Несвицкого привезли в Кезево с завязанными глазами. Это была излишняя предосторожность: экскурсовод дворцов-музеев в Пушкине, он великолепно знал все царские резиденции — Павловск, Ораниенбаум, Петергоф, Гатчину, но в посёлке Кезеве близ Сиверской он никогда не бывал.
Когда «оппель-капитан» въехал во двор двухэтажного деревянного дома, сидевший рядом немецкий офицер сдёрнул с глаз Несвицкого повязку. Несвицкий боком выбрался из машины, и офицер молча ткнул пальцем в сторону часового, стоявшего у дверей дома.
Три дня назад Несвицкий сделал коменданту лагеря военнопленных заявление. Путая немецкие и русские слова, он просил дать ему возможность применить свои знания для спасения от гибели сокровищ, которые дороже золота. Решив, что пленному известно место хранения каких-то ценностей, комендант немедленно сообщил об этом начальству и в ответ получил приказание: двадцать пятого сентября доставить Несвицкого в Кезево, к начальнику абвергруппы 112 капитану Шоту.
Не зная, куда и зачем его везут, да ещё с завязанными глазами, Несвицкий всю дорогу находился в полусознательном состоянии, и когда его ввели в кабинет Шота, он, обессиленный, опустился на стул.
— Встать! — сказал тихо капитан Шот. — Мне известно о вашем устном заявлении коменданту лагеря военнопленных. — Шот говорил по-русски, старательно выговаривая каждое слово. — Но прежде отвечайте, что заставляло вас добровольно переходить к нам?
— Логика и всепоглощающая любовь к искусству, господин капитан.
— Я требую объяснений, а не загадок, — сказал Шот, не повышая голоса.
— Тогда разрешите изложить подробно?
— Я жду. Можете сесть.
— Благодарю вас. Господин капитан, у каждого интеллигентного человека есть цель, ради которой он живёт. Я живу ради искусства. Мой бог — искусство. Я мог стать профессором, крупным учёным-искусствоведом, но я предпочёл работу скромного экскурсовода в Царском Селе, чтобы всегда находиться в окружении прекрасного, всегда любоваться великими творениями Растрелли, Камерона, Стасова, Ринальди! Но я никогда не мог примириться с диким требованием большевиков увязывать искусство с какими-то социальными интересами, рассказывать обо всём с каких-то классовых позиций. Мне это было противно, но я был вынужден… Это была пытка — водить по дворцам самодовольную малограмотную толпу, неспособную отличить рококо от ампира! Ужасно! И вот началась война. Скажу откровенно, господин капитан, вначале я не верил, что Германия победит. Но когда ваши войска стремительно подошли к Ленинграду, я понял — война проиграна. Жертвы бессмысленны! В начале сентября меня мобилизовали. Я задал себе логический вопрос: война проиграна, зачем же я должен идти на фронт? Быть покорной овцой, ведомой на убой? Это не в моём характере! Но больше, чем о себе, я думал о трагической судьбе произведений искусства. Что станет с творениями великих мастеров? Эрмитаж, Русский музей, дворцы русских царей в пригородах Ленинграда превратятся в руины. Я не мог смириться с этой мыслью, господин капитан. Я сказал себе: нет, я не буду соучастником этого трагического преступления! И когда Красная Армия оставляла Царское Село, я спрятался в подвале Екатерининского дворца, дождался прихода ваших войск и добровольно сдался в плен. Сдался, чтобы защищать искусство, чтобы служить ему. Располагайте мною, господин капитан. Я могу быть вам полезным по всем вопросам, имеющим отношение к архитектуре Ленинграда, к произведениям искусства, мне известно, где закопаны статуи, украшавшие парки Царского Села и Павловска…
Несвицкий умолк, ожидая ответа. Ему казалось, что теперь его жизнь вне опасности. Он много читал о поэтической, склонной к сентиментальности немецкой душе. Наверно, этот капитан воспользуется его предложением.
Немец смотрел на Несвицкого сквозь очки с каким-то настороженным удивлением, стараясь понять, кто сидит перед ним. Дурак или трус? А может быть, и то, и другое?
— Ваше заявление имело касание именно этих сокровищ? — спросил Шот.
— Совершенно верно, господин капитан. Можете располагать мною…
— Да, я могу… Что вы будете говорить, если мы станем видеть полезным использовать вас иначе? Для быстрого окончания войны.
— Не знаю, чем я могу быть вам ещё полезен?
— Много ли вы имеете знакомых в Ленинграде?
— Конечно, господин капитан.
— Составьте список ваших знакомых: кто имеет родственники в Красной Армии. Кто есть коммунист, кто есть еврей. Чтобы кончать войну скорее, эти люди должны иметь место в лагерях. Я говорю правильно?
— Простите, господин капитан, но ваше предложение несколько противоречит… как бы это сказать?.. Это противоречит и науке, и религии, и логике. Я говорю о религии, потому что знаю: великий человек нашего времени Адольф Гитлер верит в провидение… Вот почему я осмелюсь не согласиться с вами, господин капитан.
— Не согласиться… — задумчиво повторил Шот. — Это очень жаль… Немецкая армия имеет необходимость в услугах русских интеллигентов. Но вы не согласны… Однако у меня есть надежда, что вы будете думать не так… Буду просить вас взять стул и сесть туда… в тот угол, у двери. — Голос Шота из тихого и мягкого вдруг стал скрипучим и резким. — Без моего разрешения не трогаться с места! Не говорить ни слова!
Под жёстким, пугающим взглядом немца Несвицкий поспешно поднялся и на цыпочках, вздрагивая от скрипа собственных шагов, перенёс стул в угол, сел, положил руки на колени и одеревенел в этой позе.
Шот протянул руку к настольному звонку и нажал кнопку. В дверях появился высокий костлявый фельдфебель.
— Einführen! — приказал Шот.
«Ввести», — машинально перевёл Несвицкий.
За дверью послышались шаги, и фельдфебель ввёл в кабинет пленного матроса. Голова его была перевязана грязной, задубевшей от крови тряпкой.
Шот сделал фельдфебелю знак, и тот вышел.
— Я буду иметь с тобой разговор, — сказал тихо и даже приветливо Шот. — Русские говорят, что немцы стреляют пленных, но это есть большая неправда, это есть выдумка комиссаров. У русских есть умная поговорка: «Человек сам берёт свою судьбу». Пленный есть человек, значит, пленный тоже сам берёт свою судьбу. Я говорю правильно?
Матрос с каменным лицом, точно он был глух от рождения, смотрел куда-то поверх головы немца.
— Я хочу слушать твой ответ, голубчик. Я говорю правильно?
— Не, неправильно, — равнодушно ответил моряк.
Немец пристально вглядывался в матроса, улыбка не сходила с его тонких красных губ.
— Я вижу, голубчик, ты есть храбрый человек, ты говоришь свои мысли смело. Немецкий офицер умеет дать цену храбрости. Ты имеешь желание жить?
— Имею, — впервые матрос взглянул на Шота. — Очень даже имею…
— Я вижу, ты есть разумный человек. Разумный и храбрый. Я буду назначать тебя старшим полицай на весь район. Будешь хорошо сыт и одет…
— Мне эта работа не подходит, — скучным голосом сказал матрос.
— Говори, голубчик, какая тебе работа подходит?
— Бить сволочей-полицаев!
Шот подался вперёд, зрачки его за толстыми стёклами очков сузились.
— Ты коммунист?
— Русский я… — Матрос сдвинул со лба повязку, тоненькая струйка крови медленно зазмеилась по его небритой щеке.
— Ты есть коммунист? Отвечай точно!
— Точно и говорю… Русский я. А русские теперь все коммунисты. Пока немцы на нашей земле — беспартийных у нас не будет! И не ищи иуд среди матросов… господин офицер…
Шот откинулся на спинку кресла, его длинные белые пальцы начали выбивать по столу дробь.
— Я не имел удовольствия от разговора с тобою. — Немец тяжело вздохнул. — Я хотел спасать твою молодую жизнь… — Он перестал выбивать дробь, пальцы слегка поглаживали кнопку звонка. — У нас говорят: лучше один день на этом свете, чем тысяча дней на том. Это есть правильно. Сегодня ты сам будешь видеть, что это есть правильно.
Он нажал кнопку звонка.
Мгновенно появился фельдфебель. Шот кивнул головой в сторону матроса:
— Erhängen![2]
Матрос не знал этого слова, но догадался о его значении.
— Рвань фашистская! — крикнул он уже в дверях. — Сдохнешь на русской земле!
Смотря вслед матросу, Шот укоризненно покачал головой:
— Это не есть интеллигентный человек. — Он повернулся к Несвицкому. — Вы можете подходить сюда. — На губах Шота снова появилась улыбка. — Будем иметь маленькое продолжение разговора.
Несвицкий встал, ноги его дрожали, казалось, он не в силах дойти до стола.
— Вы понимали, какой приказ я давал? — опросил Шот.
— Понял… да… В институте я учил немецкий… читал книги по искусству…
— Хорошо! — одобрил Шот. — Надо, чтобы все люди понимали немецкий приказ… Это им будет польза…
Он встал из-за стола, подошёл к окну и отдёрнул тяжёлый занавес.
— Матроса будут вешать вот на тот столб, — сказал он, не оборачиваясь. — Можете смотреть туда… И замечайте, рядом есть ещё один столб. Можете смотреть на этот столб тоже. Но сейчас я хочу спросить, есть ли ваше согласие выполнять мои приказывания?
Синими, помертвевшими губами Несвицкий почти неслышно выдавил:
— Я… согласен…
— Прошу говорить громко, я имею не очень хороший слух.
— Согласен написать всё, что вы сказали…
— Вы родились в Пэтерзбурге?
— Да… в Петербурге…
— Это есть хорошо, голубчик. — Шот поглаживал кнопку звонка. Остекленевшими от страха глазами Несвицкий следил за пальцами немца. Сейчас он нажмёт кнопку и тогда… — Вы, конечно, знаете свой город, — услышал Несвицкий тихий голос Шота, — знаете, где есть заводы, казармы, военные школы. Вы имеете друзей на заводах, в учреждениях, в армии?
— Да… есть… Петербург я знаю…
— Хорошо, очень хорошо. Нам нужны интеллигентные люди. — Он поднялся с кресла и, держа палец на кнопке звонка, сказал приглушённым голосом: — Мы вас будем отправлять в школу разведчиков. И прошу запомнить: ваша фамилия будет… — Шот раскрыл лежащую перед ним папку и заглянул в неё. — Ваша фамилия будет Глухов. Иван Григорьевич Глухов.
— Иван Григорьевич Глухов… — пробормотал Несвицкий, не отрывая глаз от кнопки звонка.
— Правильно. А теперь идите получайте отдых. Вас проводят. Наш разговор будет иметь продолжение…