы можем так свернуть вправо, что потом и не вывернемся. Не забывайте: в таком массовом движении на поверхность может всплыть всякая падаль.
— Оружие в наших руках — о повороте не может быть и речи! — кричал высокий студент второго курса политехнического института. — Ты, кажется, испугался!
Ласло с трудом удалось водворить порядок.
— Не спорьте, ребята, требования эти справедливы. Не мы их выдумали, но мы согласны с ними. Есть приказ разбросать листовки, и я прошу выполнять его. Кто не хочет подчиняться, пусть сдает оружие и уходит, куда хочет. Сейчас самое главное — это революционная дисциплина.
Бесконечные дискуссии раздражали его, да и свои заботы причиняли немало беспокойства. Нужно решать. В полночь кончается отпуск. Если до этого времени он не возвратится в часть, его будут считать дезертиром.
«Нарушить присягу? А если возвратиться… и меня пошлют в бой против народа? Обязан ли я выполнить приказ, с которым не согласен? Что делать, если меня пошлют воевать как раз против этих ребят? Выполню ли я приказ? Если буду прислушиваться к голосу сердца, то нет. Но я ведь солдат. Давал военную присягу. А если я плохо вижу? Говорят, отдельные части армии перешли на сторону восставших. Мне такие части еще не встречались».
Ребята уже ушли, а он все сидел в кабинете со своими мыслями, которые становились все мрачнее. Он старался убедить себя, что поступает правильно. Все взвешивал, рассчитывая на самое худшее. Но стоило привести довод, как тут же он его отводил. «Жаль, что Фараго сейчас нет. Капитан ясно видит цель, он не колеблется. Сильная личность! Почему же сомневаюсь я? Перешел на сторону восставших — и все! Пути назад нет. Только вперед. Правда, я могу воспользоваться амнистией, но убежать, как трус, именно сейчас? Бросить своих борющихся товарищей? Этого я сделать не могу. Доктор тоже колеблется, но во многом он прав. Правда, Доктор коммунист, он видит события под другим углом зрения. А я не коммунист, меня не приняли в партию. Что мне до проблем, стоящих перед партией? Они меня не касаются. Мое место здесь. Я сражаюсь не за себя, а за народ. Что лично я получу в случае победы? Самое большее — награду. А если брошу все сейчас? Пулю. Нет, я должен остаться. Я готов ко всему, потому что дальше так жить нельзя. Мне безразлично, кто будет руководить страной. Пусть даже остаются коммунисты, но только бы можно было жить по-человечески, без страха, знать, что никого не преследуют. Правда, меня никто ни за что не преследовал, но зато других… Например, Фараго. А за что? За то, что в прошлом он был офицером?..»
Ласло стал одолевать сон. Положив голову на руки, он заснул.
С двенадцати до двух часов ночи наблюдателем была Эржи. Она стояла у открытого окна здания министерства внутренних дел и наблюдала за площадью Рузвельта. Увидеть можно было немногое. Сквозь туман едва проступали кроны деревьев. Глаза у Эржи устали от напряжения. Железная штора была полуопущена, и в комнату врывался холодный сырой воздух, насквозь пронизывающий девушку. Тонкий шелковый шарфик совсем не грел. Эржи очень устала, ее клонило ко сну. Порой глаза у нее закрывались, но холод тут же отгонял дремоту.
Эржи думала о Ласло. Они договорились во вторник в семь часов встретиться у оперного театра. Она пришла вовремя, но Ласло не было. Она прождала его полчаса, но он так и не появился. А ведь раньше он никогда не опаздывал. «И зачем Ласло поехал в Гёдёллё?[5] Ведь он знал, что положение напряженное. И все-таки поехал. Наверное, электричка пришла с опозданием или, может быть, совсем перестала ходить. Так мы и не увиделись. Сегодня в полночь у Ласло кончается отпуск, и кто знает, когда мы теперь встретимся. Хоть бы их часть послали в Будапешт…»
Она закурила. Пламя вспыхнувшей на мгновение спички осветило пышные волосы девушки, глаза и темные круги под ними. Она казалась сейчас маленькой, обиженной кем-то девочкой. Эржи курила, задумчиво выпуская кольца дыма. Два дня назад она снова начала курить, хоть обещала отцу никогда не брать в рот сигареты. «Интересно, получили отец с матерью мою записку? Если нет, то они, наверное, беспокоятся. Жаль, у нас нет телефона. В этом доме на захудалой улице Йожефа ни в одной квартире нет телефона. Даже соседям нельзя позвонить. Утром обязательно позвоню на завод. Вероятно, с утра отец выйдет на работу».
Эржи слышала, как храпят и ворочаются во сне ребята; она отошла от окна. Чуть-чуть повернула в сторону абажур стоявшей на полу настольной лампы. Вот теперь видны лица спящих. В углу лежали трое мужчин. Они прижались друг к другу, чтобы согреться. Эржи поправила на них одеяло. На мгновение взгляд ее задержался на Бела Ваше. Лицо молодого человека было злое, зубы крепко стиснуты. Чем так обеспокоен бедняга?
На стене обозначилась тень стройной девичьей фигуры. Головы не было видно — лампа освещала стены только до половины. Эржи поправила абажур и вернулась к окну. Поеживаясь от холода, она продолжала наблюдать. Ночную тишину лишь изредка нарушал далекий шум моторов. Эржи посмотрела на часы. Был час ночи. «Уже немного осталось», — подумала она.
Дверь тихо отворилась. Эржи подняла голову. Вошел майор Карой Хидвеги.
— Как дела, Эржике? — улыбаясь, тихо спросил он. — Спать не хочется?
— Хочется, да и замерзла еще, — также тихо ответила девушка.
— Накиньте на себя одеяло, — предложил майор. — Принести?
— Нет, спасибо. На холоде не уснешь!
Хидвеги осторожно пододвинул стул поближе к девушке и сел.
— Закурите? — и протянул пачку сигарет.
— Спасибо, я только что курила.
Майор с наслаждением затягивался и медленно, кольцами выпускал дым.
— Ну как дела? — спросила девушка.
— Задали бы вопрос полегче, — улыбнулся Хидвеги.
— Наверное, вы и сами не знаете, товарищ майор!
— Начальство, наверное, знает, да мне не сообщает. Я знаю только, что мы вновь овладели зданием Радио. А Национальный музей сгорел.
— Национальный музей? — содрогнулась Эржи. — Это ужасно!
— Да…
— Это правда?
— Я лично не видел, но так сообщают. Это вполне возможно… Скажите, Эржике, как вы сюда попали? — спросил Хидвеги.
— Сама не знаю. У меня и в мыслях не было идти сюда. Во вторник вечером я еще принимала участие в демонстрации, а на другой день утром была уже среди вас.
— Но почему вы пришли именно сюда?
— Послали.
— А где вы участвовали в демонстрации?
— Я даже не знаю, где ходила. Как-то смутно представляется этот день. Знаете, мне никогда не приходилось участвовать в подобных демонстрациях. Я много читала о массовом психозе, но не верила, что он может существовать на самом деле.
— А теперь убедились, что он-таки существует, да?
— Да. Человек не может освободиться от его воздействия. Когда смотришь на бурлящую толпу со стороны, еще можешь оставаться беспристрастным, но стоит попасть в людской поток — и конец. Какая-то неведомая сила подхватывает тебя и несет, несет. Ты заражаешься настроением толпы и кричишь вместе с другими, лишаешься собственной воли… Толпа диктует, направляет, повелевает.
— И вы тоже кричали?
— Кричала ли я? Ну конечно! Изо всех сил!
— Что же вы кричали? — рассмеявшись, спросил Хидвеги.
— Да все что попало. Но кричала от всей души, и те, кто шел рядом со мной, тоже кричали искренне.
— Но что же?
— Ну, например: «Мы не фашисты!», или «Если ты венгр — иди с нами!», или вот это: «Герэ должен уйти!» Я с этими лозунгами и сейчас согласна.
— И с тем, что «если ты венгр — иди с нами»?
— И с этим тоже!
— Даже и тогда, если бы, скажем, по одну сторону рядом с вами шел бывший фабрикант, а по другую — убийца-эсэсовец?
— Я была со студентами, — сказала девушка.
— Но предположим, что те, кого я назвал, были среди них. Вы бы и тогда выкрикивали этот лозунг? Или их вы не считаете венграми?
— Но…
— Конечно же, этот лозунг с изъяном, Эржике. Он заметно смахивает на лозунг французской буржуазии в сорок восьмом году. «Все люди братья!» и «Если ты венгр — иди с нами!» — основа здесь одна. Все под одно знамя: и рабочий, и фабрикант. А знаете, что получилось потом из этого «единства» и громких фраз?
— Я читала, но как следует уже не помню, — ответила Эржи.
— А получилось, Эржике, то, что в феврале сорок восьмого года пролетариат сверг июльскую монархию и вместе с буржуазией провозгласил республику. Веря лозунгу «Все люди братья!», пролетарии думали, что они победили. А потом, в июне, они получили урок, который надолго запомнили. Луи Бонапарт со своими генералами разъяснил пролетариям истинный смысл этого лозунга. Под братством буржуа понимали братство только между собой. Как бы и у нас не получилось то же самое с лозунгом «Если ты венгр — иди с нами!» Потому что те, кто господствовал при старом режиме, не считают пролетария венгром…
— Это верно, пожалуй, — подумав, согласилась девушка. — Потом я и сама заметила, что тут что-то не так…
— А когда вы это заметили?
— Когда со здания Совета профсоюзов стали срывать красную звезду. Тогда слова застряли у меня в горле. И знаете, что меня поразило?
— Что? — заинтересовался майор.
— Когда несколько человек стали выкрикивать: «Долой красную звезду! Долой советскую звезду!», толпа на мгновение опомнилась. Оглянувшись, я увидела, как меняются лица людей. Потом выкрики стали раздаваться чаще. Но я уверяю вас, что бо́льшая часть людей молчала. Я хотела крикнуть: «Что вы делаете с красной звездой?», но не решилась. Как отнеслись бы ко мне те, кто начал все это? Могли подумать, что я не венгерка. Атмосфера была такая накаленная, что от моей смелости не осталось и следа. Я о многом передумала тогда. И не я одна. Так думали все, кто молча стоял вокруг. И нас, хранивших молчание, было подавляющее большинство.
— А ведь верно, — сказал Хидвеги, — тот, кто наблюдал бы со стороны, допустим из окна, как срывают красную звезду, он видел бы только то, что на улице стоит многотысячная толпа. Это же мог бы запечатлеть и объектив фотоаппарата. Но фотография не может показать, что взбудоражило людей, какие мысли овладели ими в это время, какие чувства наполняют их сердца.
— Да… — продолжала девушка. — В этот момент я начала сомневаться. Но уверяю вас, если бы кто-нибудь тогда осмелился возразить хоть слово, его моментально разорвали бы на части.
— Вполне возможно, — подтвердил Хидвеги.
— Мы говорили об этом с Белой Вашем еще до того, как пришли сюда.
— Бела Ваш? — попытался вспомнить майор. — Какой это?
— А такой черный кудрявый парень. Он еще похож на итальянского спортсмена.
— А, знаю. Который назначен на пост у двойного окна?
— Да-да, — ответила девушка.
— Вы его знаете?
— Еще по ДИСу. Он такой горячий, честный парень!
— А ведь он уж не так молод, — рассмеялся майор.
— Ну что вы, как можно о двадцативосьмилетнем молодом человеке сказать, что он уже не молод? — вступилась за Ваша девушка.
— Признаю, признаю, парень он хороший.
— Беда только, что слишком горяч. Он любит выделяться, быть на виду.
— Бывают моменты, когда такие люди стоят многого.
— Помню, — улыбнувшись, продолжала девушка, — сколько с ним было хлопот. Летом пятьдесят третьего мы с ним вместе ходили на курсы парашютистов. Командование как-то устроило смотр. Присутствовал министр и другие руководящие товарищи. Я видела, что Бела нервничает, волнуется. Прыгать нам еще не разрешали, мы только начали курс. «Бела, в чем дело?» — спрашиваю. «Черт возьми, — ответил он, — в такое время, когда здесь начальство, я не могу прыгнуть!» На одной из машин поднялись в воздух и мы, чтобы посмотреть, как прыгают. У Белы и у меря парашютов не было. Перед прыжком обычно выбрасывали на парашюте мешок с песком. И представляете, что сделал этот безумец? Он надел на себя парашют, предназначенный для мешка с песком, и, пока остальные искали мешок, выпрыгнул!
— Вот здорово! Он действительно храбрец! — воскликнул Хидвеги. — И все кончилось благополучно?
— Он только ногу сломал. А больше ничего. Ну вот, — вернулась к прежнему разговору Эржи, — на демонстрации я встретилась с Белой. По лицу его было видно, что и он взволнован. Я подбежала к нему и буквально засыпала его вопросами. Он политически подкован лучше меня. Ведь он член парткома и секретарь первичной парторганизации.
— Где? — спросил майор.
— На заводе точной механики.
— Знаю, это около шоссе Шарокшар. Новый военный завод, верно?
— Да, — подтвердила Эржи. — Так вот, я спрашиваю Белу: «Ты понимаешь, что происходит?» «Что происходит? — переспросил он. — Не знаю, но если все будет продолжаться в том же духе — контрреволюция неизбежна». Таким бледным я его еще никогда не видела. Потом мы поговорили о возможных перспективах. Беле приходили в голову фантастические планы. Он хотел пойти на завод и привести в город ночную смену, чтобы организовать контрдемонстрацию. Потом мы стали обвинять части госбезопасности в бездеятельности. «Где партия? Где правительство?» — спрашивали мы друг у друга.
Майор закурил новую сигарету. Он слушал внимательно, с большим интересом, не перебивая девушку. Ведь с двадцать третьего ему не довелось быть на улицах, а кругом творилось такое, что он переставал понимать происходящее.
Эржи продолжала. Она снова жила впечатлениями последних двух дней, воскрешая в памяти все пережитое. Голос ее звучал тихо, но в нем слышались нотки гнева, вызванного собственным бессилием.
— Когда мы вышли на проспект Ленина, все уже было вверх дном, — рассказывала она. — Мы с удивлением наблюдали, как на грузовиках проносились вооруженные молодые люди. На машинах — красно-бело-зеленые флаги. Лица молодых людей раскраснелись от возбуждения. Я была бы не искренна, если бы скрыла, что порой меня так и подмывало мчаться вместе с ними. Мне казалось, что у них хорошие намерения. Но когда я увидела горящий магазин «Горизонт»[6] и полыхающие на улицах костры из книг, сердце у меня сжалось от боли. Я смотрела на это в каком-то оцепенении. Это не может быть справедливым. Этого нам не нужно! Я смотрела на беснующихся у костров людей и невольно вспоминала шаманов, забивавших головы древним кочевникам. И тут мы услышали выстрелы. Люди заметались из стороны в сторону. С молниеносной быстротой распространялись слухи, одни невероятнее других. Подстрекатели разносили их во все концы города. Отовсюду раздавался крик: «К Радио!» Он действовал с какой-то магической силой, которая словно вывернула людям мозги наизнанку. Улица пришла в движение. «Солдаты госбезопасности стреляют в народ!» — и разносивший эту весть человек мчался на мотоцикле дальше. Люди возбужденно зашумели. «Идемте к Радио!» — слышались сотни, тысячи голосов. «Эти солдаты госбезопасности сошли с ума!» — прошептала я про себя, и меня охватил слепой гнев. «Бела, — повернулась я к Вашу, — пойдем. Этого нельзя допустить. Они убивают ни в чем не повинных людей!» «Нет, Эржи, здесь какая-то страшная провокация, — ответил мне Бела. — Пойдем в ЦК».
Чуть ли не по спинам мы пробирались сквозь толпу. Перед зданием Парламента[7] стояли советские танки. Путь был прегражден. Тогда мы пошли к улице Салаи. По ней как раз проходила танковая колонна. Я даже не знаю, чьи были танки — венгерских или советских войск. Примыкающие улочки были относительно безлюдны. Наконец мы добрались до улицы Академии. У окон здания Парламента стояли солдаты госбезопасности и пограничных войск. Лица у них были серьезные, чувствовалось, что они отдают себе отчет в том, что происходит. На улице — длинный ряд советских танков. Перед входом сутолока, невероятная суматоха. Суетящиеся вокруг люди, перебивая друг друга, отдавали распоряжения. И у меня создалось впечатление, что все растерялись и никто ничего не знает. Мы подошли к мужчине в кожаном пальто, который размахивал автоматом.
— Товарищ, — обратился к нему Бела, — мы коммунисты. Куда нам идти? Мы просим указаний, что делать!
Мужчина недовольно посмотрел на нас.
— Вы просите указаний у меня? — спросил он. — Идите в свою первичную организацию, там вам скажут, что делать.
— В такое время идти на завод? Сейчас мы там не нужны… — ответил Бела, и в голосе его чувствовалось раздражение.
— Тогда расходитесь по домам! — сердито крикнул мужчина и отошел.
— Бюрократ, — вырвалось у Белы. — Пойдем в Союз партизан[8]…
Там мы оставались до рассвета. А утром нас вместе с другими послали к вам. Так мы попали сюда. Ну вот, теперь угостите сигаретой.
— Пожалуйста, — ответил Хидвеги, протягивая пачку.
Она закурила. Вспыхнул огонек зажигалки, осветив разрумянившееся лицо девушки. Оно показалось майору необыкновенно красивым. У него невольно вырвался вопрос:
— У вас есть жених?
— Да, — смущенно ответила девушка.
— А кто он?
— Он техник на заводе синтетических материалов. Но сейчас он на действительной службе в армии, танкист. У него как раз отпуск…
Хидвеги не стал докучать Эржи расспросами. Задумавшись, он выпускал кольца дыма. Немного погодя сказал:
— Откровенно говоря, я и сам не все понимаю. Позавчера прочел требования молодежи. Среди них есть ряд справедливых и вполне осуществимых.
— Да, — согласилась его собеседница. — Вечером во вторник я сама еще не думала, что дело дойдет до перестрелки… Неудачной была эта речь Герэ.
— Конечно, но она уже не могла изменить положение. Собиравшиеся исподволь силы все равно спровоцировали бы восстание.
— По-моему, нет, — возразила девушка. — По крайней мере на стороне врага не оказалось бы столько людей. Знаете, эта речь и меня очень обидела. Зачем же тогда разрешали демонстрацию? Один из членов правительства разрешает, а Герэ называет демонстрантов сбродом и фашистами.
— Но ведь среди вас были и такие, правда?
Девушка хотела ответить, но дверь отворилась и в комнату вошел высокий мужчина в кожаном пальто.
— Добрый вечер, — сказал он и бесшумно закрыл за собой дверь.
Эти слова вошедший произнес с иностранным акцентом. Хидвеги зажег свой карманный фонарик и осветил им лицо вошедшего. Ему можно было дать лет сорок. Кожа на его скуластом лице лоснилась. Черные густые мохнатые брови срослись на переносице. Твердый острый подбородок был покрыт щетиной. Фонарик в руке Хидвеги едва заметно дрогнул.
— Добрый вечер, товарищ Миркович, — тихо произнес он. Вошедший удивился.
— Откуда вы меня знаете, товарищ?
— Мы давно знакомы, — с улыбкой ответил Хидвеги.
— Как вас зовут?
— Карой Хидвеги.
Миркович сел на стул. На лбу его появились морщинки. Эржи наблюдала за обоими мужчинами. Ей уже не хотелось спать. Миркович снял шапку, провел рукой по черным волосам.
— Не помню! Хидвеги, Хидвеги… — невнятно бормотал он. — Странно, не припоминаю… Вы здесь служите?
— Да. С сорок пятого года, — ответил майор. — Когда вас освободили? — спросил он после минутного молчания.
— Вы действительно меня знаете, — тихо рассмеялся Миркович. — Весной.
— Полностью реабилитирован?!
— Да. Но это было нелегко. Тянули с решением.
Брови у Эржи изумленно поползли вверх.
— Вы сидели в тюрьме, товарищ? — недоверчиво спросила она.
— Пришлось немного.
— Сколько лет?
— О, самую малость, товарищ. Всего шесть с половиной лет.
— Это, по-вашему, немного? — удивилась девушка.
— Знаете, сколько я считаю много? — улыбаясь, спросил Миркович и тотчас ответил: — Двадцать лет — вот это много!..
— И вы еще можете шутить? — недоумевала Эржи.
— У товарища Мирковича всегда хорошее настроение.
— Просидеть без вины почти семь лет! — ужаснулась девушка. — Я бы сошла с ума…
— Да, это было нелегко.
— Но скажите, в тюрьме ли сейчас те, кто посадил вас? — спросила девушка, резко вскинув руку и потирая пальцами лоб. — Когда я слышу такое, мне самой хочется взяться за оружие. И еще смеют говорить, что нельзя понять тех, кто восстал…
— Что такое? Уж не принадлежите ли и вы к контрреволюционерам? — Миркович с любопытством повернул голову.
— А что, по-вашему, все, кто сейчас сражается, контрреволюционеры? — вызывающе бросила девушка.
— Все до единого, — строго ответил мужчина.
— Я надеюсь, вы это несерьезно? Знаете, сколько среди них тех, кто поднял оружие именно против такой несправедливости?
— Боль обиды только нам давала право браться за оружие. Мы не просили, чтобы из-за нас хватали автоматы, а заодно свергали и народную власть.
— Вам мерещатся ужасы, товарищ! — стояла на своем девушка. — Неужели вы думаете, что среди восставших нет реабилитированных, нет коммунистов? Они не хотят свергать народную власть.
— Конечно, есть. Но это ничего не меняет. Те реабилитированные, которые с оружием в руках решили мстить за свои обиды, — мерзавцы. Интересно, почему так говорите вы? Как вы можете работать здесь и в то же время защищать восставших? Не кажется ли вам, что это по меньшей мере странно?..
— Товарищ не работает здесь, — спокойно вмешался Хидвеги. — Она пришла из Союза партизан. Причем мне кажется, что ее возмущение в какой-то степени правомерно.
— Правомерно? Почему? — спросил Миркович.
— Почему? — повторил вопрос майор. — В самом деле, странно: тот, кого невинно осудили, сражается в одном ряду с теми, кто заточил его в тюрьму. Людям это не понятно. Во всяком случае они с трудом могут поверить в это… Скажите, товарищ Миркович, можно спросить вас кое о чем?
— Пожалуйста.
— Вас били?
— Случалось.
— И вы не испытываете ненависти к тому, кто бил вас, ни в чем не виновного человека?
— На это не так уже легко ответить. Было время, когда я готов был задушить его. Позже, когда я глубже обдумал все, злость прошла. С годами взгляды человека меняются, и некоторое время спустя я уже рассуждал так: если он ударил меня, чтобы доказать свою власть или причинить мне боль, страдание, — значит, он подлец. Но если он верил, что поступает справедливо, если он был убежден в своей правоте, если он действительно видел во мне классового врага, тогда я не должен злиться на него.
— А я бы не могла простить, — сказала девушка. — Бить беззащитного человека — всегда подлость.
— Это звучит очень красиво, но тогда все обстояло гораздо сложнее. Как-нибудь я объясню вам, почему сложнее.
— Вы знаете, кто вас допрашивал? — неожиданно спросил Хидвеги.
— Его имя капитан Ковальчик, — ответил Миркович. — Неглупый парень. Семь лет… сейчас я бы и не узнал его, пожалуй.
Они замолчали. Хидвеги откинулся на спинку стула. Мысли его были где-то далеко-далеко. Он теребил в руке конец галстука.
Эржи смотрела на улицу, на мерцавшие в тумане причудливые блики фонарей. Ей казалось, что Миркович говорит не искренне. Не может быть, чтобы он не питал ненависти к тому, кто его мучил. Она обернулась к нему.
— Скажите, товарищ Миркович, а если бы сейчас вы встретились с тем самым Ковальчиком, или как там еще звали этого вашего следователя, что бы вы сделали?
— Я не думал об этом, — ответил Миркович. — Не люблю загадывать наперед. Человек никогда не знает заранее, как он поступит.
— Так вот, вы уже встретились с ним, — тихо произнес Хидвеги.
— Нет, нет, что вы, не встречался, — возразил тот. — Уже семь лет, как я его не видел.
— Он сидит здесь, рядом с вами, товарищ Миркович! — настаивал майор. — Перед вами сидит человек, который тогда ударил вас.
— Вы? Но ведь вас…
— Да, уже семь лет, как меня зовут Хидвеги.
Эржи от удивления не могла вымолвить ни слова. Ей казалось, что сейчас что-то должно произойти, и весьма значительное: рукопожатие, извинения, объяснения… Но ничего не произошло.
— В таком случае, товарищ Хидвеги, мы будем теперь сражаться вместе. Не так ли? — прервал гнетущее молчание Миркович.
— Правильно, — ответил майор.
Зазвонил телефон. Эржи подняла трубку.
— Алло… кого вам нужно?.. Он спит. Очень важно? Хорошо, я разбужу его… — и она неслышными шагами приблизилась к спящим.
— Бела, — негромко сказала она и принялась тормошить молодого человека.
— Что случилось? — произнес Бела Ваш, протирая заспанные глаза.
— Тебя спрашивают с завода…
Зевая и потягиваясь, Ваш поднялся с пола и подошел к телефону.
— Алло, Бела Ваш слушает, — сонным голосом сказал он.
— Что? Не понимаю… Говори громче! Что вам делать? Если нападут — стреляйте. Да… к утру привезут оружие… Алло… Роби, смотрите внимательнее, кому выдаете оружие. Нет… Да, по-моему, достаточно будет снять рубильники… Кабели рубить не нужно. Если будут изменения, я сообщу. Держитесь там… У нас здесь все в порядке. Привет, Роби, до свидания.
— Бр-бр… холодно. Эржи, ложись теперь ты, я подежурю. — Он еще раз потер глаза.
— Бела Ваш, — отрекомендовался он Мирковичу, подавая руку.
— Миркович, — представился тот.
— Товарища майора я уже знаю, — улыбнулся Бела. — А где подполковник Комор? Мне нужно поговорить с ним об оружии. С завода сняли охрану, а у товарищей нет оружия.
— Не знаю, сможем ли мы послать, — сказал Хидвеги. — У нас у самих мало.
— Вечером я уже договорился с товарищем подполковником. Военный завод не должен попасть в руки восставших.
— Товарищ Комор спит в четвертой комнате. Но не будите его сейчас. Он недавно лег. И мы тоже приляжем ненадолго, — сказал майор. — Что-то в сон клонит. Идемте, товарищ Миркович, или вы не хотите спать?
— Да, я иду.
Комнату проветривали уже в третий или четвертый раз, но дыму не убавлялось. Четверо мужчин, не докурив еще сигарету, прикуривали от нее другую. Спор продолжается уже третий час, но прийти к единому мнению до сих пор не удалось. А скоро рассвет.
Карой Чатаи раздраженно посмотрел в окно. Пальцами с длинными ногтями он отламывал тонкие щепочки от зажатой в руке спичечной коробки. Лицо у него нервно подергивалось, но взгляд был уверенным, спокойным. Рабочие завода точной механики, наверное, не узнали бы сейчас скромного, обходительного кладовщика. С каждым днем он становился все более энергичным, целеустремленным «революционным» руководителем, уверенно отдавал распоряжения, разъяснял, убеждал, спорил, требовал — словом, делал все, что необходимо было делать в данный момент. Чатаи входил в прежнюю роль. Он снова чувствовал себя крупным землевладельцем, депутатом оппозиции, обманывающим крестьян, ловким дипломатом, который всегда безошибочно определяет, каким тоном нужно сейчас разговаривать с людьми. И в сороковые годы он нашел свое место, примкнув к партии мелких сельских хозяев[9]. К тому же он искрение ненавидел немцев. Против них он был согласен сотрудничать даже с коммунистами.
В то время он и ему подобные рассчитывали, что страну оккупируют англичане и американцы. Но их надежды не оправдались. Еще меньше они были виноваты в том, что к власти пришли коммунисты. Зато теперь Чатаи и его сообщники будут осмотрительнее — сейчас все зависит от них. И как тут не раздражаться: открылись такие заманчивые перспективы, а кое-кто не хочет этого понять.
Молча взглянув на своих собеседников, Чатаи язвительно подумал: «Смелые «борцы за свободу». Сказать этим жалким трусам, что все это придумал не я, а люди поумнее, которые не могут прийти сюда и сами рассказать о своих замыслах? Нет, нельзя, я не имею полномочий. Лучше еще раз попытаться убедить их, может быть, удастся», — решил он.
— Выпьем, друзья — предложил Чатаи. — В бутылке еще немного осталось.
— Благодарю, я больше не буду пить, — отказался Фараго.
Доктор Варга, врач из больницы, налил себе рюмку.
— Пейте и вы. А ты, Хегедюш? В чем дело, ты не пьешь?
Тибор Хегедюш молча налил себе, хотя и в самом деле не любил пить. С нескрываемым отвращением он проглотил вино.
— Фараго, сколько у тебя людей? — спросил Чатаи, ставя рюмку на стол.
— Сорок пять, — ответил Фараго.
— Оружие есть у всех?
— Да.
— А у тебя, Хегедюш, сколько людей?
— У нас вчера вечером было около сотни.
— Но их необходимо объединить с другими группами, — включился в разговор Варга. — Я беру на себя созыв совещания. Нужно обязательно установить связь с другими группами, сражающимися в Буде и Пеште.
— Поймите же, наконец, — сердито перебил Чатаи, — сейчас нужно не совещаться, а действовать. Если мы удержим инициативу, то победим, потому что будем хозяевами положения. Пусть какая-нибудь одна хорошо организованная боевая группа целеустремленно и последовательно выполнит свою задачу, и остальные группы последуют ее примеру.
— Но послушай, Карой, твой план в военном отношении чрезвычайно рискованный, — высказал сомнение Фараго.
— Это только кажется. На самом деле он вполне реален. Неужели ты не понимаешь, о чем я говорю? Нельзя же сбрасывать со счетов такие вещи, как беспорядки в городе.
— В этом мы с тобой согласны, — сказал Фараго.
— Правительство не имеет представления, какими силами располагают восставшие. Поскольку удалось подбить и кое-кого из рабочих взяться за оружие, оно не решится послать оружие на заводы. Ясно?
— Да.
— Ну, а теперь о самом главном, решающем для нашей победы — о расколе среди руководителей партии, о раздорах между ними. В эту щель мы и должны пролезть. Этим надо воспользоваться. Если они договорятся друг с другом — конец. Нам придется снова ждать неизвестно сколько.
— Все это так, — начал было Фараго, но Чатаи резко оборвал его:
— Погоди, дай закончить… У руководителей партии нет единого мнения об оценке событий. Как ты думаешь, за какой срок подавили бы такое восстание, скажем, в сороковом году?
— За двенадцать часов, — уверенно ответил Фараго.
— Вот видите? А все потому, что хотя наши взгляды во многом расходились, зато мы были едины в вопросе о власти. Итак, повторяю, сейчас нужно перейти к активным действиям. Наступление, наступление и еще раз наступление! — вот наш лозунг. Даже, если отдельные атаки будут отбиты. Вы понимаете, что значит захват здания Радио? Насколько слабо правительство, если оно не сумело отстоять здание Радио, несмотря на прекрасно вооруженную армию? Неужели вам это не ясно? Что дало нам возможность захватить его? А то, друзья мои, что высшее руководство не осмелилось отдать решительный приказ. Вот ты, например, — он повернулся в сторону Фараго, — ты бросил бы в бой полк? Мало? Два полка, дивизию, но ты отстоял бы здание Радио. Верно?
— Совершенно верно! — согласился капитан.
— А сколько было среди нападавших таких, кто знал истинные цели нападения? Один на сотню. Разве не так?
— Так, — подтвердил Варга.
— Что же тогда мешает захвату Парламента? Собрать туда людей — пустяковое дело. Это я беру на себя. Радиопередачи ведутся из Парламента. Нужно захватить радиостанцию. Кто направляет общественное мнение страны, тому принадлежит власть. Это во-первых. Во-вторых, в данном случае Парламент не только символ власти, но и сама власть. Заняв места на депутатских скамьях, мы будем олицетворять собой революционный парламент. Я согласен, что это смелый план. Зато мы одним ударом убиваем двух зайцев: и исполнительная власть и Государственное собрание окажутся в наших руках. А там уж нетрудно, не теряя ни минуты, сформировать новое правительство. И сколько, думаете, потребуется хорошо вооруженных людей, чтобы осуществить все это? Человек пятьдесят. Не больше. Остальное довершит толпа. Мы войдем туда на ее плечах.
— А как ты приведешь туда толпу? — поинтересовался Варга.
— Как привели ее к зданию Радио? Три — четыре человека разнесут слух: «Имре Надь произносит речь перед Парламентом». И все в порядке. Толпа ринется туда. Остальное уже наше дело. Можете положиться на меня.
— В чем заключается наша задача? — спросил Фараго.
— Ты со своей группой блокируешь министерство внутренних дел на площади Рузвельта и атакуешь его. Если ты выведешь человек тридцать, этого будет достаточно — дорогой пополнитесь. Держите здание под огнем, чтобы оттуда не могли выслать подкрепление к Парламенту. Хегедюш со своей группой атакует здание на площади Мари Ясаи. Варга координирует действия отрядов из Буды с группой переулка Корвин[10]. Нужно сковать силы противника и тем самым изолировать Парламент.
— А управление полиции на площади Ференца Деака? — спросил Фараго.
— Можете не беспокоиться. Им займутся другие! Итак, договорились? Идите с национальным флагом под видом мирной демонстрации. Автоматы можно спрятать под пальто.
— Ладно, попробуем, — согласился капитан.
Остальные, тоже соглашаясь, кивнули головами.
— Мне остается только добавить, что, если этот план удастся, новое правительство будет тотчас же признано Организацией Объединенных Наций. Западные державы изъявили готовность поддержать его. Сейчас нам нужно условиться, где будет размещаться общий командный пункт. Ничего, что отряды рассредоточены. Лишь бы руководящий штаб находился в определенном месте. Лучше всего для этой цели подойдет, пожалуй, клиника, где разместился отряд Варги. Сумеешь организовать это? — обратился Чатаи к Варге.
— Думаю, что смогу, — после короткого раздумья ответил Варга.
— Тогда уточним детали, — предложил Чатаи.
Все склонились над столом…
В школу Фараго возвратился усталым. Добрался он благополучно, несмотря на установленный в городе комендантский час. Да и что ему было волноваться — он доехал в машине одного из посольств, а сопровождал его иностранный дипломат — хороший знакомый Чатаи.
Фараго план не нравился — он находил его слишком рискованным, и согласился он только потому, что не хотел прослыть трусом. Атаковать министерство внутренних дел — это не детская забава.
Кроме того, он не может открыть карты своим людям. Опять придется что-нибудь придумывать, чтобы воодушевить их. Эта двойная игра требовала колоссального напряжения, выматывала Фараго.
Он решил соснуть часок-другой, но ему так и не удалось. В кабинете сидел Ласло Тёрёк, склонившись на стол, и, казалось, спал, но когда дверь открылась, молодой человек сразу поднял голову.
— А… пришел, наконец, — зевая, сказал он Фараго. — Я уж думал, не стряслась какая беда.
— У нас все в порядке?
— Нет, ребята бунтуют, — ответил Ласло.
— Бунтуют?
— Да, им не нравится, что ты принял в отряд грабителя. Не согласны, говорят, воевать вместе с ворами и лучше уйдем.
Слушая Ласло, капитан задумался. Слова молодого человека подтверждали его опасения. «Чатаи думает, что этим людям можно сказать правду. Они сражаются как черти, но только до поры до времени, пока не откроют обмана. Что бы они сказали, если бы я объявил им: «Ребята, сегодня мы свергнем в Венгрии коммунистический режим и восстановим старые порядки»? Конечно, это ерунда, старые порядки все равно не восстановишь… Но теперь все равно, я уже избрал себе путь. И до последней возможности надо идти по нему. Если американцы развяжут войну, пусть победят». Голос Ласло вернул его к действительности:
— Ты не слушаешь, о чем я говорю.
— Нет, что ты, именно об этом я и думаю. А ты согласен с ними?
— Да, — решительно ответил Ласло. — Что будет, если мы выпустим преступников? Не для того мы рискуем жизнью, чтобы такие типы могли ловить рыбу в мутной воде. Мы хотим создать новый мир, а не условия для грабителей.
Последняя фраза вызвала у него досаду на самого себя. «Опять громкие слова», — пронеслось у него в голове.
— Ты кончил? — спросил Фараго.
— Да.
— Тогда послушай меня. Если так смотреть на вещи, может показаться, что ты прав, — сказал он. — И все-таки ты ошибаешься. Да, я отпустил этого парня и готов за это отвечать. Если бы ты и твои товарищи столько пережили, сколько Моргун, вы так же смотрели бы на вещи.
— Где он пережил? — спросил Ласло.
— В тюрьме у коммунистов. Слушай, друг, я тебе доверяю. Открою тебе один секрет.
Ласло с любопытством взглянул на Фараго.
— Вместе с этим молодым человеком я сидел в тюрьме на улице Ваци. Это что-то ужасное. Ты не бывал там, тебе не известно, что такое подземные казематы. А я знаю… За что, ты думаешь, меня осудили? Я не крал, не растрачивал казенных денег, не грабил. Меня судили за то, что я сражался за свободу венгров. Я создавал организацию. За это же пострадал и Моргун. Три года назад мне удалось бежать. Я не уехал за границу, а перешел на нелегальное положение и готовился к этому дню. Ты думаешь, двадцать третье октября сделали вы или оно пришло стихийно? Нет, друг мой. Ему предшествовала серьезная работа. Я и другие ежедневно находились на волосок от смерти. Но мы сознательно шли на это и продолжали работать. Меня неотступно преследовала мысль: один неосторожный шаг — и провалюсь или кто-нибудь выдаст. Моргун находился в таком же положении… Видишь, какие жертвы приносили мы ради этих дней. Моргун перенес на допросах столько мучений, столько ужасных пыток, никого не выдав, а теперь вы хотите выбросить его из наших рядов, как собаку, только из-за того, что он споткнулся… Кто сделал больше для дела свободы — мы или Доктор и его компания? Они, коммунисты, много лет поддерживали режим, который угнетал нас. По какому же праву они поднимают теперь голос против тех, кто прошел по пути мучений, кто уже принес огромные жертвы ради этих дней?
Фараго говорил с таким пафосом, что готов был сам поверить своим словам, а Моргуна причислить чуть ли не к национальным героям.
— Не думаете ли вы, что мы теперь уступим вам дорогу? Нет, не выйдет! Мы готовили эту революцию, мы ее герои. Доктор был коммунистом, он поддерживал режим, при котором бросали в тюрьму патриотов, боровшихся за свободу. Может быть, и он совершал серьезные беззакония. Пусть даже так. Мы прощаем тем, кто вовремя осознал свои заблуждения. Мы боремся вместе с каждым венгром, который хочет независимости, свободы. Доктор и его товарищи с нами. Мы рады этому. Но чтобы они играли первую скрипку и дальше? Нет, дружок! Бросим эти шуточки. Ты не коммунист. Ты это сам сказал, я не тянул тебя за язык. Меня не интересует, у кого какие политические убеждения, главное, чтобы этот человек был венгром. Но помни, что и тебя обидели коммунисты. А что будет, если Доктор и ему подобные снова возьмут власть? Сменятся люди, но сам режим останется! Нет, коммунистический режим нежизнеспособен. Ты много бываешь на улицах и видишь, как радуется народ… Пусть существует коммунистическая партия. Я не требую, чтобы ее не было. Пусть свободные выборы покажут, насколько популярен у нас в стране коммунизм. И нечего об этом так много говорить, ясно? Когда уйдут русские, мы сами решим судьбу своей страны. И Моргун, и я, и ты! Вот так, друг мой. Вот под каким углом зрения нужно рассматривать события.
— Я не знал этого, — сказал пораженный Ласло. — И ты тоже сидел?
— Сидел, конечно, три тяжелых года… Три таких года, о которых я не забуду. Нет, кое-кто мне еще заплатит, — угрожающе произнес Фараго. — А впрочем, ты можешь сказать Доктору и его друзьям: пусть уходят, если наше общество их не устраивает.
Ласло был смущен обрушившимся на него потоком слов. «Так вот о чем идет речь. Все это серьезнее, чем я до сих пор думал. В лучшем случае Доктору и ему подобным простят. Непонятно… Что-то тут не так. Что-то он не договаривает».
Многое из того, что сказал Фараго, выглядело довольно правдоподобно, но для Ласло все это было чуждым. «Моргун! Не такими я представлял себе борцов за свободу. Правда, говорят, что сражался он храбро, не зная страха. Я вот боюсь. Но все равно не нравится мне этот тип… Этот похож скорее на представителя воровского мира, чем на борца за свободу». Но тут же ему стало стыдно. «Нельзя так думать… Может быть, этот человек малограмотен, невоспитан, но он же рискует своей жизнью за свободу. Годы тюрьмы не проходят бесследно. Что же ждет нас впереди? Интересно, что я еще ни разу не подумал об этом». «Сменятся люди, но режим останется», — эта фраза Фараго все еще звучала в ушах. «Значит, Фараго и его друзья хотят уничтожить коммунистический строй? Или я не понял его? Иначе я немедленно брошу оружие. Я не хочу прошлого, оно мне не нужно. Я помню — разве можно это забыть! — как мучился отец. Я стал бы преступником, если бы забыл прошлое… Восстанавливать власть жандармов нельзя. Нужно разобраться… Сейчас же, немедленно».
— Мне не все ясно, — сказал он, посмотрев на Фараго.
— Что же именно? — спросил капитан. И подумал: «Не сказал ли я чего-нибудь лишнего? Может быть, зря затеял весь этот разговор?»
— Ты сказал: нужно уничтожить коммунистический режим. Не дословно, но смысл именно такой. А какой же тогда наступит режим, не социалистический? — Он посмотрел на капитана, напряженно ожидая ответа.
«Ага, вот что его беспокоит. И его отравили эти двенадцать лет…» — подумал Фараго и уверенно заговорил:
— Видишь ли, это вопрос сложный. Социализм, капитализм… Это все слова… Главное не в том, как мы назовем режим, а то, в каких условиях живет при этом режиме народ. Не знаю, понятно ли тебе? Ну ладно, попытаюсь объяснить попроще. В Америке сейчас высокий жизненный уровень. Это факт. Рабочие не занимаются политикой, потому что им живется хорошо. Их не интересует, как называется и чем характеризуется система, при которой они живут. Представим себе, что там победила социалистическая или коммунистическая партия. Страна будет называться по-другому — не Соединенными Штатами Америки, а, предположим, Союзом Американских Социалистических Республик. И если новая форма государственного правления обеспечит массам более высокий жизненный уровень, более свободную жизнь, не все ли им равно, как будет называться этот новый режим? Возьмем теперь Венгрию. У нас народно-демократическая республика, и мы якобы строим социализм. На каждом шагу только и слышишь: «Социалистическая Венгрия». Но одного названия мало, потому что плохо живет рабочий, плохо живет крестьянин, не говоря уж об интеллигенции. И все это усугубляется тем, что люди не верят в лучшее будущее, у них нет перспективы… Ты спрашиваешь, какой будет новая Венгрия? Страной, где люди смогут жить спокойно…
— А как будет с землей, с заводами? — перебил его Ласло. — Вот что интересует крестьян и рабочих.
Фараго улыбнулся. Он вспомнил о сорока тысячах хольдов, об имении в Задунайской области, охотничьем замке, о красавице графине Эндреди, о счастливых днях, проведенных в Зирце. «Разве можно расстаться с такой жизнью? Разве можно отказаться от нее добровольно? Нет, я не могу отказаться и никогда не откажусь от нее, только, разумеется, незачем говорить об этом вслух. Да… Земля, заводы?»
Немного подумав, что ответить Ласло, он продолжал:
— Не думаю, что произойдут какие-нибудь изменения… разве что самые незначительные. Впрочем, я уверен, рабочему безразлично, от кого он получает деньги — от государства или от господина Грубера, бывшего владельца. Его интересует одно: сколько он получает.
Ласло не хотелось спорить. У него было еще несколько вопросов, но они не столь существенны. Главное, что не тронут землю и заводы. Это самое главное. Если Фараго говорит, что землю и заводы никто не тронет, значит им по пути.
— Ладно, я понял, — устало сказал он и спросил: — Какие будут распоряжения?
— Об этом я и хочу потолковать. Речь идет о серьезном задании. В первой половине дня мы проведем одну операцию. Слушай меня внимательно! Нам стало известно, что в здании министерства внутренних дел на площади Рузвельта содержится в заточении много борцов за свободу. Мы должны освободить их. Это, друг мой, наш моральный долг, вот пока все. Немедленно собери ребят. Я потом подробнее все объясню. Понял?
— Да! — ответил Ласло, вставая из-за стола.
— Йожи, я тебя очень прошу, держи себя в руках! Ты сведешь меня с ума…
Брукнер остановился, тяжело вздохнул. Ему хотелось кричать. «Держать себя в руках! Неужели она ослепла? Держать себя в руках… А я что делаю? Молчу как рыба. Может, и по комнате уж нельзя ходить? А что прикажете делать, если я не могу ни сидеть, ни есть, ни спать? Я не вынесу этого, от одного только сознания своей беспомощности можно рассудка лишиться! Где уж тут взять спокойствие? Того и гляди прорвет». Но он не кричал, даже не повышал голоса, наоборот — говорил еле слышно, но сколько горели и гнева было в его словах!
— Попытайся понять меня, Юлиш. Хоть ты пойми, наконец. Второй день я сижу дома и жду. Чего я жду? Чтобы какой-нибудь предатель, бандит, вроде твоего милого Ласло, пришел и застрелил меня. Жду чтобы подохнуть от безделья в такое время! Ждать, пока позовут, сказали в райкоме! И с тех пор ни единой весточки. На улицах вооруженные бандиты жгут красные флаги, срывают красные звезды, а мы сидим сложа руки, равнодушно смотрим на все это, потому что велено ждать. Где партия? Что я должен делать? Куда идти? А Коцо специально известил, чтобы я ждал, когда он пришлет за мной.
— Сиди и жди, — сказала жена, — и без тебя управятся…
— Нет, не буду я больше сидеть! Если до полудня за мной не пришлют, я пойду сам. На завод! Черт побери! У каждого сопляка оружие, а мы, коммунисты, безоружны! Неужели нам не доверяют?! Черт возьми, что у нас происходит!..
Он умолк, но, как запертый в клетке лев, продолжал метаться по комнате. Юлиш снова заплакала.
— Меня… меня больше волнует, что мы уже второй день ничего не знаем об Эржи, — всхлипывала она. — А тебя судьба дочери совсем не интересует!
— Не кричи, Юлиш, умоляю тебя, я и без того с ума схожу! Откуда ты взяла, что меня это не интересует? Но что я могу поделать? Скажи мне, где искать Эржи, и я тотчас же побегу. Не интересует? Ты думаешь, только ты ее любишь, да? Что только у тебя есть сердце, а у меня его нет? Что тебе она дочь, а мне чужая? Зачем ты ее отпустила? Кто был дома, когда она ушла? Ты или я?
Женщина тихо плакала. А все эти соседи. Они рассказывали ужасные вещи об убитых и раненых молодых людях. И что она может поделать с собой, если ей все время кажется, что с Эржи случилось что-нибудь ужасное… Она продолжала молча плакать.
Этот беззвучный плач лишил Брукнера последних сил. «Нужно бежать отсюда, — решил он, — побыть немного одному, иначе я больше не выдержу».
Брукнер взял ключ от сарая, корзину для дров и стал спускаться по лестнице.
Он старался осторожно ступать по ступенькам. Левая нога давала о себе знать. Она была парализована — память о мировой войне…
Жильцы четырехэтажного дома на улице Йожефа пробуждались ото сна… На работу идти было не нужно, и они сидели у радиоприемников, слушая последние известия. Из окон некоторых квартир доносились оглушительные звуки — это вела передачи «Свободная Европа». Брукнер плюнул с досады: «У Пекари теперь торжествуют. Окна даже открыли… пусть, мол, все слышат! Вся улица! А жена моя, — господи, ну до чего же глупая женщина! — не понимает! Она ничего не хочет понимать. Что хорошо для Пекари, то не может быть хорошо для нас. Тут не нужно иметь много ума и без семинаров можно обойтись… Она хоть и настоящая пролетарка, но ничего не видит… В прошлом Пекари был «его превосходительством»… И если это восстание принесло ему радость, значит, Юлиш и другим рабочим оно несет только горе…»
У самого входа в сарай он наткнулся на Пекари. «Стоит помянуть черта, а он уж тут как тут», — подумал Брукнер.
Худой, с длинной шеей, Пекари за эти два дня преобразился. К нему вернулась самоуверенность, на сияющем лице появилась снисходительная усмешка. Он самодовольно улыбался, словно на его долю выпал самый крупный выигрыш.
— Доброе утро, господин Брукнер! — с нескрываемой издевкой приветствовал он старика.
Старый кочегар остановился. На мгновение задумался. «Плюнуть в эту улыбающуюся рожу, чтобы не издевался, или не обратить внимания? Ведь издевается же, мерзавец, издевается… Еще два дня назад он поостерегся бы, а теперь, шкура, господином называет!» Брукнер заговорил, в глазах у него блеснули хитрые искорки.
— Доброе утро, ваше превосходительство. Как изволите поживать? — любезно спросил он.
— Спасибо, милейший, спасибо… Изумительное время! Я прямо-таки помолодел. Надеюсь, теперь и вы, рабочие люди, убедитесь, что народ не хочет господства русских. Теперь, да-да, именно теперь, вы узнаете, что такое свободная жизнь и что она даст вам, рабочим!
— Посмотрим, посмотрим, — задумчиво протянул Брукнер. — Трудное наступило время, очень трудное. Может быть, вы и правы… Однако, ваше превосходительство, я хотел бы кое о чем спросить у вас, если вы не сочтете это за грубость.
Пекари удивился почтительности Брукнера и невольно приосанился. «Подумать только, какой маленькой букашкой стал за два дня этот горластый коммунист. Он чуть ли не умоляет меня. Ни с того ни с сего называет «вашим превосходительством». Вот они какие, все эти великие герои! А ну-ка, интересно, о чем хочет спросить старик?» И он снисходительно сказал:
— Спрашивайте, пожалуйста, господин Брукнер.
— Насколько я знаю, ваше превосходительство, после войны вы были одним из организаторов партии мелких сельских хозяев?
— Да, верно, — улыбнулся Пекари, взгляд его устремился вдаль, и он на секунду задумался, видно, вспоминая эти давно минувшие дни. — Моими друзьями были Тильди, Ференц Надь, Шуйок. Помню, в 1946 году мне даже предложили пост министра, но я не согласился. Знаете, милейший, я уже тогда неважно себя чувствовал. К тому же я предвидел, какая судьба ждет партию мелких сельских хозяев. То время было неблагоприятным для нас…
— Но у вас есть заслуги. Вы как-то изволили рассказывать, что партия сельских хозяев не раз выдвигала вашу кандидатуру в заседатели народного суда.
— О да, но это было давно. Я выносил приговоры по делам военных преступников и предателей… Правда, не я один, но со мной считались, потому что… Кстати, вы знаете, господин Брукнер, меня как видного юриста признают даже за границей. Мое имя широко известно.
— Ваше превосходительство! Я хочу кое-что сообщить вам по секрету, — почти шепотом проговорил Брукнер и с таинственным видом наклонился к собеседнику.
Пекари заинтересовался.
— Вечером заходил мой будущий зять, — начал шептать Брукнер. — Вы его знаете, ну, военный, который часто бывал у над… Он рассказывал страшные вещи…
— Что же такое? — и Пекари прислонил ухо почти к самым губам Брукнера.
— Якобы из тюрем бежали военные преступники или их освободили, не знаю точно. Мой будущий зять рассказывал, что эти заключенные объединились в группы и всюду разыскивают теперь своих бывших судей, уводят их и расстреливают… Какой ужас, ваше превосходительство, какой ужас!..
Лицо старого господина мгновенно изменилось. Радостная улыбка исчезла, уступая место выражению страха, щупленький старикашка начал дрожать. От внимания Брукнера не ускользнули все эти метаморфозы, но он сделал вид, словно ничего не заметил, и спокойно продолжал:
— Будто бы у Западного вокзала они пришли на квартиру к одному известному адвокату. У меня даже духу не хватает сказать, что они с ним сделали… Кончилось тем, что его выбросили из окна. Представьте себе, ваше превосходительство, каково ему, бедному, было лететь с пятого этажа… Что с вами? Вы плохо себя чувствуете, ваше превосходительство?
— Нет… нет… милый… тов… господин Брукнер, — лепетал Пекари, прижав руку к груди. — Сердце… Дайте опомниться. Сейчас мне будет лучше… Не понимаю, зачем их выпустили… Ну вот, мне уже лучше… Как они очутились на свободе? Это ужасно! А охрана… ничего себе… Выпустить таких людей!..
— Это не так-то просто, ваше превосходительство. Видите ли, в требованиях есть пункт об освобождении всех заключенных! Это требование революции, — продолжал Брукнер, делая ударение на слове «революция», а про себя подумал: «Ну, приятель, куда же девался твой гонор?»
Старый Пекари — ему было почти семьдесят лет — никак не мог прийти в себя. Он судорожно хватал воздух, как вытащенная из воды рыба.
— Я бы советовал вашему превосходительству, — сказал Брукнер, — не выходить на улицу, по крайней мере до тех пор, пока не будет восстановлен законный порядок. Потому что предстать перед судом — это не то, что иметь дело с разъяренными заключенными. Если понадобится, я готов подтвердить, что вы, ваше превосходительство, были порядочным человеком.
— Но… но… почему вы думаете, господин Брукнер… что я… я… что меня могут предать суду… Это… это невозможно…
— Видите ли, ваше превосходительство, если революция победит, то суду предадут наверняка… Если, конечно, раньше не прикончат… Поэтому лучше не выходите на улицу.
— Но помилуйте… а Тильди?.. Ведь он… он же стал министром… Ведь и он… как бы сказать… и он подписал несколько приговоров.
— Тильди? — махнул рукой Брукнер. — Напрасно вы думаете, что Тильди удержится. Его еще вчера вышибли. Ну, я пойду, ваше превосходительство, у меня много работы… Проводить вас?..
— Нет, нет, спасибо, — невнятно лепетал старик.
— Видите, — старый кочегар обернулся и сделал несколько шагов, — лучше всего рабочему. Он работает, потому что работать всегда нужно, верно, ваше превосходительство? Какая бы ни была власть! Так вы скажите, если потребуется свидетель. До свидания!
— Будьте здоровы, — проговорил дрожащий старикашка. Он еще долго стоял на лестнице, мучительно раздумывая. «Ужасно! Как это я сам не подумал об этом!» Он старательно напрягал память, пытаясь вспомнить, кого осудил суд, в котором он заседал несколько лет. И чем больше имен восстанавливалось в памяти, тем страшнее ему становилось. Тут были имена и простых людей, и видных политических деятелей.
Надломленный, в полном отчаянии, он еле дотащился до своего этажа. Подолгу стоял на каждой площадке — силы изменили… Мучительный страх овладел им. «А может быть, простят?.. Я скажу, что и я был в ссылке как политический преступник, что и я немало выстрадал… Да, Брукнер прав… Перед судом это можно будет доказать… Я вызову свидетелей, они подтвердят, что я регулярно слушал «Свободную Европу» и распространял ее сообщения… Лучше всего не думать об этом… Сколько мне осталось жить? Несколько лет? На кой черт молодежь заварила всю эту кашу? Кошмар! Жил я себе спокойно, а теперь должен трястись от страха. Этим я обязан Бланке… Разве я хотел быть судьей? Разве хотел? Нет… Бланка заставила, потому что ей было приятно, когда мое имя фигурировало в газетах… Да… Теперь оно снова будет фигурировать… но уже среди тех, кого посадят на скамью подсудимых… Боже милосердный! Только бы избежать этого! Почему русские допустили это восстание? Чего они смотрят? Ведь в Венгрии свергают коммунистический режим! Или это не касается их?»
Дойдя до дровяного сарая, Брукнер окончательно успокоился. Стоило ему увидеть искаженное от страха лицо Пекари, как гнев прошел. «С этого я сбил спесь, — подумал он. — А здорово я нагнал на него страху! Пусть теперь радуется «революции»! Эти олухи думают, что настало их время, что бывшие нилашисты, жандармы, хортистские офицеры стараются для них. Наверное, считают себя умными людьми, а верят в это… Какая наивность! В свое время они судили нилашистов, жандармов, хортистских офицеров за то, что те сражались против русских, отдавали под суд бывших сотрудников политической полиции Петера Хайна за преследование коммунистов. А теперь… теперь Пекари и ему подобные призывают сражаться против русских и преследуют коммунистов. Словом, делают то же самое, что делали те, кого они двенадцать лет назад сажали на скамью подсудимых…» — думал Брукнер, раскалывая поленья дров. Он был уверен в прочности существующего строя, в том, что свергнуть его нельзя. Не представляя, как будут развиваться события в ближайшие дни, он все же инстинктивно чувствовал, что восстание обречено на провал. Иначе и быть не может, ибо их победа таит в себе угрозу мировой войны. «Получить бы указания, что делать!.. Как бы то ни было, но в полдень я иду на завод, и все…» Он взвалил на спину тяжелую корзину и стал подниматься наверх. А дом уже совсем проснулся и зажил своей обычной жизнью. Женщины шли за продуктами, дети играли, трое мужчин о чем-то разговаривали.
Брукнер поздоровался с ними и пошел по двору дальше, к своему подъезду. Ему показалась, что радио в квартире Пекари кричит уже не так громко… Он невольно улыбнулся.
— А у вас, видно, недурное настроение, сосед, — засмеялся маляр, жилец с первого этажа. — Уж не приснилось ли вам что-нибудь приятное?
— Что пользы грустить? Наломали дров! Разве не так? — ответил Брукнер. — Такого еще не бывало…
— Прямо как в Южной Америке, — пошутил маляр. — А все-таки свинство это. Я не член партии, но скажу: дела у нас шли неплохо. А сейчас они все корежат…
— Скоро им крышка. Долго так продолжаться не может. Губят только страну, — сокрушенно сказал Брукнер.
— По радио недавно призвали всех выйти на работу. Вы пойдете, товарищ Брукнер?
— Надо идти, работать необходимо.
— Не знаю, что мне делать. В Будафок[11] трудно добраться. Говорят, и электричка не ходит. Может, все-таки попробовать… — колебался маляр.
— Попытайтесь, сосед, — посоветовал Брукнер и стал подниматься по лестнице.
Где-то совсем близко раздались выстрелы из автоматов. Зазвенели разбитые окна. В узких тихих улицах от домов гулко отражались звуки выстрелов. Испуганные дети спрятались в подъезд. Некоторые двери приоткрывались, и из них выглядывали любопытные лица…
Взобравшись на четвертый этаж, Брукнер, немного отдышавшись, вошел в квартиру.
Юлиш уже не плакала. «Успокоилась, наверное», — решил он, взглянув на жену. В кухне Брукнер подтащил дрова к печке и, присев на корточки, начал неторопливо укладывать их в ящик.
— Йожи! — окликнула его жена.
«Уже лебезит», — подумал Брукнер.
— Ну, в чем дело?
— Погляди.
Он обернулся. В руке у жены белел листок бумаги, вырванный из блокнота, а на глазах еще не высохли слезы. Но он не заметил, чего ей стоило сдерживать себя, чтобы не разрыдаться.
— Что это? — спросил муж. Он почувствовал, как от волнения у него защемило под ложечкой.
— Эржи… Эржи прислала, — всхлипывая, ответила женщина и протянула мужу листок. — Прочти! Она здорова…
Дрожащей рукой Брукнер взял листок бумаги. Неровные буквы плясали у него перед глазами. Он узнал почерк Эржи… Сердце его забилось чаще.
— Очки… Дай мне очки!
— Вот они…
Жена подала ему очки. Брукнер посмотрел на записку — буквы, наконец, остановились — и вполголоса стал читать:
«Я здорова… уже писала… не знаю — получили ли? Не волнуйтесь. Я среди товарищей. Отец, это контрреволюция! Контрреволюция, кто бы и что бы ни говорил. Если не получите больше вестей от меня, все равно не волнуйтесь. Лаци скажите, чтобы немедленно возвращался в армию. Не закружилась бы у него голова! Ужасно, если он не сделает этого. Больше писать нечего. Целую вас. Ваша дочь Эржи».
Брукнер долго не мог оторвать глаз от письма. Глаза его застилал туман.
— Моя дочь, — шептал он, — моя дочь… доченька…
Майор Хидвеги собрал свою группу. В угловой комнате он оставил бойца, который должен был держать под наблюдением каждый квадратный метр площади Рузвельта.
В группе насчитывалось около тридцати человек. Человек десять — пятнадцать — офицеры госбезопасности, остальные — от Союза партизан.
Эржи внимательно изучала людей. Она была единственной женщиной в группе. Остался здесь и Миркович, с которым она разговаривала ночью. Бела нервно барабанил пальцами по столу, остальные тоже были взволнованы. Напротив нее сидел молодой красивый мужчина. Он все время нервно подергивал плечами и курил одну сигарету за другой. «Где я видела его?» — мучительно думала Эржи, но так и не вспомнила.
— Товарищи, — начал майор Хидвеги, — я кратко доложу обстановку. Здание Радио отбито у мятежников, но казармы Килиана у них в руках. По-видимому, контрреволюционеры располагают организованными силами. Положение осложняется участием в мятеже некоторой части обманутой молодежи, которая не имеет представления об истинных целях контрреволюции. Вот почему трудно подавить восстание. Проще всего было бы расстрелять вооруженных демонстрантов, но в таком случае мы стали бы убивать своих сбитых с толку сыновей и дочерей, поскольку подлинные организаторы мятежа прячутся за их спины. Пока мы получили приказ подготовиться к обороне на случай, если мятежники предпримут попытку овладеть зданием. В городе намеренно стараются создать враждебное отношение к сотрудникам госбезопасности. Но даже если нас атакуют, без приказа не стрелять!
— Как у Радио? А если мы не получим приказа? — не сдержавшись, перебил Миркович.
— Мне неизвестно, товарищ Миркович, — ответил Хидвеги, — что́ произошло у Радио. Я знаю только одно: есть приказ и его надо выполнять!
Затем высказывались другие. Эржи все с большим интересом наблюдала за людьми. Как много хороших товарищей узнала она сегодня! Раньше ей никогда не приходилось бывать среди работников госбезопасности, и у нее сложилось нелестное мнение о них. Ей столько всего наговорили, что она их даже побаивалась. Сейчас ей было стыдно, что она верила этим россказням. «Я, Эржебет Брукнер, девушка из рабочей семьи, боялась работников госбезопасности! Не дикость ли это? Какое недоразумение! Правда, отдельные работники госбезопасности зазнались, верно и то, что допускались беззакония. Но кто виноват в этом? Простой солдат, который выполнял приказ партии, солдат, который без колебаний готов умереть за партию? Тот самый солдат, который сейчас с оружием в руках оказался в опасном водовороте, один с натравленной на него толпой? И меня тоже натравливали, меня, Эржебет Брукнер! И вот я здесь, среди них. Кто эти люди? Коммунисты, непоколебимые борцы за дело партии». Ей вспомнилась история с Петером Самадо. Она давно знала Петера, но больше года они не виделись. Ей говорили, что он учится в Москве. И вдруг вчера вечером она встретила его здесь, в министерстве внутренних дел.
— Петер, как ты попал сюда? — спросила она.
— Я лейтенант, Эржи, лейтенант госбезопасности, — с улыбкой ответил юноша.
— А мне говорили, что ты учишься в Институте внешней торговли, — удивилась Эржи.
— Да, я окончил институт с отличием. И даже получил назначение — заведующим отделом в министерство внешней торговли.
— Ну, а потом?
— Три недели назад меня вызвали в ЦК партии и сказали, что я должен работать здесь… И вот я здесь.
«А сейчас где Петер? Лежит мертвый где-то на площади имени Москвы. Его убили мятежники. А что он сделал? Ничего. Три недели работал в госбезопасности — только и всего. Он пошел домой, чтобы отвезти жену в больницу. Несчастная должна была рожать. Ему позвонили, и Петер пошел. А дворничиха сообщила мятежникам… Что из того, что он работал в госбезопасности? Он знал три языка…»
У Эржи на глазах выступили слезы. Она почувствовала угрызения совести.
— Товарищи, по местам! — вернул ее к действительности властный голос майора Хидвеги. — Как условились — по двое… Хочу вас порадовать: мы получили подкрепление — роту матросов речной флотилии и пограничников.
Все, каждый со своим напарником, разошлись по местам.
Беле Вашу и Эржи досталась угловая комната третьего этажа. Там уже были Миркович и еще четыре бойца. Эржи хорошо владела автоматом. Бела тоже. Они решили устроиться на балконе. Резные каменные перила балкона служили надежной защитой, да и сектор обстрела значительно увеличивался.
Эржи волновала мысль: «Что если придется стрелять? Я никогда не стреляла в человека…» Но в глубине души у нее оставалась надежда, что до этого дело не дойдет. Вместе с Белой они установили автоматы, подготовили несколько запасных дисков и поочередно дежурили у оружия.
Один из бойцов наблюдал за площадью, остальные — отдыхали. Бела почти каждый час говорил по телефону с заводом: Роби и его ребята держались, ничего особенного не произошло, оружие они получили. «Их там больше тридцати человек. Внушительный отряд», — подумал Бела.
Чердак и подъезды дома напротив на всякий случай заняли пограничники, чтобы предотвратить возможность внезапного нападения оттуда. На улицах было много народу, так как комендантский час кончился.
Повсюду сновали глазеющие по сторонам мальчишки, спешили на работу мужчины, испуганно озираясь, проходили женщины… Проезжали автобусы, на кузовах которых были прикреплены белые простыни с красными крестами. С воем проносились машины скорой помощи. Около девяти часов по мосту проследовала целая колонна посольских автомашин с американским, английским, французским, бельгийским флажками. Машины двигались медленно, торжественно. «Как на параде», — невольно подумала Эржи. Праздношатающиеся мальчишки шумно приветствовали их. Дипломаты, самодовольно улыбаясь, отвечали на приветствия. Улыбались они как-то торжествующе…
На набережной и тротуарах появлялись небольшие группы людей. Они явно пытались произвести впечатление зевак, слоняющихся от нечего делать. Эржи насторожилась.
— Бела, иди-ка сюда!
— Что случилось? — спросил он, подходя к Эржи.
— Взгляни, — и Эржи показала глазами на группки людей. — Что-то они мне не нравятся…
Не успела она закончить, как три группы, подходившие с разных сторон, соединились и внезапно открыли огонь.
Каменные плиты, уложенные вдоль трамвайной линии, и деревья парка служили для нападавших надежным укрытием. Вспышки выстрелов замелькали то тут, то там, хорошо видимые с балкона.
Улица и площадь мгновенно опустели. Насмерть перепуганные прохожие в отчаянии бросились в подъезды.
В доме все заняли свои посты, но не стреляли, ожидая приказа.
Сердце Эржи тревожно забилось. Палец — на спусковом крючке, левый глаз зажмурен: она приготовилась открыть огонь. Рядом — мужественное лицо Белы, у окон — Миркович и остальные. Все с нетерпением ждали команды. Нет ничего страшнее измены. А вдруг защитников здания предали? Что если где-то наверху те, на кого не нападают, решили тянуть с приказом, пока не будут перебиты все, подвергшиеся нападению?
Нападавшие, видя, что на огонь никто не отвечает, все больше наглели. Они быстро приближались к зданию. С балкона было хорошо видно, что действиями отдельных групп руководил высокий военный.
Передовая группа атакующих продвинулась в глубь парка, некоторые расположились у пьедестала памятника и вели ожесточенный огонь по зданию министерства.
Пули все чаще и чаще звонко ударялись в толстые метровые стены, со свистом влетали в окна.
В угловую комнату вошел майор Хидвеги, за ним трое пограничников. Это были проходившие действительную службу крестьянские парни, широкоплечие, с открытыми, честными лицами. Они втащили пулемет «максим».
Окинув комнату взглядом и задумавшись на секунду, Хидвеги стал отдавать четкие приказания.
— Так! Этот стол поставьте сюда, на середину!
Пограничники выполнили приказ.
— Установите пулемет на стол. Укрепите его попрочнее. А вы, товарищ, — обратился он к Беле, — осторожнее поднимайте голову и не пугайтесь, если над вами засвистят пули…
— Когда же будет приказ? — сгорая от нетерпения, спросил Миркович. — Или будем дожидаться, пока они бутылками с горючей смесью не подожгут здание?
— Спокойствие, товарищ, — улыбнулся Хидвеги. — Будет и приказ. У них только ручное оружие, а с ним многого не добьешься.
— Я чувствую себя мишенью в сельском тире или яичной скорлупой под струей воды. — Миркович нервничал.
— Мы как ангелы-хранители, — сказал Бела, отвернувшись в сторону, — как святые угодники на небесах; великодушно взираем на невинные забавы простых смертных, зная, что эти забавы не причинят нам вреда… Продолжайте забавляться, детки, продолжайте! Мы надеемся, что вы знаете правила игры и не будете прибегать к недозволенным приемам. Зачем вы захватили здание Радио, расстреляли столько рабочих и крестьян? Ай-ай-ай, как нехорошо! Ну, ничего, на этот раз мы прощаем! Скажите, товарищ Хидвеги, вам не кажутся странными эти половинчатые инструкции? — буркнул юноша. — Такого руководства, как у нас, нигде не найдешь, держу пари! Смотрим сложа руки, как на наших глазах свергают власть рабочих…
Хидвеги хотел ответить, но в комнату вошел капитан и доложил, что несколько человек ранено. В ту же минуту последовал новый залп.
— Вот, оказывается, чего нужно было ждать, — чтобы у нас появились жертвы, — вырвалось у Мирковича.
Внезапно наступила гробовая тишина. Глаза отыскивали цель, руки с силой сжимали оружие.
Внимание Эржи привлек молодой человек, подбегавший к основанию памятника. «Нет, я обозналась! Не может быть! Но ведь походка его… и, кажется, у него на шее мой шарф! Нет… Этого не может быть!» Она до боли напрягала зрение, но человек исчез. «А, глупости, игра воображения», — отгоняла она страшную догадку.
— Огонь! — скомандовал Хидвеги.
Огромное здание министерства внутренних дел содрогнулось. Из окон, выходящих на площадь Рузвельта, выскакивали языки огня, тысячи пуль хлестали по кустам парка, высекали искры на каменных плитах, поднимали с мостовой столбы пыли и осколков камня.
У Эржи отлегло от сердца. Она короткими очередями вела огонь в отведенном ей секторе. Рука ее больше не дрожала. «Только бы тот человек получше укрылся. Вдруг это Лаци? — пронеслось в мозгу. — Нет, если это он — пусть погибнет! Предатель!.. Нет, нет! — кричало сердце. — Лаци не должен умереть! Он не предатель!»
Снова показалась знакомая фигура. Лица по-прежнему нельзя было разглядеть. По тому, как человек передвигался, Эржи поняла, что он хочет как-нибудь добраться до набережной.
Девушка прицелилась. «Сейчас…» — прошептала она, но руки не повиновались. Какая-то неведомая сила сняла ее палец со спускового крючка. Выстрела не последовало…
— Что с тобой, Эржи? Тебе плохо? — удивленно взглянул на нее Бела.
Эржи промолчала. Не пытаясь скрыть волнение, она следила за ползущим человеком. Никак не удавалось увидеть его лица. Вблизи него вздымались струйки поднятой пулями пыли. «Быстрее, безумец!.. Торопись, спасайся! Еще два метра! — шептала Эржи. — Берегись, спрячь голову!» Она заметила, как трое — четверо вооруженных вскочили, сделали несколько прыжков по направлению к Дунаю, а потом, нелепо вскинув руки, как подкошенные, рухнули на землю.
У нее потемнело в глазах… Перестав стрелять, Бела посмотрел на белое как стена лицо Эржи. «Бедняжка, не девичье это дело», — подумал он и растерянно оглянулся. Потом крикнул находившимся в комнате:
— Товарищ Миркович!
— Что случилось?
— Эржи плохо! Отправьте ее вниз!
Один из пограничников и офицер госбезопасности осторожно отнесли в комнату потерявшую сознание девушку. Бела вытер со лба пот, сменил диск автомата…
— Прекратить огонь! — раздалась команда.
На площади наступила тишина, нарушаемая лишь приглушенными стонами раненых.
Из окна первого этажа донесся окрик:
— Руки вверх! Проходите вперед!
Несколько мятежников быстро вскочили на ноги.
— Захватите с собой раненых.
Они начали подбирать раненых. Двое вели начальника отряда — армейского офицера.
Самые отчаянные из мятежников рванулись было бежать, но новый залп отрезал им путь к отступлению. Все же некоторые проскочили и скрылись.
В плен сдалось около сотни.
Они стояли в гараже вдоль стены. Лица многих выражали страх и обреченность. Были здесь и женщины. У некоторых вставали в памяти все ужасы и зловещие слухи, распространявшиеся в последние годы, и сейчас они в отчаянии ждали, когда их начнут мучить, применять «мясорубку» и прочие орудия пыток. Были такие, кто молил бога, чтобы скорее наступал конец. Кое-кому все уже было совершенно безразлично: не все ли равно, что произойдет, — терять больше нечего. Как азартные игроки, они поставили на карту все и проиграли. Игра кончена!
Раненых отправили на перевязочный пункт, остальные тревожно ждали решения своей участи. Но все оставалось без изменений… Вечером принесли ужин.
Бела и майор Хидвеги решили поговорить с мятежниками. Противоречивые чувства овладели ими в гараже. Бела остановился около пятнадцатилетнего подростка.
— Как тебя зовут?
— Тибор Матэ, — ответил мальчик, робко опустив глаза.
— Против кого ты воевал?
— Не знаю…
— Ради чего шел убивать?
— Не знаю…
— Где ты достал оружие?
Парнишка молчал. Может быть, он и сам не знал. Глаза у него покраснели от слез. Он думал о матери. Что будет с ней, если вечером он не придет домой? Бедная мама от беспокойства сляжет…
Парнишка уставился на стену, на глаза ему навернулись слезы. И вдруг он разразился душераздирающими рыданиями.
Хидвеги давно не слышал таких горьких хватающих за сердце рыданий.
— До-мой… хо-чу… до-мой… — всхлипывая и заикаясь, бормотал мальчик. — Мамка ждет…
— Кто у тебя мать?
— Прачка.
— Где живешь?
— На улице Дороття.
Они прошли дальше. Остановились перед молодым человеком лет двадцати четырех. На нем синий комбинезон и лыжная шапка. Волосы завиты. У ног портфель.
— Как звать? — спросил Хидвеги.
— Петер Иванка, — еле слышно ответил тот.
— Чем занимаетесь?
— Ничем!
— Судились?
Иванка задумался. Что ответить? Он знает, где находится, врать нет смысла.
— Трижды, за ограбление.
— Откройте портфель, — потребовал майор. Парень наклонился, поднял портфель и послушно открыл его.
Заглянув в портфель, майор неторопливо извлекает из него бутылку шампанского, пять пар часов, кольца — штук двадцать, дамское нейлоновое белье…
Дальше нечего смотреть, все ясно.
— Пошли, — кивнул он Беле. — «Незапятнанная революция!..»
Примерно через полчаса молодой офицер, приветливо улыбаясь, вызвал Тибора Матэ.
— Пошли, — пригласил он мальчика.
У выхода на улицу Мерлег их ждал Хидвеги.
— Послушай меня, мальчуган! Сейчас ты пойдешь домой к матери. Товарищ лейтенант тебя проводит. Но если ты еще раз поднимешь оружие против собственной матери — получишь пулю… Понял?
Тот опустил глаза и еле слышно ответил:
— Да.
Дверь за ними с шумом захлопнулась.
Час спустя патрулем был обнаружен труп лейтенанта. Он доставил Тиби матери целым и невредимым. А когда возвращался, притаившийся где-то враг убил его выстрелом в спину. У этого лейтенанта был шестимесячный сын, которого звали тоже Тиби.
— Как ты себя чувствуешь, Эржи? — спросил Бела и присел рядом с лежавшей на одеяле девушкой.
— Благодарю, Бела, кажется, мне уже лучше, — тихо ответила она, устремив печальный взор в потолок. Слезы навернулись у нее на глаза, темные круги под ними еще больше оттеняли бледность лица. Беле показалось, что мысли Эржи сейчас далеко-далеко, витают где-то в беспредельной дали и лишь тело ее, хрупкое измученное тело, лежит вот здесь, на грубом солдатском одеяле.
— Бедняжка Эржике, — погладил юноша ее бескровную руку, — ты очень ослабла…
Эржи не ответила. Она чувствовала себя разбитой. Что именно причиняло ей боль, она не могла определить, это нельзя было выразить словами, но ей становилось больно от мыслей и о прошлом, и о настоящем. А будущее? Что ждет ее впереди? Казалось, от одной мысли о будущем ее тоже пронизывает острой болью. В ней боролись противоположные чувства: надежда и разочарование. То ей казалось, что она летит над ярко освещенными полями навстречу сияющему счастью, вот оно уже совсем близко. Но в этот миг ей отчетливо представлялась ползущая фигура. Правда, лицо рассмотреть невозможно, но она знает, чувствует — это Ласло!.. И все меркло вокруг, все заслоняла эта фигура. Сияющее счастье — плод воображения, самообман. «Я сама убила свое счастье из автомата — вот подлинная действительность», — терзала себя девушка. Ей представлялось, как она бредет по дну погруженных во мрак глубоких оврагов и пропастей, ее преследуют призраки, над нею непроницаемая завеса из ветвей деревьев, закрывающая небо. И вдруг через эту завесу пробился ослепительно яркий луч, затем хлынул целый поток света, и в нем показалась ползущая фигура. Лица опять не видно, но она чувствует — это Ласло!.. Он спасет ее, вытащит из бездны, все простит и возьмет с собой…
В голове у нее все идет кругом. Ей начинает казаться, что она сходит с ума… «Где правда? Здесь, в этом здании? Или там, у подножия памятника? Кто заблуждается? Те, кто вокруг меня, или те, на улице? На чьей стороне правда? Ах, как ужасно думать об этом! Какие счастливые те, кто твердо верит… Поверю ли я? Раньше я тоже верила. Верила передовой статье «Сабад неп» от 23 октября… Поэтому и вышла на улицу! Как это говорилось в статье «Новый весенний смотр сил». Да, кажется, так… Партия и ее газета стали на сторону молодежи. Поэтому я пошла на демонстрацию… Поэтому пошел и Ласло. А что если я защищаю здесь не партию, а нескольких персон, обезумевших от одной только мысли, что они могут потерять власть, и цепляющихся за свои обитые бархатом кресла? Что если партию защищают те, в кого я стреляла? Кто прав? Люблю ли я Ласло? Я жить не могу без него. А если Ласло контрреволюционер? Нет, этого быть не может. А если это так? Кто мне дороже: Ласло или партия? Нет, нет!.. Так нельзя ставить вопрос, это жестоко! Такой выбор исключен!»
— Бела, — спросила она тихо, — а много их погибло?
— Не знаю, думаю, что немного…
— Ты их видел?
— Да, пятерых или шестерых. Раненые, наверное, выживут.
— Где они? Здесь?
— Да.
«Решусь ли я спросить? Бела — хороший друг, но поймет ли он меня?..»
— Скажи, Бела… — чуть слышно спросила она. — Ласло… Ласло Тёрёка, моего жениха, среди них нет?
Юноша изумленно раскрыл глаза: «Что это с ней?»
— Ты сошла с ума! Как мог попасть сюда Ласло? Он ведь военный…
В глазах девушки блеснула слабая искра надежды. Она приподнялась и, опираясь на локти, отыскивала глаза Белы.
— Ты считаешь, что Ласло не может быть там, среди них? — взволнованно спросила она.
— Среди них его нет. Я уверен в этом, — решительно сказал юноша. — Я знаю Ласло. Может быть, в первые минуты он растерялся… Оставь свои глупости. Не забывай — он в армии и сейчас в части…
— Но, — перебила его Эржи, — он был как раз в отпуске…
— Значит, уже вернулся в свою часть. Не забивай себе голову всякой ерундой, Эржи. Поспи хоть немного… К утру тебе станет лучше.
— Может быть… может быть, ты прав. Но я многого не понимаю…
— Чего ты не понимаешь, Эржике? — спросил Бела.
— Не понимаю, почему молодежь не складывает оружия.
— Многие уже сложили…
— А почему не сложили остальные?
— Я думаю, ими руководят опытные люди. Сейчас, как стало ясно из допросов мятежников, именно они взялись за оружие. А они преследуют далеко идущие цели. Эржи, ну подумай сама: разве мысль о захвате здания Радио родилась в головах у студентов? Захватить здание Радио — значит, наполовину взять в свои руки власть. Увидишь, что бы там ни было, все уладится. Имре Надь… Лошонци… они не вчера вступили в партию. Ты не бойся. Имре Надь сейчас самый популярный человек в стране. А те, кто его не слушает, — предатели. Как бы они ни рассуждали и кто бы они ни были… Ты спишь?
Он взглянул на девушку. Слушая его, она понемногу успокаивалась, дыхание становилось ровнее, щеки порозовели.
— Заснула, — пробормотал Бела. Осторожно поднявшись, он укрыл Эржи одеялом и вышел в соседнюю комнату.
Там горячо спорили. Майор Хидвеги, подполковник Комор, Шандор Вамош, Геза Капош и Миркович обсуждали обстановку. В 1951 году, когда Вамош был партийным работником, его арестовали по клеветническому доносу. В тюрьме он подружился с Комором и Мирковичем. Вамоша и Комора реабилитировали в 1954 году, Мирковича — всего несколько месяцев назад. Комор был восстановлен в прежней должности, Вамош занял руководящий пост на одном из предприятий. Миркович еще не работал, так как долго болел. Капош до 1950 года был капитаном госбезопасности, потом его уволили как выходца из буржуазной семьи, Он служил где-то в суде. Опасения за будущее, желание бороться против контрреволюции и не допустить ее победы свели их здесь. Там, где они работали, оружия им не дали. В районных комитетах партии сказали, чтобы они шли по домам и ждали, пока их не позовут. Но они так ничего и не дождались. Никто их не позвал, никто не дал оружия. И вот все они здесь, горячо спорят…
Вамош высказал мнение, что следовало бы вооружить рабочих.
— Но вооружение рабочих, — возразил ему Капош, — полезно лишь при едином партийном руководстве. А единого партийного руководства у нас нет уже много лет. Безответственность, интриги везде — и в первичных организациях, и в Центральном Комитете. Если в партии нет единства, к чему может привести раздача оружия?
— Это верно, — поддержал его Миркович. — Если бы несколько лет назад они не начали самоубийственной политики, мы бы никогда не докатились до такого положения, — начал он, но, вспомнив что-то, вдруг обратился к Вамошу: — Шандор, сколько членов партии на вашем заводе?
— Больше тысячи.
— А скольким ты бы дал оружие? Всей тысяче?
— Ни в коем случае! Но, пожалуй, наберется человек двести таких, кому я, не раздумывая, доверил бы даже свою жизнь, — ответил Вамош.
— Из тысячи — двести… — задумчиво протянул Хидвеги. — Не кажется ли тебе, что именно в этом вся трагедия? Ты доверяешь двумстам из тысячи. А остальные восемьсот? Ведь они тоже считаются коммунистами… Да, трудное это дело… Я даже думаю, что из тех двухсот ты во многих разочаровался бы… Мне кажется, главное заключается в том, о чем говорил товарищ Капош. Если бы каждый из тысячи членов партии чувствовал, что руководство едино, вооружить можно было бы всю тысячу.
Некоторое время Бела молча слушал спор. Он считал, что в такой критический момент он не совсем уместен и едва ли полезен. Нужно думать не о том, что и когда мы сделали плохо, а о том, что делать сейчас. И он вмешался.
— Я считаю, товарищи, нужно что-то предпринять. Необходимо пойти к массам. На улицы… По-моему, придерживаясь пассивной тактики, мы мало чего достигнем. Кто расскажет заблуждающейся молодежи, каково действительное положение? Кто разгромит контрреволюционеров? Ведь коммунисты, которые имеют ясное представление обо всем, обороняют отдельные здания или сидят дома, потеряв связь друг с другом. Мы оторваны от жизни. Наше место сейчас на улице, в массах. Пора перейти в наступление. Контрреволюционеры создают нужные им настроения, а мы только и делаем, что опровергаем клеветнические измышления, да и то не всегда удачно. Нужно бросить лозунг: коммунисты — на улицу!
— Но кто бросит его? — усомнился Комор. — Мне кажется, высшее руководство партии распалось… Откровенно говоря, я верю сейчас только в одно.
Все находившиеся в комнате вопросительно посмотрели на него. Комор продолжал:
— Я верю в тех солдат, которые носят еще на фуражках красную звезду. Знаете, как восприняли мы, армейцы, снятие с головных уборов красной звезды? Как форменную и полную капитуляцию.
— Давайте прекратим этот спор, — предложил, наконец, майор Хидвеги и, не дожидаясь возражений, пошел в свою комнату.
Бела еще долго сидел в раздумье. «Красная звезда… тактика… Если массы так хотели, нужно было пойти им навстречу. Настроение масс? Нет, на этом можно споткнуться. Комор прав. Дело не в настроениях толпы, а в принципах. А там, где речь идет о принципах, нельзя допускать компромиссов. Настроение толпы… Рабочие не выступают против красной звезды, значит, они не могли требовать, чтобы сняли красные звезды…» Ему вспомнился случай на улице Сент-Иштвана. Молодого офицера-танкиста окружила большая толпа — мужчины, женщины, подростки… На фуражке офицера в центре герба республики сверкала красная звездочка. Один из подростков заметил это.
— Почему вы не сбросите это барахло? — презрительно бросил он офицеру и посмотрел вокруг, как бы оценивая впечатление, произведенное его словами.
— Какое барахло? — не понял офицер.
— Да вон того «клопа» с красной звездой на фуражке, — показал он на герб республики.
— Зачем? — спросил офицер, облокотись на борт танка. — Красная звезда слетит оттуда только вместе с моей головой, молодой человек, — решительно сказал офицер, — а за свою голову я заставлю дорого заплатить…
На несколько секунд воцарилась тишина. Решительный тон офицера вызвал к нему невольное уважение. Подросток, читая укор на лицах людей, глупо улыбался. Ему нечего было ответить… Да и времени для размышлений не осталось, потому что стоявший в толпе рабочий в меховой шапке сердито посмотрел на него и тоном, не обещающим ничего хорошего, сказал:
— А ну, поговорил и хватит… Живо убирайся отсюда!
«Да, тут уже дело в принципе. Потребовалась тяжелая борьба вплоть до 1949 года, чтобы красная звезда стала украшать фуражки. И только уничтожив диктатуру пролетариата, врагам удастся снять ее оттуда… «Только вместе с моей головой», — сказал офицер. Почему не все офицеры думают так?»
После неудавшейся попытки захватить здание министерства внутренних дел Ласло охватило мучительное беспокойство.
Его поразило, поставило в тупик, что среди защитников здания находились матросы Дунайской речной охраны и армейские связисты. Он не понимал, почему эти солдаты вместе с бойцами госбезопасности так самоотверженно защищают здание… «Наверное, — думал он, — армия не перешла на сторону восставших. Но все равно, мне уже не повернуть назад — дорога закрыта окровавленными телами солдат, павших от пуль повстанцев».
Он никогда еще не испытывал страха за свою жизнь, но там, у подножия памятника, пережил это чувство и с тех пор не мог от него освободиться.
С товарищами он разговаривал теперь нервно и раздражительно. Ласло всеми силами пытался побороть страх. «Не может быть, чтобы я погиб! Со мной ничего не может случиться, — убеждал он себя, — потому что я еще должен встретиться с Эржи. А если я ее не увижу, то чего же мне тогда бояться?» И все-таки страх не проходил. Во время боев у него пересыхало горло и он стрелял, обливаясь холодным потом. На все задания Ласло вызывался добровольно, но сердце его не находило покоя. Ему недоставало Эржи, с которой прежде он делился всем. А теперь он был один со своими поминутно возникавшими сомнениями, и их некому разрешить. Может быть, довериться Фараго? Нет, Фараго не поймет! Выхода нет, надо идти по пути, на который уже встал. И лучше не думать о завтрашнем дне. Жить только сегодняшним, потому что — и он это остро чувствовал — сегодняшний день не давал ответа ни на один из вопросов завтрашнего дня.
28 октября он, Фараго и еще десять человек перебрались на первый этаж больницы к доктору Варга и его группе. Командование мятежниками, оставшимися в школе, поручили одному из людей Чатаи.
Бо́льшая часть студентов после штурма министерства внутренних дел ушла из отряда, но вместо них пришли другие. Доктор еще оставался. В эти дни Ласло сошелся с ним поближе.
Оба инстинктивно сторонились компании Моргуна. Моргун привел в отряд человек двадцать пять. Среди них были и женщины. Разнузданная ненависть к коммунистам, вульгарность и развязность этих людей, подделывавшихся под рабочих, вызывали к ним и у Ласло и у Доктора одинаковое отвращение.
Угрызения совести, начавшие было мучить Ласло, утихли — масштабы мятежа быстро разрастались. Он теперь полагал, что принял правильное решение. Судя по слухам, мгновенно разлетавшимся по городу, все население страны стало на сторону восставших. В провинциальных городах, в промышленных районах — Сталинвароше, Озде, Шальготорьяне, Тате, Дороге, Мишкольце — один за другим возникали революционные советы. Его сомнения совсем рассеялись, когда Имре Надь призвал народ вывесить флаги на зданиях, так как никакой, мол, контрреволюции нет — идет борьба за свободу нации. Имре Надь прославлял молодежь, проливающую кровь в этой борьбе. «Мы не контрреволюционеры, мы герои боев за свободу!..» Ласло ликовал.
— Ура! Доктор, милый, мы победили! — И он обнимал опьяневшего от радости философа. «Ну как, дядюшка Йожи, кто же был прав?» — вспомнил он старого Брукнера. И на компанию Моргуна Ласло смотрел уже не так враждебно…
Было объявлено о прекращении огня.
Они сидели в хорошо обставленной большой полуподвальной комнате больницы и слушали радио. Было их человек десять. Радиостанция имени Кошута почти ежеминутно передавала новые и все более волнующие известия, вселявшие в них уверенность. Назывались новые имена. Среди них были и имена старых политических деятелей: Тильди, Кетли, Бибо, Фаркаш… и совсем недавно появившиеся Пал Малетер, Бела Кирай… Повстанцы ликовали.
— Ребята, — предложил Моргун, — надо выпить за победу!
— А есть что? — заинтересовалось несколько человек. — Может, у тебя припрятан какой-нибудь «неприкосновенный запас»?
— Не такой Моргун парень, чтобы не позаботиться насчет выпивки, — захохотал расхваставшийся взломщик сейфов, щелкнув пальцем по шее. — За мной! — крикнул он скалившему зубы молодому черноволосому, смуглому, как цыган, парню. Тот встал и покорно последовал за Моргуном.
С порога Моргун крикнул:
— Вы пока готовьте стол! А ты, Доктор, составь какую-нибудь торжественную речугу, но чтобы в ней не было ничего красного: ни красной звезды, ни прочих пакостей… — Бандит захохотал. — Айда, Чала, нужно найти Фараго!
Начались приготовления к попойке. Доктор помрачнел, настроение у него испортилось. Он сказал Ласло:
— Знаешь, я, пожалуй, уйду. Я не любитель пить, да и в дневник надо кое-что записать, — добавил он, словно оправдываясь.
— Останься, — попросил Ласло философа, — и без того многие недовольны, что ты всех чураешься, презираешь. Ну не будешь пить — посиди просто так.
— Мне становится не по себе в этой компании. Ничего не могу поделать. Чувствам не прикажешь. Эти типы похожи скорее на бандитов с большой дороги, чем на революционеров.
— Ну что ты, Доктор? — сокрушенно покачал головой Ласло. — Как ты можешь говорить так?.. Твои подозрения могут вызвать распри. Эти люди годами страдали за нас. Они уже боролись за свободу, когда мы еще восторженно аплодировали всяким хвалебным речам. Не говори так…
— Ты меня не переубедишь… Я ведь тоже кое-что вижу. Ладно, я останусь, но мне хотелось бы спросить тебя кое о чем.
— Спрашивай!
— Чем ты объяснишь, что часть студентов ушла от нас? Я знаю, многие сложили оружие.
— Я тебе отвечу, но только позднее, а сейчас пойдем поможем ребятам навести порядок, — предложил Ласло.
Не прошло и часа, как Моргун возвратился. На нем был белый больничный халат. С хохотом открыв дверь, он крикнул с порога:
— Ну-ка два парня посильнее, ко мне! Больного доставили!
Ласло и еще один мужчина лет тридцати по имени Дани вскочили с места. Ласло встревоженно спросил:
— Кто-нибудь ранен? — и поспешил за Моргуном, перепрыгивая сразу через несколько ступенек подвальной лестницы.
У подъезда стояла санитарная машина с распахнутыми задними дверцами. В машине в таком же белом халате, ухмыляясь, сидел Чала.
— Берите и несите! — распорядился Моргун, подкатив к дверцам машины два молочных бидона.
— А где же раненые? — спросил Ласло.
— Здесь! — показал Чала, оскалив ослепительно белые зубы.
— Осторожней, осторожней обращайтесь с ними, как бы кровь из них не вытекла — в одном вермут, в другом черешневая палинка[12], — пояснил Моргун.
Ласло и Доки поставили на землю двадцатипятилитровые бидоны.
— А вы не идете? — обернувшись, спросил Ласло у Моргуна.
— У нас есть еще одно дельце. Если Фараго будет спрашивать, скажите, что я скоро вернусь, Пока! Двигай, папаша…
Шофер дал газ, и санитарная машина выехала на бетонированную дорожку сада.
В городе ничто не нарушало тишину. Туман медленно опускался на землю. В окнах клиники виднелся желтоватый свет. Ласло взялся за одну из ручек бидона.
— Берись, — сказал он своему спутнику, — за другим кого-нибудь пришлем.
Вскоре все находившиеся в клинике мятежники узнали о вине и до отказа заполнили подвальное помещение.
Изредка наведывался и кое-кто из медперсонала. Вылив стаканчик, он возвращался к своим делам, а вместо него приходил другой. Позвали и доктора Варгу. Он немедленно распорядился, чтобы принесли закуску. Вечер, начавшийся с одного вина, вскоре превратился в пышный банкет. Одна из медсестер принесла аккордеон. Фараго сидел рядом с Чатаи. Напротив них — доктор Варга. Вскоре выяснилось, что Фараго и Чатаи оба из Трансильвании, и по этому поводу, конечно, нужно было выпить… Чатаи до дна выпил чайный стакан ароматной черешневой палинки, и кровь у него заиграла. Расстегнул ворот рубашки… Компания разделилась на группы. Шум стоял невероятный.
— Пей, Адам, — сказал Чатаи и подтолкнул Фараго. — Пей, теперь можно пить!
Они чокнулись, и палинка легко полилась в глотки. Чувствовалось, что Чатаи умеет пить. Фараго сидел угрюмый, молчаливый. Чатаи это заметил.
— Почему у тебя такое похоронное настроение, приятель?
Помолчав, Фараго с тяжелым вздохом ответил:
— Все прошло слишком уж гладко, подозрительно легко, и это мне не нравится. Хотелось бы знать, чем все это обернется дальше…
— Будет тебе! Какой же ты солдат! — засмеялся Варга. — Мы переоценивали силы компании Ракоши. А то можно было бы начать и раньше. Но кто думал, что вся их система — это ни больше ни меньше как мыльный пузырь… Стоило только дотронуться, и он лопнул… Выпьем, ребята!
И они пили, смеялись, разговаривали…
Вдруг Чатаи постучал по стакану. Сидевшие поблизости повернулись к нему. «Тс-тс!» — зашикали в зале. Только в дальнем углу несколько захмелевших вояк продолжали любезничать с медсестрой, но скоро прислушались и они.
— Соотечественники! Венгры! Я не готовился к торжественной речи, но чувствую, что в эти великие минуты, когда руководители революционных вооруженных сил ведут переговоры в качестве равноправной стороны с еще не признанным нами правительством, необходимо, чтобы мы минутным молчанием, стоя, воздали должное героям, которые сегодня не могут быть вместе с нами. Склонимся же перед героями, которые в страшных муках погибли в подземных казематах за новую, свободную, независимую и нейтральную Венгрию, перед героями, которые обагрили своей кровью улицы нашей дорогой столицы…
Все встали и замерли, кроме тех, кто уже успел хватить лишнего и теперь качался из стороны в сторону. Одни стиснули зубы, другие бессмысленно уставились в одну точку, а у некоторых от избытка чувств выступили на глазах слезы…
Минута прошла, и все шумно уселись на свои места. Воодушевленный успехом, Чатаи продолжал:
— Друзья мои! Венгерские братья! Поклянемся же памятью павших героев, что мы продолжим начатую ими борьбу. Мы не сложим оружия, пока люди Ракоши будут оставаться на прежних постах. Мы не сложим оружия, пока окончательно не завоюем свободу нашей родине. Мы не сложим оружия, пока русские войска не будут выведены из страны. Друзья мои! Венгерские братья! Мы требуем ввести в состав правительства представителей освободительных отрядов! Мы требуем привлечения к ответственности преступников. Поклянемся же павшим героям, что мы отомстим за их смерть. Мы не успокоимся, пока не выловим всех виновников кровопролития у Парламента, убийц народа у здания Радио. Никакой пощады убийцам! Нам нужно быть бдительными. Скомпрометированные коммунисты уходят в подполье. Помешать этому — наша задача. Преступную госбезопасность распустили, но где ее работники? Они убивают из-за угла наших братьев. Друзья мои! Трудные дни еще впереди! Недостаточно захватить власть — главное удержать ее. Да здравствует свобода!
В зале раздался оглушительный рев, все чокались и пили. Кто-то запел гимн, и собравшиеся в зале люди с просветленными лицами робко его подхватили.
Рядом с Доктором сидел Ласло и пил. Доктор молчал и хмурился.
— Здорово говорил Чатаи, правда, Доктор? — пытался расшевелить его Ласло, который не терпел рядом с собой кислых физиономий.
— Мне не понравилось… — задумчиво ответил Доктор.
— Конечно, ты вечно в оппозиции. Ты думаешь, что революция — это первомайское шествие? Да? Образованный человек, много читал, но какая детская наивность!
— Не надо было говорить о мести, — возразил Доктор. — Месть никогда не нужна. Она всегда рождает противодействие. Когда-нибудь нужно начать политику примирения…
— Видишь ли, Доктор, у революции свои закономерности. Чатаи наверняка имел в виду не личную месть, а то, что преступники должны предстать перед законом и ответить за свои преступления…
Фараго, незаметно прислушивавшийся к разговору молодых людей, толкнул Чатаи в бок:
— Пойдем, поговорим с Тёрёком.
В зале становилось все оживленнее. Вокруг Варги собралась небольшая группа, в основном из медицинского персонала. Тут были и мужчины и женщины. Главный врач подозвал к себе аккордеониста.
— «Секейский гимн»[13], — отрывисто приказал он.
Аккордеонист заиграл. Он взял несколько аккордов, подбирая мелодию, и вдруг неожиданно громко полились грустные звуки, напоминавшие церковное пение.
«Кто знает, далеко ли…»
Как-то незаметно для себя люди переставали пить: одни слушали песню, другие подхватили мотив.
«…далеко ли ведет нас судьба…»
Постепенно все стали петь, медленно, не спеша, торжественно. Те, кто не знал слов, мурлыкали под нос или насвистывали. То ли от выпитого вина, то ли под действием песни доктор Варга расчувствовался. С багрово-красным лицом, фальшивя, но с чувством, он пел гимн. Глаза у него были закрыты.
«…Нас немного, секейцев, мы рассеяны по стране, но мы как скала…» — говорилось в песне. Вдруг Варга перестал петь.
— Нет, — воскликнул он, — этого оставлять нельзя! Верно, ребята? Трансильванию мы не отдадим… — Видно было, что он изрядно выпил. Схватив до краев наполненный стакан, он залпом опрокинул его и рявкнул:
— Трансильвания наша!.. Большевики отдали ее… Ребята, бойцы, мы отберем ее обратно!
Доктор наблюдал за поющими. Мысли с лихорадочной быстротой проносились у него в голове. «Нет, я не этого хотел… и другие тоже… Что им нужно в Трансильвании? Толкнули, и лавина двинулась. Боже мой, где мы остановимся? На чистое зерно налипла грязь, пакость, и уже не разберешь, где зерно. Кто остановит лавину? Кто выступит вперед, чтобы крикнуть: «Люди! Опомнитесь! Стойте! Не для этого мы вышли на улицы!» Ужасно…» И вдруг мелькнула мысль: «А что если встать сейчас и обратиться к людям?» Но когда он окинул взглядом пьяную компанию, сердце у него тревожно сжалось. Поздно! Злой дух высвободился из бутылки. «Что же тогда нужно здесь мне? Больше мне тут нечего делать». В эту минуту он услышал голос Фараго, который успел вместе с Чатаи пересесть за их стол.
— О чем вы говорите, ребята, что вас тревожит?
— Мы говорили о мести, — ответил Ласло. — Доктор не согласен с Чатаи. Он считает, что нам следовало бы провозгласить политику умиротворения.
— То есть воздать почести преступникам?
— Нет, речь идет не об этом, — неохотно включился в разговор Доктор. — Посмотрите вокруг. В такой напряженной политической обстановке говорить этим необузданным людям о мести — преступная безответственность. Я бы не удивился, если бы некоторые из них сейчас вскочили и, как одержимые, начали бы дикие оргии и расправы во имя личной мести… С этим я не могу согласиться.
— Это произойдет независимо от речи Чатаи. Неужели ты думаешь, что после таких двенадцати лет люди в момент завоевания свободы удержатся от подобного шага?
— Поэтому руководители должны быть на высоте! — ответил Доктор.
— Мы тоже не сторонники личных расправ, но я повторяю: наша задача — выловить всех преступников. С этим-то ты согласен? — спросил Фараго.
— Нет, если вопрос ставится в такой форме. Кто может определить, кто виновен и в чем его вина? Где граница преступления? Если начать аресты сейчас, то определять вину будут те, кто арестовывает. Не кажется ли вам, что это напоминает 1919 год? Так работали палачи из «Британии»[14]. Не забывайте, Венгрия — социалистическая страна, в ней пока еще действуют прежние законы, революция не отменила ни Конституции, ни Государственного собрания…
— Но мы, — перебил Чатаи, — не признаем этого правительства! Бойцы революции должны смотреть вперед!
— Чего вы хотите? — теряя терпение, крикнул Доктор. — Берегитесь! Будьте осторожны! Студенты, рабочие и крестьяне взялись за оружие не для свержения социализма, а только для исправления ошибок. Они будут защищать завоевания социализма… Мы можем все испортить…
— Это верно! — подтвердил Ласло. — Но ни о чем другом здесь никто и не говорит…
— Как не говорит? Уже раздаются возгласы о Трансильвании! — продолжал Доктор.
— А, глупости! Они пьяны! — смущенно засмеялся Фараго. — Знаешь, трансильванцы всегда были немного националистами. Верно ведь, Чатаи?
— Нет ничего удивительного, — ответил Чатаи. — Так, как страдали мы, не страдал никто… Друг мой, — снисходительно сказал он, повернувшись к Доктору, — твой недостаток в том, что ты все слишком идеализируешь. Эта революция подняла вопросы более глубокие, чем представляли себе вы в университете.
— Что? — удивленно протянул Доктор.
— Ты говоришь, что вы взялись за оружие против ошибок прошлого. Но ошибки совершали не отдельные люди, их совершали многие. И сколько ни меняй людей, если новые люди будут действовать так же, как и прежние, ошибки повторятся…
В одном из углов зала уже танцевали. Шум, гам, духота и дым становились невыносимыми. Запах пота, смешанный с запахом палинки и вина, действовал одуряюще. В середине комнаты четверо или пятеро, обнявшись, орали во всю глотку:
— Гей, Ицик, гей, Ицик, не отправим тебя в Освенцим… — Они громко хохотали и начинали сызнова.
У Доктора пропала охота спорить. «Все, они одного поля ягода», — подумал он, пристально разглядывая стоявший перед ним стакан. Очки у него запотели. Он машинально снял их и задумчиво протер.
Тут Ласло встал из-за стола и нетвердыми шагами, пошатываясь, побрел к выходу. Он много выпил, и вино начинало действовать.
Чатаи заинтересовался Доктором. «По-видимому, в дальнейшем на него вряд ли можно будет рассчитывать». Ему хотелось до конца разобраться в этом странном человеке. Руководитель всегда должен точно знать, на кого и в какой степени он может положиться.
Доктор почувствовал, что в споре зашел слишком далеко. Уловив недоверие в загоревшихся глазах Чатаи, он понял, что напрасно разоткровенничался. Чатаи не проймешь. Доктор недоумевал: как он мог надеяться, что у него общие взгляды с этими?.. «Лучше бы вообще не вступать в разговор… Да, но теперь поздно. Только бы вырваться из сети слов, которой окутал меня Чатаи, а дальше я знаю, что делать…» Он задумался, а затем, словно осознав свою ошибку, тихо произнес:
— Может быть, ты прав, — а про себя подумал: «Уходить надо отсюда, и поскорее!» Никогда еще Аладар Кальман не чувствовал себя таким опустошенным, да и вокруг — абсолютная пустота.
Когда Ласло возвратился, Доктора уже не было в комнате. Тот куда-то исчез. Вдрызг пьяные участники пирушки — а таких было большинство — вразнобой горланили песни. Варга заснул, и две санитарки уложили его на носилки. Изо рта у него двумя струйками текла слюна, он что-то непрерывно бормотал. Лицо у него побледнело, на лбу выступил пот, руки бессильно свесились.
Трезвым оставался, пожалуй, один Фараго. Чатаи уже выступал перед второй группой слушателей.
— Куда ушел Доктор? — спросил Ласло.
— Не знаю, наверное, он перепил… — ответил Фараго.
— Странный человек… Боится мести! Конечно, ему-то никто не давал пинка, — с трудом выговаривая слова, сказал Ласло.
— А тебе дали?
— Мне? Еще какого!
— В самом деле?
— Ви… видишь ли, — заплетавшийся язык отказывался служить Ласло, — я сын простого крестьянина, и я не сторонник мести… Так вот, я… тебе говорю… Если бы сейчас… если бы сейчас… он был здесь… Моравец, эта подлюга… Видишь, вот пистолет, — и он вынул пистолет из кармана.
— Вижу, — ответил Фараго, — но ты лучше убери.
— Ладно, уберу, но… я… я этим пистолетом пристрелил бы его… как собаку… Понял?..
— Кто этот Моравец?
— Секретарь парторганизации… в деревне… в Тиссамартоне…
— Он что, обидел тебя?
— Очень! — Ласло выпил еще стакан. Глаза у него покраснели. Видимо, слишком много горечи и обиды воскресила его память, если слезы появились на глазах. — Очень… очень обидел меня… Мой отец — старый коммунист. Батраком был на хуторе Шовари. Мы жили в большой нужде… Летом отец нанимался работать на жатве… вместе с матерью. Я был еще малышом, когда отец организовал забастовку жнецов в имении Баги. Пришли жандармы, избили его, арестовали… В девятьсот сорок пятом он первым создал партийную организацию. Секретарем его выбрали… и председателем комиссии по разделу земли… Его любили у нас… Он хотел, чтобы я стал рабочим. Был у него друг Йожеф Брукнер. Он живет здесь, на улице Йожефа. Тоже старый коммунист… Когда мне исполнилось четырнадцать, меня отдали Брукнерам. Дядя Йожи устроил меня на завод учеником. Потом я стал инструментальщиком. Когда нас освободили, записался в вечерний техникум. Окончил его. На том же заводе стал работать техником… Сделал предложение Эржи, дочери дяди Йожефа… В пятьдесят втором году отца арестовали. Я примчался домой. Там уже новый секретарь парторганизации — Моравец. На отца моего наговорили, будто он связался с кулаками, поддерживал выселяемых, критиковал заготовки и еще невесть что… Я все перепробовал… Никто не помог. Я не мог даже письма отцу передать… Мне сказали: «Моравец убрал его с дороги…» С тех пор я ненавижу Моравца. Он тоже старый коммунист. Вернулся на родину из Франции. А меня и слушать не захотел… Потом меня не приняли в университет… Старика моего освободили в пятьдесят третьем. Поседел он, белым стал как лунь… Из кооператива его исключили. Он вернулся на хутор. Мать моя умерла еще в 1945 году, и он жил на хуторе вместе с тетей Мари, сестрой матери. День ото дня ему становилось хуже… Писал заявление за заявлением… просил восстановить его в партии. Ему даже не отвечали. Я был дома летом… Его нельзя было узнать… Высох весь, жил одной надеждой… надеждой на то, что когда-нибудь невиновность будет доказана… Только этим и держался… Я уже год в армии… Представь себе, на меня смотрели… как на врага… Я даже не мог поступить в офицерскую школу.
— Теперь сможешь, мальчик, еще генералом станешь, — перебил его Фараго.
— Словом, все это сделал Моравец… Можно ли ему простить? Ведь нельзя же? Верно?..
— Об этом не может быть и речи!.. А где сейчас твоя невеста?
Лицо у Ласло помрачнело.
— Эржи?.. Не знаю! Если бы узнать… Вчера я послал одного парня к ним домой. Мать ее тоже не знает. Сражается где-нибудь на баррикадах… Она правильная девчонка.
— Ты хороший парень, Ласло! Но за этим Доктором понаблюдай! Мне он не нравится. Послушай, а где Моргун? Я не видел его весь вечер.
— У него какие-то дела. Он передал, что придет попозже… — ответил Ласло.
Доктор с тяжелой головой брел по больничному парку. Почувствовав усталость, он присел на мокрую скамью. Поднял воротник своего пальто из искусственной кожи, втянул голову в плечи. Засунув руки в карманы, вытянув длинные ноги, он задумчиво смотрел на свои поношенные ботинки.
Ночь была сырая, холодная. Мелкая изморось проникала сквозь одежду, слипала волосы, пробирала до костей. В свете фонарей не было видно ничего, кроме густого тумана. Над головой завывал ветер. Ветви высоких деревьев, уже оголенные, сплетались и расходились, как руки. Автомат висел у Доктора на плече стволом вниз. Он видел, что так носят его солдаты. При каждом движении ствол ударялся о скамью. Шапка Доктора лежала рядом. «В карман бы положить ее», — подумал он, но лень было сдвинуться с места. Как душно! Казалось, голова сдавлена раскаленным обручем. Мозг беспрестанно сверлила, отдаваясь болью, грубая издевка: «Гей, Ицик, гей, Ицик… Не отправим тебя в Освенцим…» «Это по моему адресу. Так относятся ко мне те, с кем я вместе сражался. Куда я попал? Как мог докатиться до этого? Так вот куда ведет хорошо начатый путь! Дальше некуда!.. «Не отправим в Освенцим…» Нет, теперь мне ясно, куда ушли все мои ученики, вместе с которыми я кричал после речи Герэ: «Мы не фашисты!..» «Гей, Ицик, гей, Ицик… не отправим тебя в Освенцим!..» В голове гудело. Мозг с неуловимой быстротой воспроизводил все пережитое. «Мы не фашисты!..» А кто же мы такие? «Гей, Ицик, гей, Ицик…» За несколько дней мы стали ими». Ему хотелось плакать, кричать что есть мочи: «Я не хотел этого… я… я… я действительно не фашист!» «Но ты же воевал вместе с ними!» — шептал какой-то внутренний голос. «Освенцим! Нет, нужно обдумать все спокойно, иначе можно сойти с ума. Что делать? Сейчас, немедленно надо решать, куда идти дальше. Освенцим! — звенело у него в ушах. — Уехать за границу?» Тень Освенцима неотступно преследовала его. «Что меня удерживает здесь? Отец? Мать? Братья? Не осталось даже их могил. Они там, в Освенциме, их прах развеян по воздуху, земля Освенцима впитала в себя запах сожженных тел родных, а пепел, оставшийся от них, удобрил почву. Один я остался в живых. Зачем только я вернулся? Чтобы страдать? Мое сердце, глупое, непослушное разуму сердце привело меня сюда, чтобы и я стал борцом, чтобы и я боролся за светлый мир, в котором не будут сжигать людей… Я честно боролся, может быть, потому и не женился и во имя этой борьбы взялся за оружие сейчас! Может быть, я совершил ошибку, когда в университете раздавали оружие. Может быть, несчастье началось там?..»
Ему вспомнилась маленькая Шари Каткич. С покрасневшим от гнева лицом она спорила, уговаривала его:
— Али, безумец, опомнись! Не надо организовывать демонстрацию!
— Уйди с моей дороги, Шари! — раздраженно ответил он. — Я должен идти.
— Али, послушай меня! Это опасное дело. Видишь, профессор Борбаш не согласился подписать воззвание.
И тогда он резко схватил девушку за руку и силой усадил ее на стул.
— Послушай меня, Шари. Я буду говорить откровенно. И ты, и Борбаш трусы. Еще вчера ты ныла — помнишь? — что ты оставишь кафедру, так как твоя вера поколебалась. Ты говорила, что больше не можешь, что тебе стыдно смотреть в глаза студентам, так как чувствуешь, что в жизни все происходит совсем иначе, чем ты им рассказываешь. Ты говорила это?
— Да, — ответила девушка, — но я тогда же добавила, что пошатнулась моя вера не в марксизм, а только в наших руководителей.
— Но, Шари, — воскликнул он, — и я тоже иду на демонстрацию не против марксизма, а против руководителей, которые на практике извращают идеи! Имей в виду, что, если и впредь будет так продолжаться, жизнь утратит всякий смысл. Иди, не раздумывай!
— Нет, — упорствовала девушка, — не пойду. Я не могу идти с теми, с кем хочешь идти ты. Я готова вести борьбу на партийном собрании…
— Этот доклад ты прочитаешь мне как-нибудь в другой раз. Сейчас он меня не интересует.
— Али, — сказала девушка очень серьезно, — до сих пор мы были лучшими друзьями. Даже больше, чем друзьями, — братом и сестрой. Я прошу тебя, как сестра: послушайся меня…
— О, ты маленький трусливый крестьянский философ! У тебя душа ушла в пятки. Меня зовет долг.
«И я ушел, даже не попрощавшись. Может быть, не от сердца шли тогда эти громкие слова. Может быть, я хотел разыграть перед ней героя? Для чего это было нужно? Ведь вместе с искренностью в моем поведении было тогда что-то фальшивое. Странно, что тогда я этого не замечал. В университете было тогда такое настроение, как когда-то в кафе Пильвакс…[15] А кто прав сейчас? Шари или я? А может быть, ни она, ни я? Ведь тогда никто из студентов не помышлял о вооруженной борьбе, они твердо решили не допускать в свои ряды провокаторов. Я и сейчас считаю, что мы правильно сделали, организовав демонстрацию. Но в чем же тогда ошибка? Кто может ответить на этот вопрос? Бедная маленькая Шари… Что с ней сейчас? И что будет со мной?» Он понимал, что не может оставаться здесь, среди будущих убийц. «Куда мне идти? К тем, кто по ложным обвинениям посылал на мученическую смерть, бросал в тюрьмы честных членов партии, руководствуясь единственной целью — возвеличить собственную персону, к тем, кто меня самого вынуждал изо дня в день лгать и себе и студентам? Идти и защищать тех, кто в безумном стремлении удержаться у власти расстреливал у здания Радио молодежь, пришедшую туда из чистых побуждений и не имевшую никаких грязных целей?»
Мука исказила его лицо. Пальцы сжались в кулак. Ему хотелось кричать от невыносимой боли. А в голове все звенела зловещая песня пьяных, кровожадный клич завтрашних убийц: «Гей, Ицик, гей, Ицик, не отправим тебя в Освенцим!» Это даже не клич, это программа, зловещая кровавая программа, взрыв сдерживавшихся многие годы страстей, кредо сторонников массовых расправ. «Гей, Ицик!» А если эта песня распространится дальше, выйдет из подвала больницы, если ее будут петь по радио и в эфире прозвучит смертный приговор ни в чем не повинным людям? Если радиоволны по всей стране разнесут речь Чатаи, призывающую к мести, или требования Варги о возвращении Трансильвании? Как мне быть в таком случае? Как я должен поступить? Допустить это? Допустить? А может быть, мой долг всеми силами бороться против них? Но раз так, значит надо отстоять здание Радио! Нужно до последнего патрона отстаивать его». Догадка мелькнула в мозгу у молодого человека. «Я не был у здания Радио. Может быть, осада его происходила совсем не так? У министерства внутренних дел я был. Там мы первыми открыли огонь, и уже потом, значительно позже, стали стрелять в нас…
А если у здания Радио было так же?»
В голове у него постепенно прояснялось. Кажется, он начинал все яснее и яснее отдавать себе отчет в происходящем… «Одно совершенно бесспорно: оставаться среди этих людей я не могу. Сегодня они только поют, а завтра, может быть, начнут убивать. Куда идти? В партию? Я коммунист, мое место там… Но почему не делают этого Дери, Зелк и остальные? Они хорошие коммунисты, лучше меня, и они стоят сейчас во главе революции… Может быть, они не знают, что происходит здесь, может быть, они не слышали этой песни?.. Я пойду к ним, пойду и расскажу все, что думаю, попрошу совета, указаний. Да, теперь мне все ясно: нужно вести борьбу на два фронта — и против сектантов, и против фашистов… Но хватит ли на это сил? Где их взять?»
Он еще долго раздумывал и, кажется, несколько успокоился. Ему многое стало ясно. Песня подействовала на него отрезвляюще. «А что если писатели поднимут меня на смех, не захотят разговаривать? Ну и пусть. Все равно здесь мне не место…»
В тумане, сначала смутно, затем все отчетливее, вырисовывалась человеческая фигура. «Кто бы это мог быть?» Человек шел нетвердо, то и дело спотыкаясь, натыкался на деревья, размахивал руками… «Не Ласло ли это? Да, конечно, он… Бедняга, здорово его накачали! Жаль парня… Хороший он человек». Доктор встал, пошел ему навстречу.
— Ласло, что с тобой?
Юноша уставился на Доктора посоловевшими глазами. На лбу у него блестели крупные капли пота. Гимнастерка была расстегнута. Ласло знобило.
— Ты простудишься, бедняга, — участливо сказал Доктор. — Пойдем я уложу тебя.
— Нет… нет… не могу… Ты, Доктор… очень… мне плохо…
Доктор снял с себя пальто, накинул юноше на плечи.
— Посиди немного. Сейчас тебе станет легче… Нужно, чтобы тебя вырвало, — и посоветовал, как это сделать.
Он ухаживал за юношей, подбадривал, вытирал платком потный лоб. Ему было приятно сейчас оказаться кому-нибудь полезным. Ласло действительно стало легче. Совет Доктора помог. Алкоголь все нутро вывернул ему наизнанку. Он еще не научился пить.
«Я уведу его с собой, — решил Доктор. — Еще немного посидим и уведу».
— Ласло! Тебе лучше?
— Да! Только голова… Боже, что с моей головой?
— Где твоя шинель и шапка?
— Не знаю.
— Вспомни!
— Зачем?
— Мы уйдем отсюда!
— Куда?
— К настоящим революционерам.
— Я никуда не пойду! — возразил Ласло.
— Разве ты не видишь, кто втесался в наши ряды?
— Мне плевать… не пойду!
— Ласло, не глупи… это фашисты! Ты слыхал, как они пели о евреях?
— О евреях? Какое мне дело…
— Ты сошел о ума!
— Почему? Поют? Ну и пусть поют! Фараго и Варга тоже так говорят о евреях… И нам можно.
— Ты антисемит?
— Не антисемит я. Ну чего ты пристал со своими евреями, пусть они подохнут! Пусть все подохнут. И ты, и я…
— Ласло, ты действительно сошел с ума!
— Иди к черту… Что ты меня учишь? Какое мне дело до тебя! Ни до кого мне нет дела! Понял? Ни до кого!
— Значит, не пойдешь?
— Я уже сказал!
— Ласло, подумай хорошенько… Они не революционеры!
— А кто же?
— Не знаю, но они не такие, как мы… Если я революционер, то они как раз наоборот.
— Ты осел, а не революционер! Ты недостаточно страдал, чтобы стать революционером! Не сидел в застенках Ракоши и его компании!
Доктор задумался: «Что сказать ему? Что делать с этим пьяным парнем? Он попал под влияние Фараго».
— Я ухожу… но смотри, как бы тебе не пришлось раскаиваться! — Доктор вскинул автомат на плечо и, даже не взяв у Ласло своего пальто, исчез в ночной темноте.
Ласло долго смотрел ему вслед.
— Ушел… — пробормотал он. — Пусть уходит…
У подъезда больницы стояла санитарная машина. Приглушенно работал мотор. Шофер в будке швейцара говорил по телефону. Двое вооруженных людей вытаскивали из машины какого-то человека. Доктор узнал Моргуна и его приятеля. Мужчине, которого они выволакивали, можно было дать лет двадцать восемь, он был в куртке, но без головного убора. Он сопротивлялся вооруженным людям, отказываясь выходить из машины. Моргун мертвой хваткой схватил молодого человека за руку и, осыпая его грубой бранью, стащил с машины.
— Иди, свинья… — тяжело дыша, выругался он. — Пристрелю на месте…
Широкоплечий, коренастый молодой человек энергично сопротивлялся, но и враги его обладали недюжинной силой. Чала в одной руке держал пистолет, а другой пытался выкрутить ему руку за спину.
— Сейчас пристрелю, если не пойдешь! — угрожал он.
— Стреляй! — тяжело переводя дух, отвечал тот.
На лбу у него зияла рваная рана, все лицо было в крови. Вероятно, его жестоко избивали. Он бросил умоляющий взгляд на Доктора, но увидев, что этот высокий молодой человек снимает с плеча автомат и направляется в их сторону, прекратил сопротивление. Что мог сделать он один, а тут еще автоматчик…
— В чем дело, Моргун? — спросил Доктор. — Кто этот человек?
— Этот? — Моргун презрительным взглядом окинул молодого мужчину. — Зловредный партийный секретарь. Мы с ним давнишние знакомые. И соседи, между прочим. Пришла пора свести с ним старые счеты. Долго ждал я этого дня… — И он язвительно хихикнул.
— Что он сделал? — продолжал допрашивать Моргуна Доктор.
— Был партийным секретарем, разве этого мало?
— Я спрашиваю, в чем его вина? — повысил голос Доктор.
— А твое какое дело! Не суй нос, куда, не следует, а то и тебе не поздоровится. Я знаю, кто ты такой! Фараго мне все рассказал… — вырвалось у пьяного Моргуна.
— Чала, немедленно, брось пистолет! Моргун, ты тоже!
Оба бандита оторопело уставились на Доктора.
— Не дури, Доки, а то всыплем! — попробовал пригрозить Моргун.
— А вы отойдите оттуда, — сказал Доктор мужчине, — станьте со мной.
— Стой! Ни с места! — крикнул Моргун. — Ни шагу!
— Замолчи, — властно приказал Доктор.
Мужчина отскочил в сторону, Чала выстрелил, но промахнулся.
Доктор стиснул зубы. Он видел два направленных на него пистолетных дула. У него не было другого выхода, и он нажал на спусковой крючок. Нажал, закрыв глаза… Он никогда еще не убивал человека.
Автоматная очередь прорезала ночную тишину… Когда Доктор открыл глаза, возле него на мокром тротуаре лежали два безжизненных тела. Он почувствовал тошноту, спазмы свели желудок. Руки и ноги дрожали, словно он обнаженным постоял на морозе.
Секретарь парторганизации Вильмош Коцо умело вел машину. Доктор безучастно смотрел на однообразный уличный пейзаж. Во многих местах не горели фонари. На перекрестках стояли вооруженные люди. Санитарную машину они не останавливали.
— Где вы научились водить? — спросил Доктор.
— Мне и шофером приходилось работать, — ответил Коцо.
Они мчались все дальше и дальше. Когда машина свернула на шоссе Ваци, Доктор опять заговорил.
— На какой завод мы едем?
— На завод синтетических материалов. Он далеко, на Зимней улице, но мы быстро доедем, — ответил Коцо.
— Откуда вы знаете Моргуна?
— Вы имеете в виду Хорвата, который схватил меня?
— Разве его зовут не Моргун?
— Только среди воров…
Доктор изумленно посмотрел на молодого человека. А тот, не отрывая глаз от дороги, продолжал:
— Он известный взломщик сейфов. Кажется, только летом освободился.
— Так он не политический?!
— Какая там политика! Его стихия — грабеж.
— А за что они вас схватили?
— Это длинная история. Когда-нибудь расскажу поподробнее. В общем, если бы не вы, они бы меня убили. Хорват давно имел зуб на меня. Перед своим последним грабежом он работал у нас на заводе. Однажды ночью он взломал сейф и хотел бежать, захватив с собой больше миллиона форинтов — заработную плату полутора тысяч человек. Я его поймал и, признаюсь, изрядно намял бока, прямо на месте. С тех пор прошло лет шесть. Все это время он угрожал мне… Счастье мое, что подошли вы.
Оба замолчали. У завода «Ланг» Коцо нажал на тормоза. Машина остановилась.
— Я на одну минутку. Скажу тестю, чтобы сообщил жене. Они схватили меня дома… Бедняжка очень испугалась.
Пружинящей походкой он быстро пошел к воротам. Доктор откинулся на сиденье. Закрыл глаза. «Куда мне теперь податься? Правильно ли поступаю? Все равно, там видно будет…»
— Все в порядке.
Коцо дал газ, и они поехали дальше. Немного погодя Коцо заговорил:
— А вы кто? Откуда вы знаете Моргуна?
— Я Аладар Кальман, адъюнкт. Преподаватель философии, — ответил его собеседник. — Откуда я знаю Моргуна? — Он глубоко вздохнул. — Ну, об этом рассказывать еще дольше. Но вы узнаете. Только не сейчас… потом…
И Кальман уснул под равномерный рокот мотора.
— Товарищ подполковник!
Высокий с волевым лицом военный лет пятидесяти, не вставая из-за стола, повернул голову. Перед ним на письменном столе лежали тетради, ведомости и наспех составленная схема обороны первого этажа здания. Теперь, когда советские танки выведены из Будапешта, здание министерства внутренних дел в случае нового нападения придется оборонять только собственными силами. Это очень беспокоило его.
— В чем дело? — спросил он у вошедшего матроса речной охраны, светловолосого юноши с обветренным лицом.
— Меня ребята послали. Я тут вроде делегата. — И на приятном лице парня появилась улыбка. — Они просили, чтобы вы, товарищ подполковник, пришли к ним…
Иштван Шимон удивленно раскрыл глаза. «Уж не создали ли и они какой-нибудь комитет? Только этого не хватало!» — подумал он. Матросы речной охраны были переданы в его подчинение всего несколько дней назад, но он уже успел полюбить их, как любил своих солдат-связистов. Особенно этого русого, всегда улыбающегося юношу.
— Вы в какой комнате?
— В семнадцатой, — ответил молодой матрос.
— Хорошо, сейчас приду.
Подполковник Шимон собрал со стола бумаги, положил их в портфель. За прошедшую неделю между ним и его бойцами установились своеобразные отношения. Они основывались не столько на официальной, предусмотренной строгими правилами дисциплине, сколько на прочной товарищеской дружбе, зародившейся в совместных боях. Шимон — старый солдат, и он хорошо понимал, какие требования предъявляются к командиру в такое исключительное время.
24 октября на оборону здания министерства внутренних дел был направлен взвод курсантов училища связи. Несколько позже прибыла рота речной охраны. Как старший по званию, он стал, командиром боевого подразделения. Ему подчинили и пограничников, «Что это они задумали?» — беспокоился подполковник.
В комнате находилось пятнадцать — двадцать бойцов: матросы, связисты. Когда подполковник вошел, все встали. Шимон невольно улыбнулся, движением руки разрешил сесть. Борка, юный матрос, речной охраны, поставил стул посредине комнаты. Шимон сел.
— Зачем вы меня позвали, товарищи? — спросил он, все еще улыбаясь, и окинул взглядом смущенных бойцов.
Бойцы молчали, переглядывались. Видимо, никто не решался заговорить первым.
— Начинай ты, Борка, ты лучше всех умеешь, — сказал, наконец, один из связистов.
— Ну, начинай, сынок! — подбодрил его и Шимон.
— Товарищ подполковник, — заговорил матрос, — у нас возник ряд вопросов. Вы читали сегодняшний номер «Мадьяр гонвед»?
— Нет еще! А где он?
— Вот, пожалуйста, — Борка протянул газету.
Это был первый номер начавшей издаваться газеты «Мадьяр гонвед». Шимон обратил внимание на дату: «30 октября, вторник».
— Где вы взяли? — удивился он.
— Ночью я был в разведке, — ответил Борка.
«Прошла неделя, как я здесь, — мелькнула у Шимона мысль. — Сколько событий за эту неделю! Все перевернулось вверх дном… Я даже не знаю, как дома, что с женой».
Шимон уже неделю не видел газет. О том, что происходит за стенами здания, он знал только по рассказам. Правда, слушал радио, когда поднимался наверх, где проходили совещания, но что это могло дать? Как военный, он знал одно: ему и его подразделению приказано оборонять здание министерства внутренних дел. Кроме этого для него ничего не существовало. И до сих пор он с честью справлялся с порученным ему делом…
— Ну-с, посмотрим, что пишут в газете.
Пробегая глазами заголовки, бегло просматривая газетные полосы, Шимон чувствовал, как кровь отливает у него от лица. Вчера он услышал, что на улицах вешают бойцов государственной безопасности, но не поверил. «Слухи», — убедил он себя. «Правительство распорядилось о роспуске Управления госбезопасности», — шепнул ему кто-то в коридоре. «А, глупости», — махнул он рукой и пошел дальше. А сейчас об этом говорилось в газете. Буквы прыгали перед глазами:
«Управление государственной безопасности держало в страхе и армию. Военный революционный совет армии решил немедленно разоружить части госбезопасности, еще не сложившие оружия».
«Кто это подписал? Сам Военный революционный совет армии. Интересно, кто входит в этот совет. Кто его создал? Я даже не знал, что существует такой орган… Теперь понятно, чем обеспокоены люди. Всего неделю назад они вместе защищали народную власть, а теперь должны стрелять в своих же товарищей по оружию?.. Голова идет кругом… Нужно взять себя в руки. Я командир, бойцы не должны видеть моего волнения». Он закурил, как всегда, когда попадал в сложный переплет. И сейчас он оказался в затруднительном положении. Приказ Военного революционного совета касается и его. Несколько минут он лихорадочно искал выхода, а затем тихо сказал:
— Понимаю, друзья, вот это вас и волнует?
— Да, товарищ подполковник, — нахмурившись, кивнул Борка. — Кем же мы теперь должны считать себя: революционерами или контрреволюционерами? Если верить газете, выходит, мы тоже убийцы, потому что сражаемся против борцов за свободу! В общем, мы ничего не понимаем…
Подполковник терпеливо выслушал матроса, а затем быстро, как человек, принявший твердое решение, повернулся к бойцам:
— Друзья! Многие из вас знают меня уже давно, а некоторые — всего неделю. Так?
— Правильно! — ответили бойцы.
— Мы живем в сложное время и не знаем, что ждет нас завтра. Давайте же поговорим друг с другом начистоту. Прежде чем высказать свое мнение, я задам несколько вопросов. И надеюсь получить искренний, чистосердечный ответ. Хорошо?
— Хорошо, согласны, — дружно ответили бойцы.
— Сколько среди вас членов партии?
Четверо подняли руки.
— Сколько членов ДИСа? — последовал новый вопрос.
Поднялось двенадцать рук.
— А теперь наоборот: сколько здесь таких, которые не состоят ни в партии, ни в ДИСе?
Руки подняли пять человек: один курсант, два матроса и два пограничника.
— И отцы ваши не в партии?
— Мой нет, — сказал один из матросов.
— Мой отец партийный, — ответил курсант. У трех остальных отцы тоже состояли в партии.
— Друзья, — продолжал подполковник, — я беспартийный. Пусть это знают все и выслушают мое мнение, мнение старого солдата, не состоящего в партии и поэтому свободного от каких бы то ни было требований партийной дисциплины и, кстати, по той же причине не получавшего повышения по службе, так как кое-кто считал меня недостаточно надежным. Вполне возможно, что именно эти люди подписали воззвание.
Бойцы с интересом слушали.
— Я плохой оратор и не умею говорить красиво. Я говорю с вами, как говорил бы с самим собой. Начистоту, ничего не утаивая. Я не занимаюсь политикой, не состою в партии, но считаю себя честным человеком. В девятнадцатом году я пережил революцию и контрреволюцию, так что у меня есть кое-какой опыт. Думается, я правильно смотрю на вещи. Друзья, клянусь вам честью солдата: в этом здании мы служим правому делу, и пусть все говорят и пишут, что угодно! Скажите, кто из вас был здесь, когда здание подверглось нападению?
Человек пятнадцать подняли руки.
— Борка!
— Слушаю, товарищ подполковник!
— Зачем ты приходил ко мне через полчаса после начала атаки?
Борка опустил голову:
— Я спросил, почему не дают приказа стрелять. У меня лопнуло терпение, когда они убили Белу Киша, — ответил парень.
— Кто из присутствующих здесь пограничников был при осаде здания Радио?
Невысокий черноволосый боец, похожий на цыгана, поднял руку.
— Вы стреляли первыми? — спросил Шимон. — Отвечай, как велит тебе совесть солдата, всю правду!
— Нет, когда мы прибыли к зданию Радио после десяти вечера, там уже стреляли в наших бойцов. У нас тогда еще не было приказа отвечать на огонь. А некоторые из наших уже были убиты. Приказ стрелять мы получили после двенадцати ночи, — ответил солдат.
— Друзья, вы верите своим товарищам?
— Верим, — последовал дружный ответ.
— Теперь слушайте, — продолжал подполковник и поднял газету. — Видите, здесь есть статья: «Кто эти а́воши?»[16]. Писал ее субъект, подписавшийся инициалами Ф. Г. Он не нашел в себе смелости подписаться полным именем. Но зато у него хватило наглости подстрекать к массовой резне… Посмотрим, что он пишет, и решайте сами, где правда.
В дверях показались Миркович, подполковник Комор, Бела Ваш и Эржи. Они пришли сюда, услышав голоса.
— Мы не помешаем? — спросил Комор. — Я вижу, вы тут беседуете.
— Нет, — ответил Шимон, — вы пришли как раз вовремя… Но не возражают ли бойцы? У нас довольно необычная беседа.
— Нет, — ответило большинство бойцов. Они потеснились, давая место вновь пришедшим.
— Ну-с, продолжим! Посмотрим, что же пишет здесь этот «революционер»-аноним. — Шимон громко прочел статью. — Хорошо запомнили?
— Да! — раздалось в ответ.
— Теперь прочтем отдельные места… Он пишет: «Это они вечером 23 октября убивали представителей молодежи, пришедших к зданию Радио, чтобы обнародовать на всю страну справедливые требования молодежи». Так ли это было, товарищ? — обратился Шимон к пограничнику, очевидцу осады здания Радио.
— Ложь! Ни я, ни один из нас не убийцы! — горячо ответил боец.
— «Это они, — читал дальше Шимон, — в четверг стреляли из автоматов в раненых участников демонстрации. Это они в первый же день, во вторник, бросили в подвал захваченных в плен молодых людей, не оказав им первой помощи».
— Скажи, Борка, так это было?
— Нет! — ответил юноша. — От первого до последнего слова вранье! Когда мы отбили атаку, многие из нападавших были ранены. Под руководством товарища подполковника мы внесли их в здание, хотя укрывшиеся в засаде стрелки все время вели огонь. Всем раненым была немедленно оказана медицинская помощь.
— И поместили их не в подвале, а на втором этаже, — добавил один из связистов. — Гнусная ложь!
— Мне кажется, этих двух примеров достаточно, — сказал Шимон. — Я хотел бы спросить еще об одном: считаете ли вы тех работников госбезопасности, которых вы встретили здесь, предателями, убийцами? Ведь именно так называет их газета.
Все в один голос ответили:
— Нет!
— Они замечательные люди!
— Мой брат служит в Управлении госбезопасности!
— Как же теперь быть? — спросил один из курсантов. — Скажите нам, товарищ подполковник. Распоряжение о роспуске частей госбезопасности отдано правительством, товарищем Имре Надем… Что будет, если здание атакуют армейские части?
— Друзья, я знаю одно: в разоружении частей госбезопасности я участия не приму! Даже если этот приказ отдаст сам Имре Надь! Кто отдает такие приказы, тот или сознательный предатель, или заблуждающийся человек. До сих пор эта газета защищала партию. Мне неизвестно, какую цель преследует приказ Военного революционного совета. Я просто теряюсь в догадках… Но знаю одно: партия не может выдать на расправу толпе своих верных солдат! Это моя точка зрения! — закончил подполковник Шимон.
Бойцы молча стояли, понурив головы.
«Да, после этого разговора все стало просто и ясно. Но если дело дойдет до боя? Если подойдут танки и начнут стрелять? В глазах введенных в заблуждение людей мы все-таки убийцы, — думал Борка. — А как думают об этом коммунисты, рядовые коммунисты? Хорошо бы узнать…»
— Товарищи, — нарушил тишину подполковник Комор. — Разрешите мне сказать несколько слов. Положение очень сложное. Усугубляется оно еще тем, что отдельные работники госбезопасности действительно совершили ошибки. Ошибки? Может быть, я выбрал слишком мягкое слово. Мы не намного уклонимся от истины, даже если скажем — преступления. Об этом нужно говорить! И именно сейчас, в это трудное время, когда взбудоражена вся страна. Я считаю, что вопрос о госбезопасности — главный козырь тех, кто искусственно возбуждает погромные настроения толпы. Я могу вам сказать, что первым, кто бросил лозунг: «Распустить преступные органы госбезопасности!» — был Союз писателей. Все знают, что Управление госбезопасности находилось, под руководством партии. И если тот или иной руководящий партийный работник допускал ошибку, то ее невольно совершали и действовавшее по его указаниям работники госбезопасности.
— Я не понимаю, это не совсем ясно, — перебил один из курсантов.
— Сейчас объясню. Возьмем такой пример: директор завода получил указание министерства о пересмотре норм. Он должен его выполнить. А через полгода выясняется, что это указание было неправильным. Кто отвечает? Директор или министерство?
— Министерство, — ответил курсант.
— Вот видите, так же получилось и здесь. Отдельные руководители от имени партии отдавали приказы, и их нужно было выполнять. Массы же все зло видят в исполнителях, винят только их. В первом случае — директора завода, во втором — работников госбезопасности. Ни директор, ни работник госбезопасности, которые обязаны были выполнять приказ, не могли сказать: «Пожалуйста, не обижайтесь на меня, но с приказом я не согласен». Правда, в большинстве случаев они считали приказы правильными и верили в правоту своего дела. Они были верными солдатами партии. Я отнюдь не хочу сказать, что органы госбезопасности сплошь состояли из непогрешимых. Нет! Среди них можно было встретить и карьеристов и людей слабохарактерных и аморальных, которые злоупотребляли властью и действительно совершали беззакония. Вы хорошо знаете, что еще в пятьдесят третьем году Габора Петера и его сообщников арестовали за их преступную деятельность. Верно ли, что иногда органы госбезопасности ставили себя в исключительное положение, отрывались от масс? Верно, товарищи! Но в пятьдесят третьем году партия твердой рукой начала чистку Управления госбезопасности. Проверке подверглись все работники, все до единого, и кто не подходил, того посылали на другую работу.
— Если это так, то почему Союз писателей все же включил в свои требования роспуск органов госбезопасности? — спросил один из матросов.
На лице Комора появилась улыбка.
— Я ждал этого вопроса. Ждал потому, что он возник и у нас самих, и мы его недавно обсуждали. Верно ведь, товарищ Ваш?
— Правильно, — подтвердил Бела.
— Ну, тогда расскажите товарищам, — предложил Комор.
Бела Ваш начал:
— Мы пришли к очень странному выводу. Товарищи, я не работник госбезопасности. Я работаю на заводе. Мое мнение, наверное, совпадает с мнением большинства рабочих-коммунистов.
Солдаты с интересом слушали черноволосого молодою человека со сверкающими главами.
— Я думаю, — продолжал Бела, — что писатели, которые сформулировали это требование, не коммунисты. Писатель-коммунист не может подписать подобное требование, особенно в такое время, когда решается вопрос — быть или не быть.
— А если они тоже поддались настроению толпы? Если они думали, что поступают правильно? — перебил один из связистов. — Видишь ли, товарищ, я читал несколько романов Дери. Трудно поверить, что он не коммунист. К тому же он один из лучших писателей.
— Может быть, им руководили добрые намерения, — ответил Бела, — но о правильности или неправильности какого-либо поступка надо судить не по намерениям, а по результатам. Никто не говорит, что Дери плохой писатель. И не в этом здесь дело. Писатели всегда должны идти впереди масс, а не поддаваться настроениям толпы. Они сами проповедуют эту идею.
— Товарищи, — сказала Эржи, — вы обратили внимание, что требования некоторых писателей совпадают с призывами радиостанции «Свободная Европа»? Я не утверждаю, что эти писатели изменники, у меня просто нет оснований для такого обвинения. Но их поведение трудно понять. Странно, почему их слова совпадают с тем, что говорит Запад?
— Потому что они хотят выслужиться, — сердито перебил ее Миркович. — потому что они карьеристы. Вот и все. Пока у власти стоял Ракоши, пока от Ракоши зависели премии Кошута, они, стремясь опередить друг друга, писали хвалебные оды и статьи о Ракоши. А сейчас именно они обливают все грязью. Таким образом они надеются замолить свои прежние грешки, не считаясь с тем, что могут стать причиной смерти невинных людей. Я бы всю эту компанию упрятал в кутузку. Хотя бы только за то, что я им верил. В тюрьме их стихи поддерживали во мне веру. Помню, как я читал в камере одно из стихотворений Золтана Зелка «Песнь о верности и смерти». Фашисты смеялись надо мной, издевались не только надо мной, но и над Зелком. Как я отстаивал их доброе имя, их творчество… Помнишь, товарищ Комор?
— Помню, — кивнул головой подполковник. — Они еще угрожали, что повесят тебя на одном фонаре с Зелком.
— Может быть, в том-то и причина, — неожиданно произнес Борка.
— Чего? — обернулся к нему удивленный Комор.
— Все объясняется тем, что Зелк не хочет висеть на фонаре, потому и угождает фашистам.
— Очень может быть, — согласился Шимон. — Однако мы отвлеклись. Ну как, все ли теперь ясно товарищам?
Непродолжительную паузу нарушил Борка. Он говорил, запинаясь, с трудом подбирая нужные слова.
— Товарищ подполковник, я скажу только за себя. Вы говорили правильно. Ваши приказы, товарищ подполковник, я буду выполнять, как и раньше.
— И мы тоже, — раздалось несколько голосов.
— Но как быть, — продолжал молодой солдат, — если здание атакуют армейские подразделения?
— Мы будем обороняться до последнего патрона! — воскликнул Миркович.
— И я должен стрелять в своего товарища? В рядового солдата, который и понятия не имеет, что происходит, а только выполняет приказ? Если бы я был уверен, что он враг, я бы, не задумываясь, спустил курок…
— Кто на нас нападет, тот враг! — настаивал Миркович.
— Здесь все не так уж просто, — возразил Борка. — Хорошо, что нас направили сюда. Но ведь могло получиться иначе. И тогда я не представлял бы себе все так ясно и оказался бы «врагом». Выходит, что и в меня нужно было бы стрелять?
— Товарищ прав, — задумчиво произнесла Эржи. — Если бы он ушел из своей части и присоединился к восставшим, то… — она запнулась, не находя слов. Сейчас она должна была вынести приговор, приговор солдату, дезертировавшему из части, произнести слово, сказать которое у нее не хватало духу. — То… — продолжала она, — то он, возможно, и враг…
— Что значит «возможно»? — загремел Миркович.
— А то, что еще не известно, убежденный он враг или нет. Может быть, он только введен в заблуждение, — поспешил на помощь девушке Бела и посмотрел на Эржи. Девушка опустила голову, погрузившись в свои мысли.
— Тогда уж лучше сразу бросить оружие! — вскипел Миркович. — С такими мыслями нельзя продолжать борьбу… Товарищи! Это же не урок философии. Разве вы не видите, что́ поставлено на карту? Речь идет о жизни и смерти… Если восставшие сломят нас — конец пролетарской власти. Неужели вы этого не видите? Нельзя рассуждать: «Возможно, враг, возможно, не враг», когда нас взяли на мушку. Нужно стрелять, иначе будет поздно! Может быть, погибнут и невинные люди. Но такова жизнь, она беспощадна.
— Товарищи, — твердо сказал Комор, — не будем спорить! Товарищ Миркович прав. Мы будем вести бой, если нас вынудят. С этим, наверное, согласны, и Эржи и товарищ Ваш. Мы не дадим себя разоружить! Мы отстаиваем не свои личные, а общие интересы, наш общественный строй. И я уверен, что партия не бросит своих солдат на растерзание разъяренной толпе. Разве не так, друзья? — обратился он к бойцам.
— Так, конечно, — ответили бойцы, но без особого подъема и воодушевления. Молчаливые, терзаемые тревожными думами, расходились солдаты, готовые выполнить свой воинский долг, несмотря ни на что.
Ласло окончательно успокоился. Новое постановление снимало с него вину. Итак, он не дезертир и не контрреволюционер. В заявлении правительства от 28 октября такие, как он, совершенно ясно и определенно провозглашались борцами за свободу. Его вполне устраивало и то, что строительство социализма будет продолжаться.
Фараго назначил его связным, с группой «Корвин». Он принимал участие в ряде совещаний. Иногда, у него мелькала мысль навестить дядю Йожи, но он был так поглощен всевозможными заседаниями и своими новыми обязанностями, что это намерение так и осталось намерением. Со вчерашнего дня его занимало и другое. Из Сольнока в больницу привез молоко один его земляк. Оба обрадовались и чуть не задушили друг друга в объятиях. Расспросам не было конца. Ласло рассвирепел, узнав, что партийный секретарь Моравец остается на своем месте и в деревне ничего не изменилось…
— Моравец… Он… он такой мерзавец, и народ его терпит?
— Я точно не знаю, мне передавали.
— Слушай, друг, — сказал Ласло, — приедешь домой, скажи этому подлецу, чтобы он не ждал, когда я приеду и вышвырну его из деревни! Пусть собирает манатки и катится к…
Эта встреча не выходила у Ласло из головы, и с той поры его не оставляла мысль о поездке в родную деревню. Теперь он может ехать со спокойной совестью: он один из героев, которые завоевали свободу. Его настроение омрачали только думы об Эржи. Он даже передал обращение к ней по радио, но ответа не получил. В Центральном комитете ДИС, где работала Эржи, о ней ничего не знали. Он справлялся и у ее подруг, а вчера послал одного парня обойти все больницы: может быть, она ранена и где-нибудь лежит? Вот только не решался просмотреть списки убитых. Об этом даже подумать было страшно… Он так исстрадался, тоскуя об Эржи.
В эти полные опасностей дни Ласло окончательно убедился, что глубоко любит девушку. И когда от тоски по ней жизнь становилась невыносимой, он искал утешения в вине. «Сейчас можно пропасть ни за грош, — думал он в такие минуты, — не исключено, что и меня прикончит из засады какой-нибудь стрелок госбезопасности, как это случилось с Моргуном, и я никогда больше не увижу Эржи». И он пил, пил… Захмелев, становился бодрее, откуда-то появлялась уверенность, все казалось привлекательным, будущее — прекрасным. В таком состоянии он все видел в розовом свете и не задумывался над странными распоряжениями Фараго и Чатаи.
Сегодня с утра Ласло заканчивал составление списков «национальной гвардии»[17]. Осталось внести всего несколько фамилий. С минуты на минуту должен прийти Фараго, и они пойдут на совещание. Получат удостоверения и официально станут бойцами «национальной гвардии». Когда он просматривал список, ему невольно вспомнился Доктор. Он пытался восстановить в памяти, о чем они говорили в ту ночь, когда встретились в последний раз, но так и не мог. Голова была тяжелой как чугун, в животе начались колики. «Мы из-за чего-то поссорились — это я помню, но из-за чего? Нет… забыл… Доктор куда-то пропал. А хороший был парень, только немного чудаковатый. И пальто свое оставил…»
Ласло становилось все хуже. «Пойду к Анне, нет ли у нее чего-нибудь от головной боли», — подумал он. Поднимаясь на второй этаж, где находилась комната медсестры, Ласло вспомнил, как ночью, пьяный, он обхаживал молодую красивую медсестру, а под утро стал даже приставать к ней и хотел затащить ее в какую-то пустую комнату, но девушка вырвалась и убежала. «Может, сейчас повезет, — мелькнула у него мысль. — Анна чертовски хороша собой, к ней так и тянет».
Он быстро шел по пустынному коридору. Было еще очень рано. Люди спали внизу, в подвальном помещении, но кое-кто устроился и здесь, например медсестры. Он тоже был бы не прочь поспать хоть немного, но нужно было обязательно составить списки. «Успею еще отоспаться, — утешал он себя, — когда окончательно победим». Ночью Фараго обещал представить его к званию старшего лейтенанта. «Ласло Тёрёк — старший лейтенант национальной гвардии. Неплохо звучит! Не знаю, как в другом отношении, но в этом революция оказалась весьма кстати. Я буду старшим лейтенантом. Игра стоит свеч!»
Из комнаты Анны доносились приглушенные голоса. Приложив ухо к двери, Ласло затаил дыхание. От гнева лицо у него покраснело. «Невинная голубка, — подумал он. — Ночью она прикинулась непорочной девой, говорила, что у нее есть жених, а сама устраивает в своей комнате черт знает что».
— Ну, Лайошка, — услышал он ласковый голос Анны.
«Не Лайош ли Нири у нее?! Меня, сильного, красивого мужчину, она отвергла, а этого худосочного замухрышку принимает!» Вряд ли он ревновал, скорее в нем заговорило самолюбие, гордость знающего свое превосходство мужчины. «Лайош Нири? Ну ничего, я еще покажу этому сопляку. Я ему припомню, как он увивался за Эржи». Правда, они были друзьями детства, но одно время Нири пытался ухаживать за Эржи.
— Ты потому и злишься на него, — обычно говорила Эржи, — что он умнее и культурнее тебя.
Ласло в нерешительности постоял перед дверью, но его с такой силой влекло к девушке, что он не смог уйти и постучал.
— Войдите, — крикнула Анна.
«Даже не запираются», — подумал Ласло. Он открыл дверь. Анна лежала на кровати под одеялом, а Нири делал какие-то пометки в историях болезни.
— Доброе утро, — поздоровался Ласло, и без всякой причины настроение у него сразу улучшилось. — Здравствуй, Лайош, — протянул он руку стройному, как девушка, юноше.
— Здравствуй, — ответил Лайош. — Еще немного, и я закончу. Я за Аннушку разношу лекарства больным, — объяснил он Ласло. — Она себя плохо чувствует.
— У меня болит голова, — загадочно улыбнулась Анна.
Ласло посмотрел на цветущую полногрудую девушку и снова нашел, что она очень красива и привлекательна.
— Только вы не вставайте, — дрогнувшим голосом сказал Ласло, заметив ее улыбку.
— Аннушка, значит, в двадцать первую только анальгин? — спросил Лайош.
— Да…
— Ну тогда у меня все… До свидания, — попрощался юноша.
Когда дверь за Лайошем закрылась, девушка, смущению улыбаясь, окинула взглядом кудрявого белокурого юношу.
«Она должна стать моей», — решил Ласло. Придвинув стул к кровати, он сел и стал задумчиво смотреть на девушку.
— Что нового, Лаци? — спросила она, чтобы как-нибудь прервать неловкое молчание.
Ласло не ответил. Его взгляд был прикован к красивому лицу девушки.
— Анна, — тихо произнес он, немного помедлив. Он знал, что сейчас будет играть. Но все девушки такие глупые, самовлюбленные. Чтобы нравиться им, нужно льстить, говорить комплименты.
— Анна, — повторил он, не спуская с девушки глаз.
— Не смотрите на меня так, Лаци.
— Анна, мне нужно поговорить с вами.
— Говорите. Я слушаю.
— Аннушка, с той ночи я без ума от вас, до сих пор не могу прийти в себя.
— Много выпили, — рассмеялась девушка.
— Нет, Анна, не думайте так. А выпил я оттого, что вы были холодны ко мне, бессердечны.
— Бросьте, Лаци, не говорите глупости…
— Серьезно, Анна, вы даже не подозреваете, как дороги мне…
— Вы хотите вскружить мне голову, да? Вы думаете, я такая же, как некоторые ваши будапештские девушки?..
— Нет, Анна, вы не такая. Если бы вы были похожи на них, я не был бы сейчас здесь. Вы очень красивая и умная. Ночью вы сказали, что я нравлюсь вам…
Девушка промолчала. Ночью она тоже много выпила и чувствовала себя смелее, тогда она могла сказать что угодно. Но сейчас ей было неловко. «Хоть бы он ушел… Если он не перестанет так смотреть на меня своими небесно-голубыми глазами — я не выдержу, не найду сил сопротивляться. Как сладко отзываются в сердце его слова! Как он искренен, он совсем не такой, как другие!»
— Анна, жизнь так коротка, — порывисто дыша, говорил Ласло, — кто знает, что ждет нас завтра. Может быть, мы умрем. И я, и вы. А мы ведь еще не жили.
— Да, — прошептала Анна, — совсем не жили…
— Видите, Аннушка, я говорю с вами откровенно. Я не обещаю жениться, не обещаю вечной любви. Я даже не знаю, что руководит мною: большое, настоящее чувство или только желание обладать вами. Я знаю одно: я хочу, я страстно хочу тебя, Анна, меня влечет к тебе… Ты поймешь меня, ведь ты и сама меня не любишь, но хочешь стать моею. Не возражай… Я вижу по твоим глазам… твои глаза так и манят, притягивают меня. Напрасно ты закрываешь их, я вижу сквозь веки, как они сияют…
Анна закрыла глаза. Кровь ударила ей в лицо… Дрожа всем телом, она чувствовала у своего лица горячее дыхание юноши.
— Запри дверь, — прошептала она еле слышно.
Когда Ласло вернулся к себе, его уже ждал Фараго.
— Ты составил список? — спросил капитан.
— Да, — ответил Ласло, доставая список из ящика.
— Тогда пошли!
Совещание проходило бурно. Разгорелась борьба мнений. Ласло был горд, что присутствует на таком историческом совещании, где решается судьба страны. Он не знал здесь никого, фамилии тоже слышал впервые, но относился к этим людям с уважением. И разве могло быть иначе! Ведь это те самые герои, которые бросили вызов одному из самых могущественных государств мира и принудили его вывести свои войска из столицы. Здесь собрались представители вооруженных отрядов, в том числе и он, боец Ласло Тёрёк, будущий старший лейтенант танковых войск. Он никогда еще не был в обществе таких крупных политических и военных деятелей. Сейчас они решают судьбы страны. Ласло пересчитал присутствующих — их было десять.
Высокий молодой человек в штатском, но с военной выправкой прочитал соглашение о прекращении огня, заключенное с правительством, а также план формирования объединенных отрядов государственной охраны. Рядом с молодым человеком сидел Чатаи.
Многие говорили о том, что не доверяют правительству, что если его состав останется прежним, оно не будет отражать их взглядов. В нем много министров-коммунистов, а с этим нельзя мириться. Выдвигались требования заставить министров-коммунистов подать в отставку, а на их места поставить представителей отрядов. Молоденький студент предложил, чтобы это совещание выразило доверие правительству, ибо предъявление все новых и новых требований делает невозможной его деятельность.
Фараго вопросительно посмотрел на Чатаи, словно спрашивал: «Что нужно здесь этому щенку?» Потом он взял слово.
— Коллеги! Я считаю, что со стороны правительства прекращение огня — только маневр. Можно ли допустить, что правительство, в котором двадцать один министр-коммунист, действительно намерено вывести советские войска и распустить органы госбезопасности? Кто этому поверит? Разве мало эти же самые люди водили нас за нос? Они потерпели поражение и хотят выиграть время, чтобы перейти в контрнаступление. Подтянув в столицу армейские корпуса с периферии, они попытаются разбить нас. Вы думаете, все части на периферии подчиняются Военному совету? Наивные мечты! Нужно немедленно направить правительству ультиматум: портфели министров внутренних дел я обороны отдать представителям восставших. За эти двенадцать лет мы тоже научились разбираться в политике. А что касается убийц, работников госбезопасности, я думаю, мы допускаем ошибку. Не пустили ли мы козла в огород?! Поверит ли хоть один человек, что Мюнних, этот старый большевик, участник испанских событий, будет разоружать своих дружков? Это же смешно! За это нужно взяться нам самим. Здание ЦК партии, где совещались Мюнних и его друзья, охраняли люди из госбезопасности. Можно ли себе представить, что сейчас Мюнних возьмет их под стражу? Пусть поднимет руку тот, кто верит в эту глупость. Вот видите, никто не поднял. Я думаю, коллеги, много тут спорить нечего. Начнем действовать. Есть одна пословица, правда, русская, но от этого она не становится хуже: «Не спеши языком, а торопись делом». Итак, хватит чесать языки, перейдем к делу!
Речь Фараго вызвала аплодисменты и возгласы одобрения. Своими доводами он убедил даже колеблющихся. Затем приступили к обсуждению более мелких вопросов. Сформулировали новые требования и наметили состав делегации для переговоров с правительством. Приняли решение об аресте работников госбезопасности, а также об обеспечении сохранности всех захватываемых секретных документов.
— Важно, — говорил молодой человек, делавший доклад, — помешать уничтожению секретных документов, особенно архивов органов госбезопасности. Они на многое прольют свет. Мы узнаем, кто предал и провалил многие нелегальные группы. От предателей надо избавиться. После победы многие будут выдавать себя за героев. Мы должны быть бдительными. Нельзя себе представить, чтобы органы госбезопасности в течение ряда лет вели такую успешную деятельность, не используя предателей. На рассвете руководителей восстания посетил военный атташе одной из великих держав Запада. Мы долго беседовали с ним. Он дал исчерпывающие указания. И он был прав, когда обратил наше внимание на эту сторону дела.
На Ласло эти слова подействовали, как удар обуха по голове, но тут его внимание отвлек вошедший в комнату широкоплечий мужчина с суровыми чертами лица. Он исподлобья оглядывал заседающих. Когда взгляд его скользнул по лицу Фараго, он чуть заметно улыбнулся, но тотчас же улыбку сменило прежнее надменное выражение. Невольно усмехнувшись, Фараго подумал: «Зачем эта игра? Черт возьми, что же будет дальше, если Бела Кирай уже сейчас становится в позу вождя?!»
— Вы все обсудили? — спросил вошедший.
— Да, — ответил человек в очках, почтительно взглянув на него.
— Братья по оружию! — сказал незнакомец. — Планы нужно изменить. Всего несколько минут назад мои разведчики сообщили, что сектантские большевистские силы готовятся к вооруженному выступлению против нашей революции.
Находившиеся в комбате громко выразили удивление.
— Нам стало известно, — продолжал мужчина, — что в здание городского комитета партии на площади Республики находится центр по организации этого наступления. Ночью туда были стянуты многочисленные отряды офицеров и солдат госбезопасности. Офицеры госбезопасности переодеты в армейскую форму. В подземных казематах, находящихся под зданием, подвергают пыткам схваченных борцов за свободу. Этот центр поддерживает связи с районными партийными комитетами, и в течение первой половины дня они намереваются вывести на улицы отряды коммунистической рабочей милиции. Я спрашиваю, можем ли мы допустить, чтобы нам нанесли удар в спину, воспользовавшись объявлением о прекращении огня?
— Нет! — воскликнул. Чатаи.
— Вот именно, друзья! Нужно разгромить заговорщиков и как следует проучить врагов революции.
— Какие будут указания? — спросил человек в очках.
— Нужно мобилизовать все наши силы и двинуть их против городского комитета, на площадь Республики, а также против районных партийных комитетов. Одновременно необходимо вызвать брожение на предприятиях, чтобы сковать силы… Ясно?
— Ясно, — ответили все в один голос.
— В таком случае, господа, прошу вас зайти ко мне. Я детально ознакомлю вас с практическим осуществлением операции.
Ласло не верил своим ушам. Его широко открытые глаза выражали недоумение: «Значит, это еще не конец? Снова идти в бой? Чего же хотят сектанты?»
Один за другим присутствующие покидали комнату. Последними выходили Фараго и Ласло. Фараго улыбался. О чем-то задумавшись, он покручивал ус. «Сами себе лжем! Обманываем друг друга, как торгаши на базаре. «Подземные казематы!» Ну, да ладно! Все верят, а это главное!» Он похлопал по плечу все еще не опомнившегося юношу.
— Торопись, дружище, а то опоздаем.
Когда они, уяснив задачу, вернулись в свой штаб, было уже около девяти часов. Времени для размышлений не оставалось: нужно немедленно действовать, поднимать людей.
Чатаи отослал связного к Хегедюшу, отправил людей на площадь Республики. Расторопность бывшего депутата вызвала ироническую улыбку у наблюдавшего за ним Фараго. «А ведь звезда Чатаи закатывается, — подумал он. — Те, кому он предан, потихоньку оттесняют его в сторону, в нем уже не нуждаются. Теперь нужны другие. Для роли руководителя Бела Кирай более подходящая фигура».
— Адам, — обратился к нему Чатаи, — и ты идешь?
— Нет, — ответил капитан. — У меня есть дело поважнее. Но мои люди будут там. К сожалению, у меня свидание, которое не терпит отлагательства.
— С кем? — спросил Чатаи.
— Угадай, — таинственно произнес Фараго.
— Понимаю, — улыбнулся бывший депутат и спросил у Ласло: — Командовать отрядом будешь ты?
— Нет. Ласло, как предусмотрено планом, поедет на заводы, чтобы сковать действия коммунистов; — ответил за юношу Фараго. — От меня на заводы поедут еще четыре человека. Я думаю, пора отправляться — время не ждет.
— Ну, я пошел, — сказал Чатаи.
— Желаю удачи, Карой. Я считаю, и тебе не обязательно быть там. Поручи это дело молодежи, — посоветовал капитан.
— Там видно будет. — И Чатаи вышел из комнаты.
— Ну, господин старший лейтенант, как вы себя чувствуете? — смеясь, обратился к Ласло Фараго.
— Я все еще не опомнюсь после всего услышанного, — откровенно признался Ласло.
— Да… Борьба не закончена. Меня очень беспокоит пассивность рабочих.
— Они не все понимают, — ответил юноша.
— Значит, надо разъяснить им. Золотой середины нет и быть не может: или они попадут под влияние большевиков, или станут на сторону революционных сил. Вот почему ты и другие толковые люди должны пойти на заводы. Исход борьбы не всегда решается на улицах.
— Я потолкую с ними, рабочих я знаю, — похвастался юноша. — Можешь на меня положиться.
— Я доверяю тебе, дружок. Разъясни, что им нужно сделать выбор: или Имре Надь — или снова Ракоши, или свобода, спокойная счастливая жизнь — или снова произвол.
— Понятно, — кивнул Ласло, — я возьму машину…
— Бери, бери, дружок, но будь осторожен.
Фараго остался один. Погрузившись в раздумье, он постукивал по столу карандашом. Его мучило ощущение тревоги. События последних дней в какой-то мере расстроили ею планы. Очень жаль было Моргуна. И не потому, что он питал особые симпатии к этому взломщику, просто на него возлагались кое-какие надежды. Фараго не верил в успех восстания. Ему не вскружило голову даже то, что на короткое время власть оказалась у них в руках. «Социалистический лагерь никогда не отдаст Венгрию, — думал он. — Чтобы прийти к такому заключению, не нужно быть большим политиком. Восстание может победить только в том случае, если Запад развяжет войну. А пойдут ли они на это? Значит, возможны оба исхода и нужно быть готовым и к победе и к поражению. Но чем бы дело ни кончилось, для меня это пока одинаково плохо. Лучше всего было бы бежать на Запад. Куда угодно, хоть в Южную Америку. Вот тут-то и понадобился бы Моргун. Он обеспечил бы «базу», необходимую для начала новой жизни. Впрочем, если бы даже эта материальная «база» была у меня» все равно сейчас уезжать нельзя. Могут спросить: «Почему ты уезжаешь в дни завоевания свободы?» Что я отвечу на это? А здесь оставаться опасно — можно поплатиться жизнью».
Фараго закрыл глаза. Его воображение живо воспроизводило события и встречи, запечатлевшиеся в мозгу. Когда он возвратился из плена, Марион свела его с мистером Трезеном. Измученный, истощенный, он радовался свободе. «Только подальше от политики, подальше от прежнего общества!» — с таким решением он сошел с поезда и через неделю уже спал с Марион. Эта женщина стала его любовницей давно, еще во время войны. Может быть, он бы и женился на ней, если бы она не лгала ему. А она лгала. Он попал на фронт, а она вышла замуж за одного адвоката. Муж ее бежал за границу. Встретившись на улице Ваци, они очень обрадовались друг другу. Он тогда не особенно разбирался в женской красоте, и Марион показалась ему ослепительно красивой, ей едва минуло 30 лет… Может быть, только он находил ее такой красавицей. Марион была одинока. С этого и началось.
Мистер Трезен интересовался Фараго потому, что как раз в то время собирал данные о лагерях военнопленных в России. Фараго понимал, чем это грозит, но Марион так умоляла его, что в конце концов он согласился ради нее. Но Фараго не был новичком в таких делах — не зря же он служил прежде следователем в жандармерии, — он имел опыт и действовал очень осторожно. Для него давно были пустым звуком такие понятия, как любовь к родине, патриотизм. Главное — это деньги и умение загребать их без риска быть пойманным с поличным. Он прекрасно знал, что мистер Трезен и его хозяева тоже не сердобольные ангелочки. Их не интересовали его переживания, они преследовали свои корыстные цели. И именно это было сопряжено с риском для него. Если бы, скажем, в какой-нибудь американской газете появилась статья о жизни военнопленных в лагере или о положении на заводе, где он работал, это выдало бы его с головой. Соответствующие органы без особого труда установили бы, кто и когда освободился из указанного лагеря и с кем поддерживает связи сейчас. Поэтому он все выдумывал без зазрения совести. Он сочинял истории, слышанные якобы от других, рассказывал о заводах, на которых сам не работал, и о лагерях, где сам никогда не бывал. Он-де передает рассказы других, испытавших все это на себе. Он умел подпустить такое, что могло особенно заинтересовать американцев. Обе стороны это вполне устраивало. И у него всегда водились деньги, он привык не нуждаться в них.
Неприятности начались, когда мистера Трезена перестали интересовать выдумки о лагерях военнопленных в России и он потребовал сведений об армии, полиции и других органах. А это уже было чревато опасностями. Теперь мистер Трезен открывал кошелек только в том случае, если Фараго приносил достаточно интересные данные, А это нарушало привычный образ жизни. Ему приходилось отказывать себе в ежедневной порции коньяка. Больше того, он должен был лишиться даже такого наслаждения, как обладание телом двадцатилетней Борбалы, а это уже было свыше его сил. Любил ли он ее? Над этим он не задумывался. Он привык считать эту девушку своей вещью и жизнь без нее считал неполноценной. Все это заставило его приступить к созданию агентурной сети. С давших пор у него был изрядный опыт в такого рода делах. Кого он вербовал? Вспоминая об этом, он не мог удержаться от улыбки. Сколько еще дураков в этой стране, прости господи! В Будапеште можно стать миллионером, пользуясь чужой глупостью. Стоило ему произнести две — три антикоммунистические фразы, припугнуть нескольких человек, как у него появилась своя агентура. Не пренебрегал он и своими старыми, довоенными «связями». Некоторые его старые агенты успели за это время сделать неплохую карьеру, что оказалось весьма кстати. Он, конечно, был не настолько глуп, чтобы проявлять излишнюю щедрость в отношении своих агентов. Однако и им перепадало кое-что из той суммы, которую он ежемесячно получал от мистера Трезена.
И вдруг весной 1950 года он провалился, причем причины провала до сих пор не знал. Это никогда не переставало беспокоить его. Фараго подозревал, что это дело рук американцев, ибо больше никто не был разоблачен. И когда ему пришлось предстать перед майором Хидвеги, он остался верен себе.
— Послушайте, господин майор, — трезво рассуждал Фараго, — я в своем деле не одну собаку съел. Всегда есть два выхода…
— Какие же? — смеясь спросил Хидвеги.
— Или я буду корчить из себя патриота и пропаду…
— Или?
— Или… попытаюсь заключить сделку.
— А почему пропадете? — допытывался майор.
— Очень просто! У вас, как я убедился, достаточно данных, чтобы вздернуть меня. Если я буду запираться, то еще больше усугублю свою вину, а мне жить хочется.
— Итак?
— Итак, предлагаю сделку…
— Согласен, — сказал майор. — Каковы ваши условия?
— Я вам все расскажу, а вы, господин майор, гарантируете мне хорошее обращение и по мере возможности смягчите наказание.
Майор засмеялся.
— Вы сугубо практичный человек, Фараго. Но приговор — это дело суда, и я не могу повлиять на него. Что касается хорошего обращения, то его я вам обещаю.
И Фараго дал исчерпывающие показания. Ему ничего не стоило сообщить имена и адреса более тридцати агентов, лишь бы сохранить свою жизнь. Оправдываясь перед самим собой, он уверял себя, что на его месте любой поступил бы точно так же.
В тюрьме он встретился с теми, кто доверился ему. Все они терялись в догадках, выискивая причину провала всей сети. Кто же предатель? Подозревали друг друга, но только не его. Вскоре он сумел приспособиться и к новым условиям. Чтобы завоевать уважение заключенные, Фараго изощрялся во лжи. Врал он мастерски. Он так убедительно расписывал, как его «пытали», что даже надзиратели сочувственно покачивали головами. Таким путем ему удалось приобрести авторитет, даже больше — популярность!
«Нужно помешать уничтожению архивов госбезопасности», — кажется, так сказал сегодня на утреннем совещании один из выступавших, — вспомнил он. — Все ясно. Найдут мои показания — и мне крышка. Или поймают Хидвеги, и он все выложит. Чем мне оправдаться? Неприятное дело! А органы госбезопасности уже разоружают. Может быть, Хидвеги погиб во время боев. Может быть, но недостоверно. Но если даже он умер, то архив-то остался. Я знаю. У нас в отделе тоже так было. Нужно узнать, где мое архивное дело. Значит, надо найти Хидвеги. Адрес его я знаю. А если его нет дома? Что тогда делать? Узнаю, где он, и заманю его домой. Другого выбора нет. Но он может сказать, где находится дело, а может и не сказать. Если скажет, я убью его, не скажет — тоже убью. Я должен убить ею своими руками. Мне еще никогда не приходилось убивать человека. Но если я не убью Хидвеги, то погибну сам, а я жить хочу… Впрочем, может быть, и не придется убивать его?.. Там видно будет…»
— Честное слово, Лайош, я не нахожу в вас абсолютно ничего венгерского!
— Почему, Аннушка? — спросил Лайош, практикант-фармацевт, удивленно посмотрев на миловидную шатенку медсестру, занятую стерилизацией инструментов. Вид у нее был усталый, хотя она только что поднялась с постели.
— На демонстрацию вы в прошлый раз не пошли. И вообще… избегаете всякого участия в нашей борьбе за свободу.
Будущий фармацевт, приготовлявший лекарства, прервал свою работу.
— Ну что вы, Аннушка! Вы же знаете, политика меня не интересует. Не понимаю я в ней ничего…
— А что же вас интересует?
— Только учеба. Больше ничего…
— И даже девушки? Тоже нет? — стрельнула она глазами в студента, смуглого юношу лет двадцати трех.
— Сейчас и они тоже, — виновато улыбнулся Лайош. — Меня занимает только одна…
Девушка выжидающе посмотрела на него.
— …одна мысль: когда, наконец, прекратится эта адская кутерьма? Просто ужас, что творится! Проходя по коридору, я с трудом сдерживаюсь, чтобы не разрыдаться. Столько молодых людей изувечено, изранено! И ради чего? Сегодня утром я подсчитал: только на одном нашем этаже, Аннушка, лежат пятеро ребят, которые на всю жизнь останутся калеками. Я спрашиваю вас: ради чего?
В глазах девушки загорелись злые огоньки:
— Свободы без жертв не завоюешь.
— Свободы? — повторил студент. — Громкие слова! Не знаю, может быть, я плохо разбираюсь в политике, но все эти ваши фразы не производят на меня никакого впечатления.
— Неужели, Лайош, вас и в самом деле не взбудоражила революция?
— Нет… А впрочем… — Практикант снял очки. — Было бы неверно утверждать, что вечером 23 октября мое сердце не билось от волнения. Думается, на какой-то миг и я был во власти настроения, овладевшего толпой. Но вскоре эта минутная вспышка погасла.
— Что же ее погасило?
— Трудно объяснить. Вероятно, у меня было слишком много иллюзий. Мой восторг остудили бесчисленные мелочи, которым я придаю несоразмерно большое значение. Другой на моем месте, возможно, даже не обратил бы на них внимания. А я… таков уж я… Словом, не стоит, пожалуй, и говорить об этом… Зато вот вы, Аннушка, способны по-настоящему загореться!
Медсестру не удовлетворил ответ собеседника. Ее задело, что юноша не хочет признать ее равной себе и явно уклоняется от разговора.
— Вы что-то не договариваете, Лайош! — раздраженно бросила она. — Или, может быть, вы опасаетесь высказывать свое мнение? Не бойтесь, я не шпик. Да и доносы теперь уж не в почете, время не то…
Лайош засмеялся:
— Ну что вы, Аннушка! Чего мне бояться? Только я, ей-богу, не сумею объяснить…
— А вы попробуйте!
Лайош задумался и, посмеиваясь, спросил:
— Ну как мне объяснить вам? Это очень сложно. Впрочем, попытаюсь…
Медсестра с интересом ждала, что скажет юноша.
— Был у меня один коллега, однокурсник, — несколько охотнее, чем прежде, заговорил Лайош. — Некий Иштван Боззо. Один из самых отстающих на курсе. Учился спустя рукава, на лекции не ходил. И не было такой сессии, когда бы ему не приходилось пересдавать по два, а то и по три экзамена. Но профессора относились к нему терпимо и снисходительно. В прошлом году он оказался замешанным в какой-то истории с кражей. Подробностей я не знаю. Слышал только, что подозрение пало на Боззо, так как жил он на широкую ногу и прослыл завсегдатаем всех ночных ресторанов. В партии он не состоял, да его — сына фабриканта — и не приняли бы. Некоторые студенты были уверены, что кража — его рук дело. Но улик не было… И все-таки, участвовал ли он в краже или нет, — вся эта история в конце концов обернулась так, что его собирались исключить из университета. За недостойное поведение… И знаете, чем все это кончилось?
— Чем? — спросила девушка.
— Делом его занялась парторганизация и высказалась против исключения. Вас интересует мотивировка? Решили дать человеку возможность исправиться. Я сам видел, как Боззо со слезами на глазах клялся и божился, что порвет с прошлым и встанет на правильный путь. Словом, обещал все, лишь бы остаться в университете. И его оставили… А несколько дней назад, проходя мимо здания Национального театра, я случайно увидел этого Боззо. Он произносил речь перед толпой демонстрантов. Теперь он уже говорил иначе. Страстным, негодующем голосом, изображая из себя этакого народного трибуна, он от имени студенческой молодежи призывал толпу к свержению существующего режима.
— Ну и что же вы хотите этим сказать, Лайош? — недоуменно спросила девушка, глядя на студента.
— Я понимаю, что рассказываю о пустяке, — продолжал будущий фармацевт. — Но когда я увидел этого Боззо, мне стало не по себе. Ведь в устах таких, как он, даже чистейшая правда звучит заведомой ложью. Есть, разумеется, в Венгрии люди, которых действительно притесняли во времена Ракоши. И когда теперь они говорят о своих страданиях — я их понимаю. Но против чего же бунтует этот самый Боззо? Человек, которого партия взяла под свою защиту, помогала ему? И у меня невольно родилась мысль, что, вероятно, и другие ораторы на этом собрании одного с ним покроя.
— Из-за какого-то единичного случая нельзя бросать тень на всю нашу борьбу за свободу, — запротестовала Анна.
— Нет, можно! За красивыми словами ваших единомышленников скрываются чудовищные вещи, — тихо, но убежденно возразил Лайош. — Вот, взгляните, — заговорил он снова после короткой паузы, показывая девушке газету. — Здесь пишут: «Борьба за свободу положила конец бесчеловечности и породила гуманность». Такова вывеска! А что скрывается за ней? Еще бо́льшая бесчеловечность, чем прежде. Вот лежит у нас раненый советский солдат. Ведь ни один врач во всей этой проклятой больнице не захотел лечить его! Да что там — лечить! Ему даже воды никто не подаст! Не обижайтесь на меня, Аннушка, но и вы не сделаете этого. Так где же ваша хваленая гуманность?
— Этот русский солдат — наш враг. Кто его звал сюда?
— Аннушка, это уже политика, — возразил Лайош. — О ней я не берусь судить, потому что, как я уже сказал, ничего в ней не понимаю. Но я хочу быть человеком. Раненый — прежде всего раненый, кто бы он ни был. А врач — это врач, для которого все больные равны. Получая диплом, врач приносит присягу лечить всех больных без исключения, а не одних только раненых венгров. В присяге не делается исключений ни для коммунистов, ни для русских, ни для венгров. Врач дает клятву лечить людей. Понимаете, Аннушка? Просто людей! А ведь если бы я не ухаживал за этим несчастным советским пареньком, я не знаю, что бы с ним стало… Но и это еще не все. Сегодня какая-то газетенка написала, что авоши — убийцы, предатели родины и еще черт знает что. Вчера с утра в городе где-то шли бои. После этого к нам привозят нескольких раненых солдат госбезопасности. Такие же, как и мы, венгры, простые крестьянские парни. У одного из них семь пулевых ран. Доктор Вадас как человек истинно гуманный, не потерявший совести, немедленно приступил к операции. Об этом узнает доктор Варга. Как бешеный, он врывается в кабинет к Вадасу и запрещает оперировать. Тот, не обращая внимания на его угрозы, продолжает свое дело. Тогда Варга появляется в операционной с вооруженными молодчиками. И они хотят стащить несчастного с операционного стола и добить. Вы понимаете? Хирург становится между ними и раненым, он исступленно кричит: «Тогда хватайте и меня вместе с ним!» Можешь себе представить, каково было ему в таком взвинченном состоянии продолжать операцию! Ну, разве это не сознательное убийство? Подлейшее преступление, за которое таким негодяям не может быть пощады! Я, например, многое готов простить людям невежественным, которые совершают проступки во власти животных инстинктов, слепых страстей, но не по велению разума. Можно найти тысячи объяснений самым бесчеловечным действиям обыкновенного убийцы. Но как объяснить такие же преступления, совершенные образованным человеком, врачом, глашатаем борьбы за культуру, являющимся в глазах людей олицетворением доброты и человеколюбия, всегда готовым прийти на помощь? И он — этот врач — убивает. Причем убивает хладнокровно, обдуманно, потому что отказ в помощи, благодаря которой можно спасти жизнь, равносилен убийству.
— Авоши заслужили того, чтобы их уничтожали! — запальчиво воскликнула медсестра.
— Я же не о том говорю, Аннушка. Мне, да и вам, вероятно, неизвестно, какие они совершили преступления. Не знаю я и параграфов законов. Но одно я знаю: даже смертный приговор в тюрьме не приводится в исполнение, пока осужденный не оправится от болезни или ранения. Аннушка, вы с вашими друзьями собираетесь строить новый мир. Что ж, стройте! Но стройте его так, чтобы он был лучше старого! Я мог бы долго перечислять вещи, которые охладили мой восторг…
— Как, у вас есть и другие подобные «вещи»? — насмешливо поинтересовалась девушка.
— Много, Аннушка! Очень много…
— Ну что ж, назовите их. Может быть, под вашим влиянием я тоже стану коммунисткой. Возможно, вам удастся переубедить и меня, — все с той же усмешкой говорила Анна.
— Вы действительно думаете, что я коммунист?
— Да.
— Очень жаль, но вы ошибаетесь. Хотя, если такое будет продолжаться, я, возможно, и стану коммунистом.
— Вы говорили, что можете долго рассказывать о вещах, которые охладили ваш пыл? Так почему же вы замолчали? — настойчиво требовала девушка.
— Хорошо. У нас в доме живет одна еврейка, еще молодая, лет тридцати. Муж у нее руководящий работник в Национальном банке. Сама она экономист на каком-то крупном предприятии. У них ребенок, очень милый мальчуган. Вдвоем с мужем они зарабатывали что-то около четырех тысяч форинтов. Двадцать пятого октября возвращаюсь я домой и слышу: идет собрание жильцов и выступает на нем эта самая дамочка. Ну, знаете, такой антисоветчины мне еще слышать не приходилось! Я просто оцепенел от удивления — ведь эта женщина сама состоит в партии! На следующий день я случайно столкнулся с ораторшей, и мне захотелось узнать, откуда у нее такая ненависть к русским. Ведь по сути дела им она даже жизнью своей обязана. Так вы знаете, что она мне ответила?
— Что? — полюбопытствовала Анна.
— За то, говорит, что русские навязали нам коммунизм! Так вы же сами партийная? — удивился я. — Заставили, говорит, вступить, могу доказать. А вообще вам-то какое дело? Что вы мне допрос устраиваете? Ну, думаю, она просто рехнулась, и ушел. А вчера слышу: на предприятии ее выбрали членом вновь созданного рабочего совета. Вот как все получается, Аннушка! Потому-то я и решил политикой не заниматься, а учиться. Стать хорошим фармацевтом. Ну, вы не пойдете со мной? Простите, мне пора разносить лекарства.
Взяв поднос, Лайош вышел. Он обходил палату за палатой, и для каждого раненого у него находилось доброе слово. В третьей палате он столкнулся с толстой сиделкой.
— Лайош, идите, ваш русский зовет вас. Опять ему что-то нужно.
— А почему вы не подали ему того, что он просит?
— Потому что я венгерка. У нас и своих раненых больше чем достаточно…
Лайош поспешил в палату номер четыре. Здесь в углу, у окна, лежал молодой советский солдат, лет двадцати, не больше. Лицо у нею горело.
— Как себя чувствовать? — на ломаном русском языке спросил Лайош.
— Плохо… очень больно… пить, — тихо, прерывающимся голосом ответил раненый русский.
Лайош внимательно посмотрел на рдевшее в лихорадке лицо раненого, на его сжатые от боли кулаки. Не нравилось ему это лихорадочное состояние. Сначала Лайош напоил раненого — тот пил жадно, большими глотками. Затем измерил ему температуру. Градусник показывал 39,8°. Быстрыми, но осторожными движениями Лайош снял с бедра раненого повязку. Так и есть: начиналась гангрена. Железы в паху набухли.
— Кажется, у вас заражение. Рану нужно немедленно чистить.
Раненый застонал и с мольбой посмотрел на Лайоша. Лайош переменил повязку. Остальные раненые равнодушно смотрели на студента и русского солдата. В этой комнатушке на шестерых, не считая русского, было всего три койки. Все они получили тяжелые ранения, и муки их невозможно передать словами. Двоим из них — семнадцатилетнему студенту и банковскому контролеру — вчера ампутировали обе ноги. Разница между ними и этим вот русским пареньком состояла только в том, что врачи лечили их по всем правилам медицины, а русским никто, кроме Лайоша, не интересовался. А он понимал в медицине ровно столько, сколько полагается добросовестному студенту фармацевтического факультета.
— Я сейчас вернусь, — сказал он раненому и поспешно вышел.
Лайош нашел доктора Варга в его кабинете.
— Что вам угодно? — не особенно приветливо спросил тот.
— Господин главврач, советского солдата нужно немедленно оперировать. Ему становится все хуже. А пока разрешите, пожалуйста, давать ему стрептомицин… Дело не терпит отлагательства.
— Скажите, мой юный друг, почему вы не заботитесь с таким же рвением о раненых венграх? Или их участь трогает вас меньше, а их раны не причиняют вам боли?
— Господин главврач, для меня все раненые одинаковы…
— К сожалению, я вижу, что вы занимаетесь одним только этим русским!
— Потому что никто другой им не занимается! Мне приходится и рану его лечить. А врач только изредка во время обхода мельком взглянет на него.
— Вы еще слишком молоды, мой милый друг, чтобы критиковать работу врачей. Вы этою не находите?
— Вполне возможно, господин главврач. Но я все же прошу вас разрешить давать ему стрептомицин!
— К сожалению, не могу этого сделать. Наши запасы медикаментов истощаются. Мы должны беречь их для своих воинов, для тех, кто сражается за нашу свободу.
Однако Лайош настаивал:
— Вчера прибыла большая партия лекарств от Красного Креста. Я сам видел, как их выгружали.
— Лекарства прислали борцам за освобождение, а не русским.
— Простите, но Советский Союз тоже член Международного Красного Креста. Значит, это и его лекарства…
— Молодой человек, я не собираюсь вступать с вами в дискуссию. Я отвечаю за вверенное мне отделение, а значит, и за всех находящихся здесь на излечении! В том числе и за вашего русского! Вы же, насколько мне известно, не относитесь к персоналу больницы… Что у вас еще?
Лицо юноши стало жестким, тонкие губы сжались.
— Больше ничего, — сказал он, посмотрев доктору прямо в глаза, и вышел, хлопнув дверью.
Лайош долго раздумывал над тем, что же теперь предпринять. «Оперировать самому? Нет, такой ответственности я не могу взять на себя. Попросить Анну? Она операционная сестра и лучше меня справится с этим… А впрочем, она тоже, конечно, откажется… Неужели тут все такие? Эх, был бы сейчас доктор Вадас, он наверняка бы согласился сделать операцию». В эту минуту Лайош вспомнил о молодом Хамори. Он окончил институт три года назад. Когда-то они были большими друзьями. «Надо пригласить его сюда! Нет, сюда нельзя… Варга не разрешит ему делать операцию здесь. И все-таки нужно что-то предпринять!»
Лайош позвонил Хамори и подробно изложил суть дела.
— У нас тоже не лучше, — отвечал тот, — хотя есть и порядочные люди. Знаешь что? Попробуй доставить его к нам. А я подготовлю операционную… Жду!
«Пока все идет хорошо, — обрадовался Лайош. — Но где же найти машину? А если Варга не разрешит увезти раненого? Впрочем, сначала надо найти машину. Я еще покажу этому Варге! Все равно будет по-моему!»
Лайош попытался достать автомобиль у завхоза, но во дворе не оказалось ни одной машины. Последнюю санитарную машину только что забрал Фараго. Да если бы она и нашлась, под каким предлогом попросить ее? Но Лайош твердо решил добиться своего, теперь это стало для него делом чести. Правда, он не врач, но всегда серьезно относился к своему человеческому долгу. Да, так завещал ему, умирая, отец… Лайош был тогда одиннадцатилетним мальчиком. Не понимал он ни тревог отца, ни того, что означает желтая звезда на его рукаве[18]. Он все время пытался узнать, по взрослые скрывали от него правду. А затем пришел страшный день, когда у них в доме появились люди в тяжелых сапогах — нилашисты… Отец привлек к себе сынишку и в скупых словах сумел сказать ему так много!.. В то время Лайош, конечно, не мог до конца понять их глубокий смысл, но одна фраза на всю жизнь врезалась ему в память: «Будь человеком, сынок. Это самое главное в жизни… и самое трудное…»
— Что с тобой, Лайош? Наяву грезишь? Уж не влюбился ли? — раздался вдруг совсем рядом голос Ласло. — Чуть с ног не сбил меня! Что-нибудь случилось?
— Просто задумался, — отвечал Лайош. — Прости, пожалуйста.
— Нет, в самом деле, что с тобой? — допытывался Ласло. — У тебя такой странный вид.
— Что, что со мной! — запальчиво передразнил Лайош. — А то, что все вы умеете произносить красивые слова, и только! А сами убиваете, разрушаете…
Ласло с удивлением посмотрел на юношу, возбужденно размахивавшего руками.
— Кричите о «чистой революции» и демократии, а исподтишка, прикрываясь фальшивыми лозунгами, убиваете людей!
— Что за чушь ты мелешь? В чем дело? — с изумлением уставился на него ошарашенный Ласло.
— Я знаю, в чем!
— Тогда объясни мне! Чтобы и я знал…
— Ты тоже не лучше других. Вы все посходили с ума! Возомнили себя героями и забыли о самых элементарных человеческих обязанностях! — кричал студент.
— Послушай, Лайош, — поймал его за пуговицу халата Ласло. — Ты что? Оскорбить меня хочешь или в самом деле имеешь в виду что-то серьезное?
Приступ гнева прошел, и Лайош овладел собой.
— У русского парня, что лежит здесь, у нас, загноилась рана, — понизив голос, объяснил он. — Я попросил доктора Варга немедленно сделать ему операцию. А он отказался. Даже стрептомицина не дал. Пусть лучше сразу пристрелят его, чем обрекать человека на мучительную смерть.
— А больше никого нет, кто мог бы сделать операцию?
— Здесь нет. Я позвонил одному другу в больницу на проспекте Карла Роберта. Он согласен немедленно оперировать раненого, но мне не на чем отвезти его туда…
— Погоди-ка, — остановил его Ласло. — Я как раз отправляюсь с машиной на Андялфёльд[19]. Попутно могу и парня твоего подбросить. Зря кипятишься.
— Варга может не разрешить взять его из больницы, — усомнился Лайош.
— С ним я все улажу сам. А ты пока подготовь русского, — и Ласло быстро зашагал по коридору. Без стука войдя в кабинет, он застал главврача за весьма неблаговидным делом: тот поспешно засовывал в свою сумку извлекаемые из посылки Красного Креста коробочки с медикаментами.
— От Красного Креста… в подарок получил, — смущенно пролепетал захваченный врасплох Варга, но Ласло некогда было выслушивать его.
— Господин главврач, раненого советского солдата из вашей больницы я должен немедленно доставить в штаб национальной гвардии, — не моргнув глазом, соврал он. — Для порядка ставлю вас об этом в известность.
— Да возьмите, возьмите! Лишнюю заботу с моих плеч снимете. А то тут из-за него столько неприятностей. Еще лучше, если вы его вообще уберете! — подмигнул Варга юноше.
— Можете на меня положиться, господин главврач. До свидания!
Ласло умело вел машину. А знаки Красного Креста на ее бортах обеспечивали беспрепятственное продвижение по городу. Раненый лежал на заднем сиденье. Поддерживавший ею Лайош пристроился у него в ногах. Некоторое время ехали молча, затем Лайош спросил:
— Скажи, разве ты не ненавидишь тех, против кого сражаешься?
— Что это ты выдумываешь? — засмеялся Ласло, не поворачивая головы.
— Не знаю. Так просто, пришло в голову. Вот я бы не смог взять в руки оружие…
— Ты всегда считался человеком с поэтической натурой, — согласился Ласло. — Помню, как ты бывало спорил с Эржи. Без конца разглагольствовал о высоких идеалах, любви, долге…
— Ладно. Ты отвечай на вопрос: ненавидишь ты их или нет?
— Трудный вопрос, — помолчав, сказал Ласло. — По идее полагается врага ненавидеть. Только я не вполне уверен, что те, кто сейчас против нас, — действительно наши враги.
— Не понимаю…
— Сейчас объясню. Я участвовал в нескольких боях. В меня стреляли, и сам я стрелял. Но, если сказать по совести, делал я это с закрытыми глазами. Каждый раз, когда приходилось стрелять, мною овладевала какая-то необъяснимая слабость. Понимаешь, те ребята, что шли на меня с оружием, — такие же рабочие, как я. Сильнее всего я почувствовал это во время нападения на здание министерства внутренних дел. Тогда мне впервые пришлось стрелять. И вот, когда в окнах здания я увидел наших же ребят — матросов речной флотилии и пограничников, — я не смог нажать на спусковой крючок… Словно в брата родного должен был стрелять. Не знаю, поймешь ли ты меня?
— Зачем же ты тогда сражаешься? Брось оружие!
— Теперь, когда мы уже победили, завоевали свободу?! — спросил Ласло.
— Ты это всерьез?
— Что?
— Ну, насчет победы.
— А разве ты сам не видишь? Мы принудили к отступлению сильнейшую армию мира. Мне кажется, такого случая еще не знает история…
— Ласло, — воскликнул изумленный Лайош, — если это не шутка, то ты попросту рехнулся!
— Почему это рехнулся? — обиделся Ласло.
— А потому… Я, правда, не разбираюсь в политике, но зато люблю математику. Любую проблему я решаю, преобразуя ее в уравнения. Вот и сейчас все, что происходит вокруг, — сложное уравнение со многими неизвестными. Но есть в нем и кое-какие известные величины, говорящие о многом. Первая величина: советские войска все еще находятся в Венгрии, и они останутся здесь, пока не утратит силы Варшавский договор. Не знаю, когда он будет денонсирован, но во всяком случае не через неделю, если не через несколько месяцев. Вторая величина: настоящие рабочие все еще сидят дома и выжидают, а наиболее сознательные из них ищут оружие. Короче говоря, рабочий класс не выступил с оружием в руках на стороне восставших. Третья величина: крестьянство продолжает спокойно работать и не вмешивается в эту чехарду. А теперь неизвестные величины: что предпримет партия? как поступит Советский Союз? какую позицию займет рабочий класс в дальнейшем? Из всего этого для меня ясно одно: свергнуть существующий в Венгрии строй вам не дадут. В худшем случае начнется длительная гражданская война… И тогда тяжелые времена ждут нас впереди. Уехать бы отсюда куда-нибудь в Скандинавию, что ли… Надоели мне эти бесконечные войны.
— Ты говоришь, рабочие не с нами? — удивленно переспросил Ласло. — Посмотри направо! Может быть, вон те люди с оружием в руках — переодетые в рабочие комбинезоны графы?
— По-моему, это люмпен-пролетарии, — возразил студент. — Под настоящими рабочими я понимаю таких, как дядя Брукнер.
Ласло ничего не ответил. Ссылка на Брукнера отбила у него охоту продолжать спор. Кроме того, ему нужно было подумать, как держать себя на заводе. Коцо — толковый парень, с ним можно договориться. Он не такой закоренелый сектант, как дядя Йожи.
— Приехали, — сказал он, затормозив у ворот больницы.
— Скажите, пожалуйста, господину секретарю посольства, — заискивающе, с трудом преодолевая робость, просил Шандор Дёри, диспетчер завода синтетических материалов, обращаясь к переводчику, — что таких заданий я выполнять не буду. Не было у нас такого уговора. Он требует невозможного.
Понурив голову, Дёри погрузился в свои мысли. Он тщетно искал выхода из трудного положения, в которое он попал несколько лет назад.
Переводчик повернулся к высокому стройному молодому человеку с коротко подстриженными волосами и монотонным голосом стал переводить слова Дёри.
Секретарь посольства слушал не перебивая, но лицо его все явственнее выражало гнев. Тонкие, холеные пальцы нервно застучали по крышке стола. Слушая бесстрастный голос переводчика, Дёри продолжал размышлять: «Эта скотина считает, что для меня все так же просто, как для него, с его дипломатической неприкосновенностью. Пусть сам отправляется на завод и устраивает там беспорядки. Тогда бы он увидел, что положение совсем не такое, как он думает».
— Господин Дёри, — прервал его размышления переводчик, — господин секретарь не может согласиться с вашими возражениями…
— Но поймите же…
— Простите, дайте мне закончить, — перебил диспетчера переводчик. — По мнению господина секретаря, вы ведете двойную игру. Причин для таких подозрений немало. Сам собой напрашивается вопрос: не являетесь ли вы агентом органов госбезопасности? Разумеется, чтобы установить это, нам потребуется время, хотя, по сведениям господина секретаря, созданная теперь оперативная комиссия национальной гвардии очень быстро расследует подобные дела…
— Такое предположение, сударь… — попробовал возразить диспетчер, но переводчик снова не дал ему говорить и, повысив голос, продолжал:
— По его мнению, вполне может случиться, что национал-гвардейцы под горячую руку могут бросить вас на растерзание возмущенной толпе.
Угроза сразу возымела действие. Но что Дёри мог поделать? Коцо крепко держится на заводе. За его спиной стояли не только коммунисты, но и беспартийные. Да он, Дёри, ни в чем не может упрекнуть Коцо. Что толку, если он и заявится сейчас на завод? Никто из рабочих, кроме одного — двух собутыльников, и слушать его не станет.
— Одним словом… — Дёри вздрогнул, услышав голос переводчика, — господин секретарь приказывает вам сегодня же до полудня организовать на заводе беспорядки. Любой ценой нужно помешать рабочим-коммунистам покинуть территорию завода. Тех, кто будет мешать достижению цели, нужно убрать, всех до одного. Если вы не выполните этого задания, он будет вынужден рассматривать вас как коммунистического провокатора со всеми вытекающими отсюда последствиями.
— Скажите, пожалуйста, господину секретарю, — пролепетал насмерть перепуганный Дёри, — что на заводе больше тридцати вооруженных коммунистов и большинство рабочих с ними заодно. Понятия не имею, как я могу разоружить их…
Переводчик нетерпеливым движением руки остановил его. Дёри замолчал и стал внимательно следить за выражением лица дипломата. Как только переводчик закончил, секретарь принялся объяснять, жестикулируя длинными руками. Диспетчер с замиранием сердца ожидал перевода.
— По мнению господина секретаря, — снова заговорил переводчик, — эту задачу вы должны решить сами. Посольство не может заниматься такими мелочами сейчас, когда свершаются дела государственного значения. Однако он может подсказать вам кое-что. Например, он считает, что пока не следует ставить себе целью разоружение заводской охраны. Он подчеркнул еще раз, что в течение дня ожидается вооруженное выступление коммунистов. Нужно воспрепятствовать объединению сил коммунистов и все свои действия подчинить достижению этой цели. Допустим, спровоцировать нападение на завод или устроить небольшой пожар… Одним словом, подойдет все, что может отвлечь внимание охраны. Вот о чем вам необходимо позаботиться. Господин секретарь не имеет больше времени для беседы с вами, но он просит доложить ему о сделанном по известному вам телефону.
Переводчик встал, давая понять, что разговор окончен. Дёри пробормотал что-то вроде прощания и, согнувшись, как побитая собака, побрел из комнаты.
«Что же мне теперь делать, черт побери? — думал он. — Влип в историйку, по самые уши…»
Пока бесшумный форд мчал Дёри в город, он мучительно пытался что-нибудь придумать. Но ничего путного не приходило в голову. «Выйти на улицу и закричать, что на заводе засели авоши? Чепуха. Этим ничего не достигнешь… Зря дал я себя впутать в эту работу еще тогда, два года назад. Не было бы сейчас таких забот. А теперь!.. Ведь полиция так и не дозналась о моей растрате. Зато эти иностранцы откуда-то пронюхали. Видно, у них была недурная агентурная сеть». Дёри не раз задумывался над тем, от кого посольству стало известно о его растрате. «Наверное, есть у них свой человек в полиции, какой-нибудь следователь. Он узнал о моем преступлении, но донес не своему начальству по службе, а вот этому молодчику из голливудских фильмов, и я попался на удочку. У меня тогда не было большого выбора: тюрьма или свобода. Но в обмен на свободу я должен был давать им определенные сведения. Боже мой, что же делать?» — ломал он голову.
«Одно дело — собирать информацию тайком, незаметно для окружающих, когда об этом никто, кроме шефа, не знает. И совсем другое — вступить в борьбу открыто. У меня, например, нет ни малейшего желания бороться. За два года связи с иностранной разведкой нетрудно было понять, как беспощадны все эти выхоленные, воспитанные, безукоризненно одетые дипломаты. Их интересует только одно — выполнено ли задание. Им нельзя возражать, с ними не приходится спорить. Они могут, не моргнув глазом, растоптать человека. Боже правый, сколько раз дни грозили, сколько ночей я не мог уснуть по их милости!.. А что если бежать за границу? Сколько раз я уже собирался… Легко сказать — бежать. А куда? От «этих» нигде не спасешься. Весь земной шар они опутали своей паутиной. Выхода нет, разве только на тот свет. Но я еще молод и хочу жить. До сих пор худо ли хорошо ли, но как-то все обходилось без особого риска. Все сведения держал у себя в голове, записывал их только дома. Но сегодняшнее задание — это же ни в какие ворота. Теперь придется сбросить маску и выступить открыто. А ведь на заводе все считают меня стойким коммунистом. Нет, на такую глупость я не пойду! Американцы — американцами, но это же немыслимо. Не понимаю этого секретаря. До сих пор сам уговаривал — оставайся в партии, не выступай с антипартийными и антисоветскими лозунгами, а теперь требует, чтобы я каким-то образом помешал выступлению вооруженных коммунистов с территории завода. Что-то серьезное замышляют господа дипломаты! Не зря же они вызвали меня чуть свет. Да и в пепельнице полно окурков от американских и венгерских сигарет. Наверное, немало агентов побывало сегодня ночью в гостях у секретаря. Это тоже о чем-то говорит.
О, если бы только знал этот заморский франтик, как я его ненавижу! Так бы, кажется, и убил его. Но я трус, всю жизнь трус. Сколько раз давал себе слово сообщить обо всем в полицию. Пусть бы даже пришлось отсидеть в тюрьме — за такие преступления надо наказывать. Зато потом можно было бы начать новую жизнь! Но это так и осталось мечтой. Что ж, всякому человеку хочется, чтобы семья, друзья, окружающие верили ему, считали честным. Как бы я стал смотреть после этого в глаза жене? Что сказал бы ей? Прости, мол, дорогая, я не тот, за кого ты меня принимаешь? Я обманывал тебя и ради той, другой, совершил растрату. Нет, лучше погибну, а в полицию не пойду. Но и погибать тоже не хочется…»
Автомобиль мягко покачивал молодого человека. Рядом с Дёри сидел переводчик, сонно щуря глаза. В последние дни ему пришлось много работать и теперь хотелось только одного: хорошенько выспаться.
Бойцы заводской охраны, созданной из рабочих, обрадовались возвращению секретаря парторганизации Коцо. О том, что секретаря схватили и увезли мятежники, они узнали от его жены и мысленно уже похоронили Коцо. Теперь они, окружив парторга, засыпали его вопросами, хотя тому не хотелось быть предметом всеобщего взимания.
Штаб обороны завода синтетических материалов разместился в помещении парткома. Коцо вместе с директором завода еще утром 24 декабря начал организовывать охрану завода. Сначала пришли только старые коммунисты, а затем и кое-кто из молодежи. Была установлена связь с райкомом партии. В первый день у рабочих еще не было оружия — его они достали в министерстве обороны только на следующий день. Этому, помог старший брат Коцо, служивший в министерстве. Через него им удалось получить двадцать три автомата, десять карабинов и штук шесть — семь пистолетов «ТТ», а также несколько ящиков ручных гранат. По предложению Коцо на заводе был создан комитет обороны из трех человек, двое из которых были офицерами запаса. Караульную службу несли в три смены по восемь часов. Каждую смену возглавлял один из членов комитета обороны. Домой ходили тоже по очереди, раз в два дня.
Нападение на завод было возможно только со стороны шоссе, поэтому здесь и были сосредоточены главные силы охраны. По правую и левую сторону завода, а также позади него стояли огромные жилые корпуса, так что оттуда подобраться к заводу было намного труднее. По предложению диспетчера Михая Талигаша в одном из жилых домов напротив завода тоже организовали постоянный пост наблюдения из двух автоматчиков, чтобы в случае появления налетчиков взять их под перекрестный огонь.
Организацию этого поста поручили молодому коммунисту Талигашу — капитану запаса, имевшему опыт в военном деле. И он с честью справился с этой задачей. В доме напротив жил один из рабочих завода механик Шандор Бачо. Старика не потребовалось долго агитировать, он с готовностью согласился на предложение охраны и даже сам уладил дело со своей женой. Теперь оставалось только незаметно перебросить двух вооруженных добровольцев в квартиру Бачо. Впрочем, и это не встретило никаких затруднений.
Вооруженные мятежники много раз проносились мимо завода на автомашинах в сторону Уйпешта[20] и обратно, но напасть на завод не решались. Самых горячих бойцов так и подмывало пальнуть в проезжавших мимо них вооруженных контрреволюционеров, но Коцо удерживал их от этой бессмысленной затеи, разъясняя, что пока их задача — оборонять завод.
Проведенные вместе дни сплотили людей. Общая опасность растопила лед взаимного недоверия, которое в прошлом иногда давало себя знать. Старый Бачо так и сказал:
— Хоть в одном будет прок от этой заварухи…
— В чем? — засмеявшись, спросил Коцо.
— А в том, что мы снова научимся понимать друг друга.
Коцо дни и ночи пропадал на заводе, и только двадцать девятого вечером ему в первый раз за все время удалось забежать домой, где его и схватил Моргун.
В парткоме находились только свободные от несения караульной службы. Начинавшийся рассвет жадно поглощал свет неоновых ламп. Увлеченные беседой рабочие и не заметили, как начало светать. Говорил сварщик Камараш, человек веселый, с лукавинкой в глазах, общий любимец. Он нет-нет да и ввернет какую-нибудь остроту, причем сам даже не улыбнется, но зато другие покатываются со смеху. Если Камараш считал, что он прав, для него не существовало авторитетов. Кое-кто, правда, поговаривал, что больше всего на свете этот весельчак любит заработать. Но когда Камарашу пытались пустить шпильку на этот счет, он неизменно парировал одним и тем же:
— Что ж, и сварщикам товары в магазине отпускают за деньги, а не за спасибо.
На сверхурочную работу он оставался охотно даже в воскресные дни — если хорошо платили. Но он не любил тех, кто, взывая к его сознательности, агитировал за сверхурочную без дополнительной оплаты. А так тоже случалось, когда фонд сверхурочной зарплаты был израсходован, а план не выполнен. В этих случаях руководители завода собирали ветеранов и после беседы о необходимости повышения сознательности призывали их не уронить чести предприятия и стать на дополнительную трудовую вахту без всякой оплаты. После такого призыва обычно поднимался Камараш и начинал излагать свою точку зрения:
— Руководящие товарищи, видно, принимают нас за простачков. Мы не заслуживаем такого отношения, это нас оскорбляет. Как с малыми детьми обращаются: похваливают, поглаживают по головке, мол, ты паинька-мальчик, всегда слушаешься взрослых. Детишки, конечно, гордятся, что их называют послушными мальчиками, и чувствуют себя на седьмом небе от радости. Так вы и с нами хотите сейчас обойтись? Гордитесь, мол, мы считаем вас сознательными рабочими, не то что некоторых других, не удостоенных еще такого высокого доверия и даже того, чтобы разговаривать с ними. Но, удостаивая нас своим доверием, товарищ директор и товарищ главный инженер требуют, чтобы мы оправдывали его, иначе-де они могут лишить нас этого почетного звания и зачислить в разряд несознательных. Нет, дорогие товарищи! Так не пойдет — это нечестно! Рабочий человек не дурак! Во всяком случае мы, сварщики! Думаю, и другие тоже с головой на плечах. Мы, рабочие, любим разговор начистоту. Оставьте в покое нашу сознательность и скажите прямо: мол, так и так, товарищи, прошляпили мы, срывается выполнение плана, можем и премии лишиться. Помогите нам, братцы, вытащите нас из лужи. И тогда я отвечу вам так, например: «Ладно, помогу тебе, дружок, понимаю, как жалко расставаться с денежками и терять премию». Или так: «Не приставайте, сами набедокурили, сами потрудитесь и ответ держать!» Что же касается сознательности, то можете не беспокоиться, мы проявим ее, когда понадобится.
Разумеется, такие речи приходились дирекции не по душе, зато они нравились рабочим. Народ любит прямой разговор…
Как-то раз главный инженер вызвал к себе Камараша и прочел ему лекцию о сознательности. Ссылался на тяжелое положение страны, говорил о будущем завода и, наконец, попросил сварщика в другой раз воздержаться от таких расхолаживающих выступлений. Но Камараша голыми руками не возьмешь.
— Вы, товарищ главный инженер, не правы, — заявил он. — И я вам это докажу. Вот что сказала мне на днях жена, показывая свои стоптанные туфли:
— Послушай, Фери, ходит молва, что ты лучший сварщик завода.
— Верно, — отвечаю я.
— Так вот, милый мой, жена лучшее сварщика не может гулять в таких башмаках.
Я ей отвечаю:
— Отстань, нет у меня денег. Как сознательный рабочий я отработал восемьдесят часов бесплатно. А за бесплатные часы башмаков не купишь… Как вы думаете, товарищ главный инженер, что бы мне сказали, если бы я заявился в образцовый обувной магазин на проспекте Иштвана, где моя женушка себе туфельки приглядела, и сказал бы продавцу: «Дайте мне, пожалуйста, вот эту пару, только я вместо денег заплачу вам сознательностью». Дал бы он мне туфли или нет?
Но зато уж если брался Камараш за работу — никогда не подводил. Все, кто знал Камараша поближе, уважали его…
Появившегося Коцо он приветствовал, по своему обыкновению, шуткой:
— Вот не повезло нам. Мы-то уж обрадовались, что ты не вернешься. Я с утра хотел на венок тебе собирать. Да так, видно, и не удастся нам от тебя отделаться.
Все захохотали, и только Брукнер осуждающе покачал головой. Старик не одобрял подобных шуток.
— Не моя заслуга, — отвечал Коцо, — а вот товарища Кальмана, — показал он на преподавателя университета, сидевшего в одном из кресел. — Это он сорвал твой замысел занять пост секретаря парткома.
Кальман не вмешивался в разговор и устало смотрел на рабочих. Он чувствовал себя совершенно опустошенным. Апатия охватила его. Он не привык к обществу простых людей, и сейчас его раздражало все: и громкий говор, и шум, и смех. Сначала ему показалось, что эти люди слишком уж самонадеянны. «Они ведут себя так, — думал он, — будто в стране ничего не произошло, революция их вовсе не касается, и готовятся они на всякий случай, если на их захудалом заводишке начнется брожение».
Особенно резало ему ухо часто повторявшееся здесь слово «контрреволюция». «Зазнавшиеся сектанты, — заметил он про себя. — Болтают с таким видом, будто что-то смыслят в происходящем. Произносят громкие фразы, а сами и не представляют, что за ними кроется. Один кричит: «Контрреволюция, контрреволюция!», а другие не решаются возразить. На душе-то у каждого, вероятно, совсем другое. Но так уж мы воспитали наших рабочих». Ему казалось, что это его, Кальмана, клеймят они позорным словом «контрреволюционер». «Откуда, кстати сказать, эти люди взяли, что нынешнее восстание — контрреволюция?» У него вдруг появилось желание спорить. Он чувствовал себя оскорбленным.
— Скажите, товарищи, — воспользовался он минутным молчанием, — вы что, всерьез считаете события в стране контрреволюцией?
Рабочие с интересом посмотрели на незнакомого молодого человека.
— Конечно, всерьез, — ответил дядя Бачо.
— Можно ли называть это контрреволюцией? Ведь за оружие взялись дети рабочих и крестьян — студенты и сами рабочие. Можно ли говорить о контрреволюции, если премьер нового правительства — коммунист и этот коммунист-премьер называет восстание героической борьбой народа за свободу? Я думаю, что вы заблуждаетесь. Неверно поступает тот, кто, не разобравшись в существе дела и полагаясь на один инстинкт, занимает какую-то определенную позицию даже в самом незначительном вопросе.
Рабочие молчали. Одни обдумывали возражения, другие были согласны с этим незнакомым молодым человеком в очках.
Так и не дождавшись ответа, Кальман уже энергичнее продолжал:
— Вот взять хотя бы меня… Я коммунист с сорок пятого года. Еще мальчишкой участвовал в рабочем движении. Всегда с энтузиазмом боролся за дело партии. А двадцать третьего я взялся за оружие. Участвовал в боях. Возможно, кого-нибудь и убил — не знаю. Но если бы кто-нибудь посмел назвать меня контрреволюционером — я пристрелил бы его на месте.
— А знаешь, браток, хоть ты и порядочный человек, но самый настоящий контрреволюционер. Но, может, сам и не виноват в этом, — неожиданно заметил Камараш.
— Послушайте, мне сейчас не до шуток. Слишком все это серьезно…
— А я и не шучу, — возразил Камараш. — Только ты для меня все равно порядочный человек, кем бы ты сам себя ни считал, потому что ты спас жизнь нашего Коцо да еще уложил при этом двух контриков…
— Дядя Ференц, оставьте вы это! — перебил сварщика Коцо и, обращаясь к Кальману, спросил: — Скажите, товарищ Кальман, а чего вы добились, взяв в руки оружие?
— Я взял его и борюсь за свободу, независимость и расширение демократии…
— Погоди, товарищ Брукнер, — остановил Коцо собиравшегося вмешаться в спор старика. — Дай мне сказать.
Брукнер бросил гневный взгляд на парторга.
— Свобода, независимость, демократия, — повторил Коцо. — Прекрасные слова! Но только почему вы, товарищ Кальман, думаете, что мы против этого?
— Я не знаю вас, — ответил Доктор, — но за эти несколько минут я понял, что вы считаете восстание контрреволюцией. На самом деле это не так.
— Вы первым задали нам вопрос. — Коцо посмотрел прямо в глаза Кальману. — И в доказательство привели настолько веские доводы, что я не могу на них возразить. Я не могу, например, утверждать, что Имре Надь и другие члены правительства — контрреволюционеры. Однако я тоже хотел бы задать вам несколько вопросов… Можно ли считать революцией такое движение, которое начинается с того, что сжигают символы рабочей власти — красные звезды и красные знамена? Могут ли быть революционерами те, кто выкрикивает антикоммунистические лозунги и устраивает в городе охоту на коммунистов? Революция ли это, если ее участники требуют разрыва с лагерем социализма? Я не задаю сейчас вопросов об антисоветском характере восстания и разрушении памятников советским воинам, потому что на это вы сможете возразить: мы, мол, венгры, немножко националисты и эти действия — свидетельство пробудившегося национального самосознания. Но есть обстоятельство, над которым вам, товарищ Кальман, следовало бы призадуматься. Даже сами империалисты Запада признают, что Советская Армия — носительница революционных идей. Мы согласны с этим, это правильно. А если это правильно, то точка зрения Советского Союза на характер восстания имеет определяющее значение. И вот Советская Армия не только не поддерживает восставших, но и борется против них, применяя оружие. А бороться она может только против контрреволюционеров. Поэтому, мне кажется, не следует придавать никакого значения взглядам на восстание, которые разделяют Имре Надь и его подпевалы.
— Разрешите мне ответить? — спросил Кальман.
— Пожалуйста.
— То, что вы говорили о знаменах и красных звездах, — это перегибы, неизбежные при всякой революции. Может быть, даже дело рук провокаторов…
— Скажите, товарищ Кальман, вот вы лично одернули хоть одного такого «перегибщика»? Ударили по рукам тех, кто рвал знамена? А ведь вы, кстати сказать, были вооружены. Вы сами не отрицаете, что в ваши ряды затесались провокаторы, контрреволюционеры. Допустим, я признаю, что вы революционер. Но скажите, как вы и ваши соратники боролись против контрреволюционеров?
— Пока настроение масс не позволяло делать этого…
— Вот видите! На этом вы и поскользнулись. Оказались в одной компании с врагами. Ваши благие намерения ловко использовал враг, и вы лили воду на его мельницу, потому что не заметили, как вместо вас руководить движением и влиять на настроение масс стали контрреволюционеры.
Кальман чувствовал, что Коцо во многом прав и возразить на его убедительные доводы нечем. Поэтому он промолчал, а Коцо продолжал еще напористее:
— Кстати, если вы считаете мятеж революцией, почему же вы ушли от мятежников?
— Потому что те, с кем я очутился, не были революционерами. Все они, за небольшим исключением, — отребье. Настоящие революционеры покинули эту шайку еще раньше.
— Так где же, по-вашему, революционеры теперь? Куда они делись?
— Не знаю… Где-нибудь в другом месте сражаются.
— А может быть, вот здесь они и собрались?
— Где? — не понял Доктор.
— Здесь, — показал Коцо на присутствовавших.
— То есть вы?
— Вот именно мы! Уж не думаете ли вы, что мы контрреволюционеры?
— Выходит, я контрреволюционер? — удивленно произнес Кальман.
— Вам виднее. Я лично этого не утверждаю. Мне кажется, что вас нельзя считать контрреволюционером, поскольку вы ушли от бандитов и применили против них оружие. Но, с другой стороны, вы сражались против правительства, за свержение народной власти, а это означает, что и революционером вас назвать нельзя.
— Кто же я в таком случае?
— На мой взгляд, вы заблуждающийся человек, которого помимо его воли втянули в вооруженную борьбу…
— Нет, уж это вы напрасно! Я сам взялся за оружие, чтобы бороться против ошибок и произвола.
— Я вас понимаю! — согласился парторг. — О нас вы, товарищ Кальман, наверное, думаете, что мы взялись за оружие, чтобы восстановить власть оторвавшихся от жизни политических руководителей? Нет, дружище…
— Значит, мы с вами хотим одного и того же, — подхватил молодой ученый.
— Но есть между нами и разница.
— В чем? — спросил философ.
— В том, что мы еще раньше начали борьбу против беззакония, против порочной экономической политики и всех тех ошибок, против которых теперь выступили вы. Но мы применяли другие средства и в отличие от вас не подняли оружия против своего собственного государства и народной власти…
— Разве вы не слышали последней речи Герэ?! Так поймите же, за оружие нужно было браться!
— Да нет же, товарищ Кальман! Вы преподаватель университета, но я — не обижайтесь, пожалуйста, — удивляюсь тому, как мало вы знаете жизнь. Как можно было таким, как вы, доверять воспитание нашей молодежи?! Надеюсь, вы не станете отрицать, что Ракоши пользовался гораздо большим авторитетом, чем Герэ. Особенно, если принять во внимание значение Ракоши в международном рабочем движении. Так неужели вы думаете, что рабочий класс, партия, которые смогли отстранить от руководства Ракоши за его политические ошибки, несмотря на его международный авторитет, шестнадцатилетнее тюремное заключение, мужественное поведение на хортистском суде, неужели вы думаете, что этот рабочий класс и его партия не смогли бы без помощи оружия снять с поста Герэ, имеющего куда меньшие заслуги, чем Ракоши?! Я утверждаю, что, если бы 23 октября Герэ сам ушел в отставку, это уже не изменило бы хода событий, потому что определенным кругам вооруженное восстание нужно было во что бы то ни стало.
Доктор задумался, другие тоже молчали, с интересом следя за дискуссией.
— Мне думается, — заговорил, наконец, Кальман, — если бы Герэ ушел, мы не взялись бы за оружие.
— Вы-то, может быть, и нет, зато другие обязательно взялись бы. Скажите, выходя на улицу, вы собирались браться за оружие?
— Нет, об этом не было и речи.
— А когда вы получили оружие?
— Часов около девяти. Да, примерно в это время, — припоминал Кальман.
— И что же, вы думаете, оружие с неба свалилось? Или мысль о вооружении родилась у студентов в мгновение ока? Из сотни студентов самое большее двое — трое знали, где находятся оружейные склады. И скорее всего эти двое в тот вечер даже не были на демонстрации. Зато были другие люди, которые не только точно знали место хранения оружия, но и способ его доставки.
— Возможно, — сдался философ.
— Ну ладно, предположим на минуту, — продолжал Коцо, — что студенты за несколько дней до начала события знали, где взять оружие, где расположены арсеналы, как расставлены посты, допустим, что они вооружились во время демонстрации только для того, чтобы свергнуть правительство Герэ — Хегедюша (хотя сомнительно, чтобы у самих студентов возникли такие планы). Но чем же тогда объяснить, что с самого начала мятежа стали сжигать красные знамена и срывать звезды? Неужели это тоже входило в программу борьбы против ошибок Герэ?
Молодой ученый мысленно воспроизвел ход событий в дни после 23 октября: демонстрация, начало боев, разъяренная толпа… Да, Коцо, кажется, и на этот раз прав.
— Почему же в таком случае народ все еще идет на поводу у врагов? — тихим голосом, скорее у самого себя, спросил молодой философ.
— Почему? — продолжал Коцо. — А потому что мы действительно совершили много грубых ошибок. А признать их не хотели. Враги умело использовали это. Они не переставали бросать по нашему адресу обвинения, в которых содержалась лишь незначительная доля правды, и под шумок зарабатывали себе на этом политический капитал. И в результате массы стали верить не нашему руководству, а тем, кто якобы много лет говорит народу правду. В том, что мы дали возможность врагу создать о себе такое впечатление, и состоит наша роковая ошибка. В годы подпольной борьбы миллионы рабочих верили нашей партии. Верили, потому что она всегда говорила правду. В чем была наша сила и позже, вплоть до сорок девятого года? В том, что мы говорили всю правду. Признавали свои ошибки и промахи. И после сорок девятого года мы тоже достигли немалых успехов. Можете себе представить, куда бы мы шагнули теперь, если бы не наделали этих непростительных ошибок!
Кальман задумался…
— Скажите, товарищ, сколько членов партии на вашем заводе? — неожиданно спросил он.
— Больше четырехсот.
— И сколько их сейчас здесь?
— Человек тридцать…
— А остальные?
— Трудно сказать. Возможно, большинство растерялось, не понимает смысла происходящих событий… Некоторые ждут конкретных указаний, а кое-кто просто-напросто сбежал из партии в трудную минуту.
— Из четырехсот — тридцать… Не кажется ли вам, что это маловато?
— Нет, не кажется! Если учесть все, что я сейчас сказал, — далеко не мало. Зато те, кто собрался здесь — пусть и не каждый сможет это объяснить, — сердцем поняли, что в Венгрии происходит контрреволюция.
«Контрреволюция! Даже выговорить страшно, — думал Кальман. — И я — контрреволюционер! Все, что сказал Коцо, верно. Однако ряды восставших состоят не только из таких, как Моргун. И кроме того, разве теория революции стоит на месте? Разве не могли устареть положения классиков о революции? Интересно, как оценивают происходящее простые труженики?»
— Скажите, товарищ, — спросил Кальман Брукнера, — вот вы, например, как вы поняли, что происходит контрреволюция?
Брукнер был явно застигнут врасплох. Вопрос оказался неожиданным для него. Он не привык так досконально анализировать события, как, например, парторг. Только классовый инстинкт подсказал, что случилась беда. И он ответил:
— Как, говорите, я понял? Сейчас скажу. — Он улыбнулся, вспомнив разговор с Пекари. — Живет в нашем доме один человек из бывших — «его превосходительство». Каким-то важным барином был в прошлом. Так вот, когда в городе стрельба началась, он места себе не находил от радости. Таким вдруг важным стал, самоуверенным. Ни у кого не спрашивал, что, мол, там да как. Сам обо всем знал. Ну, а коли он рад этой кутерьме, то мне тут радоваться нечему. Это вам не футбол, где мы с ним за одну команду болеть можем. Там я ничего против не имею, если бывшее «его превосходительство» за мою команду переживает. А вот когда какие-то гады над нашими товарищами да над советскими солдатами на улице Барош измываются да красные звезды с домов сбивают — тут мне радоваться нечему. А он этому рад…
Закурив, старый рабочий продолжал:
— Еще вечером двадцать третьего октября я узнал, что гроза надвигается… Воспитываю я паренька одного, взял его к себе мальчонкой лет четырнадцати. Отец его — мой хороший приятель. Он не хотел, чтобы из сына этакий хозяйчик или алфельдский[21] землевладелец вышел, и попросил, чтобы я из него сознательного пролетария сделал. Определил я парня в ремесленное училище. Окончил он его, стал хорошим, слесарем-инструментальщиком. Вы ведь знаете Лаци Тёрёка, жениха моей Эржи? — спросил он своих товарищей по заводу.
— Лаци Тёрёк? — вскинул голову Кальман.
— Неужто и вы о нем слышали?
— Солдат? Плечистый, белокурый, курчавый?
— Он. Откуда вы его знаете? — удивился Брукнер.
— До сегодняшнего вечера мы с ним вместе воевали.
— Ну и негодяй, ну и прохвост! — вскипел старик.
— Да нет, хороший парень, поверьте мне. Только…
— Предатель рабочею класса! Бандит! И вы еще расхваливаете его…
— Дядя Йожи! Это тот самый Тёрёк, что был техником в цехе, где установлены станки-автоматы? — поинтересовался Коцо.
— Он самый. Ты тоже его знаешь? Ну, товарищи, я только теперь его до конца раскусил.
— Давай дальше, интересно, — торопил Камараш. — Я этого парня любил. Толковый был малый.
Брукнер вытер испарину со лба и продолжал:
— Словом, парнишка был как раз в отпуске. Поехал он за город к какому-то приятелю. А двадцать пятого ему уже в свою часть нужно было возвращаться. Жил он у нас на кухне. Смотрю я — время позднее, а его все нет. Мы с женой волнуемся за него, как за сына родного. В полночь приходит. В военной ферме, на фуражке кокарда, на плече автомат. Я от радости, что его увидел, даже прослезился. Обнимаю его, целую. Любил я его: парень он работящий, непьющий, послушный. Он спросил, где Эржи. Пожалел, что не застал дома. А потом и спрашивает:
— Дядя Йожи, что ты на это скажешь? — И вынимает из кармана какой-то манифест с разными там пунктами. А я его, правда, ни о чем не спросил. Думал, что он уже в свою честь вернулся и теперь с нами за одно дело воюет. Второпях забыл даже, что его часть не в Будапеште находится. Попросил я мою старуху очки мне найти. Читаю… «Замечательно!» — говорю я ему. А потом, смотрю, стоит пунктик: «Требуем немедленного вывода советских войск» и дальше: «Свободные выборы с участием всех партий». Дословно я уж не помню. Меня пунктики эти за живое задели, но на парня я пока еще не осерчал.
— Это, милый, — говорю я ему, — контрреволюционные требования.
А он мне этак с улыбочкой:
— Ну, что вы, дядя Йожеф! Это требования венгерского народа.
Ну, тут мы с ним и сцепились.
— Довольно, — кричит он, — с нас русского гнета! Хватит, пограбили страну!
А я ему:
— Ах ты, молокосос, в моем доме слышать такого не желаю! А не то, как муху, прихлопну!
Слово за слово. Не вступись старуха, прибил бы я его…
— Или он тебя, — спокойно вставил Камараш.
— Осел ты, как и все сварщики… Одним словом, уже самые первые требования были контрреволюционными.
— Однако вы, товарищ Брукнер, — возразил Кальман, — сами сказали, что некоторые требования тогда показались вам справедливыми!
— Я и сейчас считаю их справедливыми. Не о том речь. Да только, как вы думаете, что здесь начнется, если русские войска уйдут из Венгрии?
— Напрасно вы, товарищи, слова на ветер бросаете, — неожиданно сделал заключение Камараш. — Коли товарищ философ, ученый человек, не понимает, что вокруг творится, то вряд ли помогут ему наши лекции. Переубедить его нам все равно не удастся, потому что…
— Перестань, Камараш, — перебил его Коцо.
— То есть как это перестань? Вот потому-то и взялся народ за оружие, что вы, партийные секретари, всегда зажимали рот простым сварщикам… Лучше сам помолчи! Угодно тебе или нет, а я свое мнение выскажу! На чем я остановился?
На лицах у слушателей уже появились улыбки.
— Давай, давай! — поддержали они.
— Давай-давай, а сами сбиваете меня все время. Да, значит так. Специалисты — народ ученый. Они завсегда к таким вот, вроде меня, сварщикам, относятся с недоверием. На прошлой неделе получаю я один инструмент. Умники так его изготовили, что работать им нельзя. «Ого, Камараш, — говорю я себе, — пошевели мозгами, и тебе привалит счастье». Смекнул я, что, если в этом инструменте кое-что подправить, тысячи форинтов можно заколачивать. Но только вы ведь знаете, какой я скромный насчет этого человек. Дармовых денег не люблю. Поспорил, поспорил я сам и решил: «Скажу технику!» Немного погодя приходит он, а с ним еще один специалист. Я им и говорю:
— Товарищи, плох инструмент-то.
— А что такое? — спрашивают.
— Нельзя в таком виде применять! Берусь доработать конструкцию… После этого производительность труда повысится на шестьсот процентов. Это даст мне лишних четыре тысячи форинтов в месяц. Только я не хочу так. Лучше вы сделайте сами…
И слушать не пожелали! За плечами у них, видите ли, университет, а практики никакой. Словом, не поверили. Ушли. Ничего не поделаешь, пришлось мне отнести домой в следующую получку пять с половиной тысяч форинтов… Так же вот и с этим нашим философом и с его ученостью. Это не только его грех. А говорю я все к тому, что дискуссию пора кончать. На десять минут уж опоздали со сменой постов. Нехорошо за чужой счет агитацию разводить, — упрекнул он и, не дожидаясь ответа, взял винтовку и направился к выходу.
В дверях он на миг задержался.
— Вы бы меня, товарищ парторг, с этим Фомой неверным на один пост назначили, — кивнул он на философа.
— Согласны, товарищ?
— Согласен, — негромко отозвался Доктор.
— Тогда пошли, — позвал Камараш и шагнул через порог.
Аладар Кальман понуро побрел за ним.
За те несколько часов, что им пришлось провести вместе, Кальман успел полюбить Камараша. За что — он и сам не мог бы объяснить. Просто ему было очень хорошо в обществе этого электросварщика. В их задачу входило наблюдать со своего поста за улицей, с каждой минутой становившейся все оживленнее. Туман уже рассеялся, но дождь продолжал моросить. По улице двигались грузовики, спешили куда-то люди.
«Странный народ мы, будапештцы, — думал Кальман. — Прошло всего несколько дней, а мы уже свыклись с фронтовой обстановкой. Живем так, будто сейчас сорок третий, сорок четвертый или сорок пятый год, когда я только что вернулся с фронта».
Камараш занялся решением кроссворда. Он разыскал его в старом, времен минувшей войны, номере «Театрального журнала», завалявшегося в ящике одного из письменных столов.
— Черт возьми! — бормотал он сквозь зубы и нетерпеливо грыз карандаш. — Сорок один по горизонтали… бог солнца в Египте… Послушай, друг Кальман, как звали бога солнца в Египте из двух букв?
— Ра.
— Чего?
— Ра, говорю. Так его звали: Ра. У египтян было много богов и самый главный — Ра, — пояснил философ.
Камараш посмотрел на Кальмана, положил на стол карандаш и серьезно сказал:
— Богато жили… С нас, например, и одного было достаточно. Вот, наверно, грызня шла между богами-то!
— Вы все шутите, дядя Фери!
— Да нет. Просто там, где много начальства, всегда грызня. Запомни это, приятель! Только сварщики не грызутся друг с другом. Во-первых, нас мало, а во-вторых, в нашем ремесле карьеры не сделаешь. А насчет египтян… Хотелось бы мне как-нибудь съездить туда на пирамиды поглядеть…
— Там сейчас тоже не сладко. И у них горе.
— Знаешь» друг, — голос Камараша звучал резко, осуждающе, — слушал я вчера вечером «Свободную Европу». Ну и врут же они! А люди, что бараны, — верят! Про Египет — ни слова!
— Оно и понятно, — отозвался Кальман.
Наступило длительное молчание. Камараш листал журнал.
— А знаешь, — снова заговорил он, — скажу я тебе одну вещь… Возьмем к примеру этот журнал. Очень интересно вот так перелистать — много всяких мыслей в голову приходит. Я терпеть не могу болтовню на наших семинарах. Придет какой-нибудь партийный бюрократ и начинает с тобой, как с первоклассником, разговаривать. А взгляни на этот вот журнальчик! Ни одного рабочего а нем не найдешь. — Камараш снова начал листать журнал. — Вот: «Письмо из «Купальни блаженства», — показал он философу одну статью и иллюстрации к ней: «Посещение госпожой Хорти горячих источников Хевиза». Или вот: «Госпожа герцогиня Фештетич», «Герцог Одес… к… л…» — он никак не мог выговорить трудную фамилию.
— Одескальчи, — пришел ему на помощь Кальман.
— Не сразу и прочтешь. А вот еще одно имечко — Шаму… ма… Попробуй выговори!
— Графиня Ирма Шамаро, — прочел Кальман.
— Видишь, на каких «венгров» приходилось нам спину гнуть. Даже имени их никак не выговорить! Или здесь посмотри: девицы купаются, хохочут. Рядом здоровенный парень. Дьявол бы забрал всех этих гульденов да рихтеров! Так регочут, того и гляди животы надорвут!
— А вот журнал лета сорок второго года, — продолжал он, взглянув на первую страницу. — Почему эти вот молодчики не были в сорок втором году вместе со мной в окопах на Дону? Почему мне, Камарашу, и другим рабочим да крестьянам нужно было идти на фронт и страдать? А им нет?! Я тут передовую статью прочел. Какой-то Вильмош Рац написал. Впервые слышу. Правда, знал цыганского скрипача Раца… Да, так вот, значит, прочел я эту передовицу. До чего ж обнаглели, сволочи, просто диву даешься. Так прямо и пишут: цель журнала — развеять заботы утомленного человека, чтобы ничто не напоминало ему о тяготах жизни. Все это он писал летом сорок второго, когда мы сотнями, тысячами гибли в окопах. Разве до этого нам было тогда? Они, видите ли, хотели, чтобы рабочие, их жены и матери не думали о судьбе своих близких, о тех, кто погибал на фронте. Эх, да что там говорить! Меня только зло берет на людей: как это они сами ни в чем не могут разобраться? После войны изменилась у нас жизнь или нет? Достаточно хотя бы одного того, что не стало у нас больше таких «венгров», имена которых даже не знаешь, как выговорить. И журналов таких теперь тоже нет.
— Ты прав, дядя Ференц! Но люди судят не только по результатам. К достижениям мы привыкаем очень быстро. Через некоторое время они уже становятся жизненной необходимостью. Электрификация — какое великое достижение! Но прошел год, и люди забыли, что совсем недавно сидели при тусклом свете керосиновых ламп. И вспоминают об этом только тогда, когда случайно погаснет свет и приходится зажигать свечку. К электричеству успели так привыкнуть, что со свечой сидеть никто не станет. Вот, например, чертежник. Для работы ему нужен яркий равномерный свет. Разве он согласится работать со свечой? Сразу запротестует. Человек очень болезненно реагирует на любые недостатки. Иногда самые незначительные из них могут перечеркнуть в сознании людей достижения многих лет.
— Надеюсь, руководители примут к сведению эти события, — заметил Камараш. — Хороший урок получили! Как ты думаешь, когда кончится эта заваруха?
— Предсказывать в таких случаях трудно. Пока я вижу, что в Будапеште победа за восставшими.
— Да что ты, товарищ Кальман! — возразил Камараш. — Я тебя серьезно спрашиваю. Ну пускай одна, две тысячи вооруженных мятежников рыщут по улицам, но ведь это не все население города. В Будапеште почти два миллиона жителей, а не несколько тысяч. А рабочие? С нашего завода, например, никто не участвует в восстании. Настоящие рабочие не пошли на улицу и не взялись за оружие.
— А если выйдут, на, чью сторону они станут?
— Не знаю, — ответил сварщик. — Если партийные руководители будут действовать энергично — рабочие пойдут с нами. Сейчас все зависит от руководителей. Вот, к примеру, наш завод. Здесь врагу никогда не захватить власти, потому что дела на заводе шли в общем неплохо. Парторга Коцо рабочие любят…
— Если бы все парторги были такими!..
— Да он самый обыкновенный человек, — возразил Камараш.
— За что же тогда его любят?
— Парень сидит на своем месте. Характер у него твердый. Умеет постоять за рабочую правду. В последний раз, когда нормы пересматривали, приехал к нам какой-то молокосос из министерства. Мне показалось, что и о заводе-то он знает понаслышке, впервые в жизни видит его. Надавал всяких указаний, напутал, нормы хотел необоснованно увеличить. В отделе труда и зарплаты попробовали ему объяснить, что так делать нельзя. Куда там! Мальчишка помчался в министерство, напел там что-то своему начальству, и на третий день приходит распоряжение начальника главного управления: на столько-то процентов увеличить норму. Ну, узнали про это рабочие. Не хочу хвалить сварщиков, но мы первыми подняли шум. Коцо нас выслушал и согласился, что мы правы. Созвал рабочих всех цехов и сказал, что повышения норм не допустим. Написал министру. Словом, заварилась каша. Приезжают к нам из Будапештского горкома и, не разобравшись, начинают прорабатывать Коцо. Парторг не поддается. Дело передали в ЦК и в конце концов признали, что прав был Коцо. После этого случая рабочие еще больше полюбили его. Самое важное — чтобы характер у человека был.
— Правильный человек, — кивнул в знак согласия Кальман.
— А то вот еще случай… Есть у нас на заводе хороший человек — инженер Бокрош. Он, этот самый Бокрош, — замечательный инженер, но… верит в бога. Это, конечно, его личное дело. А с работой у него все в порядке. Допоздна пропадал на заводе — все молодежь учил. И хоть он человек набожный, а в политике нашу сторону держит: членом районного Совета мира был избран, в Отечественном фронте состоял. Накануне первомайского праздника один товарищ (болтун, брюзга, вечно всем недоволен, а работать не любит) решил позвать старика на первомайскую демонстрацию. Бокрош вежливо извинился и сказал, что пойти не сможет, потому как к нему из-за границы гость приехал, ученый. Ему, мол, от гостя уходить неудобно. А товарищ с кондачка обвинил Бокроша в недооценке международного рабочего движения и во всяких других грехах. Привел ему две — три цитаты, зазубренные на семинарских занятиях. Словом, пристал к инженеру, как банный лист, пока тот не потребовал оставить его в покое. Бокрош так обиделся, что на первомайскую демонстрацию не пошел уже принципиально. Ну, а тот решил ему припомнить это дело. На другой же день стал нашептывать но углам. И уже через месяц люди повсюду заговорили: «Бокрош организует на заводе какую-то религиозную секту… Тайные переговоры ведутся…» Раздули такое дело, что народная полиция начала следствие. Ну и знаете, как поступил Коцо?
— Как? Расскажите, — заинтересовался Кальман.
— За одну неделю распутал все дело. Вызвал к себе одного шептуна. Велел выкладывать все, что знает о Бокроше. Тот рассказал. Сообщил, от кого услышал. Затем Коцо вызвал другого. И так через неделю докопался до того, кто первым пустил сплетню. Ну и оказалось — вся эта история просто-напросто выдумана клеветником. Тут Коцо разозлился. Да и как было не разозлиться? Очень уж на беднягу Бокроша подействовала эта склока. Коцо решил внести на общем собрании предложение об исключении клеветника из партии. Но не тут-то было — у того, оказывается, старший брат в ЦК профсоюза…
— И чем же вся история кончилась? — нетерпеливо перебил Кальман.
— Чем? О таком собрании ты, сынок, наверное, и не слыхивал. Вылетел мерзавец из партии как пробка. На собрание позвали и беспартийного Бокроша. Очень растрогало инженера это приглашение. На таких собраниях ему бывать не приходилось. Честное слово, даже слезы выступили на глазах у старика. Еще бы, перед всеми честными людьми реабилитировали его, очистили от грязной сплетни.
— Ну, как я погляжу, ваш завод прямо маленький оазис в нашей пустыне несправедливости, — пришел к выводу Кальман.
Некоторое время оба молча размышляли. Наконец, Камараш спросил:
— Какое число у нас сегодня?
— Тридцатое октября.
— Вот видишь, теперь уж недолго осталось, — задумчиво произнес сварщик. — Неделя, как заводы стоят. Если дальше так будет — конец стране. Надо что-то предпринимать…
Кальман ничего не ответил. Он задумавшись смотрел вниз на улицу. В воротах завода сновали люди: одни приходили, другие уходили. Погода стояла холодная, хмурая. Накрапывал дождь. Изредка мимо завода в сторону Пешта проносились нагруженные продовольствием автомашины. Водители гнали их, как оглашенные. Затем по шоссе, тоже по направлению к столице, промчались грузовики с вооруженной молодежью. Лица у ребят возбужденные, восторженные. В руках все крепко сжимают оружие и бурно приветствуют прохожих.
«Сколько честных ребят среди них, — мысли Кальмана незаметно для него самого настроились на новый лад. — И какая дьявольская трагедия, что им по чьей-то воле придется столкнуться лицом к лицу с такими замечательными людьми, как Камараш и Коцо. А большинство этих ребят хотят того же, что и Коцо. И все-таки им приходится стрелять друг в друга. За их спинами прячутся грязные личности вроде Фараго и Моргуна…
Что же делать? Где выход? Правительство стремительно окатывается вправо. Это ясно всем. С улицы поступают вести одна беспокойнее другой. Утром один из товарищей своими глазами видел нилашистов с повязками на рукавах.
Другой рассказал, что на улицах Уйпешта террористы с белыми повязками на рукавах — члены какой-то роялистской организации — с оружием в руках охотятся за коммунистами. Разве можно считать нормальным, что коммунисты, искренне желающие исправить ошибки, но не собирающиеся отдавать врагу завоеваний социализма, засели на заводах, а улицы города оставили противнику?.. Вопрос о власти решается сейчас именно на улицах, и действовать нужно не только уговорами и агитацией, но и оружием. Правительство бессильно… Его засыпают все новыми и новыми требованиями, и оно без конца идет на уступки.
Выдвинутые двадцать третьего октября шестнадцать пунктов — давно пройденный этап. Некоторые из мятежников уже докатились до требований расторгнуть Варшавский договор. Этого коммунисты никогда не хотели. Нет, таких, как Фараго, нужно уничтожать. А это значит: нужно сражаться. Нужно создавать вооруженные группы и уничтожать бандитов…
И такие мысли рождаются в моей голове? — спохватился вдруг Кальман. — У меня, сражавшегося на стороне восставших с первого дня?! Да, да, именно я, преподаватель философии Аладар Кальман, боровшийся с оружием в руках против произвола, буду одновременно бороться и против контрреволюционеров, которые хотят погреть руки у костра восстания. Теперь нужно бороться против них!»
— Дядя Фери, — сказал он наконец, — увы, я должен проститься с вами…
— Что с тобой? Или нездоровится? — удивился сварщик.
— Пойду на улицу. Попробую собрать трезво мыслящих студентов, университетскую молодежь. Может быть, удастся…
— Поговори прежде с Коцо.
— Через десять минут смена. Хорошо, подожду.
Издалека донесся грохот орудий и треск пулеметов.
— Сколько времени? — спросил Камараш.
— Девять минут одиннадцатого.
— Снова где-то начался бой, — тихо сказал сварщик.
Около девяти часов утра подполковник Комор и секретарь парторганизации майор Фекете вернулись с заседания партбюро. Подполковник сразу вызвал к себе Хидвеги и Шимона. Пока посланные ходили за обоими офицерами, Комор и Фекете перекинулись несколькими словами.
Майор Фекете в свое время окончил Народный колледж, затем его, дипломированного инженера, партия направила на работу в органы госбезопасности. Фекете принадлежал к категории людей, которые никогда не теряют присутствия духа. В самых сложных переплетах он оставался веселым и жизнерадостным, вселяя в окружающих спокойствие и уверенность.
Майор озабоченно посматривал на Комора, который, по-видимому, обдумывал какой-то очень серьезный вопрос.
— О чем ты задумался? — повернувшись к Комору, спросил он. — Ты чем-то озабочен, друг?
Горестная усмешка скользнула по лицу подполковника.
— Да нет, просто так, — отмахнулся он. — Думаю, какая дьявольская штука — жизнь! Утром звонила жена. Говорит, соседи вот уже несколько дней открыто угрожают ей. Спрашивает, что делать. А что я могу посоветовать? Вот какие дела… Судьбы своей не предугадаешь… Все так меняется… Стоит сейчас кому-нибудь на улице показать в мою сторону и крикнуть: «Ребята, вон идет а́вош!» — чтобы меня без разговоров убили на месте. А если бы несколько недель назад партия послала меня не сюда, а на другую работу, толпа теперь носила, бы меня на руках как мученика и героя, стоило бы мне только показать справку, что я недавно освобожден из заключения!..
— Ты, наверное, проклинаешь тех, кто сунул тебя на работы в органы? — засмеялся Фекете.
— Честно говоря, ругаю. Потому что все мы в этом здании — смертники. Надеюсь, ты и сам это понимаешь? — спросил подполковник у Фекете.
— Да, дела у нас неважные, но и не такие уж безнадежные.
— Слушай, Золтан, — серьезно заговорил Комор, — положение во много раз хуже, чем мы думаем. Надо рассуждать трезво. Ты пойми: армия в руках предателей. Командующим «национальной гвардией» Имре Надь назначил Белу Кирая. Военный совет заодно с «национальной гвардией». Главари мятежников отлично понимают, что мы для них — главная опасность, и постараются уничтожить нас, чего бы это им ни стоило. Рядовой солдат в тонкостях политики разбирается плохо. Он получит приказ и будет его выполнять.
— Быстро же ты забыл о задачах, которые только что поставило перед нами партийное руководство, — заметил Фекете.
— Все это так, Золи, — ответил Комор, — но одного ты не учитываешь. Я имею в виду настроения наших сотрудников. Кто защитит наши семьи от самосуда уличной толпы? Имре Надь, который ведет переговоры с Дудашем? Или, может быть, военный совет, отдавший приказ о ликвидации работников госбезопасности? Представь себе: кто-то из наших ребят узнает, что толпа расправляется с его семьей. Не будет ничего удивительного, если он все бросит и поспешит туда, домой! Мы, Золтан, тоже люди, и в каждом из нас сочетаются порой и суровая жестокость дикого зверя, и нежность мирно воркующего голубя.
Фекете хотел ответить Комору, но осекся, увидев взволнованные лица Хидвеги и Шимона, вошедших в комнату.
— Что случилось, Карой? — спросил Комор.
— Люди требуют начать активные действия, — возбужденным голосом объяснил Хидвеги. — Они не хотят отсиживаться здесь и ждать, стока мятежники перережут их семьи.
— Да говори толком, что случилось? — перебил его Фекете.
— Час назад вооруженные террористы выбросили из окна квартиры жену и сынишку лейтенанта Шумеги… С четвертого этажа…
— Знает об этом Шумеги? — помрачнев, спросил Комор.
— Насилу отняли у него оружие, — сказал подполковник Шимон. — Бедняга сам подошел к телефону, когда кто-то из жильцов дома сообщил ему о происшедшем. Хотел броситься на улицу и отомстить мятежникам.
— Безумец! — прошептал Фекете.
— Из города ежеминутно поступают тревожные вести, — продолжал Хидвеги. — Только что вернулись разведчики. Докладывают, что в городе идет организованная охота за коммунистами и работниками госбезопасности. Вооруженные банды получают точные адреса. В квартирах все переворачивают вверх дном, ломают мебель, убивают людей… На улице достаточно кому-нибудь крикнуть: «Вон идет а́вош!» — и обезумевшая толпа тут же расправляется с человеком. А мы сидим здесь и не можем пальцем пошевелить… Уж лучше в бою погибнуть, чем так…
— Послушай, Карой, — заговорил Комор, — я тебя понимаю, но успокойся. Я затем и пригласил вас, чтобы обсудить наши задачи. Сам знаю: тяжело, но нельзя терять самообладания. Говорить громкие слова, общие фразы не стану. Не стану потому, что у меня у самого на сердце кошки скребут, как подумаю о жене. Предположим, мы с вами на фронте, а наши семьи оказались на территории, занятой противником. Смогли бы мы помочь им? Сейчас — нет. Если мы отправимся по домам, мятежникам легче будет перебить нас поодиночке. А здесь, вместе, мы — сила, в наших руках оружие. Согласны?
— Да, — тихо ответил Хидвеги.
— А если да, слушайте дальше, — продолжал Комор. — Некоторые товарищи из партийного руководства убеждены, что Имре Надь — предатель. Лавина катится дальше… Но мы должны вырвать власть из рук изменников. Сделать это можно только в борьбе, а к борьбе нужно готовиться. Партия уже приступила к организации сил, верных делу рабочего класса. Руководство рассчитывает и на нас. Но для организации требуется время. Приходится пока выжидать. Сейчас обстановка не благоприятствует нашему вооруженному выступлению — оно привело бы к ненужным жертвам.
— А чего ждать? — спросил Хидвеги.
— Одновременного выступления всех организованных сил. Я не знаю, когда это произойдет: завтра, послезавтра, а может быть, через неделю. Одно ясно: очень скоро. Времени у нас немного. В ближайшие сутки мы уйдем из этого здания.
— Куда? — спросил Шимон.
— По плану — на окраины Буды, — ответил Комор. — Твоя задача, Карой, — подготовить эвакуацию. Оружие берем с собой. Как можно больше оружия и боеприпасов. Видимо, мы пойдем на соединение с воинскими частями, верными партии. Это во-первых. Во-вторых, находящихся здесь партизан мы должны направить в рабочие районы для создания вооруженных групп. Наконец, необходимо организовать постоянно действующую разведку. Это очень опасное дело. Поручим его только добровольцам. Товарищ Шимон, — повернулся Комор к подполковнику, — а тебя я попрошу: спроси у бойцов, пойдут ли они с нами. Приказывать в данном случае я не могу.
— Я уже говорил с ними, — ответил Шимон. — Куда я, туда и они.
— Золтан, — продолжал Комор, — объясни обстановку своему подразделению. А я тем временем поговорю с бойцами партизанских групп.
— Хорошо, — согласились все.
После ухода Хидвеги и других товарищей Комор принялся за работу. На его долю выпала трудная и сложная задача. Огромным напряжением воли он должен был побороть и самого себя. Не раз ему казалось, что он уже обессилен внутренней борьбой. Но сейчас он руководит подразделением. Ему непростительна даже минутная слабость. Товарищи должны видеть в нем не отца семейства, поглощенного мыслями о жене и детях, а решительного, непоколебимого борца, способного на любую жертву ради великого дела. Все, что мешает этому, надо вырвать из сердца. И как бы ни было больно ему — пусть этого никто не заметит!
С Шандором Вамошем и Гезой Капошем он быстро договорился: Вамош согласился отправиться в Пештэржебет[22] и приступить там к организации групп сопротивления.
Вамош работал в этом районе еще до освобождения Венгрии от фашистов, лично знал многих, да и сейчас там жили его старые друзья. Геза Капош будет его связным. При установлении связи решили соблюдать строгую конспирацию. Сразу после совещания оба товарища ушли. Прощаясь, Вамош и Комор обнялись.
— Ты, наверное, тоже не думал, — уходя, заметил Вамош, — что на двенадцатом году народной власти нам придется уходить в подполье?
— Нет, Шандор, — подтвердил Комор, — не думал. Но у нас есть силы, и скоро мы восстановим порядок.
С Мирковичем дело осложнялось — у него не было знакомых в рабочих районах. Поэтому Комор решил пока оставить Мирковича вместе с остальными в здании министерства внутренних дел.
С Белой Вашем и Эржи подполковник говорил после всех. Несмотря на их молодость, он решил дать им ответственные задания.
Комор пристально всматривался в печальное лицо девушки. Эржи можно было принять скорее за мечтательную влюбленную курсистку, чем за революционерку, уже принявшую боевое крещение. Зябко съежившись, девушка внимательно слушала подполковника.
— Я хочу поручить вам очень опасное дело. Беритесь за него только в том случае, если уверены, что справитесь. Можете отказаться — в этом не будет ничего дурного.
— Даже не догадываюсь, что вы имеете в виду, — неопределенно отозвалась Эржи.
— Надо пойти в город на разведку и принести точные данные. Что нас интересует? Опорные пункты контрреволюционеров, численность вооруженных мятежников. Но подробнее поговорим об этом позже. Сегодня до полудня вы выйдете в город, а завтра в три часа дня придете на свидание к памятнику Остапенко. Там вас будет ждать товарищ Миркович, он и проведет вас ко мне. Готовьтесь пока к выходу, а потом обсудим все детали. Договорились?
— Хорошо, — тихо промолвила Эржи. — Товарищ подполковник…
— Да?
— Нельзя мне пойти вместе с Белой Вашем?
— Для товарища Ваша у меня другое задание, — улыбнулся Комор, — но если вы раздумаете пойти на разведку, я не возражаю — можете работать вместе с ним.
Бела стоял рядом и молча слушал их разговор. Он ждал, затаив дыхание: какое же задание даст ему подполковник? На душе у него отлегло, когда он услышал, что они, наконец, выберутся из здания министерства. Ожидание и бездействие угнетали его. Энергичный, деятельный, он чувствовал себя хорошо только в большом коллективе и брался за любое дело. Еще с детских лет он всегда хотел быть первым, на виду.
Честолюбие — одна из движущих сил его характера — часто толкало его на необдуманные поступки. Однажды отец сказал ему: «Бела, ты принадлежишь к тем, кто собирается умереть героической смертью, но не раньше, чем насладится славой героя». В этих словах старика была доля истины. Бела часто анализировал свои чувства и мысли, но всякий раз приходил к противоположным выводам: то он готов был считать себя скромным, честным человеком, то в известной мере карьеристом. Он любил мечтать. На крыльях безудержной фантазии он уносился в мир невероятных приключений, участвовал в кровопролитных сражениях и, разумеется, всегда выходил победителем.
— Товарищ Ваш, — обратился к нему Комор, — я хочу послать вас на завод точной механики. Организуете там несколько вооруженных групп, а затем объедините их в отряд. Я дам вам адреса двух наших товарищей. Вы установите с ними связь и дальше будете работать вместе. Согласны?
— Согласен, товарищ подполковник, — ни секунды не колеблясь, отвечал юноша.
— Я намечаю вашу встречу с Эржи на завтрашнее утро, — продолжал Комор. — Расскажете ей обо всем, что вы успели сделать, и к вечеру она сообщит нам о положении на заводе. Разумеется, я не буду возражать, если вы отправитесь в город вместе и будете поддерживать друг с другом связь.
Через полчаса Эржи и Бела были уже на улице. Перед уходом Бела позвонил на завод, и товарищи сообщили ему тревожные вести: парторг Табори совсем потерял голову, отдает противоречивые распоряжения, путает людей.
— Пройдем по Бульварному кольцу, — предложил Бела, — хочется посмотреть на него…
Печальные картины увидели они вокруг: оборванные провода, разбитые автомашины, на мостовой кучи мусора. На многих магазинах следы пожара. Выбитые окна домов, словно глаза слепцов, неподвижно устремлены в серое утро. Полотнища трехцветных национальных и черных траурных флагов уныло зябли под холодным осенним дождем…
— В городе снова, как в сорок пятом, после войны, — упавшим голосом заметил Бела.
— Да, наломали мы дров, — подумала вслух Эржи.
— Почему мы? — возразил Бела.
— А разве мы не виноваты, что позволили им разрушить город?
— Ну, сейчас у меня нет настроения заниматься самокритикой, — оборвал разговор Бела.
На улицах было много народу. Возле булочных выстроились длинные очереди. Изредка по мостовой с ревом проносились до отказа набитые мятежниками грузовики… Лица вооруженных молодых людей сияли. На углу бульвара и улицы Маяковского национал-гвардейцы проверяли у прохожих документы. Одному мужчине лет сорока они приказали подождать в сторонке. Между ним и национал-гвардейцами вспыхнула перебранка. За несколько мгновений вокруг спорящих собралась толпа. Бела и Эржи, не останавливаясь, прошли дальше. Эржи пристально вглядывалась в лица людей, стараясь разгадать, о чем они сейчас думают. «Немало, наверное, таких, кто радуется власти вот этих вооруженных подростков. Да, они сейчас хозяева на улицах города. Власть у них. А честные люди запуганы, пали духом, идут на любые уступки». Эржи вспомнила вчерашний случай и решила рассказать о нем своему спутнику:
— Бела, помнишь Магдушку?
— Какую?
— Черненькую такую, хорошенькую. На нашем этаже работала.
— Да. С ней что-нибудь случилось? — спросил юноша.
— Ты знал, что муж у нее видный работник госаппарата?
— Нет.
— Представь себе, вчера он звонит Магде по телефону и требует, чтобы она немедленно приехала домой. «Не могу, — отвечает она, — я же на службе». А он как закричит: «Ты больше не будешь служить убийцам! Сейчас же возвращайся домой, иначе между нами все кончено…»
— Я думала, бедняжку хватит удар: побледнела, задрожала, не сразу нашлась, что ответить. Потом назвала его подлецом и бросила трубку, а сама так горько разрыдалась, что все перепугались… Я даже позавидовала ее твердости и подумала: как бы я поступила на ее месте? Ведь они с мужем, говорила мне Магда, очень любили друг друга. Любовь с детских лет. Она за мужа готова была в огонь и в воду. Считала его хорошим, честным коммунистом.
Некоторое время они шли молча. Первым заговорил Бела:
— Если бы я был писателем, обязательно написал бы роман об этих днях. И знаешь, как назвал бы его?
Девушка вопросительно посмотрела на Белу.
— «Дни испытания верности» или «Великое испытание». Точно! В эти дни многим приходится держать экзамен.
— Посмотри, Бела, — сказала Эржи, подтолкнув юношу локтем, и показала на разбитую витрину. Они остановились.
Под ногами хрустели осколки стекла, но на витрине стояла никем не тронутая обувь, а рядом на большом листе бумаги было написано: «Так «грабят» восставшие студенты!»
— Ну, что ты скажешь? — спросила девушка.
— А что тут говорить? И среди восставшей молодежи есть честные люди, — отозвался Бела. — Но вон тому типу я не поверил бы ни на грош.
Навстречу им, пошатываясь, шел мятежник. Люди шарахались от него в стороны, а затем оборачивались и подолгу смотрели ему вслед. Подростку было лет восемнадцать, не больше. Он был в армейской шинели без знаков различия, нараспашку; из-под нее выглядывали модные лыжные брюки и новенькие лыжные ботинки. На шее красовался яркий шелковый дамский шарф. Взлохмаченные соломенно-желтые волосы падали ему на глаза. Он шел, то и дело спотыкаясь, а по лицу его блуждала бессмысленная пьяная улыбка. Отвисшая нижняя губа распухла, вероятно, разбитая в недавней драке. Кожа дряблыми складками висела на его осунувшемся лице. Через одно плечо была перекинута пулеметная лента, на другом — из стороны в сторону болтался карабин.
Эржи отвернулась. «Какой гнусный тип! — подумала она. — Неужели Ласло вместе с такими…»
У здания Национального театра собралась большая толпа. Бела и Эржи протиснулись в середину.
— Что там такое? — спросила у Белы какая-то старушка, смешно вытягивая голову и поднимаясь на цыпочки.
— Не вижу, мамаша, — ответил он, тоже привстав на носки.
В толпе то усиливались, то затихали раскаты хохота. В центре хохотали особенно громко, перебрасывались репликами.
— Сунь ему часы в хайло!
— А в буркалы сигарету!
— Да натягивай же сапоги, пошевеливайся!
Наконец Бела протиснулся в середину. И был поражен до глубины души. Трое подростков наряжали куклу. Одежду для нее они сняли, вероятно, с убитого или раненого советского солдата: гимнастерка на груди была залита кровью. «Звери! — подумал Бела. — Стая гиен!»
С трудом выбравшись из толпы, он взял Эржи за руку и сказал:
— Пошли отсюда. Вот мерзавцы! Вот гады!
Животный хохот еще долго стоял у него в ушах.
На площади Борарош они стали свидетелями чудовищного зрелища. У одного из зданий лежал труп советского солдата. Лицо убитого было изуродовано до неузнаваемости. На месте глаз зияли пустые окровавленные глазницы.
— Выкололи глаза… — прошептала Эржи, вцепившись в рукав своего спутника.
— Изверги!..
Моросил мелкий противный дождь. Бела поднял воротник плаща, и они молча зашагали дальше.
Только на углу Шарокшарского проспекта он нарушил молчание.
— Летом один мой друг был в Советском Союзе. Рассказывал, что недалеко от Киева ему довелось видеть могилы немецких и венгерских солдат. Их никто не тронул. Советские люди знают, что в них погребены простые солдаты… Они лежат на том самом месте, где были похоронены… А эти… так надругаться над трупами! Какой дикий мы народ!
Эржи ничего не ответила и только зябко прижалась к его плечу. Ею овладела безысходная тоска, сознание обреченности…
Снова она подумала о Ласло. «Как все это далеко… Словно мы виделись много-много лет назад». Сколько раз ей приходила в голову мысль, что его уже нет в живых или он тяжело ранен и беспомощный мучается, зовет ее, бредит о ней. А она не может прийти к нему — между ними пропасть. «Ласло, Ласло! Может быть, мы больше никогда не увидимся. Конец нашим планам, мечтам о счастье. Будущим летом мы собирались пожениться. К тому времени Ласло должен был демобилизоваться. Будущее лето! Придет ли оно для нас? А если придет, то что принесет с собой? Да что там лето! Доживу ли я до следующего часа? Не говоря уже о завтрашнем дне!»
Вид пьяного мятежника, толпы хулиганов и поруганного трупа советского воина глубоко потрясли Белу. Ему хотелось поговорить с Эржи, поделиться с ней своими мыслями.
— Эржи, скажи, как по-твоему, честный я человек?
Девушка изумленно взглянула на изменившегося в лице товарища, не понимая, что с ним происходит.
— Отвечай же, — настаивал юноша.
— Ну, разумеется! — недоумевающе воскликнула Эржи. — Что ты опять выдумал?
— Иногда я начинаю сомневаться, что я честный человек. Да, приходят на ум такие странные мысли. С тобой я говорю откровенно, потому что знаю — ты правильно поймешь меня. Даже сегодня утром я еще не был уверен, на той ли я стою стороне, там ли мое настоящее место. Вернее, меня мучила вот какая мысль. Двадцать третьего я оказался здесь только потому, что думал: мятеж быстро раздавят, всех, кто хоть в какой-то мере участвовал в движении, привлекут к ответу и пересажают. Ведь посуди сама: на заводе, в парткоме, я один открыто выступил в поддержку Имре Надя. Ходил я и в «кружок Петефи», размахивал «Литературной газетой», критиковал старое руководство.
— Бела, — перебила его девушка, — не мучай ты себя понапрасну. Ну чего ты от меня хочешь? Чтобы я тебя похвалила, оправдала, сказала бы: Бела, какой же ты замечательный коммунист, честный и тому подобное. Разве сейчас подходящее время для этого?..
— Эржи, прошу тебя, выслушай! — остановил ее Бела. — Не в том дело. Ты просто не дала мне договорить. Я хочу рассказать тебе о своих мыслях… Только потом я понял: совсем другое привело меня в ваш лагерь. Дело в том, что я отчетливо представлял себе, откуда грозит действительная опасность. Но если даже предположить, что вечером двадцать третьего я из эгоистических соображений переметнулся бы на другую сторону, все равно, то, что я увидел сейчас на улице, определило бы мой дальнейший путь. И я честно признаюсь тебе: мне стыдно за свои сомнения.
— Вот что, Бела, — перебила девушка, — каждому из нас есть над чем поразмыслить. Мне тоже. Когда я вижу таких молодчиков, как тот пьяный мятежник, я чувствую, что все правильно, что я среди своих и подняла оружие за правое дело. Но стоит мне подумать о писателях-коммунистах, как моя уверенность куда-то улетучивается. Невольно встает вопрос: почему эти товарищи, люди в тысячу раз образованнее, грамотнее нас, оказались по ту сторону баррикад? Ведь они тоже видят и пьяных мятежников, и изуродованных советских солдат. К тому же за плечами у многих из них долгие годы невероятно трудной работы в подполье. Что, если правда на их стороне?
— Знаешь, как ответил бы на это Миркович? — улыбнувшись, сказал Бела.
— Как?
— «Москва знает, что делает (разумеется, я говорю образно). И ей надо верить», — вот как ответил бы Миркович. И в этом была бы немалая доля правды. Он говорил, что, по мнению Москвы послесъездовского периода (он имел в виду XX съезд), в Венгрии происходит контрреволюция.
И снова они шагали молча. Беззвучно падал дождь, пронизывая холодом и сыростью. Плащи у них давно промокли насквозь.
— Нам еще долго идти? — спросила Эржи.
— Минут пятнадцать.
— Как вы условились с Робертом?
— Мы должны прийти к нему на квартиру, — объяснил Бела. — Сначала я разузнаю, что и как, а потом пойду на завод. А ты подождешь у Роберта, или мы встретимся с тобой где-нибудь завтра утром, и я познакомлю тебя с обстановкой.
— Тогда лучше завтра, — предложила Эржи. — К вечеру я проберусь к себе домой. Надо, наконец, хорошенько вымыться. А сейчас пойду с тобой к Роберту, хорошо?
— Не возражаю, только пойдем побыстрее. У нас мало времени.
Весь остаток пути они прошли молча.
Роберт Шугар — белокурый, с крупным носом молодой человек, слесарь-инструментальщик по профессии — жил в одном из новых домов, выстроенных рядом с заводом точной механики. Он с нетерпением ждал прихода Белы и товарищей, приготовил горячего чаю и кое-что на ужин. Как офицер запаса, он был избран командиром рабочей заводской охраны.
Роберт подробно рассказал о событиях прошедших дней. Утром двадцать четвертого октября на заводе собралось всего четверо коммунистов. Оружия у них не было. Да оно пока и не требовалось, поскольку бойцы управления госбезопасности еще охраняли завод. Но к вечеру охрана была снята, и тогда возникла мысль о создании собственной вооруженной охраны. По предложению парторга Табори командиром выбрали его, Роберта.
— Оружие, — продолжал он рассказывать, — как ты знаешь, мы получили на следующий день. Из райкома тоже прислали несколько винтовок, правда, без патронов. После двадцать пятого среди рабочих начался раскол. Главбух Валес разносил по заводу панические слухи.
— Почему же вы не вышвырнули его вместе с ними? — заметил Бела.
— Со стороны теперь легко судить, — возразил Роберт, — а в то время все было так запутано. Словом, пришел этот самый Валес и начал возмущенно рассказывать, что «авоши убивают людей». Клялся, что видел своими собственными глазами. Вспыхнул спор. Парторг Табори заметался, не зная, на чью сторону встать. Начали спорить, что же происходит: революция или контрреволюция? Один только дядя Риглер рассудил правильно: контрреволюция. Пока старик стоял у дел, ему не решались возражать. Ну, а двадцать восьмого положение изменилось. Появилось заявление правительства, что восстание — не контрреволюция, а справедливая борьба народа за свободу. Многие сразу запели по-другому. Потребовали немедленно сместить Сегеша, Барабаша и Риглера, поскольку они, дескать, общеизвестные сторонники догматизма. Некоторые предлагали в секретари тебя, зная, что ты входил в «кружок Петефи» и еще утром двадцать третьего спорил с парткомом.
— Что, Бела? Получил по заслугам! — с мягкой иронией заметила Эржи и, обращаясь к Роберту, спросила: — Разве на заводе не знали, что Бела в это время был уже в МВД?
— Знали только Риглер, Сегеш, Барабаш и Табори. Остальным, как мы условились с Белой, я не говорил.
— Да, верно, — кивнул Бела. — Ну, а дальше?
— Многие думали, что ты сражаешься где-то на стороне мятежников, — пояснял Роберт. — Да, так вот: вчера заявился инженер Торня и начал сколачивать свою группу. Он заявил, что не признает выбранный нами рабочий совет, поскольку-де его выбирал не весь коллектив, а кучка засевших на заводе коммунистов.
— Сколько человек в совете? — поинтересовался Бела.
— Тридцать. Я тоже в нем. И все тридцать действительно коммунисты.
— Тогда Торня этого так не оставит.
— Ну и пусть. Столько нас было на заводе к моменту создания совета! Но вся беда в том, Бела, что Сегеш и Барабаш, чтобы подорвать твой авторитет, начали нападать на тебя. Из их слов я понял, что они боятся, как бы ты не стал им мстить. Что они замышляют — не знаю, но уже шепчутся по углам.
— Какое свинство! — вспылил Бела. — Именно сейчас нам особенно необходима сплоченность. Не все ли равно, кто будет секретарем? Только бы этот важный пост остался в наших руках. А как Риглер?
— Не знаю, сегодня я еще не говорил с ним… От него теперь многое зависит.
— Кто это Риглер? — спросила девушка.
— Уже старик, коммунист, — сказал Бела. — До освобождения долго жил в эмиграции во Франции. Несколько лет сидел в тюрьме. Безукоризненно честен, но не свободен от левацких замашек. В каждом видит врага и всякого, кто не согласен с ним, норовит вышвырнуть вон. У нас с ним было немало схваток. Двадцать третьего он внес на заседание парткома предложение исключить меня из партии за то, что я входил в «кружок Петефи». Тогда мы с ним серьезно повздорили.
— Наверное, интересный человек, — заметила Эржи. — Ведь как-никак, а насчет «кружка Петефи» он оказался прав.
— Теперь я и сам вижу, что он во многом был прав, — согласился Бела. — Но не забывай, что если бы Риглер и другие из года в год не совершали ошибок, которые мы давно очень хорошо видели, я, может быть, и не пошел бы в «кружок Петефи». Вполне вероятно, что события подтвердят правоту Риглера, который первым выступил против этого кружка. Но и он виноват, что дело дошло до таких событий.
— Правильно, — подхватил Роберт. — Сегеш, Барабаш и Риглер уже не первый год ведут себя, как диктаторы. Только окриками и действовали. Во мне до сих пор все кипит, когда я вспоминаю, как они организовывали первомайские демонстрации, партсобрания, партийную учебу. Знаете, девушка, какой номер выкинул Риглер как-то на Первомай?
— Нет, разумеется.
— Его назначили организатором демонстрации. Он вызвал к себе начальников отделов и прочел им нотацию. Ну, это еще ничего. Но он пригрозил им увольнением, если хоть один сотрудник не явится на демонстрацию. А когда намечалось очередное партсобрание, сам становился к воротам и членов партии попросту не выпускал с завода.
— Он выкидывал штучки и почище, — подхватил Бела. — В прошлом году завод направил меня на учебу в Советский Союз. Паспорт получил, уже вещи начал укладывать. Но поехать так и не пришлось — Риглер помешал. Надо отдать ему должное, сам сказал мне об этом прямо в глаза.
— Интересно, что? — полюбопытствовала девушка.
— Я лично, говорит, считаю вас ненадежным. Дескать, человек, у которого родственники живут в Америке, не внушает доверия.
— А что ты ему ответил? — продолжала допытываться Эржи.
— Я сказал: «Вы просто сектант, товарищ Риглер. Если бы даже я отдал жизнь за дело партии и все считали бы меня героем, вы и тогда, пожалуй, заявили бы, что я «пробрался» в число героически павших. У вас навязчивая идея — всех считать засланными в партию врагами». А он посмотрел на меня и говорит: «Если эту форму проявления бдительности называют сектантством, то я с гордостью буду носить имя сектанта». Но мы уклонились от главного. Роберт, из кого же теперь состоит наша рабочая гвардия?
— К сожалению, теперь это довольно разношерстная организация, — ответил белокурый молодой человек. — Но из тридцати человек, по-моему, двадцать — люди вполне надежные. Остальные десять во главе с Харастошем-младшим, по-видимому, на стороне Торня.
— Это какой Харастош?
— Литейщик.
— Сколько народу сейчас на заводе?
— Обычно приходит человек семьдесят — восемьдесят. Но сегодня, пожалуй, больше соберется: Торня и компания хотят провести новые выборы в рабочий совет.
— Понятно, — задумчиво протянул Бела. — А членов ДИСа сколько?
— Двух — трех я видел. Хаваша и этого… ну который ведает культсектором в твоем цехе.
— Кепеш, что ли?
— Он самый. Волейболист.
— А, Кепеш — это хорошо. Ты слышишь, Роби, что это?
Откуда-то издалека доносилась артиллерийская канонада. Все переглянулись.
— Опять где-то бои, — заметил Роберт.
— Но ведь было заключено перемирие, — удивилась Эржи.
— Очевидно, только на бумаге, — тихо проговорил Бела. — Но ничего! Эржи, мы с Робертом пойдем сейчас на завод, а ты отправляйся домой. Утром я приду к тебе и расскажу, что мне удалось сделать. Договорились?
Беле не удалось осуществить своих планов. Завод напоминал растревоженный пчелиный улей. Бела сразу заметил, что дела здесь не так хороши, как говорил Роберт. Одни отвечали Беле сдержанно, настороженно, другие проходили мимо, словно не узнавая. Во дворе Бела встретил инженера Торня. Высокий, широкоплечий, лысеющий молодой человек насмешливо посмотрел ему в глаза, и этот взгляд заставил Белу насторожиться.
В парткоме они застали Табори и Риглера. Риглер приветствовал Белу с нескрываемой радостью, а парторг был в замешательстве. Не дав Беле и рта раскрыть, Риглер торопливо заговорил:
— Товарищ, разреши мне сказать несколько слов.
«На «ты», — мелькнуло в голове юноши. — Значит, случилось что-то серьезное». Он с интересом ждал, что скажет старик. А тот, волнуясь, никак не мог начать.
— Я рад признать, — с трудом выдавливая слова, заговорил, наконец, он, — я рад, что ошибался в тебе. Вот что я хотел сказать…
Беле было приятно услышать это признание, но он промолчал и только широкой улыбкой выразил удовольствие.
— Товарищи, — начал Бела, — нужно немедленно созвать совещание руководства, пригласив на него надежных людей из актива. Я рассказал бы о создавшейся обстановке, а затем мы поговорили бы о наших задачах.
Табори с готовностью вскочил:
— Я сейчас соберу товарищей, — и он бросился к двери.
— Давайте лучше я, — предложил Роберт.
— Нет, нет, сидите, — воскликнул Табори и исчез за дверью. Они остались втроем.
— Что происходит с Табори? — удивился Бела.
— Боится, — пояснил Риглер. — У таких, как он, бюрократов, страх — обычное явление. Временами человек прямо не знает, что ему делать, взгляды у него ежеминутно меняются.
— Ну, если они меняются в нужном направлении, то это неплохо, правда? — улыбнулся Бела, иронизируя над самим собой.
— Согласен, — одобрил Риглер. — Но пока не подошли другие, я вот что скажу. О тебе. На заводе узнали, что до сегодняшнего дня ты воевал в составе войск госбезопасности. Не знаю от кого, но слух такой прошел, и народ, конечно, возмущен. Некоторые уверяют, что ты был и у Парламента.
— Там работников госбезопасности не было, — заметил юноша.
— Меня тебе нечего убеждать. Я просто рассказываю, что тут творится и каковы настроения у людей. Видишь ли, все настроены против работников госбезопасности. Инженер Торня распускает слухи, будто войска госбезопасности открыли огонь по безоружной толпе… К сожалению, этим слухам поверили и некоторые честные люди. Я уж не говорю о том, что большинство членов парторганизации во главе с Валесом на стороне Имре Надя. Болтают о каком-то «национальном коммунизме» и еще черт знает о чем. Они в компании с торнявцами, и, судя по всему, мы оказались в меньшинстве.
— Да, дело табак, — констатировал Бела Ваш, но продолжить ему не пришлось, так как снова отворилась дверь. Вошли Мартон Сегеш, Миклош Барабаш, долговязый Кепеш-младший и Оскар Хаваш — второй дисовец. За ними шагал взволнованный Табори. Не успев закрыть за собой дверь, он сообщил:
— Валес отказался прийти. Говорит, что не станет заседать за одним столом с убийцами, и отказывается признавать партийное руководство, состоящее из таких людей…
— Вот и плюнули нам в глаза, — не утерпел Риглер. Укоризненно посмотрев на Табори, он добавил: — Вот они, твои кадры. Ты, помню, за него горло драл, отстаивал…
— Оставь, — взмолился парторг, — только и знаешь, что пилить меня…
Бела ждал, пока все рассядутся. Особых надежд на предстоящий разговор он уже не возлагал, тем более что Сегешу и Барабашу теперь не доверял. Поэтому он решил действовать осторожно, не раскрывая всех карт.
В общих чертах Бела обрисовал политическую обстановку, роль Имре Надя. Он уже собрался рассказать о задании, которое дала ему партия, посылая на завод, но тут его перебил Сегеш:
— Расскажи лучше, что произошло у Парламента. Говорят, ты там был, поэтому должен знать.
— Того, что ты имеешь в виду, не было, — ответил Бела. — Неужели ты действительно думаешь, что работники госбезопасности — убийцы?
— А черт их знает! Они на все способны. Меня, например, они в свое время из армии вышвырнули.
— Тебя? — удивился Риглер.
— Это что-то новое! До сих пор ты уверял, что демобилизовался из-за какой-то любовной истории…
— Боялся прямо сказать, — оправдался Сегеш.
— Товарищи, не будем спорить по пустякам! — остановил их Бела. — Сейчас главное — объединить наши силы. Сумеем мы это или нет? Если нам не удастся объединиться — что ж, разойдемся по домам, будем отлеживаться на печке. По крайней мере грызня прекратится.
— По-моему, исход борьбы уже решен, — заявил Барабаш. — Такие совещания теперь ни к чему. Высшее партийное руководство очистилось от ненужных элементов. Об этом, собственно, ведь и шла речь! И нам осталось или признать новых вождей — Имре Надя, Лошонци и Доната — или нет. Чего мы хотим? Создания новой партии? Это не что иное, как сектантство и фракционизм, заговор против нынешнего политбюро, против правительства…
Белу затошнило от таких речей. Лицо Риглера сделалось пунцово-красным, как раскаленный лист железа. У обоих мелькнула одна и та же мысль: «И это говорит Барабаш! Барабаш, который всего несколько недель назад с пеной у рта поносил Имре Надя! Барабаш, который был куда более ярым сектантом, чем старик Риглер». «Не знаю, что и думать, — мысленно рассуждал Бела. — Или роль сектанта была для некоторых своего рода тактическим приемом, если так говорит тот самый Барабаш, который всего месяц назад демонстративно вывесил в цеху портрет Ракоши? Может быть, и его уважение к Ракоши было всего лишь лицемерной маской? Одно дело, когда слышишь от старого Риглера: «Я и поныне ношу в своем сердце образ Ракоши». Все верят: он говорит то, что чувствует. Имре Надю он, например, не станет поклоняться…»
Теперь Бела окончательно понял, что происходит на заводе. Дальнейшая дискуссия бессмысленна. Для организации вооруженных групп сопротивления нужно искать другие пути.
— Ну что же, товарищи! — заявил он. — Я не собираюсь никого насильно вовлекать в «заговор». Пусть каждый поступает, как подсказывает ему совесть… После выступления Барабаша я просто не знаю, что сказать.
— Зато я знаю, — вызывающе бросил Барабаш. — Советую тебе: поскорее убирайся отсюда. Рабочие знают, что ты в эти дни воевал на стороне авошей. Надеюсь, ты понимаешь, что это значит?
— А то, — заметил Кепеш, — что товарищ Бела Ваш — храбрый человек.
— Нашел, где проявить геройство — стрелять в мирную демонстрацию! — отрезал Барабаш.
— Об этом мы поговорим как-нибудь позже. Хорошо, — вспылил Бела. — Что я, бывший член «кружка Петефи», выступал против Имре Надя — это еще понятно. А вот каким образом ты из заклятого врага Надя превратился в его приверженца и стал предателем?
— Причину нужно искать в соотношении сил, — насмешливо заметил Роберт. — Сейчас у власти Имре Надь, значит ему и служить надо. А если завтра вернется Герэ, Барабаш начнет превозносить его.
— Глупо было бы цепляться за свои прошлые ошибки, — возразил Барабаш. — Я здесь кому-нибудь нужен?
— Мне, например, нет, — сказал Бела.
Барабаш, а за ним и Сегеш поднялись.
Постояв с минуту в нерешительности, они демонстративно покинули партбюро. Вскоре из коридора донеслась ожесточенная перебранка. «Предатели, изменники!..» — слышался голос старого Риглера.
— Оскар, — попросил Бела, — позови старика.
Хаваш вышел и через минуту вернулся с Риглером, дрожавшим от гнева.
— Я нарочно вышел в самом начале вашего спора, — запинаясь, объяснил он. — Боялся, не совладаю с собой, застрелю негодяя.
— Не надо! Он сам себя похоронил, — бросил Бела. — Товарищи, положение, я вижу, очень серьезное. Но вы-то, надеюсь, согласны бороться за дело партии?
Все молча кивнули головой.
— Тогда слушайте внимательно.
И Бела подробно, ничего не скрывая, разъяснил задачу.
Тетушка Хидвеги готовила обед. Да и стряпни-то всего на двоих. К тому же у самой аппетит пропал, а много ли надо ребенку? Белокурая трехлетняя Анико вертелась у бабушки под ногами.
— Идем, золотко, будешь со мной обед варить, — позвала она девчурку.
— Бабуска, а я тоже валить буду! Миска мой есть хочет…
— Вари, детонька, вари.
Девочка переставляла на плите свои игрушечные кастрюльки, разговаривая то сама с собой, то с куклами.
Заправляя суп паприкой, тетушка Хидвеги решила, что супу сегодня надо очень немного. «И когда все это кончится? — думала она о событиях в городе. — Ужас, что сделали с пареньком на улице Аради! Говорят, он был сотрудником госбезопасности. Газ вот тоже плохо горит, напору нет. Ну да хоть такой-то есть. Карой сегодня еще не звонил. Только бы внученька не вспомнила о нем…»
Анико была поглощена игрой. «Обед» она уже приготовила и сейчас спорила с одной из кукол:
— Пойдес, спласываю я тебя. Смотли, а то поставлю в угол!
Тетушка Хидвеги прислушалась к лепету внучки и снова погрузилась в размышления: «Разное болтают. Но у нас в доме хорошие люди. Вчера, например, дворник без разговоров выставил за ворота каких-то трех вооруженных. Добрый человек этот Шиллер. Секретарем где-то был. В обществе венгеро-советской дружбы, кажется. Спокойный, порядочный человек. А как хорошо к Карою относится… Сейчас это очень важно. Они всегда вместе на футбол ходили».
Размышления тетушки Хидвеги прервал резкий звонок у двери.
— Кто бы это мог быть? — всполошилась она, семеня в прихожую. — Кто там?
— Из МВД! — ответили с лестницы.
Она отперла дверь. На пороге стоял черноусый мужчина и молодой человек с автоматом в полицейской форме.
— Входите, пожалуйста, — пригласила их тетушка Хидвеги.
Фараго и Шувегеш вошли. Шувегеш был закадычным другом Моргуна, полицейскую форму ему достал Фараго.
— Я сейчас вернусь, подождите минутку. Только суп с плиты сниму, — извинилась старушка и вышла на кухню.
Фараго слышал, как она сказала кому-то:
— Отойди в сторонку, миленькая.
В комнате царили чистота и порядок. На стене — увеличенный фотопортрет красивой женщины. «Жена, — решил Фараго. — Симпатичная бабенка». Этажерка из трех полок забита книгами. Наверху небольшой бюст Ленина.
— Ну-ка, ну-ка, что почитывает наш приятель? — осклабившись, сказал Фараго и остановился возле полок с книгами. — Сочинения Ленина, Сталина, политические книги. Библии, — насмешливо произнес он. Взор его скользнул дальше. — Ого, и это тоже читает господин майор? Флобер, Стендаль, Бальзак, Томас Манн, Драйзер, Гомер… Сноб, культурный сноб, — махнул рукой Фараго и отошел к окну.
— Ну вот я и вернулась. Прошу вас, — появилась в комнате тетушка Хидвеги. Она с тревогой думала: «Чего они хотят? А глазищи-то какие у этого полицейского!» — Садитесь, пожалуйста! — продолжала она вслух.
— Скажите, тетушка, где ваш сын? Мы бы хотели поговорить с ним, — начал Фараго.
— На работе. Пойдите лучше туда, — посоветовала тетушка Хидвеги. «Это дурные люди! Они не из МВД!» — мелькнула у нее догадка. И, обращаясь к пришельцам, добавила: — Уж больше недели домой не приходит…
— Бабуска, бабуска!
Это вбежала в комнату Анико. Увидев в комнате двух незнакомцев, она умолкла, бросилась к бабушке, вцепилась ей в юбку и, засунув указательный пальчик в рот, уставилась на Фараго и его приятеля.
— А мы, тетушка, хотим здесь с вашим сынком потолковать. Здесь! — подчеркнул Фараго. — Так и для него будет лучше.
Тетушка Хидвеги побледнела. «Недоброе они задумали, недоброе», — преследовала ее тревожная мысль.
— Ну, тогда подождите. Но… по-моему, он уехал в провинцию… — «Может быть, поверят?» — думала старушка и лгала, не отдавая себе отчета.
— Тетушка, у нас нет времени ждать. И перестаньте врать. Лучше позвоните ему по телефону и попросите скорее приехать домой. Скажите, что девочка сломала себе ногу. Поняли?
Старая женщина, не отвечая, судорожно вцепилась пальцами в край стола. Она чувствовала, что начинает дрожать.
— Ну, быстрее, быстрее! — подходя к телефону, сказал Фараго. — Какой номер?
Мать Хидвеги молчала. «Говорить нельзя. Нельзя. Они пришли забрать Кароя!» — проносилось в голове матери, и перед глазами вставала жуткая картина, виденная на улице Аради: повешенный человек с табличкой на шее: «Так будет с каждым а́вошем». «Нет, умру, но не скажу!»
И мать Хидвеги молчала.
— Не упирайся, старуха, шевели языком! — заорал на нее Шувегеш и для пущей важности положил руку на автомат.
«Убьют? Ну и пусть! Только бы сразу, в сердце… Нет, ничего не скажу! «Так будет с каждым а́вошем»? Нет, им не удастся расправиться с Кароем… А может, и меня не убьют? У этого полицейского тоже, наверное, есть мать… Надо сказать ему: пусть он подумает о своей матери! Язык словно отнялся… Надо бы услать отсюда Анико — не задела бы ее пуля… Но почему не идет этот Шиллер? Хоть бы он пришел… Как страшно умирать!» — вихрь мыслей пронесся в голове старой женщины.
— Ну, так как же, старуха? Скажешь или нет?
— Погоди! — остановил его Фараго. Взглянув на ребенка, он задумался. — Слушай, тетка! Если не скажешь номер телефона, мы заберем с собой девчонку. И больше ее не увидишь. Выбирай одно из двух да побыстрее. Даю минуту на размышление, — добавил Фараго, посмотрев на часы.
Анико безмолвно взглянула на бабушку и зарылась лицом в ее передник.
«Анико? Нет, ее я вам не отдам! Берите меня, все равно я — старый человек, — хотела сказать тетушка Хидвеги, но не смогла. Из ее плотно сжатых губ не вырвалось ни звука. — Какие жестокие люди! Карой — сын мой, Анико — внучка! Убить одного из них? Звери, а не люди! Бессердечные звери! Разве у них нет матери? Но все равно кто-нибудь из них погибнет: Карой или Анико! Да, эти звери убьют, непременно убьют. Погибнет Карой, останется Анико. Погибнет Анико, будет жить Карой… и я. Но я тоже умру… Я не перенесу этого… А что если умру только я?»
— Говори, старуха, полминуты прошло! — услышала она.
«Зачем же говорить? — пронеслось в голове. — Зачем, если я все равно скоро умру? Анико они, может быть, не тронут. А я умру!»
Старая женщина беспомощно билась в паутине бессвязных мыслей. Рассуждать она была уже не в состоянии. Перед ее мысленным взором с удивительной отчетливостью вставало далекое прошлое. Проносились картины собственного детства, маленький Карой стоял перед ней, как живой, улыбался давно умерший муж. Бессвязные, беспорядочные картины…
— Ну как? — ворвался в ее мысли тот же нетерпеливый голос.
— Нет, — простонала старая мать Хидвеги, прижав к себе Анико, и громко зарыдала, — нет, этого вы не сделаете!
Сознание опасности передалось и девочке. Квартира огласилась горьким детским плачем. Фараго нервничал: «Что делать, что теперь делать? Эта старая ведьма ничего не скажет. Пристрелить ее? Но от этого Хидвеги не появится здесь, а значит, я так и не узнаю, где хранятся материалы по моему делу… Если бы узнать, где находится Хидвеги. Черт возьми, какой я идиот! — и Фараго хлопнул себя ладонью по лбу. — Он может быть только в одном из двух мест: или на площади Рузвельта или на улице Йожефа Аттилы. Хорош же я контрразведчик! Надо действовать и как можно скорее! Время не ждет…»
Шувегеш тоже начинал терять терпение. Он не выносил женского и детского плача.
— Перестань выть! — рявкнул он на старую женщину. Но та заплакала еще громче. Задумавшись на мгновение, Фараго приказал Шувегешу:
— Уведи их в другую комнату и смотри в оба. Я сейчас вернусь.
— Ну, мамаша, хватит слез! Пошли в другую комнату…
Фараго вышел из квартиры. Вернулся он минут через десять, но не один, а с Фоно — женщиной из этого же дома. Полная молодая женщина с расширившимися от страха глазами переступила порог комнаты. На ее одежде висели какие-то нитки, белокурые волосы были в беспорядке: видимо, она не успела даже причесаться. Фараго притащил ее прямо от вязальной машины. Женщина дрожала, косясь на пистолет в руке Фараго.
— Наберите этот номер, — приказал Фараго, — и попросите к телефону майора Хидвеги. Поняли?
— Да, — не переставая дрожать, ответила Фоно, не спуская глаз с оружия. Она еще больше испугалась, увидев в комнате второго мужчину с автоматом.
— Скажите майору Хидвеги, — продолжал Фараго, — чтобы он немедленно ехал домой. У него в квартире возник пожар, и девочка получила тяжелые ожоги. Зовет все время отца, никого к себе не подпускает… Поняли, сударыня?!
Фоно кивнула головой.
— Ну, тогда живо! — и Фараго показал на телефон.
Толстушку Фоно затошнило от страха. Она знала, что в такие времена застрелить человека ничего не стоит… Косясь на пистолет, Фоно нерешительно шагнула к телефону. «Боже милостивый, — взмолилась она, — помоги мне. Я так боюсь, у меня язык отнимается…»
Набирая номер, она похолодела от ужаса — на всякий случай Фараго приставил пистолет к ее груди.
Гудок. Непродолжительное ожидание.
— Боже милостивый! Алло! Алло!
Дуло пистолета сильнее упирается в грудь.
— Алло, дайте, пожалуйста, майора Хидвеги.
— Соединяю, — донесся до Фараго голос телефонистки. Теперь он успокоился: Хидвеги никуда не уехал, он на площади Рузвельта.
Пронзительно зазвонил телефон. Комор снял трубку и передал ее Хидвеги.
— Карой, тебя…
— Алло! Да, Хидвеги у телефона. Что? Когда? Алло, откуда вы говорите? Расскажите Подробнее… Какой ужас! В скорую помощь позвонили? Алло! Алло! — кричал Хидвеги, но на другом конце провода никто не отвечал.
— Что случилось? — спросил подполковник.
Схватившись за голову, Хидвеги в отчаянии уставился в одну точку.
— Да говори же, Карой, что случилось?
— Загорелась квартира, у дочери тяжелые ожоги. Еще жива, — отвечал белый как мел майор. — Три года назад жена… Теперь дочь…
Сжимая кулаки, он едва удерживался от слез.
— Кто оставался с ребенком?
— Моя мать. Она ушла за хлебом и еще не вернулась!
— Что же ты думаешь делать? — спросил подполковник.
— Сбегаю домой. Я должен. Иначе я не могу… Сейчас пойду к полковнику, отпрошусь… А вас я потом догоню…
— Ладно, ступай! — согласился Комор. — Управлюсь без тебя. Если вовремя не успеешь вернуться сюда, приходи на новое место.
На мосту у майора Хидвеги проверили документы. Он взял себя в руки, чтобы не выдать своего волнения и не показать мятежникам, кто стоит перед ними. Иначе смерть. Поэтому он придал лицу самое безразличное выражение, хотя сердце его разрывалось от боли. Мысленно он был уже с Анико — самым дорогим для него существом. Он любил ее больше, чем обычно любят ребенка. На нее он перенес и свою любовь к безвременно ушедшей из жизни жене. Каждый раз, когда приходила ему мысль о новой женитьбе, Хидвеги чувствовал, что для него это невозможно — его сердце все еще принадлежало умершей подруге. «Нет, любимая жена моя, никогда другая женщина не займет в моем сердце твоего места! Всегда в нем будет жить наша первая любовь». По дороге домой Хидвеги упрекал свою мать: «Как это она не доглядела! Взять девочку с собой она, видимо, не рискнула. Но почему не оставила ее, как обычно, у Шиллеров? Может быть, их не было дома? Ничего не понимаю… И почему я сам не перезвонил домой? А вдруг звонили совсем не оттуда? Что если это провокация? Фоно?» Хидвеги знал, что в доме живет такая женщина, но он ни разу те разговаривал с ней. «Ах, слишком уж я подозрителен! В жизни все значительно проще. Кому теперь дело до моей особы? У всех дела поважнее… Хорошо еще, что эта Фоно вовремя заметила пожар…»
Майор поднял воротник. Его коричневая шляпа насквозь промокла.
На площади Батяни о чем-то спорили несколько вооруженных юношей. «Если бы они догадались, кто я такой, запрыгали бы от радости, — подумал Хидвеги, сжимая в кармане рукоятку пистолета. — Пять пуль им, последнюю себе. Дешево не дамся».
Самые разные мысли проносились у него в голове. Взглянул на юношей — вспомнил свое детство. Сначала представил себя восьмилетним сорванцом, который вскакивал на грузовики с коксом, чтобы сбросить с них хоть несколько корявых кусочков драгоценного топлива. Брат Ференц лежит больной, а дома холодно, топить нечем. Дома он ни за что не признался бы, что украл… Сколько радости доставлял ему в те годы поцелуй матери или ее похвала: «Молодец!»
Годы уходили в прошлое, но нужда и нищета оставались. У отца не всегда была работа. Его занесли в черный список, и долго на одном месте ему не удавалось продержаться. «А нынешняя молодежь! Что она знает о горькой доле детей бедняков? Виновата в этом, может быть, не молодежь, а родители. Вот я, например, до сих пор берегу свой расчетный листок тридцать седьмого года. Берегу, чтобы показать дочери, когда она станет взрослой. «Посмотри, дочка, — скажу я тогда. — Твой отец работал в то время девяносто шесть часов в неделю и получал восемнадцать филлеров в час». Девяносто шесть часов! Я месяцами не видел дневного света. Уходил до зари и приходил домой вечером, затемно. А по воскресеньям отсыпался за всю неделю…»
Тут Хидвеги невольно подумал, что и сейчас неплохо бы хорошенько выспаться. «Да, я очень устал. Целую неделю почти без отдыха. Но ничего, только бы с Анико не случилось чего-нибудь серьезного. Иначе я с ума сойду». Хидвеги заметил, что идет слишком быстро, привлекая внимание прохожих, и они оборачиваются ему вслед. Вот и лоб совсем мокрый от пота.
«Иди медленнее», — приказал он себе.
Шаги стали ровнее, зато сердце чуть не выскакивало из груди. Хидвеги остановился на миг, закурил и опять зашагал. «Успею ли я вовремя вернуться? А то еще кто-нибудь подумает, что Хидвеги скрылся… Нет, Комор знает, он сумеет объяснить товарищам. Анико!» — снова пронеслось в мозгу. Тщетно пытался он изменить ход своих мыслей. «У меня предчувствие, — успокаивал он себя, — что не произошло ничего серьезного. До сих пор предчувствие никогда не обманывало меня. Соседка, наверное, преувеличила. А что Анико меня зовет — это так естественно! Кого же ей еще звать? У малышки нет никого, кроме отца да бабушки. Но из них девочка отдает предпочтение отцу. Потому что я везде хожу с нею и девчурка очень привязана ко мне… Ну вот скоро и наш дом. Только повернуть за угол, оттуда его уже видно…»
Сколько он ни приказывал себе идти медленнее, ноги не слушались — Хидвеги почти бежал.
Возле дома стояла карета скорой помощи. «Поздновато приехали! А может быть, Анико незачем увозить? — подумал он, замедляя шаги. — Спокойнее, возьми себя в руки».
На улице ни души. Впрочем, она и раньше была не очень многолюдной. Ведь тут всего несколько домов.
Подойдя к автомашине, Хидвеги на секунду задержался, взглянул через маленькое окошко внутрь. В ней никого не было. «Вероятно, шофер тоже поднялся наверх», — успел он подумать.
Майор вошел в парадное и, решив, что здесь уже можно бежать, бросился вверх по лестнице… Ему показалось, что где-то мелькнула неясная тень. Сделав еще два прыжка, он услышал резкий окрик:
— Майор Хидвеги!
Хидвеги остановился, обернувшись на голос. На лестничной площадке стоял черноусый мужчина в очках.
— Да? — вопросительно отозвался Хидвеги, и в тот же миг его обожгла острая боль. В глазах потемнело…
— Ну, как вы себя чувствуете? — спрашивал чей-то далекий-далекий голос. Жгучая, колющая боль. Голова раскалывается на части, словно по ней бьют молотками. Хидвеги с трудом приоткрыл глаза. Его тошнило. «Где я? В больнице? — пытался он сообразить, но снова проваливался в пустоту. — Что же со мной произошло? Кто был этот усатый на лестнице? Где я его видел?»
Но память отказывалась служить, он снова впал в забытье… Вскоре Хидвеги снова очнулся: «Где подполковник Комор? И почему у меня связаны руки? Черт меня побери, если все это не сон! — думал он. — Надо вставать, у меня куча дел. Надо подготовить выход из города. Контрреволюционеры победили. Временно победили. Но борьбу нужно продолжать. Так решили товарищи… Даже домой нельзя пойти. Как пойти домой? Ах да, ведь мне нужно идти домой — с Анико что-то случилось… Но почему так болит голова? Анико, Анико! Или это тоже сон? Анико! Что стряслось с ней?»
Путаные обрывки мыслей наконец соединились, все стало на свои места, и Хидвеги вспомнил, что произошло. «Нет, это не сон. Меня заманили в ловушку! Дал провести себя за нос! Как можно было не догадаться? Теперь — конец! Но почему они затеяли эту игру именно со мной? Я такая незаметная фигура, чего же они хотят от меня? Только бы не потерять присутствия духа… Тот, кто выиграет время, — выиграет жизнь!»
И на лице майора вдруг промелькнула слабая улыбка. Странно выглядела она на искаженном от боли лице, и все-таки это была улыбка, вестница облегчения. «Значит, с Анико ничего не случилось, никакой беды! Одна мысль об этом поможет перенести любые страдания, даже эту страшную боль… Ради чего я живу? Разве не ради Анико? Да, да, для нее, моей любимой дочурки, я должен жить… Жить долго, чтобы поднять Анико на ноги…»
— Как самочувствие? — услышал он тот же вопрос. Теперь голос звучал ближе.
— Спасибо, ничего… — ответил Хидвеги.
— Узнаете? — спросил черноусый, снимая очки.
Хидвеги окинул взглядом его жилистую, сухощавую фигуру, густые черные волосы, крючковатый орлиный нос.
«Где-то встречал», — подумал Хидвеги, но не вспомнил и вслух ответил:
— Нет, не узнаю. Напомните.
Говорить ему было трудно. Боль усиливалась, в голове начинался невыносимый шум, по всему телу пробегала странная дрожь.
«Лихорадка, — думал он, — у меня лихорадка».
— Я капитан жандармерии Фараго, — ясным, отчетливым голосом произнес усатый мужчина. — Так, может быть, вы скорее припомните. Дело Трезена.
«Ну, конечно, это он, Фараго! А мы-то, думали, что после побега из тюрьмы он улизнул на Запад… Может быть, он только теперь вернулся в Венгрию? Впрочем, маловероятно. Хотя почему он, собственно, не мог вернуться?» — подумал Хидвеги, а вслух сказал:
— Теперь я припоминаю вас.
— И мое дело тоже?
— И дело.
— В свое время мы с вами заключили сделку, — начал Фараго. — Ее условия мы оба выполнили. Теперь я опять хотел бы договориться с вами. И снова вношу предложение. Но между старой и новой сделками есть разница. Тогда я был в ваших руках, теперь вы в моих…
— Что это значит? — спросил Хидвеги.
— Послушайте, я играю в открытую. Мы оба разведчики-профессионалы. Ходить вокруг да около нам не к чему. У нас обоих на карту поставлена жизнь. Так что нам или жить вместе или погибать вместе. Я думаю, с вами можно говорить разумно?
— Продолжайте, я слушаю вас.
— Надеюсь, вы понимаете, что в Венгрии произошла не революция, а как раз наоборот! Мы даже сами удивились, как гладко все это получилось. Пожалуй, мы всегда переоценивали ваши силы. На улице я, разумеется, не стану кричать о контрреволюции, но я не дурак и отлично понимаю, что эти райские порядочки продержатся в лучшем случае еще два — три дня, не больше. Не удивляйтесь, но я понял, что эту крупную ставку нам не выиграть. Не позволит международная обстановка, В чем промах высокой политики, мне пока еще не совсем ясно. Вероятно, нельзя одновременно нажимать на две педали. Египет до поры до времени нужно было бы оставить в покое. Нападение англичан на Египет дает возможность Советскому Союзу покончить с небольшим инцидентом у нас. К сожалению, тут уж ничем не поможешь. Вы спросите, какое отношение все это имеет к нам с вами? Сейчас объясню…
Фараго вынул сигарету, закурил, предложил Хидвеги и, увидев его отрицательный жест, спокойно продолжал:
— Потерпев поражение, мы уйдем на Запад и как герои борьбы за свободу станем там большими людьми. Если же вдруг мы победим, то большими людьми станем здесь, на родине. Но я, например, могу сделать карьеру только при одном условии: если никто не узнает, что группу Трезена провалил я. Поняли? Я отлично знаю, что я не один такой, другие тоже по уши увязли в дерьме. У всех рыльце в пушку. В эти дни каждый ищет своего бывшего следователя из госбезопасности, чтобы убрать его с дороги. А иначе что началось бы в Венгрии после нашей победы? На процессах над работниками госбезопасности те откровенно рассказали бы, как и почему провалилась та или иная ячейка нашей подпольной организации. Ореол славы многих наших героев сразу померк бы. О многих мучениках выяснилось бы, что они совсем не мученики, — Фараго засмеялся. — Что, цинично, скажете? Ничего не поделаешь! Пока происходит эта заваруха, нужно скорее убрать тех, кто позднее может заговорить. Это неизбежный закон всех путчей. К тому же это в интересах и нового, рождающегося единства нации. Разве кардиналу Миндсенти выгодно, чтобы допрашивавший его следователь остался в живых и позднее на суде рассказал, что старикашка вел себя на допросах не так, как подобает высшему духовному пастырю, а дрожал за свою собственную шкуру, как я, горемычный, и другие простые смертные. Дрожал и всех выдал. Вот я и говорю: выявились бы любопытные подробности… Одним словом, даже сам Миндсенти молится сейчас о том, чтобы архивы госбезопасности сгорели вместе со всеми показаниями, которые он в свое время написал собственной рукой, а офицер, допрашивавший его, поскорее подох. Не скрою, я тоже молюсь об этом. Вы согласны со мной, господин майор? — спросил Фараго у Хидвеги.
— В общем и целом да, — подтвердил майор.
— Вот почему и идет сейчас охота за работниками госбезопасности. Вот почему и я постарался найти своего следователя. Что касается сделки, то я хочу вас предупредить: я не собираюсь вас убивать. Я вообще против мокрой работы…
— Вы поручаете ее другим, — спокойно заметил Хидвеги.
— По возможности, — признался Фараго. — Итак, я гарантирую вам жизнь. В обмен за это вы скажете, где хранятся следственные материалы по моему делу. Только и всего. Если победим мы, я помогу вам бежать в Советский Союз или куда-нибудь еще. Если мы проиграем, я смоюсь на Запад, а вы будете жить спокойно. Но для меня важно, чтобы никаких следов на бумаге обо мне не осталось. Я знаю, что если эти проклятые документы сохранятся, мне и на Западе может не поздоровиться. Мне нет дела, сколько вы еще проживете. Но я бы хотел прожить подольше и получше, как это полагается честному борцу за свободу Венгрии. А теперь я слушаю вас.
Даже острая боль не помешала Хидвеги с интересом выслушать Фараго. Инстинкт самосохранения говорил ему: «Нужно выиграть время, как можно больше времени… У обреченного на смерть остается одно — тянуть время. Вдруг что-нибудь изменится?!»
— Скажите, Фараго, зачем вы боретесь, если не верите в победу? — спросил он.
— А что же мне остается делать? Три года я провел в подполье. Участвовал в подготовке вот этого восстания. Вы должны правильно понять меня. Как и раньше, я стою за свержение вашего строя. Но время для восстания, на мой взгляд, было выбрано неправильно. Я пробовал убедить в этом других, но меня, к сожалению, не послушали. Я считаю, что сначала нужно было организовать восстание в Польше, а затем или одновременно с ним — здесь. А Египет вообще пока не трогать… Однако мы отвлеклись от нашей темы, а времени у меня, увы, очень немного. Как бы ни хотелось мне подискутировать с вами, я вынужден торопить вас. Отвечайте: да или нет? Даю вам слово, что, если вы согласитесь, с вами не случится ничего дурного.
Хидвеги лихорадочно обдумывал положение. Его удивила расчетливая логика Фараго. «Возможно, он сдержит слово. Не потому, что он честный человек, а потому, что такие авантюристы любят самим себе казаться порядочными. У людей такого сорта свои понятия о чести. Если сейчас я откажусь говорить, мне не миновать смерти. Фараго не просто преступник. Это умный, опасный профессионал. Такого негодяя провести не удастся. Итак, надо решать. Или — или! Смерть или жизнь! Предательство или смерть! Вот в чем вопрос. Но и у меня есть честь. Значит, смерть? Что же такое смерть?» Когда-то, после того как жена Хидвеги ушла из жизни, он много думал о смерти и постепенно пришел к выводу, что это нечто подобное сну. Засыпая, человек не знает, проснется ли он завтра. Погружаясь в сон, он как бы умирает… «Какая чепуха! — возмутился Хидвеги. — Человек засыпает с надеждой на будущее. Даже само слово «сон» говорит, что последует пробуждение. Умерев же, проснуться нельзя. Наверное, набожные люди потому и умирают так спокойно, что верят в возможность воскресения. Но я-то не верю. Я знаю: больше не будет ничего. Знаю, что не встречусь в раю с Анико-старшей, потому что Анико тоже больше нет. Вернее, есть, есть в моем сердце, где время не стерло память о ней. Память о ней жива в моем сердце, жива в нашей дочурке, в Анико-младшей, в которой и мать и я, умерев, будем жить на земле…»
— Еще не решили? — услышал Хидвеги голос Фараго.
«Да, да, — думал он, — надо решать! Решать!»
Боль становилась все невыносимее, его лихорадило… «Видно, дольше тянуть нельзя. С Фараго шутки плохи… Ну что ж, пусть приходит смерть. Чем скорее, тем лучше», — решил Хидвеги и тихо проговорил:
— Послушайте, Фараго, вы толкаете меня на предательство. Но я не стану предателем. Вот мое последнее слово. Остальное решайте сами.
Фараго не удивился ответу майора: он тоже знал людей. До войны ему довелось допрашивать немало коммунистов. Он хорошо знал этих одержимых, этих фанатиков!
— Итак, вам надоело жить? — угрожающе спросил Фараго.
Хидвеги ничего не ответил. Закрыв глаза, он попытался отчетливее представить себе свое положение. Он был готов к самому худшему. «Только бы не пытали! Пытки — это страшно…»
Фараго что-то говорил, но Хидвеги больше не слушал. Слова, как волны, плещущиеся где-то вдали, не достигали его сознания. Лишь отдельные фразы, смысла которых он не улавливал, изредка врывались в его мысли.
— Последний раз спрашиваю! — как сквозь сон, услышал он слова Фараго.
«Не знаю, вынесу ли пытки, — вертелось в голове у Хидвеги. — Пытки! Как это страшно! Можно ли силой воли победить физическое страдание? Верх может взять инстинкт самосохранения. Инстинкт сильнее боли. Инстинкт не зависит от воли. Как-то мы спорили: что бы ты стал делать, если бы тебя схватили враги и начали пытать? Драгош, да, коротышка Драгош, помню, сказал: «Меня сколько ни пытай, не скажу ни слова». А что сказал я? Забыл…»
— Говорите! Не вынуждайте меня прибегать к крайним средствам!
«Черт бы побрал эту память… Ага, вспомнил! Я сказал: «Ребята, невозможно предвидеть, как будешь вести себя в каждом конкретном случае. Конечно, имеет большое значение, в каком душевном состоянии человек попадет в руки палачей. Но я считаю, что физические страдания можно преодолеть силой воли, а не физической выносливостью…»
На Хидвеги обрушился страшный удар… На какой-то миг ему показалось, что он лишился сознания. «А может быть, я действительно без сознания? Какая-то черная, жуткая масса давит на мозг… О, как тяжело! Почему вдруг задергалась голова? Словно шарик на резинке. И как больно! Как больно! Закричать? Когда человек кричит, ему становится легче. Нет, нет, не надо кричать! Что будет с маленькой Анико, если она услышит мои крики? Что подумают товарищи? Я командир, мне нельзя кричать от боли… Но ведь я тоже человек! Человек, а не какое-то сверхъестественное существо… Где я? Что со мной?.. Все пошло кру́гом… Я схожу с ума! Мне тяжко! Почему не поможет Анико?»
Хидвеги почувствовал, что проваливается в какую-то бездонную пропасть. А потом его подхватила неведомая сила и понесла, понесла… в небытие. «Маленькая черная точка там, внизу, это Земля… Но почему я сам вращаюсь с такой головокружительной быстротой? Черный шар приближается, растет… А может быть, это я сам падаю, на Землю?.. Нет, это не Земля… Это чей-то глаз. Чей это глаз? Где я видел этот звериный глаз? Человеческий глаз не может вращаться. А этот вращается и растет, растет, становится все больше… Надо вычислить, каково соотношение между скоростью его вращения и увеличением объема… Я не смогу вычислить… Никогда не любил математику. Почему меня хотят заставить заниматься математикой? Неужели и Анико не может понять меня? Ведь она знает и все равно спорит со мной! Иногда она бывает такой странной. Анико, золотко, не надо так бояться родов… Все будет в порядке. Не бойся, ты должна жить! Анико, милая, не покидай меня! Что будет со мной и маленькой Анико? Но кто кричит? О чем кричит этот черный шар? О, у черного шара есть рот! Или это я сам кричу? Да, кричу, потому что мне больно, очень больно… Нет, я не имею права кричать! Анико, приди, помоги мне! Кто-то колет меня, чем-то протыкают. Кто или что я? Не все ли равно! О, не делайте этого! Анико, скажи им! Анико? Но ведь ее нет в живых! Только маленькая Анико. Она не хочет ложиться спать. Ну спи, спи, моя крошечка! Спеть тебе песенку, которую я сам для тебя сочинил? Спи, родной птенчик, я с тобой, мой бубенчик! Но почему я плачу? Я никогда не плакал, даже на похоронах любимой Анико! Слезы у меня катились куда-то внутрь. А теперь они вышли наружу. Значит, я действительно плачу? Почему только одним глазом? Где же другой глаз? Другой глаз! Разве он не плачет? Что с ним? Мой глаз!..»
Хидвеги потерял сознание.
Когда он очнулся, вокруг стояла мертвая тишина. У него ничего не болело. Боль осталась где-то позади. Миновав высшую границу боли, организм перестает воспринимать ее. Хидвеги был превращен в неузнаваемо изуродованный кусок мяса и костей. Но он не знал этого. Он знал одно: скоро конец… «Сколько осталось жить? Не все ли равно?.. Самое страшное уже позади. Смерть — это не самое трудное. Труден только путь к ней, и я уже прошел этот путь, прошел с честью. Я боялся только самого пути… Теперь мне не больно. Палачи могут делать со мной, что угодно. Может быть, не больно потому, что повреждены нервные центры?» Хидвеги попробовал пошевелить рукой. Это не удалось ему. «Словно у меня больше нет рук. Ну и пусть, зачем они мне? Руки нужны сражающимся, а я уже не боец. Я провел свой последний бой с успехом, — думал он. — Хотя я очень боялся. Но кто не страшится неведомого?!»
Мысли беспорядочно вспыхивали и гасли у него в мозгу. Он чувствовал приближение смерти, но не боялся ее. «Вот только бы собраться с мыслями. Правда, всего я не успею передумать, — говорил он себе. — Нужно только вспомнить о самом важном! Что сейчас важнее всего? А впрочем, какая разница, о чем думать? Но все-таки в последние минуты лучше думать о самом приятном. Буду думать о дочке, мне она дороже всего… Вырастет сиротой. Я тоже был сиротой, после того как большая Анико оставила меня одного. Как печальна участь сирот! Но тебе, доченька, не грозит печальная судьба… О тебе будут заботиться. Все, все. И Комор, и Фекете, и другие товарищи. Ты будешь счастлива. Тебе не придется столько страдать, сколько довелось мне, твоему отцу. Но теперь уже все хорошо. Жизнь идет вперед, и все меньше страданий остается на долю людей. И мне уже больше не больно. Я чувствую себя превосходно. Легко, будто у меня нет тела. Кажется, подтолкни меня, и я взлечу… Только очень мало воздуха. Нужно больше воздуха… Или я просто устал, потому и дышать тяжело». Он ощутил в груди пронзительную колющую боль, словно кто-то ударил его в самое сердце. Страшная сила скрутила его тело, и оно забилось в конвульсиях. Но вот удушье прошло, по телу разлилась приятная усталость. Хидвеги дышал тяжело, с перебоями. Из горла хлынула теплая соленая жидкость. Он хотел проглотить ее, но не смог и только сжал губы.
«Конец! — думал он. — Конец… А хорошо бы еще пожить! Но теперь поздно. Ничего, что я умираю. Важно, что я умираю честным человеком. Есть же люди, которые умирают для счастья других. Вот и я тоже…»
Вдруг Хидвеги горько улыбнулся. Что могло показаться смешным человеку в его положении? Вероятного, что свой же брат, рабочий, помогает таким, как Фараго, убивать его и других. «Я понимаю, когда этим занимается Фараго, но почему рабочий?.. А ведь если оглянуться на пройденный путь, на двенадцать послевоенных лет, то я еще и не жил как следует. Разве это была жизнь?! Домой приходил поздно ночью. Другие беззаботно веселились, а я оберегал их покой. Но ничего, так уж получилось. Все-таки я не зря прожил. Новый мир уже построен. Путь к нему полит нашими слезами, потом и кровью. Пришлось перенести столько мук, спотыкаться, совершать ошибки, и все-таки мы шли вперед. Зато тебе, дочь моя, будет хорошо жить», — беззвучно шептал он.
Фараго пришел в ярость, увидев на полу до неузнаваемости изуродованное тело Хидвеги. Из рассеченного черепа майора струйкой сочилась густая кровь. Этот идиот Шувегеш выбил майору левый глаз, а затем забил его до смерти, стоило только Фараго сказать, что именно этот авош застрелил Моргуна. «И зачем я вышел из комнаты как раз в это время… — подумал Фараго. — Однако майор еще жив…»
— Скотина! — заорал Фараго на Шувегеша. — Что ты натворил? Как к тебе приказал? А?
— Я ему кишки вымотаю! — и бандит пнул изуродованное тело. — Собака, моего лучшего друга, Моргуна, убил!
— Оставь его! — рявкнул Фараго, и Шувегеш отошел в сторону.
«Что же делать? — думал Фараго, шагая по комнате. — На этом свете Хидвеги уже не жилец. Так что нет смысла что-нибудь обещать ему… Значит, надо только понадежнее спрятать его. Но куда? Чтобы никто не нашел? Живым оставлять нельзя…»
— Шувегеш! — сказал он своему подручному. — Этого человека именем революции мы присуждаем к смертной казни. Приговор ты приведешь в исполнение, а труп уберешь, чтобы и следа не осталось. Лучше всего, если ты сожжешь в котельной… Вот там, в конце коридора. Понял? Я помогу тебе, как только ты покончишь с ним.
Шувегеш недовольно поморщился. Ему не очень понравилось поручение Фараго.
— Что я вам, палач, что ли?.. — буркнул он. Заметив колебания подручного, Фараго поспешил подогреть его ненависть:
— Видел бы ты, как он разделался с Моргуном… Надо отомстить за его смерть. Бедняжка Моргун, он так хотел жить! А из-за этого пса он не дожил до дня нашей полной свободы…
— Моргун, друг, ты погиб от руки этого гада!
Шувегеш больше не колебался. Взяв автомат, он склонился над лежавшим без сознания майором…
Он хотел дать один выстрел, но раздалась короткая очередь.
Тетушка Брукнер чуть живая добралась до дому. Положив хлеб, она тяжело опустилась на стул. Лицо ее было мокрым от пота. Много насмотрелась она на своем веку, но такого видеть не приходилось. Человека повесить за ноги и поджечь… А толпа! Звериный хохот, ликующий женский смех…
Тетушка Брукнер вытерла со лба пот. Как бы ни провинился человек, но так мучить его все равно нельзя… Какой ужас!
Сдерживая рыдания, женщина запричитала:
— Йожеф, где ты? Господи! И эта девчонка тоже бродит неизвестно где! До чего дожили! Вместо того, чтоб сидеть в лихой час дома, еще ходят куда-то… Здесь их никто не тронул бы! Все равно русские вернутся. Неправда, что они ушли. Не может быть… А пока Йожи мог бы отсидеться дома! Старый человек… И где мне искать дочь? Сейчас же пойду искать Эржи! Вот только отдохну чуточку и пойду. Куда? Не знаю, хоть на край света. И как та уличная шлюха плевала на бедняжку, которого повесили! Ужас!..
Тетушка вспомнила, как озверелая толпа чуть не набросилась на нее, когда она сказала: «Не бейте его!»
Хорошо, какой-то молодой человек заступился. Но как бы теперь его не повесили! Жаль, нет Лаци. Он бы показал этим палачам! Где он теперь? И за него еще переживай!
— Пойду, — продолжала говорить сама с собой тетушка Брукнер. — Говорят, бои заканчиваются и всех коммунистов, которые сопротивлялись мятежникам, будут казнить, как тех, на площади Республики. И Йожи об этом не знает. Надо предупредить его. Если помирать, то вместе. Но русские еще вернутся, нужно просто спрятаться куда-нибудь, переждать… Куда бы спрятать Йожи? Отведу-ка его к младшей сестре в Обуду. Да, туда… А вдруг Йожи откажется ехать? Нет, он не имеет права отказываться! Сначала пойду на завод, — решила тетушка Брукнер. — Потом вместе разыщем Эржи. Но где? Если бы знать, где она теперь.
Встав на больные ноги, тетушка почувствовала, что усталость не прошла. Выпила стакан воды.
«Чего-нибудь поесть надо бы снести Йожи, — размышляла она. — Хлеба, что ли, обжарить в масле с чесночком?»
Тетушка поднялась, и хотя ноги подкашивались от усталости, тревога за семью, стремление во что бы то ни стало разыскать мужа и дочь придали ей сил.
В эту минуту с черного хода постучали.
— Кто бы это мог быть? — вслух спросила она себя. Взглянув через занавеску, она увидела, что у двери стоит Пекари. — Ему-то что нужно от меня?
Брукнер отворила дверь, и на кухню, опираясь на палку, вошел худой, морщинистый старичок. На нем был старый плащ и потертая черная шляпа. Гость покосился по сторонам своими птичьими глазками.
«Ты-то чего испугался? — подумала про себя Юлиш Брукнер. — Неужто даже таким бояться приходится?»
— Доброе утро, госпожа Брукнер! — поздоровался Пекари. — Разрешите мне присесть на минутку. Очень плохо чувствую себя…
— Пожалуйста, — пригласила тетушка Юлиш.
Гость присел на табуретку возле кухонного стола, снял шляпу, отчего его лысая головка стала еще меньше.
— Скажите, госпожа Брукнер, ваш муж дома?
— Нет, не знаю даже, где он, — соврала хозяйка.
— А когда обещал вернуться?
— Не знаю. Вы по какому делу-то?
Пекари колебался: сказать соседке о своих сомнениях или смолчать? Все так неопределенно, просто страшно становится. Рассказывают столько всякой всячины, что нетрудно и голову потерять… А сегодня с утра стрельба, девчонки, вооруженные винтовками… Выглянув утром в окно, старый Пекари обомлел: во дворе соседнего дома стояло человек шесть девочек с оружием в руках. Самой старшей из них было не больше шестнадцати. Они обошли все квартиры дома и в одной из них забрали какого-то бывшего торгаша. Крику наделали на весь дом…
— Знаете, дорогая госпожа Брукнер, на днях я беседовал с вашим супругом. Он обещал дать мне свидетельство о моем поведении, — пролепетал, наконец, Пекари.
— Свидетельство? — удивилась женщина и, сокрушенно покачав головой, подумала: «Зачем понадобилось Пекари какое-то свидетельство? И чего только не выдумает Йожи!»
— Да, знаете, такую справочку…
— А зачем она вам, господин Пекари?
— Нужно, сударыня. Я очень боюсь, очень. И не стесняюсь признаться в этом… Человек я старый, измученный…
— Но зачем же вам справка? — перебила его тетушка Юлиш.
— А как же? Придут вот такие юнцы. Они же ни на что не смотрят. Им все в забаву… Видели, как утром забрали из соседнего дома человека?
— Нет, я уходила из дому. Кого же это?
— Бывшего торговца. У него жена еще такая черненькая.
— А почему его забрали? — поинтересовалась тетушка Брукнер.
— Не знаю, кричали что-то про авошей.
— Разве же он в госбезопасности служил?
— Ну что вы! Мы вместе с ним каждое воскресенье в церковь ходили. Кто-то оговорил его, из мести…
— Ну, вас-то, господин Пекари, никто и пальцем не тронет. Коммунистов ищут…
— Могут и меня тронуть. Я ведь одно время заседателем в народном суде был, — шепотом пояснил старичок. — Не хотел я, да Бланка моя покоя не давала…
Тетушке Юлиш стало жалко маленького дрожащего старичка и она поспешила успокоить беднягу:
— Не бойтесь, господин Пекари! Они ведь только за коммунистами охотятся. А вы никогда им не были. Это же всему дому известно…
— Но ваш супруг говорил…
— Пошутил он. Успокойтесь, господин Пекари, ничего с вами не сделают. Господ нынче никто не трогает.
— Вы думаете? — с надеждой в голосе переспросил старик.
— Даже наверное знаю. Нам самим, пожалуй, скорее вашего понадобится справка. Мужу моему, потому что он коммунист. А вас чего же им трогать… Хватит с вас и высылки!
— Правда? — подхватил Пекари. — Я так настрадался при прошлом режиме. В ссылке нелегко пришлось. Меня, пожалуй, потому и выслали, что прослышали о моей борьбе против коммунистов!
— Вот как! Значит, и вы тоже боролись, господин Пекари?
Старик горделиво выпрямился. Сомнений и страха как не бывало.
— Еще бы, госпожа Брукнер! Конечно, боролся, вел организационную работу. Ведь я же был членом Независимого блока христианских борцов[23]… Мы даже в ссылке поддерживали связь друг с другом!
— И после этого вы боитесь? Теперь вы, господин Пекари, будете большим человеком!
— Да, да, я боролся! А бояться я ничего не боюсь, только бы из зависти на меня кто не донес. Знаете, у каждого есть враги…
Пекари задумался, а тетушка Брукнер зажгла газ и, бросив кусок сала на сковородку, принялась резать хлеб.
— Большой человек, — улыбнувшись, задумчиво повторил старик, устремив взор куда-то вдаль. — Когда-то я был большим человеком…
В кухне приятно запахло жареными гренками.
— Я вам не мешаю, госпожа Брукнер?
— Нет, что вы, что вы, — уверяла хозяйка.
— А теперь я ничего больше не хочу, от жизни, кроме приличной пенсии, возвращения моей прежней квартиры да возмещения за проданные вещи. Потому что, видите ли, если бы у меня не отняли дома, мне бы не пришлось продавать так много вещей… Разве я так жил бы?
— Какую же пенсию вы получаете, господин Пекари? — спросила тетушка Юлиш.
— Очень, очень маленькую. Едва концы с концами сводим. Семьсот форинтов в месяц. А мне полагается по крайней мере три тысячи. Надеюсь, при новом режиме наведут порядок. Ведь в тридцать восьмом у меня было тысяча пятьсот пенге[24]. Если их перевести на нынешние деньги, то и трех тысяч будет мало…
«Режим? — повторила про себя тетушка Юлиш. — Что же это за штука? Может, спросить? Нет, не стоит, а то он никогда и не уйдет отсюда. Ишь как воззрился на жареный хлеб!..»
— Если вас не обидит, разрешите предложить вам, господин Пекари, немножко гренок?
— Спасибо, но мне стыдно обижать вас самих. Я знаю, чего сейчас стоит достать хлеб… Правда, я еще не ел сегодня. Бланка так и не нашла нигде…
— Так берите и кушайте на здоровье! Возьмите вот этот, поджаристый! А этот отнесите вашей супруге, — предложила хозяйка, а про себя подумала: «Ну, теперь уйдет, наверное. Пожалуй, он того и ждал».
— Большое спасибо. Вы очень добры! Жаль, что прежде я не знал вас поближе…
— Только, господин Пекари, хорошо бы этот кусочек отнести вашей жене горячим. Гренки только горячие хороши!
— Да, да. Не найдется ли у вас клочка бумаги? Это верно, что горячие… Спасибо! А как господин Брукнер вернется, скажите мне. Я хотел бы с ним поговорить. Да вознаградит вас господь!..
После ухода Пекари тетушка Юлиш стала собираться в дорогу. До улицы Ваци далеко, но, может, кто-нибудь подвезет на попутной машине. Она налила в термос горячего чаю, а всю провизию уложила в сумку Эржи, с которой дочка когда-то ходила на пляж. Повязав на голову теплый платок, тетушка отправилась в дорогу.
Шандор Дёри чувствовал себя на заводе синтетических материалов, как изголодавшийся пес на цепи. Единственное спасение от голодной смерти — оборвать цепь, перемахнуть через забор и покорно приползти к ногам прогневавшегося хозяина… Кто знает, вдруг простит и накормит?
Но чтобы оборвать цепь, нужны силы. А Дёри чувствовал себя ослабевшим. Он так глубоко погрузился в свои горькие думы, что даже взволнованные слова Коцо обрывками доходили до его сознания. Час назад «хозяин» уже два раза подряд звонил Дёри по телефону. Справлялся о настроении рабочих, об инструкциях, которые, возможно, получил завод. Оба раза голос переводчика звучал особенно требовательно, когда он говорил: «Нужно помешать!» У Дёри до сих пор раздавались в ушах эти четко, по слогам произнесенные слова. Его не удивлял этот угрожающий тон и настойчивые звонки. Он знал, что на земле, кроме мира зримого, существует еще мир невидимый, в котором борьба ведется средствами более беспощадными и кровавыми, чем в обычной жизни. В мире зримом жизнь определяется законами, а в том, другом мире законов не существует. Нет там ни морали, ни жалости, ни справедливости. В незримом мире имеет значение одно: цель. И этой цели подчинено все. Для ее достижения разрешается делать все: лгать, красть, убивать, велеть убивать другим, уничтожать города, опустошать страны, истреблять народы. Солдаты невидимых армий не знают ни любви, ни ненависти. У них один девиз: подчинение власти. А власть у них в руках. И Дёри отлично понимал, что задача его незримого повелителя в сегодняшнем Будапеште состоит в том, чтобы направлять деятельность его, Дёри, и многих таких, как он. Для достижения конечной цели он, Дёри, всего лишь средство. Маленькая шестеренка. Но и она нужна для работы механизма. Сколько таких шестеренок вращается сегодня в этом беспредельном хаосе! Да, Дёри знает, в чем дело, что́ так сильно взволновало, заставило нервничать «хозяина».
Открытое нападение на Будапештский горком партии было для восставших пробой сил. Здесь, в сердце страны, в цитадели рабочего класса, с оружием в руках занять здание столичного комитета его партии — дело нешуточное, и оно может иметь серьезные последствия. Сумеет ли партия защитить один из своих руководящих центров? Сумеет ли она поднять рабочих на его защиту? Если нет — значит, можно идти дальше. И смелее прежнего. Ведь если рабочий класс не станет защищать самое дорогое его сердцу, то за остальное он тем более не станет проливать свою кровь. Да, именно так. Дёри разгадал ход мыслей «хозяина». Понятно, почему нужно любой ценой помешать вооруженным коммунистам присоединиться к защитникам здания горкома. Его уже штурмуют. Но неожиданное появление там вооруженных заводских рабочих может сразу отрезвить толпу нападающих. Пятьдесят, а то и более ста человек, прибывших из рабочего района Андялфёльда, стоили бы тысячи других бойцов. Тогда уж невозможно будет утверждать, что рабочие примкнули к восставшим. Молва о появлении на улицах вооруженных рабочих с быстротой молнии распространилась бы по городу, их уже не удалось бы выдать за «авошей». Вот почему так спешит «хозяин»!
«А если я не выполню задание? Догадаются? Нет, этих не проведешь! Их щупальца протянулись повсюду. Тогда они расправятся со мной. У них тысячи возможностей. Об этом не раз говорил переводчик. Угрожал…»
Размышления Дёри прервал Камараш, подтолкнувший его локтем.
— Что с тобой, братец? — шепнул он. — Ты скрежещешь зубами, будто в лихорадке.
— Нет, я ничего. Просто спать хочется. — Дёри, попробовал вслушаться в разговор.
— Надо разделиться на три группы, — долетел до него голос Коцо. — Одну возглавлю я, другую — Талигаш, третью — Дёри.
Услышав свое имя, Дёри пошатнулся, как от толчка в грудь. «Нет, туда я не пойду. Иностранные «хозяева» наверняка будут там. Меня узнают».
— Талигаш, — продолжал Коцо, — ты уже можешь отправляться. Бери с собой десять добровольцев, грузовик «Чепель» и трехцветное знамя, самое большое, какое только найдете. Вы, Талигаш и Дёри, оба офицеры запаса. Действуйте в зависимости от обстановки. К зданию горкома вам теперь уже не пробиться. Есть сведения, что воинские части направились туда. Вы, Талигаш, поедете сейчас, следом за вами — я, а минут через десять и Дёри. Ты, Камараш, останешься охранять завод. Дёри, собирай людей. Посты со стороны Дуная можно снять. Брукнер и этот молодой паренек, юрист, тоже пусть отправляются. Поедете на ЗИСе. Все понятно?
Дёри, у которого от страха закружилась голова, поднялся со стула и как лунатик, на ощупь, поплелся вниз по лестнице. А вдогонку неслись слова Коцо:
— К сожалению, товарищи, как нас известил райком, многие заводы захвачены восставшими…
На дворе стоял готовый к отправке «Чепель». Талигаш что-то с воодушевлением объяснял людям.
Ощущая дрожь в коленях, Дёри шел по двору, машинально обходя лужи. В глаза ему бил дождь. Холодный пронизывающий ветер гнал навстречу мокрые ржавые листья. Но он ничего не видел и не чувствовал. Шатаясь, он тел к заводским корпусам, к реке.
«Что делать? — думал он. — Талигаш со своими уже выезжает. Их уже не задержишь. Остается группа Коцо и моя. Ну, я-то не поеду к горкому ни за какие коврижки. Но и сбросить маску пока нельзя. Если дознаются, что я уже два года работаю на иностранцев, меня повесят… Офицер запаса!.. Я стал им только потому, что вступил в партию. А что у меня общего с партией? Ровным счетом ничего. Я человек набожный и не могу стать материалистом. Зачем вступал? Не было другого выхода. Хотелось выдвинуться. Поэтому и женился на девушке из рабочей среды. А потом по-настоящему полюбил ее. Но это все ерунда. Куда хуже то, что Маргит боготворит меня и видит во мне стойкого коммуниста. Жаль еще, что с Камарашами я в дружбе. Вот и вся моя связь с партией: жена да два — три честных человека, друга. Какой стыд, если вдруг выяснится, что я, Дёри, вот уже два года агент иностранной разведки! Как хорошо мог бы я жить, не споткнись тогда из-за пустяка. Две тысячи восемьсот форинтов в месяц — не малые деньги! Плюс премия каждый квартал. Всего около трех тысяч. Маргит тоже зарабатывает тысячу шестьсот. В общем, материально мы не нуждаемся. Квартиру получили. Нет, дальше так не может продолжаться, я не выдержу: попаду в психиатрическую больницу… А там «хозяева» позаботятся — уберут с дороги. В мире невидимой борьбы одно только подозрение в измене означает смерть. Кто много знает, тот плохо кончит. Эх, послушался бы тогда отца, и ничего бы этого не было».
Вот и здание склада. Рядом с ним бакелитовый цех. В цехе сейчас никого нет. По узкому переходу Дёри проник в дальнюю часть здания. Открыта была только запасная дверь — чтобы патрули могли входить на второй этаж. Отсюда в случае необходимости можно держать под обстрелом главные заводские ворота; поэтому для расположения своих постов Талигаш и выбрал это место. Сейчас на посту стояли Брукнер и молодой студент-юрист. Второй этаж склада отведен под заготовки и полуфабрикаты, на третьем — бухгалтерия и отдел снабжения, а на первом хранились различные химикаты. Здание небольшое, всего метров двадцать в длину. Главный склад расположен в другом конце завода, у самой железнодорожной ветки. Там строилось еще одно складское помещение. За последние два года завод сильно разросся и уже приступил к выполнению расширенной программы производства синтетических материалов.
Дёри вошел в помещение склада. Большие проемы окон защищены железными решетками, а между окнами, вдоль стен, на грубо сколоченных стеллажах выстроились всевозможные банки и склянки. Дальше расположились бочки и толстостенные стеклянные бутыли. Посредине помещения протянулся еще ряд деревянных стеллажей. Хранилище самих химикатов было отделено перегородкой из проволочной сетки. Доступ сюда имели только экспедитор и кладовщик. Сделанная из такой же проволочной сетки дверь была открыта: Дёри оставил ее незапертой еще утром, когда выдавал шоферам автол. Немного постояв в нерешительности, Дёри шагнул за перегородку, осторожно прикрыл за собой дверь и посмотрел на часы. Рука у него дрожала. «Через несколько минут Коцо со своим отрядом тоже выедет со двора. Что делать?» Присев на одну из бочек у стены, Дёри лихорадочно обдумывал положение. «Открыть огонь? Этим ничего не добьешься. А если устроить переполох на складе? Скажем, небольшой пожар? Материалов здесь немного, не жалко. Человеческих жертв тоже не будет. И сам я не провалюсь, наоборот, смогу принять участие в тушении пожара. Никто не узнает, что я же и поджег. Зато Коцо с отрядом выехать не удастся». Дёри еще раз обдумал свой план. «Лучшего и не придумаешь, пожалуй».
От волнения он дрожал всем телом. «Что будет, если кто-нибудь случайно увидит?» И волнение переросло в страх. «Впрочем, другого выхода нет». Канистра с бензином запрыгала в его дрожащей руке. Уже ни о чем не думая, Дёри лил бензин на сухие деревянные полки и стеллажи, на банки с красками, на большую бочку с канифолью, себе на ботинки, на брюки. Теперь ему было уже все равно. Нужно действовать, и как можно быстрее. От волнения Дёри вдруг стало дурно. На лбу выступил пот, рубашка на спине взмокла. Большим усилием воли он вынул из кармана коробок спичек. Вспыхнул огонь. Облитые бензином стеллажи в один миг обратило пламя. Дёри ослепило ярким светом. Он заслонил глаза руками. Повернулся. Пошатываясь, сделал несколько шагов, и вдруг из его глотки вырвался дикий крик ужаса. На нем запылала одежда. Он в отчаянии бил ладонями по горящим местам, но огонь еще яростнее впивался в одежду. Дёри бросился на пол, завертелся волчком. Уже ничего не поднимая, он издавал дикие вопли… Последнее, что он слышал, — это пронзительный вой пожарной сирены…
Горел склад. Через распахнутую дверь вырывались клубы густого черного дыма. Время от времени трехэтажное здание сотрясали взрывы. Но вот в черном дыму показались желтые, а затем красные языки пламени. От взрывов вылетели из окон стекла, и дым, найдя себе новый путь, хлынул наружу через окна. Охваченные огнем, взлетали на воздух бочки с автолом. Выплеснутое масло черной рекой залило все пространство до самой лестницы, отрезая путь наверх. Вырвавшиеся через окна языки пламени достигли второго этажа и принялись лизать оконные переплеты. Взрывы участились. Нестерпимая жара стояла уже в нескольких метрах от пылающего склада. Черный дым сплошной завесой окутал здание…
Забыв обо всем, люди сбегались к месту пожара. Завод горит! А если огонь перекинется на склад полуфабрикатов, стоимость которых определяется в несколько миллионов?! Тогда и через год не удастся приступить к работе…
Шесть человек из заводской пожарной охраны отработанными до автоматизма движениями подготавливали насос. Вызвав на завод районную пожарную команду, Коцо позвонил в райком: «Дайте указание, что делать: тушить пожар или выезжать с отрядом к месту назначения? Десять человек уже отправил». Ему ответили: «Тушите пожар. Ехать все равно поздно».
— Дядя Лайош, — приказал Коцо начальнику пожарной охраны, — поливайте водой склад полуфабрикатов и первый этаж. Попробуем вытащить оттуда имущество.
Коцо разделил людей на группы. Выстроившись цепочками, они приступили к разгрузке склада…
Напор воды в шлангах был слишком слаб. Да и разве погасишь водой горящее масло и битум? Пожар неудержимо распространялся все дальше и дальше.
— Во что бы то ни стало остановить огонь! — крикнул Коцо. — Химикатов нам уже не спасти… Поливайте водой второй этаж!
Всепожирающий огонь рвался вперед, словно неистовый шквал. Со стороны улицы на заводской двор с воем въезжали пожарные машины из города. Ворота были распахнуты настежь. Вахтер дядя Боруш тоже помогал тушить пожар.
Когда на складе начался пожар, Брукнер вместе с молодым студентом-юристом Фабианом находился на посту на третьем этаже складского здания. Старика невозможно было удержать от стрельбы, когда мимо проезжали мятежники. Поэтому Коцо назначил старика на этот пост, откуда он не мог видеть улицу. Поворчав, Брукнер подчинился приказу. Начала пожара они не заметили, так как стояли у окон, обращенных к заводоуправлению. Старик видел, правда, как кто-то вынырнул из здания и направился к литейному цеху, но не придал этому значения. Неизвестный был без оружия.
Взвившийся кверху столб дыма первым заметил Фабиан.
— Смотрите, дядя Йожи! — закричал он.
Брукнер обернулся, но в окно, выходящее на южную сторону, уже ничего нельзя было увидеть: его бархатным занавесом затянул густой дым.
— Дом горит!
Брукнер и Фабиан поспешили в соседнюю комнату. Там было то же самое. Брукнер передвигался медленно: мешала больная нога. Оба выбрались в коридор… В это время все здание задрожало, сотрясенное могучим взрывом. По лестнице ползли черные клубы дыма, дышать становилось трудно.
— Открывай окна! — распорядился старик.
Они пробежали по всем комнатам, распахивая окна. Дым расползался по помещениям. Но ни Брукнер, ни Фабиан не подумали, что им надо скорее спасаться. Когда они вернулись на свой пост, дым успел добраться и туда. Они слышали, что во дворе поднялся шум.
— Фабиан, открывай все водяные краны, — отдавал распоряжения старик. — Раковины заткнуть. Пусть вода течет на пол. Надо залить водой весь этаж.
Они работали с лихорадочной быстротой, хотя их душил кашель.
— Ломай бачки в уборных. Пусть отовсюду идет вода.
Молодой юрист поспешил выполнять приказание Брукнера, но не знал, как приступить к делу.
— Найди где-нибудь лестницу.
Фабиан помчался на поиски и вскоре нашел ее в комнате уборщицы.
— Иди, я покажу, — позвал его Брукнер.
Вошли в туалет. По стремянке старик вместе с юношей вскарабкался к смывному бачку.
— Поплавок нужно вырвать. Вот так, теперь польется вода!
Вода медленно растекалась по полу.
«Пусть потолок промокнет. А может, по лестнице и вниз потечет, — подумал Брукнер. — Теперь надо попробовать спуститься на второй этаж».
Дым повалил в распахнутые окна, на лестнице его стало несколько меньше.
— Если с кранами закончил, пошли на второй этаж! — крикнул Брукнер Фабиану. Закрыв нос смоченным водой носовым платком, он торопливо спустился вниз по лестнице. У поворота старик остановился. Ему с трудом удалось отворить окно. Снизу, с первого этажа, валил дым. В коридор второго этажа с двух сторон выходили двустворчатые деревянные двери складских помещений. У стены в большом ящике — песок, в нем лопата и кирка. Старик сильно закашлялся. В коридоре дыму все прибавлялось. Брукнер взглянул вниз и увидел, как там на полу горит расплывшееся рекой масло.
«Песком надо!» — пронеслось у него в голове.
Но ему удалось бросить только одну лопату. От дыма так щипало глаза и горло, что работать было невозможно.
«Открыть двери и окна», — подумал он.
Дверь была заперта на ключ.
«Взломать!»
Прибежал Фабиан и крикнул, задыхаясь:
— Все в порядке!
Глаза юноши покраснели, слезились.
— Бери лопату и ломай дверь! — приказал Брукнер, ожесточенно стуча киркой по замку. Наконец замок поддался, и двустворчатая дверь распахнулась.
— Пойдем открывать окна, — закричал Брукнер и устремился вперед, насколько позволяла больная нога, По обеим сторонам помещения было по шести окон.
Через открытые двери дым проник и сюда. Снизу через распахнутые окна уже били струи пожарных брандспойтов.
— Я буду засыпать огонь песком, а ты открывай краны! — отдал новое распоряжение Брукнер следовавшему за ним Фабиану.
Вниз по лестнице с третьего этажа уже потекла вода. Старик работал изо всех сил, кидая песок на горящее внизу масло. Однако результатов пока не было видно. Новый взрыв потряс второй этаж. Дым, пыль, пламя поднялись вверх.
— Дядя Йожеф, — подбегая к старику, отчаянно вскрикнул Фабиан, — пол проваливается!
Старик остановился в дверях. Часть помещения обрушились, и все, что там находилось, полетело в бушующее пламя пожара.
— Надо уходить наверх, дядя Йожи! — настаивал юноша.
Брукнер колебался. Площадка возле лестницы на первом этаже была охвачена огнем. «Там не проскочим: увязнем в расплавленном асфальте и горящем масле», — быстро соображал он.
Жара становилась нестерпимой. Огненные языки запрыгали с новой силой, словно издеваясь над всеми попытками справиться с пожаром…
Брукнер и Фабиан снова взобрались на третий этаж. Весь пол этажа залило водой, доходившей почти до щиколоток. «Это увеличивает нагрузку на потолок второго этажа, но тут уж ничем не поможешь», — думал старик.
— Что могли, мы сделали. Надо спасаться. Давай звать на помощь.
И, подойдя к окну, он закричал:
— Товарищи! Помогите!
— Кто там в здании? — удивился Коцо, но никто не ответил, видимо, не расслышав вопроса.
— Камараш, — сердито переспросил парторг, — кто был назначен сюда на пост?
— Кажется, Брукнер с Фабианом.
— Черт бы вас побрал! И вы только сейчас вспомнили о них? Спасаем материалы, а там люди!
Вокруг Коцо столпился народ.
— Что такое?
— Что случилось?
— Кто там?
— А где Дёри? — спросил Коцо.
Никто не знал.
— Эй, Дёри! Дё-о-ри! — закричал кто-то, но в ответ слышался только треск горящего дерева. Пожарники всеми силами старались преградить путь огню.
Спасением имущества руководил Камараш. Через обрушившийся потолок пожар перекинулся и на второй этаж.
Выбравшись из автомашины на заводском дворе, Ласло удивленно осмотрелся.
«Не вовремя приехал, — мелькнуло у него в голове. — Здесь уже нечего агитировать».
Он поискал глазами знакомых. Через распахнутые настежь ворота на территорию завода набилось много посторонних. Зеваки толпились и у ворот. Черный дым, тянувшийся в небо, словно притягивал к себе людей. Вот возле завода остановился грузовик. С него соскочило несколько вооруженных мятежников — видимо, их тоже разбирало любопытство.
В этот миг Ласло увидел Коцо и Камараша и быстро зашагал к ним.
— Что здесь произошло? — спросил он.
— Товарищи-и! Выручайте-е! — снова сквозь дым и пламя донесся крик с третьего этажа горящего здания.
— Брукнер и Фабиан там. В суматохе о них забыли, — объяснил Коцо.
— Наверняка подожгли они! — закричал вдруг техник Немет.
— Кто они? — гневно переспросил Коцо.
— Брукнер, этот шпик госбезопасности.
Вне себя от ярости Ласло посмотрел на Немета, которого знал еще ло техникуму.
— Что ты болтаешь? Уходи отсюда подобру-поздорову, свинья!
— А ты знаешь, что Брукнерова дочка на стороне авошей воюет? — закричал в ответ Немет, только сегодня появившийся на заводе с заданием организовать ячейку «Революционного союза молодежи»[25]. Он громко хвастался своими ратными подвигами у здания Радио и Парламента, где, по его словам, уложил по меньшей мере пятерых авошей.
Какой-то национал-гвардеец в гражданском, очутившийся на заводском дворе, тут же вынес приговор.
— Ну и пусть горит, собака!
— Провокация это!
Настроение толпы менялось молниеносно:
— Верно! Почему они раньше не звали на помощь?
— Прятались, гады!
— Я же говорю, Брукнер подпалил, — выкрикнул Немет. — Он кочегар. Специалист в этом деле.
— Собакам собачья смерть, — злобно бросила грудастая девица, которую мятежники именовали Крошечкой.
— Не слушайте провокаторов! — закричал Ласло. — Это ложь! Я знаю старика. Честный рабочий. И дочь его никогда не была в госбезопасности. Немет врет!
— Товарищ, ставь лестницу к окну, — приказал Коцо пожарнику.
— Не давайте им лестницы!
— Пусть пропадут они пропадом! — послышались возгласы из толпы.
— Некогда спорить! — оборвал их Ласло. — Людей спасать надо. Давай лестницу!
— Очень опасно, — заколебался пожарник. — Здание может каждую минуту рухнуть.
— Что вы мне объясняете? — накинулся на него Ласло. — Дайте лестницу. Я сам их вытащу.
— Помогите! — неслись сверху отчаянные крики. Окна заволокло дымом, и там никого не было видно.
Пожарники быстро поднимали складную лестницу наверх.
— Присмотрите, чтобы здесь с ними ничего не случилось, когда я спущу их вниз, — шепнул Ласло парторгу и начал стремительно карабкаться вверх по лестнице.
Коцо подозвал одного из своих:
— Пусть Камараш с ребятами перейдет сюда.
Ласло скрылся в дыму. Пожарники поливали из шлангов окна, пытаясь разогнать или хотя бы немного оттеснить дым. Ласло было тяжело дышать. Дым набивался в легкие, жаром обжигало лицо. Вот, наконец, и окна третьего этажа. Лестница стояла неудобно.
— На метр вправо! — крикнул он пожарным вниз и закашлялся. Глаза щипало, и Ласло зажмурился. Когда он снова открыл глаза, лестница стояла как раз против окна, но низковато.
— Эй, ребята, чуть повыше!
Лестница стала подниматься.
— Хорош!
Даже кричать было трудно. Ласло полез выше, добрался до подоконника и увидел, перед, собой искаженное ужасом лицо Фабиана. В комнате стоял густой дым.
— Как ты себя чувствуешь? Сможешь сам спуститься по лестнице? — спросил он студента.
— Да, наверное…
Ласло влез в окно. Старый Брукнер без сознания лежал на полу спиной к стене.
— Наглотался дыму! — сказал Фабиан.
— Помоги мне взвалить его на плечо, — попросил Ласло, с трудом поднимая старика.
Брукнер оказался таким грузным, что у Ласло подкашивались ноги. «Видно, я измотался за эти дни, — подумал Ласло, — вот и ноша кажется такой тяжелой».
— Стань на лестницу, — хриплым голосом приказал он Фабиану. — Поможешь мне, пока я буду выбираться через окно.
Студент вылез на лестницу.
Дым слегка поредел, очевидно, его разметали обильные струи воды. Ласло с трудом перелез через подоконник. В «седле» на конце лестницы он немного передохнул.
— Поддержи меня, чтобы, я не потерял равновесия!
Обхватив одной рукой Брукнера, Фабиан другой рукой вцепился в лестницу. Ласло осторожно поставил ногу на перекладину и, крепко держась рукой за первую сверху ступень, медленно опустил вниз другую ногу. Старик был очень тяжел.
— Спускайся! — прерывисто дыша, сказал Ласло Фабиану.
Студент начал спускаться вниз.
Ноги у Ласло дрожали от напряжения, в горле першило от едкого дыма. Переведя, дыхание, Ласло тоже начал медленно спускаться. С каждым шагом голова Брукнера ударяла ему в спину, бессильно повисшие руки хлопали по икрам. Ласло мог держаться за лестницу только одной рукой, другой он прижимал к себе тело старика. Лестница казалась бесконечно длинной. На уровне второго этажа он снова почувствовал, что горящее здание пышет невыносимым жаром. Ему стало не по себе. Затошнило, ноги подкосились, он уже не мог пошевелить шеей, поясницу пронизывала колющая боль, словно ему взвалили на плечи мешок свинца.
«Ты сильный! — подбадривал он себя. — Держись! Осталось всего несколько метров… Разве можно упасть? Что это, ноги не слушаются?! Слабею… Больше не выдержать… Ну, ничего, если сейчас упаду — не беда. Здесь невысоко!»
Снизу до его слуха доносились голоса: подбадривающие выкрики, слова команды, ругань… Еще несколько шагов… Последние ступени он преодолел в полуобморочном состоянии.
Внизу его подхватило множество рук. Он увидел знакомые и незнакомые лица. Ему вдруг стало легко, словно он парил в воздухе.
Став на все еще подкашивавшиеся ноги, Ласло сказал Коцо:
— Отнесите старика в мою машину. Я отвезу его в больницу.
Толпа безмолвно расступилась. Даже Немет предпочел молчать.
Пока старика несли к машине, Ласло собрался с силами и перебросился несколькими словами с Коцо:
— Возможно, я скоро вернусь. Мне нужно поговорить с вами!
— О чем? — спросил секретарь. Он знал, что Ласло воюет на стороне мятежников, и ему было интересно знать, чего он хочет.
— Хочу предостеречь вас, чтобы вы не делали глупостей. Меня послала национальная гвардия поговорить с рабочими.
— Вот как! Значит, вы не в армии?
— Я старший лейтенант национальной гвардии, — не без гордости произнес Ласло.
— Что ж, это хорошо.
— Одним словом, смотрите, не поддайтесь на провокацию какого-нибудь левака, — перебил его Ласло. И, уже направляясь к машине, добавил: — Теперь скоро все войдет в свою колею… По-видимому, завтра начнут работать заводы.
— Не беспокойтесь, — чуть заметно улыбнулся Коцо. — Мы и сами разберемся, что к чему и как нам нужно поступать.
— К сожалению, у меня нет сейчас времени. Старик плох, — взглянув на Коцо, ответил Ласло. Они уже были возле автомашины, на заднем сиденье которой без сознания лежал Брукнер. Взгляд Ласло скользнул по стенам дымящегося здания, по фигурам людей, боровшихся с огнем. Слова Немета не давали ему покоя.
— Товарищ Коцо, — сказал он и покраснел — слово «товарищ» он не произносил вот уже целую неделю. Сейчас оно как-то сорвалось у него с языка. Но Ласло чувствовал, что в эту минуту он не смог бы обратиться к Коцо иначе. — Товарищ Коцо, как вы думаете, правду сказал Немет?
— О чем?
— Что дочка Брукнера воюет на стороне авошей. Вы, наверное, знаете!
— Нет, не знаю, — отвечал Коцо. — Мне дядя Йожеф ничего не говорил. Едва ли… Да и как бы она могла попасть к ним?
— Вы ведь знаете, Эржи — моя невеста. Это просто ужасно, если бы она вдруг оказалась не на нашей стороне…
У Коцо уже вертелись на языке слова большой, настоящей правды. Ему хотелось закричать, чтобы все слышали: «Глупец, куда девался твой рассудок?!» Но он сдержался: переубеждать Ласло сейчас нет ни времени, ни возможности. Только все испортишь. Лучше бы парень поскорее убрался с завода. Не хватало, чтобы он агитировал здесь от имени «национальной гвардии». Тут и своих неустойчивых хоть отбавляй… Поэтому он только сказал:
— Это верно.
Они простились. Ласло сел в машину.
Он вел машину осторожно, боясь, как бы дядя Йожи не свалился с сиденья. Через зеркало он то и дело поглядывал назад. Старик все еще не приходил в сознание.
«Изрядно наглотался дыму, — думал Ласло. — Не опасно ли это для жизни? Что я скажу теперь Фараго? В самом деле, что скажу? А почему, собственно, я так боюсь Фараго? Для этого нет никаких оснований… Скажу все, как есть, и баста… Но куда поместить дядю Йожефа? В больницу на проспекте Роберта Кароя? Нет, лучше отвезти его к Варге. Там его сможет каждый день навещать тетя Юлиш. Поручу старика Лайошу Нири, и все будет в полном порядке».
Забота о старике Брукнере была для Ласло совершенно естественной. Ведь дядя Йожеф стал ему вторым отцом. Ласло многому научился у Брукнера и любил его сыновней любовью. До того вечера, когда он пришел сообщить, что примкнул к мятежникам, они ни разу не ссорились и не спорили друг с другом. Ласло не представлял себе, чем бы все могло кончиться, если бы он не ушел тогда. Но теперь у Ласло не оставалось никаких сомнений в своей правоте. «Трудно с такими людьми, как Брукнер, — у них на глазах шоры. Как странно все в жизни: живешь много лет подряд бок о бок с человеком, думаешь, что знаешь его как свои пять пальцев, а потом случится что-нибудь серьезное и видишь — не все ты знал о нем». В пятьдесят втором, когда стало известно, что отца Ласло арестовали, дядя Йожеф обил из-за него все пороги.
— Ни в чем он не виноват, — убеждал всех дядя Йожеф. — Я этого человека знаю. Честнее его нет на свете коммуниста. Тут какая-то ошибка!
Он не отрекся от своего друга, не поверил в его виновность, а когда ему всюду отказали, заявил:
— Не понимаю нашего руководства! Какой смысл партии бросать в тюрьму своих честных боевых сынов? До чего может довести такая политика?
А один раз он в гневе воскликнул:
— Знаешь, Ласло, мне иногда кажется, что в высшем партийном руководстве сидят просто предатели!
Это дядя Йожеф поддержал Ласло в трудную минуту, утешил его, когда юношу из-за ареста отца не приняли в университет. Старик знал, что Ласло и Эржи были членами «кружка Петефи». Это было ему не совсем по душе, но ходить на собрания кружка он не запрещал. В пятьдесят третьем отца Ласло выпустили, и дядя Йожеф торжествующе восклицал:
— Видишь, сынок, говорил я тебе!.. В партии побеждают здоровые силы.
Об Имре Наде он в ту пору отзывался с уважением.
Увидев своего друга после тюрьмы, Йожеф ужаснулся. Узнать его было нелегко: волосы поседели, кожа на скулах натянулась, словно ссохлась. Прежними остались только густые длинные усы да глаза. Глаза сияли так же живо, как бывало, и лишь привычная озорная усмешка больше не прятались в них.
Старик рассказал обо всем, что с ним произошло за этот год.
— Знаю я, друг, — ободрял его дядя Йожеф, — что ты честный человек и сидел понапрасну.
— Не одному тебе следовало бы это знать, Йожи, — тихо заметил отец Ласло, — а всем моим знакомым! А то вот видишь, даже реабилитировать меня не хотят.
— А что тебе ответили в парторганизации?
— Говорят, что не смогут решить мой вопрос, пока суд не пересмотрит мое дело. Ведь выпустили-то меня по амнистии. То есть меня по-прежнему считают преступником, только помилованным. От одного этого можно с ума сойти. Нет, так я жить не могу! Понял? — зашептал отец. — Не могу я с моим двадцатилетним революционным прошлым жить при диктатуре пролетариата с клеймом негодяя. Я знаю, — бил он себя в грудь, — что я не виновен! А помилования мне не нужно. Пусть они преступников милуют, а не меня!
— Успокойся, Лаци, — пробовал утешить друга дядя Йожеф, — все уладится.
— Не могу я успокоиться. Не могу. Товарищи мои не хотят со мной разговаривать. Зато враги так и вьются вокруг, обхаживают. «Теперь ты понял? Сам видишь?» — нашептывают они. Один раз даже наш бывший помещик Вереш-Хорват ко мне наведался. Сказал, что зашел только узнать, как я себя чувствую. А под конец и говорит: «Вот видишь, старик, зря землю-то разделили. С этого и началась беда. Не послушал меня в сорок пятом, хотя сколько лет проработал у меня в батраках!»
— А ты что ему ответил? — спросил Брукнер.
— Что ж я мог ответить ему? Выгнал! С вами, говорю, мне все равно не по пути!
«Это было три года назад, — думал Ласло. — Но отца до сих пор не восстановили в партии. Теперь он, наверное, по-другому рассуждает».
В голове одна за другой проносились мысли.
Размеренно урчал мотор автомашины…
Когда тетушка Брукнер добралась до завода, уже стемнело. Осунувшаяся, измученная, она устало опустилась на стул в помещении партбюро. Но как только узнала, что муж отправлен в больницу, вскочила и бросилась к выходу.
— Мне надо идти. Мое место возле Йожефа.
— Нельзя, дорогая, тетушка Брукнер. Скоро комендантский час, — объяснял ей Коцо. — Я не могу отпустить вас. Да и нет никаких причин для беспокойства. С товарищем Брукнером не случилось ничего серьезного. Просто небольшое переутомление.
— Ты, сынок, не утешай меня… Мне надо идти. Мое место возле Йожефа. Знаю я, какой он делается, когда заболеет…
— Милая хозяюшка, — вмешался Камараш, — не болен ваш хромой козел! Его и обухом не перешибешь. Захотелось старику немножко отдохнуть, вот и все. Поверьте мне…
— Нет, Фери, не могу я здесь оставаться, даже если весь свет перевернется!
Но все-таки ее уговорили переночевать на заводе. Парторг убедил женщину, что сейчас ей все равно не найти мужа, так как неизвестно, в какую больницу его отвезли. А утром тетушку отправят в город на машине и помогут разыскать дядю Йожефа.
Скрепя сердце она, наконец, согласилась. «Если уж все в один голос уверяют, что Йожи здоров и только нервы у него немного подкачали, значит, это правда. Вот и Фери то же самое говорит, а ведь он, насмешник, близкий друг Йожефа». И тетушка Брукнер осталась ночевать на заводе. Склад еще горел. Здание обрушилось, и остатки внутренних стен уродливо торчали на фоне неба. Огонь подточил балки, и междуэтажные перекрытия рухнули вниз. Выбившиеся из сил люди присели отдохнуть. Половину запасов со склада полуфабрикатов удалось спасти, и все же ущерб, причиненный огнем, исчислялся многими миллионами форинтов. Бо́льшую часть хранившегося здесь сырья составляли импортные материалы, и это больше всего огорчало людей. Теперь об этом рассуждали в столовой. Гадали: что вызвало пожар? Искали Дёри, но его нигде не было.
— Может, домой сбежал? — предположил Камараш. — В последнее время малый что-то совсем скис.
В столовой атмосфера накалялась: работники питания исчезли, ужина не было. Но Коцо не растерялся.
— Дядя Боруш, кто у тебя дежурит в проходной? — спросил он вахтера.
— Йожка Имре.
— Хорошо, тогда берись сам за дело. Перепиши нас, а также тех, кто находится в пожарной охране, на постах, в караульном помещении на отдыхе…
— Будет сделано, — отозвался старик и вышел.
— Надо взломать дверь в продовольственный склад и буфет, — предложил Немет.
— Правильно, — поддержали его. — Пожар больше убытков причинил! Спишем…
— Терпение, товарищи, терпение, — остановил людей Коцо. — Через час все получат хороший горячий ужин. Только чуточку терпения!
Люди успокоились. Они сидели тесной кучкой, усталые, безмолвные.
— А спать-то где будем? — спросила смуглая женщина лет тридцати, работавшая в хозотделе на выдаче спецовок и талонов на обед, член бюро партячейки первого цеха. Рабочие любили ее: приветливая, отзывчивая, она для каждого умела найти доброе слово.
— А вон Камараш уступит тебе полкровати! — воскликнул Шани Куруц, молодой черноглазый сварщик, увидев входившего в столовую Камараша.
— Что такое? О чем речь? — притворно рассердился тот.
Собравшиеся повернулись в сторону Камараша, который усаживался на стул.
— Ну, что ж замолчал? Продолжай! Обо мне, кажется, разговор шел?
— Да вот я говорю, — засмеялся Куруц, — что Сэремине с вами придется эту ночь провести, дядя Ференц.
— Вот как? — Камараш вопросительно посмотрел на молодую женщину. — Я не против.
— Возьмете меня к себе, дядя Ференц?
— Отчего не взять, Рози? Даже одеялом укрою!
— Не выйдет у тебя ничего! — сказал Немет и презрительно захохотал.
— А вот твоего отца мне просто жалко становится, — сказал сварщик, метнув взгляд на мальчишку-техника. — Неудачный у него сынок получился. Уж больно противно ржет! Я бы на твоем месте намордник носил да поменьше лишнего болтал.
— Вам-то что? Вы в свое время поболтали и хватит. Теперь наша очередь! — огрызнулся Немет и вызывающе посмотрел на сварщика своими раскосыми глазами.
— Ну, болтай, болтай, только бы плакать потом не пришлось…
— Ничего, как хочу, так и буду делать…
— Делай, сынок, только, говорю, смотри не заплачь…
— А отчего же ему плакать придется? — спросила Сэремине.
— Есть причина, — ответил Камараш. — Признался он как-то в любви нормировщице Еве. Та ему отбой — мальчик в плач. Ева уверяет, что слезы у Немета при этом по спине текли.
— По чьей спине? — подхватил Куруц.
— Как по чьей? По его же собственной, конечно.
— Как так?
— А ты взгляни на него хорошенько: куда у него глаза-то глядят? Разве не назад?
Все засмеялись, даже Немет не удержался.
— Злые у вас шутки, дядя Ференц, — пожурил сварщика Коцо.
— Не злее той, что Немет на дворе перед посторонними отмочил, — уже серьезно возразил Камараш.
— Какую это шутку я отмочил? — спросил техник.
— Крикнул, что старый Брукнер — авош. Скверная у тебя, Немет, шутка получилась, очень скверная.
— Я не шутил, а всерьез сказал. И что в этом плохого? — запротестовал техник.
— А если бы эти молодчики с винтовками забрали старика? Они бы так и сделали, не окажись рядом Лаци Тёрёк. Теперь понимаешь, какую ты подлую штуку выкинул? — спросил Камараш. — Помнится, твой старший брат в госбезопасности служил?
— Служил, да вышибли его оттуда!
— Значит, теперь шито-крыто, так, что ли? А ведь отец у тебя был честный коммунист. Я знал его еще до войны. И в кого ты такой уродился? Если меня или Брукнера заберут, ты все равно не поумнеешь — как был плохим техником, так и останешься.
Немет ничего не ответил.
— Сейчас многие болтают черт знает что, — заметил пожилой каменщик. — Не думают люди, о чем говорят.
— И все-таки ошибки у правительства были. Нечего поворачивать, будто все хорошо было, — возразил один из слесарей, широкий в кости, лысеющий мужчина лет за пятьдесят. — Дров наломали много. Но нам незачем друг на друга лаять.
— Конечно, ошибки были, — согласился Коцо. — Никто не говорит, что их не было. Только, не следует к старым ошибкам добавлять новые. Просто надо взяться да исправить их. А сейчас нужно действовать особенно осторожно, иначе собьемся с пути и шарахнемся не в ту сторону…
— Я согласен, — отозвался слесарь. — Просто непонятно, почему у этих сопляков не отнимут оружие. По улице пройти боязно. Стреляют, размахивают винтовками. Из-за них сейчас все зло…
— Ничего, скоро все войдет в свою колею.
— До тех пор околеть успеем! Седьмой день не работаем!
— Говорят, и в провинции заводы стали…
Заспорили. У каждого нашлось свое замечание.
— В том-то и горе, — подхватил Коцо. — Запасы истощаются, убытки огромные. Пожары, воровство… В конце концов за все это нам же с вами расплачиваться придется. Талигаш не звонил?
— Нет, — ответил Камараш.
— Не такая уж беда, — заплатят западные державы, — вставил Немет. — «Свободная Европа» передавала, что на Западе готовы оказать нам любую помощь.
— Окажут, да не задаром, — возразил Камараш. — За эту помощь такую цену придется заплатить, что ой-ой-ой!.. А так я не против, пусть дают…
Вернулся дядя Боруш.
— Товарищ секретарь, — доложил он, — в пожарной охране пятеро, в карауле восемь человек, а здесь не знаю сколько.
— Три… шесть… девятнадцать, — сосчитал Камараш. — Итого тридцать два. Правильно?
— Сэремине, — распорядился Коцо, — возьмите с собой трех женщин и займитесь ужином. В помещении парткома спит тетушка Брукнер, если не управитесь, захватите ее с собой.
— Пусть лучше отдохнет, бедняжка! — возразила молоденькая девушка-ученица.
— Но хорошо бы отвлечь ее от мрачных мыслей, — сказал Коцо.
— Из чего же готовить ужин? — спросила Сэремине.
— Сейчас найдем, — пообещал Коцо. — Дядя Ференц, товарищ Немет! Идите и вскройте заводской продсклад. Выдадите женщинам необходимое и все запишите! Позднее придется отчитываться. Хорошо?
— Сделаем, — откликнулся Камараш. — Пошли, теленок вислоухий!
Немет, заржав, поднялся со своего места.
— Вы тоже не бог весть какой красавец! — огрызнулся он.
Коцо пристально посмотрел вслед уходящим, подумав: «Надеюсь, дядя Фери понял, почему я послал с ним Немета».
Коцо устал за этот день. Даже думать было трудно. Слишком много забот обрушилось на плечи одного человека! «Только бы не свалиться, выстоять до конца этой чехарды! До конца? На что же ты надеешься? — спрашивал он себя. — Измена в правительстве налицо. Где та власть, которая объединит разрозненные силы? А силы есть! Это видно было хотя бы сегодня. Общая опасность сплотила людей. Как дружно все работали на пожаре!.. Потому что видели опасность. А вот опасность контрреволюции еще не так очевидна. Полчаса назад сообщили, что пал Будапештский горком партии. Сообщить ли об этом? Или пока молчать? Вдруг люди поддадутся панике, все бросят и разбегутся». И Коцо решил пока молчать, сообщив о происшедшем только абсолютно надежным товарищам. «Да, советские войска нельзя было выводить из города, — продолжал размышлять он. — Если отряды контрреволюционеров захватили здание Будапештского горкома, когда советские войска стоят у городской черты, что будет, когда они совсем уйдут из страны? Пока мятежники убили только товарища Мезё, а тогда? Чья очередь наступит тогда? Кто этот Малетер, чье имя у всех на устах? Или Бела Кирай? Я о них никогда не слышал… Почему не введут в действие армию? И потребовался бы всего-навсего один волевой командир и одна дивизия… Возможно, на это и намекал товарищ Биску, говоря об одном — двух днях… Держать наготове оружие, людей и быть готовыми к борьбе. «В высшем руководстве — измена!» — сказал Биску. Но кто изменники? Хорошо бы знать их по именам. И что мне делать, если завтра на завод придут остальные рабочие? Как поведут себя они? Камараш — хороший человек. Правда, он все шутит, то, может быть, это и лучше. Его любит народ. И он не трус. Да… а пожар возник не случайно. По-видимому, на заводе действует какая-то банда контрреволюционеров… Где, например, Дёри? Надо разузнать… Хорошо бы домой заскочить на полчасика… Нет, ничего не получится… А Ласло Тёрёк — интересный парень… И какая у него прекрасная машина!..
…Только бы не растерять сейчас силы! И самому надо сохранять спокойствие… Все же я парторг. Если люди перестанут верить мне, дело примет плохой оборот… Но пока они еще верят мне. Сегодня Камараш поможет, завтра подойдут другие товарищи. Только не падать духом! Мы еще сильны… Где же Кальман? Как сквозь землю провалился… Сколько вокруг странных людей! Боже, сколько людей, сколько точек зрения! Брукнер, Камараш, Аладар Кальман, Тёрёк и этот мальчишка Немет, Дёри, дядя Боруш… Каждый венгр, но всякий смотрит на события по-своему. Что сейчас творится на моей прежней работе? Табори, наверное, туго приходится. Слабый он, мягкотелый человек. Пожалуй, руководство взял на себя старик Риглер… Ну ничего, скоро все образуется…»
Эржи с трудом взбиралась по лестнице. Все время приходилось держаться за перила — кружилась голова. «Неужели я видела это наяву? Неужели люди могут до такой степени потерять человеческий облик?!» Эржи захотелось закричать, броситься с лестницы вниз… На площадке третьего этажа девушка остановилась. От возмущения, от гнева гулко стучало сердце, горячий комок подкатил к горлу. «Жить? Зачем? Какой смысл жить среди таких зверей? Рожать детей, чтобы… — И снова перед глазами встал наполовину сожженный человек, там, на улице. — Какой ужас!»
Эржи поднесла руку к глазам. Ей стало страшно, она оцепенела от ужаса. Никогда в жизни она не знала такого беспощадного страха. Страх снова погнал ее вверх по лестнице, а в ушах, как удары колокола, звучали слова: «Умереть! У-ме-реть! Не хочу жить! Умереть! Почему в бою за здание МВД меня не задела ни одна пуля? Жизнь человека дешево ценится… И все-таки умереть, как те на площади?!»
Эржи заплакала. Слезы неудержимо катились по ее щекам. Девушка сама не знала, почему она плачет. Может быть, под впечатлением ужасного зрелища? Вот, наконец, четвертый этаж. Эржи механически передвигала ноги. Ухватившись правой рукой за железные перила лестницы, она посмотрела вниз, во двор. «Какой маленькой кажется отсюда площадка каменного дворика! Стоит только перекинуться через перила, и ты тоже станешь совсем крошечной, — подумала Эржи, но тут же спохватилась, отгоняя от себя эту мысль: — Нет, такая смерть еще ужаснее… Я знаю, ведь не раз приходилось прыгать с парашютом. Удар о землю страшен. Нет, нельзя, нельзя терять голову…»
Эржи нажала на дверную ручку, но дверь не подалась. Никого нет дома? Где же все? Девушка достала из сумочки ключи.
Совершенно разбитая, пошатываясь, она вошла в комнату, бессильно повалилась на тахту и разрыдалась. Слезы душили ее, вот-вот могла начаться истерика. «Если мятежники узнают, что я сражалась на стороне госбезопасности, меня прикончат так же зверски, как товарищей на площади Республики!»
…На площади толпился народ. Как магнит, какая-то неведомая сила повлекла Эржи в толпу. Увидев в центре ее зверски убитого, облитого известью молодого паренька, Эржи едва удержалась на ногах.
Она еще ни разу не видела мертвецов. И боялась их. Но неодолимая сила заставила ее подойти поближе и взглянуть на убитого, словно для того, чтобы на всю жизнь сохранить в сердце отвращение и ненависть к убийцам.
Эржи шла и широко открытыми глазами, не отрываясь, смотрела на убитого. Вот она остановилась у полусожженного тела солдата. А вокруг раздавался звериный рев, торжествующие выкрики садистов, омерзительный хохот женщин, утративших человеческий облик. Эржи стало стыдно, что и она женщина… У входа в горком среди груд бумаги лежало семь или восемь трупов военных. Вокруг них вертелась стая ярко размалеванных уличных шлюх. Они издевательски хохотали и плевали на мертвые тела молодых солдат. Грубые ругательства потоком лились из их накрашенных ртов. И Эржи содрогнулась: «Неужели это женщины?! Неужели они когда-нибудь станут матерями и будут воспитывать детей? Не может быть! Это какой-то кошмарный сон! Откуда они слетелись сюда? Что им здесь надо?»
Эржи поплелась дальше.
Страшное зрелище преследовало ее, не оставляя в покое. И она безудержно рыдала, начиная бояться, что сойдет с ума…
Все казалось ей мертвым, пустым, безвозвратно потерянным.
«До чего мы докатились! — думала она. — Как же это случилось? Неужели народ так ненавидит нас? И сама-то я хороша: два года работала с молодежью, а выходит, совсем не знала ее! Неужели я так заблуждалась? Где плоды моих усилий, моей воспитательной работы? Что происходит в стране? Неужели и Лаци сражается где-нибудь на стороне мятежников? Да, это, видимо, так. Я не ошиблась! Лаци был в числе мятежников, штурмовавших здание министерства внутренних дел».
Эржи поднялась с тахты и подошла к шкафу. Вот шарф Ласло. Значит, он не мог быть среди мятежников! Значит, все в порядке! Ну, конечно, Лаци сражается в одних рядах с ней против этих убийц!
— Лаци, милый, — рыдая, бормотала Эржи. — Приди, защити меня! Я боюсь… Единственный мой! Я стану твоей, если ты хочешь. Не буду противиться тебе… — сквозь слезы шептала девушка. Все тело у Эржи болело, страх не давал ей покоя. Ей казалось, что убийцы с улицы уже идут сюда, за нею. «Заперла ли я дверь? Не помню». Она боялась шелохнуться. В доме стояла тишина. «Куда могла уйти мать? Шарф, шарф Лаци здесь. Это самое главное… И неправда, что вся молодежь испорчена! Разве те, чьи изуродованные тела лежали на площади, разве они не молодые? Ведь их кто-то воспитал? Они держались до последнего патрона! Или я сама, разве я не отношусь к молодежи? А Бела? А Лаци, Роберт — белокурый приятель Белы? Они тоже молодые люди!.. Почему же тогда такое страшное поражение? В чем ошибка? Почему они не сплотили вокруг себя всю молодежь? Воедино! Может быть, потому, что их единомышленники рассеяны повсюду, а порознь бороться трудно?.. Вот если бы сейчас мятежники напали на меня, я бы тоже не могла защищаться. А вместе с другими, там, в здании МВД, я была сильной. Нас было много там! И все молодые! А ошибки совершаются где-то в верхах. Почему нет ясных, четких указаний? Ведь мы за каких-нибудь два дня навели бы в городе порядок! Да и на той площади… там было много людей, осуждавших расправу. Каким гневным огнем горели глаза одного старого рабочего! Он наверняка коммунист! А что он мог поделать, если у него нет оружия? С одним гневным взглядом против автомата не пойдешь! Но даже если бы было оружие — нет единодушия… Что-то неладное творится. Так бороться нельзя», — думала Эржи, и от этих мыслей ей становилось холодно и страшно, как в детстве во время грозы, когда сверкала молния и гром сотрясал небо. Тогда, девочкой, она во время грозы всегда с головой забиралась под одеяло…
Эржи не заметила, как разделась и очутилась в постели под одеялом. Тонкая шелковая сорочка холодила. Эржи зарылась головой в подушку, одну руку положила под голову, другую зажала в коленках. Так она обычно спала. Беспорядочно сменялись мысли. Об одном только Эржи не хотела думать: о расправе на площади.
Понемногу она начала согреваться. Облегчению вздохнув, попыталась уснуть, но мысли отгоняли сон. «Только бы не приходила в голову та страшная площадь!» — думала она, ища спасения от кошмарных видений.
Вспомнилось минувшее лето, и сердце у нее затрепетало. Они ездили на прогулку в Надьмарош[26] пароходом. Потом гуляли и как-то незаметно ушли далеко-далеко от остальных. «А может быть, я сама хотела этого?» Лаци повсюду следовал за нею. Эржи знала, что любит его, и была счастлива, что Лаци с ней, а не с той физкультурницей. Каким образом их отношения с Лаци переросли в любовь, она не могла бы объяснить. Много лет Лаци был просто ее хорошим другом. И Эржи все-все рассказывала ему. Ее мало трогало, что он ухаживает за девушками. У нее тоже были поклонники. По вечерам они с Лаци откровенно рассказывали друг другу обо всем. И только в пятьдесят втором году, когда отца Лаци неожиданно арестовали, она впервые почувствовала, что юноша не безразличен ей. Лаци ходил тогда убитый горем, ничего не ел. Однажды она увидела, как он плачет. Большой, сильный мужчина рыдал, как ребенок. Эржи бросилась утешать его. И странно: слова утешения бо́льшее облегчение приносили, пожалуй, ей, чем Лаци… После этого они стали часто бывать вместе. Повсюду, кроме танцев. Пока отец находился в тюрьме, Лаци не ходил на танцы. Только в пятьдесят третьем осенью, когда дядя Тёрёк освободился из тюрьмы, они танцевали. И впервые Эржи почувствовала, что он обнимает ее совсем по-иному, чем прежде, и ощутила его дыхание. Домой они вернулись вместе. Старики уже спали. И тогда на кухне Лаци поцеловал ее. Поцеловал, как мужчина, а не как обычно целуют друзья. Это был первый в ее жизни настоящий поцелуй… «Сколько мне было тогда? Восемнадцать, кажется. Да, сразу после выпускных экзаменов… С того вечера мы целовались, но случалось это редко. Отец, видно, что-то заметил, стал строже присматривать…» Лаци снился ей почти каждую ночь. Ее Лаци. А как гордо она шла с ним по городу, когда Лаци, уже солдатом, получал увольнительную! На него, рослого, хорошо сложенного танкиста, заглядывались все прохожие. На службе в армии он еще больше возмужал, окреп…
На пароходе Лаци сидел, прижавшись к Эржи, и, когда их колени соприкасались, ею овладевало незнакомое прежде волнение. «Наверное, я сама хотела, чтобы мы забрели далеко от остальных участников прогулки!..» Упиваясь своим счастьем, Эржи резвилась, смеялась, веселилась… Они были совсем одни. Присели под каштанам. Эржи легла на траву и разглядывала плывущие по небу облака. Юноша, полулежа чуть поодаль, смотрел на нее.
— У тебя глаза синие-синие, как небо! — вдруг сказал он.
Эржи ничего не ответила, продолжая любоваться белыми кучевыми облаками, которые неторопливо, словно нежась, плыли к северу.
— Эржи! — снова окликнул ее Лаци. — Скажи, ты любишь меня?
— Не знаю, — ответила она тихо, хотя хотелось крикнуть: «Конечно! Люблю! Очень люблю!»
— У тебя уже кто-нибудь есть?
Эржи отрицательно покачала головой.
— А меня ты сумеешь полюбить?
— Может быть…
Лаци погрустнел. Впрочем, он всегда был склонен к меланхолии. И в такие минуты Эржи очень любила его.
Солнце припекало, но над их головами шелестела густая листва. Лаци взял Эржи за руку. Она не сопротивлялась, и Лаци поцеловал ее в ладонь. Ей еще никто не целовал руки. В книгах она читала, что это вызывает удивительно приятное волнение. Но Эржи ничего особенного не почувствовала… «Почему он не целует меня в губы? — подумала она тогда. — О, это так приятно, так невыразимо приятно! Ощущаешь, как наливается грудь, напрягаются мышцы, по всему телу разливается ощущение счастья, сладкой истомы…» Этот сладостный трепет Эржи впервые испытала, танцуя с Лаци. И вот под каштаном ее вновь охватил расслабляющий волю трепет. Она закрыла глаза и не избегала поцелуев Лаци…
Полудремотное состояние у Эржи прошло. Она немного успокоилась. За окном смеркалось, в комнате стало темно. «Надо встать, — нерешительно подумала Эржи. — Хорошо бы искупаться. Так мне все равно не уснуть. Буду только ворочаться с боку на бок. Но если я такая трусиха, как же я пойду завтра к памятнику Остапенко? Но чего мне бояться? Никто не знает, что я сражалась на стороне войск госбезопасности. Ведь не написано же это у меня на лбу! А если даже знают, все равно нельзя быть трусихой! Вставай же! Нет, полежать бы еще немножко, отдохнуть… Свет я зажигать не стану, и никто не узнает, что я дома!»
Эржи снова повернулась на другой бок. Вспомнила о матери. «Куда она могла деться? Ушла к соседям?.. Суровые настали времена. Совсем не для женщин. Женщина всегда остается женщиной, всего боится… Впрочем, нет, не всегда. История сохранила имена многих мужественных женщин. История! Кто знает, так ли все было на самом деле? Может быть, совсем иначе… Будущие поколения снисходительны к героям минувших дней. Погибни я, Эржи, в бою возле здания МВД, и меня бы причислили к героиням. Потому что никто из товарищей — ни Комор, ни Хидвеги, ни Бела Ваш — не знает, как я боялась. Будущий историк не стал бы описывать, что у Эржебет Брукнер не хватило духу выстрелить в мятежника, стоявшего у подножия памятника на площади, потому что он показался ей похожим на ее жениха. Герои не имеют права быть слабыми, а я слабое, трусливое существо, дрожащее за свою жизнь, потому что мне еще хочется испытать счастье. Смысл жизни — в поисках счастья, в стремлении к счастью. Неправда, что нельзя жить без борьбы. Если и нужно бороться, то только за счастье. Такую борьбу я понимаю и признаю. А сколько погибло юношей и девушек, мечтающих о счастье! И ради чего? Они еще и жизни-то не видели, не успели понять ее смысла. Говорят, молодежь нужно научить трудиться. Я бы сказала иначе: молодежь нужно научить жить. Учить человека только труду — какое это одностороннее понимание жизни! В понятие «жизнь» входит и труд, и развлечения, и любовь. Да, любовь. Она нужна молодежи. Мы всегда не решались говорить о любви. Наша литература развивалась как-то однобоко. Хорошие стихи о любви наши поэты пишут редко. А изо дня в день говорить, слушать и читать только о труде — просто скучно…
Однако пора вставать, — решила Эржи. — Все равно уж не уснуть».
В комнате было холодно. Накинув на плечи халат, Эржи, не зажигая света, вышла на кухню. Глаза быстро привыкли к полутьме. Налив в десятилитровый жестяной бачок воды, она зажгла газ и поставила бачок на плиту, а сама уселась возле плиты и, свернувшись, как котенок, поджав под себя ноги, стала задумчиво смотреть на прыгающие голубоватые язычки пламени.
«Возможно, скоро и у меня будет своя квартира с ванной. Собственно, много ли я хочу от жизни? Удовлетворить мои запросы не так уж трудно. Чего, например, не хватает мне для полного счастья? — подумала Эржи и улыбнулась. — Прежде всего — Ласло. Он основа моего счастья. Без него я не могу быть счастливой. Затем квартира: одна комната, кухня, прихожая. И… и как можно скорее — дети. Мне так хочется ребенка! Даже не одного, а троих! Двух мальчишек и одну девочку. Мальчишки пусть вырастут высокими, широкоплечими, сильными, как Ласло. А девочка — та должна быть вся в меня. Впрочем, если родится белокуренькая — не беда. — Она вздохнула. — Господи, неизвестно, доживу ли я до завтрашнего дня, а мечтаю о чем!»
Эржи окунула пальцы в чуть теплую воду. Нет, нужно еще немного подождать.
«Может быть, мне не суждено больше увидеться с Ласло, — вернулась она к своим мыслям. — Сколько было чьих-то мужей, женихов среди тех, кто погиб на площади!.. Сколько девушек, как я, молятся сейчас за своего Ласло, хотя никогда больше не увидят его! Зачем же мечтать о будущем? Нет смысла. А если мятежники победят?! Что тогда будет? Всех коммунистов истребят. Казни на площади Республики — это только начало. Уж если правительство не приняло мер для защиты горкома партии, вряд ли оно станет защищать членов партии. А от тех гнусных убийц, что глумились над товарищами там, на площади, нечего ждать пощады. И с ними я не пойду, даже если они поднимут над собой красные стяги».
Вода согрелась. Эржи достала большой таз, разделась, подвязала волосы косынкой и начала мыться.
Через полчаса она уже опять была в постели. Вспомнила о завтрашнем поручении, и снова страх сжал ее сердце. Засыпая, она подумала, что ей ее следовало приходить к себе домой, где ее все знали как работника ДИСа и могли донести. «В доме много людей, которые ненавидят партию. Тот же Пекари, например, бывшее «его превосходительство». Такой на все способен…»
Эржи представила себе птичью голову «его превосходительства», презрительно осклабившуюся физиономию, и ей уже чудилось, что старикашка указывает на нее своей тростью с серебряным набалдашником… Эржи попробовала прогнать рождавшиеся в ее утомленном мозгу химеры, но перед нею появлялись все новые и новые призраки. Она заворочалась в полусне. Усталое тело требовало отдыха, но в мозгу вместо убаюкивающих видений то и дело рождались образы каких-то кровавых вампиров, отгоняя сон. В конце концов усталость взяла свое и Эржи заснула.
Бела Ваш быстро оценил обстановку на заводе точной механики. Тот, кто много лет занимался партийной работой, знает, как резко иногда меняется настроение масс. Знает, что для того, чтобы изменить это настроение, необходимо выбрать подходящий момент. А если не сумеешь безошибочно определить его — поражение неминуемо. Бела не мог не заметить, что сознательно и умело насаждавшаяся неприязнь к работникам госбезопасности засосала в свой водоворот многих честных людей. Он чувствовал, как эта неприязнь постепенно перерастает во враждебность ко всем коммунистам вообще. Потому он понял, что его пребывание на заводе не имеет никакого смысла. Здесь уже знали, что Бела Ваш сражался за здание министерства внутренних дел, и этого было достаточно для самосуда. Он решил уйти с завода и со стороны руководить действиями товарищей. Бела от души порадовался, что Риглер встретил его без прежней враждебности. С товарищами Бела условился встретиться вечером на квартире Роберта, чтобы там обсудить дальнейшие действия. Туда должны были прибыть Риглер, Кепеш и Хаваш.
И вот Бела у Роберта обдумывает индивидуальное задание для каждого. Роберт сидит у камина и кочергой помешивает угли.
— Что ты пригорюнился? — окликнул он погруженного в раздумье Белу. — Теперь нам все равно ничего не изменить.
— Не об этом я сейчас думаю, — ответил тот. — Вот ломаю голову, что бы такое умное нам с тобой придумать.
— Трудно! На нашем заводе очень трудно что-либо сделать, — проговорил Роберт. — Завод новый, старой рабочей гвардии на нем нет, слишком много деклассированных элементов.
— Каких это «деклассированных элементов»?
— А вот каких: на заводе тысяча человек, а задумывался ли ты когда-нибудь, сколько из них потомственных рабочих?
— Нет, — признался Бела, — но такой статистикой интересно было бы заняться.
— Я уже занялся, — заметил белокурый Роберт. — Поразительная вещь! Из тысячи человек только у трехсот отцы были рабочими. А остальные семьсот «перекованные». Из них большинство, конечно, порядочные люди. Особенно выходцы из крестьян. Эти быстро обучаются, тесно сплачиваются с коллективом и сами уже считают себя рабочими, хотя во многих случаях думают еще на крестьянский манер. Но вот остальные: кем они были прежде? Купцами, рыночными торговцами, государственными чиновниками, банковскими служащими, армейскими офицерами, мелкими помещиками… Как ты думаешь, сколько на нашем заводе бывших монахинь?
— Кого? — удивился Бела.
— Да-да, монахинь! — подтвердил Роберт. — Целых три. Из них одна фрезеровщица, а две другие — револьверщицы. Ходят в таких же промасленных комбинезонах, как остальные рабочие.
— Откуда ты узнал про монахинь? — заинтересовался Бела.
— К сожалению, на заводе об этом знали многие, а мы нет. Вчера мне Тереза Ижак рассказала. Знаешь ее?
— Из обмоточного цеха?
— Да.
— Что же она рассказала?
— Ничего особенного. Говорит, эти три монахини уже несколько лет систематически вели на заводе религиозную пропаганду. Не забывай, они тоже владеют приемами подпольной работы, не только коммунисты…
— В конце концов, пожалуй, выяснится, — констатировал Бела, — что на заводе точной механики работают и попы.
— Насчет попов не знаю. Но представляешь, что творится на других предприятиях, если у нас, на новейшем заводе, сложилась такая обстановка!..
Подумав с минуту, Бела сказал:
— Это неизбежно, Роберт. С сорок девятого года у нас систематически ослаблялись ряды пролетариата. Я имею в виду посылку сознательных рабочих на укрепление государственного аппарата, полиции, органов госбезопасности, армии. Представителей рабочего класса мы поставили и во главе заводов, фабрик. Прибавь к этому партийный и профсоюзный аппарат, и мы подойдем к твоим статистическим данным. А если учесть слишком ускоренную индустриализацию страны, то и получится, что на заводах в большинстве оказались не кадровые рабочие, а деклассированные элементы. Вот в такое время, как сейчас, представители этого большинства и захватывают в свои руки власть. Разумеется, на новых предприятиях, как наше.
— Главное, — подхватил Роберт, — парторганизация у нас была слишком слабая.
— Верно, — согласился Бела, — очень много оказалось у нас кадров, «пониженных в должности» да «снятых с постов». Это моя собственная «теория», — добавил он, смеясь.
— Что-то не понял я тебя, — с улыбкой отозвался Роберт, и Бела пояснил:
— «Пониженные в должности» — это те рабочие, которые вначале занимали руководящие посты, а затем по разным причинам были смещены и посланы обратно к станку. В этом отношении наш завод — настоящий сборный пункт таких «пониженных». И в парторганизации не было единства потому, что в ней скопилось слишком много «умников», оскорбленных, обиженных. Тут и бывшие секретари райкомов, и директора заводов, и армейские офицеры, и работники органов госбезопасности, и множество офицеров полиции. И каждый хочет казаться умнее всех. Возьми к примеру Шликкера!
— Знаю, — кивнул Роберт.
— Человек много лет был управляющим трестом, членом одного из райкомов партии, членом Всевенгерского Совета мира. В пятьдесят втором кто-то докопался, что в свое время он якобы был нилашистом. Его сняли со всех постов и перевели к нам. А здесь он со всеми не согласен, кричит, что соплякам поучать себя не позволит и так далее. То и дело напоминает, что когда-то он решал дела государственного значения. В том же духе держались и остальные. Большинство из них снова мечтает пролезть в руководство. Тому, кто привык командовать, трудно научиться подчиняться.
— Это и понятно, — заметил Роберт. — Я вот всего несколько недель, как переехал в квартиру с ванной. Впервые испытал, какая разница между подвальным помещением и отдельной двухкомнатной квартирой со всеми удобствами. И если бы кому-нибудь вздумалось сейчас переселить меня обратно в тот подвал на улицу Букетов, я послал бы его ко всем чертям! Так же и человек, занимавший высокий пост. Скажем, он хорошо работал, привык к новым условиям и вдруг видит: его несправедливо снимают. Как ты думаешь, неужели он с радостью вернется к своей старой жизни? Ведь речь идет не только о нем, но и о его семье, детях…
— Это справедливо только по отношению к незаслуженно обиженным, — заметил Бела.
— Ошибаешься! — возразил Роберт. — Когда ворчат и обижаются они, их еще можно понять! Но это характерно и для тех, кого выгнали поделом… А они-то даже пуще первых стремятся вернуть утраченное…
— Звонок!
Роберт поднялся и открыл дверь. Пришли двое молодых людей — Кепеш и Хаваш.
— Риглер тоже сейчас будет, — сообщил высокий темноволосый Кепеш.
Они разместились в комнате.
— На заводе черт знает что творится, — сквозь смех проговорил Кепеш. — Грызутся между собой как собаки!
— Кто?
— Приспешники Торня. Нам необходимо как можно скорее вернуться на завод.
— Мы быстро закончим, вот только товарищ Риглер придет.
Старик не заставил себя ждать. Он был очень взволнован, тяжело дышал и жадно глотал воздух, словно астматик.
— Товарищи, — едва войдя в комнату, сказал он, — я предлагаю закончить совещание побыстрее. Мне нужно во что бы то ни стало быть на заводе. О чем пойдет разговор?
Бела вкратце обрисовал обстановку. Верные партии силы скоро приступят к подавлению контрреволюционного мятежа. К этому нужно подготовиться. Товарищам нужно остаться на заводе, чтобы там, та месте, руководить действиями честных рабочих. Если понадобится, нужно маневрировать. Пока никаких самостоятельных выступлений! Многие коммунисты сидят дома, ждут приказа. Их нужно оповестить, чтобы они тоже собирались на завод. Сейчас самое главное — сплочение коммунистов, верных партии. Предательство не только в высшем руководстве партии, но и в низах. Поэтому нужно быть осмотрительными, все обдумать, прежде чем решить, о чем с кем говорить.
— Мне кажется, — продолжал Бела, — что Торня и иже с ним работают по чьей-то указке. А это значит, что мы не можем заранее выработать нашу тактику. Свои задачи нам придется определять в зависимости от их действий.
— Понимаю, — согласился Риглер, — задача будет не из легких.
— Верно, но у тебя, товарищ Риглер, богатый жизненный опыт. Только не зарывайся.
— Я буду осторожен, — пообещал старик.
— А вы, ребята, — обратился Бела к Хавашу и Кепешу, — займитесь молодежью. Сейчас это очень важно. Среди них есть и честные парни. Вот все, что я хотел сказать. Роберту я дал адрес, по которому вы можете встретиться со мной.
Риглер и товарищи поднялись.
— Ладно, — сказал старик, — что сможем — сделаем!
— Разве вот еще что, товарищ Риглер, — остановил его Бела. — Присматривайте за Сегешем и Барабашем.
— Я думаю, все будет в порядке: я толковал с ними сегодня. Они говорят, что тебе не доверяют, потому и вели себя так. Сам знаешь, старые разногласия…
— О них сейчас можно было бы не напоминать, — ответил Бела, — успеем подискутировать позже.
— Дело сложное, — возразил старик. — В твоем поведении было много неправильного, такого, что люди неверно истолковывают. А многие попросту не верят тебе.
— А сами-то вы как, товарищ Риглер? — улыбнувшись, спросил Бела.
— Видишь ли, раз ты с нами, снимаются многие вопросы. Меня даже не интересует, почему ты пошел по нашему пути. Сейчас нам нужно говорить о том, в чем мы едины, а не о наших разногласиях.
— Правильно, товарищ Риглер.
Они пожали друг другу руки. Старик и его молодые товарищи удалились.
— Странный человек этот Риглер, — заметил Роберт.
— Но честный, — тут же вставил Бела. — Я всегда считал его таким. Хотя у него тьма левацких замашек, за партию он в любую минуту готов грудью встать.
— Но своим сектантством он испортил жизнь многим честным партийцам, — настаивал Роберт, доставая из шкафа теплое нижнее белье. Он тоже готовился идти на завод. Матери Роберт крикнул, чтобы она собрала ему какую-нибудь еду.
— Я, Роберт, — продолжал Бела, — делю левых загибщиков-сектантов на две категории.
Роберт сел на стул и, снимая туфли, внимательно слушал товарища.
— Одна категория — это люди, которые ко всем относятся с подозрением, в каждом видят врага. К ним, в частности, относится и старый коммунист Риглер. Другие становятся сектантами, исходя из сложившейся конъюнктуры, когда левачество в партии становится модой, а на самом деле они карьеристы и авантюристы. Разумеется, это моя личная классификация.
— Как все же понимать первую категорию? — спросил Роберт. — Что это за люди?
— Я же тебе только что сказал. Это люди, которые ко всем относятся с подозрением, в каждом видят врага партии и народа. Они не только подозревают, но и действуют, нанося большой ущерб делу партии, делу коммунизма. Их трагедия заключается в том, что они непоколебимо верят в справедливость своих действий, в то, что своими действиями приносят пользу партии. Такие, как Риглер, всегда готовы умереть за партию и никогда не пойдут на сговор с ее врагами. Но в то же время своими ошибочными действиями они играют на руку врага.
— По-твоему, Риглер относится к этому типу левых загибщиков?
— Несомненно. Если бы Риглер находился сейчас в отряде, борющемся против контрреволюционеров, он расстрелял бы всех, кто показался бы ему подозрительным, как в свое время поступали некоторые. У таких людей один девиз: пусть лучше погибнет десять невинных, чем один предатель пролезет в наши ряды. На самом деле этот девиз ошибочен — он обедняет арсенал наших приемов борьбы с врагом и облегчает ему проникновение в наши ряды. Весь этот девиз приучает людей к формализму, а не к глубокому анализу обстановки.
— Интересно. Я никогда над этим не задумывался, — признался Роберт. — Ну, а второй тип?
— Это псевдолеваки. Такие, как Сегеш и Барабаш. Не забывай, Роберт, об одной интересной особенности нашего движения: у нас считалось, что быть левым уклонистом — это еще полбеды. На худой конец о таком человеке могли сказать: «Хороший, преданный делу рабочего класса коммунист, только немного уклонился влево». О правых же оппортунистах никогда не говорили, что они «преданы делу рабочего класса». И люди, пролезшие в партию с карьеристскими целями, понимали, что с помощью правоуклонистских лозунгов карьеры им не сделать. И наоборот, если они будут выступать со сверхреволюционными, громкими, ультрарадикальными лозунгами, то легче смогут продвигаться вверх. Кричат эти люди, разумеется, не из убеждения. Из них состоит рой подхалимов. Это они первыми начинают аплодировать и вскакивать с мест на собраниях, это они только и делают, что клянутся в верности партии, видят крамолу во всякой шутке, всех поучают, что-де и то и это недостаточно партийно, а сами пресмыкаются перед сильными и рабски подражают им. Эти люди — настоящая язва на теле нашей партии. Из них выходят предатели, соглашатели, ренегаты. Понял ли ты меня?
— В общем да.
— Возьми, к примеру, Барабаша. Ты знаешь его уже достаточно давно. Весь завод ненавидит его. А товарищи боятся. За всеми следит, всегда что-то расследует. При нем никто не смеет слова сказать откровенно. Одно время он редактировал заводскую многотиражку. Не было в ней статьи, где бы не упоминался Советский Союз. Может быть, он тем самым способствовал популяризации достижений Советского Союза? Отнюдь нет. Потому что он всегда подчеркивал: такова установка партии. Лгал народу… Весной прошлого года, когда в Национальном театре решили ставить «Человеческую трагедию», Барабаш собрал пропагандистов и приказал им начать кампанию против просмотра постановки под тем предлогом, что коммунисты, мол, не должны смотреть клерикальных спектаклей! После такой агитации всем, разумеется, захотелось во что бы то ни стало посмотреть пьесу. Или как он руководил партпросвещением! Сначала приказал всем обязательно посещать семинары. Товарищи ходили на занятия. Затем Барабаш велел за три дня до очередного семинара сдавать ему конспекты. Если кто не сдал — держись! Конспекты он бывало исчеркает красным карандашом, понапишет в них всяких оскорбительных замечаний! И так далее… Естественно, каждый начинал ненавидеть семинары… Из-за этого мы и схлестнулись с ним.
— Знаешь, Бела, — заметил Роберт, — хорошо еще, что не все у нас такие!
— Верно, — согласился тот. — Ну, отвели душу — и хватит!
Друзья еще раз обсудили предстоящую работу, место и время следующей встречи и отправились в город.
Тем временем события на заводе развивались с невероятной быстротой. В помещении клуба сторонники Торня провели собрание и возглавили недовольных. Говорить в открытую о контрреволюции они еще не решались. Поэтому речь шла о «свободе», о «победе восстания», о «революции». Сначала они шушукались, собираясь в маленькие группки, но уже через полчаса громогласно заявили, что возражают против заседания рабочего совета.
— Он не выражает воли трудящихся! — науськивал людей инженер Данош.
— Во главе его стоят те же люди, что и прежде!
— Кто их выбирал в совет?
— Они и так развалили завод!
— Что нужно Риглеру в рабочем совете?! — нападали наиболее горластые. Заодно с ними была и часть членов партии. На заводе многие не любили Риглера, причисляя его к компании Барабаша и Сегеша. Теперь ему приходилось расплачиваться за множество неправильных распоряжений, которые он когда-то отдавал, за надменность, за необдуманные решения, подчас тяжело отражавшиеся на судьбе отдельных рабочих. Хулиганы принесли на завод настроение улицы минувших дней и, спекулируя на чувствах простых людей, стали задавать тон всей массе. Инженер Торня, взобравшись на стол, с пафосом народного трибуна произносил программную речь:
— Мы хотим, чтобы женщинам, имеющим детей, больше не нужно было работать. Для этого рабочий мужчина должен получать такую зарплату, на которую он мог бы по-человечески прожить и с большой семьей. Тогда не понадобятся ни ясли, ни детские сады. Деньги, которые до сих пор тратились на заведения подобного рода, пошли бы на увеличение зарплаты рабочих. Пусть мать сама воспитывает своих детей, а не поручает их воспитательницам-коммунисткам. Мы отменим все нормы выработки. Основная ставка квалифицированного рабочего должна составлять минимум десять форинтов в час. Молодых инженеров мы за счет завода пошлем на учебу в западные страны. Для всего этого у нас есть реальная основа. Это наш венгерский уран, за который Америка согласна заплатить самую высокую цену в долларах.
— Торня — в члены рабочего совета! — закричал кто-то, и по всему залу прошел гул одобрения.
В дирекцию завода и во временный рабочий совет направили делегацию. Возглавлял делегацию калькулятор Шандорфи. Временный рабочий совет заседал в это время в приемной директора. На заседании присутствовало человек десять, остальные находились в карауле. Риглер, замещавший председателя, пришел в замешательство, когда Шандорфи от имени делегации из трех человек изложил совету требования «завода».
— Рабочий совет в его теперешнем составе является неполномочным, поскольку его избирал не весь коллектив завода. Только что закончившееся собрание рабочих решило не признавать самозваный совет и требует немедленных перевыборов.
Риглер возразил, утверждая, что совет состоит из рабочих, обороняющих завод с двадцать четвертого октября.
— От кого же вы его обороняете? — вставил вопрос Торня.
— От банд контрреволюционеров, — ответил Риглер.
— Каких еще «контрреволюционеров»? О какой контрреволюции вы говорите, коллега Риглер?! Законное венгерское правительство уже решило этот спорный вопрос. О «контрреволюции» больше не может быть и речи. Я не понимаю вас. Разве вы не читали правительственной декларации?
— Вы, господин Риглер, и горсточка ваших единомышленников выдвигаете весьма странную теорию, — подхватил инженер Данош. — Говорите от имени рабочих, инженеров, а сами противопоставляете себя официальной точке зрения правительства! Не кажется ли это странным вам самим?
— Послушайте, товарищ Данош…
— Вы заблуждаетесь, господин Риглер! — с иронией в голосе перебил старика инженер. — Я вам не товарищ!
Риглер еще больше растерялся. Его особенно возмущало, что сидевшие рядом Сегеш и Барабаш не произнесли ни звука, словно их тут и не было.
— Ваше мнение, господин Данош, меня не интересует. Я продолжаю утверждать, что контрреволюционные банды существуют, что они грабят заводы и фабрики. А задача коммунистов — защищать от них завод!
— Коллега Риглер, это уж дело нового рабочего совета. А сейчас я попрошу вас пройти с нами на рабочее собрание и провести выборы нового совета. Не следует противопоставлять себя воле трудящихся… Я подчеркиваю, что и новый совет будет временным, поскольку основной массы трудящихся здесь все еще нет. Но даже он будет обладать более реальной властью, так как его изберут на более демократической основе, чем прежний…
Делать было нечего. Секретарь парторганизации, смертельно побледнев, тоже хотел отправиться вместе со всеми, однако носатый Данош остановил его:
— Вы, господин Табори, нам не потребуетесь. Ведь вы не работаете на заводе. Насколько мне известно, вы работник партийного аппарата. А ваша партия с сегодняшнего утра больше не существует.
Риглер стремительно обернулся, словно его ужалила оса:
— Что вы болтаете? Как это не существует?
— Разве вы не знаете, что сегодня утром борцы за свободу после тяжелого боя захватили горком партии на площади Республики? Нескольких кровавых палачей-авошей тут же вздернули на фонари…
— Я там был. Видел своими глазами… Они открыли огонь по толпе, и начался бой. Наши танки быстро разделались со сталинистами, — подтвердил Торня.
— Это неправда… — возразил Риглер. — Горком партии не занят. Товарищ Табори, — сказал он трясущемуся от страха парторгу, — позвоните в горком по прямому проводу.
— Верно, — засмеялся Данош, — позвоните! Пусть убедятся сами!
Табори неверной походкой направился в кабинет директора. Остальные молча последовали за ним. Тем временем из клуба пришло много людей.
— Ну, что тут? Долго нам еще ждать? — спросил Харастош, молодой белобрысый парень, недавно появившийся в литейном цехе.
— Сейчас придем, — заверил нетерпеливых Шандорфи. — Передай ребятам, через минуту мы будем там.
Табори набрал номер, но на другом конце провода никто не отвечал. Он набрал другой — то же самое.
— Позвони в райком, — нервно бросил Риглер.
Но и райком молчал.
— Ну что? За чем дело встало? — снова спросил Харастош.
— Да вот тут некоторые не верят, что восставшие заняли горком партии, — ехидно пояснил Данош.
— Кто это не верит? — удивился литейщик.
— Я, например! — ответил Риглер.
— Вы? — с напускным удивлением переспросил белобрысый. — А если я вам скажу, тоже не поверите?
— Нет.
— Вот, посмотрите! — и Харастош выхватил из-за пазухи пистолет «ТТ». — Видели? — помахал он оружием в воздухе. — С этой игрушечкой самолично участвовал в том бою! И знаете, скольких уложил на месте?
Риглер не отвечал, впившись взглядом в Харастоша. «Вот негодяй! — думал он. — Броситься та него, отобрать пистолет? Ведь это же откровенный контрреволюционер! Почему в воротах его не обыскали? Жаль, свой автомат я оставил в парткоме… Но почему не вмешается Барабаш? У него же на плече автомат!»
— Шандорфи, — крикнул Харастош, — чего стоишь? Доставай свою пушку! Этих сталинистов надо в шею гнать с завода! Я требую от имени молодежи! А ну, Барабаш, давай сюда твою стрелялку! Да поживей!
— Коллега Харастош, не горячись! — решительно вмешался Торня. — Не к чему бучу заводить. А вы, Барабаш, на всякий случай сдайте оружие, а то как бы чего не вышло…
Барабаш молча, покорно снял с плеча автомат.
— Кому сдать?
— Возьми ты, — приказал Харастош толстому, в добрых шесть пудов, смуглому слесарю. — Ты умеешь с ним обращаться.
— А ваше оружие где? — спросил Шандорфи Риглера.
Старик не отвечал, изумленный и подавленный происшедшим. «Хитро подстроено! — сообразил он. — А мы оказались в дураках. Проморгали…»
— Так где же оружие? — переспросил Шандорфи.
— Наверняка в парткоме, — предположил Харастош.
— Пошли туда.
— Ребята, не теряйте времени. Смеркается рано, а нам еще рабочий совет выбирать.
— Сейчас придем, — ответил Шандорфи. — Я не люблю, когда у другого есть оружие, а у меня нету… Пошли!
В комнате парткома, у стенки, рядком стояли все пять автоматов.
— Именем революционной молодежи реквизирую оружие! — провозгласил Харастош. — Торня, идите в клуб, а я останусь возле оружия. Даги, подошли сюда еще двух — трех ребят!
— Хорошо, — пообещал Данош. — А господин секретарь пусть тоже здесь побудет.
Все, кроме Харастоша и Табори, вышли из кабинета. Секретарь и Харастош безмолвно разглядывали друг друга. Молодой литейщик, только минувшей весной получивший рабочий разряд, упивался своим новым положением. Политикой он, правда, не хотел заниматься ни прежде, ни теперь — в ней он ничего не понимал. Больше всего в жизни его интересовали танцы. Хотел бы он и одеваться получше, но на это его зарплаты — 1300—1400 форинтов — пока не хватало. То и дело приходилось ругаться с нормировщиком. Старый литейщик Вихардт, правда, объяснил ему, что 1300 форинтов для начинающего не так уж мало, что он в молодости столько не зарабатывал. Но Харастошу казалось, что Вихардт говорил это по указанию свыше. Получал бы он, Харастош, как и старик, 2200 форинтов в месяц, тогда и он мог бы проповедовать смирение… Потом начались октябрьские события. Сам не зная как, Харастош очутился среди демонстрантов. Около памятника Сталину во все горло выкрикивал лозунги. Куда идет, он тоже не знал. Но радостное чувство распирало ему грудь, потому что и он в числе героев, борющихся за свободу, среди тех, на кого теперь с завистью смотрели старшие. До сих пор никто не считался с молодежью, не принимал ее всерьез. «Даже потанцевать, кому как хочется, не разрешали. Одеваться по своему вкусу и то боялся, потому что проклятый Табори вопил о стилягах. А один раз даже велел вывести меня из зала, когда я собирался показать одно новое па». Харастош научился этому «па» у пловца Кохара, только что вернувшегося из поездки в Италию. «Зато сейчас Табори сам сдрейфил… Ишь, как дрожит, трус! Надо успокоить, а то еще чего доброго в штаны напустит…»
— Чего вы боитесь, товарищ Табори? Не тронет вас никто.
— Я не боюсь.
— Вижу, вижу! Пальцы так трясутся, что и сигарету никак не удержите.
— Просто я немного понервничал…
— А зачем нервничать?
— Да о своих детишках все думаю.
— Ох, и трус же вы, — засмеялся Харастош. — Что бы с вами было на площади Республики?
— А что там произошло? — поинтересовался секретарь, и в голосе его снова прозвучали нотки страха.
— Я опоздал к началу. Говорят, авоши открыли огонь по толпе народа… Словом, когда я пришел туда, их уже выводили из здания.
— Ну и?..
— Перестреляли всех… Я и не представлял, что толпа может так рассвирепеть. Секретаря горкома тоже застрелили, — продолжал Харастош. — Говорят, никому спастись не удалось.
Табори стал белее стенки.
— И вы считаете это правильным? — едва слышно спросил он.
— Революция! Революция не обходится без крови, — ответил паренек фразой, услышанной им на днях от одного студента.
— Какой ужас!
— Видите ли, товарищ Табори, вы за эти годы натворили тут столько безобразий, что народ вас возненавидел. Иной раз даже меня так и подмывало пальнуть в вас.
— Мы делали то, что там приказывали свыше, — оправдываясь, ответил Табори. — Думаете, нам было легко?
— Ну уж не поверю, чтобы вам сверху приказывали не отвечать простым рабочим на приветствие. Этого уж можете не говорить! Сколько раз вы сами бывало придете в цех и стоите, как император, ждете, пока рабочие первыми с вами поздороваются.
— Не помню, — пролепетал Табори. — Возможно… Я тоже совершал ошибки…
— Возьмите вон старого Вихардта, секретаря ячейки. Его, небось, у нас все любили. Пусть кто-нибудь посмеет его тронуть! Я того гада собственноручно прихлопну… А ваше несчастье в том, что вы сами никогда не были рабочим… Какая у вас специальность?
— Нет у меня специальности, — усталым голосом признался парторг.
— Тогда как же, черт возьми, вы умудрились стать парторгом такого завода, как наш?
— Сам не знаю… Я не хотел.
— А отец у вас кто?
— Когда-то был чиновником. В тридцать шестом уволили, он стал складским рабочим, потом кладовщиком.
— А вы сами?
— Во время войны окончил школу. Работал бухгалтером в банке. В сорок пятом вступил в партию, получил назначение в Национальный молодежный центр[27]. Затем стал секретарем партячейки, хотя это было мне не по душе.
— Зачем же согласились?
— Черт его знает… уговорили.
— А как вы к нам угодили?
— Из министерства меня послали в годичную партшколу. А после ее окончания направили сюда…
— Говорят, ваша жена — дочь какого-то банкира? Правда это?
— Ерунда! — отмахнулся Табори. — Отец ее был просто заведующим отделением в банке.
Они замолчали.
«Где же застряли ребята?» — думал Харастош. Ему больше не хотелось оставаться в одной комнате с этим человечишкой. Жаль его. Несчастный он какой-то…
— А вот Коцо, наверное, не пришлось бы дрожать за свою жизнь, — прервал молчание Харастош. — Его-то рабочие любили.
— Кто это Коцо? — спросил Табори.
— До вас секретарем был. Помню, в пятьдесят третьем, я еще учеником работал, начали пересматривать нормы. А литейщики опротестовали — очень уж намного маханули. Секретарь нашей ячейки сообщил Коцо. Тот приходит, спрашивает: «В чем дело, товарищи?» Народ ему: «Эту норму невозможно выполнить, товарищ Коцо!» Коцо посмотрел табличку и говорит: «Тут произошла какая-то ошибка. Я сейчас выясню». Вызвал к себе заведующего отделом нормирования, велел проверить нормы времени на изготовление деталей. Выяснилось, что рабочие правы. Исправили нормы. А тут подходит к нему один горлопан — Эрвёш, формовщик. Вы, наверное, уже не застали его. Болтун был страшный. Вечно ораторствовал — все ему не так да не этак. Не любили его у нас. Подходит и говорит: «Проверьте, товарищ, и эту норму. Берусь съесть свою шляпу, коли кто-нибудь сможет выполнить норму вовремя». Коцо взял наряд, внимательно прочитал, а потом и спрашивает: «У вас есть шляпа?» «Дома есть!» — отвечает Эрвёш. «Ну так вот! Я не формовщик, а литейщик, но за это время берусь выполнить». «Да? — усомнился Эрвёш и сердито добавил: — Будь я секретарем, я бы тоже мог так сказать».
Но Коцо не стал с ним спорить, а принялся за работу и вместо положенных 57 минут сделал работу за 55… Вот поэтому-то народ и любил Коцо.
Табори ничего не ответил. Умолк и Харастош. Подойдя к окну, он долго смотрел на город. Далеко тянулся лес заводских труб. Начинало смеркаться.
«Не успеть мне домой к пяти часам! — думал Харастош. — А мне ведь еще к девчонке надо заскочить на минутку. Где же ребята, пес их побери?»
— Скажите, — нарушил молчание Табори, — что вы собираетесь делать со мной?
Литейщик взглянул на него:
— Я — ничего. По мне, вы можете идти. Пожалуй, этак даже лучше будет, — добавил он немного погодя.
В коридоре послышались шаги. Вошел Кепеш в сопровождении еще одного молодого паренька.
— Ну что, Кепеш? Почему не идут остальные? — спросил их Харастош.
— Не знаю. А чего вы здесь сидите?
— Я автоматы охраняю, — пояснил Харастош. — Выборы начались?
— Нет. Все еще языками чешут… Товарищ Табори, почему вы не идете вниз? — спросил Кепеш. О том, что на выручку Табори его послал Риглер, он, разумеется, не сказал.
— Он ведь не работает на заводе, — ответил за парторга литейщик. — Я уж говорил, что ему лучше домой пойти…
Кепеш задумался на мгновение, затем сказал:
— Я тоже так считаю. Пойдемте, я вас провожу.
— Вы думаете, будет лучше, если я уйду? — спросил парторг.
— Да, — подтвердил Кепеш. — Обстановка накаленная.
Табори мигом оделся, схватил свой портфель и в сопровождении Кепеша покинул партбюро. Второй паренек остался в кабинете с Харастошем.
Идя через двор, Кепеш шепнул парторгу:
— Товарищ Табори, ключи от сейфа дайте мне! Я попробую ночью взять оттуда документы и спрятать их. Дело поворачивается так, что власть на заводе, по-видимому, перейдет в руки Даноша. В клубе сейчас такая заваруха!..
Бледный парторг без возражений передал ключи Кепешу, и тот засунул их к себе в карман. Буркнув что-то вроде «прощайте», Табори шмыгнул за ворота.
А Кепеш вернулся в клуб. Там было шумно. Собравшиеся — их было человек семьдесят — успели договориться о составе рабочего совета из тридцати членов. Сейчас шел спор о тексте телеграммы правительству. Собрание уже приняло по предложению Даноша и Торня резолюцию о том, что рабочие завода не приступят к работе, пока советские войска не будут выведены с территории Венгрии. Из зала неслись крики одобрения, и только Риглер запротестовал.
— Такую телеграмму нельзя посылать от имени тысячного коллектива завода, когда здесь собралось всего восемьдесят человек. Не можем мы решать за других…
Свист и крики заглушили его слова.
— Коллеги! — произнес Торня. — Я думаю, сегодняшнее собрание можно закрывать. Избранные сейчас члены совета пусть останутся здесь, а остальные могут разойтись. Завтра утром приходите все на площадь Освобождения. Мы пришлем грузовик.
Зал быстро опустел. Члены рабочего совета перешли в приемную директора завода, чтобы обсудить предстоящие задачи.
Благодаря какой-то удивительной случайности в новый состав совета попал и Риглер.
Кальман остановился около двери. Он еще колебался, готовый в любую минуту изменить решение. «Вдруг я окажусь нежеланным гостем? Впрочем, теперь уже все равно. Через десять минут комендантский час… Надо попытаться. Терять мне нечего. Арпад Даллош, я знаю, смелый, решительный человек. Хотя, как теперь верить людям?!»
Кальман позвонил. За дверью — ни звука. Он еще раз нажал кнопку звонка. «Ведь они же дома! — подумал он. — В передней горит свет».
После второго звонка послышался скрип двери и чьи-то шаги.
— Кто там? — донесся до него робкий, взволнованный женский голос. «Ева!» — узнал Кальман.
— Доктор Кальман.
— Ой! — изумилась Ева. — Так поздно! Погоди минутку, я сейчас принесу ключи.
«Зря я так дурно думал о людях», — упрекнул он себя.
Скрипнул, поворачиваясь в замке, ключ.
Из кухни донесся вкусный запах поджаренного хлеба, рома и кофе.
— Входи, входи, — приглашала гостя хозяйка, белокурая толстушка лет двадцати шести.
Кальман вошел. В небольшой прихожей царил образцовый порядок. До блеска натертый паркет, как зеркало, отражал свет электрической лампочки. На стенке — военная шинель — без погон. На красных петлицах маленькие эмблемы — ключ и молоток. На другой вешалке — старая фуражка а-ля Бочкаи с красно-бело-зеленой лентой на околыше.
Кальман повесил рядом свою фуражку и невольно тщательно вытер свои солдатские ботинки о коврик у порога.
— Ты иди вперед, — попросил он хозяйку. — Я так давно не был у вас, что забыл, какая дверь куда ведет… Арпад дома?
— Да. Я его никуда не выпускаю, — с улыбкой объяснила Ева и пошла впереди гостя.
В передней и гостиной тоже было чисто и уютно. От облицованного коричневыми изразцами камина по комнате струилось приятное тепло. Все здесь выглядело красиво, уютно, привлекательно.
Арпад Даллош сидел без пиджака за столом, накрытым белой скатертью.
— Ну и напугал же ты нас, Длинный! — смеясь, сказал он гостю. В узком кругу друзей Доктора звали еще и Длинным. — Садись, рассказывай, где был, куда идешь?
Кальман сразу почувствовал, что веселость Арпада напускная и за нею прячется волнение. «Меня ему не обмануть, — подумал Доктор, — ведь мы же знаем друг друга с детства…»
— Да садись, садись! — пригласил хозяин. — Евочка, принеси, пожалуйста, еще одну тарелку. Ведь ты поужинаешь с нами?
— Пожалуй, только совсем немного, — согласился Кальман и сел к столу.
Ева вышла на кухню.
— Что нового? Как дела в армии?
— Ты думаешь, я знаю? — рассмеялся Даллош. — Не хожу я больше туда. Хватит с меня… — Он вытер губы и отхлебнул глоток чаю. — Ешь, ешь! Что ты так смотришь на меня?
Ева суетилась вокруг них. Поставив на стол еще один прибор, она преданным взглядом уставилась на мужа. Положив себе на тарелку кусок поджаренного хлеба, Кальман продолжал рассматривать своего приятеля, смуглого, с черными как смоль волосами.
— Что с тобой случилось? — спросил он наконец. — Я тебя не узнаю…
— Я и сам не знаю, — ответил Даллош. — По-видимому, пассивность моя вызвана разочарованием…
— Понимаю, Арпад, — кивнул Кальман, неторопливо откусывая хлеб. Наступило томительное молчание.
«Зачем пришел этот поздний гость? — недоумевала хозяйка дома. — Ведь ясно же, что у него есть какая-то цель». Ее мужа занимала другая мысль: долго ли Длинный намерен оставаться у них?
Кальман допил свой чай и удобно развалился в кресле. От поднимавшегося над чашкой пара у него запотели очки. Он вынул платок и начал протирать их с такой тщательностью, словно в этот миг не было ничего важнее.
— И все-таки я кое-чего не понимаю, — проговорил он немного погодя.
— Чего ты не понимаешь, Длинный?
— Помнишь, недели две назад мы встретились с тобой и ты сказал мне…
— Не помню. За две недели много воды утекло.
— Я напомню, — продолжал Кальман. — Мы с тобой были на площади Кальвина. Я сказал тогда, что, если правительство не примет срочных мер, у нас тут такой кавардак начнется, что Познань по сравнению с Венгрией покажется безобидной детской шалостью. Неужели не помнишь?
— Что-то припоминаю, — неохотно признался Даллош.
— А ты еще засмеялся да так громко, что прохожие начали оборачиваться. «У нас кавардак? Да мы так шуганем баламутов, что их как ветром сдует!» — сказал ты. «И ты будешь этим «ветром»? — спросил я тебя. — «И я тоже, — сказал ты и добавил: — Не думаю, что в Венгрии так легко совершить переворот». Припоминаешь теперь?
— Да, да. Припоминаю.
— Так вот за этим «ветром» я и пришел к тебе сейчас. Я хочу тоже принять в нем участие.
— Зря ты выбрал для этого именно меня. Тогда я еще не видел…
— Нет, я не позволю, втягивать Арпада ни в какие истории, — вмешалась в разговор перепуганная Ева. — С меня достаточно всей этой кутерьмы.
— А если контрреволюция победит? — спросил Кальман и повторил про себя: «Да, именно контрреволюция!» А ведь еще совсем недавно он протестовал против этого слова.
— Арпада никто не тронет. Он был только маленькой безобидной пешкой, — снова перебила Кальмана хозяйка.
— Верно. Если понадобится, я сумею доказать, что меня силой заставили пойти от станка в армию. Жена моя засвидетельствует, что я не хотел быть офицером. И в университете я не хотел учиться. Правда, Евочка?
— Совершенно верно, — подтвердила Ева.
— Но, помнится, в пятьдесят пятом ты просил меня подтвердить, что во время войны участвовал в партизанском движении?
— И на это меня уговорили. Я совсем не хотел участвовать в нем. Это я тоже смогу доказать…
— Арпад, но ты же давал присягу! Ты офицер, коммунист!
— Ты затем только и пришел, чтобы бросать мне в лицо такие обвинения? — раздраженно спросил Даллош. — У меня и без тебя хватает неприятностей!
— Арпи, дорогой, успокойся, — гладя по волосам мужа, заговорила Ева, бросив на позднего гостя полный упрека взгляд.
— И ты еще коришь меня! Что же, по-твоему, это я оставил партию в беде, а не партия меня? Где эта партия? Где девятьсот тысяч человек? Где вожди? Где сила, которой мы всегда хвастались? А теперь я, Арпад Даллош, лезь в пекло, чтобы какая-то горсточка людей наслаждалась спокойной жизнью и жила в роскошных дворцах? Нет уж, дудки! Понял, Длинный? Пожалуйста, без меня! Можешь называть меня трусом! Но я хочу жить, И у меня нет желания болтаться на фонаре… Хватит с меня! Что я, собственно, получил от того строя? Ничего. Работал, работал…
— Арпи, милый, сядь! — плачущим голосом заговорила жена. — Тебе снова станет дурно. Прошу тебя, Длинный, не нервируй его! Лучше бы тебе уйти. Бедняжка, он так измучен…
Кальман поднялся.
— Хорошо, я уйду. Да и какой смысл оставаться здесь? Я только вот что скажу Арпаду: пусть он не считает себя правым. Ты говоришь, Арпад, что ничего не получил от «того строя»? Лжешь! Лжешь самому себе! Ты получил диплом инженера, руководящий пост, офицерское звание, три правительственные награды, почет в обществе, замечательную, прямо-таки роскошную квартиру. Ты относишься к той категории военных, которые пыжились в своих мундирах, навесив на них все награды, били себя в грудь и клялись отдать жизнь за партию. Но вот теперь тебе представляется такая возможность. Что же ты не отдаешь ее? Допустим даже, что враг занял столицу. А ты, ни разу не выстрелив, уже сложил оружие? Но ведь вся-то страна еще не потеряна! Ты думаешь, когда немцы стояли под Москвой, советские офицеры складывали оружие? Нет. От Москвы до Тихого океана было еще далеко. Там лежала граница их страны. А знаешь, где лежат наши границы? Не у Карпат, а у берегов Желтого моря! Мы обязаны бороться даже в том случае, если тут победит контрреволюция. Битва, которая идет сейчас здесь, — это одновременно битва и наша, и русских, и китайцев. Это их победы и их поражения. Социалистический мир един!..
Но тут Кальман спохватился. «К чему такая горячность, стоит ли вообще говорить с этими?! Да и я ли это говорю? Можно подумать, что я снова где-нибудь на политзанятиях… Нет, это говорил я и говорил искренне, от всего сердца. Разве не отвратительно то, что я встретил здесь? Заводские рабочие живут намного хуже Арпада, но они не разочаровались, не обреклись от коммунизма. Тот же самый Камараш, который постоянно жалуется на недостаток денег, ругает Ракоши и других, не стал предателем, а взялся за оружие и даже мне, Кальману, помог вернуть пошатнувшуюся было веру. А этот вот ясно понимает, что происходит контрреволюционный переворот, и примиряется. Он, видите ли, прикидывает: тронут его или нет? Ничто и никто, кроме него самого, его не интересует. Он даже ищет оправдания своему поведению. Все ясно: у него отличная квартира, диплом инженера, а там уж он проживет как-нибудь».
— Арпад, — попросил Кальман, — дай мне хоть твой пистолет, если тебе он больше не нужен. Я отдам его товарищам.
— Нет у меня его, — понурив голову, сказал Даллош. — Выбросил…
— Ну, тогда извините. Я пошел. Спасибо за ужин!
Они даже не подали друг другу руки.
Когда Кальман вышел на улицу, уже стемнело. Теперь он не боялся. Как будто обрел в себе силы. Мысленно он прикидывал, сколько в Будапеште может быть заводов. «Допустим, тысяча предприятий, и на каждом только по тридцать коммунистов, которые имеют ясное представление о происходящем и готовы бороться. Но ведь это тридцать тысяч настоящих бойцов! Тридцать тысяч вооруженных коммунистов — по меньшей мере три дивизии. И это только Будапешт. Коцо прав. Это сила, значительная сила. Нужно только собрать, объединить этих людей». Он продолжал машинально шагать. «Пойду к профессору Дежё Борбашу. Борбаша любят студенты. Человек больших знаний, он всегда с такой верой, с таким убеждением говорил о марксизме, что его уважали и беспартийные. Борбаш живет на улице Ваци. Может быть, меня еще пропустят… Бояться нечего, но все-таки лучше избежать проверкой документов. Да, Борбаш должен помочь. Нужно все разъяснить молодежи. Теперь уже ясно, что это контрреволюция. Фараго, Чатаи… Я должен был раскусить их раньше. Несомненно, Фараго взялся за оружие не ради социализма. Как все это сложно!»
Молодой преподаватель философии шел и шел, и с каждым шагом в нем крепла жажда действовать. «Исправить еще не поздно. Я тоже виноват, что дело дошло до этого. Что происходило за два — три месяца до восстания? Я вел себя, как другие, с нетерпением ждал партийных собраний, чтобы высказывать все, что мне не нравилось. Каждый указывал только на ошибки. Это было в моде — читать нотации партийному руководству, бросаться словами покрепче. А потом в университетской столовой или в кафе с гордостью хвастаться: здорово я им всыпал! Инспектор по кадрам совершил ошибку — закрыть отделы кадров! Не сменить инспектора, нет! Все отделы кадров закрыть! Допускались ошибки в строительстве Сталинвароша, были случаи нарушения законности — покончить с социалистической системой, а не выправлять ошибки. Это говорил и Чатаи. Не отдельных лиц сменить, а изменить систему… Да, я виноват… И этой слепоты я не могу себе простить. Ведь я же учился, учился! Господи, сколько лет я учился! Этот Камараш не изучил и десятой доли того, что изучил я, а жизнь он знает лучше меня. Мои знания не стоят выеденного яйца. Чтобы отрезветь, мне нужно было услышать секейский гимн и «Ицика». А Камарашу достаточно было прислушаться к голосу своего сердца. Что радует «его превосходительство», то не может радовать пролетария… Для таких, как Брукнер, это ясно. Старик тысячу раз прав! Классовая борьба — это не футбольный матч…» Кальман вспомнил похороны Райка. «Странно, как это мне не бросилось в глаза, что больше всех поднимали тогда шум в университете выходцы из прежних господствующих классов. Они и организовали шествие, словно Райк был их единомышленником. Теперь я вижу, что для этих личностей похороны были только средством для достижения их целей. Шари Каткич, маленький «крестьянский философ», была права в наших спорах. Шари… Я люблю маленькую Шари. Она так ясно и доходчиво излагает материал, что я сам не раз приходил на ее лекции. Самые сложные философские формулы на языке, понятном простым людям. Это ли не достижение? В сорок четвертом году маленькая Шари была прислугой в области Куншаг, а в пятьдесят шестом — преподаватель университета!..» Он часто думал о том, что женится на Шари, но сблизиться с нею не решался, хотя видел, что девушку тоже тянет к нему. Да и поспорили они тогда из-за похорон.
«— Послушай, — сказала девушка, — не нравятся мне эти похороны! Я не уверена…
— Тебе, Шари, ничего не нравится, потому что ты догматик, привыкла надевать на глаза шоры.
— Я не догматик, но это может привести к плохому. Атмосфера очень накалена.
— Может быть, ты против того, что мы отдаем Райку последние почести?
— Нет, это нужно сделать, но не сейчас… Разве ты не видишь, кто затеял возню вокруг похорон? — И Шари перечислила десяток имен. — Они больше, чем кто-либо другой, ненавидели Райка. Не забывай, Райк был министром внутренних дел и у него была тяжелая рука. Не в лайковых же перчатках расправлялся он с классовым врагом! Возьми, например, Шугаи с четвертого курса, отца которого осудили за участие в заговоре Дальноки. Ты думаешь, он простит Райку арест отца? Допустим, правильно, что он учится в университете, но чтобы он организовывал демонстрацию студентов философского факультета — это уж слишком! Не кажется ли тебе?
И я тогда начал втолковывать Шари, высокомерно, через плечо, я, мудрый, умный Кальман. А кончилось все тем, что Шари рассердилась на меня… Нужно пойти к ней. Попросить прощения».
О многом передумал молодой философ, пока дошел до дома, где жил профессор Борбаш.
Борбаш лежал на тахте и, укрывшись клетчатом коричневым пледом, курил сигарету. На ковре у тахты — гора книг. Клари, племянница Борбаша, пригласила Кальмана в комнату. Профессор жил вместе с этой 25-летней, очень красивой девушкой.
— Дежё очень сердит! — шепнула она Кальману. — Уже второй день не встает. Не хочет даже умываться. Не разговаривает, не отвечает на вопросы. Только смотрит и курит…
Кальман присел рядом с тахтой.
— Вы плохо себя чувствуете, товарищ профессор? — тихо спросил он.
Борбаш посмотрел на него суровым, пронизывающим взглядом. Когда он заговорил, голос его прозвучал как-то странно.
— Нет, друг мой. У меня не функционирует жизненная сила, а эта болезнь неизлечима…
— Жизненная сила? — удивленно повторил Кальман. — Что вы понимаете под «жизненной силой», товарищ профессор?
— Это, знаете ли, болезнь, против которой нет лекарства. Мне трудно объяснить вам, что это значит. Тело действует, оно здорово, но силы покинули его.
— Понимаю, значит, это вроде душевной болезни… Изменения в нервной системе. Результат слишком напряженного умственного труда. Это вполне излечимо, — заверил Кальман, а про себя подумал, что профессор сошел с ума.
— Нет, милый друг Кальман, это хуже. Почти то, но гораздо хуже. Да… хуже, — повторил Борбаш. — Душевная болезнь — следствие истощения нервной системы. Частично это вопрос настроения, обстоятельств. — Он помолчал, а затем, то и дело умолкая, продолжал: — Причиной ее является какое-нибудь конкретное событие, которое в данном случае и при данных обстоятельствах вызывает в человеке подавленное настроение, разочарование и тому подобное. Но заболевание жизненной силы вызывается совокупностью разочарований, сконцентрированных в одной точке. Не знаю, понимаете ли вы меня, товарищ?
— Не совсем, — откровенно признался Кальман, думая о том, что произошло с Борбашем. Он встречался с понятием «жизненная сила» у философов-идеалистов. Они объясняли, что живые существа потому и живут, что в них есть жизненная сила. Исходя из этого, они пришли к определению души. Но что имеет в виду Борбаш, он не мог понять.
— Погодите, я объясню вам нагляднее. Представьте себе влюбленного молодого человека. Он разочаровывается в любви. Это разочарование может вызвать душевную болезнь, но излечимую, потому что он не разочаровался во многом другом, например, в матери, в друзьях, в самом себе и так далее. Значит, разочаровался он в одном — в любви. Возьмем теперь другого человека. Этот индивид разочаровался в какой-нибудь данный момент в самом себе, в человечестве, в своих друзьях, в учениках, в науке, в любви и так далее. Это всеохватывающее разочарование — разочарование в жизни вообще — делает его больным. Болезнь поражает не тело, а жизненную силу. И это неизлечимо, потому что не на что опереться, нет веры… Остались только предположения и мучительные сомнения.
— Не хотите ли вы сказать, товарищ профессор, что эта болезнь поразила вас?
— Именно это, мой молодой друг.
— Товарищ профессор, вы разочарованы? Вы, человек, который видит все так отчетливо и ясно? Я не могу поверить! Я пришел к вам набраться сил. Пришел, чтобы вместе с вами начать действовать, что-то делать…
— К сожалению, я не способен действовать… Я ни на что не гожусь. Удар был слишком силен, так силен, что я повержен в прах… и жду конца.
— Но, товарищ профессор… Ведь не разочаровались же вы в идее… А идея — это сила… В людях можно разочаровываться, но в идее — нет!
— Идея… — перебил его профессор. — Что значит идея? Я пришел к выводу, что идея — это только предположение или воображение. Верить в идею… жить ради идеи… умереть за идею… Мы произносим эти слова и не понимаем, что говорим. Последние несколько дней показали, что эти громкие слова не имеют практического значения… Показали, насколько фальшиво звучали они в эти последние годы. Идея, которую мы проповедовали с кафедр, не пустила корней в людях… И во мне тоже. И это трагедия. Отсюда и начинается серия моих разочарований. Я разочаровался в самом себе, чего же мне ждать от других? Я всегда думал, что идея даст мне жизненную силу, что, если нужно будет, я с открытой грудью стану перед убийцами, перед стволами их автоматов… И мне пришлось констатировать, что я червяк… дрожащий от страха трус… Я не чувствую в себе силы, чтобы обратиться к массам… Почему идея не могла пустить во мне корни? Во мне, который с 14 лет служит этой идее? Во мне, который отрекся от своего класса, покинул богатый родительский дом и добровольно пошел по пути унижений, ссылок, разделил простую, но горькую судьбу рабочих людей… И если так надломлен я, чего же мне ждать от моих друзей, от моих учеников? Чего мне ждать от завтрашнего дня?
Борбаш замолчал. Устало закрыл глаза. Сигарета в его руках догорела почти до самых ногтей. Доктор осторожно вынул ее из пальцев Борбаша. «Он надломлен больше меня, — подумал Кальман. — Говорит глупости. Заболевание жизненной силы? Идея? Выдумывает какие-то странные вещи… А виновата не идея, а мы сами, он, я…»
— Товарищ профессор, — тихо спросил Кальман, — вы не знаете, в чем же все-таки ошибка?
Борбаш повернул к нему изможденное лицо. Кальман продолжал:
— Мы, университетские, много говорим между собой об идее. Но вот несколько часов назад я был среди простых людей. Среди рабочих. Мы много говорили, но я ни разу не услышал слова «идея». Никто не произносил его. А там было тридцать человек и все вооруженные. Они даже не говорят, что взяли оружие для борьбы за идею… Нет. Я спросил у одного сварщика, за что он борется… Если бы, допустим, оружие было в ваших руках и я спросил бы у вас то же самое, вы бы ответили: за идею, за партию…
А знаете, что ответил этот человек? «Я борюсь за самого себя, — сказал он, — за свою жизнь, за жену и за то, чтобы я и дальше имел возможность выпивать каждый день свою рюмочку». Так он ответил, но по существу он сражается за идею. Да, мы не можем жить без громких слов. Мы произносим слова, но не живем ими. Я пришел к вам, товарищ профессор, чтобы увести вас бороться, чтобы вместе с вами пойти к молодежи.
— Нет, дорогой товарищ, я уже бесполезный человек… Я не могу пойти. Я вижу, что происходит контрреволюционный переворот, что события ведут к буржуазной демократии, знаю, может быть, лучше, чем другие, но бороться против этого не могу. Сегодня я пришел к выводу, что не гожусь в герои. Я не боевая натура… Я не согласен отказаться от прошлого… Нет! Видите, вон мои книги: Маркс, Энгельс, Ленин… Я ни одной из них не выбросил и не выброшу. Вот мой партийный билет. Я не отказываюсь, что состоял в партии. Я не перейду в лагерь врагов, но сражаться я не могу… Может быть, за мной придут. Может быть, даже те, кого я учил в течение нескольких лет. Может быть, студент, которого я провалил на экзамене, прострелит мне сердце. Я не буду от них бежать, не буду прятаться, буду ждать. Пусть приходят. Но сопротивляться не буду, потому что не могу… Я не буду молить о пощаде. Я тряпка, я не могу сражаться… Жизнь — странная штука… И если случится, что меня убьют в собственной квартире, для потомков я буду героем, примером, которому нужно следовать. А ведь только мы с вами знаем, что ничего другого я и не заслуживал. Потому что тот, кто не борется за жизнь, не борется до последней возможности против смерти, тот заслуживает пули, тот не герой… Видите, дорогой товарищ, вот я какой. А вы идите, идите и боритесь… Идите обратно к тем людям — у вас еще есть силы… Боритесь! Я знаю, в конечном счете рабочий класс победит, знаю! Но я уже не могу бороться… Я болен, понимаете… очень болен и очень разочарован…
Кальман видел, что Борбаш совсем измучен. Он больше не хотел утомлять его. «Но теперь я уже не могу выйти. Куда я пойду? Может быть, попросить разрешения переночевать? Конечно, он разрешит остаться».
— Товарищ профессор, — тихо произнес Доктор, — в городе комендантский час. Я бы хотел, если вы разрешите, переночевать здесь…
— Конечно, дорогой товарищ, конечно… Ничего не имею против, — ответил Борбаш.
Они сидели друг против друга. В комнате Клари было тепло и уютно. В углу стоял массивный бронзовый торшер. Свет лампы отражался в шелковистых волосах девушки, и они отливали цветом бронзы с пеплом. В зеленовато-серых глазах ее застыли сдерживаемая тревога, скрытый страх, озабоченность. «Как она красива!» — пронеслось в голове у молодого человека, когда он посмотрел на ее красные пухлые губы, красивую грудь, полные бедра… Потом он опять подумал о профессоре.
— Он болен, очень болен, — сказал Доктор.
— Но не хочет и слышать о враче. Я уж столько раз пробовала, но он начинает сердиться, стоит только упомянуть об этом, — пожаловалась Клари. — Хотите еще кофе?
— Да, пожалуйста, если можно, все равно не уснуть…
Девушка налила кофе.
— Сколько вам сахару?
— Спасибо, Клари, я пью без сахара.
Клари откинулась в кресле, глядя на молодого человека. Она радовалась, что кто-то был рядом с ней. Ей было страшно одной. «Если у Дежё снова начнется приступ, будет кому помочь… — думала она. — Этого молодого человека Дежё очень любит, всегда так хвалит его. Когда речь заходит о Кальмане, Дежё говорит: «Умный, честный человек, с большим будущим». Если Дежё говорит о ком-нибудь так, это много значит».
Кальман поставил на стол чашку, поудобнее устроился в глубоком кресле, положив голову на спинку, закрыл глаза. На стеклах очков играл луч света от лампы…
— Клари, — сказал он, не открывая глаз, — знаете, о чем я думаю?
— О чем?
— Не сердитесь, что я спрашиваю вас об этом, но мне хотелось бы поставить на ноги профессора…
— Спрашивайте, не беспокойтесь… Я сделаю все, что смогу… что в моих силах…
— Скажите, есть у него кто-нибудь…
— Кого вы имеете в виду? — спросила девушка.
— Кто-нибудь, к кому бы он чувствовал привязанность? Невеста или любимая женщина, имеющая на него влияние.
Девушка покраснела, губы у нее дрогнули. Кальман не заметил этого — он все еще сидел с закрытыми глазами.
— Вы его племянница, — продолжал он, — вы должны знать… В таких случаях близкий человек может повлиять на него, вернуть интерес к жизни.
Клари опустила голову и не отвечала. Тишину нарушало только размеренное тиканье часов. Кальман полагал, что девушка обдумывает ответ, и не мешал ей. «Может быть, профессор скрывает свою интимную жизнь от девушки и она так же ничего не знает, как и его сотрудники. Профессор жил очень замкнуто. Ах, как хорошо, тишина так успокаивает…»
На руку Клари упала слезинка. Ее волнистые темно-русые волосы свесились на лицо. «Что ответить? Что сказать? Что придумать?»
Молодой философ открыл глаза. Посмотрел на девушку. На узкой кисти ее руки сверкала слезинка.
— Клари, вы плачете? — удивленно спросил он.
Девушка посмотрела на него полными слез глазами… Там, в другой комнате, неподвижно лежит человек, который не хочет жить, человек, к которому ее привязала судьба. Она добровольно взяла на себя роль его тени… Ради него она замкнула свою жизнь, весь свой мир этими четырьмя стенами, замкнула добровольно, с радостью, потому что для нее этот дом означал счастье… И сейчас этот человек не хочет жить… А там, за стенами дома, мир поставлен на голову, там распоясался злой дух, выпущенный из бутылки, он где-то рядом, все ближе, ближе… Она слышит его шаги, этот дух идет неудержимо, идет, чтобы разрушить это маленькое гнездышко, мир ее счастья… «Нужно только сильно захотеть… поставить на ноги упавшего духом Дежё и уйти куда-нибудь, где он выздоровеет, уйти, пока не пришли Пюнкэшди и его друзья, а они вернутся обязательно, они грозились, и тогда все будет кончено… Может быть, этот молодой человек поможет… Кальман поможет!.. Пусть он знает все… Должен же кто-то узнать, в чем дело!»
Девушка вытерла глаза. Кальману она напомнила раненую лань. Охотники говорят, что лани тоже плачут… Но что с ней? Неужели? Неужели правда та грязная сплетня, что она и Борбаш… Что Борбаш живет со своей племянницей? С этой изумительно красивой девушкой?
— Кларика, — спросил Кальман, беря ее за руку, — вы любите профессора?
Девушка кивнула.
— Между вами и профессором… Как бы это выразиться…
Клари снова кивнула головой.
— И… и он не слушает вас?
— Нет, — прошептала девушка, — уже два дня, как он не хочет видеть меня… не разрешает мне… входить к нему… С тех пор, как здесь был Пюнкэшди, ему… ему стыдно смотреть мне в глаза…
— Не понимаю… Пюнкэшди? Пюнкэшди, этот атлет? Бегун?
— Да…
— Расскажите подробней! Зачем он здесь был?
— Подождите минутку… — Клари откинула назад коротко остриженные пряди волос. — Это было ужасно, — начала девушка. — Я никогда раньше не видела Пюнкэшди. Знала, что есть такой на свете, читала в газетах о его спортивных достижениях. Как-то Дежё сказал, что он учится у вас. Очень плохо учится, хотя и способный парень. Помню, у меня еще вырвалось: «Но вы же готовите ученых! Если он хороший спортсмен, значит, его надо принять в университет?! И на экзаменах нужно пропустить, раз он хорошо бегает?!» Так вот, вечером двадцать восьмого раздается звонок. До этого с Дежё все было в порядке. Он ходил в университет, и студенты приходили к нам. Он был оживлен, давал советы, писал воззвания… Даже двадцать шестого, или когда там был самый большой бой, он пошел на улицу Корвин и разговаривал со своими учениками. Некоторых даже уговорил уйти… Его чуть не убили… Словом, он боролся, сражался как мог. Был он и в ЦК партии. Просил дать оружие… Его отослали домой. Это его немного надломило. Потом его снова подбодрила эта ваша преподавательница, маленькая такая, беленькая, Шари, кажется… Она была у нас. Они много говорили о листовках. Все утро работали. Но вот вечером двадцать восьмого к нам позвонили. Открываю дверь. Вижу, стоят трое вооруженных молодых людей.
«Нам нужно товарища Борбаша», — сказал их предводитель, высокий улыбающийся молодой человек.
«Как сообщить о вас?» — спрашиваю.
«Скажите, что пришел Пюнкэшди, председатель революционного комитета», — ответил он.
Они уже стояли в прихожей. Я чувствовала себя очень неловко. Они рассматривали меня, словно купцы на ярмарке лошадей. Кровь ударила мне в лицо…
Я вошла и сказала Дежё. Парни вошли следом за мной. Дежё не успел и слова вымолвить, как они уже стояли рядом с ним.
«Выйди», — сказал мне Дежё.
«Нет, — возразил Пюнкэшди, — мадам останется здесь!»
Голос у него звучал решительно, издевательски. Я видела, как Дежё прищурил глаза. Я знаю, он щурит так глаза, когда разгневан.
Я хотела выйти, но один из вооруженных стал в дверях. Тут только я заметила, что он пьян. Он тупо смотрел на меня. Я взглянула на остальных — они нетвердо держались на ногах. От Дежё тоже не ускользнуло это, и он взглядом удержал меня.
«Что вам угодно?» — спросил он у парней.
«Вы, может быть, разрешите нам сесть? Господин профессор, вы не очень вежливы!» — захохотал Пюнкэшди.
Дежё указал им на стулья. Все трое сели. Один подтащил стул к двери и уселся там. Я чувствовала на себе нахальные взгляды обоих вооруженных приятелей Пюнкэшди. Вы знаете этот вызывающий, наглый взгляд мужчин, цель которых — обладание женщиной. И вот эти двое аристократического пошиба парней смотрели именно так.
«Лопаи, — сказал Пюнкэшди одному из них, — выдерни вилку телефона. Терпеть не могу, когда мне мешают».
Парень, на вид лет восемнадцати, рванул провод.
«Что вам угодно?» — повторил вопрос Дежё.
«Спокойно, господин профессор, спокойно, — сказал Пюнкэшди, — сейчас спрашиваем мы! А вам придется отвечать… Представьте себе, что вы стоите перед революционным трибуналом молодежи… или что-нибудь в этом духе».
«Убирайтесь! — крикнул Дежё. — Убирайтесь, вы… вы… — он задыхался от гнева, — подлые…»
«Милейший профессор, не нервничайте и думайте о том, что вы говорите! Я бы не советовал вам оскорблять молодых борцов, проливающих свою кровь…»
«Подлые бандиты!» — крикнул Дежё. В голосе его клокотало презрение.
И тогда этот тип, Пюнкэшди, вскочил с места и ударил Дежё. Тот упал. Удар был очень силен. Я бросилась на Пюнкэшди, но тот, кого звали Лопаи, схватил меня и стал выкручивать руки. Дежё поднялся с пола. На лице его багровел синяк от удара Пюнкэшди.
«Я предупреждал — не смейте оскорблять! — угрожающе произнес Пюнкэшди. — Лопаи, отпусти мадам!»
Тот отпустил меня. Я стояла, не зная, что делать…
«Что же касается подлости, о которой вы упомянули, дорогой профессор, то мы научились ей у вас… По крайней мере я. Потому что мои друзья не имели чести слушать ваши возвышенные марксистские лекции о коммунистической морали и прочем… Они не учились в университете. Им по классовым соображениям не было позволено продолжать образование. Мои друзья — представители чуждых классов… А в период обострения классовой борьбы выходцев из бывшего господствующего класса не следует допускать в университет… Я хорошо усвоил материал?» — спросил он, кивнув в сторону своих приятелей.
Дежё не отвечал. Он стоял безоружный перед этими парнями с автоматами… Видимо, они не хотели убивать Дежё. Их целью было унизить его, судя по поведению Пюнкэшди и его друзей, типичных стиляг. Вы знаете этих типов с улицы Ваци. Коротко остриженные волосы, итальянского покроя рубашки, вельветовые брюки, короткие, едва до колен, плащи, черные береты и испитые, усталые лица с черными кругами под глазами…
Мы ждали, что будет дальше.
«Милейший профессор, — продолжал Пюнкэшди, — нам нужно от вас заявление. Короткое заявление. Собственноручно написанное… Что в нем должно говориться? Ну хотя бы вот что: «Я приветствую борьбу университетской молодежи и признаю, что мы много лет подло обманывали народ. Мы воспитывали молодежь для безнравственной серой жизни, строили систему, основанную на доносах», и так далее… А в конце припишите, что вы присоединяетесь к шестнадцати пунктам требований молодежи, а ваш протест двадцать третьего был сделан по принуждению… Вот и все, как видите, сущая безделица. Я надеюсь, что не может быть никаких, абсолютно никаких возражений. И пока вы будете писать его, мы, может быть, перекусим чего-нибудь, а уважаемая мадемуазель Клари угостит нас водочкой. Ну как, господин профессор, идет? Будьте добры, уважаемая госпожа, пройдите с моим другом Лопаи и приготовьте что-нибудь повкуснее. Не бойтесь его — он хорошо воспитан. Его отец был тайным советником…»
Пюнкэшди выпалил все это залпом. Мы не двинулись с места. Я видела, что Дежё кипит от гнева, но держит себя в руках. Тут заговорил Лопаи:
«Ну, пошли, дорогая мадам!» — и он схватил меня за руку.
На мне был только домашний халат, под ним — ничего. Мы как раз собирались спать Я вырвалась, халат распахнулся, и обнажилась грудь…
«Не дурная штучка, — смеясь, сказал Пюнкэшди. — Мадам, у вас грудь красивей, чем у Джины Лолобриджиды… Не так ли?» — Он иронически подмигнул Дежё.
Все остальное произошло в какое-то мгновение. Я только успела увидеть, как Дежё весь напрягся. И в ту же секунду он ударил молодого спортсмена по лицу. Я закрыла глаза. Лопаи крепко держал меня.
«Ты дрянь, подлый, безнравственный мерзавец!» — услышала я сдавленный голос Дежё. Потом раздался хрип, звуки ударов и упавшего на пол тела. Рассвирепевший Пюнкэшди поднял Дежё, как пушинку, и швырнул на тахту. Дежё потерял сознание, но лишь на несколько минут. Глаза Пюнкэшди налились бровью. Багровый от злобы, он грязно выругался. Когда Дежё пришел в себя, Пюнкэшди снова набросился на него.
«Пишите, что я сказал вам!» — вопил он.
Дежё встал на ноги и только отрицательно покачал головой. Сквозь зубы процедил:
«Никогда! Можете убить меня, но этого я никогда не напишу!»
«О, нет! — злорадно сказал Пюнкэшди, ощупывая припухший глаз. — Мы не убьем вас, мы не убийцы, но мы заставим вас написать…»
Дежё, не отвечая, только отрицательно качал головой…
«А что касается безнравственного мерзавца, то, мне кажется, это относится не ко мне, а скорее к вам самим. По крайней мере я и мои друзья не живем тайком со своими племянницами».
Мне показалось, что я теряю сознание. Больше всего на свете мне хотелось умереть. Я посмотрела на Дежё. Беззащитный, он неподвижно стоял перед этими мерзавцами. Лицо его окаменело.
«Как можно читать высокопарные лекции о коммунистической морали, — беспощадно продолжал Пюнкэшди, — критиковать буржуазную мораль и в то же время тайком соблазнять сироту-племянницу, которая на двадцать лет моложе вас, запереть ее от всего мира, от людей, от молодежи, от жизни… И таковы все ваши идеи, вся система… Снаружи все сверкает, а внутри грязь, серость, мерзость…»
— Не знаю, было ли с вами когда-нибудь такое, — продолжала девушка. — Бывает, снится что-то ужасное, вы знаете, что спите, хотите проснуться, но не можете… Только стонете и ждете: вот-вот что-то произойдет, но ничего не происходит. В таком же состоянии была и я. Во мне все словно окаменело. Я не хотела слышать этих беспощадных слов, безжалостную правду, потому что этот тип говорил правду… Несколько лет подряд мне то же самое говорил Дежё, терзая самого себя. Мы мучили друг друга, бесконечно спорили по ночам и сколько раз решали порвать нашу связь, но не получалось…
Мы очень любили друг друга. Мы как одно целое… Я не могу представить свою жизнь без Дежё, как не могу представить ее без света, без воздуха… Для меня Дежё был самой жизнью. Ведь ему я обязана всем… Не он хотел и не я — это получилось само собой. Мы противились этому, знали, что нельзя… И все же это случилось. Мне было тогда восемнадцать лет… И с тех пор я страдаю… с тех пор я счастлива, с тех пор я знаю и он знает, что нас ждет суровое наказание. Дежё не нашел в себе мужества, боялся сказать об этом в партии. Не решался жениться на мне. Я напрасно убеждала его, говорила, что здесь нет ничего особенного, что товарищи поймут, это бывает с людьми, в истории много таких примеров… Но он не решался, стыдился. А сейчас этот вооруженный молодчик, этот контрреволюционер бросал нам в лицо беспощадную правду… Потому что в словах его только это и было правдой… А ведь мы думали, что наши отношения — тайна, известная только нам… Дежё честный человек. Самый честный человек в мире. И это его сломило. Тогда, вечером двадцать восьмого октября, он понял, что не был примером для молодежи и потому ему не верили…
Остальное уже не имеет значения. Дежё не написал заявления, как ему ни угрожали. Он стал бесчувственным, как труп. Тогда Пюнкэшди сказал, что если он не напишет заявление, они изнасилуют меня… у него на глазах… Я замерла от ужаса. Дежё молчал. Только отрицательно покачал головой — нет, не подпишет, даже если они изнасилуют… Я видела, что они не сделают этого… Может быть, если выпьют еще… Потом они ушли, пообещав вернуться. Дежё ничего не ответил. Лег. Я прижалась к нему. Пыталась говорить с ним, подбодрить, влить в него жизнь… Но он только смотрел на меня мертвым взглядом.
«Ты позволил бы, чтобы они… меня?..»
Он словно очнулся.
«Да»? — ответил он едва слышно.
Я оцепенела. Разрыдалась. Посмотрела на него:
«Дежё, нет, нет, это неправда! Или ты меня не любишь?»
«Очень люблю, — ответил он. — Люблю больше жизни…»
«Но как же ты мог сказать?..»
«Нет, я не подписал бы это заявление… Все же во мне что-то осталось… капля чести… Но сейчас уходи, оставь меня одного. Я хочу остаться один…»
«Прогоняешь? — испуганно спросила я. — Ты меня прогоняешь?»
«Уходи. Немедленно приведи Шари Каткич!»
Я не пошла. И не уйду. Я не откажусь от Дежё. Пусть меня осуждают все. Я не сделала ничего плохого, никому, не причинила зла. Я не знаю своих родителей, воспитывалась в сиротском доме. Когда мне было пятнадцать лет, Дежё взял меня к себе, он тогда только вернулся из-за границы. С тех пор у меня есть дом… Я никогда никому не принадлежала, только ему, и никогда не буду принадлежать никому, кроме него.
Она замолчала.
Под впечатлением рассказа Клари Кальман только повторял про себя: «Какой ужас! Какой ужас…» Затем он встал.
— Клари, — сказал он.
— Да?
— Я одного не понимаю: почему профессор не женился на вас? Зачем нужно было превращать это в такую сложную историю, где уже затронута совесть?
— Мы много говорили об этом. Он никогда ясно и четко не высказался. Я думаю, потому что перед руководителями партии, особенно перед теми, кто знал его по эмиграции, он всегда был пуританином, человеком кристально чистым, аскетом. Другая причина, возможно, в том, что в своих лекциях и статьях он устанавливал очень строгие моральные нормы, доходя подчас до преувеличений. Поэтому он стеснялся, боялся за свой авторитет, за свое имя в науке. Что скажут студенты?.. Словом, не знаю.
— Все равно, — сказал Кальман, — я не вижу здесь ничего предосудительного. — Он ходил взад и вперед по комнате. Затем продолжал: — Успокойтесь, Клари, Пюнкэшди и его банда больше не придут. Мы поставим профессора на ноги. До утра я что-нибудь придумаю. — Он посмотрел на часы. Было начало первого.
В прихожей раздался резкий звонок.
Клари побледнела. Если бы Кальман не поддержал ее, она бы упала на пол… Кальман осторожно уложил ее на диван и, готовый ко всему, пошел открывать дверь.
На пороге стояла Шари Каткич.
— Что случилось? — спросила она Кальмана. И уж потом на лице ее отразилось нескрываемое удивление. Она знала, что он был среди мятежников.
— Входи, — сказал Кальман, — я сейчас все объясню.
Девушка вошла в комнату. Она растерянно смотрела то на лежавшую в обмороке Клари, то на Кальмана. Потом отбросила назад коротко остриженные русые волосы, скинула плащ и нерешительно приблизилась к дивану.
— Не из-за тебя? — спросила она.
— Что ты, Шари, не глупи!
— Ты с мятежниками?
— Был раньше.
— Принеси мокрое полотенце.
Кальман вышел. Через несколько секунд он вернулся с белым вафельным полотенцем в руках. Один край полотенца был влажным.
— Отвернись…
Кальман отвернулся. «Как уверенно действует Шари, — подумал он. — Пришла как раз вовремя…»
Шари расстегнула халат Клари и начала мокрым полотенцем медленно растирать ей грудь. Клари долго не приходила в себя. Наконец, она устало открыла глаза. Увидев Шари, заплакала и так горько, что ее с трудом удалось успокоить.
— Ей нужно дать немного вина, — сказала Шари. — Есть вино в доме?
— Да… в буфете найдешь.
— Товарищ Кальман, достаньте… пожалуйста.
«По-видимому, Шари больше не сердится на меня, — решил Кальман, — если уж шутит». Он налил стаканчик и осторожно понес его к дивану.
— Став борцом за свободу, товарищ Кальман забыл об элементарной вежливости! — сказала Шари. — А мне вы налили? Или видите во мне врага?
— Не болтай, тогда я не принес бы и Клари.
— Клари сейчас вышла из строя, а выбывший из строя уже не враг… Но я… я вполне здорова.
— Шари, — серьезно спросил Доктор, — ты действительно думаешь, что я враг?
— До тех пор, пока вы не убедите меня в обратном, да.
— Шарика, не обижай товарища Кальмана… Он очень порядочный человек. Но что случилось? Ты пришла так поздно, несмотря на комендантский час. Может быть, плохие вести? — шепотом спросила Клари.
— Как сказать, — начала девушка. — Ничего особенного, но я не скажу ни слова, пока не узнаю все о Кальмане.
— Расскажите ей все, — подбодрила Клари Кальмана.
Около часа Доктор рассказывал свою историю недоверчивой Шари. Девушки обрушила на него ливень перекрестных вопросов.
Наконец она сказала:
— Давно пора было одуматься… Я не забыла, как ты и другие твои слишком ученые друзья иронизировали: «Крестьянскому философу снятся разные ужасы…» Ну да ладно, теперь это не имеет значения.
— А откуда ты узнала, что я был среди мятежников?
— Откуда? — спросила девушка. — Да ведь у твоих студентов глаза открылись раньше, чем у тебя. Двадцать шестого вернулось человек пятнадцать из них во главе с маленьким Геренчером.
— А сейчас где они?
— Часть вернулась домой, в провинцию, некоторые в общежитии, а кое-кто работает со мной.
— Ну, теперь ты можешь сказать, зачем пришла, Шарика? — спросила Клари.
— Я пришла, чтобы бороться… Ребята спрашивают — и вопрос этот вполне закономерен, — что с профессором Борбашем. Если он скажет, что Имре Надь предатель, то они поверят.
— Но, Шарика, Дежё этого не скажет… Он очень уважает Имре Надя… — сказала Клари. — Назвать Имре Надя предателем! Это немыслимо…
— Мыслимо или нет, но Имре Надь предатель! Я так считаю. Только ребята мне не верят. Они говорят, что я сектантка. Они признают, что во многом я права, но хотят бороться только против контрреволюционеров-бандитов, а не против правительства.
— Сложное положение, — сказал Кальман. — Мне кажется, Шарика, ты перехватила. Сейчас нам нужно усиливать правительство и бороться против бандитов, которые выступают против правительства.
— Боже ты мой, — схватилась за голову девушка, — и у нас в университете такие преподаватели, к тому же еще философы, и они учат диалектике… Ужасно! Алика, умоляю тебя, где твой здравый смысл? Попытайся мыслить реально. Пусть тебя не волнует, как оценивают происходящее там, наверху, в руководстве партии. И они тоже люди, а сейчас там неразбериха, какой никогда не знали марксистские партии. Там смотрят на события сверху, а нам снизу виднее.
Она отпила глоток воды и продолжала:
— Правительство считает восстание народным, национальной революцией. Это никак не вяжется с действительностью. Если это революция, тогда нужно следовать марксистско-ленинской теории… Но какая же это революция, когда преследуют коммунистов?! Вот где доказательства хромают… Дают амнистию всем взявшимся за оружие, более того, правительство формирует из них свои вооруженные силы. Правительство признает деятельность национальных комитетов, ставит их даже выше Советов, Имре Надь включает в правительство людей, которые снискали себе известность борьбой против пролетарской власти… Друзья этих людей сидят в тюрьмах — их выпускают и реабилитируют.
— Кого ты имеешь в виду? — спросил Кальман.
— Кого? Например, Белу Ковача.
— Бывшего секретаря партии мелких сельских хозяев?
— Да. Его арестовали за участие в заговоре Ференца Надя — Дальноки.
— Верно, — кивнул Кальман.
— Если один из участников контрреволюционного заговора может быть министром в правительстве, то почему генерал Лайош Дальноки Вереш, который сидит сейчас в тюрьме, не может стать командующим армией? Нужно тогда выпустить из тюрьмы и его и других. Назначение Белы Ковача министром означает, что Имре Надь признает справедливость заговора тысяча девятьсот сорок седьмого… Кто же прав: те, кто, защищая народную власть, осудил этих людей, или те, кто боролся против народной власти? Здесь не может быть компромисса! Огонь и вода несоединимы… Я могу продолжать?
— Говори! — сказал Кальман.
— Многопартийная система… Ты хорошо знаешь, что для нас это пройденный этап. Удовлетворение этого требования означает отказ от диктатуры пролетариата. Разве восстановление буржуазной демократии не есть контрреволюция? Я учила, что это так! Здесь, Алика, не может быть компромиссов. И если все это делает коммунист, то он предатель независимо от того, сознательно он поступает или нет, хочет он этого или нет! Лавина тронулась… Не думаешь ли ты, что люди, которые срывали красные звезды, сжигали красные флаги, громили комитеты партии, убивали их защитников, вырезали у людей сердца — и все это во время боя, — что эти люди, придя к власти, снова будут вывешивать красные звезды и красные флаги? Восстанавливать памятники советским воинам, здания партийных комитетов? Наивное предположение… Может ли в таких условиях сохраниться диктатура пролетариата? Нет, ты должен это видеть по крайней мере так же ясно, как я. Знаешь, что сейчас нужно?
— Что? — спросил Кальман.
— Новое правительство! Коммунистическое правительство, которое сильной рукой наведет порядок и затем приступит к исправлению ошибок. И за это мы должны бороться…
— Может быть, ты и права, Шарика, — сказал Кальман, — но положение значительно сложнее, чем тебе; кажется.
— Словом, снова начать сейчас спорить, гадать, оценивать обстановку?! Алика, ничего не делается само собой. Нужно действовать, действовать так, как мы находим правильным. Завтра мы сформулируем свои взгляды и, если обстоятельства вынудят…
— Что нужно делать, по-твоему?
— По-моему, — ответила девушка, — нужно помешать объединению контрреволюционных сил. Надо оторвать от них честных, но заблуждающихся людей… Необходимо внести ясность. Нужно посеять смятение в ряды противника. Этому послужит выпуск листовок, в которых будет сказано, что мы не отдадим назад заводы, землю, что мы хотим строить социализм. Пусть люди подумают. А потом мы пойдем дальше. Ротатор я уже достала.
— Хорошо, начнем, — сказал Кальман, — но сегодня не будем говорить с профессором. Лучше утром… Я сам поговорю с ним.
Эржи разбудила какая-то возня у дверей. Сначала щелкнула ручка, потом кто-то стал поворачивать ключ в замке. Сердце ее сжалось от страха, она боялась шелохнуться. Лежала и ждала, что будет. Грудь ее тяжело вздымалась. Она дышала порывисто, неровно. «Пришли за мной!» — пронеслось в мозгу.
Она в ужасе открыла глаза. В комнате было темно. «Все, спасения нет… Конечно, пришли за мной…»
Она никогда еще так не боялась. «Мужчины в таких случаях храбрее. Почему боятся женщины? Было бы по крайней мере оружие или яд… Говорят, цианистый калий быстро убивает… за несколько секунд. Но отравившиеся выглядят безобразно. Правда, я не видела отравившихся, но девушки говорили…»
Она услышала, как открылась дверь и кто-то вошел в прихожую. Зажегся свет. «Вот сейчас, сейчас войдут», — подумала она, но, оцепенев от страха, не могла шевельнуться. Шаги приближались. Вот они уже у двери, кто-то взялся за ручку… медленно нажимает ее… Вот он остановился, прислушивается… «Ой!..» — и она закрыла глаза.
Дверь тихо открылась, кто-то вошел в комнату. Сквозь ресницы пробивался свет. Она не двигалась… Мучительной была эта мертвая тишина.
Ласло окаменел от удивления. Он оторопело смотрел на лежавшую на тахте девушку и не мог отвести глаз от ее волнистых каштановых волос, матового цвета овального лица, белой кожи рук, выглядывавших из-под одеяла, и маленькой, упругой груди, которая то поднималась, то опускалась.
«Укрою ее, — пронеслось в мозгу, — ей холодно…» Но застыл на месте. «Нет, еще минуту посмотрю на нее… Конечно, это нехорошо, низко, но я так мечтал увидеть ее, все ее тело». Он чувствовал, что теряет самообладание. Потом, овладев собой, на цыпочках подошел к кровати. Еще шаг, другой…
Эржи не могла шевельнуться, словно разбитая параличом. Веки ее невольно приподнялись, чуть-чуть. Она смотрела сквозь густые сомкнутые ресницы. Перед нею вырисовывалось лицо, все яснее, все четче. Она увидела перед собой знакомые черты: бронзовая от загара кожа, густые брови, худощавое мужественное лицо, на котором кожа натянулась еще больше, чем раньше. В ней словно что-то оборвалось, тело стало невесомым. Напряжение, скованность, оцепенение — все прошло. Она широко открыла глаза. Радостно забившееся сердце, казалось, наполнило своим стуком всю комнату, а на глаза почему-то навернулись слезы…
Она почувствовала на своих губах губы юноши. Две сильные руки обняли ее пылающее тело. Они сжимали ее, словно железные клещи. И она не сопротивлялась. Она позволяла это, она желала, чтобы ее ласкали, обнимали, целовали, защищали, прижимали к себе ее трепещущее тело… Она видела перед собой светлые курчавые волосы любимого, ощущала на своей груди его горячие губы, наслаждалась прикосновением его обветренных ласкающих рук… А потом она почувствовала, как горячо его тело. Они прижались друг к другу и понеслись, понеслись, погружаясь в какую-то туманную глубину…
Они упивались друг другом. Они дали волю затаенным чувствам, которые хранили до сих пор в глубокой тайне, и теперь тела их обнажили эту тайну. Потом девушка, утомленная счастьем, отдыхала на широкой груди юноши. Они не решались заговорить. Не решались задавать вопросы, боясь нарушить волшебное очарование этих мгновений… Пусть они длятся вечно. Как хорошо и покойно друг подле друга, в объятиях того, кого любишь больше всего на свете. Слушать биение сердец, чувствовать, что они полны жизни. Скорей бы миновать этот опасный водоворот! Потом снова будет светить солнце, и ничего, ничего не надо будет спрашивать о прошедших днях, ни о чем не надо будет вспоминать. Пусть это забудется… И простить все, и примириться, и любить, любить вечно…
В окно проникал свет раннего утра. «Что меня ждет? — думал юноша. — Что дальше? Если Эржи но пойдет со мной, если техник Немет говорил правду, если Эржи действительно сражалась вместе с работниками госбезопасности, — все равно я останусь с ней. О заблуждениях Эржи мы забудем, ведь мы никогда больше не расстанемся. Не можем расстаться. Эржи моя жена, она навеки принадлежит мне». Он погладил шелковые волосы девушки.
Эржи тоже обуревали мысли. Она еще чувствовала во всем теле сладкую истому любви… «Если я спрошу сейчас, что будет? Ласло должен остаться со мной: если он меня любит, то останется со мной. Утром зайдет Бела… Мы пойдем втроем. Может быть, в первые дни у Ласло закружилась голова, но сейчас он должен ясно видеть, что происходит… должен видеть! Наверное, он был на площади Республики и его отрезвил вид растерзанных тел… О, только не говорить об этом… Я теперь не могу расстаться с ним, теперь я принадлежу ему. Ласло! Я его жена… счастливая жена… И может быть, у меня под сердцем скоро будет биться новая жизнь… А утром придет Бела… О, хоть бы скорей все решилось! Теперь я буду бояться еще больше! Я не хочу, я не могу потерять Ласло!» Становилось все светлее. В маленькой комнате бледнели тени, темнота понемногу растворялась, уже можно было различить цвета, на бледно-зеленых обоях обозначились узоры, оживал на стене итальянский пейзаж.
— Ласло, — еле слышно произнесла, наконец, девушка, — нужно вставать…
— Еще немного, еще немного, Эржи, — прошептал юноша.
Голос его звучал ласково. Девушка еще крепче прижалась к груди юноши, словно ища у него защиты.
— Я думал, ты еще спишь…
— Нет, милый, я давно не сплю.
— Любишь?
— Очень, очень люблю, навеки! — ответила Эржи. Она повернулась на бок. Одну руку положила под голову юноши, а другой гладила его лицо. — Я сейчас приготовлю завтрак… Хорошо? — И она поцеловала Ласло в закрытые глаза.
— Не вставай, — попросил Ласло, — так хорошо с тобой…
И губы их слились в долгом поцелуе.
— Нет, не сейчас… не надо… потом… — сказала девушка и высвободилась из объятий. — В другой раз… Мне нужно вставать. А сейчас отвернись!
— Глупенькая, неужели ты стесняешься?
— Нет, но ты не смотри… Не будешь смотреть, ладно?
— Нет…
— Обещаешь?
— Обещаю.
Она выскользнула из-под одеяла, набросила на себя ночную сорочку и побежала в кухню. А Ласло уснул… Его разбудил крепкий поцелуй в губы.
— Завтрак готов, извольте вставать! — услышал он голос Эржи.
Он открыл глаза. Девушка стояла перед ним, свежая, чистая, счастливая, с веселой улыбкой. На ней был красивый шерстяной свитер, который он подарил ей в день рождения. Синие лыжные брюки подчеркивали стройность ее фигуры.
— Куда ты спешишь?
— Сейчас придет Бела Ваш. Нужно торопиться.
— Бела? — удивился Ласло.
— Да! Что ты смотришь на меня такими глазами? Я была вместе с Белой все время с двадцать третьего.
— С Белой? — переспросил он, и что-то кольнуло его в сердце. — Где вы были вместе? Что у тебя общего с Белой?
— Как что общего?.. Ничего… Он мой товарищ. Мы вместе с ним воевали…
— Где? — голос Ласло прозвучал глуше.
— В разных местах… с ним и с другими товарищами. — Сердце девушки тоскливо сжалось. «Ну, сейчас все прояснится», — подумала она. — Пойдешь с нами? Нет, правда, Ласло, пойдешь? Мы больше никогда не расстанемся?
«С двадцать третьего числа Эржи была вместе с Белой Вашем, — думал Ласло. — Почему именно с Белой? И… и… почему она так легко отдалась мне? Она всегда сопротивлялась, а сейчас… почти сама хотела. Нет! Нет! Это неправда! Но тут что-то есть, она была не похожа на неопытных девушек… и объятия у нее совсем женские… Почему она отдалась так легко, даже упрашивать не пришлось? — Лицо юноши помрачнело. На лбу собрались складки. — Значит, Бела Ваш… Я нужен был только для подстраховки…»
Пережитые за последние дни события измотали нервы Ласло. Душевные муки, постоянный страх за свою жизнь, колебания, усталость — все это удесятеряло его ревность.
— Эржи! — крикнул он, и глаза его сверкнули безумным гневом. — Ты и Бела Ваш…
— Ласло! — девушка с рыданиями обеими руками обняла его за шею. — Ласло, ради бога, неужели ты думаешь… Глупости, милый, поверь… Нет… Почему ты думаешь об этом? Это невероятно… клянусь… — она опустилась на колени у тахты и в отчаянии смотрела на пылающее лицо юноши.
— Нет, нет, не верю… не могу поверить… — он сбросил с плеч обнимавшие его руки. — Эржи, ты обманывала меня… Ты уже жила с другим! Да? Признайся! Скажи правду!
— Нет! Нет, Ласло, единственный мой… Это неправда!
Юноша вскочил. Гнев клокотал в нем.
— Эржи, ты была влюблена в Белу Ваша, ты сама говорила.
— Ласло, милый, это было давно… ты же знаешь…
— А почему ты именно с ним была всю эту неделю, почему ты не ждала меня у Оперы?
— Я была там, Ласло, поверь мне…
— Но не дождалась, потому что у тебя было свидание с Белой Вашем, — крикнул Ласло, и его еще сильнее, чем прежде, охватила ревность. Он вспомнил медсестру Анну. «И у Анны был жених, а она отдалась мне. В такие дни любовь недорого ценится». Кровь ударила ему в голову. Всматриваясь в полные слез голубые глаза девушки, в ее искаженное отчаянием лицо, он все больше убеждался, что его догадка справедлива. Легким движением Ласло сбросил на пол одеяло.
Эржи удивленно следила за движениями Ласло. «Что он, с ума сошел? — подумала она. — Почему он смотрит на меня с таким укором?» Она тоже посмотрела на кровать. Простыня была чуть примята, но чиста и бела как снег. На лице Ласло появилась ироническая улыбка, а его взгляд обжег Эржи презрением. В мозгу девушки молнией сверкнула догадка. «Ты безумец! — хотела крикнуть она. — Это еще ни о чем не говорит… Я была так же чиста, как эта белоснежная простыня!» Но Эржи ничего не сказала и грустно поникла головой. «Как объяснить этому большому ребенку, что женщина… что у девушки… не всегда… Но я ничего не буду объяснять, к чему объяснения?» Она чувствовала себя оскорбленной, словно ей дали пощечину… «Разве я заслужила это? Значит, мое слово он ни во что не ставит? Нет, я не стану его упрашивать… Может быть, у меня хватит сил перенести страдание, превозмочь слабость». К горлу ее подкатился комок. «Нет, я еще раз постараюсь убедить его. Мы не должны сейчас ссориться из-за такой глупости».
— Ласло, образумься, поверь…
Но юноша перебил ее. Слова его звучали, как удары бича:
— Не объясняй, все ясно! Отвечай только: правда ли, что ты воевала вместе с работниками госбезопасности?
— Правда! — ответила девушка, вскинув голову.
— Значит, ты враг революции? Стала врагом революции… советским агентом… русским наймитом.
Слова застряли в горле у девушки. «Это не Ласло, это не мой Ласло, его подменили… — Она проглотила слюну. Почувствовала, как закипает в ней отцовская кровь. — Я не оставлю этого без ответа. Теперь мне уже все безразлично, теперь я готова услышать все что угодно… Но ничего, от этого я не умру!» Перед ней возникла вчерашняя картина. Площадь Республики, искаженные тела, стервятники, ликующие вокруг них… Издевательский смех мерзавцев снова отозвался в ее ушах… Сердце ее окаменело. Она опять стала прежней Эржи. Прежней Эржебет Брукнер, которая ученицей последнего класса гимназии прыгнула с парашютом с высоты четырех тысяч метров. Дочерью Брукнера, которая смотрела в лицо смерти. Глаза ее заблестели, голос окреп.
— Скажи, ты знаешь, что произошло вчера на площади Республики?
Ласло знал план операции, вечером слышал, что мятежники захватили здание горкома партии, которое охраняли бойцы госбезопасности. Желая похвастаться перед девушкой, он с мальчишеским бахвальством бросил:
— Знаю, я был там!
— А ты принимал участие в бою?
— Да…
— И ты еще смеешь говорить о революции?! Называть это революционными методами? Говори, да?!
— Да!
— Ты… ты контрреволюционер! Ты убийца! Я ненавижу тебя!.. Убирайся вон!.. — последние слова она уже выкрикнула. — А я, я, глупая, стала любовницей контрреволюционера, убийцы, у которого на руках кровь… Этого я не прощу себе никогда… никогда… — И она разрыдалась. — И я отдала ему… отдала свою честь… чистоту… Уходи! Я не хочу видеть тебя! Я ненавижу тебя! Презираю…
Резкие слова Эржи задели Ласло. «Ответить! Ответить так же жестоко! На обиду — обидой! С лихвой, по-мужски! Сломить эту гордую девчонку, чтобы она униженно молила о прощении…»
— Кто знает, который я у тебя? — презрительно бросил он.
— Лучше бы я была чьей-нибудь другой! Лучше бы я не берегла себя для тебя! Но уходи же, уходи… — и она бросилась в кухню.
Ласло стал одеваться. Ему было не по себе. Резкий взрыв негодования Эржи поразил его. «Что произошло на площади Республики? Что могло так взволновать девушку? Может быть, я все-таки ошибаюсь… Может быть, я не прав? Что же мне делать сейчас? И зачем я пришел сюда? Ах, да, конечно… сообщить тете Юлиш, что дядя Йожи в больнице. Я не знал, что застану дома Эржи». Потом ему вспомнилась ночь, страстные объятия, и ему стало жаль, что произошла ссора. «Я не хочу потерять Эржи… Пусть даже она уже принадлежала другому. Разве и у меня не было увлечений? Разве сам я безгрешен? А, глупости, помиримся… Но прощения просить я не стану. Не буду унижаться… В конце концов я мужчина!»
Пока он дошел до кухни, гнев его совсем улетучился. Эржи согнувшись сидела на маленьком табурете. Глаза ее были красны, но сухи. Она неподвижно смотрела на карниз.
— Эржи, не сердись, — сказал Ласло.
Девушка не ответила. Ей было очень больно. Ласло подождал немного. На столе стоял остывший чай, рядом, со стаканами — хлеб и масло… Он ждал, что Эржи заговорит, пригласит его к столу, но она молчала. Молчала, неподвижно глядя в одну точку.
— Хорошо же, — пересиливая себя, произнес юноша. — Пусть будет так… — Он надел шинель, повесил на плечо автомат и медленно, размеренными шагами пошел к двери. Девушка молчала.
— Навестите отца, — сквозь зубы процедил Ласло, не оборачиваясь, и открыл дверь.
Эржи подняла голову. Ласло продолжал:
— Вчера вечером я отвез его в клинику. На улице Дольч. Он отравился угарным газом.
И, не прощаясь, вышел из кухни.
— Товарищ профессор, — нерешительно сказал Кальман, входя на другой день утром в комнату Борбаша, — я… я все знаю… Кларика мне все рассказала.
Борбаш взглянул на Кальмана. Он молчал, остановив свой взгляд на молодом человеке. Смотрел пристально, словно хотел проникнуть в глубь его сердца.
— И я, — продолжал Кальман, — вполне понимаю вас… Поверьте мне, не нужно придавать значения тому, что говорят такие типы, как Пюнкэшди.
— Дорогой мой друг, — с усталой улыбкой сказал Борбаш, тяжело вздохнув, — благодарю вас за заботу… Спасибо, что вы стараетесь подбодрить меня, спасибо, что бросаете мне спасательный круг. Но я не схвачусь за него. Ни вы, ни кто-либо другой не может избавить меня от ответственности, которую я должен нести за свои действия… Я чувствую, что ошибался… Странно, но я еще осмеливаюсь рассуждать об этом. Мы мужчины, и я чувствую, что нам нужно поговорить. Нет, мнение этого типа имеет значение. Он тоже человек. Он один из членов общества и мой студент. Может быть, в эти дни он убивал людей. Не знаю. Но и в нем есть положительные черты, а не только отрицательные. — Борбаш сел на тахту, поправил подушку и продолжал. — Кто знает, может быть, эти отношения, которые я старался хранить в тайне, сыграли свою роль в моральном разложении этого человека или посеяли у него сомнения. Эта молодежь имеет основания говорить: «Борбаш всегда лжет. Нам он читает лекции о коммунистической морали, а сам тайком живет со своей племянницей, которая на двадцать лет моложе его. Вот они каковы, руководители-коммунисты!» Студенты видели, что я живу двойной жизнью. Вы можете понять меня. И каждый может понять, каждый, кто мыслит гуманистически, кто смотрит на меня просто, как на человека, и видит во мне только человека, не придавая значения тому, что я коммунист, педагог, что я занимаю довольно высокое общественное положение и пользуюсь авторитетом. Они могут понять меня, потому что в сущности я честный человек. Я живу простой честной жизнью, не нарушаю правил общежития. Но, дорогой друг, только так смотреть на меня нельзя… Я сам себе судья, и я осуждаю себя. Осуждаю, потому что мне нужно было быть одним из тех, которые не имеют права жить так, как они хотели бы… Мое призвание — университетская кафедра. Воспитание молодежи — это высокое призвание, которое иногда требует отказа от многого… Лишь в редких случаях призвание и личные интересы находятся в гармонии. Может ли артист приносить в жертву искусство ради любви к женщине? Нет! Артист, если он настоящий талант, принадлежит не одному человеку, а всему человечеству. Не знаю, понимаете ли вы меня?
— Мне кажется, понимаю… но…
— Погодите! Беда не в том, что я люблю Клари. Беда началась тогда, когда я ее полюбил. Когда я лгал, обманывал самого себя… Но речь сейчас не об этом. Я, как и вы, тоже думал сегодня ночью и многое понял. Понял, например, что признание моих ошибок не сломит меня окончательно. Понял, что нужно что-то исправить… И потом, когда все будет в порядке, пусть меня осуждают. Если я потерплю провал, то я заслужил это, потому что сам виноват во всем. И если вы, дорогой друг, будете осуждать меня за то, что я вел себя не так, как должен вести себя передовой человек, коммунист, вы будете правы. Сегодня будем бороться, а приговор пусть выносят завтра. Будем бороться, как только можем, но не для того, чтобы спастись от приговора этих молодчиков, а подчиняясь приказу самой жизни. Лучше погибнуть в бою, чем уподобиться барану на бойне… Другого пути у нас нет!
— Товарищ профессор, — сказал Кальман, — я не понимаю вашего самобичевания. Вы с Клари любите друг друга… Кому какое дело до этого! Женитесь на ней, и все проблемы будут разрешены. Может быть, в том только и беда, что вы не сделали этого раньше. Пробный камень вашей честности не эта любовная связь, а ваше поведение в эти дни. В жизни каждого из нас — это дни испытаний. Характеристики, справки, дела, мнения, написанные, составленные за последние двенадцать лет, сейчас проверяются жизнью: они или превращаются в ничто, или становятся реальностью. Эти дни покажут, какие из них соответствуют действительности. Идеи, содержащиеся в статьях, в газетах, работах, книгах, стихах, сейчас или подтверждают или подвергают сомнению искренность их авторов, их честь, их верность. Товарищ профессор, я чувствую, что эти дни вместе со всеми ужасами, страданиями и переживаниями принесут и кое-что положительное. Я не могу сформулировать, что именно, у меня в голове только обрывки мыслей. Вероятно, они помогут нам лучше узнать друг друга, познать самих себя, увидеть собственные ошибки… Может быть, именно в эти дни мы узнаем, кто друг, а кто враг, узнаем, имеем ли мы право руководить народом… есть ли у нас силы?!
Борбаш задумчиво слушал вдохновенные слова молодого человека и думал: «Он прав… Нужно, наконец, действовать…»
В среду 31 октября над городом низко плыли серые дождевые тучи. Клубы белого тумана обволакивали вершину горы Янош. Иногда кое-где проглядывал озаренный солнцем клочок голубого неба, но этот лазурный просвет тотчас же закрывали проносившиеся облака, как бы пожирая его.
Холодный порывистый ветер гнал по улицам пыль, сор, запах гари, подхватывал и уносил их куда-то ввысь.
Город пробуждался. В сердце страны снова начала пульсировать жизнь. На улицах появились пешеходы, бодрые и утомленные, преисполненные надежд и утратившие веру в будущее, сохранявшие спокойствие и удрученные…
Бела пристально вглядывался в лица прохожих. Он любил изучать лица. Со школьных лет ему запомнились слова учителя: «Глаза — это зеркало души». Потом, много лет спустя, он убедился, что это только крылатые слова. И все-таки по внешнему виду, по одежде, поведению можно узнать, что представляет собой человек. Иногда это можно узнать даже по таким мелочам, как манера завязывать галстук, по тому, помят он или тщательно разглажен, насколько форма и размер узелка соответствуют моде. Он вспомнил, сколько волнений стоила ему первая попытка самостоятельно завязать галстук. Он вырезал из картона специальный треугольник, аккуратно вставил его в узелок, и тот приобрел удивительно изящную форму. Даже мать пришла в восторг. «Да, в юности я был на редкость тщеславен», — подумал Бела.
Тогда он подолгу простаивал перед зеркалом, копируя любимых артистов. Он боготворил Гарри Пиля и Ганса Альберса. Его пылкую фантазию увлекали приключенческие фильмы. Позднее его любимцем стал Гарри Куппер. Подражая ему, он так же хмурил брови, стискивал зубы, полушепотом произносил слова.
Немало труда тратил он на то, чтобы придать волнистость своим жестким волосам. Ему казалось, что волосы его лежат очень красиво, но когда девушки подняли его на смех, он чуть не сгорел со стыда. «Наверное, я потому так хорошо понимаю нашу молодежь, что в моей памяти слишком живы воспоминания о собственной юности, о тех глупостях, какие я сам тогда совершал. Может быть, в том и заключается наша беда, что юным не давали оставаться самими собою. Молодежь нуждается в играх, веселых забавах, развлечениях…»
Навстречу ему шли трое подростков лет десяти — двенадцати. Они о чем-то громко спорили, затем остановились у тумбы для объявлений. Один из мальчиков был в жокейской кепке, короткой брезентовой куртке и серых брюках, на другом — драповая кепка, бордовый шерстяной шарф, пиджак, коричневые штаны. Третий был без головного убора, и взлохмаченные русые волосы то и дело падали ему на глаза. Возбужденный спором, он раскраснелся.
— Болван ты, Паньо! — сказал он мальчику в жокейке. — С пистолетом обращаться не умеешь!
— Посмотрел бы ты, какая у меня была пушка!
— Фига у тебя была, — огрызнулся тот. — Ты еще и пушки-то настоящей не видел!
— А ты много видел! Стрелять и то не умеешь.
— Да я просто не хочу…
— Боишься, — подзадоривал Паньо.
Бела замедлил шаги, заинтересовавшись разговором ребят.
— Боюсь, говоришь?
— А то нет!
Мальчик с раскрасневшимся лицом вытащил из-под полы пальто большой армейский пистолет. Он с трудом удерживал его в руках.
— Ну говори, что сшибить? — воинственно спросил он.
— Всади вон тому в глаз, если ты такой храбрец, — показал парнишка в кепке на плакат.
На улице Пратер пешеходов было мало. Какая-то старушка в потрепанном пальто, увидев мальчугана, размахивавшего пистолетом, покачала головой и сказала:
— Эх-эх, сынок, брось-ка ты его… Еще убьешь кого-нибудь невзначай…
— Не бойся, бабуся, — засмеялся мальчуган с взлохмаченными волосами, — я умею с ним обращаться.
— Штири уже стрелял в русских! Правда, Штири? — обратился к нему мальчик в кепке.
— И не стыдно… Разве этому тебя учила мать, злодей ты этакий! — возмутилась старушка.
— Помалкивай, бабка, если тебя не спрашивают! Да, я стрелял в русских… А почему они не уходят к себе домой?!
Спор привлек нескольких человек. Около мальчишек остановились трое юношей, полная женщина лет тридцати и прилично одетый пожилой мужчина, видимо, пенсионер.
— Правильно сделал, сынок, — сказал пенсионер, взяв под свою защиту расхваставшегося. — Если у нас, стариков, не хватает смелости, то хоть вы спасете честь нашей родины…
Ободренные его поддержкой, мальчишки вызывающе, нагло поглядывали на окружающих.
— Этого еще не хватало, чтобы и вы их поощряли… И не хватит же кондрашка этакого старого сыча! — разошлась старушка. — И вам не совестно? И как только не лопнут ваши бесстыжие глаза?
— Ты, наверное, русская или большевичка, — пенсионер метнул на нее гневный взгляд, — вот и болтаешь… Ты бы венгров пожалела…
Старушка быстро отошла в сторону. Один из юношей последовал за ней.
Бела стоял у стены и слушал. Ему было интересно узнать, чем все это кончится. «Тот крестьянский паренек сейчас вмешается, вижу по его глазам… — думал он. — Наверное, наш человек…»
— А ну, бабка, хватит болтать! — воинственно закричал Штири. — Ступай, пока цела! — И он замахал пистолетом.
— Как ты разговариваешь со старым человеком, сопляк! — вмешался в спор крестьянский парень.
— А что же тут такого? Пусть не лезет… Кто ее просил? — заартачился лохматый мальчишка и, рассчитывая на поддержку, приблизился к пенсионеру.
— Мальчик прав, — снова заступился тот за наглеца.
— Старина, вы бы лучше помолчали, а не то как бы вам худо не пришлось, — вспыхнул юноша. — Что вы тут подстрекаете, черт вас побери!.. Мало вам пролитой крови?!
Пенсионер что-то хотел возразить, но не находил слов и испуганно оглядывался, к кому бы обратиться за помощью.
— Замолчите, — вскипел юноша, — а то я покажу вам! — И он с решительным видом подошел к старику. В глазах у парня вспыхнула ярость.
Струсив, пенсионер беспомощно озирался по сторонам. Он заметил молча стоявшего у стены Белу.
— Ну вот вы… что вы скажете на это?.. Смотрите, какой тон! Еще грозит! — и он подошел к Беле.
Бела привлек старика к себе и, наклонившись к его уху, угрожающе прошептал:
— Убирайтесь отсюда да поживее… Подлец! Живее!..
Незаметно для следивших за спором мальчишек дружок крестьянского парня подошел сзади к Штири. Пенсионер не на шутку перепугался. Втянув голову в плечи, он быстро засеменил прочь, бормоча что-то невнятное себе под нос.
— Штири, пошли, нам тоже пора! — заговорил Паньо.
Лохматый медлил. Он удивленно смотрел вслед пожилому мужчине. Вдруг спутник крестьянского парня схватил мальчишку за руку и вырвал пистолет. Мальчуган опешил от неожиданности, но сообразив, что произошло, метнул злой взгляд и заревел благим матом.
— Отдай!
— На! — ответил парень, ударив его по щеке.
Два других мальчугана, чуя недоброе, бросились бежать. Штири несколько секунд раздумывал, потирая покрасневшую щеку, а затем пустился наутек вслед за ними… И лишь отбежав метров тридцать, обернулся и крикнул:
— Мать свою бей, гад…
— Хорошо сделал, сынок, что отобрал у них, — заговорила опять старушка, — хорошо сделал… — повторила она и пошла по своим делам.
На месте происшествия остались трое: Бела и двое юношей.
— Выброси в водосток, — посоветовал крестьянский парень.
— Не надо, — воскликнул Бела и схватил парня за руку. — Если вам не нужен, отдайте мне. — И он посмотрел в глаза парню. — Мне пригодится…
Парни замешкались.
— Отдай ему, Фери, — проговорил крестьянский парень, — нам он не нужен теперь…
— Пожалуйста, — протянул тот пистолет. Бела быстрым движением спрятал его во внутренний карман.
— Пойдемте, нечего здесь стоять, — сказал он и направился следом за парнями.
— Вы кто такие? — спросил Бела, пройдя несколько шагов. Юноши молчали.
— Раз вы не отвечаете, я начинаю догадываться, — улыбаясь сказал Бела. Фери смерил его взглядом.
— Ну, кто мы такие? — строго смотрел он на Белу, сунув руку в карман пальто.
Бела окинул взглядом загорелых, обросших бородой юношей с коротко подстриженными волосами. «Гражданская одежда на них явно с чужого плеча, — сказал он про себя. — Вряд ли я ошибаюсь».
— Вы солдаты внутренних войск, разве не так?
— А вы кто такой? — в свою очередь спросил Фери.
Бела понял, что теперь ему нечего опасаться.
— Меня не бойтесь… Я коммунист… Как вы думаете, зачем я попросил у вас пистолет?
Постепенно Бела выяснил все. Оба юноши, Ференц Вираг и Андраш Варга, действительно были солдатами внутренних войск. Они охраняли один военный завод. Еще на заводе их переодели в гражданское платье, чтобы уберечь от самосуда мятежников. Вчера рабочий совет арестовал и отправил на улицу Марко охрану завода. Дорогой они бежали. Как раз в субботу наступал срок их демобилизации, но помешал мятеж. Они даже не знают, где их часть. Знакомых в Пеште у них нет, так что приютиться не у кого.
Бела сразу учел все эти обстоятельства. Поразмыслив немного, он сказал:
— В три часа дня приходите к памятнику Остапенко. Там вас будет ждать девушка. — Бела подробно объяснил, как туда пройти. Расставшись с юношами, он невольно задал себе вопрос: «Правильно ли я поступил?» — и долго смотрел вслед уходившим. Ему казалось, что поступил он правильно… Погруженный в раздумье, Бела продолжал путь.
У старинного четырехэтажного дома на улице Пратер он замедлил шаг. У ворот стояли на посту вооруженные молодые люди, но было и несколько пожилых мужчин, по внешнему виду рабочих.
Бела задумался: «Правильный ли адрес дал мне Комор? Судя по всему, этот дом не предвещает ничего хорошего».
В какую-то долю секунды нужно было принять верное решение. «Если повернусь и пойду назад, — думал он, — у них возникнет подозрение. Нет, попробую с улыбкой смело пройти вперед», — подбадривал он себя.
Не замедляя шага, Бела смело вошел в ворота. Раскрасневшаяся девица с пышным бюстом, услышав шаги, высвободилась из объятий своего кавалера и смущенно заулыбалась. Лицо парня тоже расплылось в улыбке. Минуя их, Бела услышал голос парня: «Ну, крошечка, иди же ко мне…» — и быстро, прыгая через две ступеньки, стал подниматься наверх.
На площадке второго этажа он остановился. Осторожно выглянул во двор. Во дворе, выложенном желтыми керамическими плитками, разговаривали трое — четверо вооруженных парней. На первом этаже дверь одной квартиры распахнута настежь. В нее входили и выходили мятежники. Позже он узнал, что это была не квартира, а молельня анабаптистов. Там обосновала свой штаб одна из вооруженных групп. Теперь становилось ясно, что для опорного пункта подпольщиков это место совершенно не годится. Отсюда надо как можно скорее уходить.
Подойдя к дверям квартиры, где должен был жить Вида, Бела постучал. Послышался едва уловимый шорох, звук хлопнувшей двери, затем щелкнул замок и входная дверь открылась. Он вошел в темную переднюю. По обе стороны двери на стенах висели дешевые картины.
— Прошу, — встретил его приземистый лысеющий мужчина лет сорока. Широкая грудь и развитые бицепсы делали его похожим на борца. Он устремил на Белу откровенно выжидающий взгляд.
— Я ищу Ференца Вида, — сказал Бела.
— Это я, — ответил мужчина, сверкнув белизной хорошо сохранившихся зубов.
— Бела Ваш, — протянул руку юноша. Ему показалось, что его пальцы попали в тиски.
— Я от подполковника Комора, — вполголоса произнес он. — Ищу ребят.
— Наконец-то, — вырвалось из груди мужчины. — Мы уже начали думать, что о нас совсем забыли. Пройдемте в другую комнату, — сказал он, направляясь вперед.
Они вошли в хорошо обставленную столовую. Посредине комнаты стоял большой стол, вокруг него мягкие стулья. Между двумя огромными окнами — горка, слева в углу пианино, справа у стены буфет, по обе стороны от него уютные кресла с высокими спинками, перед ними низенькие табуретки для ног. У входной двери радиола, на другой стороне тахта, покрытая восточным ковром. Справа от тахты двустворчатая белая дверь, ведущая, очевидно, в гостиную.
— Садись, — предложил ему Вида, на правах старшего обращаясь на «ты». — Я сейчас скажу ребятам.
Бела сел. Немного погодя дверь открылась и в сопровождении Вида вошли два молодых человека. Тот, кто был повыше ростом, назвался Балинтом Мико. Это был, по-видимому, ровесник Белы, словоохотливый блондин с блестящими глазами, широкими плечами и длинными руками. Второй выглядел года на два моложе. Щупленький, худощавый, хорошо сложенный паренек говорил спокойно, обдуманно, негромко, и это произвело на Белу хорошее впечатление. Беле особенно понравились его умные карие глаза. Волосы у него были подстрижены коротко, как у спортсменов. Чуть сгорбленная спина придавала ему сутуловатость, какая бывает у столяров.
— А мы уж думали, что нам придется киснуть здесь, — раздраженно заговорил Мико. — Ни вестей, ни указаний, ничего, а мятежники тем временем заняли дом.
— Не волнуйся, Балинт, — принялся успокаивать своего дружка Имре Барта — так звали юношу помоложе.
— Как же, черт возьми, не волноваться? Почему я должен быть спокойным? Так поступать нельзя! Посылают человека с заданием и забывают о нем, — продолжал ворчать Мико. Лицо его покрылось красными пятнами, как при крапивнице.
— Когда ты пришел сюда? — спросил Бела.
Мико хотел было ответить, но Барта опередил его. Он рассказал, что еще накануне двадцать восьмого октября их послали на разведку в переулок Корвин, поскольку на следующий или на третий день венгерские войска должны были предпринять наступление на кинотеатр «Корвин» и казармы Килиана. Они тщательно все разведали. Барта побывал даже в кинотеатре и познакомился с руководителями мятежников.
— Мы произвели основательную разведку и составили схему. Ждали связного, а он все не приходил. Согласно распоряжению пришли сюда. В первый день еще работал телефон, но затем мятежники отключили все телефоны. До вчерашнего вечера мы поочередно продолжали разведку. Нам удалось установить, что в школе на улице Пратер тоже находится штаб и имеется много оружия, боеприпасов, продовольствия, обмундирования и военного снаряжения. Но что еще важнее — в здании работает нечто вроде чрезвычайного трибунала. Туда согнали много коммунистов и по вечерам, как рассказывают жители, допрашивают. Уже казнили не менее десяти коммунистов. Если руководство не примет срочных мер, погибнет много людей, так как подвалы, судя по рассказам, переполнены арестованными…
— К вечеру, — продолжал Имре, — уже нельзя выйти, потому что в доме поселилась группа мятежников. Удостоверений личности у нас нет, кроме тех, что выданы министерством внутренних дел, но ходить с ними — значит быть круглым идиотом.
— А у тебя не потребовали документов? — спросил скороговоркой Балинт Мико.
— Нет, — ответил Бела, — обошлось без всяких эксцессов.
Он заметил, что переживания последних дней изрядно расшатали нервы Балинта.
Как раз в это время в комнату вошла хозяйка квартиры, младшая сестра подполковника Комора, стройная, очень красивая брюнетка. Эта умная, уравновешенная женщина была активной коммунисткой. Вида, ее муж, был главным инженером одного из заводов в окрестностях Будапешта, а жена его работала в редакции какого-то издательства.
— Товарищи, — сказала она, ставя на стол чайник, — дворник просил передать, что надо быть начеку, так как мятежники собираются проверять документы у всех жильцов дома. Хорошо бы найти какое-нибудь надежное место.
— Мне надоело прятаться, — вскипел Балинт. — Если они войдут сюда, буду стрелять… до последнего патрона…
— Тогда ты выстрелишь только шесть раз, — невозмутимо произнес Имре, — а что потом? Будешь спокойно смотреть, пока они не уничтожат всю семью, а?
— Я больше не в состоянии прятаться. Пойми, нервы не выдерживают. Чтобы я прятался при пролетарской диктатуре? Никогда! Если придется погибать, погибну с пистолетом в руке, — одним духом выпалил Балинт, весь дрожа. Он вскочил со стула и быстро заходил по комнате.
Все переглянулись.
Неожиданно Балинт остановился и, задыхаясь, безумно вращая налитыми кровью глазами, снова заговорил хриплым голосом:
— Теперь я понимаю душевное состояние анархистов. Мне кажется, я способен, — на миг он осекся, — да, способен собственными руками разорвать в клочья или продырявить напильником сердце Имре Надю или любому изменнику. Стоит мне только подумать, что моя жена, дети, беззащитные, оставленные на произвол судьбы, дрожат дома, я готов броситься на весь мир. Но клянусь: если с моей семьей что-нибудь произойдет, я жестоко отомщу…
— Балинт, друг, — оборвал его Барта, — успокойся, наконец. Так мы ничего не добьемся.
— Теперь надо думать не о личной мести, — заговорил Бела, — а о том, чтобы выиграть эту битву. Положение серьезное. Мы должны действовать. Здесь оставаться нельзя… Слушайте меня. Я подробно изложу вам события прошедших дней, познакомлю с планом и с возложенными на нас задачами. — Помедлив немного, Бела продолжал: — Вам надо немедленно подыскать новое место. Я уйду и попытаюсь как можно быстрее достать для вас документы. Не знаю, где мне удастся раздобыть их, но я их достану. Результаты вашей разведки сейчас же перешлю через своего связного подполковнику Комору. А вас попрошу, особенно тебя, товарищ Мико, вести себя спокойно, обдуманно. В полдень я обязательно вернусь, и мы уйдем из этой ловушки.
Слова юноши встретили общее одобрение. Прощаясь, сестра Комора отвела Белу в сторону.
— Товарищ! — Ее глубоко посаженные черные глаза подернулись какой-то пеленой, словно она смотрела через вуаль. — Скажите, у моего брата все в порядке? — с тревогой спросила она.
— Все хорошо, — ответил юноша. — Товарищ подполковник — твердый человек.
— Он не очень нервничает?
— Внешне это незаметно. Может быть, и нервничает, но виду не показывает.
— А ведь у него плохие нервы, боюсь я за него, — сказала женщина. — Передайте через своего связного, что его жена в безопасности. Вчера я отвела ее к Шатори. Не забудете?
— Нет, нет, — заверил юноша. — Шатори… Не забуду. — Он еще раз окинул взглядом комнату и вышел в коридор. Благополучно выбравшись за ворота, посмотрел на часы. «Эх-ма, надо спешить. Наверное, Эржи уже рвет и мечет, дожидаясь меня…»
Войдя в комнату, Бела не мог не заметить, что Эржи бледна и подавлена. В ее больших голубых глазах еще теплился живой огонек, но и в них, в самой глубине, затаилась боль и печаль. Девушка приводила в порядок комнату, но делала все машинально, ее мысли были где-то далеко-далеко. Свитер и лыжные брюки плотно облегали ее, подчеркивая стройную фигуру, в меру полные бедра, пропорционально длинные ноги. С уст Белы невольно сорвалось:
— Какая ты красивая, Эржи! — В голосе юноши прозвучала нежность и искреннее восхищение.
Эржи устало взглянула на него. Можно было подумать, что до нее не дошел смысл этих слов. Затем она глубоко вздохнула, вздрогнула, по лицу скользнула горькая усмешка. Не отвечая, она продолжала заниматься своими делами. Убирая в шкаф посуду, она слушала Белу, который начал рассказывать о том, что он успел сделать.
— Где же ты собираешься достать удостоверения? — спросила девушка.
— Над этим я и ломаю голову…
— Нелегкое дело, — сказала Эржи. Она села против юноши на маленький табурет, облокотясь на колени и подперев руками подбородок.
— А как узнают меня эти двое и как я сама их узнаю? — спросила она.
— Я сказал им, — ответил Бела, — что у тебя в правой руке будет газета. Они спросят у тебя: «Товарищ, в какой стороне Надьтетень?» «Идемте, я вам покажу», — ответишь ты. Ясно?
— Думаю, что не забуду, — ответила она, вставая. — Бела, я должна уходить. Хочу еще раз посмотреть Корвин и казармы Килиана. Да и в клинику надо зайти.
— Зачем? — повернулся к ней Бела.
— Вчера после обеда туда отвезли отца. Спасли во время какого-то пожара.
«Теперь понятно, чем она так удручена», — подумал юноша.
— Я провожу тебя, — сказал он.
Некоторое время они шли молча. В начале улицы Косору Бела нарушил молчание:
— Кто тебе сказал, что отец в больнице?
— Ласло. Как будто он и спас его.
— Ласло? — он с недоумением посмотрел на девушку. — Когда вы успели повидаться?
— Сегодня ночью он был у меня.
— Ну и?
— Что ну и?.. — раздраженно повторила девушка. — Ничего. Он сказал, что отвез отца в клинику. Потом мы поссорились… — Она опустила голову, опасаясь, что Бела прочитает на ее лице все, что случилось ночью.
— Не расстраивайся, Эржике, — тихо сказал Бела. — Я понимаю, тебе больно… Я очень хорошо понимаю тебя… Из-за чего вы поссорились?
— Когда-нибудь расскажу, только не сейчас… — прошептала девушка. — Произошло ужасное: Ласло — контрреволюционер! Убийца… — Она делала усилия, чтобы сдержать слезы. Бела нежно обнял ее.
— Успокойся!
«Неужели он понял? — пронеслось в голове у Эржи. — Возможно ли увидеть чужую душу?» Ей снова вспомнилась прошедшая ночь, мучительный, жестокий разрыв. Она не хотела, чтобы Бела видел ее слезы, но у нее не хватало сил. Тело Эржи содрогалось от сдерживаемых рыданий.
— Бела, — прошептала она сквозь слезы, — мне так тяжело…
— Ты его любишь? — спросил юноша.
— Очень. Больше, чем ты думаешь…
— А откуда ты взяла, что он убийца?
— И он… и он был… там… — всхлипывая, ответила девушка, — на площади Республики…
— Это еще ни о чем не говорит! — возразил ей юноша.
— Но… он сам говорил… И видел бы ты… — произнесла она после короткой паузы, — видел бы ты… как он бахвалился!..
Бела не знал, что ответить. Он всегда терялся, когда при нем плакала женщина. В таких случаях он даже с женой не знал, как вести себя.
— Эржи, ну, Эржике, ну не плачь…
— Все кончено. Никогда больше… мы не встретимся… Это невозможно…
— А может быть, он сказал неправду, — предположил юноша.
— Нет… не думаю… но и тогда…
— Но почему же и тогда?
Эржи едва не рассказала Беле обо всем, но вовремя сдержалась.
— Он думает, — произнесла она немного погодя, — что ты и я… что я и ты… вернее, что я… твоя любовница… Ревнует…
— Сумасшедший, — вырвалось у Белы. — Если он сейчас ревнует, то даже лучше, что вы поссорились…
Эржи уже не с таким трудом подавляла рыдания. Казалось, у нее немного отлегло от сердца. Некоторое время они молча шли рядом. Прохожие могли бы принять их за поссорившуюся из-за чего-то влюбленную парочку.
— Да, странная штука любовь, — продолжал Бела, тяготившийся ее молчанием. — Ты впервые влюбилась?
— Кажется, да, — ответила девушка.
— Знаешь, — оживился он, стремясь чем-нибудь отвлечь девушку, — несколько лет назад я чуть не развелся с женой.
— Ты?
— Да, я.
— И ты мог бы оставить Эстер?
— Тогда мне так казалось, — ответил Бела. — Я по уши влюбился и был уверен, что это и есть настоящая любовь.
— Ты серьезно говоришь? — удивилась девушка.
— Серьезно.
— В кого же ты так влюбился?
— В кого? — повторил Бела и задумался. Видимо, он погрузился в приятные воспоминания. Лицо его стало одухотворенным и грустным, отчего казалось еще привлекательнее. — Она очень некрасивая, но, пожалуй, самое одаренное существо в мире.
— Где вы познакомились? — спросила девушка.
— Летом сорок шестого Года я работал в верховьях Тисы. Меня послали туда на партийную работу. Это красивый, богатый край, но почему-то люди жили там очень скучно. Железных дорог мало… В глуши, вдали от городов, затерялись маленькие деревушки. Я встречал там стариков, которые никогда не бывали в городе, не видели многоэтажных домов, не говоря уж о трамвае. Нисколько не преувеличивая, Эржике, можно сказать, что гадалка пользовалась там большим уважением и влиянием, чем врач или священник. Врача, правда, жители видели довольно редко, а поп каждый день напивался пьяным. И не только он — все, кроме крестьян, единственное утешение находили в вине. Книг не найдешь, радио было в диковинку, а газеты привозили раз в три дня с железнодорожной станции. Крестьяне вели замкнутый образ жизни, варились в собственном соку. Ну и вот, немного освоившись в том краю, встречаюсь я в Тисапарте с одной девушкой.
— Как ее звали? — спросила Эржи.
— Не все ли равно, — ответил Бела, — ну, допустим, Вираг.
— И она была некрасивая?
— Да, и все же сразу приворожила меня. Тебе не приходилось видеть такие картины, где каждая деталь в отдельности изумительно красива, а все вместе они производят неприятное впечатление?
— Нет, — ответила девушка, — даже не могу себе представить. И вообще, по-моему, это нелогично, абсурдно.
— Я не собираюсь философствовать, — сказал Бела, — принимай на веру все, как оно есть.
— Ладно, согласна…
— У нее, — продолжал Бела, — были рыжие волосы. Как бронза, когда на нее падают лучи заходящего солнца, то есть не кричащие, а приятные, шелковистые. Глаза, как бы тебе сказать, зеленоватые, но я никогда не видел их широко открытыми: она постоянно их щурила, словно смотрела на солнце. Брови большие и густые. Лицо скуластое. Рот маленький, красиво очерченный, правда, похожий скорее на мужской, но все же не лишенный какой-то едва уловимой женственности. Подбородок волевой, оттянутый и острый. Нос прямой и красивой формы. Красивее носа, чем у нее, я еще не встречал.
— Зачем ты вдаешься в такие подробности? Лучше расскажи, что с тобой произошло.
— Девушка рисовала.
— Значит, она не простая крестьянка?
— Нет, — ответил Бела. — Это была самая богатая девушка в округе. Дочь богача. Она жила неподалеку от деревни в особняке вместе с матерью-вдовой. Отец ее покончил с собой в тот день, когда его арестовали. В ту пору они, очевидно, приехали из Германии.
— Она еврейка?
— Нет. Ее отец, будучи депутатом парламента, поддерживал связь с Байчи-Жилински.
— Ну и?..
— И их семью вывезли в Германию. В мае сорок пятого года они были освобождены. Вскоре после их приезда мы познакомились и полюбили друг друга. Пожалуй, это было самое счастливое лето в моей жизни.
— Эстер знает об этом?
— Знает, я рассказал ей.
— Что же тебе нравилось в ней? — с интересом спросила Эржи.
— Наверное, то, что она очень сильно полюбила меня.
— Этого я не понимаю.
— Я и сам долго не понимал. И лишь позднее, когда мы окончательно порвали, разобрался во всем. Оказалось, мне недостает ее любви. Эржи, меня еще никто так не любил. Это была самая бескорыстная любовь. В ней сочетались чувства матери, брата, сестры, друга, жены, учителя и ребенка. Она никогда не бранила меня, не произнесла ни одного грубого слова, не сердилась, не спорила, только любила, и я всегда вел себя так, как повелевала ее любовь. Вираг знала, что я коммунист. Она не состояла в партии, но хотела, чтобы я стал еще лучшим коммунистом. Она была очень богата, но, зная, что я беден, она не хотела сделать меня богатым. Я не скрывал от нее, что женат, но Вираг никогда ни единым словом не намекнула мне о разводе. Она хотела, чтобы я любил свою жену, но и ее не забывал.
— Она была сумасшедшая или больная, — немедленно сделала вывод Эржи. — Можно любить только одного.
— Ты не права, — убежденно ответил Бела. — Я знаю, что можно любить и двоих…
— Почему же ты не развелся?
— Потому что не мог покинуть Эстер. Кроме того, Вираг была очень богата, и никто бы не поверил мне, что я женюсь на ней не из-за ее денег…
— А что произошло потом?
— В канун нового, сорок шестого, года я вернулся в Будапешт. Она приехала следом за мной к своим родственникам. Я должен был до полуночи дать ответ, порвем мы друг с другом или нет. «Если ты не придешь, — сказала она, — я стану невестой первого мужчины, с которым повстречаюсь после полуночи».
— И ты пошел?
— Нет! — ответил Бела. — А она действительно стала невестой. В новогодний вечер познакомилась с каким-то офицером. Через две недели сыграли свадьбу.
— Ты и сейчас еще любишь ее?
— Несомненно, я был бы счастлив с нею, — сказал Бела, — хотя Эстер я тоже очень люблю. Короче, я хочу сказать, что любовь — это очень сложная штука. Здесь нет общих правил и законов.
— Понимаю, — задумчиво произнесла Эржи. Затем, помолчав немного и глубоко вздохнув, проговорила: — К сожалению, я могу любить только одного. Единственного, но зато очень… очень…
Дальше они шли молча.
Состояние старого Брукнера улучшилось. Вызывало опасение не столько отравление угарным газом, сколько его слабое сердце. Ласло поручил больного Лайошу Нири, который с любовью заботился о старике. Брукнер болезненно переживал, что оказался прикованным к постели. Он нервничал, сознавая свою беспомощность. Все это пагубно отражалось на его сердце и ухудшало общее состояние.
Эржи и Бела прошли к старику беспрепятственно. Он выглядел неважно.
— Что случилось, папа? — с тревогой спросила девушка, присев на край койки.
— Эржи, Эржике! — повторял растроганный старик, поглаживая лицо прильнувшей к нему дочери. — Эржике… С тобой ничего не случилось? Жива, здорова… Эржике, у тебя все хорошо?
Из груди девушки едва не вырвался болезненный стон, что-то заставляло ее прижаться к груди отца и поведать ему о своем горе: «Папа, родной мой, я лишилась всего, что имела, я обманута… Я сама себя обманула». Но она устояла под напором нахлынувших чувств, поборола свою слабость.
— Папочка, я чувствую себя хорошо… У меня все благополучно… А вот что случилось с тобой?
— Разве я знаю, доченька? Помню, был большой пожар, и я с молодым Фабиаиом застрял на этаже… Очнулся уже здесь… Я хочу домой… Мне плохо здесь…
— Надо узнать, разрешат ли врачи, товарищ Брукнер! — вмешался в разговор Бела.
— И в самом деле, — согласилась с ним девушка. — Мы поговорим с ними.
— А как мать?
— Хорошо, у нее все в порядке, она только очень перепугалась, — солгала Эржи.
— Ну идите, поговорите с врачами! — поторопил их старик.
— К сожалению, — сказал молодой Вадас, к которому они обратились, — увезти его домой нельзя. Сейчас об этом не может быть и речи. В случае осложнения — а его можно ждать в любую минуту — где вы возьмете врача? Советую вам не торопиться, пусть он еще немного полежит в больнице. Мы постараемся вылечить старого вояку, — и он заговорщицки подмигнул девушке, давая понять, что знает, с кем имеет дело.
Эржи было приятно услышать чистосердечные слова врача, высоко отзывавшегося о старом Брукнере, но она не стала вступать с ним в разговор. Выйдя из кабинета, Эржи и Бела столкнулись с молодым студентом-фармацевтом Лайошем Нири.
— Лайошка! — обрадовалась девушка. — Сколько лет, сколько зим!
— Эржи! Эржике!.. — Лайош порывисто обнял девушку. — Ну как, отремонтировали дядюшку Йожи? А? — восторженно спросил он. — Вадас замечательный человек. С такой любовью выхаживал его, словно он ему родной отец. Два — три денька еще полежит и сможет идти домой. Будьте уверены! Можете на меня положиться.
— Вы знакомы? — обернулась девушка к Беле.
Бела посмотрел на юношу с блестящими глазами, похожего скорее на хрупкого мальчика, чем на студента второго курса.
— Нет, по-моему, мы еще не знаем друг друга, — ответил Бела.
— Мы вместе росли в детстве, — объяснила Эржи. — Лайошка даже ухаживал за мной. Правда? — грустно улыбнулась она юноше.
— Был такой грешок, — засмеялся юноша.
— Как ты попал сюда? — спросила девушка.
— Работаю здесь ассистентом врача или что-то в этом роде… — Помолчав, он продолжал уже серьезным тоном: — Очень много больных и раненых, вот я и пришел помогать.
— Ты все еще сторонишься политики? — с легкой иронией поинтересовалась Эржи.
— Да, стараюсь держаться от нее подальше… Теперь у меня на многое открылись глаза… До чего же погрязли люди…
— Ты прав, — согласилась девушка.
— Прав? — засмеялся юноша. — Наконец-то и ты согласилась со мной.
— Чем вы так удручены? — спросил Бела.
Нири коротко рассказал обо всем, что ему пришлось пережить, в том числе и о случае с советским солдатом.
— Твой жених, — сказал он, — хоть и со странностями, но порядочный человек. Если бы и он был вроде Варги, советского солдата уже не было бы в живых.
Бела и Эржи переглянулись, но промолчали. У девушки сжалось сердце. Лайош продолжал:
— А ты знаешь, что Лаци один из руководителей вооруженных мятежников? Их штаб находится здесь, в больнице. Хочешь повидаться с ним?
— Нет, нет! Сейчас не надо, — горячо возразила девушка.
Ей было очень приятно слышать о человечности ее Ласло. «Может быть, он не совсем пропащий человек?» — блеснула у нее надежда.
Бела тоже задумался.
— Скажите, товарищ, — спросил он, улыбнувшись, — не могли бы вы оказать нам маленькую любезность? Вы, как я вижу, гуманист…
— Пожалуйста, для Эржи я сделаю все! — И лицо его озарила добрая улыбка.
— Дело вот в чем, — продолжал Бела: — нам нужны две справки о том, что такой-то и такой-то лежали здесь, в больнице, и удостоверения для них. Их документы погибли под обломками дома или во время пожара… Понимаете?
Лайош задумался. Он все понял… Ему вспомнился сорок четвертый год, когда к его отцу без конца приходили преследуемые люди за различными фиктивными документами.
— Попытаюсь… — сказал он. — Давайте их имена и данные. Может быть, удастся.
Бела вынул блокнот и продиктовал имена двух молодых людей.
— Если достану, кому передать? — спросил Лайош.
— Лучше всего, если принесете к Эржи. Но это надо сделать очень быстро… Имейте в виду, речь идет о человеческих жизнях.
— Ладно, потороплюсь, — пообещал Лайош и умчался.
С большим трудом удалось уговорить старого Брукнера остаться в клинике. Он угомонился только после того, как Эржи убедила его, что, по словам Лайоша Нири, ему разрешат вернуться домой через два — три дня.
Они простились со стариком. Эржи крепко поцеловала отца в заросшую щеку.
— Будь осторожна, доченька, — прошептал расчувствовавшийся Брукнер. — Я не переживу, если с тобой что-нибудь стрясется.
— Постараюсь, папа, — сказала девушка, чувствуя, как подкатившие к самому горлу рыдания рвутся наружу.
И вот они снова на улице, вдвоем, как влюбленные. Тяжелый воздух насыщен влагой, под ногами хлюпают лужи, которые они не успевают обходить. Голуби, тоже мокрые, нахохлившись, сидят на подоконниках и выступах стен. Выходивший из труб, дым расплывался над крышами домов. Порывистый северный ветер налетал на него, трепал, рвал в клочья и уносил в даль. Наступила осень.
Эржи шагала, погруженная в свои думы. Осень всегда действовала на нее угнетающе, а теперь вызывала особенно глубокую грусть. Ее нежная душа жаждала любви, ласки. Она была благодарна и признательна тем, кто относился к ней чутко и внимательно. Эржи очень любила своих родителей, но сблизиться с матерью так, как бы ей хотелось, не могла — мешала слишком большая разница между ними. Ее мать жила своей жизнью. Простая женщина, вырвавшись из провинции в Будапешт, всю молодость провела в богатых семьях, работая прислугой, и, конечно, по своему развитию далеко отставали от дочери. Она замкнулась в своем привычном маленьком мирке, ограниченном четырьмя стенами их небольшой однокомнатной квартиры, где на всем лежал неизгладимый след ее неутомимого труда, где все было сделано ее прилежными руками. В ее душе все еще жили мистические образы детских суеверий. Когда Эржи стала взрослой, тетушка Юлиш почувствовала, что пора поговорить с дочкой, что именно в такой период девушке-подростку легче всего потерять голову. Но она не знала, как приступить к этому, — ведь и ее мать тоже не говорила с ней. Она только сказала: «Послушай-ка, Юли, если ты принесешь мне в дом байстрюка, позор сведет в могилу и тебя и меня». Тетушка Юлиш не могла сказать этого своей Эржи, потому что Эржи образованная девушка, ученее даже дочерей тех богачей, у которых ее матери когда-то приходилось служить. Чтобы как-то предостеречь дочь, тетушка Юлиш рассказывала ей истории о несчастной, покинутой девушке, над чистым чувством которой надругался грубый, жестокий злодей и, обесчестив ее, бросил на позор и поругание. Ведь у девушки только одно сокровище — ее непорочность, честь. Мужчины не прочь вскружить девушке голову, но в жены берут только чистых, невинных. Любовницей может быть всякая, даже чужая жена. Но куда деваться несчастной, обманутой, опозоренной девушке? Разве только броситься в Дунай или под поезд…
В таких случаях Эржи тихо улыбалась. Она прекрасно понимала, с какой целью мать рассказывает ей эти истории. Сейчас, когда она молча шагала рядом с Белой, все это пришло ей в голову. «Милая моя мамочка, — подумала она. — Нет, меня не обманули. Я сама хотела, чтобы было так! Я любила… И не моя вина, что я ошиблась в своей любви».
— Бела, — вдруг позвала Эржи юношу. Тот обернулся. — Скажи, с той, Вираг, у тебя были близкие отношения?
— Отношения? — переспросил Бела. — Это нехорошее, грязное слово. Мы по-настоящему любили друг друга. И телом и душой. Под «отношениями» я всегда подразумеваю какую-то преступную связь. Наша любовь была чистой.
— Не все ли равно, каким словом это назвать, — возразила Эржи. — Важно то, что ты жил с ней. — Голос девушки звучал теперь холодно. — Скажи, она была девушкой?
— Да, — ответил ее спутник.
— И ты не презираешь тех девушек, которые отдаются мужчине?
— Нужно знать, что их толкает на это: любовь, деньги или еще что-нибудь?
— Ну, скажем, любовь? — допытывалась девушка.
— Зачем же презирать? Уж если кто и заслуживает презрения, так это мужчина, злоупотребивший такой любовью.
— И все же мужчины предпочитают жениться только на необесчещенных девушках.
— Ничего подобного. Если сильно полюбят, не обращают внимания даже на то, сколько у нее детей… Но почему ты так интересуешься этим? Можно подумать, что все эти проблемы касаются непосредственно тебя, — и Бела с улыбкой взглянул на девушку.
— Дурень! — отрезала Эржи и ускорила шаги.
Лайош Нири вертелся в приемной доктора Варги.
— Аннушка, — обратился он к смазливой сестре из операционной, — когда вернется господин главный врач?
— Не знаю, Лайошка, он пошел на заседание революционного комитета в центральное здание… Ну как дела с тем русским парнем?
— Понятия не имею… Ласло Тёрёк увез его куда-то да там, видимо, и оставил.
— Не очень-то он был нужен здесь, — засмеялась девушка.
— Вы, Аннушка, неправильно меня поняли. Он мне тоже не нужен. Но поймите одно: он раненый… и остается таковым, какого бы цвета ни была у него кожа, какого бы он ни был вероисповедания… Поверьте, я такой же венгр, как и другие… Только, знаете, я не люблю кичиться своей национальной принадлежностью… Вы до которого часа дежурите?
— Не знаю. Сестра Ица попросила подменить ее, пока она сбегает домой…
— Тогда я немного побуду с вами.
— Оставайтесь… — игриво улыбнулась девушка.
— Знаете, — произнес юноша и облокотился на стол, — мне нравится, что вы любите стихи. Я заметил, вы и вчера долго читали. Может быть, даже сами пишете. Тот, кто любит стихи, не может быть плохим человеком… Я тоже очень люблю…
— Вы? — удивилась девушка. — Вы, Лайошка? А я считала вас таким сухарем…
— Вот видите, нельзя судить по первому впечатлению…
— Кого же из поэтов вы больше всех любите?
— У меня нет какого-то одного любимого поэта. Главным образом мне нравятся современные. Ади, Аттила Йожеф, Михай Бабич, Арпад Тот… У Ади и Аттилы Йожефа — любовная лирика. Политические стихи — так себе, особенно у Аттилы Йожефа… А вы кого любите?
— Я обожаю всякие любовные стихи, читаю только про любовь.
— А между тем вам, такой заядлой революционерке, надо бы любить и политические стихи, — сказал он с еле заметной иронией, но, вспомнив о цели своего прихода, тут же улыбнулся, чтобы сгладить впечатление, которое могли произвести его слова.
— Еще не получили новые печати? — как бы между прочим спросил юноша и поднял круглую печать.
— Почему, разве будут новые печати?
— Ну, конечно, будут! Неужели вы не знаете? Эта уже недействительна, — сказал юноша и медленно стал читать буквы. — Даже прочитать не могу… Вы знаете, как делают печати?
— Нет, — ответила девушка.
Лайош тоже не знал, но смело взялся объяснять.
— Сейчас я вам расскажу… У вас не найдется чистого листа бумаги?
— Да вон же под самым носом лежит, не видите? — засмеялась девушка.
— Не такой, этот с больничным штампом. Нужен простой чистый лист бумаги… Посмотрите в ящике.
Девушка попробовала открыть ящики.
— Заперты… Подождите, я сейчас принесу из кабинета главного врача… — С этими словами она встала и быстро вышла в другую комнату.
Лайош спокойно поставил печать на трех или четырех официальных больничных бланках и быстрым движением спрятал в свою папку, продолжая при этом громко рассказывать:
— Знаете, это удивительно интересное дело…
— Хватит двух листов? — крикнула из другой комнаты девушка.
— Даже с избытком, — ответил Лайош. — Словом, очень интересное дело… Давайте же бумагу! — Он поставил печать. — А теперь слушайте внимательно. Видите эти буквы? Берут такой величины медную плашку. Затем вырезают каждую букву в отдельности. Эту работу выполняют граверы… Сначала тщательно вырисовывают… Но, я вижу, это вам совсем не интересно. Впрочем, это не удивительно, и мне тоже не очень-то интересно, Хотите, я лучше продекламирую вам лирические стихи?
Девушка удивленно посмотрела на него.
— Прочитайте, это куда интересней, — согласилась она.
— Бог ты мой, как летит время! У меня осталось всего пять минут, — воскликнул юноша, взглянув на свои наручные часы. — Ну, слушайте.
Лайош вдохновенно читал, а Аннушка, позабыв обо всем на свете, с наслаждением слушала юношу.
Погруженный в свои думы, Фараго сидел на низкой тахте и пристально смотрел в окно. Ему была видна утопающая в тумане гора Геллерт. Покрытые белесой пеленой выступы горного склона были похожи на закованных в латы витязей, которые в это прохладное осеннее утро поверх оружия накинули на плечи широкие плащи. Пробившись сквозь легкие облака, солнечные лучи окрасили бледно-красным цветом тысячелетние каменные глыбы, толстые стены цитадели, видавшие на своем веку много бурь и кровавых сражений. Устремившая ввысь пальмовую ветвь статуя Свободы горделиво сверкала под лучами солнца, возвышаясь над багровыми, словно окрашенными кровью, клубами тумана. Но через несколько минут все это исчезло под толщей низко проплывавших облаков. Они поглотили солнечные лучи, и все окружающее снова приобрело однообразную серую окраску.
Борбала, похожая на большую ласкающуюся кошку, прижалась к капитану, прильнув головой к его груди и устремив на мужчину такой восхищенный и благодарный взгляд, словно перед ней был какой-то сказочный герой. Фараго нежно гладил черные волосы девушки, затылок, нежный изгиб шеи. Борбала схватила мускулистую руку мужчины и с силой прижала к себе, словно желая навсегда удержать его подле себя.
— Я так боялась за тебя, Адам, — прошептала девушка, — так боялась, думала, что и не увижусь с тобой никогда…
— Ты меня любишь, Борбала?
— Безумно.
— И ты не забыла меня?
— Не было такой минуты, когда бы я не думала о тебе.
По лицу мужчины скользнула горькая усмешка. Девушка не видела ее и даже не подозревала, какие мысли рождаются в голове Фараго. Она не знала, какие глубокие раны оставила в его сердце ревность.
Он взглянул на любовницу. Ее длинные крашеные ресницы бросали под миндалевидными глазами тень, похожую на серп. «О, Борбала, как ты умеешь лгать, — думал мужчина. — Бог ты мой, с какой искренностью, как вдохновенно ты лжешь!»
— Борбала, — тихо позвал он.
Она открыла глаза.
— Борбала, нам нужно откровенно объясниться. Ты знаешь, как сильно я люблю тебя, я не смог бы расстаться с тобой, даже если бы ты во время моего отсутствия родила ребенка…
— Адам…
— Борбала, дорогая, слушай меня, не перебивай, — продолжал Фараго и стиснул тонкую девичью руку. Он сполз с тахты, привлек к себе любовницу и в упор посмотрел ей в глаза. В голосе его звучала страсть. — Я хочу, чтобы ты стала моей женой, Борбала, а не любовницей. Да, да… Женой, матерью моих детей. Я хочу иметь от тебя ребенка, хочу, чтобы род Фараго продолжался после моей смерти. Для нас начинается новая жизнь. Или здесь, в этой стране, или далеко, на чужбине, но в роскоши… Ты понимаешь, о чем я говорю? Я должен знать, принадлежала ли ты другому? Если ты не будешь откровенна со мной сейчас, как же я смогу верить тебе потом?
— Адам, родной мой, верь мне…
— Не могу, — прошептал мужчина, — не могу, я чувствую, что ты говоришь неправду. Я должен знать все. Понимаешь? Из-за тебя я подвергал себя опасности, рисковал, о тебе мечтал в тюрьме, только ты была утешением в моем ужасном одиночестве, потому что ты для меня означала жизнь… Борбала, для меня нет на свете ничего, кроме тебя: ни родины, ни возвышенных идеалов, решительно ничего. С тобой я везде найду родину… Говори, Борбала, расскажи все…
Глаза его любовницы наполнились слезами. Грудь ее неровно вздымалась.
— Адам, я… я люблю только тебя.
— Ты изменяла мне?
— Нет, — возразила девушка дрогнувшим голосом.
— Борбала, ты хочешь, чтобы после свадьбы я стал посмешищем, чтобы на нас указывали пальцем, чтобы надо мной издевались?
Она зарылась головой в подушку и зарыдала.
У Фараго учащенно забилось сердце. «Нет, нет, я не в состоянии бросить ее, даже если это было бы единственно разумное решение. Разумное, потому что Борбала лжет. Я знаю, к ней наведывался молодой русый врач, а позднее — тот жалкий чужестранец, старый, сгорбленный дипломат. Пока я изнывал в тюрьме, юное тело моей невесты ласкал другой, другой целовал ее. Почему же она скрывает, почему не искренна со мной?»
— Не плачь, Борбала, я не причиню тебе зла, — утешал он ее. — Ради нашего будущего прошу тебя, умоляю… Я должен все знать, я не могу жить в неведении… Ну, Борбала, милая моя, повернись ко мне, взгляни на меня, не плачь, я люблю тебя больше своей жизни… — Он нежно сжал ладонями ее голову и повернул лицом к себе. По щекам Борбалы катились слезы. Задыхаясь, она заговорила:
— Адам, я боюсь… ударь меня, но не мучь… Я с ума сошла, поступила безрассудно… потеряла голову…
— Дорогая, — дрожащим голосом прошептал мужчина, — ты ведь знаешь, что я прощу. Ну, успокойся, — он покрывал поцелуями лицо любовницы. — Я знаю, ты любишь меня… не плачь… Борбала зарыдала.
— Адам, убей меня, я не достойна тебя, — пролепетала она сквозь слезы. — Пока ты ради меня, ради нас страдал, я легкомысленно забыла о тебе… На мне грех, и я… никогда не прощу себе этого легкомыслия… Я, гордая Борбала Варашди, на жалкие медяки променяла свою непорочность… — Тело молодой женщины содрогалось от рыданий.
— Сколько у тебя было любовников? — спросил Фараго, задыхаясь от ревности. — Борбала, говори все.
— Адам, уйди, оставь меня! Мне нет прощения. Я заслужила наказание… Оно неминуемо…
— Кто были твои любовники? — безжалостно настаивал Фараго. — Я хочу… Я должен это знать.
Женщина молчала. Тишину нарушали только изредка прорывающиеся из глубины ее души рыдания.
— Говори! — Фараго терзал самого себя. Зная, что все равно не оставит Борбалу, он хотел испить до дна горькую чашу ее признаний. Он любил ее беспредельно и понимал, что, простив ее, навсегда привяжет Борбалу к себе, потому что она будет благодарна ему. В его сердце росла ненависть к врачу, дипломату, к другим…
— Говори же! — торопил он любовницу.
— Что говорить? Да, я тебе изменяла. Не мучай меня, не требуй подробностей.
— С кем изменяла?
— Не решаюсь сказать, боюсь…
— Чего боишься?
— Боюсь, что ты отомстишь им…
— Борбала, назови мне имена, имена…
— Обещаешь, что…
— Ничего не обещаю, — перебил мужчина. — Или, может быть, ты еще любишь их?
— Нет, не люблю…
— Тогда назови имена… О двоих мне известно.
Девушка подняла голову. Ее большие глаза расширились от удивления.
— О враче и дипломате, — продолжал Фараго. — Кроме них, кто еще был твоим любовником?
— Один артист и офицер…
— Офицер был коммунистом?
— Да, — тихо ответила женщина. Она покорилась: «Что будет, то будет. Конец мечте. Все равно между нами все кончено. Мне уж не стать женой Фараго. Этого Адам никогда не простит…».
— Ты, — прохрипел капитан, — ты, моя невеста, стала любовницей какого-то вонючего голоштанника! Дошла до того, что бросила свое тело какому-то коммунисту, невежде. — Он злорадно захохотал. — О боже, до чего докатилась Борбала Варашди. Я боролся против коммунистов, ставил на карту свою жизнь, а в это время моя невеста развратничала с каким-то безбожником-коммунистом… Лучше бы я умер, не дожив до такого позора…
Борбала молчала. Опустив голову, она смотрела перед собой…
— Борбала, зачем ты так поступила, зачем? Я еще мог бы понять, если бы ты отдалась человеку своего круга, но какому-то плебею, простому рабочему, ставшему офицером, какому-то бывшему лакею без роду и племени… — Фараго умолк.
«Что было бы, если бы Адам узнал правду, — думала Борбала, — ведь военный действительно был батраком. Летчик Иштван Сигети когда-то пас свиней в имении Варашди. Нет, этого он никогда не узнает, Его имя я не назову даже под угрозой смерти. Впрочем, капитан Сигети, бывший свинопас, теперь стал образованным человеком…»
— Кто был этот офицер? — спросил, помолчав, Фараго.
— Имре Порпацаи, — не моргнув глазом солгала женщина. — Но он не настоящий коммунист и не простой рабочий. Сын инженера…
Капитан поднялся и стал расхаживать по комнате. Остановился у окна и посмотрел на Дунай, стремительно несущий свои серые воды. Три года назад он точно так же стоял перед окном тюремной камеры. Тогда он невыразимо тосковал по девушке. Там, в тюрьме, в одиночестве, он впервые почувствовал, как любит ее. И он верил ей, так как Борбала принадлежала только ему. Он знал высокие моральные качества девушки, верил, что она сможет противостоять любым соблазнам. Как он гордился ею! А тем временем девушку терзали тысячи искушений. Миловидная официантка кафе под перекрестными бесстыжими, наглыми взглядами жадных до развлечений посетителей оставалась гордой, надменной Борбалой Варашди, которая знала, что этот новый мир не вечен, и глубоко верила, что прошлое еще вернется и что счастье не в деньгах. Как ему было приятно, когда девушка, лавируя между крохотными столиками, насмешливо давала понять новоиспеченным государственным чиновникам, представителям новой власти, что они ничто в ее глазах, что избранник ее сердца там, за столиком в углу. Эта гордость девушки вселяла в него уверенность, что она останется непорочной, и была для него надежной опорой, поддерживавшей его в тяжелые годы тюремного заключения. Ему вспомнился спор с соседом по камере, неким Комором. Комор был коммунистом и не знал, за что его осудили. Он никогда не рассказывал о своем деле. Комор оказался очень образованным, начитанным собеседником. Они спорили о морали. Комор на примерах доказывал, что класс господ безнравственен. Фараго был убежден в обратном. Он пытался доказать, что коммунистические идеи делают людей безнравственными, поскольку коммунисты ратуют за свободную любовь. Он приводил в пример чистую любовь Борбалы…
— Послушайте, Фараго, — сказал ему Комор, — возможно, что ваша невеста очень славная девушка, но тогда ее поведение, ее понятия о морали расходятся с представлениями о морали ее класса. Я допускаю, что она преданно ждет вас. Хотя, как показывает жизнь, на это очень трудно надеяться.
— Борбала будет ждать.
— Возможно, но все же лучше бы вы не рассчитывали на это — как бы вам не пришлось разочароваться. Я допускаю, что она не отдастся коммунисту, но если случайно встретится с бывшим помещиком, у нее легко может закружиться голова и она потеряет почву под ногами… Не забывайте, девушке двадцать лет и, как вы говорите, у нее никого нет. Родители умерли, а о вас она знает только то, что вы пожизненно заключены в тюрьму. Можно ли требовать, чтобы при таких обстоятельствах двадцатилетняя девушка оставалась вам верна? Разве она виновата, что ей хочется жить? Время, Фараго, — великий лекарь, оно излечивает самые глубокие, самые болезненные раны.
— Вы, Комор, — ответил он, — смотрите на вещи с точки зрения коммунистов.
— Какая нелепость! — заметил Комор. — Коммунист или не коммунист — все в равной степени жаждут любви. Одинаково обнимают, одинаково целуют. Вы точно так же скучаете о своей невесте, как я о жене. Ваша невеста точно так же хочет любви и ласки, как моя жена.
Они много спорили, но Фараго по-прежнему продолжал верить девушке. Когда ему удалось бежать, он несколько раз встречался с ней, но ничего не заметил. Он полагался на Борбалу и доверял ей. Находясь на нелегальном положении, он вынужден был встречаться с ней не часто. Фараго лгал ей, говоря, что готовится бежать за границу. Борбала умоляла его взять ее с собой.
Он вспомнил, как обнаружил, что она время от времени встречается с тем русым врачом. Ему показалось, что от ревности он сойдет с ума. Но не зная ничего определенного, он утешал себя. Во сне его преследовали страшные видения, и он не раз готов был ночью отправиться к Борбале, но сдерживался. Он не хотел рисковать, подвергая себя опасности ареста. А за девушкой, как подсказывал ему опыт, безусловно установлена слежка…
И вот кошмарные видения стали явью. «Что же мне делать? Порвать с ней? О, это не так-то просто. Я люблю ее». Но стоило ему подумать, что тело Борбалы принадлежало другому, как его ревнивое воображение воспроизводило мучительные подробности ее измены: вот она нежно, как и его, ласкает чужого мужчину, с такой же страстью обнимает, целует его… «Нет, я сойду с ума… Лучше смерть…» Слезы навертывались ему на глаза. Пальцы сами сжимались в кулак. «Чем переживать такие муки, лучше сразу покончить с обоими, — думал он. — Зачем мне жить без Борбалы? Хватит с меня приключений. Мне нужен покой, я хочу обзавестись семьей здесь или где-нибудь далеко, на чужбине».
Он повернулся. Посмотрел на Борбалу. Ее грустный, полный раскаяния взгляд болью отозвался в его сердце. И когда его взор упал на полные бедра девушки, четко вырисовывавшиеся под шелковым китайским халатом, на округлости грудей, на длинные голени, им овладел страстный порыв. Он чувствовал, что теряет рассудок, желание расслабило его волю… Шатаясь, как пьяный, он подошел к тахте и сел рядом с женщиной. Привлек ее к себе.
— Борбала, дорогая, — прошептал он, — прости…
Она снова зарыдала.
— Прости меня, Адам, — сквозь слезы говорила она.
— Я уже не сержусь…
— Никогда больше… никогда… — лепетала Борбала. — Я хочу быть только твоей… Я презираю себя…
— Не надо, дорогая, ты не виновата…
— Нет, Адам, я… я… была так одинока…
— Нет, не ты, а проклятый режим, этот коммунистический ад… — с ненавистью произнес Фараго. — Но я с ними рассчитаюсь, клянусь, Борбала, рассчитаюсь.
— Адам, — девушка откинулась на тахте. С полуоткрытым ртом, она томно, полными слез глазами смотрела на опьяненного желанием мужчину. — Адам, — нежно повторила она и потянулась к Фараго. Халат ее распахнулся, и обнажились маленькие, как бутоны, упругие груди. Она была такой манящей, такой соблазнительной, такой прекрасной, что Фараго забыл обо всем — о враче, о дипломате и всех других, о Коморе, о мести, обо всем…
— Конец, — произнес Миклош Барабаш. — Поймите же, все кончено! Нет никакого смысла продолжать борьбу. Партия распущена. Чего вы еще хотите? Торня уже объявил о создании партии мелких сельских хозяев…
У Риглера кровью налились глаза. Не в силах сдержать свой гнев, он закричал на Барабаша:
— А мы еще посылали тебя в партшколу! Таким-то ты оказался коммунистом? Да как ты смеешь называть себя рабочим?
— Нечего кричать и бесноваться, Риглер, — спокойно ответил Барабаш. — Мы должны считаться с волей народа. Нечего умничать. Люди поумнее и поопытнее знают лучше нас.
Они, шестеро, собрались в конторе. Комнату парткома занял рабочий совет. Своим первым постановлением он запретил на территории завода всякую политическую деятельность. Риглера с трудом удалось удержать, когда он увидел, как выбрасывают на улицу библиотеку, а небольшую копию памятника Свободы разбивают. Он разочаровался во многих. Сейчас шестеро коммунистов собрались здесь по его предложению и решают: что делать дальше? У всех подавленное настроение. Вооруженную охрану завода по поручению рабочего совета взяли в свои руки литейщик Харастош и его дружки. Остаться в охране удалось только трем — четырем коммунистам, главным образом потому, что они ничем не выделялись, были незаметными людьми.
— Товарищи, — заговорил Риглер, — Барабаш неправ. Отдельные руководители — это еще не вся партия. Сколько бы ни отменяли ее в верхах, партия будет жить здесь, в низах. Не забывайте, что коммунистические партии существуют даже на Западе… Партия была, и при режиме Хорти. Будет она и теперь, только, может быть, иначе будет называться.
— Мы даже не знаем, чего хотим. Я считаю, что всякие рассуждения ни к чему. Я разочаровался на всю жизнь, — заявил Мартон Сегеш.
— Товарищ Риглер, мне кажется, мы сами допустили ошибку, ослабляя свои ряды, — вмешался в спор седоволосый слесарь Шандор Болгар. — Мы превозносили таких людей, которые сейчас лижут задницу Торня. Среди них и твой любимчик, этот жалкий карлик! Ты видел, что он выделывает?
— Кто это? — спросил Риглер, подняв брови.
— Проклятый Густав Валес! — продолжал раскрасневшийся Болгар. — Ты рекомендовал его на пост начальника учетного отдела, потому что он ходил за тобой по пятам, льстил тебе… Скольких людей он очернил! «Товарищ Риглер, то да се… Этот ненадежный, тот сомнительный…» Постоянно подкапывался… А сколько он тебе напевал — вспомни-ка сам, — что Бела Ваш ходит в «кружок Петефи». Иди, полюбуйся, что делает твой «надежный» человек…
— А что он делает? — заинтересовались все присутствующие.
— Составляет черные списки на коммунистов. Ты тоже попал туда. Более того, — добавил Болгар, — вы все в этом списке… я тоже… И этим мы обязаны самим себе, потому что считали Белу Ваша и Роби Шугара недостаточно надежными… Плакать хочется от злости! Знаете, чем мы занимались? Самоубийством! Да, самоубийством… Мы поедом ели друг друга, а Торня и его дружки пробирались к власти…
Наступила тишина. Шесть человек, погрузившись в раздумье, сидели молча. Дождь монотонно барабанил в окна.
Немного погодя заговорил Риглер:
— Не будем больше об этом. Насчет Белы Ваша мы уже уладили. Я ошибался. Вношу предложение не покидать завод, что бы ни случилось. Оставаться здесь даже под угрозой смерти. Надо снова занять помещение парткома, достать оружие и бороться… Ставлю на голосование, товарищи!
Роби Шугар, Кепеш и Болгар голосовали за предложение старика, Барабаш и Сегеш воздержались.
— Собираешься бороться сейчас, когда мы выпустили из рук оружие? — спросил Сегеш. — Хочешь втянуть нас в бессмысленную авантюру?! Ты сумасшедший… Биться головой о стенку? Нет, я на такую глупость не пойду, не вижу в этом никакой нужды… Я не голосую… Это сумасбродное решение!
Барабаш сидел молча.
— Трус! — презрительно бросил Риглер и вышел из конторы.
— Беда в том, что многие члены партии сидят дома, — тихо заметил Роби. — А Валес и ему подобные открыто стали предателями. Ну, погодите! Если бы пришло хоть человек двести рабочих, мы бы показали этой банде, где раки зимуют!
В зале, где заседал совет, было очень оживленно. Одна и та же группа людей непрерывно хлопала в ладоши. О чем бы ни говорил председатель рабочего совета Торня, эта компания аплодировала ему.
— Коллеги, — ораторствовал Торня, — я зачитаю вам нашу телеграмму правительству.
— Слушаем! — закричали с места.
Риглер презрительно посматривал на компанию горлопанов. Их было не более десяти человек, но они вели себя так вызывающе, что остальные пятьдесят — шестьдесят человек не осмеливались сказать слово. Сердце у Риглера ныло от горя и разочарования. Из головы не выходили слова Болгара. «Шани, пожалуй, прав».
— …Мы требуем, — прислушался он к голосу Торня, — чтобы русские войска незамедлительно покинули территорию страны! Мы требуем привлечь к строгому суду злодеев-ракошистов и немедленно освободить их от занимаемых должностей! Мы требуем очистить заводы и фабрики от сторонников клики Ракоши — Герэ! Мы присоединяемся к заявлению правительства о нейтралитете. Мы заявляем, что не приступим к работе, пока не будут выполнены наши требования! От имени коллектива завода точной механики — временный рабочий совет.
— А как будет с зарплатой? — выкрикнул кто-то из рядов.
— Вот именно, кто будет платить?!
— Коллеги, — ответил Торня, стараясь перекричать шум, — жалованье получат все! Мы уже отдали распоряжение, чтобы рабочим выплатили деньги по среднему заработку за девять месяцев…
Риглер не стерпел. Кровь прихлынула к голове. Он вскочил.
— Товарищи! — начал он.
— Здесь нет товарищей! — крикнул самый заядлый горлопан, бывший виноторговец.
— Ракошист, садись!
— Вышвырнуть вон этого старого мошенника!
— Послушаем! Пусть выскажется! У нас демократия! — с громким хохотом кричали вокруг.
— Говорите, коллега Риглер, — сказал Торня, — но только короче…
— Товарищи…
И снова по залу прокатился гул, но Риглер не обращал на него внимания.
— Я возражаю! — выкрикнул он. — От имени честных тружеников завода я возражаю против телеграммы…
Опять громко засмеялись и закричали:
— От имени каких рабочих он говорит?
— Кто ему поручал?
— Пусть говорит только от своего имени!
Риглер не сдавался и еще громче продолжал:
— Русские войска не должны уходить до тех пор, пока в стране не восстановится порядок…
Его голос заглушали крики:
— Русский наймит!
— Доносчик!
— Дай ему в морду!
Кто-то бросил в старика полено. Риглер отклонил голову.
— Коллеги!.. — напрасно вопил Торня.
В это время в Риглера полетел портфель. Люди потрясали в воздухе кулаками. Организованная банда приступила к действию.
Риглера толкнули. Потеряв равновесие, старик покачнулся, задев стоявшего рядом человека.
— Ты чего толкаешься? — вскричал тот и отшвырнул его.
— Смотрите, он еще дерется! — крикнули из толпы. Этого оказалось достаточным, чтобы началась общая свалка. С поднятыми кулаками, дико крича, люди набросились на старика, били его, друг друга… Седоволосый Болгар с трудом пробился к Риглеру.
— Остановитесь! — крикнул он. — Вы спятили с ума!..
Но в ту же секунду Болгара сшибли, удар пришелся прямо в лицо.
Молодой Харастош хохотал и громко вскрикивал. Драка доставляла ему удовольствие. Он из угла подбадривал своих людей. Затем, чтобы подшутить, нажал на спусковой крючок автомата… Гулко затрещала очередь, с потолка посыпалась штукатурка. Обезумев от страха, топча друг друга, люди устремились к выходу. Это спасло Риглера. Он еле стоял на ногах. Одно ухо было наполовину оторвано, по лицу текла кровь.
Возле старика остался только Болгар. Подошел Торня.
— Черт возьми, здорово вас обработали! Зачем вы лезете на рожон?
— Я все равно не сдамся, — с трудом проговорил Риглер, — даже мертвый! Трусы… Боитесь одного человека…
— Бела, — обратился к нему Болгар, щупая подбитый глаз, — тебе лучше пойти домой. Я провожу тебя.
— Нет, я не уйду с завода… мое место здесь…
— Ну, хорошо, дня через два вернешься…
— Я тоже так думаю, — вмешался Торня. — Какое-то время вам следует побыть дома… а там будет видно. Вы хороший специалист, вы нужны… Но теперь уходите… Вас здесь не очень любят, и к тому же люди сейчас обозлены.
Торня не любил Риглера, но уважал его за смелость и знания.
Болгар с большим трудом уговорил избитого старика уйти домой и решил проводить его. Они прошли через задние ворота.
— Вот видишь, — проговорил седой слесарь, — ни Сегеш, ни Барабаш не вступились за тебя. Они сразу попрятались, теперь их не скоро найдешь, пожалуй.
Старик взглянул на своего спутника.
— Слушай, Шандор, — решительно заговорил он, — если даже придется погибнуть, все равно я не стану оппортунистом. Но ты прав — я напрасно полагался на Барабаша и Сегеша. Они действительно бесхребетные люди. Но домой я не пойду. Отведи меня к Шугару и дай ему знать, что я у него.
Придя в себя от страха, люди снова повалили на собрание. В суматохе они не заметили исчезновения Риглера и Болгара. О том, что произошло, знали только стоявшие рядом с Риглером. Одни даже уверяли, будто старик выхватил пистолет и хотел пристрелить Торня. Другие уверяли, что Риглер ударил инженера Сабо.
— Его следовало прикончить!
— А я ему здорово смазал! — хвастался молодой подсобный рабочий.
— Да у него не было пистолета…
— Не болтай, — настаивал парень, — я сам вышиб пистолет у него из рук…
Случай с Риглером превращался в какую-то героическую легенду.
— Коллеги, продолжим собрание! — прекратил разгоревшийся спор Торня. — Заслушаем предложение молодежного революционного комитета. Харастош! — громко окликнул председатель рабочего совета. — Скажи Шандорфи и остальным, пусть войдут.
Харастош исчез за дверью.
Собравшиеся нетерпеливо ждали. Через несколько минут в зал вошли шесть членов «молодежного комитета». Шандорфи — с автоматом, остальные — с пистолетами. Они подошли к столу президиума. Торня постучал по стакану. В зале стихло. Барабаш и Сегеш с внутренним трепетом следили за происходящим.
— Венгры, друзья, коллеги! — начал свою речь Шандорфи. — Я говорю по поручению молодежного комитета. Я не собираюсь заниматься болтовней. Настало время действовать. Мы, сражающаяся с оружием в руках молодежь, требуем немедленно уволить за антинародное поведение, за службу деспотическому режиму Ракоши следующих рабочих завода.
— Давайте фамилии, — крикнул Харастош, — мы сами выведем их отсюда!
Молодой, невысокого роста начальник учетного отдела Густав Валес, усмехаясь, посматривал на людей. Его близорукие глаза часто моргали под стеклами очков. Что он член партии, знали немногие, так как на заводе Валес проработал всего полгода.
— Коллеги, друзья, — продолжал Шандорфи, — мотивировки, которые я буду приводить, основаны на фактах или информации и доказательствах, представленных коллегой Валесом. Валес, правда, был членом партии, но как честный, хороший венгр еще накануне революции проводил нелегальную деятельность, что я могу подтвердить…
— Много болтаешь, — воскликнул Харастош, — скоро стемнеет!
Чувствовалось, что он не совсем трезв.
— Немедленному увольнению подлежат следующие лица: Алайош Табори, секретарь партийного комитета… ракошист…
— Я уже прогнал его домой! — с громким хохотом перебил Харастош.
— Бела Ваш, член партийного комитета. Он вместе с авошами с оружием выступал против народа. Роберт Шугар, также член парткома… Шандор Болгар, активный коммунист, доносчик… Ласло Вейл, начальник, отдела кадров… Эдит Пожони, сотрудница отдела кадров… Виктор Ланг, референт отдела кадров… Йожефне Гати, сотрудница отдела кадров. Все за антинародное поведение. А Гати еще и за то, что муж учится в Советском Союзе в военной академии. Тибор Домани, начальник отдела нормирования. Этого за «упорядочение» норм… Аладар Фишер, Петер Ипой, Тибор Карпати, Эрнё Каршаи, Шандор Малан, Геза Пап, Миклош Абел — нормировщики… Думаю, здесь объяснять не надо… — с кривой ухмылкой сказал Шандорфи. — Главный конструктор Аттила Ацел, инженер, член партии, ничего не смыслит в работе — за бесчеловечное отношение, за доносы…
— Он был шпионом отдела кадров, — подсказал Густав Валес.
— Юрисконсульт завода доктор Тивадар Хрубош…
— Эксплуататор, — пояснил Валес. — Мы еще достанем вещественные доказательства.
Волнение в душе Барабаша несколько улеглось: «Как видно, меня оставили, — думал он. — В крайнем случае немного поругают. Только бы не выгоняли. Это сейчас главное…» Подобные мысли проносились и в голове у Сегеша: «Что я буду делать, если меня выгонят?.. Это ужасно. Никогда больше не буду заниматься политикой, только бы выйти сухим из воды! Какая мне была польза от того, что я занимался политикой? Разве что платил членские взносы и на эту сумму уменьшал свой заработок. Главари удрали, а я остался… Теперь расхлебывай за них…» Вдруг он навострил ухо. «Что?.. Неужели я не ошибся! Чьи это фамилии?!»
— …И, наконец, Миклош Барабаш и Мартон Сегеш. Обоих за то, что незаконно, будучи в коммунистической вооруженной охране, взяли под стражу многих борцов за свободу, которые повесили на грудь национальную эмблему. Молодежный комитет рекомендует передать этих двух лиц, а также Белу Риглера, Роберта Шугара и Белу Ваша в распоряжение оперативной комиссии национальной гвардии.
В глазах у Сегеша пошли круги. «Уж не собираются ли меня арестовать? Здесь какое-то недоразумение!..» Он встал. Лицо у него побелело, он с трудом дышал.
— Коллеги… — заикаясь, пролепетал он. — Я… я… здесь произошла какая-то ошибка… Выслушайте меня, прошу вас… У меня… у меня двое детей… — У него был такой страдальческий вид, что некоторые сжалились над ним.
— Пусть себе удирает, мы не такие, как он…
— Мы не должны никого преследовать, — заговорил длинноусый токарь, — он неплохой человек…
— Как вы производили аресты? — спросил Торня. — Расскажите, коллега Сегеш.
— Барабаш может подтвердить… и он там был… Мы вдвоем возражали… Но Риглер требовал. Он даже звонил Беле Вашу в министерство внутренних дел, просил указаний… потому что Бела Ваш воевал на стороне авошей…
— Вот видите, я же говорил! — торжествующе воскликнул Валес.
— Да, товарищ Валес… то есть коллега… вы правильно говорите, но спросите Барабаша… Вчера именно мы с ним выгнали этого убийцу с завода… Вы еще не знаете, что мы хотели выгнать инженера Фелмери и Роберта Шугара… и еще шестерых коммунистов, которые… которые шли против народа… Правильно я говорю, Барабаш? Скажи и ты… Но Риглер и Табори не позволили.
— Правильно, так и было, — подтвердил Барабаш. — Эти факты легко проверить. Спросите тех, кто стоял тогда в охране.
— Ну вот, видите, това… коллеги, мы здесь служили делу революции, — приободрился Сегеш. Он видел, что настроение начинает меняться. «Только бы не упустить момент, и все еще может обернуться к лучшему», — думал он.
— Да, сейчас легко судить, — продолжал Сегеш, — но мы с Барабашем в самое тяжелое время здесь, в логове ракошистов, последовательно проводили свою линию. Барабаш не хотел идти учиться в партшколу, но я уговорил его, потому что в партии как член руководства он с большим успехом смог бы бороться за народ… Вы думаете, что меня, офицера, случайно выгнали из армии? Не случайно, а за то, что я не хотел выполнять их приказы. Меня самого преследовали… А вы хотите передать нас национальной гвардии! Коллеги, это было бы более чем странно…
Люди одобрительно кивали головами.
— Коллега! — заговорил Торня. — Каково ваше мнение? Кто желает выступить?
Некоторое время царила тишина. Затем заговорил длинноусый токарь:
— Пусть остаются… все-таки у них дети…
Остальные поддержали…
— Семейные люди, не следует выбрасывать на улицу…
Сегеш и Барабаш были оставлены.
Рабочий совет принял решение раздать всем на руки материалы отдела кадров, а документацию партийной организации проверить. Эту работу поручили Шандорфи и Валесу.
— Там будет много интересного, — заметил Шандорфи. — Меня особенно интересуют доносчики…
— Начнем сейчас? — услужливо спросил Валес.
— Нет, и завтра успеем…
Кепеш наморщил лоб. Сунул руку в карман. Сжал в кулаке ключи от несгораемого шкафа. «Выстоять до последней возможности… — вспомнилось ему предупреждение Белы Ваша. — Таков приказ партии…» Парень был глубоко озабочен. «Риглер хорошо поступил, что ушел. Надо еще предупредить Роби, чтобы и он скрылся… Хорошо, что Роби остался в котельной…»
Ночью похолодало. Из-за густого тумана почти ничего нельзя было различить даже в нескольких шагах. Охранники устали. «Борьба закончилась, какого же лешего теперь охранять? — роптали они. — Имре Надь объявил нейтралитет, к чему же эта комедия?» Распоряжения юного Харастоша никто не принимал всерьез. Он совсем спился и каждому грозил расстрелом. В шутку, конечно. А когда не шутил, то хвастался, что вместе с электромонтером Бодо уложил возле переулка Корвин четверых «авошей». Но этому верили далеко не все. Многие старались держаться подальше от молодого литейщика. Харастош не разлучался с Шандорфи, Валесом и еще двумя — тремя дружками из своей банды.
Кепеш заметил, что Шандорфи с приятелями то и дело появляется в лаборатории и около склада готовых изделий. Вот и сейчас они там… В здании дирекции холодно, да и охранять-то там нечего. Старый Шаркань тоже забрался в дежурку пожарной команды — все-таки потеплее… Пожарники топят…
Кепеш был охвачен тревогой. «Завтра откроют сейф парткома. Я не знаю, что там, но партийные документы не должны попасть в руки Шандорфи… Правда, ключ у меня, но взломать шкаф из листового железа — не такое уж трудное дело. Что делать? Что там хранится? Список… сведения о кадрах… адреса… Нельзя, чтобы это попало им в руки! Сжечь! Но как?»
— Что с тобой? — спросил Хаваш. — Почему ты бормочешь? Уж не заболел ли?
— Нет, нет… просто вспомнил о невесте…
— Гадаешь, с кем она сейчас танцует?
— Она честная девушка… Но я действительно думаю, где она может танцевать в эту минуту! Где мне ее искать? Может быть, на острове?
— Не валяй дурака! Серьезно, что случилось? Что с тобой?
— Слушай, Хаваш, отыщи Домбаи, если он не ушел. Я сейчас вернусь. Скажи ему, что есть одно дельце. Погоди-ка, — остановил он Хаваша, — ты был у Роби?
— Да, — ответил юноша. — Они еще после обеда ушли.
Кепеш снял автомат и пошел в сторону котельной.
В котельной дежурил кочегар Дежё Бокор, молодой демобилизованный матрос. Кепеш был с ним в хороших отношениях. Дежё некоторое время работал в ДИСе. Это был худой, жилистый парень со светлыми волосами.
— Привет, Дежё! — поздоровался с ним Кепеш. — Как поживаешь?
— Так себе… — ответил юноша. — А у тебя как дела? Что это ты ходишь с пушкой?
— Охочусь на воробьев! — засмеялся Кепеш.
— Тоже с ума сошел? — серьезно посмотрел Дежё на парня. — Нехорошо, друг, играть с оружием. Особенно в такое смутное время.
— А почему ты решил, что я играю? Оружие никогда не помешает…
— Послушай, Иштван, — сказал Дежё, опершись, на лопату, — пока оружие в руках таких непутевых людей, как этот Харастош, у меня его не будет! Во всяком случае я не встану рядом с ним. Знаю я этого олуха… Отвратительный тип…
— Дежё, а что если я сражаюсь, но не на его стороне? Скажи, ты знаешь Белу Ваша?
— Знаю, — ответил Дежё.
— И сражался бы с ним заодно?
— Видишь ли, приятель, Бела порядочный парень. Не всегда, правда, обдуманно поступает, зато честный. Если он возьмется за оружие, я знаю, ради чего он это сделает…
— Так… Твой старший брат в самом деле был подполковником танковых войск и однажды выступал здесь на партсобрании?
— Да! Ты еще помнишь его? Хороший парень, правда?
— Сколько ему лет?
— Сейчас… погоди-ка… Да, этим летом тридцать стукнуло.
— А раньше кем он был?
— Мартеновцем…
— Ну так вот, теперь он уже не сможет вернуться к мартену! — сказал Иштван, серьезно посмотрев на юношу. — Если только с ним до тех пор ничего плохого не случится…
— А почему должно случиться? — спросил Дежё.
— Видишь ли, сейчас хватают офицеров-коммунистов… У нас тоже выгнали группу коммунистов.
— Когда?
— Сегодня в полдень.
— Тому, кто посмеет тронуть моего брата, я кишки выпущу!.. Ну, а теперь выкладывай, зачем пожаловал. Что нужно сделать? Ведь не зря же ты обхаживаешь меня! Угадал? Говори, в чем дело? — он громко засмеялся. — Думаешь, меня надо расшевелить, вызвать опасения за судьбу брата или запугать? Нет, брат, я и сам вижу…
Оба засмеялись.
— Так вот, дело в следующем, — сказал Кепеш, — надо спрятать партийные документы. Рабочий совет завтра собирается изъять их. А я этого не хочу… Видишь вон там мешок? Набей его документами и тащи сюда. Остальное уж мое дело. Но поторопись, потому что утром придет смена…
Пока Кепеш вместе с Хавашем и Домбаи вытаскивали из сейфа документы, Шандорфи, Валес и еще три молодчика разговаривали в канцелярии лаборатории.
— И все-таки, Валес, — сказал Шандорфи, — ты подлец.
— Почему? — удивленно спросил начальник учетного отдела.
— Ты тоже был довольно активным коммунистом. Помню, стал начальником отдела и нос задрал… Однажды и меня пробрал…
— Вот оно что, — вмешался в разговор Харастош. — Почему же ты раньше молчал? Ты и вправду был таким негодяем? — обратился он к низенькому человечку в очках.
— Но, дорогой Шандорфи, зачем так шутить, — испуганно заюлил тот. — Это могут принять всерьез…
— Ладно, ладно, — засмеялся Шандорфи, — не напусти в штаны. Ты действительно спас меня от тюрьмы.
— Тогда не говори глупостей, — проворчал Харастош.
— Однако, ребята, — проговорил немного погодя Шандорфи, — по-моему, нам нужно быть начеку. Торня и его дружки очень уж много совещаются между собой…
— Кумекают, кого назначить в новый отдел кадров и на другие посты, — сказал Харастош.
— Откуда ты знаешь? — поднял голову Шандорфи.
— Слышал. Знаете, кого они собираются поставить директором?
— Кого? — в один голос спросили все.
— А того носатого Даноша.
— Ну уж дудки, пусть только попытается обойти нас, — решительно заявил Шандорфи.
— А ты не знаешь, кого они метят в главные бухгалтеры?
— Кажется, Торня хочет провести какого-то своего дружка, — ответил Харастош.
— Ребята, — после паузы заговорил Шандорфи, — я думаю, нам тоже не надо зевать. Революционный комитет должен высказать свои соображения и принять участие в переговорах.
— Это действительно было бы неплохо, — одобрил Валес. — Погодите, я сейчас начерчу организационную схему.
Он принялся искать бумагу на столах. Наконец, с одной чертежной доски содрал лист бумаги и с видом знатока приступил к работе, не переставая говорить.
— У меня такое мнение, что посторонних нечего допускать на завод. У нас найдутся свои способные молодые люди, которых можно поставить на любую руководящую должность. Так… — Валес удовлетворенно посмотрел на чертеж. — Начертить и цеха? — обратился он к Шандорфи.
Парень нахмурил лоб, делая вид, будто глубоко задумался. Ему впервые предстояло вершить делами такого крупного предприятия. А для этого нужна солидность, а не то Харастош и его компания, чего доброго, подумают, что он ничего не смыслит в таких делах.
— Мне кажется, не стоит. Сейчас надо решать вопрос только о главном руководстве, — произнес он с напускной важностью.
— Так вот, во-первых, директор, — начал Валес. — Кого записать?
— На эту должность подойдет какой-нибудь настоящий рабочий, — сказал Харастош. — А тот носатый инженер… На кой пес он нужен?
Все задумались. Наперебой выдвигали кандидатуры, но затем каждую отклоняли под тем или иным предлогом.
— Знаете, кого? — хлопнул себя по лбу Харастош. — Надо старого дядюшку Боди. Он окончил Красную академию. Очень порядочный человек.
— Он коммунист, ты, скотина, — сказал Шандорфи, — с ума сошел?
— Ну и что? Какое мне до этого дело? Он рабочий, и к тому же честный, — разошелся литейщик. — Почему это коммунист не может быть директором?
— Руководителем — нельзя, приятель, — ответил Шандорфи.
— Ну если Боди не подходит, тогда никто не будет, — решительно заявил Харастош. — Это я заявляю вам от имени литейщиков. Меня не интересует, коммунист он или нет. Честный — и все тут.
— Тогда оставим этот вопрос открытым, — предложил Валес. — Вернемся к нему позже.
— С главным инженером все в порядке — останется старый, — сказал Шандорфи. — Главный бухгалтер? Кого думаете на эту должность?
Снова наступило молчание. Немного погодя заговорил Валес:
— Есть у меня одно предложение…
Все с любопытством посмотрели на него.
— На эту должность надо назначить Шандорфи. Я буду всегда у него под рукой как начальник учетного отдела или как заместитель, и все пойдет без сучка и задоринки…
— Надо подумать, — снова заупрямился литейщик.
— Нечего тут думать, — возразил Валес. — Шандорфи, правда, молод, но я уверяю вас, он быстро освоится…
— Не ахти какое сложное дело, — проговорил Шандорфи.
— Ребята, я сбегаю за выпивкой, — предложил Валес. — У главного бухгалтера кое-что припасено на случай приема гостей, а вы пока подумайте…
— С этого и надо бы начинать, дружище, — засмеялся Харастош. — Беги. Мы тем временем договоримся с Шандорфи…
Валес сначала подумал, что, войдя в помещение, он включит свет, но потом отказался от этого. «Я знаю все ходы и выходы, комната моя открыта. Гораздо безопаснее идти в темноте, так никто не увидит. А то еще подумают недоброе… Или кто-нибудь увидит свет в окне и зайдет спросить, что я там ищу. Лучше действовать поосторожнее». В густом тумане он с трудом продвигался вперед. Очки то и дело запотевали. Он осторожно, на ощупь ступал своими косолапыми ногами, словно шел по обледеневшему полю или по цветочной клумбе.
С большим трудом он добрался до входа в управление завода. В этой мгле даже за двадцать метров нельзя рассмотреть дверь. Правда, сквозь туман тускло мерцал электрический свет.
Маленький толстенький начальник учетного отдела остановился в вестибюле. Отдышался. Темно. А он с детства боялся темноты. Ему так и не удалось освободиться от суеверий. Самым серьезным образом верил он в существование загробных духов, таинственной нечистой силы, которой смертельно боялся, но скрывал свой страх от всех, даже от жены. Вот было бы смеху, если бы узнали, что он, руководитель семинара повышенного типа, верит в нечистую силу. В его склонной к мистике душе кишмя кишели нерешенные проблемы. Валес настолько боялся загробных духов, что опять начал ходить в церковь. «Ведь что-то должно быть, — рассуждал он сам с собой. — Не может быть, чтобы человек так вот и сгинул, превратился в прах…» Одним словом, Валес боялся темноты.
Ему стало жарко… «Зачем я только вызвался на такую глупость!» Ботинки его гулко стучали. Он схватился за поручни и стал медленно подниматься наверх. Остановился. «В парткоме какой-то странный шорох…» Он прислушался. «Наверное, мне только показалось… Устал… Трудный выпал сегодня денек. Столько треволнений…» Он продолжал подниматься. На втором этаже осторожно осмотрелся вокруг и свернул налево, в сторону главной бухгалтерии. Нигде ничего подозрительного. В коридоре стоял большой шкаф. Там хранилась часть документов, которая не умещалась в комнате. Когда он проходил мимо шкафа, из-за него внезапно высунулась рука. Оцепенев от ужаса, Валес даже не успел крикнуть. Мозолистая рука зажала ему рот, сзади кто-то обхватил словно клещами… Страх парализовал его волю, и он не сопротивлялся. Холодный, липкий пот мгновенно покрыл его тело. Валес чувствовал, как ему завязывают шарфом глаза, затем, подхватив сильными руками под мышки, куда-то волокут. Вот сняли шарф, завязали глаза какой-то мокрой тряпкой. Обыскали карманы. Видимо, взяли документы, записки, затем снова все сунули обратно. В рот ему затолкали носовой платок. Незнакомцы работали молча. Валес уже наверняка знал, что это не духи… Руки связали сзади. Крепко затянули узел. Он взвизгнул. Затем связали ноги… Валес находился в полуобморочном состоянии. Им овладел такой животный ужас, что он ни о чем не мог думать. Немного погодя он услышал шаги и почувствовал, как ему что-то прикалывают к груди. Напавшие бесшумно удалились. В здании воцарилась гробовая тишина.
В котельной трое молодых парней возбужденно склонились над бумагами.
— А, черт его возьми! — не утерпел Кепеш. — Посмотрите сюда!
Он вслух прочитал:
«Нижеподписавшийся Густав Валес доводит до сведения о следующих лицах… Бела Ваш, доносчик органов госбезопасности, проживает в Чепеле. Роберт Шугар, Бела Риглер, Эндре Фелмери, Шандор Болгар, Гуяш…»
— Не читай до конца, перечисли только фамилии, — нервно перебил его Хаваш.
— Грязный предатель! — вырвалось у Хаваша и он громко сплюнул. — Такого и повесить мало…
— Верно говоришь… Каков подлец! Партия выдвинула его на ответственный пост… Смотрите, что он пишет! — Иштван продолжал читать вслух:
«Считаю необходимым заметить, что уже продолжительное время я поддерживаю связь с нелегальными силами революции в любое время дня и ночи и лично участвую в борьбе. Если потребуются мои личные объяснения, в любое время охотно явлюсь в распоряжение командования Национальной гвардии.
Будапешт, 31 октября 1956 года.
К ним подошел и Дежё. Он уже сжег документы.
— Что там, ребята? Что вы изучаете?
— Читай! — передал ему Иштван письмо. — Проклятые изменники…
Дежё углубился в чтение. Выбивавшееся из топки пламя озаряло осунувшееся сухощавое лицо юноши, на котором ничто не выдавало волнения.
— Ребята… — сказал он после небольшого раздумья. — Бела!
— Что такое? — спросил Хаваш.
— Это же только копия… Подлинник он, наверное, успел отослать.
— Надо немедленно сообщить товарищам. Это я оставлю себе, меня не будут обыскивать.
Четверо юношей, плотнее придвинувшись друг к другу, стали совещаться.
Харастош и компания ждали возвращения Валеса.
— Не иначе твой дружок напустил в штаны, — сказал молодой литейщик, обращаясь к Шандорфи. — Потому я и не люблю этих канцелярских крыс…
— Не очень-то он нам и нужен, — пожал плечами Шандорфи.
— Как вы думаете, сколько стоит такой мотор? — заговорил неожиданно парень, которого все называли Лопаи. — Сколько бы за него дали на толкучке?
— Это не товар! — засмеялся Харастош. — Не вздумай приделать ему ноги.
— Можешь спокойно забирать, дружище, — похлопал парня по плечу Шандорфи. — Отсюда тащат все, кому не лень.
— Ты разрешаешь это уже как главбух? — рассмеялся Лопаи.
— Если бы мне понадобилось, я бы тоже унес, — сказал Шандорфи.
На следующее утро, войдя к себе в комнату, старая дева Адел Добош разразилась неистовым криком. Она стремглав выбежала вон.
— Боже мой, ой, боже… Убили!.. Ой! Ой!
Сбежались люди.
— Что такое, Аделька, ради бога, что случилось?
— Воды, ой, воды… там… там… — и она показала в сторону своей комнаты.
Люди бросились туда, среди них оказался и Торня. Вбежав в комнату, они были поражены: на полу в полуобмороке лежал Валес с приколотым на груди листом бумаги:
«Рассчитаемся со всеми предателями!
Это только предупреждение!
Записку читала по складам очкастая тетушка Кишне.
Торня толкнул хохочущего Кепеша:
— Вот это здорово придумали! — и он тоже громко рассмеялся.
— Здорово, — подтвердил Кепеш и многозначительно добавил: — Всех предателей ждет такая участь.
Он пристально посмотрел на побледневшего Сегеша.
Товарищи Белы получили от Лайоша Нири больничные справки.
Эржи нетерпеливо поглядывала на часы: «Мне уже пора идти. К трем часам я должна быть у памятника Остапенко». Она все хорошо запомнила и, попрощавшись с Белой, отправилась в путь. Частые мелкие капли дождя выбивали на лужах игривые кружочки. «Словно тысячи рыбешек хватают воздух», — подумала девушка. Дома, мостовая, ограды, фонарные столбы, одежда спешащих пешеходов — все покрыто серой влажной пеленой.
В городе поражала какая-то глухая тишина. Недоставало привычного уличного шума, звона трамваев, пронзительного воя автомобильных сирен, гула моторов — словом, того, что свидетельствует о полнокровной столичной жизни.
По улицам расхаживали патрули «национальной гвардии». Эржи заметила, что среди них больше нет молодежи, принимавшей участие в демонстрации 23 октября, — теперь оружие взяли в руки другие. Пламенный порыв, легкомысленная безответственность той молодежи казались искренними и не вызывали страха. Но этих вооруженных людей она боялась. Ее пугал зловещий блеск в их глазах. Да, они способны, пользуясь своей властью, все подвергнуть разрушению и грубому насилию, мстить жестоко и расчетливо. Их помыслами владело не юношеское стремление к лучшему, а тупая, бессмысленная сила алкоголя. Для этих полупьяных людей с багровыми щеками и помраченным умом не было ничего святого.
Вооруженные то и дело приставали к прохожим. Мгновенно собиралась толпа, высказывались самые фантастические предположения. Тем, кто стоял снаружи живого кольца человеческих тел, уже чудилось, что несчастная жертва, задержанная патрулем, — скрывающийся партийный деятель или работник госбезопасности. Некоторые, потеряв человеческий облик, умышленно подстрекали, чтобы увидеть зрелище пострашней.
— Что вы возитесь с этим предателем? — спрашивал один.
— Кто он такой? — интересовался другой.
— Что сделал? — вмешивался третий.
— Не знаете, что произошло? — раздавалось сразу несколько голосов.
И вопросы не оставались без ответа. В плотном человеческом кольце всегда находились всезнайки:
— Подлый убийца!
— Я видел, как на соседней улице он убил старушку…
— Но теперь и самого схватили за хвост…
— Повесить его!..
— Эй, чего вы ждете? Нечего защищать убийцу!
И за несколько минут судьба несчастного решалась.
Пока Эржи переходила мост, она дважды была свидетельницей подобных сцен. И каждый раз ей казалось, будто холодные костлявые пальцы сжимают ей сердце. Но потом над ужасом взяла верх неистовая ненависть. Она чувствовала, что способна стрелять в озверевшую толпу, вот так, как она есть, вместе с патрулем и зеваками, потому что преступление совершает не только тот, кто казнит невиновного человека, но и тот, кто равнодушно глазеет на дикие зверства.
На середине моста она на мгновение остановилась. Повернувшись навстречу ветру, подняла голову. На лицо падали капли дождя. «Пусть ветер освежит меня, пусть проветрится голова, пусть четче работает мозг. Надо быть спокойной и сильной, надо твердо стоять на ногах, чтобы выстоять до конца».
Внизу катил свои серые волны Дунай.
«Но по какому же праву я так ненавижу этих людей? Разве я сама не мирилась с несправедливостью? Да, в том-то и трагедия! Сколько раз в трамвае, троллейбусе, автобусе я слышала оскорбительные, обидные или враждебные реплики. И разве я осмеливалась дать отпор обидчику или подстрекателю? Нет. Я молчала, как и другие. А ведь наверняка среди них было немало коммунистов. Да, — произнесла она вполголоса, — мы варились в собственном соку и замечали недостатки только друг у друга. Но коммунист должен быть коммунистом не на одном лишь собрании или семинаре, а везде, в том числе и в автобусе. Чего же можно требовать от людей сейчас, если даже в нормальных условиях мы сами не решались выступить в защиту справедливости?» Затем она подумала о том, что, если когда-нибудь снова создадут партию, то в нее нужно будет принимать только таких, кто беззаветно предан делу партии, кто будет бескорыстно служить ей, делить с нею радости побед и горечь поражений, кто всю жизнь без остатка посвятит служению великому делу партии, не требуя взамен ничего. «Нужны такие коммунисты, которые в любой обстановке — во время войны, на полях сражений и в годы мирного труда, дома и в чужой стране — всюду и везде будут гордо нести высокое звание члена партии и останутся активными бойцами партии, кто не потерпит, чтобы в их присутствии попирали справедливость, занимались подстрекательством, для кого членство в партии — это вопрос жизни и смерти, а не ступенька на пути к карьере… Смогу ли я быть таким коммунистом? Если не смогу, если не почувствую в себе достаточно сил, лучше не вступать в партию». Она грустно улыбнулась. «О небо! Я опять размечталась. На улицах зверски казнят коммунистов, подвал школы на улице Пратер полон приговоренными к смерти, а я уже строю новую партию. Может быть, мы не доживем до этого, может быть, придется уезжать в эмиграцию!.. Нет, я никуда не поеду! Я не брошу свою родину! Я здесь, у себя дома, буду бороться за партию, пусть даже другие уедут!»
Будайская сторона медленно погружалась в дымку сумерек. Серые громады домов еще вырисовывались сквозь пасмурную пелену, но очертания Будайской крепости и цитадель уже растворились в мглистом полумраке. Плащ девушки промок. На пышных волосах, выбившихся из-под коричневой шапочки, блестели маленькие, как булавочные головки, капли дождя. Теперь Эржи обо всем могла рассуждать трезво и спокойно. Но вдруг пожелтевшие листья у тротуара почему-то напомнили ей о Ласло. И тогда все снова смешалось. Словно мириады мотыльков, слетающихся на яркий свет, на нее нахлынули воспоминания, воскресив в памяти безоблачное голубое небо, унылую, но по-своему милую, прохладную осень. И хотя в водовороте событий стерлись краски и впечатления, ничто не могло окончательно обесцветить их, потому что Эржи любила. В каждом биении ее чистого юного сердца, в каждой клетке ее тела была любовь, которая даже в печали, даже в горе давала ей какое-то утешение, необъяснимое счастье, помогала все понять и со всем примириться, вселяла уверенность, что не напрасными будут жертвы и лишения. Потому что она любила и ее любили. Бывает так: многие годы длится любовь, но пламя ее гаснет, как только исполнятся желания. А есть такая любовь, чуть заметный огонек которой исполнение желаний разжигает еще больше, оставляя в душе неизгладимый след и такие горячие угли, возле которых можно греться всю жизнь. Сейчас Эржи чувствовала, что никогда не сможет забыть Ласло, если даже им не суждено больше увидеться. Того Ласло, который живет в ее сердце, — честного, умного, ничем не запятнавшего себя человека, а не убийцу с площади Республики.
Туман стоял уже сплошной стеной. Эржи шла медленно, то и дело оглядываясь по сторонам, чтобы не заблудиться. На улицах Буды пешеходы почти не встречались — в такую ненастную погоду люди предпочитали сидеть дома.
За несколько минут до трех часов Эржи пришла к условленному месту. Мирковича она разыскала быстро. Рослый бывший партизан настолько обрадовался девушке, что вместо обычного приветствия заключил ее в свои крепкие объятия. Вскоре подошли и юноши, посланные Белой. Эржи убедилась, что он говорил ей именно о них.
— Ну, теперь, ребята, — сказал Миркович, — я пойду вперед, вы, Эржике, не выпуская меня из виду, пойдете за мной, а вы, друзья, следуйте за ней. Надо быть начеку — в этом районе слоняются мятежники.
Около получаса они гуськом шли за Мирковичем, пока, наконец, не остановились на опушке леса. Миркович весело рассмеялся:
— Отсюда пойдем все вместе.
Настроение у него заметно улучшилось. В лесу он чувствовал себя как рыба в воде. Это не то, что быть зажатым между стенами зданий. Там негде развернуться, поневоле приходится обороняться. А он не любил защищаться. Он был человеком активных, наступательных действий.
— Эвакуировались благополучно? — поинтересовалась девушка.
— Все в порядке, — ответил Миркович. — Можете себе представить: мы переходили мост в полном вооружении, распевая марш Кошута!
— И никто не напал?
— А, — засмеялся партизан, — наивные реакционеры, наверное, приняли нас за мятежников!
— Все вышли?
— Нет, бедняге Хидвеги сообщили о пожаре в его квартире. Он побежал домой, кажется, у него там дочь получила ожоги. С тех пор о нем ничего не известно.
— Ужасно, — сочувственно отозвалась девушка.
— А его все нет и нет…
— Может быть, не знает, куда идти? — предположила Эржи. — Надо же случиться такому несчастью…
Некоторое время шли молча. Только опавшие листья шелестели под ногами. Сквозь ветви деревьев с уцелевшей местами поблекшей листвой моросил дождь.
— Как вы себя чувствуете, товарищи? — обратился Миркович к двум юношам.
— Теперь уж лучше, — улыбнулся в ответ крестьянский паренек, — а то совсем было приуныли.
— Откуда родом? — поинтересовалась девушка.
— Оба из Бекешсентандраша, — ответил он. Его дружок шел молча, понурив голову.
— А вы чем так удручены, товарищ? — спросил Миркович молчаливого юношу. Тот поднял голову. Большими карими приветливыми глазами он посмотрел на бывшего партизана, собираясь что-то ответить, но товарищ опередил его:
— Фери потому так кручинится, что в воскресенье должна была состояться его свадьба. А теперь вот ума не приложит, как добраться домой.
— Вот оказия! Сейчас это действительно трудновато, — улыбнулся Миркович.
— Придется отложить, — тихо произнес Фери. — Потом справим не хуже.
— Со мной была точно такая же история, — заметил бывший партизан.
— Когда? — вопросительно взглянул на него Фери.
— Давно, еще во время войны, — ответил Миркович. — Мы трижды намечали свадьбу, если не четырежды. Первый раз в тридцать восьмом. И знаете, когда она состоялась?
Девушка и оба парня с интересом посмотрели на него.
— В конце сорок пятого, ребята, — продолжал Миркович. — Ей-богу, в конце сорок пятого.
— Почему же так поздно? — спросил Фери.
— Потому что в тридцать восьмом меня арестовали. Когда освободился, снова наметили день свадьбы. Но я опять угодил в тюрьму. Так это тянулось до сорок второго года. Когда я снова оказался на воле, невесты уже не нашел. Немцы угнали ее в Германию. Только в сорок пятом она вернулась на родину. Вот как вышло! Но знаете, тех, кто по-настоящему любит друг друга, не разлучит ни война, ни лагерь смерти.
— Только заступ и сырая могила! Верно, товарищ Миркович? — улыбнулся Фери.
— А может, и они не разлучат, — уверенно ответил тот и, прищурив глаза, посмотрел в туманную даль. — В сорок девятом меня снова осудили, теперь уже свои. Моей жене в ту пору было тридцать лет, и волосы у нее были совсем темные. А в пятьдесят шестом, когда я снова освободился, меня встречала белая как лунь старушка. Да, она никогда не теряла надежды. А ведь ее уверяли, что я умер. Но она не переставала верить и ждать.
— Вы тоже реабилитированы, товарищ? — тихо спросил Фери.
— Да, — ответил Миркович.
Снова наступила тишина. Все, задумавшись, шагали по мокрой опавшей листве. В ботинках хлюпала вода, одежда тоже промокла. Всем хотелось как можно скорее попасть в лагерь.
— Еще немного, и будем на месте, — как бы угадывая желание своих спутников, произнес Миркович. — Эржике, — обратился он к девушке, сделав несколько шагов, — я уже давно собираюсь спросить у вас…
— Пожалуйста!
— Если не ошибаюсь, вы работали среди молодежи?
— Да, — ответила девушка.
— Скажите, что произошло с нашей молодежью? В сорок девятом году у нас была восторженная, преданная молодежь. Выйдя из тюрьмы, я заметил резкую перемену, но никак не думал, что дело дойдет до такой враждебности.
— Трудный вопрос, товарищ Миркович, — сказала девушка. — Очень трудный. Я сама принадлежу к молодежи и, кажется, знаю, что ее волнует, чем она живет. Как руководящий работник побывала даже в нескольких странах.
— Чего не хватает нашей молодежи? Все у нее есть, мы обеспечили ей такую жизнь, о которой нам в свое время и не снилось, — продолжал свою мысль бывший партизан.
— Верно, конечно, но этого еще мало, — ответила девушка. — Скажите, товарищ Миркович, вы обвиняете только молодежь?
— Да, только молодежь. Она безответственна, заносчива, думает только о привольной жизни, танцах, веселье, любви и нарядах…
— Не сердитесь, — прервала его девушка, — но я не согласна с вами. Мне кажется, вы ошибаетесь. Виновата не молодежь. Вернее, не она одна.
Оба молодых солдата с интересом прислушались к спору. Девушка продолжала:
— По-моему, проблема молодежи, ее жизни и образа мыслей приобретает сейчас всемирные масштабы, то есть затрагивает и капиталистические страны. Американизм получил широкое распространение, его разлагающему воздействию в какой-то мере подверглась и венгерская молодежь. В чем же проявляется это тлетворное воздействие? Прежде всего в том, что наша молодежь стала жить только сегодняшним днем. «Лови момент, кто знает, что принесет нам завтра?» — вот ее лозунг. Боязнь будущего, неуверенность в завтрашнем дне толкает молодежь к погоне за наслаждениями, она стремится насытиться ими, не задумываясь о будущем. Раздуваемая в Америке военная истерия породила стремление взять от жизни все именно сегодня: кричаще одеваться, обнимать, любить, танцевать, потому что завтра, может быть, будет поздно. Пропагандируя такой образ жизни, американцы хотят вывести молодежь из-под влияния прогрессивных организаций, которые не забывают и о будущем, о завтрашнем дне. А это молодежь воспринимает, как бремя, потому что во имя лучшего будущего сегодня надо приносить жертвы.
— Мне кажется, Эржике, вы чересчур углубляетесь, — сказал Миркович.
— Нет, погодите, — тряхнула головой Эржике, — выслушайте до конца. Мне хочется высказать вам все, что я думаю. Так вот, определенную часть молодежи легче заинтересовать красивыми нарядами, развлечениями, чем политическими тезисами. Это факт. Молодые люди охотнее слушают тех, кто потворствует их бездумному образу жизни, тех, кто сквозь пальцы смотрит на их легкомысленные любовные похождения. Как правило, молодежь не любит слушать прописные истины о морали. Американцы хорошо это понимают. Пока молодежь танцует, целуется, флиртует, ей некогда думать о забастовках, об эксплуатации, об участии в коммунистическом движении, а именно это и на руку капиталистам. Огромную услугу оказывает американизму и клерикальная реакция. Мне удалось сделать в этом отношении очень интересные наблюдения. Кое-что я знаю из личного опыта, а кое-что почерпнула из рассказов представителей иностранных молодежных организаций. Если духовенство известно как косная сила в теоретических, научных вопросах, то в области воспитания молодежи оно кое в чем опередило нас.
— Что вы имеете в виду? — спросил Миркович.
— В прошлом году я была в Италии, — продолжала девушка, — и видела, как молодые священники вместе с молодежью играют в футбол и регби, жуют резинку. Но это мелочи. В католических организациях произносятся очень короткие проповеди, а затем до самого утра танцуют буги-вуги.
— Может быть, и у нас в парторганизациях завести буги-вуги? — иронически предложил бывший партизан.
— Да нет, товарищ Миркович, одними буги-вуги вопрос о молодежи не исчерпывается. Я не говорю, что следует вводить танцульки, но нельзя и запрещать их. А у нас, например, допускались перегибы. Юношу, который любил современные танцы, без всякого основания обзывали стилягой. В конце концов такие увлечения длятся всего два — три года, а потом сами собой проходят.
— Вы очень странно рассуждаете, Эржике, — возразил Миркович.
— Странно? Скажите, разве вы в молодости не танцевали современные для той поры танцы? Ну, отвечайте откровенно!
— Разумеется, танцевал, — ответил он.
— И ведь это не помешало вам стать хорошим воином, партизаном, правда? Однако в то время те танцы казались такими же нелепыми, как нынешние. Или нет?
Миркович молчал.
— Словом, мы чересчур строго судили о таких, вещах. Во-вторых, наши руководители не считались с гордостью, достоинством, самолюбием нашей молодежи. Нам постоянно твердили, что мы живем куда лучше, чем наши отцы, а потому должны быть благодарны и все принимать на веру, как «священное писание». Это значило, что нынешняя молодежь, которая живет теперь несравненно лучше, чем жили в молодости вы, должна закрыть рот, не критиковать, не дискутировать, а только учиться и работать. Вот так все и шло. Молодежь чувствовала, что старшие не считаются с ней, и это задевало ее самолюбие.
— Что вы имеете в виду? — спросил Миркович.
— Видите ли, товарищ Миркович, если уж молодежь начинает учиться, то она хочет всесторонне изучить материал. Нам нужно знать все. А я, да и многие другие понимали, что наши руководители не до конца откровенны с нами. Я имею в виду не только политических руководителей, а наших наставников вообще. Я учусь заочно в экономическом институте. Расскажу вам один интересный случай.
— Послушаем! — воскликнул бывший партизан. — Но погодите минутку. Надо проверить, правильно ли мы идем.
Они остановились. В лесу туман был не таким густым. Миркович осматривался по сторонам, поворачивая голову то вправо, то влево.
— Да, правильно, — поразмыслив, заключил он.
Они двинулись дальше. Миркович шел рядом с девушкой, два солдата — позади. Взобрались по склону на вершину холма. На мокрой тропинке ноги то и дело скользили, идти было трудно. Судя по ловким движениям Мирковича, он был хороший альпинист. Видимо, он много лет провел в горах.
— Ну, продолжайте! — обратился он к Эржи, протягивая девушке руку и помогая ей взбираться. Эржи раскраснелась.
— Да, так вот, — продолжала она, — на политэкономии мы изучали вопрос об обнищании рабочего класса в странах капитала. Преподаватель заявил, что этот объективный закон является одним из основных законов капиталистического общества. Это верно. Затем он прочел большую лекцию о том, в какой ужасной нищете живут трудящиеся в западных государствах. Говорил о тщетных попытках буржуазных экономистов опровергнуть этот непреложный факт. Как раз в то время я приехала из Италии. Нашлись и другие, кто побывал в зарубежных странах. Мы видели, что рабочие живут там более или менее сносно, во всяком случае не так плохо, как говорил лектор. Когда я попробовала сказать ему об этом, он резко оборвал меня, заявив, что нам положено знать то, о чем говорит он.
— Эржике, неужели вы будете утверждать, что правы вы? Преподаватель говорил правду.
— Нет, — отрезала Эржи, с трудом переводя дыхание. — Он говорил неправильно, слишком упрощенно, и его утверждения, высказанные в такой форме, не соответствовали действительности. Никто не спорит, что этот закон остается в силе. Но проявляется он видоизмененно, в соответствии с конкретными условиями. Я, например, ясно представляю, что военная конъюнктура обеспечивает занятость, уменьшает безработицу. В одной рабочей семье сейчас работает больше ее членов, чем раньше, значит, возросли и возможности приобрести ту или иную вещь, например, мотороллер в рассрочку, одежду, даже подержанную автомашину. И рабочие работают не восемь часов, а гораздо больше, подчас даже сверхурочно, или одновременно занимают две должности. И молодые рабочие, несмотря на десяти — двенадцатичасовой рабочий день, а то и больше, радуются, что могут разъезжать на купленном в рассрочку мотороллере, иногда позволить себе поехать к морю. Все это верно, но согласно даже западной статистике очень многие рабочие не достигают пенсионного возраста, лишены социального обеспечения, не получают никакого пособия в случае болезни. Если рабочий заболеет, его семье угрожает прямо-таки голодная смерть. Если преподаватель вот так объяснит действие закона, то он действительно покажет обнищание рабочего класса. Я хочу сказать, что к таким вопросам надо подходить гораздо серьезнее. Голым отрицанием того, что в Америке развитая промышленность и что жизненный уровень там относительно высок, не достигнешь цели. Не поможет и ссылка на то, что там увлекаются джазом. Необходимо вскрывать причины и вскрывать их обстоятельно. Надо объяснить и подтвердить фактами, что всего этого американские капиталисты добиваются за счет эксплуатации половины мира. Не следует охаивать того, что у них есть хорошего, ибо это будет фальсификацией и вряд ли принесет какую-нибудь пользу. А мы вот несколько лет подряд доказывали, что на Западе все плохо, все никуда не годится, а против этого восстает чувство справедливости…
— Это верно, — вмешался в разговор Фери. — И у нас много спорят об этом. Сколько раз ответственные советские руководители откровенно говорили о недостатках! А у нас отдельные лица по-своему использовали диалектику и свое высокое положение и выдавали наши недостатки за невиданные достижения, потому что не читали или не слушали заявлений советских руководителей. И они наносили большой вред советско-венгерской дружбе.
— Вернемся к вопросу о молодежи, товарищ Миркович, — снова заговорила Эржи. — Возьмем, например, работников госбезопасности. Их поведение подтверждает, что нельзя винить всю молодежь. Почему они остались верны своему долгу? Многие из них не состоят в партии, может быть, даже танцевать любят, правда, ребята? — засмеялась девушка, обернувшись назад.
— Конечно, любим, — ответил Фери.
— Вы еще, чего доброго, убедите меня, — улыбнулся Миркович.
— И не собираюсь, — улыбаясь, ответила ему Эржи. — Вы хотели знать мое мнение — я его высказала.
— Со многим я не согласен, — отрицательно покачал головой бывший партизан, — но теперь уж некогда спорить, мы пришли…
— Где же лагерь?
— Вон там, в том лесу, — показал он рукой.
Бела с больничными справками благополучно добрался до квартиры Вида. Жена его еще утром ушла в очередь за хлебом. Оба парня, не успев поздороваться, задали один вопрос:
— Достал справки?
— Достал, — ответил Бела, тяжело переводя дыхание, и извлек из внутреннего кармана бумаги.
— Давай-ка их сюда, — торопил взволнованный Мико. — Имре, готовься.
— Чего ты так кипятишься? — осадил Бела беспокойного парня.
— Пора действовать. От этого безделья психом становишься…
— Тем более нечего пороть горячку. Действовать надо обдуманно. Садись, обсудим, что будем делать дальше, — вмешался в разговор спокойный Имре.
— Нечего обсуждать, — горячился Балинт. — Нужно действовать на свой страх и риск, и все тут!
— Черт тебя возьми! — не выдержал Имре. — Это возмутительно! Только баламутишь людей, — лицо парня покраснело от гнева, а губы побелели. — Мы получили от Комора приказ и не имеем права действовать по своему усмотрению. Мы должны создать вооруженную группу — вот наша задача.
Сжав пальцы в кулак, Мико Балинт сел. Под скулами у него заходили желваки, он сердито смотрел через кухонное окно на улицу. Затем внезапно повернулся к парням. Губы его дрожали, словно он с трудом сдерживал слезы.
— Имре, — сказал он упавшим голосом, — я хочу зайти домой. Пойми, уже несколько дней меня мучают ужасные предчувствия. Ночи не сплю. Из головы не выходит, что с Маргит и ребенком стряслась беда. Отведу их к какой-нибудь ее подруге или родственникам и тогда сразу успокоюсь…
— Послушай, Балинт, — спокойно заговорил Бела Ваш, — никто тебе не запрещает зайти домой, но сначала надо обсудить план.
Со двора в кухню донесся шум. Любопытные жильцы вышли на балкон и, опершись на железные перила, смотрели вниз.
— Наверное, опять поскандалили мятежники, — сказал Вида. — Все время пьянствуют. Утром принесли в молельню много боеприпасов и вина…
— Мы пойдем на улицу Барош, — обратился к товарищам Бела. — Там живет один надежный товарищ. Он не коммунист, но стоит за нас. У него мы можем спокойно обосноваться. И дом подходящий — есть два выхода. Начнем организационную работу.
— А где мы достанем оружие? — спросил Имре.
— В сорок пятом где доставали? Партизаны где доставали? По улицам шатается столько вооруженных, что это, поверьте мне, не такое уж трудное дело… С помощью моего друга установим связь с живущими поблизости товарищами. Надо только сдвинуть дело с мертвой точки. Коммунисты сидят дома и ждут сигнала…
Балинт собирался ответить, но тут в прихожей открылась дверь, и вошла бледная хозяйка квартиры. Дверь на кухню была открыта, и она вошла прямо туда.
— Что произошло?
Все вскочили.
— Чакине… — ответила женщина.
— Что с Чакине? — затеребил жену Вида.
— Ее хотят забрать.
— Кто?
— Вооруженные.
— Откуда вы знаете? — спросил Бела.
— Только что пришли… во дворе… Тот Краммер, проклятый, натравил их на бедную женщину…
— Чакине дома?
— Да, вчера пришла из райкома.
— И дочь тоже?
— И она дома, обе…
— Кто эта Чакине? — спросил Бела.
— Заведующая отделом в райкоме партии, — ответил Вида. — Ее муж офицер генерального штаба. Сейчас учится в Москве.
— Пожалуйста, расскажите все, что вам известно, — попросил Бела женщину.
— Сейчас некогда разговаривать, — вскочил Балинт, — нужно действовать. Надо спасти бедную женщину…
Бела покачал головой, но промолчал и снова посмотрел на хозяйку.
— Я знаю только то, что рассказывала дворничиха, — начала она. — Какая-то бандитка по имени Чепи…
Ее слова заглушила автоматная очередь. Узкий двор тысячекратным эхом повторил треск очереди, в окнах задребезжали стекла.
— Всем разойтись по квартирам! — закричал кто-то, и воздух резанула новая очередь.
Став на стул, Бела через кухонное окно выглянул во двор.
— Видишь что-нибудь? — спросил Имре.
— Да, — ответил Бела. — На третьем этаже собралось восемь мятежников.
— Там живет Чакине, — проговорила хозяйка, — справа от лестничной клетки…
— Значит, они стоят перед ее квартирой.
— Откройте! — закричала какая-то женщина.
Бела и его товарищи слышали, как дверь квартиры Чакине затрещала под ударами. Ответа не было слышно. Снова грохот.
— Открывай, ты, падаль!
— Скорее!
— Вы что там глаза вытаращили? Да-да, вы, на втором этаже… Убирайтесь, а то…
Кто-то поспешно хлопнул дверью.
— Если не откроешь, взломаем дверь! — крикнул один из бандитов.
Балинт вскочил. В руках у него сверкнул пистолет.
— Пошли!.. — крикнул он.
— Сумасшедший! — преградил ему дорогу Имре. — Куда лезешь? Против восьми автоматов три пистолета? А сколько их внизу…
— Да, это не выход, — сказал Бела. — С тремя пистолетами можно, конечно, напасть. Но мы не имеем права раскрывать себя. Для предстоящего наступления необходимы результаты вашей разведки. Кроме того, если мы погибнем, что будет с вооруженной группой, которую нам предстоит организовать? Не говоря уж о том, что из-за нас убьют товарища Вида и его супругу.
— Трусы, — презрительно бросил Балинт. — Если бы это случилось с твоей женой, ты поступил бы так же? — и высокий широкоплечий парень повернулся к Беле.
Бела не сразу нашелся. Он растерянно стоял против Мико и смотрел в его помутневшие глаза.
— Не знаю, это было бы ужасно… — Затем после небольшой паузы негромко добавил: — Думаю, что и тогда поступил бы так…
Выстрелы раздавались все чаще и чаще. Это был уже настоящий бой. Автоматные очереди изредка перемежались с одиночными выстрелами из пистолета. Крики, шум, вопли… Став на стул, Бела снова выглянул. Очевидно, девица с пышным бюстом была ранена, потому что двое оттаскивали ее. «Чакине дешево не отдаст свою жизнь, отстреливается из пистолета», — подумал он. Бела видел, что вконец озверевшие мятежники стреляли беспорядочно, куда попало. Балинт нервно метался по комнате. Его состояние невольно передавалось Беле.
«Ужасное положение, — размышлял он. — Может быть, Балинт прав? Но если мы вмешаемся, то все погибнем. Даже укрыться негде. Чтобы принять бой, надо выйти в коридор, а он обращен в сторону двора. Значит, мы в полном смысле слова станем мишенями. Хорошо, если удастся выстрелить хоть по одному разу». Бандиты прекратили стрельбу. Бела видел, как на этажах одна за другой распахнулись двери, жильцы с испуганными лицами выскакивали в коридор и выкрикивали:
— Перестаньте!
— С ума можно сойти!
— В чем провинилась эта несчастная?
— Идите ко всем чертям, кто вас звал сюда!
— Почему именно наш дом эти бандиты превратили в свое логово?
— Безбожники, пьянствуют и развратничают в молельне!
Визжали и громко плакали выбегавшие к матерям дети.
Мятежников поразило враждебное настроение жильцов. Они тоже начали кричать, но их голоса потонули а общем шуме, нараставшем с каждой минутой. Бела быстро оценил обстановку.
— Ребята, сейчас можно скрыться. Следуйте за мной. Пройдем черным ходом. — Он пробормотал что-то на прощание и, не задерживаясь, устремился вперед. Мико и Имре бросились за ним. Теперь перебранка и шум слышались гораздо явственнее. На бегу Бела взглянул вниз во двор. В воротах он заметил нескольких вооруженных мятежников.
Когда они находились между первым и вторым этажами, снова раздался треск автоматных очередей.
Пьяные бандиты стреляли куда придется. Захлопали двери… Жильцы, ругаясь, поспешно скрывались за ними.
Беле и его товарищам пришлось остановиться. Прижавшись к стене, Бела прислушался. Заглянул во двор. Высокий худощавый парень в очках и блондинка с широким, как у монголки, лицом беседовали у ворот с жильцами. Очкастый взглянул вверх, затем подал знак своим дружкам, и они пошли к лестничной клетке.
Бела снова посмотрел в сторону квартиры Чакине. Трое вооруженных подкрались к двери, остальные остались в коридоре и на лестничной клетке. Один из них крикнул:
— Если не сдашься, подожжем квартиру! Никакого ответа.
Мятежник, из предосторожности прячась за стеной, вытянул длинную ногу, несколько раз ударил в дверь и снова крикнул. В ответ раздался выстрел.
— Ребята, — взволнованно прошептал Балинт, — давайте разгоним банду мерзавцев…
— Что ты можешь сделать с пистолетом против автоматов? — сердито прошептал Имре. — Подождем, может быть, они уйдут.
Бела мучительно ломал голову: «Какое решение было бы правильным? Принять бой? Мятежников не меньше двадцати человек. А у нас отрезан путь к отступлению. Из дома нет другого выхода, кроме ворот, а они в руках у мятежников». В душе он целиком соглашался с Балинтом. «Но что сделаешь с тремя пистолетами против двадцати автоматчиков? Если мы примем бой, придется биться до последнего патрона — ничего иного не остается. У нас всего 21 патрон… Нет! Ввязываться нельзя!..» Он уже хотел сказать своим товарищам, чтобы они осторожно спускались по лестнице вниз, как вдруг произошло нечто неожиданное…
Когда Балинт заметил, что один из мятежников собирается бросить гранату в окно Чакине, нервы его не выдержали. Стремительно выскочив на балкон, опоясывавший весь дом, он сделал несколько прыжков вперед и закричал:
— Стойте!! Прекратите!
Оторопев от неожиданности, бандиты в замешательстве смотрели на парня.
На несколько секунд воцарилась тревожная тишина. Потом кто-то закричал:
— Авоши!
Один из мятежников поднял к плечу автомат… Прицелился…
Балинт опередил его. Мятежник согнулся и как сноп повалился на пол. Другой замахнулся гранатой.
Снова выстрел. Бандит с гранатой опрокинулся на перила балкона. Из руки его, описывая плавную дугу, вниз, во двор, полетела граната…
Наблюдавшие эту сцену любопытные в ужасе шарахнулись в квартиры, выскочили за ворота. Некоторые плашмя упали на землю.
Взрыв гранаты потряс здание. «Дзинь!» — это падали вдребезги разбитые стекла. Послышались душераздирающие вопли, причитания…
Вскоре мятежники пришли в себя. Все неистово грохотало. Двор многоголосым эхом усиливал звуки выстрелов, во сто крат умножая их.
Балинт недвижимо лежал на балконе. Одна из очередей сразила его насмерть. Бела и Имре вступили в бой — им больше ничего не оставалось. Необдуманный шаг Балинта привлек к ним внимание. Прижавшись вплотную к стене, они тщательно прицеливались и били без промаха.
— Имре, — прошептал Бела, — быстро наверх. Попытайся открыть дверь на чердак, а я пока задержу их…
Имре скрылся.
Мятежники изменили тактику. Не зная, сколько человек против них, они стали действовать с большей осторожностью. Короткими очередями с главной лестницы бандиты обстреливали черный ход.
Беле и его напарнику приходилось дорожить каждым патроном, стрелять только наверняка. Но так или иначе их положение оставалось безнадежным. Хорошо, что хоть на время им удалось отвлечь внимание от несчастной женщины.
Бела быстро бежал следом за Имре. На четвертом этаже он оглянулся. Мятежники, крадучись, бежали вдоль стены вперед. Он прицелился и выстрелил. Первый из мятежников упал. Остальные вели огонь на бегу. Бандиты продвигались и по главной лестнице.
Бела и Имре попали под перекрестный огонь. Их положение стало критическим. Имре пытался открыть огромный замок, висевший на чердачной двери.
— Не поддается! — в отчаянии крикнул он.
— Дай-ка я, — сказал Бела. — Наблюдай за лестницей. Все равно терять нам больше нечего…
Имре лег на живот.
— Сколько у тебя осталось патронов? — спросил Бела.
— Три… но один для себя…
С главной лестницы один из мятежников крикнул:
— Сдавайтесь!
Бела не ответил. В его голове молниеносно проносилось множество мыслей, и все об одном и том же. «Конец! — стучало в мозгу. — Конец! Спасенья нет! Придется умереть! — он до боли стиснул зубы. — Дешево не дамся. Осталось еще три патрона. Три смерти!» Затем он вспомнил, что ему нельзя умирать, потому что его ждет Эстер! «Мне приходилось бывать и не в таких передрягах. Нет, нет, я не умру! Умирают только те, кто не борется за свою жизнь». Он чувствовал всю шаткость этих доводов и все-таки упрямо продолжал убеждать себя: «Да, я боюсь, потому что хочу жить!»
Внезапно со стороны лестничной клетки на них обрушился град пуль. На головы посыпалась штукатурка. Огонь не прекращался. Бела слышал топот шагов. На задней лестнице бандиты достигли пролета между третьим и четвертым этажами.
— Надо схватить их живьем! — донеслось до него, но он уже ничего не видел перед собой. Со стороны главного входа тоже застрочили автоматы. Бела отполз вглубь. Пули свистели у самого уха и впивались в стену. Густое облако пыли и мелких обломков закрывало все. Бегущие люди добрались уже до четвертого этажа: он слышал, как стучали каблуки их тяжелых сапог. Переждав, он открыл глаза. Сквозь облако пыли увидел бегущие фигуры. Поднял пистолет. Рука не дрожала. Прицелился, спустил курок. Передняя фигура упала, следующая тоже. Однако бандиты не останавливались. Бела снова выстрелил, но из-за пыли не видел результата. Перед ним маячили две или три фигуры. Он нажал на спусковой крючок. Слабый щелчок. Патроны кончились! Дикая ярость парализовала его мозг.
Теперь он действовал инстинктивно. Ошалело вскочил. Издав дикий, нечеловеческий вопль, он швырнул пистолет в приближавшиеся фигуры и бросился на них. У самого его уха кто-то яростно ругался. Началась невообразимая потасовка. Послышался чей-то крик: «Берите живьем!» Кулаки Белы заработали с удесятеренной силой, и он уже не обращал внимания на острую боль. Удары сыпались на Белу со всех сторон. Вот его схватили чьи-то цепкие руки, мелькнуло лицо высокого парня в очках, светлые волосы девушки с монгольским лицом, а потом все завертелось, покатилось куда-то в пропасть. Он потерял сознание. Сколько это длилось — минуту или несколько часов — он не знал. Бела чувствовал, что по лицу у него течет кровь, ноги и руки отяжелели, словно налились свинцом. Его держали двое. Ему показалось, будто кого-то сбросили с третьего этажа. В полузабытьи Бела видел, как мимо него проволокли за ноги человека. Голова несчастного гулко ударялась о грязный пол коридора. «Неужели это Имре?..» Ни о чем не хотелось думать, но мозг настойчиво выстукивал одно слово: «Жив, жив, жив». Затем в глазах у него потемнело…
Кальман воинственно смерил взглядом пьяного мятежника со шрамом на лице. Рядом с ним стояла с автоматом в руках Шари Каткич. Их друзья — Серени, Шен и Верхола — поддерживали обессилевшего Белу.
— Этого тоже надо сбросить! — вопил низкорослый парень.
— Нет! — сказал Кальман. — Это наша добыча. Мы уже давно охотимся за ним. Мы его уведем.
— Куда? — спросил мятежник.
— Во дворец «Адрия»! А вы бы подобрали раненых.
Приятели низкорослого проворчали что-то, но затем, махнув рукой, пошли прочь.
— Пойдем, Шюшю, — сказал один из них, увлекая за собой своего дружка. — Там и без нас управятся.
— А вы что думаете, — бросил им вслед Кальман, — мы зря рисковали? Нам надо было взять его обязательно живым!
Вида стоял неподалеку в дверях своей квартиры. Подождав, пока мятежник по кличке Шюшю и его дружки уйдут, он тихо сказал:
— Так не доведете. Надо хоть мало-мальски привести его в порядок. Идите в квартиру…
Подполковник Комор приводил в порядок свой отряд. В глубине леса собралось около семидесяти человек. Майор Фекете взял на себя выполнение обязанностей, которые возлагались на Хидвеги. Подполковник Шимон и его солдаты тоже пришли, только матросы, связисты и пограничники остались в окопах в лесу, неподалеку от аэродрома.
— Товарищи! Организацию обороны я поручаю подполковнику товарищу Шимону. Его приказы и распоряжения все должны выполнять беспрекословно и точно. Временно мы расположимся здесь. О дальнейшем получим приказ. Уходить отсюда не разрешаю никому. В ближайшее время получим три автомашины. Группа добровольцев отправится в Надьтетень за боеприпасами и палатками. Задание это опасное, так как, судя по донесениям, в окрестностях орудуют вооруженные банды. Поедет пять человек. Кто хочет, ехать, прошу выйти вперед.
Почти все подошли к подполковнику. Он отобрал пятерых: майора Густава Барна, Тибора Бека, Ференца Санто, Фридьеша Винклера и Виктора Мештера.
— Товарищ подполковник, — обратился к нему капитан Ференц Кочиш, — разрешите мне пойти вместо Мештера. У него температура, он болен…
— Товарищ Мештер, вы действительно больны?, — спросил Комор.
— Нет, мне уже лучше, — ответил юноша.
— Становитесь в строй! — послышался приказ. — Пятым поедет Фери Кочиш. Приведите в порядок оружие и ждите! Машина может прийти в любую минуту.
Бойцы устали и продрогли. Они прибыли в лес вчера поздно вечером. Всю ночь провели под открытым небом, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Их томила неизвестность, беспокойство о семьях. Они рвались в бой, а тут приходится чего-то ждать… Бездеятельность тяготила их, неуверенность вызывала беспокойство, до предела напрягавшее нервы. Среди солдат оказались такие, кто сбежал домой, к семье, или сложил оружие и добровольно сдался. Кое-кто подумывал даже об эмиграции. В лес пришли только те, кто хотел сражаться, кто не терял надежды. Неподалеку стояло какое-то подразделение Советской Армии. Его вывели из Будапешта. Пока что и оно не получило никаких приказов. Советский командир немедленно распорядился выдать венгерским бойцам продовольствие, так как у них не было даже кухни.
Утром закипела работа — готовились к обороне. Под руководством подполковника Шимона бойцы окапывались по всем правилам.
Около двух часов дня прибыла автомашина. Подполковник Комор вызвал к себе пятерых бойцов. Густава Барна назначил старшим группы, еще раз тщательно разъяснил задание и на прощание пожелал удачи.
Пыхтя и чихая, трехтонка ползла вверх по склону. Шофер, молодой пограничник, отчаянно чертыхался.
— Спокойно, товарищ, — улыбнулся майор.
— Что-то не в порядке с мотором, не тянет…
Извилистая серебряная полоска бетонированного шоссе поблескивала перед ними. Шоссе было влажным: моросил дождь. С горы открывался прекрасный вид. Справа и слева, по обе стороны дороги, — тщательно обработанные фруктовые сады, выше — скалистые, поросшие зелеными кустами горы. Зажав коленями автомат, майор пристально всматривался вдаль. На гребне, у поворота, метрах в двухстах — трехстах, он заметил трех или четырех невооруженных человек в штатской одежде. Они стояли, заложив руки в карманы, словно любуясь живописным ландшафтом и видом далекого города, утопавшего в дымке.
Винклер тоже восхищался красотой местности. Молодой дьерский матрос еще не бывал в этих краях; он впервые видел отсюда Будапешт.
— Удивительно красиво! — восторженно говорил он, показывая на плывший под ними в тумане город.
— Вряд ли есть город красивее Будапешта, — подтвердил Фери Кочиш.
— Ты будапештец? — спросил Винклер.
— Разве ты не знаешь? Он из Мучи! — засмеялся Ференц Санто. — Приехал сюда на праздник святого Иштвана, да и застрял…
Все засмеялись.
— Не верь ему! Я трансильванец… из Брашшо…
— Ну что ж, там, наверное, тоже красиво… — мечтательно произнес матрос.
— Ты не очень хвали, — вмешался в разговор Санто, — а то он сейчас начнет расписывать леса, горы…
— Фери просто завидует, потому что он, кроме Пешта, нигде не бывал! — отрезал Кочиш.
— Пожалуй, ты отчасти прав, — сознался Санто. — Но не беда. Как только появится свободное время, начну путешествовать. Кстати, я уже давно пообещал взять с собой сына… Теперь он мне покоя не дает.
— У тебя тоже есть дети? — спросил Кочиша матрос.
— Да, у меня такие замечательные дочь и сын…
— Каких и на свете не сыщешь, — докончил за него Санто, но потом серьезно добавил: — Действительно, очень красивые дети, прямо как ангелочки… Вы только посмотрите, как «растет» загордившийся папаша, — засмеялся Санто.
В заднее окно кабины постучали. Бойцы наклонились. Они не расслышали слов майора, но видели, что он показывает на склон горы. Кочиш, Санто и Винклер почти одновременно посмотрели в ту сторону.
Впереди недалеко от дороги стояли люди в гражданской одежде.
Тибор Бек крепко спал, завернувшись в одеяло. Очевидно, он очень устал, потому что его не разбудил даже громкий смех. Кочиш сказал Санто:
— Разбуди Тибора. Кто знает, что это за люди.
— Тиби! — крикнул Санто, дернув его за сапог.
Фигуры людей, стоявших на склоне холма, остались позади.
— Все в порядке… — проговорил Кочиш и хотел уже сесть, но в ту же секунду язычки пламени сверкнули из кустов и застрочил пулемет. Машина подпрыгивала, грохотала, по борту щелкали пули.
— Неплохо целятся, черт побери!.. — выкрикнул Винклер. Он хотел что-то добавить, но слова застряли у него в горле.
Раскинув руки, Кочиш распластался у самого борта.
Остальные вступили в неравный бой. Автоматные очереди не могли причинить вреда нападающим, ибо о прицельном огне нечего было и думать. Оба ската на правом заднем колесе были пробиты первой же очередью. Машина сильно накренилась. Оставался один выход — на полном газу мчаться вперед и как можно скорее вырваться из опасной зоны.
Молодой пограничник крепко вцепился в баранку и до отказа нажал на педаль. Сердце у него, казалось, готово было выпрыгнуть из груди… Две пули пробили заднее стекло кабины как раз посредине и вылетели через ветровое стекло. «А вдруг я бы чуть-чуть наклонился вправо… — вертелась у него в голове неотвязная мысль. — Эх, дожать бы до того спуска, и тогда мы спасены…»
Бандиты продолжали стрелять, но расстояние между ними и машиной настолько увеличилось, что ни одна пуля больше не достигала цели. Постепенно стрельба прекратилась.
Когда на поврежденной машине они спустились по склону вниз, Кочиш был еще жив. Винклер снял матросский бушлат, взял одеяло и соорудил для него сравнительно мягкое ложе. Парень доживал последние минуты — в груди у него застряли четыре пули. Раны кровоточили. Из уголков рта тоненькими струйками текла кровь. У него уже не было сил открыть глаза. Встав на колени, бойцы склонились над ним. Как Санто ни сдерживал себя, по щекам его катились слезы… Кочиш был его лучшим другом. Но вот губы Кочиша зашевелились. Молодой матрос припал к ним ухом. Он с трудом разобрал едва слышные слова:
— Ан-н-н-не пе-ре-да-й-те… — Больше Кочиш ничего не мог произнести. Остекленевшие глаза открылись, голова свалилась набок.
— Анне передайте… — повторил Винклер.
— Это его жена… Он ее очень любил, — срывающимся голосом произнес Санто, — очень любил…
Комор несказанно обрадовался появлению Эржи. Они разговаривали в шалаше, наспех сооруженном бойцами по приказу Шимона. Постепенно лицо Комора становилось хмурым, озабоченным. Слушая доклад девушки, он время от времени поглядывал на майора Фекете.
— Стало быть, Беле Вашу не удалось создать на заводе вооруженную группу? — спросил Комор.
— Нет, — ответила Эржи. — В городе слишком велика ненависть к сотрудникам органов госбезопасности. Ею заражены даже некоторые здравомыслящие люди.
Когда девушка дрожащим голосом рассказала о зверствах на площади Республики, у обоих мужчин по коже пробежал мороз.
— Ужасно… — прошептал подполковник.
Эржи продолжала рассказывать о зверских убийствах, о подвалах в школе на улице Пратер, о злодеяниях террористов. Лицо ее раскраснелось, словно она снова видела эти кошмары…
Когда она кончила говорить, некоторое время все молчали, затем Комор задумчиво произнес:
— Мне кажется, об этом лучше пока не рассказывать людям. Как ты считаешь? — повернулся он к Фекете.
— Я согласен с тобой, — ответил майор. — И без того все ожесточены, беспокоятся о семьях. А если узнают о происходящем в городе, чего доброго очертя голову ринутся домой.
— Эржике, прошу вас никому больше не рассказывать об этом…
— Хорошо, товарищ подполковник. Мне и самой не очень-то приятно вспоминать…
— Вы устали? — спросил Фекете.
— Да, поспать немножко было бы недурно, — с улыбкой ответила девушка.
— Ну, тогда поищем какое-нибудь местечко, — пообещал Комор. — Дело, откровенно говоря, не из легких. Мы еще не устроились. Ночь была адская, не могли ни сесть, ни лечь. Насквозь промокли…
— Мы не готовились к бивуачной жизни, — мрачно усмехнулся майор. — По-моему, никто не рассчитывал, что дело примет такой оборот. Пойдемте, Эржике, подыщем сухое местечко, и вы отдохнете…
— Отдыхайте как следует, — сказал вслед Комор, — чтобы завтра утром снова могли отправиться в город! Конечно, если вы не возражаете.
— Не возражаю, — ответила девушка и вместе с майором скрылась из виду.
Все с ликованием встретили вернувшуюся в лагерь автомашину. И, может быть, поэтому весть о случившемся произвела особенно гнетущее впечатление. Бойцы были возбуждены и озлоблены.
Санто взволнованно обратился к Комору:
— Товарищ подполковник! До каких же пор ждать? Если погибать, так хоть не задаром. Пора и нам расправляться с бандитами… не щадя никого! Неужели мы будем сидеть здесь сложа руки, пока не перебьют наши семьи, наших друзей?! Я отомщу! Жестоко отомщу! Отомщу за Кочиша… — Правая щека у него нервно подергивалась, глаза горели гневом и яростью.
— Товарищи! — строго произнес Комор. — Поменьше думайте о мести. Месть — плохой советчик. Необходимо восстановить рабочую власть! Мне тоже больно, когда мы теряем своего товарища. У меня тоже дети, жена… Возможно, их уже выбросили в окно или убили… Не знаю… Но мы должны выстоять. Нам нельзя действовать опрометчиво! Друзья! На рассвете группа добровольцев должна очистить от бандитов прилегающую к шоссе местность… Тридцать товарищей прошу выйти вперед!
Вышли все семьдесят, все до одного…
Уже почти рассвело, когда тридцать бойцов отправились в путь. Они осторожно продвигались вперед. Перед выступлением подполковник Шимон рассказал о задаче и подробно проинструктировал своих подчиненных. Поскольку у него был немалый боевой опыт, он возглавил отряд добровольцев, а Комор остался в лагере.
Готовые в любую минуту открыть огонь, бойцы пробирались через густой кустарник. Теперь, когда они сами перешли к активным действиям, их лица дышали спокойствием и уверенностью. Вернее, они и сейчас волновались, но это волнение охотника, преследующего дичь, было совсем не похоже на страх, который испытывает человек, обреченный на пассивное выжидание и бессильный предотвратить свою гибель. Сейчас они вступят в бой с теми, кто убил Кочиша и многих других. С теми, кто хотел бы убить и каждого из них. Это бой не на жизнь, а на смерть, беспощадный бой… Кое-кто дал уже клятву: если его семья пострадала от контрреволюционеров, учинить кровавую расправу, отомстить жестоко, кровь за кровь и смерть за смерть…
Тот, кого какие-нибудь обстоятельства отрывают от семьи, особенно тоскует по дому, еще крепче любит свою семью, больше беспокоится о ней. У многих людей разлука раздувает пламя любви, как порыв ветра — огонь тлеющего костра. Вдали от семьи они остро осознают, как до́роги для них дом, жена, дети… Именно такие чувства переживал сейчас каждый из молодых бойцов.
Вот разведчик остановился и подал знак. Подполковник Шимон движением руки остановил отряд и, пригнувшись, бесшумно пошел вперед… Ветер усилился. Становилось холодно. Хлестал косой дождь. Все ниже опускался туман.
Подполковник лег рядом с разведчиком и поднес к глазам бинокль. Внизу, в каких-нибудь ста метрах, были отчетливо видны человеческие фигуры. В стороне от бетонированной дороги Шимон обнаружил две хорошо оборудованные пулеметные точки. Подполковник насчитал двенадцать человек, вооруженных автоматами. «Командир контрреволюционеров, очевидно, тот, в плаще», — думал он, внимательно рассматривая в бинокль человека лет сорока, сидевшего в центре группы и что-то объяснявшего. У отвесной скалы Шимон заметил три мотоцикла.
Правее скалы извивалась тропинка, которая вела в фруктовый сад. Подполковник стал изучать сад. Среди персиковых деревьев, возле самого виноградника, он обнаружил землянку. Над ней вилась тоненькая струйка дыма. Она не поднималась высоко, так как северный ветер игриво подхватывал дым и, рассеяв, опускал на деревья и виноградник. «Наверное, и там еще есть…» — подумал Шимон. Он окинул взглядом прилегающую местность, намечая, где и как атаковать. Затем вызвал к себе трех командиров отделений. Показав пулеметные точки и землянку, Шимон поставил задачи.
— Товарищ Фекете, — обратился он к майору, — возьмешь шесть человек и выдвинешься влево… Видишь вон там полянку с ельником?
— Вижу, — шепотом ответил Фекете.
— Там расположитесь. Захватите с собой два ручных пулемета. Теперь слушай дальше. Одному пулемету поставь задачу взять под обстрел участок от пулеметной точки до склона. Это примерно пятьдесят метров открытой местности… Если кто-нибудь попытается бежать в ту сторону, путь ему будет отрезан огнем. Другим ручным пулеметом, — продолжал полковник, как бы рассуждая с самим собой, — надо попытаться подавить соседнюю пулеметную точку. Все понятно?
— Все! — ответил Фекете.
— Огонь откроете только после того, как я начну здесь, — закончил подполковник Шимон.
Фекете вернулся к своим бойцам.
— Товарищ Санто! — позвал подполковник.
— Слушаю!
— Тебе с пятью бойцами надо осторожно взобраться на скалу, что позади землянки. Вам хватит одного ручного пулемета… Там удобнее использовать автоматы. Да и гранаты можно пустить в ход… Огонь пулемета направь вон на ту, видишь, — показал Шимон, — тропинку возле мотоциклов… По дому стреляйте только в том случае, если оттуда кто-нибудь выйдет или откроет стрельбу. Ясно?
Санто скорчил недовольную гримасу. Шимон заметил:
— Чем это ты не доволен?
— Может, мы еще предложим им сложить оружие? — спросил он с нескрываемой злобой.
— Да, ты угадал.
— Но ведь они не предлагают… Сразу убивают!
— Товарищ Санто, — строго произнес Шимон, — командир здесь я. И мои приказы должны выполняться беспрекословно. Во-вторых, мы — это не они! Если сдадутся, убивать их не станем. Это было бы убийством… А если окажут сопротивление, будем драться и уничтожим всех!
— Хорошо, я выполню приказ. Но за Кочиша кто-то должен поплатиться… — проворчал Санто.
— Борка! — обратился Шимон к молодому матросу. — Ты со своим отделением располагайся здесь. Лучшей позиции для ручного пулемета и желать нельзя.
Борка подал знак своему отделению. Бойцы скрытно выдвинулись вперед.
— Приготовиться к бою! — отдал приказ Шимон.
Группа Фекете подошла к ельнику. Санто и его люди тоже приблизились к назначенному пункту.
И все же события развернулись не так, как рассчитывал Шимон. Со стороны Будапешта приближались три советские автомашины. Они медленно взбирались вверх по дороге. Кроме водителя, в каждой кабине сидело по одному бойцу. Грузовики шли порожняком.
Контрреволюционеры зашевелились, заняли свои места, приготовились к бою. Человек в дождевике отдавал распоряжения. Было ясно, что они готовятся открыть по машинам огонь.
Машины поравнялись с бандитами.
— Возьми на прицел пулеметчиков! — приказал Шимон Борке и, немного выждав, скомандовал: — Огонь!
Застрочили ручные пулеметы. В ту же минуту защелкали выстрелы из ельника. Среди противника начался переполох, вооруженные бандиты суматошно метались из стороны в сторону.
После первой же очереди один из вражеских пулеметчиков уткнулся в землю. Паника среди контрреволюционеров усилилась: огонь группы Шимона застал их врасплох. Человек в дождевике бросился к мотоциклам. И тут справа тоже застрочил ручной пулемет — это вступил в бой Санто. Несколько человек упало. Шимон успел заметить, как автомашины, дав полный газ, на огромной скорости мчались под уклон к повороту, за которым они должны были оказаться в безопасности.
Бой длился недолго. Человек в дождевике поднял руки.
— Прекратить огонь! — скомандовал Шимон.
Пулеметы и автоматы умолкли.
Поднеся ладони ко рту, подполковник громко крикнул:
— С поднятыми руками вперед!
Десять контрреволюционеров направились вверх. Они уже были на полпути, когда из-за скалы раздалась очередь. Человек в дождевике — он шел первым — вскрикнул и рухнул на землю.
— Это тебе за Кочиша! — донесся до слуха подполковника Шимона яростный выкрик Санто.
Контрреволюционеры остановились.
— Вперед! — закричал Шимон. Неуверенно озираясь, они снова пошли.
— Борка!
— Слушаю, товарищ подполковник!
— Возьми четырех человек и подбери раненых!
К первому ноября в городе все было перевернуто вверх дном. Одни члены партии ушли в подполье, другие бегали в поисках оружия, третьи собирали подписи беспартийных под всевозможными заявлениями.
Как грибы после дождя, появлялись бесчисленные партии. Никогда раньше не существовавшие организации требовали предоставления прав, которые узаконивали бы их деятельность, и получали таковые. В невообразимом хаосе всплывали на поверхность неизвестные имена, люди с сомнительным, а подчас и темным прошлым претендовали на участие в руководстве страной.
Началась невиданная грызня за руководящие посты. Эти дни возродили надежды у тех, кто уже перестал мечтать о возвращении былого богатства, роскоши и власти… Зашевелились темные силы мрачного старого мира. Организованные банды рвали друг у друга добычу, стремясь награбить побольше. «Все утратило свою ценность. Жги, ломай, уничтожай, — рассуждали они. — Все пришлет Запад… Западные страны полезут за нас в драку. Наконец мы свободны, независимы и нейтральны! Нейтральны! Осуществилась давнишняя мечта: Венгрия нейтральна! Она станет Швейцарией Восточной Европы! Мы будем утопать в роскоши! У нас самые богатые в мире залежи урана! Через год все будут иметь свои автомобили. Женщине не надо будет работать, венгерский уран обеспечит беззаботную жизнь. Нам будет завидовать весь мир… Но для этого еще не все сделано: надо выловить всех коммунистов — они против нейтралитета, против нашего благополучия. Пока они на свободе, нам нельзя успокаиваться…»
И началась организованная охота за скальпами. «У тебя нет квартиры? Так чего же ты теряешься? Облюбуй себе подходящую квартиру со всеми удобствами, ну хотя бы вот эту — номер пять на третьем этаже, и скажи юным борцам за свободу: «Ребята, имейте в виду! Там, на третьем этаже в квартире номер пять, живет агент госбезопасности», — и твое дело в шляпе. Долго уговаривать не придется… На сборном пункте — на улицах Фе или Пратер — места всем хватит… Ты имеешь зуб на Йожку Ковача, а может быть, ты ему должен? Подстереги его на многолюдной улице и крикни во всю глотку: «Убийца-авош!» — остальное доделают «добрые, доверчивые будапештцы», которые всегда всему верят. А если после того как человека повесят, кому-нибудь придет в голову проверить документы несчастной жертвы и в них будет черным по белому написано: «Маляр Йожеф Ковач», бог простит нас. Ведь сейчас революция! А революций без крови не бывает…» И кровь ни в чем не повинных людей лилась потоком. «Но ничего, — говорили себе истинные патриоты Венгрии, — такие вещи не могут остаться безнаказанными, справедливость восторжествует!»
Надолго запомнится дикий ажиотаж тех дней. Гонялись за шикарными автомобилями. «Разве можно в такой момент быть ротозеями? Надо пользоваться случаем. Упустишь — потом будешь жалеть всю жизнь и никогда не найдешь утешения». Пришли в раж не только те, кто хотел чем-нибудь поживиться, но и те, кто метил в генералы, министры, послы. По мнению компетентных лиц, в те дни было несколько тысяч претендентов на министерские посты, несколько десятков тысяч человек мечтали стать генералами в этой маленькой стране…
К счастью, значительно больше было скромных, честных людей, подлинных патриотов. Они верили, что истинные друзья народной Венгрии не оставят их в беде, и собирали силы, готовясь положить конец дикой, разнузданной вакханалии и смести с дороги всю нечисть.
Табачный дым заполнял весь зал. Стулья опрокинуты, всюду растоптанные окурки. На столе бутылка из-под рома, почти пустая. Возле стола спиной к стене стоят пятеро в гражданской одежде. Трое из них сравнительно молоды — лет по тридцати, а двоим можно дать все сорок, если не пятьдесят. Одеты все по-разному. Один в пальто, но без шляпы, другой в костюме, а третий даже без пиджака.
Шувегеш держал речь. Когда-то в кино он видел, как немецкий офицер допрашивал пленных, и теперь подражал ему. Рядом с ним стоял бывший сотрудник органов госбезопасности Карой Хорват. В пятьдесят третьем году лейтенант Хорват был осужден за растрату. Год назад он вышел из тюрьмы и совсем опустился. Жене надоели непрерывные попойки и буйства, и она ушла от него. Хорват пользовался большим авторитетом у мятежников, так как уже успел расстрелять трех секретарей партийных комитетов и одного работника госбезопасности. Фараго назначил его командиром первой оперативной группы, руководствуясь главным образом тем, что Хорват знал адреса многих офицеров госбезопасности. Со своей группой ему удалось арестовать десять человек. Их жестоко избили, а затем отправили в тюрьму на улице Мако.
— Слушайте, вы, людишки, — обратился Шувегеш к арестованным. Судя по его самодовольному виду, ему очень нравилось это обращение. — Кончилось ваше время. Под ноготь вас всех до последнего… Понятно?
Арестованные молчали. Шувегеш пьяно захохотал.
— Не слышу, — он поднес ладонь к уху. — Или вы ничего не сказали?.. Ага, не соизволите разговаривать? Может быть, презираете Шувегеша?! А? — И он стал их бить резиновой дубинкой. Один вскрикнул — удар пришелся по рассеченной щеке. Пошла кровь.
— Посмотрите на меня, — развязно начал Хорват, — я тоже был авошем. Зря вы упрямитесь! Меня не проведешь! Я знаю вас как облупленных. У вас нет другого выхода. Единственное, что вас может спасти, — это клятва. Каждый должен дать клятву, что будет бороться за свободу, и указать адреса не менее десяти секретарей партийных комитетов или авошей. Даю вам одну минуту на размышление… Одобряешь, Шувегеш?
Грабитель дико таращил глаза, еле держась на ногах. Трудно было поверить, что этот кровожадный зверь в человеческом образе был когда-то обычным крестьянским парнем.
— Верно, Карчика, — прохрипел он, — ты верно говоришь… — Шатаясь, он встал. — Ну, хватит думать! Эй ты, одноглазый! Подойди-ка сюда…
Никич повернулся. Двадцатилетнему солдату мучители недавно выбили глаз, и на его месте зияла рваная рана, кровавый кусок мяса. Он испытывал невыносимую боль. Вся его солдатская одежда окровавлена. Превозмогая боль и слабость, он вышел на середину комнаты. Стиснув зубы, остановился… Хорват уставился на него. Шувегеш оперся на стул, держа в другой руке автомат.
— Ну, давай, — торопил Хорват Никича, — давай присягай!
— Я уже присягал, — тихо, но твердо ответил юноша.
— Когда?
— Год назад.
— Это была коммунистическая присяга!
— Никакой присяги, кроме военной, не дам…
— Черт возьми!.. Упрямишься? А?.. Это ты хотел спрятать убийцу-авоша? Сознавайся!
Никич молчал.
— Ты коммунист?
— Да, коммунист, — тихо ответил юноша, и сердце его сжалось в предчувствии чего-то страшного.
— Значит, не скажешь?
Юноша молчал. «Ничего не скажу! — решил он. — Не предам своих друзей! Теперь мне уже все равно… Лучше бы я погиб в бою… сразу…»
Хорват крикнул, обернувшись к дверям:
— Взять его!
Вошли двое вооруженных, схватили Никича и вывели…
Через несколько минут обычную послеобеденную тишину разорвала автоматная очередь…
— Как тебя звать? — обратился Хорват к следующей жертве.
— Дьюла Бодош. — Молоденький блондин испуганно посмотрел на Хорвата.
— Присягай!
— Чему присягать? — с ужасом спросил юноша.
— Тому, что до последней капли крови будешь сражаться против русских войск… против большевистского господства…
— Нет, делайте, что хотите, но этому я не могу присягнуть… — и юноша решительно потряс головой.
— Ты был агентом органов госбезопасности в университете! Верно?
— Нет, вы ошибаетесь, я был секретарем первичной партийной организации. Никаких связей с госбезопасностью не имел.
— Врешь, у меня есть донос! — Хорват порылся в кармане.
— Ложь! До двадцать шестого я тоже сражался на улице Сена! — сказал молодой человек.
— Да? И почему же переметнулся?
— Потому что это не то, чего мы хотели…
— Вот как? Что же это, по-твоему?
Юноша умолк.
— Отвечай! — рявкнул Хорват.
— Это? Что это такое? — повторил вопрос молодой человек. — Мне кажется, это не революция… Во всяком случае…
Он не договорил — Хорват наотмашь ударил его по лицу.
— Ты хочешь сказать, — зарычал он, — что я контрреволюционер? А?
Бодош не отвечал. Из носа хлынула кровь. Стекая по белой рубашке, по коричневым брюкам, она капельками падала на пол. Глаза Бодоша налились слезами смертельной обиды. «Теперь уж ни за что… ни за что…» — стучало у него в голове.
Есть люди, которые от насилия делаются тверже, их сердца яростно восстают против покорности и закаляются в страданиях… Из таких людей выходят настоящие революционеры. Заглянув в историю, нетрудно убедиться, что именно они становились бунтарями, бесстрашно боролись за лучшую долю голодных и обездоленных, ими гордился народ. И Бодоша этот удар сделал стойким революционером.
— Теперь уж ни за что! — закричал он. — Ни за что! Да, вы бандиты!
Дьюлу Бодоша тоже утащили. Долго еще слышались во дворе его крики.
С двумя другими Хорват договорился быстро. Они покорно повторили текст присяги и назвали известные им имена. На их бледных лицах выступил липкий пот. Один из них только несколько недель как женился, другой — отец двух детей. «Что будет с Луйзой, если меня казнят? — думал молодой. — Она, наверное, выйдет замуж, скоро забудет меня. Нет, Луйза не должна принадлежать другому, она моя… Да и адреса я назвал неточные. Не найдут моих знакомых, а может, и не станут искать… Да и что это за присяга? Пустяки! Если я присягну, разве это повредит партии? Ерунда… Да ведь и партии больше нет… Я должен выжить, во что бы то ни стало выжить, меня ждет Луйза. Сейчас самое важное — мое счастье, моя жизнь… Жить, жить… Все равно борьба закончилась… Оставшись в живых, я еще смогу бороться. А кто умер, уже не борется».
Человек постарше думал о своих детях — двухлетнем Пишти и шестилетней Илонке — и о больной жене. «Я должен жить. Что станется с моими детьми? Если бы у меня не было семьи, тогда другое дело. Но я отвечаю за своих детей. Кто будет содержать Пишти и Илонку, если я погибну? Моя несчастная жена? Но ведь она даже не может работать… До сих пор я был честным человеком. Разве я грешу против совести? Ведь о каждом известно, кто он и что собой представляет. Разве можно скрыть, что когда-то ты был коммунистом? Есть тысячи и тысячи разных источников, все равно найдут, кого надо… Значит, я не предатель… В худшем случае их арестуют дня на два раньше, только и всего… Черт меня угораздил стать начальником отдела кадров! Только из-за этого и попал в беду. На работников отделов кадров особенно злятся, а ведь я никогда и на кого не писал плохой характеристики, я всегда писал только правду».
Ласло вошел в зал как раз в тот момент, когда Хорват допрашивал Вамоша. Он надеялся застать здесь, в школе, Фараго: его отряд действовал в этом районе.
Со вчерашнего утра юноша был не в духе. Его не оставляли воспоминания о той ночи. С новой силой ощущал он жаркие объятия девушки, чувствовал на своих губах ее горячие поцелуи. И мучительная ревность терзала его. Особенно тяжело стало ему с тех пор, как он узнал, что Имре Надь объявил нейтралитет и разрешил деятельность многих партий. «Пропадет Эржи, погибнет… — повторял он про себя. — Если не встанет на правильный путь, мы никогда не будем вместе, потому что ее схватят и бросят в тюрьму. Эржи сошла с ума! Зачем она продолжает борьбу? Почему? Почему?.. Конечно, есть перегибы, никто не отрицает. Встречается и самосуд… Но какая революция обходилась без этого? Почему она называет ее контрреволюцией? Премьер-министр — коммунист, один из статс-секретарей — коммунист, члены Военного совета — коммунисты. Писатели поддерживают революцию. Союз писателей, ученые, артисты — все, ну ровным счетом все… Только Эржебет Брукнер хочет остановить этот стремительный поток, который все сносит со своего пути, Нет, я уверен, не события на площади Республики подействовали на Эржи — просто ей вскружил голову Бела Ваш. Я знаю, в такое время люди на все смотрят легко. «Война все спишет». Мораль, порядочность — это каждый трактует, как ему выгодно… За последние дни я очень много увидел, немало пережил. Я видел, как дешево продается любовь… Разве я сам за какие-нибудь пять минут не вскружил голову Аннушке, этой хорошенькой медсестре? А ведь у нее есть жених, какой-то провинциальный врач. И я не считаю Аннушку непорядочной. Время такое. Совместная жизнь, обстоятельства, постоянные волнения. Она даже не думала об этом. Все случилось как-то само собой. Почему Эржи должна быть лучше? И все равно она нравственная, хорошая девушка. Они вместе провели неделю с Белой Вашем, и тот, очевидно, добился своего… А она согласилась потому, что у нее было на кого все свалить потом… Я уверен, Эржи любит меня. Если бы она не пошла к авошам, ничего бы не случилось… И этим я обязан авошам! Они получают по заслугам… Правда, нехорошо иногда получается, уж очень зверски расправляются с ними. Но разве прикажешь толпе? Нет такой силы, которая могла бы обуздать разбушевавшуюся стихию».
Вчера утром, уйдя от Эржи, Ласло вернулся в больницу. Он надеялся найти там Фараго, но тот куда-то ушел. Все утро Ласло провалялся в постели и думал. Им овладела какая-то необъяснимая тоска об отце. Может быть, взбудоражил разговор с земляком, а может быть, свойственное каждому тщеславие гнало его в родные места: вот, мол, кем я стал, полюбуйтесь! Ласло присвоили звание старшего лейтенанта национальной гвардии. В кармане у него удостоверение, подписанное самим главнокомандующим Белой Кираем. «Чин старшего лейтенанта — это не шутка! Особенно в провинции, в Тисамартоне… Перед теми людьми, которые на основании ложных обвинений исключили моего отца из партии и посадили его в тюрьму, я могу стоять с гордо поднятой головой. Могу смело смотреть им в глаза, могу бросить им в лицо: «Смотрите, я отличился в борьбе за свободу, стал старшим лейтенантом! Видите, я настоящий патриот…» Мысли его путались.
Около одиннадцати часов пришел Фараго. Капитан сообщил, что надо сколотить группу во главе с Хорватом и перебросить ее на улицу Пратер. По указанию командования нужно выловить всех активистов партии и скрывающихся в окрестностях города работников госбезопасности. Каждого арестованного подвергнуть допросу.
Ласло брезгливо поморщился — это не нравилось ему. Если он с охотой принимал участие в боях, то к арестам испытывал органическое отвращение. Не по нутру была ему подобная работа. Услышав о новом задании, он особенно остро захотел поехать домой. Словно какой-то внутренний голос шептал ему: «Уходи, как можно скорее, уходи из Будапешта!»
Ласло напомнил капитану о своем намерении и обрадовался, не встретив возражений.
— Поедешь, — сказал Фараго, — но сначала надо выполнить приказ.
После обеда Ласло отобрал людей. Группа перешла на улицу Пратер и приступила к действиям. Ночью Хорват и его дружки развернули кипучую деятельность.
Вечером Ласло не утерпел — его потянуло к Эржи. Надеясь на случайную встречу с девушкой, он долго прохаживался возле ее дома. Два раза он собирался подняться и постучать в дверь. И все-таки не пошел, гордость поборола желание. Возвращаясь около десяти часов в больницу, он встретил торопившегося куда-то Лайоша Нири. Из разговора с ним Ласло узнал, что утром Эржи с Белой Вашем была в больнице.
— Ты уверен, что это был Бела Ваш? — спросил он юношу и с такой силой сжал ему руку, что Лайош вскрикнул от боли.
— Конечно, уверен.
Ласло убежал, не попрощавшись. От ревности он не находил себе места. Ночь он провел у Анны. В объятиях полногрудой медсестры он надеялся забыться, заглушить боль отчаяния. Но утром Ласло проснулся в скверном настроении. Ночь не принесла облегчения его мукам, и он еще больше тосковал об Эржи. «Нет, Эржи не такая! Я люблю Эржи, а не эту смазливую, но пустую девицу». В нем заговорила совесть. Он бранил, упрекал себя. «Я не могу жить без Эржи! Без нее все пусто. Если так будет продолжаться, можно совсем опуститься». Он всей душой ненавидел Белу Ваша и тех, кто отнял у него Эржи. Ему казалось, что он собственными руками задушил бы подлого соблазнителя. Все утро он бродил как неприкаянный.
Часов в десять утра Фараго сообщил ему, что в час дня начнутся переговоры в парламенте, а он, к сожалению, занят другими делами и не сможет пойти туда.
— Вместо меня, — сказал он Ласло, — пойдешь ты. Мы еще увидимся. Только не забудь связаться с Чатаи, — напомнил он, куда-то торопливо собираясь.
В полдень юноша напрасно разыскивал Фараго. Не оказалось его и у доктора Варги. Чатаи тоже куда-то запропастился.
— Разыщи его, друг, это необходимо. У него наши конструктивные предложения, — сказал Варга. — Когда он передаст их тебе, зайди за мной. Часовой у первого подъезда будет знать, где меня можно найти.
В поисках капитана Фараго Ласло зашел сюда, на улицу Пратер. Узнав, что его нет, он несколько минут стоял в нерешительности, не зная, что предпринять. Равнодушно взглянул на стоявшего посредине комнаты Вамоша.
— Что у вас с лицом? — спросил Ласло.
— Когда мы вели его, он споткнулся и ударился о машину, — пояснил Хорват. — Верно я говорю, а? — обратился он к арестованному. Шувегеш захохотал. Вамош промолчал.
— Отвечайте, если вас спрашивает господин старший лейтенант! — прикрикнул Хорват. Вамош не издал ни звука.
— Как он попал сюда? — спросил Ласло, подходя к столу. Вылил в рюмку остатки рома и выпил. Крепкий ром обжег горло.
— Из Эржебета поступило сообщение. Оттуда мы и привезли его ночью. По-видимому, какой-то важный партийный работник, — высказал предположение Хорват. — Судя по сообщению, организовывал коммунистическую группу в Эржебете и на Чепеле. Но не хочет говорить. В сообщении сказано, что он руководящий работник госбезопасности.
Ласло чувствовал себя менее опытным, чем Хорват. Все-таки Хорват на десять лет старше его и был кадровым офицером. А он только-только произведен в офицерский чин. Ласло боялся уронить свой авторитет.
— Вы действительно работник госбезопасности? — спросил он с напускной строгостью.
— Нет, — ответил Вамош.
— Ложь! — крикнул юноша. И тут же подумал, что не может знать, действительно ли этот человек лжет. «Ну вот, опять я проявляю слабость и доверчивость. И зачем только вмешался? Выставил себя в смешном виде перед Хорватом…»
Вамош молчал.
Ласло был смущен. «Что же мне делать? Уйти? Вон Хорват уже издевательски ухмыляется. Расскажет другим, и все будут смеяться надо мной». Ром уже начал действовать. Голова у Ласло закружилась. Неожиданно он осмелел.
— Говори, собачий сын, а то в морду получишь! — яростно крикнул он. Ласло снова вспомнил Белу Ваша, Эржи, подумал о работниках госбезопасности, отнявших у него девушку.
Вамош по-прежнему молчал.
Ласло побледнел от злости. В голове вихрем проносились мысли. Он перехватил насмешливый взгляд Хорвата. «А этот истукан молчит… Я попал в дурацкое положение. Эржи и Бела Ваш… — снова стучало в висках. — Они вместе… Эржи и авоши… Да, я смешон, а Хорват ликует… в душе смеется надо мной… Этот идиот Шувегеш тоже ухмыляется!»
— Эй, ты! — закричал он, схватив Вамоша за плечи. — Отвечай, собачий сын!
Вамош плюнул ему в глаза. Ласло не успел отвернуться, и слюна потекла по его лицу.
«Плюнул! Бандит!..» Стыд, ярость, унижение — все сконцентрировалось в одном ударе… Потеряв равновесие, Вамош как мешок повалился на грязный пол. На лице его застыла гримаса мучительной боли.
Нетвердой походкой Ласло пошел из комнаты. В дверях остановился.
— Не троньте его, — сказал он. — Немедленно отправьте в штаб.
Пошатываясь, он снова побрел в больницу. «Уйти, уйти отсюда! Как можно скорее… Домой, мне надо домой!»
— Господин Тёрёк, — неожиданно окликнул его какой-то вооруженный юноша, — вас уже спрашивал господин полковник Фараго.
— Сейчас приду! — ответил Ласло и направился к кабинету Фараго. «Фараго… Он сделал блестящую карьеру. Уже полковник… Что ни говори, друзья много значат, а у него их немало…» — думал Ласло.
— Послушай, — обратился Фараго к вошедшему Ласло, — немедленно отправляйся в Парламент. Вот конверт, передашь его Чатаи. Скажи ему, что я получил тревожные вести из Помаза. Придется отлучиться туда. Хочу навести порядок. К утру вернусь обратно.
— Ладно, — ответил Ласло. — А что касается провинции, то и у меня не слишком утешительные сведения.
— Кажется, ты уже докладывал? — спросил Фараго.
— Вести из Куншага под Тисой. Там очень упорный народ. Это старый центр рабочего и профсоюзного движения. Там и слышать не хотят о нашей революции…
— Завтра утром Чатаи едет с группой в район Цегледа… посмотреть, что и как, — сказал Фараго, а сам подумал: «Какое мне до этого дело? Пусть делают, что хотят, меня это уже не интересует».
— Надеюсь, теперь и мне можно денька на два съездить в деревню? Надо навести порядок, а кроме того, — после короткого раздумья добавил Ласло, — у меня есть и личные дела…
— Какая-нибудь любовная история? — засмеялся Фараго.
— Нет, нет… Хочется поговорить с партийным секретарем, с тем самым, который посадил моего отца в тюрьму. Я уже рассказывал о нем…
— Да-да, помню… ты что-то говорил. Ну что ж, поезжай, дружок! Мне кажется, никаких препятствий к этому нет… От сегодняшних переговоров будет зависеть многое. Если Имре Надь примет наши предложения, завтра ты уже сможешь ехать.
— Стало быть, можно?
— Конечно! Поезжай и наводи порядок. Провинция становится важным участком, но сейчас быстрее с пакетом к Чатаи. Потолкуем подробнее, когда вернешься.
Придя в себя после удара Ласло, Вамош долго не открывал глаз. «Надо выиграть время», — думал он.
Перед ним проносились события двух последних дней. Ему казалось, что он успел сделать немало. «Хотелось бы знать, кто меня выдал. Одно ясно: не товарищи, потому что тогда взяли бы и других. Кто-то увидел и донес. Только так! Не беда, организация уже работает, а это самое главное. А я успею спастись». Он еще никому не показывал документов об освобождении из тюрьмы. Ждал, когда поведут к какому-нибудь старшему предводителю мятежников. «Очень важно выиграть время, чтобы все как следует разведать. Со мной ничего не случится. Прикинусь мучеником!»
Покинув тридцатого октября министерство, Вамош вместе с Капошем отправился в Эржебет. Они тотчас навестили старого Бейци. В тот же вечер он созвал пятерых своих прежних товарищей и они все вместе наскоро обсудили задачи. В Эржебете уже хозяйничали контрреволюционеры. Командовал ими какой-то хортистский офицер. Мятежники захватили управление полиции и арестовали нескольких коммунистов. Узнав, что молодой коммунист Дьюла Гулаш несколько лет назад служил в органах госбезопасности и был офицером, мятежники дважды пытались повесить его. Оба раза спасали рабочие. Спасшись во второй раз, Гулаш скрылся, но продолжал поддерживать связь с Бейци. До этого Дьюла работал на моторостроительном заводе и, прежде чем контрреволюционеры явились на завод, успел спрятать несколько автоматов и ручных гранат. Часть их удалось спасти, и теперь он предоставил оружие в распоряжение Бейци и его товарищей. Вамош дал подробные указания группе и в тот же день вместе с Капошем ушел в Чепель. Там он тоже встретился со знакомыми товарищами. Он не знал, что прятался в том доме, где жил Бела Ваш.
Вамош вместе с Капошем остановился в квартире Иштвана Бузаша, который работал на трубопрокатном заводе. Бузаш рассказал, что уже во многих местах действуют вооруженные группы коммунистов. Они охраняют главным образом заводы и электростанцию. В случае возможного наступления советских войск контрреволюционеры собирались взорвать заводы. Коммунисты хотели помешать им. На следующий день утром на квартире Бузаша состоялось совещание коммунистов. Договорились оказать организованный отпор. К вечеру Вамош послал Калоша на улицу Пратер к Вида, чтобы связной Комора вовремя получил донесение. А сам снова отправился в Эржебет. Но вечером его схватили.
Он открыл глаза. Посмотрел в окно. Уже стемнело. Шувегеш развалился на стуле и спал беспробудным сном пьяного.
«Отобрать бы у него оружие», — мелькнула у Вамоша мысль. Он уже хотел было подняться, но вошел Хорват.
— Эй, подъем! — крикнул он Шувегешу и ударил ногой по стулу. Шувегеш вздрогнул, инстинктивно схватился за автомат.
— Ничего себе, так этот тип и убежать мог, — неодобрительно заметил Хорват.
— Да я не спал, — оправдывался Шувегеш.
— Как же не спал, даже в коридоре слышно было твой храп. Что же это ты не убежал, старик? — обернулся он к Вамошу. По седым волосам и щетине, уже две недели не видевшей бритвы, Хорват принял арестованного за старика.
— А зачем мне убегать? — спокойно ответил Вамош. — Все равно вы меня выпустите! Да еще будете извинения просить.
Хорват вытаращил глаза.
— Что ты сказал, папаша? Что мы будем делать?
— Извиняться будете, — так же спокойно повторил Вамош.
— Это за что же?
Вамош решил, что все-таки лучше поскорее уйти отсюда и с напускным безразличием ответил:
— Вы мои документы видели? Знаете, кто я такой?
— А ну показывай свои документы!
Вамош нехотя полез в карман. Достал бумажник.
— Извольте, вот мое свидетельство об освобождении из тюрьмы, а это удостоверение личности, — протянул он Хорвату.
— Вы сидели в тюрьме?
— Да, — ответил Вамош. — Пять лет, сынок, как политический.
Хорват оторопел. Вамош продолжал:
— Вы попались на удочку какого-то коммунистического провокатора. Кто поверит, что я, просидев пять лет в тюрьме, займусь организацией какой-то враждебной группы?
— Почему же вы сразу не сказали, черт вас возьми?! — крикнул Хорват, помахивая свидетельством об освобождении. Он поверил Вамошу — ведь и у него самого было такое же. — А мы чуть не пустили вас в расход.
— Тем хуже было бы для вас, — безразлично ответил Вамош.
— Зачем же вы плюнули в лицо старшему лейтенанту? — спросил Хорват.
— А что бы сделали на моем месте вы, если бы какой-нибудь сопляк стал грубить вам?
— Вы правы. Он сильно вас ударил?
— Били меня и похлеще, — ответил Вамош. — Но теперь мне пора идти. Пойдемте со мной на завод, рабочие скажут вам, кто я такой. Но вам бы не поздоровилось, если бы я рассказал им, что вы здесь делали со мной…
Шувегеш опять уснул сном праведника. Он не слышал ни одного слова из разговора.
— Вот так загвоздка, папаша, — почесал в затылке Хорват. — Я тоже сидел, знаю, что это значит!
— Как вас зовут? — спросил Вамош.
— Карой Хорват. Отсидел в Ваце полтора года.
— Ну и ну, и так обращаться со своим коллегой! — он с упреком посмотрел на Хорвата.
— Не сердитесь, право, — извиняющимся тоном попросил Хорват и вернул документы.
Через несколько минут Вамош был на улице. Посмотрел и постарался запомнить номера домов. Сначала он направился к кинотеатру «Корвин», но затем решил, что лучше пока не рисковать. «Пойду к Вида, узнаю, не был ли у него связной…»
На квартире Вида он узнал об ужасных событиях, которые произошли здесь накануне.
— Бедный Бела! — вздохнул Вамош. — И куда его увели?
— Тот высокий человек, о котором я тебе говорил, — рассказывал Вида, — велел передать, что его отведут на улицу Марии, в клинику. Он оставил адрес, чтобы я передал его товарищам, которые будут разыскивать Белу. Я уже передал его товарищу Капошу!
— Кто были эти мятежники? — поинтересовался Вамош.
— Откровенно говоря, у меня создалось впечатление, — ответил Вида, — что они вовсе не мятежники, а молодые коммунисты из университета, которые, маскируясь под мятежников, помогают нам.
— Вашими бы устами, товарищ… — усомнился Вамош.
— А я в этом уверена, — вмешалась в разговор женщина. — Та белокурая девушка так заботливо обмывала Беле раны, словно он ее брат или жених. По-моему, она даже плакала.
— Почему вы не спросили у них?
— Вы шутите, товарищ Вамош. Во-первых, у нас не было времени для разговоров, а во-вторых, я не имел права откровенничать с ними.
— Верно… А два других парня?
Женщина склонила голову. Из глаз ее покатились слезы.
— А те двое до утра лежали во дворе, — ответила она еле слышно. — Утром белокурая девушка и ее друзья вернулись и с помощью одного жильца похоронили их. Дядюшка Фазекаш знает где. Их документы тоже у него.
— Кто это Фазекаш?
— Старый рабочий с завода «Ганц», — ответил Вида.
— Не знаете, Капош пошел по указанному адресу?
— Пошел, по крайней мере он так сказал.
— Товарищ Вида, — немного погодя сказал Вамош, — у вас можно побриться?
— Разумеется. Сейчас я зажгу горелку в ванной, можете даже помыться.
Через час Вамош попрощался.
— Если появится связной, — сказал он, — пусть обязательно зайдет по этому адресу, — и он написал на клочке бумаги адрес Иштвана Бузаша.
В здании Парламента шныряли привидения. Иначе никак нельзя было назвать суетливых господ в уцелевших каким-то чудом расшитых галунами ментиках… Казалось, ожил двадцатилетней давности фильм или кому-то удалось повернуть колесо истории на два десятилетия назад.
Глядя на этот пестрый водоворот, солдаты, выделенные для охраны Парламента, не знали, что и думать. Такими странными казались им обращения «господин старший лейтенант», «господин майор»… Правда, формально считалось допустимым и обращение «коллега», но на него здесь никто не отзывался, неодобрительным взглядом давая понять, что оно по меньшей мере неуместно. Вчера полковник проинструктировал их, строго-настрого наказав именовать его не коллегой и не товарищем, а господином полковником. «Ну и черт с ним, — думали солдаты. — Господин так господин…»
В вестибюле у главного входа была свалена в кучу полицейская одежда. Кто-то пустил слух, будто вооруженные борцы за свободу сняли ее с работников госбезопасности. Но это была сплошная выдумка — солдаты не видели почти ни одного работника госбезопасности. Но солдатам некогда было рассуждать об этом. Тут такая толкучка, что, пожалуй, и в государственном универмаге народу меньше. Партийные вожди, посланцы организаций, делегации борцов за свободу проходят нескончаемой вереницей, пештские рабочие советы сменяются будайскими, будайские — провинциальными. Все предъявляли свои требования и всем давали обещания. Приходили ни с чем, а уходили преисполненные надежд, не подозревая об их несбыточности, иллюзорности…
«Странные типы здесь околачиваются, — думал солдат-часовой Янош Надь. — Все какие-то допотопные, а держатся свободно, словно они тут свои люди… Может, они помнят все с сорок пятого, а то с девятнадцатого года? Вот, например, этот маленький дрожащий старикашка в расшитой галунами шубе. Ведь еле-еле семенит ногами, а тоже ковыляет с палкой…»
Старичок остановился и долго смотрел на вход. Однако чувствовалось, что это не иностранный турист, осматривающий достопримечательности, и не любопытный крестьянин, прибывший на ярмарку из провинции, а скорее сам хозяин дома, возвратившийся после длительного отсутствия. Он подошел к невольно улыбнувшемуся солдату.
— Здравствуй, сынок, — прошамкал старик. — Я председатель трибунала Пекари…
— Здравия желаю! — ответил Янош.
— Скажи, сынок, где находится резиденция господина государственного министра Тильди?
— Я не знаю. Я только часовой… Спросите лучше у товарища начальника!
Старик остолбенел. «Товарищ?.. Наверное, какая-то ошибка… Или я заблудился? Неужели здесь еще коммунисты? Нет, это парламент… А может, этот солдат просто подшутил надо мной? Дурацкая шутка!.. У меня и без того нервы расшатаны, никаких сил не хватает». Ему казалось, что живым ему досюда не добраться. Улица Йожефа далеко… И чего только не пришлось увидеть по дороге! «До самой смерти не забуду… Не следовало давать этим соплякам оружие. Стреляют куда попало, и меня чуть не убили. Гнались за каким-то коммунистом…» Он видел, как кто-то пробежал мимо него и скрылся за воротами. И вдруг откуда ни возьмись, как из-под земли выросли, налетели на него пять подростков.
— Это он? — спрашивал раскрасневшийся юнец лет семнадцати. — Это коммунист?
«Не хватало еще, чтобы меня принимали за коммуниста. Разве я похож на коммуниста? Это просто ужасно… Оружие можно доверить только зрелому мужчине, который умеет отличить порядочного человека от коммуниста. По внешнему виду, по поведению человека можно же понять, что он собой представляет…»
— Кого вы ищете? — вывел его из раздумья голос какого-то армейского майора.
— Видите ли, господин майор… — начал старик, но ему пришлось посторониться, чтобы пропустить выходивших с сияющими лицами нескольких вооруженных парней. Они громко разговаривали. Последним вышел Ласло Тёрёк и присоединился к группе.
— Видите ли… я Пекари… председатель трибунала доктор Пекари…
Один из вооруженных, высокий, широкоплечий детина, услышав его фамилию, вскинул голову, нахмурил брови. Взгляд у него стал колючим. Он взялся рукой за висевший у него на плече автомат.
— Погодите, ребята, — сказал он своим дружкам.
— Что там, Коцкаш? Пошли, надо спешить! — торопил его усатый человек в очках.
Тот, кого назвали Коцкашем, вплотную подошел к старику.
— Как вас зовут, папаша? — грозно спросил он и огромной пятерней сгреб старика за шубу на груди.
Пекари, что-то невнятно лепеча, пытался вырваться:
— Позвольте… позвольте… в чем дело?
— Фамилию! — рявкнул Коцкаш.
Солдаты столпились позади майора, с любопытством наблюдая за происходящим.
— Пекари… доктор Пекари…
— Пекари? — злорадно захохотал Коцкаш. — Хо-хо-хо… господин председатель Пекари… Ребята, знаете, кто этот тип? Этот гнусный гад? Пекари? — продолжал хохотать Коцкаш. — Наконец-то ты попался, подлюга авош… Да ты знаешь, что я с тобой сделаю… — и он замахнулся кулаком.
— Эй, ты, — остановил его Янош Надь, — зачем обижаешь старика?!
— А ты не вмешивайся!.. — отмахнулся Коцкаш. — Это наше дело…
Ласло тоже подошел к старику.
— Не обижай его, друг. Здесь не место для самосуда. Между прочим, я знаю старика: в пятьдесят третьем году он вернулся из лагеря…
— Почему все суют нос в мои дела? — заорал Коцкаш.
— Потому что ты не имеешь права судить! Надо соблюдать законы. Если он виноват, заяви в суд, и там разберутся, — убеждал Ласло. — И без того столько всяких безобразий натворили… Прямо со стыда сгоришь…
— Отпустите! — решительно приказал майор.
— Брось ты его к черту, Коцкаш. В другой раз поймаешь… Не поднимай скандала! — сказал человек в очках и с силой оттащил разошедшегося верзилу…
— Погодите, — не унимался Коцкаш, — дайте хоть адрес запишу!..
— Да черт с ним…
И все гурьбой пошли к выходу.
— Мы еще встретимся с тобой, шкура! — крикнул из дверей Коцкаш и потряс кулаком.
Старика с трудом удалось привести в чувство. Солдаты думали, что он вот-вот испустит дух. Когда Пекари пришел в себя, Ласло отвел его в сторонку.
— Что вам здесь надо, дядюшка Пекари?
— Я пришел… о новой пенсии похлопотать… — пролепетал тот.
— Дернула же вас нелегкая, — сердито ворчал Ласло. — Нашли время расхаживать…
— Я не хотел, — лепетал старик, усаживаясь на стул, — упирался, да жена настаивала, покою не давала…
— Вы всё сразу хотите, — поучал старика Ласло. — Думаете, руководителям сейчас больше делать нечего, как разбираться с вашими пенсиями?
У Ласло было скверное настроение. На совещании выяснилось, что дела обстоят из рук вон плохо. Во многих районах не признают правительства Имре Надя, и еще не известно, что предпримет Советский Союз…
Старик испуганно поглядывал на часы.
— О, господи, как же я теперь попаду домой?
Юноша успокоил его.
— Я провожу вас, не бойтесь. — Ласло глубоко задумался. — Дядюшка Пекари, окажите мне любезность?
— С удовольствием, буду очень рад!
— Я напишу сейчас письмо… Отдайте его, пожалуйста, Брукнерам. Если не застанете дома мою невесту, передайте ее матери.
В знак согласия старик закивал головой.
Ласло попросил у майора разрешения зайти в его комнату, чтобы написать письмо.
Пока юноша писал, майор и солдаты обступили старика.
— Скажите, что это был за тип? — спросил Янош Надь.
— Теперь я вспомнил, — ответил старик. — Сначала я никак не мог догадаться, но когда он посмотрел на меня своими колючими глазами убийцы, я узнал его…
— Вы действительно его осудили? — поинтересовался майор.
— Да, но этого человека и вы бы осудили… Это закоренелый убийца!
— Что он сделал? — задал кто-то вопрос.
— Если мне память не изменяет, — продолжал Пекари, — его зовут Балла…
— А не Коцкаш? — удивился майор.
— Это только кличка, осталась за ним из иностранного легиона… В нем он служил десять лет, был в Африке и Индо-Китае… В Индо-Китае даже командовал каким-то отрядом. Имел большую власть… Там им самим и по его приказу было казнено много людей. В начале сороковых годов он вернулся на родину. Стал представителем какого-то автомобильного общества… Затем его призвали в армию, он служил в штабе оккупационных войск на русском фронте — руководил особой группой. Они охотились за партизанами, поджигали деревни… Достоверными документами было доказано, что на Украине по своему собственному произволу, не имея никакого приказа, он расстрелял более тридцати коммунистов, партизан и мобилизованных в рабочие батальоны…
— Его надо было расстрелять! — сказал возмущенный Янош Надь.
— А почему ему не вынесли смертного приговора? — спросил майор.
— Его приговорили к смерти, но высшая судебная инстанция смягчила наказание…
Ласло закончил письмо.
— Дядюшка Пекари, — прервал он старика, — я готов… Можем отправляться, если вы ничего не имеете против.
— Да-да… До свидания, господин майор! — попрощался старик и засеменил рядом с Ласло.
Наступила суббота 3 ноября. Светало. Восходящее солнце то скрывалось, то снова выглядывало из-за перламутровых облаков. Его косые лучи пригревали побуревшие листья деревьев, осушая блестевшие на них слезинки туманной ночи, а затем исчезали под мягким одеялом пышных серых дождевых туч, и тогда на земле снова становилось мрачно, холодно и темно.
В долинах тяжело ворочались массивные клубы тумана, они казались великанами, тащившими на своих спинах вершины гор.
Лагерь еще спал. Только негромкий разговор часовых да еле слышное дыхание спящих нарушали предутреннюю тишину. Много тревог пришлось пережить бойцам за минувший день, не принесла покоя и ночь. Семьи бойцов были всего в нескольких километрах, но им казалось, что их разделяют сейчас сотни, тысячи километров. Предательство и злоба, насилие и жестокий террор воздвигали между бойцами и их домом непреодолимую стену. Перед нею бессильны мечты, желания, любовь, преданность… Эту стену можно разрушить только в борьбе, несгибаемой волей и силой оружия, слезами и кровью… И бойцы знали это. Знали, что их жизнь, как жизнь всех борцов за счастье народа, неотделима от существования диктатуры пролетариата. Это понимали и другие, и их много было в стране: партизаны, доблестно сражавшиеся когда-то за рабочую власть на испанской земле или против хортистов и салашистов; солдаты Народной армии и работники органов госбезопасности, поклявшиеся отстаивать пролетарскую диктатуру; рабочие и крестьяне, увидевшие, что несет им поднявшая голову контрреволюция. Если погибнет народная власть, их ожидает эмиграция, тюрьмы, виселица. Свинцовая нагайка снова начнет гулять по спинам рабочих и крестьян, которые снова подпадут под иго капиталистов, помещиков, попов и кулаков…
Вот какие мысли роились в голове подполковника Миклоша Комора на рассвете этого ноябрьского дня. Против него сидел майор Фекете и девушка с горящим лицом, готовая опять отправиться в свой опасный путь. Второй день Эржи лихорадило, но она скрывала это от Комора.
— Вопрос поставлен ребром, — продолжал Комор: — жизнь или смерть. И он поставлен так не только перед нами, но и перед сотнями тысяч людей во всей стране. И если вообще верно, что жизнь — это борьба, то сейчас великая правда этих слов очевидна, как никогда. Мы боремся за жизнь, и ничто не сломит нас в этой жестокой, но справедливой борьбе.
— Беда заключается в том, — тихо сказал Фекете, — что отдельные члены партии, считающие себя марксистами, многие интеллигенты, некоторые молодые люди, которые воспитывались уже в наше время, примиряются с неизбежностью установления в стране буржуазной демократии и ослабления партии, которая, по их мнению, лишь спустя некоторое время сможет окрепнуть… Вчера разведчики рассказывали дикие, непостижимые вещи! Они слышали, как многие утверждают, будто это не контрреволюционный мятеж, а борьба за свободу, народное восстание…
— Стоит ли сейчас спорить об этом, — снова заговорил Комор. — Ведь совершенно ясно, что буржуазная демократия — это шаг назад и она может быть расценена только как контрреволюционный акт. Сейчас весь вопрос в другом: найдутся ли такие руководители, которые возьмут на себя смелость открыть введенным в заблуждение массам глаза и честно сказать им, рискуя лишиться популярности, что в нашем отечестве происходит самый настоящий контрреволюционный мятеж; которые не побоятся взять на себя всю ответственность перед историей и принять самые энергичные меры, направленные на восстановление пролетарской диктатуры.
— Какие меры вы имеете в виду? — спросил Фекете.
— Прежде всего прибегнуть к вооруженной помощи стран, подписавших Варшавский договор, — сказал Комор. — Своими силами мы смогли бы восстановить власть рабочих и крестьян только в ходе длительной гражданской войны. А гражданской войны нам нельзя допускать, потому что это может привести к мировой войне.
Эржи поежилась. Ее бросало то в жар, то в холод. «Вот еще незадача, — сокрушалась она, — неужели я схватила воспаление легких?» Она подавила слабость. «Только бы не свалиться… Конечно, неплохо бы полежать в теплой комнате, укрывшись мягким одеялом». Она с интересом прислушивалась к разговору мужчин, но никак не могла сосредоточиться. «Скорей бы уж отправляться в путь. Комор хочет, чтобы я сегодня же вечером вернулась назад. Тогда зачем же терять время? Отсюда до улицы Пратер не меньше двадцати километров, значит, сегодня мне придется пройти сорок километров. В таком состоянии сорок километров пешком! Пожалуй, пора идти. Задание я запомнила хорошо». Она тихо заговорила:
— Товарищ подполковник, мне пора.
— Да, Эржи, сейчас! Товарищ Миркович подбросит вас в город на мотоцикле. Спроси Марковича, все ли у него готово, — повернулся он к Фекете.
Миркович уже два дня выполнял обязанности связного мотоциклиста. На одном из ближайших заводов раздобыли мотоцикл и удостоверение, и теперь бывший партизан свободно разъезжал по городу. Остановят мятежники — он покажет свою справку об освобождении из тюрьмы, и его оставляют в покое. К тому же он с акцентом говорит по-венгерски, а это сейчас хорошо — иностранцы в почете у мятежников. Эржи обрадовалась, что ей не придется идти пешком эту длинную дорогу и особенно тому, что поедет с Марковичем. Она очень привязалась к этому человеку. О чем только не переговорили они за последние два дня, и девушка узнала, какое большое сердце у бывшего партизана Мирковича.
Фекете вернулся вместе с ним.
— Можем отправляться, — приветливо улыбнулся высокий широкоплечий Миркович. На нем было кожаное пальто, коричневая кепка и очки.
Распрощались. Комор обнял Эржи за плечи. Случайно прикоснувшись щекой ко лбу девушки, он почувствовал, что лицо ее пылает.
— Эржике, — заглянул в глаза девушке подполковник, — у вас температура!
— Нет, нет, — возразила она. — Это мне от волнения стало жарко… Да, видимо, поэтому. — Высвободив руку, которую не отпускал подполковник, она поспешила за Марковичем.
Комор долго смотрел ей вслед, пока она не скрылась за деревьями. Сокрушенно покачал головой и быстро пошел в свой шалаш.
Добрых полчаса Миркович и Эржи молча толкали мотоцикл по бездорожью, прежде чем вышли на бетонированную дорогу, извилистой лентой уходившую в сторону Будапешта. Им стало жарко. У девушки еще больше разгорелось лицо, она стала пунцово-красной.
— Черт возьми! — выругался Миркович, с силой сбивая налипшую на ботинок грязь. — Хорошенько спрячьтесь за моей спиной и покрепче держитесь за мой пояс.
— Я обниму вас, хорошо? — улыбнулась Эржи. — Вас, наверное, уже не обнимают молодые девушки, товарищ Миркович?
— Еще как, Эржике! — засмеялся бывший партизан. — Девушки меня любят. Не такой уж я старый…
Миркович осторожно вел мотоцикл по скользкому бетону. В низинах их обволакивали клубы тумана. Эржи крепко обхватила Марковича за талию. Ей приходилось напрягать все силы, чтобы превозмочь болезнь. Не прошло и получаса, как они въехали в город. До моста Петефи ехали без всякой задержки. У въезда на мост «национальные гвардейцы» проверяли документы. Миркович затормозил, подрулил к обочине дороги.
— Документы, — сказал молодой человек с редкими усиками.
Миркович достал свое удостоверение личности и справку об освобождении из тюрьмы. Пока «гвардеец» рассматривал удостоверение, он на ломаном языке заговорил:
— Скажите, друг, где я могу найти генерал-майора Кирая?
«Гвардеец» поднял на него взгляд.
— Вы его знаете?
— Два года сидели вместе!
— Вы не венгр?
— Я серб, — ответил Маркович. — Так где мне найти его?
Второй «гвардеец» тоже вмешался в разговор.
— Вероятно, — с готовностью проговорил он, — вы найдете его в полицейском управлении Будапешта.
— Знаю, где оно находится, — вздохнув, ответил бывший партизан.
Парень с жиденькими усиками вернул документы.
— Да, не завидная у вас судьба, — сказал он, покачав головой.
— Почему? — с улыбкой спросил Миркович.
— Отсидеть с сорок девятого и по пятьдесят шестой — не шуточное дело.
— Не беда, зато теперь другие посидят вместо нас, — многозначительно подмигнул Миркович.
— Это уж как пить дать, — понимающе улыбнулся «гвардеец».
— Будьте уверены, — кивнул Миркович и завел мотор.
Они остановились на углу улицы Барош и Бульварного кольца. У газетного киоска оживление: прохожие раскупали газеты «Непсава», «Киш уйшаг», «Мадьяр ифьюшаг», «Эдьетеми ифьюшаг», «Мадьяр вилаг», «Мадьяр гонвед» и многие другие. Эржи и Миркович тоже купили несколько номеров. Не взглянув в них, поехали дальше. На улице Леонардо да Винчи свернули направо. На углу улицы Пратер Миркович остановился.
— Эржике, — напутствовал ее бывший партизан, — будьте осторожны. Вы что-то неважно выглядите…
— Постараюсь, — шепнула девушка. — Вы тоже берегите себя.
Они простились. В глазах Марковича затеплилось не то участие, не то нежность. Эржи, не оглядываясь, заспешила к Вида. Она надеялась застать у него Белу.
Вида и его жена радостно приветствовали девушку. Женщина без конца задавала ей вопросы о брате: как дела у Миклоша, как он себя чувствует. Эржи заверила ее, что подполковник выглядит превосходно, ведет себя, как и подобает настоящему мужчине, служит примером для остальных.
— Что же будет дальше? Что ждет нас? — заметно волнуясь, спросил Вида.
Эржи почувствовала себя еще хуже, не застав здесь Белу. Неохотно отвечала на вопросы, да и что она могла сказать?
Мужчина с внешностью силача подавленно поник головой.
— В общем, ничего конкретного, ничего определенного. Одни только догадки, предположения, — не поднимая головы, пробормотал он.
Девушке не терпелось узнать что-нибудь о Беле, где он, как найти его. И когда Вида рассказал о событиях в среду, о посещении Вамоша, Эржи не выдержала и разрыдалась.
— Бела, бедный Бела… — повторяла она сквозь слезы. — Как это могло случиться?
Жена Вида старалась успокоить плачущую девушку, заботливо, как любящая мать, ухаживала за ней.
— Боже милостивый, с тобой что-то неладное, ты вся горишь… Принеси градусник, — попросила она мужа и, не обращая внимания на возражения девушки, стала снимать с нее толстый свитер. — Надень-ка на себя это, милая. — Она принесла легкую фланелевую кофту. Эржи уже не противилась ее воле, силы покидали ее, она чувствовала себя несчастной и совсем больной. Жена Вида уложила ее на тахту, подала термометр, накрыла теплым шерстяным одеялом, продолжая приговаривать:
— Это же сумасбродство — отпускать человека в таком состоянии! Не понимаю Миклоша. Если уж о себе не беспокоится, подумал бы хоть о других…
Эржи совершенно обессилела, она не могла даже говорить. Голова закружилась, все завертелось в какой-то неистовой пляске. В глазах потемнело. Она смотрела на потолок. «Вот он поплыл, сейчас придавит меня…» Потом все застлали набежавшие слезы. «Хорошо бы поплакать сейчас, сразу бы стало легче… Так тяжело на сердце…» Ей казалось, что слезы, омыв исстрадавшуюся душу, избавят ее от горя и невыносимой тоски. «О чем говорит эта милая женщина? Какая я смелая? Нет, она ошибается, я трусливое, несчастное создание… За что меня так жестоко карает судьба? Чем я провинилась? Хоть бы в чем-нибудь была виновата… Всевышний, за что ты покарал меня? В чем моя вина? Ведь я еще совсем молодая, я так мало прожила на свете, что не успела и согрешить. Нельзя же считать грехом любовь. Любовь уготована самой жизнью — это ее закон, и грешат те, кто идет против закона. Я не понимаю жизнь без любви! Только она принесет мне исцеление…»
— Давай градусник, — услышала она встревоженный голос женщины.
Эржи машинально подала. И тут ей вдруг вспомнилась строка из стихотворения Аттилы Йожефа: «О, грусть, оставь меня, приди хотя бы завтра, — сегодня тяжко мне…»
— Боже праведный! — воскликнула хозяйка дома. — Бедняжка, у тебя тридцать девять и пять. Надо немедленно вызвать врача.
— О грусть, — сквозь зубы шептала Эржи. — Что? Врача? Нет, нет! Не надо врача… — Она хотела сказать громко, но из груди вырвался хрип и кашель. — Нет, никого не зовите. Я должна уходить. Я должна немедленно идти.
— Об этом и речи не может быть, — строго сказала женщина.
Эржи соскочила на пол. Ее воспаленные голубые глаза холодно блестели.
— Где я могу найти Белу? — спросила она, натягивая свой свитер.
— Эржике, сокровище, послушайся меня, я пойду вместо тебя. Муж пока побудет с тобой, одумайся, тебе нельзя идти…
— Нет, я должна идти немедленно, — категорически заявила Эржи. — Скажите, куда вы девали Белу?
Вида тоже стал упрашивать ее, но бесполезно. Упрямство Эржи невозможно было сломить.
— Возьми с собой хоть стрептоцид и прими по дороге, — протянула ей женщина пакетик.
Эржи спрятала лекарство, записала адрес. Когда она собралась уже уходить, Вида вспомнил о просьбе Вамоша.
— Эржике, — заговорил он, — вы должны обязательно зайти и к товарищу Вамошу.
— Где его найти? — спросила девушка.
— Чепель. Новый дом на улице Ракоши. Подъезд «Б», третий этаж, квартира два.
Эржи снова на улице. «Сначала забегу домой, — подумала она. — Помоюсь, сменю белье». Свернув на улицу Барош, она быстро пошла вперед, не обращая внимания на окружающее, на прохожих. «Выполню задание, а потом в постель. Полежу. «О, грусть, оставь меня, приди хотя бы завтра…» — опять вспомнились стихи. — Буду повторять их в такт шагам. Никакого горя у меня нет. А грущу я только потому, что у меня температура. Конечно, только поэтому. Если бы не было температуры, я бы не хандрила. У меня температура всегда вызывает хандру». Она свернула на улицу Кошута. «Ну вот, скоро буду дома», — подумала она. Затем вспомнила о матери, которую не видела уже больше недели. «Отец тоже, наверное, дома. Вся семья будет в сборе, как прежде. Нет, кого-то не хватает… Ах, да — Ласло!» При этой мысли больно сжалось сердце. «Так вот почему тебе грустно! Нет! Не поэтому, не из-за Ласло, — убеждала она себя. — Из-за этого тоже больно, очень больно, не не только из-за этого, а из-за всего, что произошло в последние дни… Загубленные жизни стольких людей! Они лежат на площадях и на улицах, в свежевырытых могилах. Сколько восторженных, полных жизни девушек и юношей погибло из тех, с которыми я занималась в ДИСе. Как подло воспользовались наивной доверчивостью их пылких сердец… Ужасно! Надо думать о чем-нибудь другом. Скоро я буду дома. Смотрите-ка, уже осень! Как быстро пролетело лето…»
Желто-красное солнце тускло проглядывало из-за бахромы облаков. Оно показалось Эржи похожим на тело человека, просвечивающее сквозь истершуюся, пришедшую в ветхость одежду. Лучи солнца окрасили в светлый багрянец бледно-желтые и бурые листья деревьев, облупившиеся стены домов…
У Эржи тревожно забилось сердце, когда она остановилась у порога родного дома. Постучала. За дверью послышалась возня. Затем открылась дверь. Эржи увидела широко открытые от удивления, окруженные глубокими морщинами глаза матери, в которых таким неугасимым огнем светилась тревога и любовь, что они не померкли даже от слез, неудержимо катившихся по ее испещренным морщинами щекам, подбородку. Эржи припала к ее груди, вдыхая до боли родной запах домашнего очага, исходивший от этой бесконечно доброй женщины, простой крестьянки, пропитанной ароматом полей ее родины…
— Эржи, доченька, Эржике… — приговаривала она, без конца обнимая и целуя дочь. — Ты теперь дома останешься, правда? Не бросишь меня одну, я так рада…
— Отец еще в больнице?
— Еще там… Может, завтра домой придет…
Эржи очень боялась, как бы не выдать своей болезни. «Это приведет в отчаяние бедную маму. Ведь и так бог знает что будет, когда она узнает, что я должна уходить. Надо что-то придумать, солгать». Она не спешила отвечать на вопрос матери. Старушка рассказывала, что ей пришлось пережить.
— Боже мой! Каких я только ужасов не видела! — восклицала она.
Усевшись на маленький табурет возле плиты, на которой в большой кастрюле грелась вода, Эржи просматривала купленные утром газеты. В полосатом купальном халате она перелистывала свежий номер «Киш уйшаг», читая заголовки и одновременно слушая мать.
— Я даже на завод ходила к отцу. Как раз во вторник, в тот ужасный день…
— «Тайны казематов на площади Республики», — читала девушка. — А что было на заводе? — спросила она, отыскивая в газете статью.
Дочь углубилась в чтение, а мать все рассказывала и рассказывала, без всякой связи, вспоминая то об одном, то о другом событии. «Надо пойти на площадь, проверить, — решила девушка. — Неужели правда? Это было бы ужасно!»
Взглянув на закипевшую воду, старушка вдруг всплеснула руками:
— Ой, вот ведь какая память у меня, — и пошла к буфету. — Тебе письмо. Господин Пекари принес вчера вечером… Лаци прислал. Они где-то встретились…
— Лаци? — вскочила девушка. — Где его видел Пекари?
— Не знаю, — ответила мать и протянула дочери конверт. — Я у него не спрашивала.
Эржи взволнованно рассматривала конверт кремового цвета. «Да, это почерк Ласло. Все-таки написал!» Она ощутила легкий трепет, разлившийся по всему телу. Такой же трепет пробегает по листьям деревьев, когда их нежно коснется слабый утренний ветерок. Затем на душе у нее стало спокойно-спокойно… Но это продолжалось лишь мгновение. Такое затишье бывает перед бурей.
Эржи распечатала письмо. Перед глазами побежали маленькие буковки. Она чувствовала, что письмо причинит ей боль, и все же торопилась быстрее прочесть его. Словно фосфоресцирующие точки, сливающиеся в сплошную линию, рябили в глазах линии строк. Вот это письмо:
«Эржи! Не знаю, что принесет завтрашний день, да и не все ли равно? Для меня сейчас важно одно и это самое главное в моей жизни. Я имею в виду свой безумный поступок. Прости меня. Если ты раньше принадлежала другому — это не меняет дела! Главное, что ты любишь меня, я чувствую, что это так. Мы нужны друг другу, нам нельзя жить врозь. Оба мы боремся за правду, хотим добиться чего-то другого, лучшего. Не знаю, как случилось, что сейчас мы не понимаем друг друга. Мне неизвестно, что потянуло тебя на другую сторону, к тем, кто во что бы то ни стало, даже ценой кровавых жертв, хочет удержаться у власти, которой они недостойны, которой они злоупотребляли столько лет.
Эржике! Ты знаешь, что мой отец был настоящим коммунистом. Я рос и воспитывался у вас и многие годы считал тебя своей младшей сестрой, как ты считала меня старшим братом. Ты знаешь, как искренне я люблю тебя. В то утро, когда ревность лишила меня рассудка, я из ребяческого хвастовства солгал тебе, что был на площади Республики и принимал участие в зверствах. Тогда я даже не подозревал, что там произошло. Только позднее узнал о тех ужасах. Они потрясли меня. Но ты должна помнить, что толпа беспощадна в своей ярости. Это закономерно в периоды восстаний. Подумай о том, сколько честных людей замучили работники госбезопасности в казематах на площади Республики. Скоро все выяснится. Мы, молодые, не позволим запятнать революцию и выступаем против тех, кто злоупотребляет властью. Это письмо я пишу тебе в Парламенте. Сегодня я с глазу на глаз стоял перед настоящими коммунистами — Имре Надем, Лошонци, Донатом, Тибором Мераи — и теми честными венгерскими патриотами, которых в свое время несправедливо отстранили. Я имею в виду Тильди, Белу Ковача и других. Эржике! Я только что видел, как по-настоящему, искренне, действительно сплочен венгерский народ. Подумай! Разве ты могла бы поднять оружие против этих людей? Против меня? Против моего отца? И за кого? За Ракоши? За Герэ? За тех, кто несправедливо посадил моего отца в тюрьму? За тех, кто погубил моего отца, организатора забастовки жнецов, участника раздела земли, за тех, кто бросал в тюрьму лучших коммунистов, за тех, кто при первом же выстреле все бросил и бежал, спасая свою жизнь?
Эржике! Я стою за правое дело. Если ты меня любишь, послушай меня. Речь идет о нашем будущем — о твоем и моем. Мне тоже не все нравится, но я верю в руководителей. Знаешь, что такое нейтральная Венгрия? Это богатство, спокойная, счастливая жизнь. Брось тех, кто и теперь воюет против счастья народа.
Эржике, любовь моя! У тебя есть еще возможность исправить ошибку. Иди ко мне. Мы всегда будем вместе. Ты уже принадлежишь мне. Третьего, в субботу, в шесть часов вечера я отправляюсь в Тисамарт. Деревня нуждается в революционных силах. Я не хочу уезжать без тебя, только вместе с тобой! Мне так недостает тебя! Брожу один, не с кем поделиться своими мыслями, некому укрепить мою веру. Смотри вперед, не осуждай строго временные перегибы. Если ты придешь к нам, мы будем вместе бороться против тех, кто злоупотребляет революцией и бесчинствует. Любовь моя! Я не мыслю себе завтрашний день без тебя.
Жду.
1 ноября 1956 года.
P. S. Между прочим, меня произвели в старшие лейтенанты национальной гвардии».
Эржи откинулась назад, руки опустились на колени, и письмо, как оторвавшийся лист, с тихим шелестом упало на пол. Глаза ее были устремлены вдаль, словно она видела что-то за стенами и крышами домов.
— Доченька, — тихо окликнула ее мать и, повернувшись вполоборота, с беспокойством взглянула на Эржи. — Как было бы хорошо, если бы ты осталась дома. Ты такая усталая… и мне очень не хочется, чтобы…
— Нет, мама, — прервала ее дочь, — я не останусь дома… — Она встала, вошла в комнату.
Взяла лист бумаги. Неторопливо, ленивым движением отвинтила колпачок авторучки. Она уже не пыталась сдерживать слезы, но глаза ее были сухими. «Ласло меня любит. Даже если бы я уже принадлежала другому. Так может написать только тот, кто очень сильно любит. Я знаю, что думает об этом Ласло. Он всегда говорил, что ему не нужна девушка, которая принадлежала другому, он никогда не возьмет ее в жены. Если он, не считая меня невинной, все же не отвергает меня, значит, он очень, очень любит… Да, мне есть чему радоваться… И все же я не могу пойти к Ласло. Не могу быть с ним. Почему? Не знаю… Чувствую только, что не могу идти с ним… что никогда не буду сражаться по ту сторону баррикады».
Она начала писать. Слова сами ложились на бумагу — каждое уже давно было прочувствовано сердцем:
«Дорогой мой Ласло!
Я люблю тебя. Что бы ни случилось, никогда не буду любить другого. В этом я глубоко уверена. Ты ошибаешься, полагая, что я не чиста перед тобой: ты первый мужчина в моей жизни. И не знаю, будет ли у меня другой… Мне тоже не хочется терять тебя. Не стану спорить: кто из нас прав, кто виноват — покажет будущее. Пусть оно будет судьей! Я не могу пойти с тобой, так как не могу и не хочу сражаться в одном строю с убийцами.
Я не собираюсь писать тебе о своих политических убеждениях, сейчас не нужны громкие слова. Но я уверена, что те, кто на площади Борарош выколол глаза советскому солдату, — не революционеры. Я чувствую, что мое место здесь, среди тех, с кем вот уже больше недели я делю радость и горе. Не сомневаюсь, что и ты полюбил бы их. Отец мой тоже с ними. Я не знаю Имре Надя, Лошонци и тех, кого ты упомянул, но зато очень хорошо знаю своего отца и рабочих, которые вместе с нами. Если Имре Надь и его сторонники хотят того же, что и мой отец, тогда ничего плохого не будет. Но слишком многое показывает, что они делают совсем иное.
Я постоянно думаю о тебе. Мне будет больно потерять тебя. Я знаю, какой ты хороший. Мне дорог и люб тот Ласло, каким я знала его до этой ужасной недели. Может быть, ты изменился за это время? Многое из написанного тобой похоже на правду, но я боюсь, что тебя обманывают. Власть уже не в ваших руках. Ты и сам убедишься в этом, если рассудишь здраво. Никому не верь. Имена еще ни о чем не говорят. Присмотрись к тем, кто окружает тебя, постарайся понять, чего они добиваются. Тогда тебе многое станет ясным… Взвесь все основательно. Ты пишешь, что Имре Надь коммунист. Да разве может называться коммунистом человек, который советского посла вопреки установившимся нормам и правилам называет не товарищем, а господином? Знаю, дорогой мой Ласло, что эта мелочи, но из мелочей вырастают большие дела. Я не умею мыслить в больших масштабах, мое мнение о большом складывается из мелких фактов. Ведь отдельные звенья составляют цепь. Книга тоже состоит из букв. А разве это мелочь, что радио, газеты уже говорят не о народной республике… Есть факты и поважнее, над которыми следует задуматься. Например, отношение Запада ко всему происходящему… Надеюсь, ты не принимаешь всерьез грязную ложь о том, что Советская Армия контрреволюционна? Но ваши «революционеры» уже готовятся выступить против советских войск. Задумывался ли ты об этом? Здесь что-то не так! Я уверена, что твой отец, хотя его и обидели, никогда бы не выступил против Советской Армии и ударил бы по рукам того, кто посягнул на красное знамя. Сколько бы раз его ни обидела родина, он не причинит ей зла.
Мой единственный! Я не удерживаю тебя от поездки. Ты мужчина — решай сам! Поступай, как требует обстановка и как подсказывает тебе сердце. Но я не пойду с тобой. Не жди меня, потому что на ту сторону я не могу перейти… Если же ты окажешься прав, если я совершаю преступление, борясь против правого дела, наказанием мне будет то, что я потеряю тебя. Но и в горе моим утешением будет та ночь, память о которой я сохраню навеки и о которой я никогда не пожалею.
Люблю тебя сильно-сильно…
Суббота, 3 ноября.
Она запечатала конверт, не перечитывая письмо, как обычно делала это раньше. Теперь она казалась спокойнее. «Что будет, то будет. Время покажет…» На ее воспаленном лбу поблескивали капельки пота.
Она вышла на кухню.
— Мама, если после обеда пойдешь в больницу, передай это письмо Лайошке и скажи ему, пусть обязательно перешлет Ласло. Но непременно до шести часов. Только смотри, не забудь, ладно? — Она улыбнулась матери. Улыбка получилась скорее грустная, чем веселая… Не теряя времени, вся пылая от жара, Эржи начала мыться.
Эржи тихонько постучала в дверь. Устало посмотрела на медную табличку: «Ш. Каткич». Болезнь обессилила ее. Всю дорогу она шла, как в полусне. Открылась дверь, и Эржи увидела белокурую молодую девушку.
— Пожалуйста, вы к кому? — спросила Шари.
— Я ищу Белу Ваша, — ответила она еле слышно.
— Входите, — пригласила ее девушка в квартиру. Эржи обрадовалась. Беглым взглядом окинула она со вкусом обставленную однокомнатную квартиру. В комнате сидел высокий молодой человек в очках. Увидев Эржи, он встал и вежливо поклонился.
— Аладар Кальман, — представился он. Эржи что-то прошептала вместо приветствия и села.
— А разве товарищ Ваш еще не пришел домой? — удивленно спросил молодой человек.
— Я не знаю, — пролепетала девушка.
— Вы не жена его?
— Нет, нет. Мы только товарищи, — ответила Эржи и слегка улыбнулась. — Когда Бела ушел?
— В четверг. Да, первого числа.
— Это вы его спасли?
— Да.
— И он ушел домой?
— Он сказал, что пойдет в Чепель. Шарика, ты помнишь, он назвал именно Чепель?
— Да, — ответила светловолосая девушка. — Снимите пальто, — предложила она.
Эржи встала. Сняла пальто.
— Вы не дадите мне воды? — повернулась она к девушке.
Шари поднялась и через несколько секунд принесла стакан воды.
Эржи приняла таблетку.
— Вы больны? — спросила Шари.
— Немного нездоровится, у меня температура.
Кальман внимательно смотрел на девушку, о чем-то задумавшись.
— А как вас зовут? — спросила девушка.
— Эржи Брукнер…
— Брукнер… Брукнер… — повторил Кальман ее фамилию. Затем вдруг хлопнул себя по лбу. — Скажите, Эржике, у вашего отца парализована нога?
Девушка оживилась.
— Да. Вы его знаете?
— Он работает на заводе синтетических материалов? Верно?
— Да.
— Я знаю вашего отца. Мы вместе с ним были на заводе тридцатого числа. Больше того, я знаю еще одного человека. У нас с вами есть общий знакомый…
— Интересно. Кто же он? — девушка посмотрела на него с недоумением.
— Ваш жених Ласло Тёрёк.
У Эржи радостно забилось сердце.
— Вы знакомы с Ласло? — прошептала она.
— Мы вместе участвовали в боях до тридцатого числа.
— Ты не хвались этим, — неодобрительно бросила Шари.
— Я не хвалюсь, — ответил Кальман, — но и не скрываю…
— Расскажите, как вел себя Ласло, — попросила девушка.
Кальман начал рассказывать.
Пока говорил, в душе девушки одно чувство молниеносно сменялось другим. Кальман рассказывал откровенно, без всяких прикрас. «Да, я узнаю его, — думала девушка. — Это Ласло. Восторженный, готовый на все, в порыве энтузиазма лишившийся рассудка. Значит, это он был тогда у министерства внутренних дел. Это его я видела у пьедестала памятника. О, ведь я могла убить его… Предчувствие не обмануло меня…»
— Скажите, товарищ, — обратилась она к Кальману, — каким человеком вы его считаете: честным или бесчестным? — последнее слово она произнесла робко, чуть слышным голосом.
— Пока я был вместе с ним, он не совершил ни одного преступления или бесчестного поступка, — ответил Кальман. — Что было потом, я не знаю.
— К сожалению, теперь он погряз слишком глубоко, трудно будет ему выпутаться, — вслух рассуждала Эржи.
— Вам что-нибудь известно о нем?
— Да, — удрученно ответила Эржи. — Я получила от него письмо. Он совершенно по-иному, не как мы, расценивает происходящее. Стал старшим лейтенантом «национальной гвардии». Сейчас мы воюем друг против друга, и кто знает, встретимся ли?
Наступила тишина.
— Теперь вы пойдете в Чепель? — спросил Кальман.
Девушка кивнула головой. Лицо у нее пылало, глаза лихорадочно блестели.
— Эржике, у вас высокая температура, не лучше ли вам остаться здесь?..
Эржи покачала головой.
— Я должна идти, — с трудом проговорила она. — У меня важное задание… его нужно выполнить…
— А если я вас не пущу? Если мы вас не пустим? — и он взглянул на Шари, как бы ища у нее поддержки.
— Вы не имеете права меня задерживать…
— Тогда я вас провожу, ладно?
— Я тоже пойду, — сказала Шари.
Они вышли втроем, взяв друг друга под руки, Кальман и Шари захватили автоматы, не забыли и об удостоверениях «национальной гвардии».
По дороге говорили мало. Кальман рассказал, как они спасли Белу и как погибли два солдата госбезопасности.
— Знаете, Бела и нас чуть не пристрелил. Они втроем сражались мужественно, как настоящие революционеры. Конечно, бедняга не знал, кто мы такие. Мы стреляли в стены, чтобы было больше пыли и шума. К сожалению, у мятежников был большой перевес сил, мы не могли вступить с ними в бой… Видели бы вы, как он отчаянно набросился на нас. Разумеется, тут же подоспели три или четыре бандита и стали избивать Белу. Нам с большим трудом удалось спасти его — ведь они его друзья застрелили пятерых мятежников. Затем мы обманули их, сказав, будто отведем его в штаб, и привели к Шари.
— Его сильно побили? — спросила Эржи.
— Он парень крепкий, как сталь, — улыбнулся Кальман. — На следующий день уже был на ногах. Мы всю ночь проспорили. Очень умный парень.
До Чепеля они добрались на попутной машине, примостившись у самой кабины и прижавшись друг к другу.
Еще не было и двенадцати, когда Эржи, Шари и Кальман прибыли на место. Кроме Белы, туда пришли Вамош, Геза Капош, Эстер и еще два — три товарища. Чем-то взволнованные, они горячо спорили. Молчал только Геза Капош. Уже целую неделю ему не удавалось поговорить с женой, а сегодня утром она сообщила по телефону, что их двухлетняя дочь Ильдико сломала ногу, и ее пришлось отвезти в больницу. Думал было побежать домой, но, взглянув на озабоченные лица товарищей, понял, что не сделает этого, и остался.
Увидев входившую Эржи, все обрадованно вскочили, но тут же остановились с застывшими на лицах улыбками: девушка покачнулась и в обмороке опустилась на пол. Эстер тотчас подхватила и уложила ее в постель. Смерили температуру: сорок. Девушка издавала бессвязные, невнятные звуки. Один из товарищей побежал за врачом, жившим в этом же доме.
Вскоре он вернулся с врачом, пожилым полным мужчиной. Хотя он был членом партии, Вамош распорядился, чтобы все ушли в другую комнату.
Через полчаса, проводив доктора, вошла Эстер.
— Воспаление легких и плеврит. Пойдите к ней, — обратилась она к Шари, — ее нельзя оставлять одну.
Шари поспешила к больной.
— Состояние очень тяжелое. Маккаи сделал укол, но, по его мнению, ее надо немедленно отправить в больницу.
— Я попробую поговорить с Эржи, — сказал Вамош. — Бела, идем со мной.
Бела был чем-то подавлен, взволнован. Под глазами у него — лиловые синяки. Они вошли в комнату. Эстер тоже последовала за ними. Эта хрупкая, миниатюрная женщина успела уже затопить кафельную печь.
Вамош сел на край кровати. Лицо у Эржи полыхало лихорадочным жаром. Глаза были закрыты. От длинных густых ресниц падала тень. Потрескавшиеся, пересохшие губы то и дело вздрагивали. Из-под ресниц катились слезы. Грудь высоко вздымалась и опускалась.
Вамош нежно взял горячую руку. Он почувствовал слабое пожатие ее пальцев.
— Эржике, — прошептал он.
Тишина. Слышно только, как тяжело и учащенно дышит девушка да тикают часы.
— Эржике!
Снова молчание. Потом девушка открыла глаза. Они сияли лазоревой голубизной, как море под лучами летнего солнца.
— Это я, Вамош, — проговорил мужчина, — вы меня узнаете?
Бела тоже наклонился поближе.
— Ласло, — прошептала она, чуть-чуть пошевелив потрескавшимися губами, — Ласло, любимый мой…
— Эржи… Эржике, — повторял Бела.
Несчастную девушку преследовали кошмарные видения. Проблески сознания перемежались с забытьем, когда она проваливалась в мир грез и призрачных сновидений. Ей казалось, что она далеко-далеко отсюда, среди сияющих облаков. Вот остановилась на краю пропасти, смотрит широко раскрытыми глазами, отыскивая своего любимого.
— Ласло, — причала она, — подожди, я иду…
Слова со свистом вырывались из ее груди.
— Да, Ласло ждет меня. Где же он меня ждет? Забыла… Нельзя забывать, иначе мы не встретимся. Но все же я не пойду к нему, сегодня вечером мне надо вернуться в холодный сырой лес, под шумящие кроны деревьев, там меня ждут. А кто меня там ждет? Друзья? Или Ласло? Конечно, там меня ждет Ласло. Но я должна найти Вамоша. До тех пор я не смогу вернуться в лес, к Ласло. Даже маму не увижу, пока не найду Вамоша. Кто же этот Вамош? Подполковник? Нет, подполковник послал меня к Вамошу. Я все перепутала… Меня послали не к Вамошу, а к Беле и к двум юношам на улицу Пратер. Я должна пойти туда, чтобы быстрее увидеться с Ласло. А Ласло уже старший лейтенант. Офицер. Он и мне приказывает. Теперь не только Комор, но и Ласло приказывает. Мой муж. «О, грусть, оставь меня, приди хотя бы завтра — сегодня тяжко мне…» Неправда! Я принадлежу Ласло, и он мой. Я его жена, его верная жена… Я приду, мой Ласло, должна идти, но подожди, мой золотой, надо найти Белу. Пойдем, поищем вместе. Не бойся Белы. Бела не любовник мой. О, если бы ты знал, как героически сражался Бела. Тот в очках говорил… Что, кто говорит? Бела?
Только бред Эржи нарушал тишину комнаты.
— Эржике, — проговорил парень, — я здесь, рядом, сейчас придет и Ласло…
В глазах девушки как будто затеплилось сознание.
— Бела, — прошептала она, — Бела…
— Я здесь, Эржике…
— Бела… Товарищ Комор… — она умолкла, закрыла глаза.
— Что передавал Комор? — торопил ее юноша.
— Со своим отрядом… отойди к тюрьме…
Мужчины посмотрели друг на друга. «Опять бредит», — подумал Вамош.
— Сегодня ночью… или завтра… начинается… наступление…
Слова свинцово-тяжело и глухо отзывались в тишине.
— Там… много товарищей… арестованных…
Снова мучительная тишина. Девушка глубоко вздохнула. Затем, превозмогая слабость, продолжала:
— Пятого… хотят… казнить их… Это точно… Наши разведчики… сообщили… Если до пятого не начнется… наступление… вы и… в том случае… начинайте… Тогда… и Комор… туда… придет со своими…
И она потеряла сознание.
Бела и Вамош переглянулись, Шари и Эстер застыли в немом ожидании, широко открыв глаза.
— Что же нам делать? — спросил Бела. Вамош задумался.
— Эстер, пригласите еще раз врача. Узнайте, в чем она нуждается, какие нужны лекарства. А вас попрошу, — повернулся он к девушке, — останьтесь здесь. Пошли, Бела!
Они вышли.
Кальман, Геза Капош и четы-ре товарища с нетерпением ожидали их.
— По-моему, — сказал Вамош, — девушка говорила не в бреду. То, что она сказала, правдоподобно. По всем признакам, мятежники ожидают наступления. Об этом свидетельствует и установка зенитных орудий.
— Короче говоря, что нам делать? — спросил Бела.
— Геза Капош немедленно отправится в Эржебет. Соберет людей и сегодня же ночью двинет их к тюрьме. Встретимся на кладбище. Я думаю, дядюшка Бейци знает местность. Бузаш, — обратился он к одному из мужчин, — ты немедленно установишь связь со здешними людьми. Достаньте оружие. В десять часов встретимся у моста. У кого есть удостоверение «национальной гвардии», пусть обязательно захватит с собой.
Шари открыла дверь.
— Бела!
— Да, — отозвался он.
— Эржи еще сказала, что в нескольких километрах от тюрьмы стоят советские войска. С освобожденными арестованными надо отходить туда…
— Она пришла в себя? — спросил Бела.
— Нет, опять без сознания.
— Идите к ней.
Девушка удалилась. Заговорил Кальман.
— Товарищи, если надо, я могу привести несколько человек. У нас оружие есть и автомашина…
— Превосходно!..
Геза Капош оделся, на прощание помахал рукой и молча направился к выходу. Бузаш тоже ушел.
— Что нам делать с Эржи? — спросил Бела. — Отвезти в какую-нибудь больницу?
— Ни в коем случае, — сказал Вамош. — Бедняжка начнет бредить, и нам конец. Ее передадут мятежникам. Посмотрим, что скажет Маккаи.
Вамош договаривался с Кальманом о точном месте встречи. Бела зашел к Эржи. Пожилой врач как раз заканчивал осмотр.
— Кажется, кризис миновал, — сказал он.
— Выживет? — спросил Бела.
— Организм у нее крепкий. Сердце работает нормально. Ночью сделаю еще один укол… Только сейчас не тревожьте ее. Если она уснет, это будет хорошим признаком.
Эржи дышала ровнее.
Маккаи и Бела вышли.
— Не следует ли отвезти ее в больницу? — спросил молодой человек. — Как вы считаете?
— Если вы сможете обеспечить хороший уход, тогда не обязательно. Все необходимые медикаменты у меня есть. Надеюсь, обойдется без осложнений.
— Я буду ухаживать, — отозвалась Эстер, — лучше, чем кто-либо другой…
Миниатюрная женщина вернулась в комнату, ступая мягко, бесшумно. Подозвала к себе Шари.
— Оставайся здесь! Мужчины все уходят…
— Здесь так здесь, — ответила девушка. — Я тебя одну не оставлю…
Кальман попрощался. Шари проводила его до дверей. Худощавый парень в очках смущенно смотрел на нее.
— Будь осторожен, Али, береги себя, — произнесла девушка, и в голосе ее прозвучали нежные, бархатные нотки. Юноша почувствовал себя на седьмом небе.
— Шари…
Светловолосая девушка подняла глаза.
— Можно тебя поцеловать?
Девушка зарделась и… кивнула головой.
Кальман наклонился и нежно поцеловал ее в лоб.
Бела и Вамош сидели возле окна. Был субботний вечер. Третье ноября. Из окна им была видна площадь. Напротив — здание обкома партии, Дом Советов и корпуса школы. Сгущался туман, поглощая желтоватый свет уличных фонарей. Слабо поблескивала мокрая мостовая. В сером тумане вырисовывались фигуры вооруженных людей. Они тащили через площадь зенитные орудия к углу здания.
— Готовятся, — сказал Бела.
— Да, — согласился Вамош. — Кажется, скоро начнется…
Снова помолчали. Напрягая зрение, Бела смотрел в окно.
— Прежде чем уйти, — проговорил он немного погодя, — попытаюсь взорвать зенитки.
— Как?
— Все уже подготовлено. Я раздобыл даже связку ручных гранат…
— Вот как? Может быть, тебе помочь?
— Как хочешь, товарищ Вамош, — тихо ответил Бела. — Было бы неплохо часика два поспать.
— Ложись, я разбужу.
Бела расположился на тахте. Через минуту он уже спал.
Вамош погрузился в свои думы. «Нас нельзя победить. Силы здесь есть, старые и молодые, надо только сплотить их». Он мысленно воспроизвел события прошедших десяти дней. «Комор, Миркович, Фекете, Хидвеги, Бела Ваш, Эржи, Геза Капош и другие готовятся к борьбе. Что именно они предпримут, мне неизвестно, зато я знаю, что в эти часы, как и мы, готовятся к бою на заводах и в селах. Такие молодые люди, как Эржи и Бела, не исключение. Они самые обыкновенные дети рабочих, перед ними стоит множество проблем, они страстно ищут истину, хотят, чтобы в жизни восторжествовала справедливость. К их молодым сердцам надо найти дорогу, она, несомненно, есть. Пусть танцуют, резвятся, веселятся, пусть остаются молодыми, а когда понадобится, они еще успеют потрудиться. Нужно быть справедливыми к ним: не ругать, когда они заслуживают похвалы, и не захваливать, когда нужно пожурить. Надо найти связующее звено между молодыми и стариками, ибо чего стоит мудрость стариков без силы и порыва молодости и чего стоит порыв и сила молодых без мудрости стариков? Ровно ничего. Вместе они означают жизнь, будущее… Победим ли мы? Должны победить и обязательно победим!»
Из соседней квартиры донесся веселый, жизнерадостный детский смех…
— Все в порядке, Шувегеш? — спросил Фараго.
— Да, — ответил бандит.
— Тогда скажи Хорвату и остальным, что мы отправляемся.
Шувегеш вышел. Фараго натянул на рукав трехцветную повязку, осмотрел пистолет и последовал за бандитом. «Этот туман как нельзя более кстати, — подумал он. — Везет мне…» Он подошел к машине, сел в кабину, завел мотор. Дал несколько коротких сигналов, поднял воротник пальто. «Как долго не идут…» Нажал несколько раз на педаль. Мотор взревел. «Неплохо было бы достать крытый грузовик… Какую-нибудь сильную американскую или английскую машину. Пожалуй, лучше всего подошел бы «форд». Надежный быстроходный автомобиль… Дал полный газ — и никому не догнать…»
Из подъезда вышли трое.
— Живее, ребята, — бросил им Фараго, — скоро утро.
Шувегеш, Хорват и вооруженный молодчик с длинными бакенбардами вскочили в машину.
— И ты едешь, капитан Лайош? — засмеявшись, спросил Фараго.
— Конечно, едет, — ответил Шувегеш. — У Педро золотые руки. Он большой специалист по замкам… Поколдует с ними минуту — другую, и замки сами отпираются. После Моргуна он первый мастер своего дела, из молодых да ранний.
— Он все знает? Ты сказал ему, куда едем?
— Сказал, он тоже с удовольствием поработает в пользу «революционного фонда»…
— Ладно.
Фараго включил скорость. Он давно уже не чувствовал себя так хорошо. После страстных объятий Борбалы по всему телу разливалась приятная истома. «Опять эта чу́дная женщина принадлежит только мне. И теперь навсегда… Если сегодняшняя ночная вылазка окажется удачной, мое будущее обеспечено. Мое и Борбалы… А потом махнем куда-нибудь подальше… Может быть, в Южную Америку… Переменю фамилию… скроюсь ото всех. Борбала родит мне двух — трех малышей. Мы купим себе ферму и начнем новую жизнь. К черту политику… Она мне надоела. Возможно, вернусь, если кончится борьба между Востоком и Западом. Нет, этот успех не вскружит мне голову. Только идиоты могут думать, что мы победили… А если и в самом деле победили? Все равно, здесь у меня никогда не будет спокойной жизни… Пройдет опьянение первыми победами, и снова передерутся из-за добычи, потому что всем захочется разбогатеть в несколько часов. Такие интриги пойдут, каких и свет не видел. Вот тогда-то и начнется настоящий «естественный отбор»… Мелкие хозяева полезут в драку со всеми другими партиями, потому что те станут нападать на них за сотрудничество с коммунистами. Социал-демократы тоже будут поедом есть друг друга. Да и американцы в долгу не останутся. Для них этот район — золотое дно… Начнется строительство опорных баз… сначала тайком, а потом и в открытую. Страшно подумать, что здесь будет твориться. А молодежь за двенадцать лет заразилась коммунистическими настроениями… Как только заметит проникновение американцев, опомнится и станет на сторону коммунистов. А как быть с коммунистами? Ведь их почти миллион человек. Они рано или поздно тоже поднимутся. Как никак, а целый миллион вырезать нельзя… Надо установить сильную военную диктатуру. Бела Кирай? Истеричный сумасброд, слабонервный, бесхарактерный человек. Он непригоден для роли диктатора. Малетера я не знаю… и не верю ему. Копачи?.. Понятия не имею, что он собой представляет. Все они только расчищают дорогу, как Имре Надь, Тильди… В них также перестанут нуждаться. Вероятно, вернутся западники… Идиотизм! Американцы посадят здесь свою марионетку, а подлинным хозяином станет их посол. Все это осточертело мне… Компрометирующие меня документы найти не удалось, их найдут другие… Словом, надо бежать…»
Свернули на проспект имени Сталина. Навстречу шел вооруженный патруль, но на машину даже не обратил внимания. «Мы теперь хозяева положения, даже документы перестали проверять…» — подумал Фараго. Остановились у заранее намеченного ювелирного магазина.
— Ребята, дело верное. Я дам полные обороты, мотор заревет, и Шувегеш разобьет витрину. Если кто-нибудь появится, дам очередь. Педро, ты займешься несгораемым шкафом! Инструменты захватил?
Педро с наслаждением, до хруста в суставах потянулся.
— Вот они, — показал он свои длинные пальцы и засмеялся, — ну, а в придачу есть еще пара вязальных спиц… Разве это сейфы, приятель? Тут и без сверла обойдемся.
— Тогда за дело, — заторопил их Фараго.
У боковой витрины Шувегеш замахнулся автоматом. Посмотрел на Фараго. Тот кивнул головой и дал полный газ. Мощный мотор заревел, заглушая звон разбиваемого стекла. Шувегеш так умело ударил в правый нижний угол, что стекло потрескалось во всех направлениях. Затем он осторожно, по одному, вынул все осколки. Через одну — две минуты все трое уже орудовали в магазине.
Педро работал классически… В его длинных ловких пальцах, как в стремительном танце, мелькали тонкие стальные спицы. Он бубнил сквозь зубы свою любимую выученную на Западе ковбойскую песенку: «…Там на юге, среди прерий, есть город Мехико прекрасный…»
Пока Педро работал, Шувегеш и Хорват складывали в портфель содержимое ящиков.
«На главной улице беспечно гуляют три весельчака…» — напевал Педро, с поразительной ловкостью работая пальцами. Дверца толстого несгораемого шкафа бесшумно открылась.
Педро любовался добычей, перемещая луч света от карманного фонаря с золотых часов на массивные золотые браслеты, кольца.
— Хозяина этого добра следует проучить, — засмеялся Педро. — Он запер только на средний замок…
Содержимое сейфа быстро перекочевало в портфели, а кое-что, разумеется, и в карманы грабителей.
В течение ночи еще три ювелирных магазина подверглись «реквизиции» в пользу «революционного фонда».
Увидев драгоценности, Борбала пришла в восторг. Она стала олицетворением ласки, нежности и страсти… Фараго был щедро вознагражден за свой подарок: весь этот быстро пролетевший час любовница не выпускала его из объятий. Словно какой-то электрический ток излучало ее натренированное тело… Фараго охотно остался бы еще, но неумолимо близился рассвет, а «ребята» ждут его внизу, в машине. «Надо идти! Осталось только одно дельце, и мы быстро управимся…»
— Борбала, — прошептал Фараго, — прелесть моя, готовься в дорогу. Никуда не уходи… Все упакуй… Из одежды ничего не бери. Мы закажем ее там, на месте… Понимаешь, сокровище мое.
— Останься, — упрашивала его Борбала, — не уходи, я хочу побыть с тобой… — И, порывисто дыша, она прильнула к нему.
— Я должен уходить… Меня ждут… но я скоро вернусь, — и он освободился из ее объятий. Обнаженная, Борбала лежала на тахте, черные волосы волнами спадали на ее округлые плечи. Не переставая упрашивать, она простирала в его сторону руки, вытягивала губы для поцелуя.
Фараго долго не мог попасть в рукава пальто. Он злился, что приходится уходить именно сейчас, когда Борбала вся, с головы до ног, принадлежит ему. «Но и оставаться опасно. Еще зайдет какая-нибудь сволочь, и тогда все узнают, что драгоценности я отдал на хранение до конца боев вовсе не иностранному полковнику».
Он выглянул в окно. Туман рассеивался. В предрассветной мгле выделялась темная масса горы Геллерт. Фараго взял автомат и направился к выходу.
— Жди меня, Борбала!
— Буду ждать, — пролепетала она.
Когда Ласло доложил Фараго о своем отъезде домой, жандарм одобрительно закивал головой.
— Поезжай, поезжай, Ласло, сейчас надо укреплять революцию в провинции, — а про себя подумал: «Какое мне дело, куда и зачем едет этот парень». Его мысли были заняты Борбалой и завтрашним бегством. Он даже разрешил Ласло взять шестицилиндровый «шевроле». В это утро они между прочим реквизировали четыре автомашины в гараже на улице Чаки. Фараго взял одну из них себе, остальные были ему не нужны.
— Да смотри не наткнись на советские войска. Сегодня утром получены сведения о передвижении в провинции крупных воинских подразделений.
— Я знаю все ходы и выходы, а вести машину умею, — самонадеянно заверил Ласло.
— Но осторожность не мешает. На твоем месте я взял бы с собой справку, что машина принадлежит клинике, и положил бы несколько ящиков с медикаментами, словно для какой-нибудь провинциальной больницы.
— Неплохая мысль. Пожалуй, я так и сделаю.
Ласло выписал по всей форме путевку на машину, где указывалось, что он якобы везет в Сентешскую больницу необходимый для спасения жизни больных стрептомицин, заверил ее печатью и подписью.
Затем он осмотрел машину, скаты, проверил, есть ли бензин, масло. Все было в порядке. Пора и отправляться, но он медлил… Ждал Эржи.
Наконец, стал убеждать себя, что ждет напрасно, что больше никогда не увидит Эржи. Взглянул на часы: до срока оставалось еще полчаса.
Он сел в машину. Откинулся назад на удобном сиденье, вытянул ноги и предался размышлениям.
Он много раз думал о том, можно ли грезить наяву. «Не знаю, как с другими, а со мной это случалось», — заключил он. Может быть, потому, что в детстве ему подолгу приходилось бывать одному. Еще маленьким мальчиком он научился мечтать. А может быть, дед, сутулый, высокий старик, привил ему мечтательность своими чудесными сказками…
«У дедушки были белые волосы и белые усы, но он все равно не был похож на улыбающегося дела Мороза. Слишком уж худое было у него лицо. Глаза глубокие-глубокие. Глазные впадины напоминали какой-то темный свод, в глубине которого светились лишь две маленькие точки, отражавшие солнечный свет, — глаза… А белые, словно посеребренные инеем, брови напоминали сугробы снега, выпавшего на краю свода.
Больше всего дедушка гордился своими усами. Они толстыми кистями свисали по обе стороны рта, как лошадиный хвост на турецких бунчуках. А сколько он знал сказок! Бывало, сядет на вершину Вечернего холма и не спеша начнет рассказывать… И как живые, встают герои его сказок: и волшебные феи, и злая ведьма, обратившая в свинью бедного пастушка, и счастливый овчар, которому умная собака отыскала клад, откопав котел золота под древним курганом…
Дедушка… Боже мой, как давно он умер! После его смерти я продолжал мечтать один… То был где-то в синем море, на гребне огромных волн… Все погибали, только я один оставался жив, потому что мне всегда помогала какая-то сверхъестественная сила. То, улыбаясь, шел в снежную пургу наперекор разбушевавшейся стихии, потому что я был сильный, непобедимый».
Однажды он, не закрывая глаз, представил себе конец света. Тогда он уже ходил в школу. Там услышал о необыкновенном существе — о боге. Попробовал представить его себе, но не мог. Каждый раз перед ним возникало лицо деда. Он знал, что бог сильнее деда, потому что забрал его к себе.
«В один из зимних вечеров к нам как-то забрела молодая девушка. Отец сказал, что ее зовут Эстер Эселёш. Она была очень странная, но рассказывала удивительные, необыкновенные истории. С каким интересом я слушал ее! Эстер говорила о боге, который уничтожит весь мир, потому люди злые. Вот тогда, сказала она, все огласится плачем и стенаньями. Огонь вырвется из глубины земли. Лава, пепел и кровь, много крови, потекут с неба. Из глаз матерей тоже польется кровь. И из глаз младенцев. Кровью наполнятся ручьи, кровью разольются реки, и кровавое море будет катить свои волны между высокими крутыми берегами.
Отец сказал ей своим тихим голосом:
— Больна ты, бедняжка, к врачу бы надо тебе.
На следующий день я представил это себе, сидя на вершине Вечернего холма. И бога — он сидел на скалистом троне. Волосы, борода его свисали с неба до земли. Он сердито смотрел на меня, держа в руке костяную булаву. Люди причитали, охали, умоляли пощадить их, а я парил в вышине, там же, где бог. Какая-то неведомая сила удерживала меня наверху. Подо мной раскинулся мир — без конца и края… Разрушенные города, села и огонь. Он течет, как река, и люди, охая и причитая, бегут от него, но огонь настигает их, и тогда люди, став на колени и воздев к небу руки, в отчаянии молятся. Но бог, беспощадный бог, не прощал. С тех пор я стал бояться бога, а потом забыл о нем. В доме отца не упоминали бога…»
Он вздрогнул от неожиданности: в боковое стекло машины постучали. Это был Лайошка.
— Ласло, — сказал он, улыбаясь, — у меня письмо для тебя. Тетушка Брукнер просила передать…
— Где оно? — спросил Ласло и резко подался вперед.
— Вот, возьми, — протянул Лайош письмо.
— Спасибо, — торопливо произнес Ласло. Он включил внутреннее освещение и, забыв обо всем на свете, погрузился в чтение.
Яркий сноп света, отбрасываемый фарами, освещал узкую полоску бетонированной дороги. Стволы деревьев вдоль шоссе словно мчались в противоположную сторону, с бешеной скоростью приближались и исчезали в непроглядной ночной темноте. Стрелка спидометра показывала девяносто.
Юноша уверенно сидел за баранкой, внимательно следя за дорогой. Что-то подгоняло, подстегивало его. Может быть, тоска? Может быть, досада, что Эржи не поехала с ним, не послушалась его? Письмо причинило ему боль. Он знал, что девушка любит его, верил, что она написала правду. «И все же не пошла со мной, что-то встало между нами и мешает соединиться, быть рядом друг с другом. Это сильнее любви. Что же это такое? Верность принципам?.. Нет, не верю, не может быть. Для этого принципы должны основательно укорениться, получить закалку, как сталь, но это приходит со временем, в результате жизненного опыта, страданий, лишений. А мы еще не испытали лишений.
Разве можно сравнить нашу молодость хотя бы с молодостью моего отца? У меня уже не было забот о куске хлеба, ел, что хотел, прилично одевался, мог осуществить любое желание, учиться. Мне не нужно было ни у кого батрачить, ходить в распутицу, завернув ноги в мешковину. Если бы в пятьдесят третьем году отца не арестовали, я смог бы поступить в университет. Судьба Эржи похожа на мою. Ничто не обременяло девушку. Родители не отказывали ей ни в чем. Партийность? Это ведь принадлежность к партии. Подчинение личных интересов интересам партии. Я не член партии. Эржи состоит в ней, но она не настоящий член партии, потому что иначе она поехала бы со мной, последовала бы за Имре Надем — одним из руководителей партии, тоже коммунистом… Может быть, чувство долга? Чувство долга стоит между нами… Это невозможно. Чувство долга — большое дело. Да, наверное, чувство долга заставляет Эржи отстаивать свою точку зрения…»
Монотонный рокот мотора нагонял сон, расслабляя мышцы. Ласло включил радио. Знакомые мелодии! Он слышит их уже несколько дней подряд. Видно, нет других пластинок Но сейчас музыка кстати, хоть сон отгонит.
Затем он подумал о том, как хороши американские машины. «После английских самые лучшие. Когда-нибудь, может быть, и я куплю себе такую. На Западе у любого техника своя машина… Западные фирмы, очевидно, будут драться, чтобы получить рынки в нашей стране. Наверняка можно будет в рассрочку купить машину…»
Музыка внезапно оборвалась. Диктор торжественно возвестил, что сейчас кардинал Йожеф Миндсенти обратится с воззванием к населению страны. Ласло сбавил скорость. Напряженно ждал…
Он никогда не питал особых симпатий к Миндсенти как к личности, не принадлежал к числу его сторонников, но чувствовал, что его речь будет иметь большое значение. Ласло и в кардинале видел страдальца, мученика. Он сочувствовал ему и в какой-то мере уважал, как вообще уважал людей, стойко борющихся за свои идеалы и особенно подвергшихся гонениям.
Через несколько минут до его слуха донесся голос примаса. Он говорил, растягивая слова, медленно, заикаясь, словно подыскивая, что сказать. Этот голос вызвал у Ласло разочарование — он представлял его себе более плавным, бодрящим, живым. В нем чувствовалось что-то чужое, словно кардинал плохо владел венгерским языком. «Хорошо, — думал юноша, — что ему чужда какая бы то ни было ненависть. Священнику не полагается ненавидеть. Он апостол любви, провозвестник прощения. Что он говорит о провалившемся строе? Черт бы побрал это радио! Ничего не слышно… Может быть, где-нибудь замыкание?» Он уже хотел остановить машину… Стал нажимать кнопки, до предела уменьшив скорость. Неожиданно громкость усилилась: «Венгрия на основе частной собственности»… и снова треск, помехи… Юноша раздраженно стукнул по приемнику, не сводя глаз с дороги. «Ну, кажется, я влип», — пробормотал он вполголоса. На дороге, в каких-нибудь ста метрах впереди него, стояла группа солдат. В руках одного из них красный флажок, другой держал над головой фонарь.
Это был советский патруль. Юноша остановился. Попросили предъявить документы. Один из солдат с трудом разобрал написанное по-венгерски. Ласло объяснил, куда он едет. Старший патруля осмотрел внутренность машины, ящики с медикаментами, козырнул, и Ласло поехал дальше.
Продолжая злиться, он настраивал приемник. Но когда удалось наладить, вместо речи уже снова раздавалась музыка… Он дал полный газ. Машина рванулась, набирая скорость. Миновав Цеглед, он чуть не свалился в кювет: спустил баллон на левом заднем колесе. Потребовались немалые усилия и все его уменье, чтобы машину не занесло в сторону.
Досадуя на неудачу, он заглушил мотор и вышел из машины. Ступив на землю, потянулся, разминаясь, с силой сгибая и разгибая руки. Глубоко вдохнул свежий, чистый воздух. «Запоздаю… и выехал поздно», — размышлял он. Неторопливо обошел машину. Холодный, резкий ветер ударил в лицо, но после душной кабины он показался Ласло приятно освежающим.
Постучал по скату. Закурил. Только второй спичкой удалось зажечь сигарету. Покрышка на левом заднем колесе была сплющена, машина всей тяжестью легла на обод колеса.
— Придется повозиться, — негромко сказал он. Снял фуфайку, бросил ее на сиденье. Открыв багажник, Ласло громко выругался: в запаснике не оказалось камеры.
— Вот влопался, — ворчал он. — Надо было на месте проверить…
Ласло вынул домкрат, ключи, инструменты, необходимые для монтирования и клейки. Уже стемнело. Работал при свете карманного фонаря, внутреннее освещение включал только по мере надобности: боялся «посадить» аккумулятор. Энергичными движениями отвинтил гайки, снял колесо. Не сразу удалось снять шину… Наконец, вытащил красную камеру. На ней зияла дыра не меньше четырех — пяти сантиметров. Осмотрев покрышку, ничего не обнаружил. Провел рукой по внутренней стороне. Гвоздь от подковы! Ласло с трудом вытащил его. Сел на покрышку и принялся клеить.
Послышались шаги. Ласло напряг зрение и невольно потянулся за ключом. «Жаль, оставил в машине пистолет», — подумал он. Луч света от карманного фонаря скользнул по согнутой фигуре пожилого крестьянина. Он шел, еле передвигая ноги. По обе стороны рта его свисали усы. В руках он держал толстую суковатую палку. Загнувшиеся поля старой шляпы отбрасывали тень на его сухощавое лицо. Путник остановился около парня.
— Желаю здравствовать, — сказал он и поднес руку к шляпе.
— Доброго здоровья, дядя, — ответил Ласло.
— Лопнула? — показал он на камеру.
— Да, черт ее побери!
— Куда едешь?
— В Тисамарт, дядя. Знаете, где это? — спросил Ласло и глубоко затянулся сигаретой.
Крестьянин задумался.
— В Тисамарт? — переспросил он немного погодя и, оживившись, словно боясь снова забыть то, что с трудом отыскал в своей памяти, продолжал: — Как же, как же, знаю. В молодости бывал в тех местах.
Ласло заклеивал дыру. Ветер дул так сильно, что пришлось положить на заплату сразу несколько спичек и зажечь их от сигареты.
Старик с интересом наблюдал. Когда вспыхнул огонь, а вслед за ним поднялся дым, он невольно отдернул голову. Ласло расхохотался. Поднявшись, стал размахивать камерой, чтобы клей затвердел, затем бросил ее на землю.
— Видите, дядя, вот и все, а вы боялись… — Он засмеялся, снова садясь на покрышку. Предложил старику сигарету.
— Не употребляю, — ответил крестьянин. — Откуда?
— Из Пешта.
— А правда, что в Пеште вешают коммунистов? — спросил он.
— Ложные слухи, дядя, вранье!
— А говорят…
— Кто?
— Ну, люди…
— Видите ли, дядя, случается, что кое-кого и повесят, — со смешком сказал Ласло. — Революция!..
— Какая же это революция, если вешают коммунистов? — спросил крестьянин.
— Только тех коммунистов, которые совершили преступления. Остальных не трогают…
— Только таких? Не знаю, не знаю… И все равно не понимаю я этого… Столько говорят повсюду… Скажите, а что будет с землей и с кооперативами?
— Ничего, — ответил Ласло. — Плохие распустят! А земля останется. К ней мы не позволим прикасаться. Вы член кооператива?
— Я, по правде говоря, нет, но сын мой в кооперативе.
— И как шли у вас дела?
— Хорошо, но все равно распустили.
— Кто же? — спросил Ласло.
— Я сам-то не знаю — это мне сын рассказывал. Вечером прибежал и говорит, приехал Чатаи с вооруженными людьми.
— Кто? — вскочил юноша и, схватив старика за руку, посмотрел ему в глаза. — Кто приехал?
— Не жми так! Говорю же: Чатаи, бывший помещик… Моего сына тоже убить хотели…
Ласло недоумевая смотрел на него. «Не ослышался ли я? Конечно, нет. Фараго тоже сказал, что Чатаи поехал в район Цегледа. Значит, он приехал сюда самовольничать!»
— А за что хотели убить вашего сына? — взволнованно спросил он.
— Говорят, за то, что был партийным секретарем…
— Очевидно, он сделал что-то плохое?
— Не думаю, — отрицательно покачал головой старик, — не такой он человек.
— Тогда его не следует трогать. Не для того мы боролись, — сказал с убеждением Ласло.
— Вам, конечно, лучше знать. Но мне одно известно: раз уж вернулся Чатаи — добра не жди. Злой он человек…
— Нет, дядя, он не вернется…
— А он уже вернулся… Сын говорит, что прольется кровь, если Чатаи потребует землю…
Ласло посмотрел на часы. «Да, задержался я. Черт бы побрал всех этих Чатаи! Что они возомнили о себе? Хотят нажиться на нашей крови…» Он вставил камеру и смонтировал колесо, когда старик снова заговорил:
— Ну, так я пойду. Уже поздно… Всего хорошего, товарищ. Смотрите, как бы вас не провели за нос.
— Доброго здоровья, дядя, — ответил Ласло. Старик отошел уже на несколько шагов, когда юноша окликнул его: — Дядя! — Крестьянин повернулся. Сейчас лица его совсем не было видно. — Скажите своему сыну — пусть не боится. Если он ничего плохого не делал, никто его и пальцем тронуть не посмеет. А с этим Чатаи просто недоразумение вышло.
— Я передам сыну, — устало ответил старик. Дотронулся пальцами до шляпы, повернулся и побрел к Цегледу. Его согбенная фигура исчезла во мраке ночи.
Ласло находился уже за Цегледом, когда Фараго созвал своих людей. Лицо у него было серьезное и торжественное, как у политика, собирающегося выступить перед своими приверженцами с исключительно важным заявлением по коренному государственному вопросу. Повсюду чувствовалась какая-то нервозность, напряжение. Немало способствовали этому сообщения зарубежных радиостанций, намекавших на близкое наступление коммунистов, а также то, что Запад все еще медлил с оказанием помощи.
О заявлении премьер-министра насчет нейтралитета официальные американские и английские круги предпочитали умалчивать. Некоторые контрреволюционеры, слушая американские, английские, французские и западногерманские радиостанции, с недоумением убеждались, что своим слушателям эти радиостанции дают совершенно иную оценку событий в Венгрии, чем в передачах на венгерском языке. В своей стране они говорили, что заявление о нейтралитете — это опрометчивый шаг, и ссылались на действующие международные договоры, а венгерских слушателей подстрекали к дальнейшей борьбе в интересах защиты нейтралитета.
«Свободная Европа» без конца кричала о помощи Запада, о военной поддержке со стороны «свободного мира», и в то же время в иностранных передачах не чувствовалось, что Организация Объединенных Наций собирается что-либо предпринимать.
Словом, часть контрреволюционеров теряла веру в будущее. Беспокоило их и то, что слишком мало рабочих взялось за оружие, что основная их масса сторонится «революции». Некоторые мятежники жаловались, что часовые у ворот после комендантского часа не пускают их в дома, хотя они состоят в «национальной гвардии». Например, какие-то мятежники попытались войти в один из домов в Зугло, но часовой у ворот потребовал предъявить письменное распоряжение верховного прокурора. Такового у них не оказалось, и он не открыл ворота. Тогда они бросили в ворота ручную гранату, и кто-то из дома выстрелил по ним из дробовика, а затем швырнул ручную гранату.
Последние новости не сулили мятежникам ничего утешительного. И теперь они надеялись, что все их сомнения будут разрешены.
В зале стояла тишина. Фараго осмотрелся, обвел людей строгим взглядом.
— Друзья мои! Товарищи по борьбе! — начал он. — Десять дней мы воюем вместе. Вы знаете, я человек дела и не люблю заниматься разговорами. И если сегодня я обращаюсь к вам, то на это есть причины. Я буду говорить прямо и откровенно. Возможно, нам предстоят большие бои. Тревожные вести поступают из провинции и от наших разведчиков. Наблюдается передвижение русских войск. Большинство частей венгерской армии не признает Военного совета и отказалось подчиняться его приказам…
Готовится наступление, и мы не можем недооценивать его опасности. Над нашей революцией нависла угроза, завоеванная свобода в опасности. Мы должны приготовиться к борьбе и дать клятву, что до последней капли крови будем сражаться против коммунистических войск. Мы не одиноки. В случае наступления коммунистов Запад окажет нам вооруженную помощь.
Друзья мои! Чрезвычайная обстановка самым категорическим образом требует от всех нас проведения радикальных мероприятий. На свободе осталось еще очень много заклятых врагов революции — враждебных нам партийных секретарей, различных партийных деятелей, офицеров госбезопасности, партизан. Этих людей необходимо немедленно выловить. Им не должно быть пощады. Мы ведем борьбу не на жизнь, а на смерть. Или они — или мы. Тот, кто сопротивляется, будет уничтожен. Сейчас нет времени для колебаний. Хорват распределит группы, и каждая из них получит списки и точные адреса тех, кого следует арестовать. Твердой рукой и с революционным порывом выполняйте приказы руководителей «национальной гвардии». Вот и все, что я хотел сказать. Я буду сражаться вместе с вами до последнего вздоха. Если верховное командование перебросит меня на другой пост, то и на новом месте я всем сердцем буду с вами. Да благословит бог нашу борьбу!
Когда он кончил, раздались жидкие аплодисменты.
Фараго нетерпеливо подождал, пока уйдет последняя группа, и сразу же приступил к делу.
Запершись у себя в кабинете, он сбрил усы. Снял очки, на пробор расчесал волосы. Из зеркала на него смотрел мужчина лет на десять моложе.
Переоделся. Натянул шерстяные галифе, хромовые сапоги с мягкими голенищами, под спортивный пиджак в клетку надел толстый шерстяной пуловер. Сунул в карман документы, взятые у убитого майора Хидвеги.
Сегодня после обеда Фараго решил вместе с Борбалой уехать в Сомбатхей и там выжидать. В случае чего оттуда рукой подать до границы. Ему говорили, будто в некоторых районах советские войска осматривают машины, следующие к границе. Тогда-то и родилась у него мысль сменить фотографию в удостоверении майора госбезопасности Хидвеги. Имея привычку делать все основательно, он зашел в министерство внутренних дел и после долгих поисков нашел круглую печать. Это будет надежно, если русские станут проверять документы. Он хорошо говорил по-русски и поэтому не сомневался в успехе. Если придется показывать документы мятежникам, он покажет сопроводительное письмо командования и приказ. Закончив все приготовления, Фараго еще раз окинул взглядом больничную комнату, убедился, что ничего не забыл, и направился к выходу. «Часика два еще понежусь с Борбалой, а на рассвете в путь», — подумал он, запирая дверь.
К вечеру небо прояснилось. Холодный порывистый ветер с востока разогнал сплошные черные тучи. Темные громады гор резко вырисовывались на фиолетовом фоне. На бархатном полотнище неба сияли звезды, похожие на блестящие медные шляпки гвоздиков. На окраине города слабо мерцали уличные фонари. Сквозь ветви пробивался резкий ветер, высушивая капли дождя, поблескивавшие в бледном сиянии луны на иголках сосен. Воздух был ядреный, холодный. Выставленные по углам лагеря часовые время от времени зажигали карманные фонари и световыми сигналами давали друг другу знать, что все в порядке. Они бдительно охраняли беспокойный сои усталых бойцов.
Подполковник Комор вышел из шалаша, зябко передернул плечами. Пронизывающий ветер проник под шинель, небрежно наброшенную на плечи, и ее полы, как полотнище флага, развевались у него за спиной. Подполковник вздрогнул, плотнее завернулся в шинель. Ветер взъерошил волосы на его непокрытой голове. «Что сейчас снится бойцам? — подумал он. — Или и они не спят, как я?»
То и дело спотыкаясь о корни деревьев, он шел по мягкому хвойному ковру. Ноли утопали в нем, и шагов было не слышно. Он очень любил ходить против ветра, любил бурную осеннюю погоду, зимнюю метель и летнюю грозу. В детстве его часто бранила за это мать. На его впечатлительную натуру буря действовала успокаивающе. Вот уже несколько дней он живет в нервном возбуждении. От товарищей Комор скрывал свои чувства, храня их в тайниках души, как в глубоком колодце.
Но душа его не знала покоя, в ней все бурлило, клокотало… Порой он доходил до такого состояния, что готов был разразиться неистовым воплем, бросить все и бежать домой, к жене, которая с тех пор, как он познакомился с ней, все время только ждет, бесконечно ждет. Вся ее жизнь состоит из длинного ряда часов, проведенных в одиночестве и ожидании…
Комор прошел мимо часового. Командир и часовой поприветствовали друг друга, и подполковник пошел дальше. «Пойду к скале, — подумал Комор, — оттуда виден весь город…»
Он взобрался наверх по каменистой тропе. Найдя укрытое от ветра место, сел. Эту скалу бойцы прозвали «наблюдательной вышкой» и днем, а порой и вечером собирались здесь. Молча, с щемящей тревогой в сердцах смотрели они на раскинувшийся вдали город. Отыскивали в бинокль свои дома, гадали, что с семьей. Эта маленькая скала стала местом затаенных вздохов, пробуждающих надежду мечтаний, местом великих стремлений, клятв… «Только бы удалось попасть домой, увидеть своих хоть один раз… Многое будем делать по-иному, потому что научились. Получили урок на всю жизнь…»
Комор поежился, оперся спиной о скалу и в раздумье закурил сигарету. Некоторые районы города казались вымершими. Словно какая-то невидимая рука набросила на них черный траурный плащ… Освещение на Бульварном кольце во многих местах прерывалось, неосвещенные главные улицы прорезали город, как черные реки. Завывал ветер.
— Агнеш, — прошептал Комор, — Агнеш, что ты теперь делаешь?
После своего освобождения он часто думал о том, что напишет роман об Агнеш. Назовет его «Верность женщины». Затем Комор отказался от этой мысли: «Кто же поверит, что в наше время существуют такие женщины? Так ждать, как она, быть такой безукоризненно честной, так безропотно следовать за мной могла только бесконечно преданная Агнеш. Но разве это опишешь? Это не типично, такая любовь — редкое исключение…»
С Агнеш он познакомился, когда девушка работала в Красном Кресте. В то время он как раз освободился из тюрьмы. Ее старший брат умер в камере. Во время допроса его так избили, что он уже не смог подняться на ноги. Навестив андялфёльдского врача, Комор рассказал семье о высоком мужестве Балажа, о его последних часах. Агнеш слушала, не уронив ни одной слезинки.
С того вечера что-то возникло между ними…
Потом они вместе работали, близко познакомились.
О женитьбе решили сразу. Как-то ночью он понял, что любит Агнеш, и на следующий день сказал об этом девушке. Агнеш просто ответила:
— Я тоже люблю тебя, Миклош. А больше нам ничего не надо.
Они поженились. Безмятежное счастье продолжалось всего несколько месяцев. Снова провал. Его осудили на три года. С самого первого свидания Агнеш подбадривала мужа, укрепляла в нем веру и силы.
— Я буду ждать тебя… — и они простились.
В тюрьме Комор узнал, что их предал один провокатор, которого он считал своим товарищем. Это потрясло его. Разочарование причиняло страшную боль. И только Агнеш, ее ободряющим словам, обнадеживающим письмам он обязан тем, что выстоял тогда. Ей удалось переслать Миклошу тетрадку, и он исписал ее стихами. Эти нехитрые стихи, не претендующие на художественную зрелость, были дороги ему. На первой странице тетради он написал:
«Мои стихи принадлежат лишь ей одной.
Она зажгла во мне огонь сердечный
И даже здесь, в тюрьме и мрачной и сырой,
Вселила веру в жизнь и человечность».
Агнеш радовалась, зная, что эти строки посвящены ей. После освобождения из тюрьмы опять несколько коротких месяцев вместе, а затем штрафная рота. Об этом времени страшно и вспоминать.
После отступления от Дона он услышал, что Агнеш как коммунистка вместе с семьей попала в концентрационный лагерь.
В мае сорок пятого года они опять встретились, приехав домой почти одновременно. Агнеш вернулась одна. Отец и мать погибли. У него тоже никого не осталось…
Началась новая жизнь, теперь уже с надеждой на лучшее будущее. Но виделись опять очень редко. Он стал военным, принимал участие в организации новой армии. Когда родился ребенок, Агнеш думала, что это поможет ей создать семью, чаще быть вместе, втроем.
— Придет такое время, — говорил он жене. — Теперь уж скоро…
Проходили годы, ребенок подрастал, Агнеш по-прежнему ждала. Потом они примирились с тем, что хоть субботний вечер принадлежал только им троим.
О, эти незабываемые субботние вечера! Священные праздники маленькой семьи. Пора осуществления надежд, желаний, грез. И настоящего счастья. Однажды Агнеш с грустной улыбкой сказала:
— Для меня год состоит только из пятидесяти, двух дней. Из пятидесяти двух праздничных суббот.
Они были счастливы, так как верили, что когда-нибудь и у них год будет состоять из трехсот шестидесяти пяти дней, каждый вечер будет принадлежать им.
В ее любви он всегда находил что-то новое, неизведанное. Соскучившись в долгой разлуке, в субботу она изливала всю свою девичью нежность, окружала его трогательной лаской. В ту пору Агнеш была лектором в партийной школе. Затем, в 1949 году, произошло ужасное… «Я никогда не забуду то туманное сентябрьское утро. Солнце жадно поглощало осенний туман. Агнеш собиралась идти в ЦК партии. И я, против обыкновения, в то утро взял ее с собой. Остановив машину, крепко-крепко поцеловал. Агнеш с удивлением посмотрела на меня, не понимая, чем вызвано это неожиданное проявление чувств. Тогда нам и в голову не могло прийти, что многие годы этот поцелуй будет нам обоим придавать силы, останется счастливым воспоминанием, которые мы пронесем через горе, что этот поцелуй всегда будет гореть у нас на губах… Агнеш вышла из машины, перешла мостовую. На ее пепельных волосах сверкнуло солнце. Она оглянулась, помахала на прощание рукой и вошла в ворота».
Такой осталась в его памяти русая стройная двадцативосьмилетняя жена. Затем четыре суровых года, наполненных болью, унижениями, мучениями, терзаниями. Четыре года испытания сил, верности идеям. Ему уже приходилось сидеть в тюрьме, но тогда было легче — ведь тогда он был осужден враждебным классом и мог бороться оружием коммунистов. Там приходилось иметь дело с классовым врагом, бороться против которого он считал своим долгом. Тогда было делом чести организовываться, объявлять голодные забастовки… Но в тюрьме пролетарского государства коммунист, невинно осужденный в результате дьявольской ошибки, не мог бороться. Революционное сознание вырвало из его рук оружие…
И все-таки он боролся, боролся против своей слабости, нервного потрясения, разочарования, самообмана. «Нелегкой была эта борьба. Сидеть вместе с фашистами, шпионами, предателями родины, выслушивать их кровожадные планы, соображения о «новой Венгрии». Часто я задумывался над тем, что же меня поддерживает, какая сила не дает упасть духом. Я и сегодня не смогу, пожалуй, ответить на этот вопрос. То, что я коммунист! Но были ведь и такие дни, когда весь смысл жизни, жажда свободы сводились к миске гороховой похлебки. В такие минуты я хотел жить, хотел еще раз очутиться на свободе только для того, чтобы хорошо поесть, и меньше всего думал о партии. Когда временами удавалось встретиться с товарищами, об этих затаенных чувствах я и не заикался. Мы как-то привыкли, что нам, коммунистам, положено говорить и мыслить только лозунгами и тезисами. Я стыдился сказать, что однажды хотел покончить с собой и только Агнеш вырвала из моих рук оружие. Товарищи стали бы говорить, что я фантазирую. А между тем это именно так. Там, в темной камере, я увидел лицо Агнеш, бледное, с мольбой в глазах. Она грустно улыбалась, как в сороковом году, когда пришла в тюрьму на первое свидание и придала мне силы. Агнеш сказала:
— Ты должен жить и будешь жить, потому что ты сильный. Если ты покончишь с собой, кто вернет честь мне и твоему сыну? Речь идет не только о твоей чести. Думаешь, я не страдаю, думаешь, больно только тебе? Я живу только потому, что живешь ты. Если тебя не станет, не станет и меня…»
Тогда он понял, что у него есть обязанности и по отношению к семье, и поклялся: «Наперекор всему выживу, назло всем докажу свою правоту… Потому что я должен вернуть честь своему сыну…» Да, тоска о семье, вера в него Агнеш, ее любовь, проникавшая через толстые глухие стены, тоже помогли ему выжить. И еще одно… «Если бы меня заперли не с фашистами и предателями, я, пожалуй, лишился бы рассудка. Но их присутствие действовало на меня отрезвляюще. Находившиеся в тюрьме шпионы, диверсанты, заговорщики убеждали меня, что здания с железными решетками на окнах необходимы. Потому что эти люди там, в тюрьме, и не пытались оправдывать себя, наоборот, они наперебой хвастались друг перед другом своими злодеяниями. С каким злорадством рассказывал сомбатхейский священник о крушении зирцского поезда и об убийстве полицейского! Созданная им из пятнадцати — шестнадцатилетних учеников организация действовала по его заданию. Заклятые враги нового строя и там, в тюрьме, годами готовились к кровавой расплате, к долгожданному дню, когда они снова смогут купаться в крови коммунистов… И говорили об этом совершенно открыто…»
Осенью пятьдесят третьего года открылись ворота тюрьмы, и Комор снова стал свободным человеком. Его реабилитировали. Правда, дело шло медленно, кто-то мешал, оттягивал… Мучительно тянулись месяцы. И все-таки было легче, потому что рядом была Агнеш. Она дождалась. Агнеш работала уже не в ЦК, а подсобным рабочим на каком-то заводе, но она не сдалась, ее не сломила судьба. Не разошлась с мужем, как тщетно уговаривал ее кое-кто. Ждала, как всегда. Знакомые, друзья бросили ее, избегали встреч. Она примирилась и с этим… Один раз за четыре года получила бесплатный билет в оперу за хорошую работу. Ставили «Фиделио» Бетховена. Когда показывали сцену в тюрьме, она громко заплакала. На нее зашикали, чуть не вывели из зала.
«И вот несколько месяцев назад, когда я сказал ей, куда меня назначили, Агнеш ничего не сказала, но по ней было видно, что она недовольна новым назначением. Так она стала женой работника госбезопасности. И возможно, Агнеш больше не томится в ожидании… Может быть, и она стала жертвой бешеной ненависти, необузданной мести. В доме живут одни «бывшие», деклассированные элементы… Кого винить, если я больше не найду Агнеш? Если она стала одной из невинных жертв этого дьявольски задуманного кровопролития? Кто отвечает за все, что произошло с двадцать третьего октября? Кто отвечает за то, что в Венгрии двенадцать лет спустя после завоевания свободы многие честные люди помимо своей воли расчищают дорогу к власти темным контрреволюционным силам? Кто отвечает за это?..»
Услышав чьи-то шага, Комор очнулся. Внимательно всматриваясь в темноту, он старался узнать, кто приближается. Это был майор Фекете, одетый в элегантный праздничный костюм, — его вызвали на службу прямо с середины спектакля в театре.
— О чем задумался, Миклош? — тихо спросил он и сел рядом с подполковником.
— Многое приходит на ум в такие дни… Закуривай, — предложил он Фекете.
— Сейчас, например, — сказал Комор, глубоко затянувшись сигаретой, — я размышляю над тем, кто несет ответственность за все, что произошло у нас. — Вспыхнувший огонь сигареты на миг осветил квадратный подбородок подполковника. — Потому что кто-то один или многие виновны, кто-то должен ответить за пролитую кровь. И с той и с другой стороны погибло много ни в чем не повинных, честных людей…
Ветер усиливался. Комор посмотрел на Фекете. Луна осветила выступающие вперед угловатые линии худощавого заросшего лица, отбрасывая тень на глубокие впадины глаз, морщины. Контраст тени и света придавал лицу Фекете суровое выражение, и улыбка в уголках его рта показалась Комору циничной, когда голосом, полным горечи, Фекете произнес:
Мертвые нам все простят…
Небосклон огнем объят.
Если жить дано нам, брат,
Не оглядывайся назад!
Не ищи, кто виноват,
Знай, цветы свои сажай
И люби весь мир, мой брат,
Всех живущих уважай.
— Это ты серьезно? — спросил Комор. — Стихи красивые, но я не могу с ними согласиться.
— Нет, вряд ли серьезно, хотя в них очень глубокая мысль. Прощение и примирение — большое дело, но как нам далеко до этого! «Не ищи, кто виноват». Красивая фраза… Знаешь, она имеет свою историю. И когда ты поставил вопрос в упор, мне вспомнилось это стихотворение.
Много лет назад я ухаживал за одной девушкой. Может быть, даже женился бы на ней, потому что любил ее. Она была образованная, культурная девушка, и вообще я считал ее очаровательным созданием. Возле их дома был большой цветник — она обожала цветы. И вот я получаю назначение в госбезопасность. Ей это не очень понравилось. Она не раз пыталась доказать мне, что в этом учреждении уже нет необходимости. Людей, мол, надо не наказывать, а воспитывать. Прощением можно добиться большего, чем тюрьмой. Один из ее старших братьев был замешан в какой-то истории. Я уже не помню подробностей дела, не знаю, какую роль играл ее старший брат. Знаю только то, что на одном заводе произошел взрыв, имелось много жертв. По многим признакам можно было судить, что там совершено преступление. Мы долго спорили. Я поставил перед ней вопрос: кто виноват, кто несет ответственность за гибель людей?
Она не ответила. Через два дня я получил по почте сборник стихов. Этой цитатой она ответила на мой вопрос. Написала на первой странице…
— Но и ты не ответил, — перебил его Комор.
— Кто виноват? — повторил вопрос Фекете. — Думаю, виноват и ты, и я, и все мы виноваты.
— Я не считаю себя виноватым!
— Знаю, — ответил Фекете, — да и трудно нам брать на себя вину. Особенно тебе, ведь ты еще и в тюрьме сидел. И все-таки ты тоже виноват… Наверное, я не сумею хорошо объяснить: вопрос этот очень сложный. Если подойти к нему упрощенно, ответить можно примерно так: мы все виноваты, потому что не смогли воспользоваться дарованной нам властью, свободой. Чувствую, что одного этого мало… И все же мне кажется, что истину, рациональное зерно надо искать где-то здесь. Если ты подойдешь к самому себе с таких позиций, то, может быть, согласишься, что ты тоже виноват, и поймешь, в чем твоя вина. Признаюсь откровенно, сейчас я и сам затруднился бы дать исчерпывающий ответ…
— А ты знаешь, в чем твоя вина?
— Да так, приблизительно догадываюсь, — неопределенно ответил Фекете.
— А точнее?
— Точнее? Ну вот хотя бы… Два года назад моя жена из-за чего-то поссорилась в учреждении с одним сослуживцем. Черт его знает, кто из них был прав… Достаточно было моей жене вечером пролить слезу и пожаловаться мне, как на следующий день я официально явился в это учреждение и в присутствии многих людей, пользуясь тем, что я работник госбезопасности, обругал несчастного служащего и даже пригрозил ему. Вот, мол, я вам задам, мы еще доберемся до таких типов. Ну и все. Тогда я думал, что поступил правильно.
А ведь я не подумал тогда, какое мнение составят обо мне очевидцы этой сцены. Наверно, они возненавидели меня. И не только меня, а в моем лице и органы госбезопасности. Я воспользовался своим служебным положением. Кажется, мелочь, но люди обращают внимание и на мелочи. А в других областях жизни разве мало таких мелочей раздражало простых людей? Бездушное, бюрократическое отношение к людям, надменность, чванство, несерьезное, ненужное бравирование властью, подчеркивание своего превосходства… Эти мелкие разочарования наслаивались одно на другое, накапливались, разрастались…
— По-твоему, контрреволюционный мятеж вызван нашим поведением?
— Отнюдь нет. Но и наши ошибки способствовали успеху врага, который очень ловко и умело использовал все эти мелкие случаи.
— Словом, и мы подготовили почву для контрреволюционеров? — спросил подполковник.
— В некотором смысле, да.
— Ты, пожалуй, прав, с этим нельзя не согласиться.
— Обрати внимание, насколько легче агентам империализма работать в стране, где есть обиженные, недовольные. Преувеличение наших ошибок сейчас возведено на Западе в целую науку. И если в бесконечном мутном потоке враждебной клеветы находится хоть микроскопическое зернышко правды, люди склонны все принимать за чистую монету. Ты только несколько месяцев служишь в органах госбезопасности и еще не успел познакомиться со всеми тонкостями такого рода деятельности. Знаешь, например, какими методами пользуется шпионский центр — радиостанция «Свободная Европа»? Почему многие верят ее передачам?
— Почему же?
— «Свободная Европа» имеет широкую агентурную сеть: в Австрии, Германии, во всех западных странах. Если кто-нибудь бежит из Венгрии, он неизбежно попадает в лапы одного из агентов этой сети. У беженца самым тщательным образом выпытывают, где он работал, где жил, что производят на его предприятии. Упор делается на точность мельчайших деталей, на крупинки истины. А вечером диктор передает, что на таком-то заводе инженер Йожеф Киш или такой-то референт отдела кадров делал то-то и то-то. И целые полчаса транслируют самую несусветную ложь. Рабочие завода, слушая передачу, поражаются осведомленности «Свободной Европы». «Правду говорит», — думают они. Потому что действительно правда, что этот самый Йожеф Киш родился в пятнадцатом году, что у него черные волнистые волосы, голубые глаза, что у него русоволосая дочь и ей пять лет. На столе у него стоит фарфоровая статуэтка Ленина. Квартира из двух комнат находится на улице Чаки, дом номер пять, второй этаж, квартира номер два. Если это правда — а слушатели знают, что это правда, — почему должно быть ложью остальное? Люди начинают чуждаться Йожефа Киша. Чем он, несчастный, может доказать, что не по его доносу арестовали Надя? Это то, чего доказать нельзя. Если «Свободная Европа» между прочим сообщит, что урановую руду на основании секретного договора тот или иной коммунист продал Советскому Союзу, почему слушатель не должен этому верить? Ведь о Йоже Кише говорили правду. Они знают все. Сказали даже, что у его дочери голубые глаза.
— Все это очень интересно, но мы уклонились от темы нашего разговора.
— Думаю, что нет, — возразил майор. — Виноваты те, на Западе, кто ассигнует сотни тысяч на контрреволюционные цели, кто посылает сюда орды шпионов и диверсантов. Виноваты и те, кто окопался здесь, внутри страны, и помогает зарубежным контрреволюционным силам. Виноваты и те, кто подслушанные передачи вражеских радиостанций передает дальше только потому, что любит считаться «хорошо осведомленным». «Кто виноват?» — спрашиваешь ты. Вспомни о своем последнем выступлении на партийном собрании. Разве ты не чувствуешь себя виноватым? Беда не только в том, что, стуча себя в грудь, ты объявил о своей принадлежности к партийной оппозиции, а в том, что ты сеял пессимизм, когда говорил о своих переживаниях в тюрьме, когда рассказывал о страданиях заключенных коммунистов…
— Я говорил правду, — перебил его Комор.
— Да, ты говорил правду. Но почему ты умолчал, что контрреволюция и в тюрьме готовилась нанести удар? Это тоже не противоречило бы правде. Мне в партбюро ты рассказал с глазу на глаз. Но почему ты молчал перед людьми? Ты видел, чувствовал, какой эффект произвела твоя речь? Но слушай дальше… Или, может быть, виноваты те, кто вынес на улицу внутрипартийные дела? В последние дни в столичных кафе шушукались о партийных делах так, словно речь шла о какой-нибудь пикантной альковной истории. Партия, идеи рабочего движения, наши идеалы стали предметом дешевых, наглых анекдотов. И нечего греха таить, мы тоже рассказывали их друг другу и посмеивались над ними, и ты, и я, и остальные… Кто виноват? Мне трудно указать, где граница между преступлением и безответственностью. Только тот окажется настоящим человеком, кто в соответствии с исторической правдой четко проведет эту границу и даст ответ на вопрос. Наши ошибки составляют сложную цепь, органическое целое. Это вместе и тень и свет. Одно без другого не существует. Если бы каждый из нас, если бы мы, коммунисты, — от рядового члена партии до первого секретаря — не совершали своих мелких ошибок, вражеские агенты, империалистические шпионы-резиденты никогда не смогли бы поднять здесь контрреволюционный мятеж. И наоборот, если бы они не готовили в течение двенадцати лет контрреволюционный мятеж, наши мелкие ошибки не имели бы таких катастрофических последствий, не облегчили бы подрывную деятельность врага. Вот в чем суть, Миклош…
Комор молчал. Что ему ответить? Он чувствовал, что майор прав.
Со стороны лагеря послышались шаги.
— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник! — кто-то взволнованно позвал Комора.
— Что там? Я здесь, — отозвался Комор.
Свет карманного фонаря прорезал темноту.
К ним спешил молодой матрос Борка, позади него какой-то товарищ. Это был связной из Будапешта.
— Подполковник товарищ Комор? — спросил курьер.
— Да.
— Мне поручено вам передать указание партийного комитета. Во главе с Яношем Кадаром образовано Революционное Рабоче-Крестьянское Правительство. Товарищ подполковник, вы и ваши люди должны быть в полной готовности! В четыре часа утра вместе с призванными на помощь советскими войсками мы начинаем наступление против контрреволюционных сил для восстановления законного порядка.
Комор почувствовал, как теплая волна разливается по всему телу, как учащенно бьется сердце, а к горлу подкатывает ком. Он прижал к себе курьера, и по его исхудалому лицу скатилась слеза, слеза радости…
— Товарищ! — срывающимся голосом сказал он Борке. — Поднимайте людей по тревоге!
Отряд настороженно, бесшумно продвигался по обе стороны дороги. Во главе первой группы шел Комор, вторую возглавил подполковник Шимон.
Вперед выслали восемь дозорных, по четыре с каждой стороны. Позади них, где-то вдалеке, слышался грохот танков. Разведчики получили указание задерживать каждую автомашину, следовавшую из Будапешта. Они уже приближались к памятнику Остапенко, когда со стороны Будапешта сверкнули фары автомашины. Шедшие в двухстах метрах впереди разведчики загородили дорогу. Трое с автоматами на изготовку прикрывали матроса Борку, который, подняв руку, стоял посредине дороги. Автомашина стремительно приближалась. Сначала казалось, что она не остановится, но потом шофер, видимо, передумал и затормозил. Комор видел, как Борка подошел к машине.
Подполковник ускорил шаги. Проверяя документы, матрос вертел их в руках, затем нерешительно посмотрел на приближающегося подполковника.
Комор слышал, как сидевший в машине потребовал вернуть документы.
— Сейчас, — ответил матрос. — Товарищ подполковник, — обратился он к подошедшему Комору. — Офицер госбезопасности едет в Сомбатхей с каким-то заданием. Вот его удостоверение.
Комор взял узенькую бордовую книжечку. Раскрыв ее, он не поверил своим глазам.
— Майор Карой Хидвеги, — прошептал он. — Но ведь эта фотография не Хидвеги.
Им овладело беспокойство. До сих пор он думал, что Карой работает в подполье. «Но это лицо тоже знакомо. Где я его видел? Где мы встречались?»
Он подошел к машине, заглянул. Сжимая в руках автоматы, бойцы тоже приблизились. Комор открыл дверцу.
— Но… — начал Фараго.
— Никаких «но», выходите! — послышался строгий приказ.
Борбала испуганно выскочила. Фараго побледнел. Увидев стоявших на обочине дороги вооруженных людей, он понял, что ему конец. Воровато осмотрелся вокруг, прикидывая, можно ли удрать. «Если броситься туда, в темноту, налево, может быть, удастся…»
— Где майор Хидвеги? — строго спросил Комор. — Ваше имя, — последовал новый вопрос.
— Фараго, — ответил он тихо.
«Конечно, я знаю его, — мелькнула у Комора мысль, — Фараго, жандарм…»
— Мы ведь старые знакомые, не так ли? — спросил Комор.
Фараго посмотрел на него.
— Откуда вы взяли? — спросил он. — Где мы встречались?
— Года два назад, в Ваце, господин жандармский капитан! — ответил Комор. — Некоторое время были товарищами по камере.
— Не помню, но возможно, — ответил он. Снова осмотрелся.
Подошел почти весь отряд. На дороге скопилось много людей.
«Пора, — созрело решение у Фараго, — теперь им нельзя стрелять, иначе перебьют друг друга. А в темноте есть шанс скрыться…» Он напряг мускулы, с размаху сильно ударил подполковника в подбородок и огромными прыжками рванулся в сторону черневших полей. Солдаты прикрытия действительно не могли стрелять, потому что там были товарищи. Борка опомнился раньше всех, выскочил за шоссе. Фараго еще был виден: он успел отбежать только на двадцать — двадцать пять метров. Парень поднял тяжелый ручной пулемет, прицелился. Пулемет громко застучал в ночи. Борка стрелял до тех пор, пока бегущая фигура не распласталась на земле. К Фараго подбежали. Очередь прошила жандармского капитана почти посредине туловища. Он уже не дышал.
— Готов… — сказал Комор, поворачивая его голову за подбородок. — А жаль! Теперь не узнаем, что случилось с Кароем.
К тому времени, когда они вернулись на дорогу, подошел первый советский танк. На его башне восточный ветер развевал красное знамя.
У Вечернего холма Ласло заглушил мотор. Такое волнение охватило его при виде родных мест, что он не смог управлять машиной.
Вышел.
Почувствовал, как задрожали ноги. Поднялся на насыпь. Прибрежные шелковицы, словно оплакивая свои опавшие листья, жалобно шумели под сильным ветром. Темная вода Тисы глухо ударяла о берег. Шумные ворчливые волны бежали одна за другой. Вдали возвышался хмурый силуэт особняка Вереш-Хорватов. «Почему на башне не видно красной звезды? Видимо, что-то здесь произошло, — подумал Ласло, — она всегда светилась». Да, это был особняк помещика. Отец Ласло устроил в нем сначала детский сад, дом отдыха.
Ласло окинул взглядом широкий простор. Чистое небо было усыпано мириадами звезд. Ему казалось, что он хорошо знает каждую из них. Взгляд его остановился на Вечернем холме. Трон его сказок. Сказочная гора его счастливого детства. На склоне холма чернели штабеля собранных стеблей кукурузы. За холмом их хутор, а в нем небольшой, бесконечно милый его сердцу домик. Там он родился, там умерла его мать. «Может быть, отца и дома нет. Может, он в деревне. Может быть, Моравца уже прогнали и отец организовал революционный комитет?»
Он вернулся к своей машине. «Как обрадуется старик!» Доро́гой Ласло уже по-всякому представлял себе встречу с отцом. Он подойдет к отцу и скажет: «Дорогой отец, твой сын, танкист Ласло Тёрёк, помнил о твоих наставлениях, оправдал твое доверие. Я взялся за оружие ради своего народа, против тирании. За героизм мне присвоили звание старшего лейтенанта национальной гвардии. Герой генерал Бела Кирай лично подписал приказ». «Как счастлив и горд будет отец!»
Ласло завел мотор. Все шесть цилиндров работали ровно, без перебоев. Машина тронулась с места. Он осторожно свернул на проселочную дорогу. «Тетушка, добрая старая тетушка Мари, наверное, дома». Машина мягко катилась по ухабистой дороге. «Дома старики: в комнате горит свет», — подумал Ласло, взглянув на слабо мерцавшее маленькое окошко. Он остановил машину посредине двора в нескольких метрах от колодца с журавлем. Сердце у него учащенно забилось, когда он ступил на родную землю. Захлопнул дверцу. «А Лохматый, милый пес, где же он? Раньше бывало так и вился под ногами…» Нетвердыми шагами, чувствуя, как подкашиваются ноги, он направился к сеням. Ему оставалось пройти всего несколько шагов, когда открылась дверь и на пороге появилась сгорбленная старушка. Ее белоснежные волосы сверкнули в свете керосиновой лампы… Глубоко запавшими глазами она с тревогой всматривалась в темноту.
— Тетушка Мари, дорогая тетушка Мари! — вырвалось у Ласло.
Лампа в ее руке дрогнула. Ласло одним прыжком очутился возле старушки. Одной рукой он подхватил лампу, а другой прижал к себе дрожащую тетушку Мари.
— Тетушка Мари, — шептал юноша, целуя ее седые волосы.
Старая дрожащая женщина, как беспомощная, обессилевшая птичка, прижалась к широкой груди юноши, словно ища защиты. Из груди ее вырвался стон, она зарыдала, сотрясаясь всем телом, из глаз полились слезы.
— Лаци, Лацика… — шептала она еле слышным голосом. — О, господи боже! Сыночек, Лацика, ты жив? Хоть ты уцелел…
— Ну, дорогая, милая тетушка, — ласково успокаивал ее юноша, — ну, конечно, живой… Вот я, целый и невредимый…
— Горе мне, ой лихо… Ласло… Лацика… — бормотала она, заливаясь слезами. Ее тонкие костлявые пальцы судорожно цеплялись за юношу, словно она боялась, что у нее отнимут племянника.
— А мой отец, мой дорогой отец, он дома?
— Да-да… — и она так горько, с такой болью заплакала, что у парня дрогнуло сердце.
Медленно, нерешительными шагами он направился в дом. Колеблющийся свет лампы бросал на стены причудливые тени. Ласло остановился у порога. Мигающий свет слепил глаза, и он почти ничего не видел. Подождал немного, пока успокоится пламя. Взгляд его скользнул по комнате: «Здесь все по-старому. Не болен ли отец?» — Он посмотрел на лежавшего в постели человека.
— Не может быть!..
Ласло стремительно бросился к постели. «Нет, это не болезнь. Здесь что-то стряслось… И этот платок на голове у старика… пропитан темно-красной кровью…» Старик с длинными усами лежал не двигаясь. Жаром пылало его лицо. Глаза ввалились. Губы шевелились, он что-то невнятно бормотал, но слов нельзя было разобрать. Юноша опустился на одно колено, прижал к лицу безжизненно повисшую, когда-то сильную, мускулистую руку.
— Отец, родной мой…
Тишина… Ни слова в ответ, слышатся только едва сдерживаемые рыдания тетушки Мари.
— Отец, дорогой отец, вы слышите меня?.. — Юноша с такой трогательной теплотой, с такой любовью и нежностью шептал слова, что даже умирающий должен был услышать его.
Старик шевельнулся. Медленно открыл рот. Казалось, он пытается что-то сказать. Открыл глаза… О, эти глаза простившегося с жизнью человека, навсегда уходящего в далекий путь, откуда еще никто не возвращался…
Ласло беззвучно плакал. Слезы текли у него по щекам.
— Отец, родной мой, — повторял он в тишине, — это я, Ласло… Отец, я вернулся домой…
Глаза старика словно ожили. Да, в них уже отражается слабый свет керосиновой лампы. Может быть, он услышал… Его горящее лицо, казалось, вот-вот вспыхнет. Крохотными бусинками скатываются со лба капельки пота. Вот он начал говорить, очень тихо, еле слышно.
— Сын… мой… Лаци… сынок… Пришел?.. — Затем снова наступила глубокая тишина, нарушаемая только приглушенным плачем тетушки Мари и неровным дыханием юноши.
— Что случилось, отец? Кто вас?
В старике затеплилась жизнь. Чувствовалось, что он понял вопрос и, собрав остаток своих сил, хочет ответить. Глазами подозвал сына поближе.
Юноша понял, что означал немой, предсмертный взгляд отца. Наклонился к шепчущим губам:
— Контр…ре…волю…цио…неры у…би…ли… Вереш-Хорват… Отплати… сынок… мой…
В глазах у Ласло все завертелось, пошло кругом… Ум помутился… Ему казалось, что какая-то сверхъестественная, демоническая сила рвет на куски его душу и тело.
Глаза отца стекленели. «Неужели умер?.. Нет, нет, вот шевельнулась правая рука… шарит под одеялом…»
Ласло поднимает одеяло. Глаза его следят за движением отцовской руки. Умирающий старик что-то судорожно сжимает в руке. Протягивает сыну. Да, он что-то хочет передать ему. Юноша вытянул руку… Пальцы разжались, губы снова зашевелились, и Ласло услышал шепот:
— Это… оставляю тебе… Он твой… в наследство… — и на исстрадавшемся лице мелькнула улыбка, улыбка торжествующей победы, которая сильнее смерти. Сердце старика перестало биться. Он умер со счастливым сознанием исполненного долга.
Ласло держал в руке красную книжечку. Отцовское наследство… Он не мог оторвать от нее взгляда. Новый партийный билет, выданный всего несколько недель назад.
Опершись жестким костлявым подбородком на ладонь, сидел он на Вечернем холме, как когда-то в детстве. Короткие белокурые волосы трепал ветер. На востоке забрезжил рассвет. Тонкая золотистая полоска зари реяла там, вдалеке, где поле сливается с небом. Розовые барашки облаков плыли на запад. Звезды мало-помалу блекли, угасая одна за другой. В раскинувшейся за особняком деревне появились признаки пробуждающейся жизни. Особняк Вереш-Хорвата. Ласло смотрел на освещенный особняк бывшего помещика.
«Вереш-Хорват, Вереш-Хорват… Что говорила тетушка Мари? На груди у него была национальная эмблема величиной с ладонь. У остальных тоже. И все они кричали: «Да здравствует революция!»
О чем это спрашивал цегледский крестьянин? Ах да, вспомнил: «Какая же это революция, если коммунистов вешают?» И я ответил: «Обижают только тех коммунистов, которые совершили преступление». А какое преступление совершил мой отец? Только то, что был коммунистом. Да еще то, что участвовал в разделе имения Вереш-Хорвата. Да, так и кричал Вереш-Хорват остальным убийцам: «Бейте того, кто разделил мою землю!» Тетушка Мари слышала. В этом отец был виновен. Убили самого лучшего, самого честного человека, и на убийцах были красно-бело-зеленые эмблемы. А в руках отца — партийный билет. Мое наследство… Самое дорогое свое сокровище отец оставил сыну-убийце. Да, я убийца. Я тоже помогал убивать отца… Был другом Чатаи!» Он посмотрел на свой увесистый кулак. «Да, этим вот кулаком я ударил человека, единственная вина которого была только в том, что он коммунист…
А теперь? Как жить теперь? Эржи… Эржи я потерял и отца потерял… Веру тоже потерял, а теперь нет у меня и чести…»
Уже совсем рассвело. Голубизна неба, белые прозрачные облака предвещали погожий день.
Издалека послышался гул. Он узнал характерный звук реактивного самолета.
Ласло с любопытством посмотрел на небо. Со стороны Сольнока над Тисой летели три самолета. Они приближались с невероятной быстротой. И вот уже стремительно пронеслись над его головой, сверкнув пятиконечными красными звездами. Их фюзеляжи отражали лучи восходящего солнца. Из-за деревни, с Сентешского шоссе, ветер доносил грохот танков. Сердце Ласло радостно забилось…
По дороге прогромыхала длинная колонна огромных стальных машин. На командирском танке реяло красное знамя. Они шли в глубь страны.
«Началось!..» — всем сердцем почувствовал юноша. Внезапно у него мелькнула мысль о бегстве. Но тут же перед глазами встал образ умирающего отца. «Нет… я не могу бежать. У меня в кармане — наследство отца. Здесь маленький дом, в котором я родился, где умерла моя мать, где убили моего отца. И здесь родная земля. Вечерний холм. Здесь Тиса, бескрайняя равнина… Это моя родина, ее не возьмешь с собой…»
Что ждет его?.. Он не знал, да и не все ли равно? Ведь хуже того, что случилось, нельзя и придумать: его подло обманули, лишили всего, что было для него самым дорогим на свете.