Анджей ничего еще не решил. Он не решил вообще, сделает ли он это. Слишком многое было неизвестно. Слишком многое было против.
Тек говорил он себе. Так повторял он.
Шел семнадцатый час с тех пор, как с амфибией, в которой была Оэра, утрачена связь. Шел семнадцатый час, как оттуда, из района Железных Скал беспрерывно звучал ее тонкий, как писк комара, радиозуммер.
Ему приходилось бывать там, в районе Железных Скал. И сейчас он представлял себе все так же ясно, как если бы это было перед его глазами. Он видел желтое марево, желтый туман, который заполнял собой пространство. И в нем, в нижних его слоях, редкие озерца, протоки из сиреневого. Иногда оно, сиреневое, медленно текло и переливалось среди более легкого желтого, но не смешивалось с ним. И стоило чему-нибудь шелохнуться, стоило потянуть ветру, как все это приходило в движение.
Где-то там, в этом прозрачном мареве, была сейчас Оэра. Была белая плоская чечевица ее амфибии.
Если включить приборы слежения, туман исчезал. На экранах оставалась только легкая дымка, размывавшая контуры отдаленных предметов. И тогда становились видны скалы. Или то, что условно можно было называть этим словом, потому что другого не было. Больше всего это напоминало гигантский шлак — нечто губчатое, нечто спекшееся с пустотами, арками и пролетами, переброшенными на сотни метров. И там, в огромных этих глубинах, в переплетениях и переходах плыл сейчас сигнал бедствия — тонкий писк радиозуммера. Многократно отраженный, он расходился волнами, то усиливался, то ослабевал. Казалось, сигнал был везде. И невозможно было найти то место, ту точку, из которой он исходил.
Вызывая в себе все эти картины, размышляя об этом, Анджей понимал втайне, что делает это только затем, чтобы не думать о другом. Чтобы не думать о главном — о решении, которое надлежало ему принять. Пока можно было еще сделать это.
Анджей был один на станции. Двое других с утра находились там, в лабиринте Железных Скал. Но он знал — им ее не найти. Это было невозможно. Почти невозможно. Единственным, кто мог бы помочь в этом, был, наверное, он сам. Но сейчас он старался не думать об этом. После всего, что произошло, что случилось с ним, отвращение к риску было слишком велико. И Анджей не был уверен, не знал, сумеет ли он одолеть это.
Бесконечные коридоры, по которым шел он, пусты. Безлюдны лестницы и переходы. Но сама эта пустота, самое безлюдье это было совсем другим, не таким, каким оно могло бы быть в иных обитаемых мирах.
Он шел, и блестящие поручни, рукоятки аварийных сигналов, иллюминаторы многократно отражали его. Они отражали его, высокого, золотоволосого, в черном форменном одеянии, отливающем серебром и ниспадавшем до самых ног. Наверное, и правда, он достоин был чего-то лучшего, чем это одеяние, эта Станция и тот мучительный выбор, перед которым он был сейчас.
Длинный коридор завершался площадкой. Дальше была только одна дверь плоский квадрат. Полосатая дверь в зал, где не было никого.
Впрочем, это еще ничего не значило, что он пришел сюда, к этой двери. Это еще ничего не значило.
Он сделал так, чтобы изображение Оэры возникло вдруг на стене. Оно было двумерным и плоским. Оно было тем, что некогда называлось «портрет». Если бы «портрет» шевелился или произносил слова, тогда бы это называлось «кино». Когда-то он интересовался историей, поэтому знал это.
Он сделал так, чтобы изображение стало объемным. Теперь Оэра была похожа, теперь она была подобна той, какой она была в жизни: эти миндалины глаз, эти черные волосы по плечам, лиловое кимоно.
Он смотрел на нее. Он попытался увидеть ее так, как если бы видел впервые. Но не смог. И тогда, перестав удерживать изображение, дал ему медленно растаять в воздухе.
"Голография". Наконец-то вспомнил он это слово. Так назывались эти изображения когда-то. «Голография». Образы, которые порождала она, были объемны, но призрачны и бесплотны. Как изображение Оэры, которое только что было здесь. Непонятно, кому нужны были они, эти призраки. Но наверное, все-таки были нужны, пока лет двести назад профессор Минц не создал своих «фантомов». Трехмерные изображения обрели плоть. Кажется, это были какие-то поля, суперполя, гиперполя, которые держали контур предмета. Теперь, если протянуть руку, рука не проходила сквозь образ, как сквозь пустоту, как сквозь призрак, а упиралась в твердь, твердь фантома. Пока шел сеанс, пока работал передатчик, изображение стены было подобно настоящей стене, и ладонь могла ощутить ее шероховатость и твердость. Изображение стула становилось подобным настоящему стулу — его можно было потрогать рукой, на него можно было сесть.
И человека… Изображение человека тоже.
Он не решился подумать об этом. Даже не в мыслях, а чем-то, что было до мыслей, он представил себе вдруг, что Оэру не нашли. Что изображение ее, ее фантом, — это все, что есть у него, все, что у него осталось. И от одного этого, от одной только попытки вообразить себе это Анджей почувствовал в сердце пустоту и холод.
И хотя тут же пришло понимание, что это не так, что Оэра есть и жива, что впереди еще целых восемь часов, чтобы найти ее, тень этого холода и пустоты, память о них остались.
Он не сразу толкнул полосатую дверь, он секунду-другую помедлил. Будто, и правда, переступить порог означало что-то. И словно чтобы оттянуть, чтобы это отсрочить, откуда-то из складок, из глубин своего одеяния извлек он футляр и, раскрыв его створки, вынул кристалл лимонно-желтого цвета.
Все было вписано, все было заключено в нем, в этом кристалле: последний их разговор, и комната, и Оэра перед самым ее уходом. Перед тем, как белая чечевица амфибии увезла ее в дебри Железных Скал. Анджей так и не сказал ей, что сделал запись. Он и сам не знал, зачем делал он это. Наверное, действительно, с годами мы становимся сентиментальными, и в поступках наших начинает присутствовать нечто вроде: "когда-нибудь я буду вспоминать это".
Кристалл был холодный. Зачем-то он посмотрел сквозь него на свет, но не увидел ничего, кроме длинных, лимонных бликов.
Квадрат полосатой двери был стальной и массивный. Он потянул ее на себя, дверь с трудом и медленно отошла. И тут же захлопнулась за ним, едва он вошел.
Зал был пуст. Совершенно пуст. Только стены и потолок. Такие же стальные, как и дверь, стены. Такой же стальной потолок.
Привычной рукой он нащупал в стене устройство, ладонью отвел защелку и дал кристаллу уйти вглубь. Свет в зале стал меркнуть, меркнуть и погас.
Но это тоже не значило еще ничего. Он мог еще ощупью отыскать дверь, открыть ее и выйти.
В дальнем конце зала дрожал на полу небольшой круг. Он направился к нему, к этому кругу, и стал в него. Именно там, именно в этом месте находился он в комнате Оэры, когда началась запись. Теперь все зависело от того, сумеет ли сразу Анджей найти то положение, ту позу, в которой он был тогда.
Это было как в музыкальной шкатулке — есть ключ, есть замочная скважина. Скважина — некий объем в пределах освещенного круга, единственный и определенный. А ключ — это он сам. Как только он заполнит собою этот объем, как только найдет нужную позу — ключ войдет в скважину, музыка заиграет, и фигурки начнут свой танец.
Но пока этого еще не было, пока этого не случилось, он волен был отказаться и прекратить все это. И сама мысль, что путь обратно открыт, что он свободен, позволяла ему идти дальше и еще дальше, к той черте, где пути обратно уже не было.
Зал между тем медленно преображался. Контуры каких-то предметов смутно проступали вокруг. Теперь это не был уже тот зал, куда он вошел. Это было помещение, вытянутое и изогнутое, с рядом иллюминаторов вдоль одной из наружных стен. Удлиненные, неправильной формы, они источали желтый, неверный свет. Скосив глаза, он мог видеть в них желтый туман, неподвижными клубами устремленный кверху.
Когда туман поднимался — это было утро. Запись воспроизводила утро.
Оэра была тут же. По-прежнему, не меняя позы, он мог видеть ее неподвижную, как манекен, замершую вполоборота. Знакомая гримаса приоткрытого рта, черты лица ее и вся фигура были еще расплывчаты и нечетки.
Анджей шевельнул рукой, чуть согнул пальцы. Кажется, именно так стоял он, когда началась запись. Он нагнул голову, чуть отставил ногу. И всякий раз уголком глаза, боковым зрением он видел, как от этого мир, окружавший его теперь, обретал все большую четкость.
Но по-прежнему он еще не перешел черты. По-прежнему он свободен был выйти из круга. Один только шаг, одно движение — призрачный этот мир расплывется, распадется, исчезнет. Так говорил, так повторял он себе.
И вдруг в какой-то миг это произошло.
— …всегда очень немного. — Продолжая движение, Оэра протянула руку и свела два пальца, показывая ему, как немного.
(Это было, как выстрел. Когда медленно давишь на спуск бластера — на микрон, еще на микрон, и еще, и не случается ничего. И вдруг на каком-то мгновении, на каком-то волоске движения вспышка.)
— Некоторые заливают горячей водой. — Она сделала большие глаза и изобразила на лице ужас. — Но ведь это неверно! Совершенно неверно! Нужно только холодной. Обязательно холодной. Вот столько…
Она снова сблизила пальцы, показывая, сколько именно.
Он помнил, о чем была речь. И помнил, что ответил тогда. И сейчас, слушая, что говорила она, и зная, что она скажет, он ждал только той паузы, чтобы вставить фразу, которую уже произнес однажды.
— А вот Лукреций делает это не так! — Он постарался, чтобы слова его прозвучали так же, как тогда, в действительности.
— Лукреций делает по-другому.
Оэра словно только этого и ждала. Она изогнулась, как кошка. Она заглянула ему в лицо, словно хотела удостовериться, неужели он и правда произнес это. И тогда только после этого откинулась назад и рассмеялась гневно:
— Кто? Лукреций? Это он-то…
Удивительно все-таки, как умела она такое значение придавать пустякам! То, как варить кофе, сон, который приснился вчера, новая прическа — все это возрастало в ее глазах до масштабов вселенских, до масштабов космических. Он так не мог. Он так не умел. Хотя и старался больше ради созвучия.
Теперь желтый туман за иллюминатором, клубясь, стремительно поднимался кверху. Он знал, что к полудню движение его постепенно замедлится, чтобы позднее остановиться совсем. А вечером начнется обратное — желтые завитки и клубы медленно поползут вниз. Так было каждый день. Так было всегда.
Анджей стоял и смотрел на туман, слыша за собой ее голос и стараясь вжиться в происходящее. Стараясь произносить не только те же слова, но и думать и чувствовать, как тогда, когда все вокруг него было настоящее. Проходя, повторяя себя, он подвинул кресло. Так он это сделал тогда. Но сейчас, ощутив под рукой его бархатистую спинку, он не мог не подумать, что кресла этого, как и всего остального, здесь нет… Что все это только проекция сил, пересечения полей, фантомы. Но тут же постарался отогнать эту мысль и не думать об этом.
Он чуть не забыл, чуть не пропустил своей реплики. Но все-таки успел, вовремя успел. Впрочем, все шло так, как тому и надлежит быть. Как тому и надлежит быть, чтобы через час или два, когда в кристалле кончится запись, растаять бесследно. И он останется вновь один в пустом зале.
— …Ну и что тогда?
Он пожал плечами.
— Ничего.
— А я вот думаю иначе, совсем иначе. — Оэра откинулась в кресле и покачивалась в нем, закинув за голову тонкие руки. — Я думаю, что в нас, как в зеркале, отражается все, что вокруг нас, — и форма, и цвет, и звуки. Когда на мне это, — она порхнула рукой по тому, что было на ней надето, это не просто значит, что я так одета. Это значит, я сейчас такая. Я, например, никогда не сяду, если в лиловом, туда, на то кресло. На красном лиловое некрасиво.
— Даже когда одна? — как некогда, как тогда, в действительности, усомнился он.
— Конечно. — Она удивилась вопросу.
— Но если одна, тебя же никто не видит. И сама ты себя не видишь. Что ж может быть в этом плохого?
Она пристально посмотрела на него. Неужели он это серьезно?
— Мне жаль тебя. Ты рассуждаешь, как варвар. Кажется, так называется это. Ну и что, если я и не вижу! Я не вижу себя, но я-то ведь знаю. Знаю, что, сидя в лиловом на красном, порождаю неэстетичное цветное пятно. Разве, если делаешь зло, но никто не видит, разве это перестанет быть злом?
Конечно, пустяк, разговор ни о чем. Но снова все, чего бы она ни коснулась, представало необычайно важным и значимым.
Он подумал: как хорошо было бы вот так сидеть и разговаривать с нею, незаметно лаская взглядом каждый жест ее, форму рук, поворот лица. Это, может быть, так и было б, если бы не эти Железные Скалы, если б не зуммер, кричавший оттуда семнадцать часов подряд.
Он знал, что сделает то, ради чего здесь. Он сделает все, что нужно, чтобы ее найти.
Они сидели друг перед другом, и темный низенький столик был между ними. На тонких, закрученных ножках, он был уставлен прозрачной посудой и белыми чашками. Они пили чай — вот что делали они теперь. Пили чай. Тонкая чашка просвечивала в тонкой ее руке. И он снова почувствовал то, что подумал тогда, — рука ли ее возникла из небытия только затем, чтобы однажды держать эту чашку, или чашка была создана кем-то, кто мог предчувствовать именно эту руку?
— Мне хочется, — продолжала она, и чашка, звякнув чуть слышно, вернулась на блюдце, — мне хочется иногда, чтобы меня окружали другие предметы и стены. Другого вида, другого цвета. То, что вокруг нас, должно меняться, как мы меняем одежду, по настроению…
Она перевела взгляд на иллюминаторы, где желтые струи и клубы бежали по-прежнему вверх.
Он тоже молчал, помешивая ложечкой чай.
Так молчали они, потому что умение беседы требует мало слов. Куда больше это искусство пауз. Когда каждый может побыть наедине с собою, с тем, о чем думает он.
Он видел ее лицо. Он не пытался уже воспринять ее как бы со стороны, как если бы видел впервые. Этот тонкий излом бровей. Подвижный изгиб рта. Эта резкая линия скул. Как назвать то, что связывало их воедино? Пропорции? Внутренний ритм? Или, как говорят о художнике, почерк? Известно бессилие слова! Он опять вспомнил чашку в ее руке. Где-то там, где-то близко к тому, что почувствовал он, таился ответ. Но он ему не давался.
— Даже когда я выбираюсь со станции, — заговорила она, — я делаю это, наверное, чтобы раздвинуть пространство, пространство моего бытия.
Он кивнул. Он понимал это. И еще он понимал, что приближался тот миг, ради которого он и начал все это. Миг, когда он должен узнать, куда отправилась Оэра, точный уровень, сектор или квадрат.
Это не было просто — все, что воспроизводилось кристаллом, каждая сцена и каждое слово были расписаны и предначертаны. И стоило чему-то нарушить это течение, как это тотчас вызывало "эффект резонанса": видимый мир, порожденный кристаллом, начинал изменяться непредсказуемо и неведомо как. Эффект этот мог затухнуть, а мог, наоборот, расширяться, не имея предела.
Оэра встала. Прошла вдоль стены. Медленно — туда. И еще медленнее обратно. Миг приближался. Он ждал. Сейчас она вернется и сядет в кресло. Она вернулась и села в кресло. Сейчас она скажет эти слова. И она сказала:
— Я думала, говорить ли тебе. Говорить ли вообще. Мне кажется, вчера в Железных Скалах я видела Красный Шар…
"Красный Шар! Ты знаешь, что это? Ты слышала о Красном Шаре?" — так должен был бы воскликнуть он. Но сейчас вместо этого он спросил быстро:
— Где? Где ты его видела?
— Сектор "М".
Он успел заметить, как удивленно взметнулись у нее брови.
— Уровень? Уровень? — Анджей почти выкрикнул это. Но поздно. Она не успела ответить. Изменения произошли. Раздалось пронзительное шипение, пронесся свист, свет словно бы померк, и потолок осел вдруг почти на четверть.
— Уровень… — по инерции повторил он.
Но Оэра уже не слышала его. Ложечкой она помешивала чай, который был в чашке. Только теперь она уже не держала ее в руке. Сама рука ее, лишенная пальцев и кисти, завершалась теперь белой чашкой. Он не успел еще осознать, не успел принять этого, как увидел, что глаза у нее стали, как у римских статуй. Они были открыты, но их подернули бельма такого же цвета, что и лицо.
Он не удивился, не испугался. Он знал, что что-то произойдет. Может быть, это не худшее. Пока не самое худшее.
— Красный Шар? Но ведь экспедиция Хоупа… — Теперь Анджей пытался говорить так, как если бы ничего не случилось. Как если бы не было ничего.
Все-таки он узнал — сектор «М». Искать ее нужно будет в секторе «М». Правда, думать об этом сейчас было рано. Он должен еще продержаться. Он должен еще продержаться и выйти живым из этого зала. Отклонения, если они начались, никто не знает, в какие дебри могут зайти. Каким параноидным бредом могут стать и в какой кошмар обратиться. (Одна из ножек чайного столика согнулась и почесалась о другую привычным птичьим жестом. Чашки дрогнули, но не успели упасть — ножка вернулась на место, и все стало опять как было.)
Сколько еще оставалось — полчаса, час?
— Экспедиция Хоупа видела Шар только один раз… — произнес Анджей. Слово в слово, старательно он повторял то, что произнес тогда.
(В наружной стене вдруг прорезался глаз, налитый кровью и круглый, величиною с блюдце, и стал смотреть, подрагивая и мигая, на то, что происходило здесь.)
Анджей выждал паузу, когда Оэра должна была бы ответить ему, и продолжал так, как если бы она сделала это. Голос его не дрожал, он был почти спокоен. Конечно, все это малоприятно, но пока это не было страшно. Не хуже того, что ему пришлось пережить и видеть. Только бы Оэра сидела так, как она сидит, только бы не двигалась с места. Потому что призрак, фантом, вышедший из-под контроля, — это было то, что действительно страшно.
Он не заметил, как потолок вроде бы чуть поднялся. Стало как будто светлее. Отклонения, может быть, затухают? Может, все войдет еще в русло?
Рука у Оэры стала ее рукой, и в ней была теперь настоящая чашка. Только глаза ее по-прежнему были подернуты пленкой.
Анджей продолжал говорить то, что должен был произнести по ходу, радуясь, что постепенно все налаживается, все возвращается и становится так, как было.
Когда Оэра ответила ему наконец, голос ее не сразу стал таким, каким он был до этого. Но и это тоже скоро прошло. И разговор пошел как бы прежний, как тот, который должен был быть. Он не заметил даже, когда пленка ушла с ее глаз и Оэра во всем стала, как раньше. Казалось, стала, как раньше. Так можно было подумать.
Он не ожидал, не мог надеяться, что отклонения кончатся, исчерпают себя так быстро.
Как барс, изогнувшись всем телом, Оэра взглянула через плечо на хронометр, качавшийся на стене. Как всегда — вверх и вниз. Вверх и вниз.
— Не пора ли мне? Не пора ли…
И заспешила. И стала прощаться, поглядывая на наружный туман, который едва плыл теперь, поднимаясь кверху.
Запись кончалась. Запись кончалась. Сейчас все должно было кончиться. Исчезнуть, распасться.
И тогда на последних минутах он все-таки решился. Решился спросить об уровне. И замер с безразличным лицом, ожидая ответа. Ожидая новых страшных каких-то перемен и сдвигов в эти оставшиеся мгновения. Но ничего не произошло. Ничего вроде бы не произошло от его слов, только брови опять удивленно взметнулись на узком ее лице.
— Уровень? — переспросила она. — Уровень… — И, перегнувшись, недоумевая, в упор посмотрела ему в глаза. Он опустил взгляд. Как если б и правда был неискренен в чем-то или слукавил.
Но впрочем, оно так и было.
— Ты поедешь со мною, — произнесла она вдруг и легко встала. — Я так хочу, так решила…
Это было в ее манере, в ее стиле.
Этого не было там в кристалле. В записи, которую он хранил.
Она направилась к двери.
Он знал, что псевдодвери не могли открываться. Но если бы даже открылись, за их провалом, за ними не было ничего. Ничего, кроме части зала, в котором была пустота. Она приоткрыла дверь. И оглянулась, ожидая его взглядом. Он сделал шаг. Другой. Дверь за ними закрылась. Он узнал коридор из комнаты Оэры. И знакомые шесть ступеней, которые вели вниз.
— Забыла, забыла взять… — встрепенулась она и мотнулась обратно. И тогда Анджей понял, как это произойдет. Она снова войдет в эти двери. И тогда-то и кончится запись. А он останется тут в коридоре. Хотя и трудно понять, почему оказался он здесь, а не в зале.
Но она не ушла. Махнула рукой, сказала:
— Не важно. Ну его.
И обернулась к нему:
— Ты невесел? Недоволен? Может, не хочешь идти со мною?
Он заставил себя улыбнуться. Взял ее за руку. Ощутил ее руку. Рука фантома. Фантома?
И пошел рядом с нею по коридору. Он шел, как всегда, справа. Чтобы не были видны шрамы. То место, где у него были шрамы на другой стороне лица.
Они сошли по ступеням. Они направлялись к шлюзам.
Плоская белая чечевица раскрыла бок, приняла их и сомкнулась снова. Потом створки шлюза медленно разошлись и желтое марево поглотило амфибию.
Все было реально. Все было так, как если бы происходило на самом деле. Анджей крепко сжал свою руку другой рукой. Только чтобы почувствовать, что он это он. Что это по-настоящему.
Оэра включила обзор, и клубящаяся стена впереди пропала. Далеко у горизонта проступали зубчатые изломы Железных Скал.
— Красный Шар, — начал он, — говорят, что Хоуп…
Но она перебила его.
— Ты все-таки варвар. Только варвары думают, что женщина глупее их. Я знаю все. И о Хоупе. И о Красном Шаре.
Он все ждал, когда что-нибудь случится.
Но ничего не случилось.
— Где-то здесь, — повторяла она. — Где-то здесь. Близко.
Наконец это произошло. Действительно, в секторе «М». Под одной из ячеистых арок амфибию занесло и заклинило в расщелине намертво. Когда этого еще не случилось, за мгновение до того он успел подумать: "Вот оно!" Радуясь глухо, как радуется человек, оказавшийся в чем-то правым. Даже когда он прав оказался в худшем.
Единственное, что знал он теперь, это то, что найдут их нескоро. Не раньше, чем через семнадцать часов. И то, если им повезет. Сигнал бедствия, тонкий писк радиозуммера, плыл по переходам, отражаясь многократно. Но тем двоим, что искали их, он знал, невозможно было найти то место, ту точку, откуда он исходил.
Когда же наконец их нашли, когда они выбрались и на буксире добрались до станции, он знал уже, что сделает в первую очередь.
Анджей потянул на себя квадрат полосатой двери, и она отворилась, массивная и стальная. Привычной рукой он нащупал в стене устройство. Он не удивился бы, если бы оно оказалось пусто. И правда, ему показалось, что там ничего нет. Но через мгновение кристалл, оплавленный и холодный, упал ему в руку.