Государь или Отечество?

В прошлом веке Кольбер еще смешивал королевство и родину.

Энциклопедия Дидро и д'Аламбера

Честь моя мне милее всего.

А. В. Суворов

Итак, дружба…

«Любя и почитая вас с тех пор, как знаю, никогда не думал переменяться» (Закревский — Воронцову, 1817 г.);

«Каждый знак твоей ко мне дружбы и памяти сердечно меня радует, ибо ты мне старый друг, я тебя люблю душевно, познакомились мы не в передних и не [на] вахт-параде, а там, где людей узнают и где связи основываются твердые, ибо начало оных, смею сказать, взаимное уважение» (Воронцов — Закревскому, 1820 г.);

«Люблю тебя, Арсений, и всякий раз более научаюся почитать благороднейшие свойства твои, которые редко природа сотворяет. Это написал бы я тебе кровью моею! правде Бог свидетель!» (Ермолов — Закревскому, 1818 г.);

«Стыдно писать ко мне: „в нынешнем веке люди переменчивы“. После сих терминов смело могу сказать тебе, любезный друг, что ты не хочешь знать меня хорошо. Но Закревский раз полюбить может как друг и после по гроб непеременчив» (Закревский — Киселеву, 1815 г.)[4].

В анализируемой переписке легко найти еще немало подобных уверений, которыми осыпают друг друга самые что ни на есть боевые генералы, которым далеко за 30 и даже за 40 лет (право, трудно представить что-либо подобное, вышедшее из-под пера генералов XX века, например, письмо Конева Жукову?!) У каждого времени множество примет. Дружба, дружество в высоком смысле слова — в крови у этих людей. Россия в целом еще не дозрела до переводов Байрона, и мысль о том, что в дружбе всегда один раб другого — из другой эпохи.

Впрочем, способ выражения дружеских чувств — а это тоже знак времени — мог быть и не столь сентиментальным: «Я твою рожу знаю, а сестры твоей не знаю, а потому прошу прислать ее портрет. Я люблю все, что любит Воронцов. Дай бог, чтобы она родила такого же урода как ты» (Сабанеев — Воронцову). Или: «Забыл тебе послать Мадатова портрет, теперь препровождаю. Нет ли у вас еще таких уродов, присылайте их ко мне… Приготовь мне свой портрет и пришли. Я к тебе прикомандирую свою рожу, снятую, когда я в ярости говорю речи фузинцам. Нельзя ли с брата Василия снять план. Мне бы очень хотелось» (Ермолов — Закревскому).

Полагалось также на людях быть скромным и считать, что друзья непременно способнее тебя. Но признания такого рода делались уже без пафоса или иронии, а с серьезным видом, делавшим эту кокетливую скромность несколько сумрачной:

«С Ермоловым в достоинствах и пользе, которую он, конечно, принесет в Грузии, я равняться не могу» (Воронцов — Закревскому);

«Охотно признаюсь, что не имею равных ему (Воронцову — М. Д.) способностей и состояние бедное не могло доставить мне равных способов воспитания» (Ермолов — Закревскому);

«Перешли приказ мой… Воронцову. Вот и письмо мое к этой собаке. Зачем, зачем его не произведут: вот бы кстати 12-го декабря, и чтобы Алексей наш (Ермолов — М. Д.) не обижался — обоих; ведь они оба и по местам и по достоинствам главнокомандующие. Другие надуются… а я порадуюсь» (Сабанеев — Закревскому)[5].

Вместе с тем как бы допускалась ревность («чтобы Алексей наш не обижался»), которая, если не определить ее природы, нам (не им!) легко может показаться завистью.

Итак, дружба. Из шестерых лишь Воронцов и Киселев не были близко знакомы, и отношения между Воронцовым и Давыдовым были неприязненными. Остальных же связывали весьма тесные дружеские узы. 10 лет непрерывных войн предоставили русским офицерам хорошие возможности для знакомства. Но знакомство — это еще не дружба.

«Дружба складывается из воспоминаний и привычки», — сказал как-то Дюма и наметил путь, который ведет к появлению совместных воспоминаний: «Сударь, я очень люблю людей вашего склада и вижу: если мы не убьем друг друга, мне впоследствии будет весьма приятно беседовать с вами».

Любопытно попытаться выяснить, что же их объединяло, что привлекло друг в друге и позволило создаться «воспоминаниям и привычке». Ответ, разумеется, не будет полным, но нередко у нас есть возможность найти «общий знаменатель».

Ясно, что немалую роль в сближении сыграла их человеческая талантливость, если так можно выразиться, а также прекрасные боевые репутации. Но храбр и талантлив, например, был и Дибич, но наши герои его не жаловали; впрочем, о репутации — ниже, а пока рассмотрим весьма важные аспекты их мировосприятия.

Для них Россия — европейская монархия (по Монтескье), император — монарх, а они — те самые дворяне, носители принципа Чести, системообразующего принципа монархии, которые являются посредниками между верховной властью и народом и без которых монархия превращается либо в народное государство, либо в деспотию. Их понимание чести вполне укладывается в известную формулу того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение наших героев. Об этом свидетельствует характер тех ситуаций, в которых они прямо говорят о личной чести. Например, описывая Закревскому свою дуэль с Мордвиновым, Киселев замечает: «Мог ли я поступить иначе… Я исполнил долг честного человека… Не знаю, как дело сие будет истолковано в столице… Воля царская, и я готов пожертвовать местом за честь свою, которую в жертву принести не могу».[6]

Показательно также, что, доказывая деспотический характер правления Персии, Ермолов пишет: «честь… здесь нечто баснословное»[7].

Едва ли не главная черта мировосприятия наших героев — внутренняя независимость. Право на собственное мнение для них априорно. Независимость, своего рода суверенитет личности, неразрывно связана с их отношением к службе и очень многое определяет в этом отношении. Любой из них с полным правом мог заявить вслед за Ермоловым, что служба — его «единственная цель» и «господствующая страсть». Или за Воронцовым, что «все планы, не сопряженные со службою… кажутся скучными»[8]. Служба для них не только главное занятие. В ней — основной смысл их жизни. Она — стержень, на котором эта жизнь держится. Она — возможность отдать тот долг, которым каждый гражданин, по их мнению, обязан Отечеству, России. Служба имеет смысл, если приносит пользу. Стремление сделать карьеру обосновывается (или оправдывается?) именно возможностью принести больше пользы стране. «Мне необходимо одно то награждение, чтобы я сам был доволен отправлением должности и чувствовал приносимую служением моим пользу»; «дай Бог… и мне быть тебя чиновнее, то есть полезнее России, ибо первое у меня ценится последним… Дай Бог тебе исполнить все, что предпринимаешь, ибо рвение твое имеет целью общую пользу»[9] — вот обычные их мысли. Коллективным девизом этих людей могут быть знаменитые слова: «Videant consules ne quid detrimenti respublica capiant». Личностный суверенитет не позволяет им смотреть на себя как на слепых исполнителей, как на «телеграф» для передачи приказаний начальства, по удачному выражению Д. В. Давыдова. Они всегда «большие католики, чем папа», но притом не признают буллы «Силлабус», утверждающей его непогрешимость.

Какое же место занимал в системе их воззрений император? Как соотносились в их сознании понятия «Государь», «Россия», «служба»?

Царь для них прежде всего европейский государь, который правит на основании законов. Существует точка зрения, по которой в «сознании дворянства» происходило «поглощение государства личностью самодержца», что «не только служба императору и государственная служба были тождественны, но и понятия „Государь“ — „государство“ — „Отечество“ являлись синонимами… В эпистолярных источниках понятия „государственная служба“ и „служба императору“ либо встречаются вместе, либо заменяют друг друга как абсолютно тождественные для авторов писем»[10]. Не говоря о том, что факт совместной встречаемости терминов вовсе не доказывает их полной тождественности, замечу, что вряд ли правомерно распространять эти оценки не только на русское дворянство в целом, но и на тот узкий слой, который в данном случае является предметом анализа.

Аракчеев, как известно, заявил в 1812 г., что ему дела нет до России, а беспокоит его одно — угрожает ли что-то государю. Полагаю, что его взгляд разделялся, мягко говоря, не всеми современниками.

Для наших героев в понятии «Государь» сливалось то, что можно назвать тайной престола, тайной самодержавной власти, и тот, кто в данный момент являлся носителем, воплощением этой тайны. Царь — живое олицетворение России. В известном смысле она персонифицирована в нем. Оба понятия действительно очень часто встречаются вместе: «Только нужно дать разуметь, что такое Россия и Государь российский»; «любя славу Царя и Отечества»; «знаю, чем обязан Царю и Царству»[11] и т. д. Сразу не совсем ясно, стандартный ли это эпистолярный или вербальный штамп или же за связкой «Государь» — «Отечество» стоит что-то иное.

Специальный анализ случаев одиночного употребления слова «Государь» показывает, что оно использовалось преимущественно для описания самых разных аспектов служебной деятельности: «у меня все время на службу Государю»; «воля моего и их Государя»; «обязан я доводить до Государя стон угнетаемых»; «буду служить Ему верою и правдою до последнего издыхания или до тех пор, пока служба моя будет ему угодна»[12] и т. д. Роль монарха в их жизни огромна. И все-таки для этих людей между понятиями «император» и «Россия» есть сущностные различия. Они легко усматриваются, например, в ермоловском резюме по поводу Бородинского сражения: «Никогда любовь к отечеству, преданность к Государю не имели достойнейших жертв». О разжалованном в солдаты офицере Розене он же пишет: «Исходатайствуйте ему прощение в память дяди его покойного генерала Вавржецкого, который привержен был собственно Государю и всегда усердствовал пользам России»[13].

Другими словами, приверженность «собственно Государю» и «любовь к отечеству», содействие «пользам России» не совсем одно и то же. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Примечательно замечание Воронцова, сделанное им в 1812 г.: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и ничто иное, как одно и то же». И если «усердствовать пользам» своей страны и любить ее человек должен был всегда, то преданность и любовь к царю — вопрос индивидуальный. Каждый его решает для себя сам, что наглядно демонстрируют судьбы отца и деда Александра I.

Как известно, Петр I личным примером немало сделал для того, чтобы убедить своих подданных в необходимости служения России. Однако создание не лишенного признаков харизмы образа царя-труженика, царя-слуги Отечества (и, одновременно, его Отца!), который образцово исполняет свою царскую должность и требует такой же самоотверженной службы от всех подданных, наряду с желаемым эффектом имело и иной, который вряд ли принимался Петром в расчет. В мыслящей части дворянства постепенно утвердилась мысль о том, что дворяне и император в определенном смысле равны — именно равны! — как слуги Отечества. Монарх стал восприниматься не только как суверен, но и как партнер по выполнению важнейшей социальной миссии — служению России. В этом смысле он, хотя и «самый» первый, но все же среди равных. Россия, несомненно, выше, значительнее и царя, и дворянства, по мнению наших героев.

Отсюда среди прочего следовало, что как слуга Отечества царь подвержен критике со стороны других таких же слуг, т. е. дворян, которые иногда могут даже лучше него знать, что полезно, а что нет для интересов страны. В этом, кстати, одно из моральных оснований не только дворянской фронды в ее русском варианте, но и переворотов и даже цареубийства (Пален, как известно, до конца жизни считал себя Брутом; впрочем, начало этой «патриотической», этатистской линии положил сам Петр I в истории с царевичем Алексеем, не подозревая, конечно, чем все это кончится).

В письме Ермолова кн. П. И. Багратиону, написанном в разгар ссоры последнего с Барклаем де Толли в 1812 г., есть примечательные строки: «Я говорил министру о вашем желании сдать команду. Я заметил, что это даже его испугало, ибо впоследствии надо будет дать отчет России в своем поведении. Конечно, мы счастливы под кротким правлением Государя милосердого; но нынешние обстоятельства и состояние России, выходя из порядка обыкновенного, налагают на всех нас обязанность и соотношения необыкновенные. Не одному Государю надо будет дать отчет в действиях своих отечеству, но также людям, каковы вы, ваше сиятельство, и военный министр» (подчеркнуто мной — М. Д.). Требование отчета у самодержца не самый привычный в нашей истории сюжет, но ясно, что нестандартность ситуации лета 1812 г. позволяла увидеть то, что не всегда было заметно при «порядке обыкновенном». А вот не менее показательный пример. В 1815 г. Александр I, недовольный тем, как маршировали в Париже русские гренадеры, приказал посадить на гауптвахту трех полковых командиров. Мнения генералов разделились. Одни считали, что это неприлично, а те, кто искал милости при дворе, говорили, что надо было наказать еще строже. Ермолов, командир гренадерского корпуса, был, конечно, на стороне первых. Он сказал императору, что на союзной гауптвахте сегодня дежурят англичане, и если уж арестовывать русских офицеров, то охранять их должен русский караул. Царь отвечал, что «пусть они для большего стыда будут содержаны у англичан». Ермолов тянул с выполнением царского приказа до вечера, пока его в театре не нашел адъютант, вручивший под роспись записку разгневанного Александра. В театре находились «молодые» великие князья Николай и Михаил Павловичи, которым разъяренный Ермолов не упустил случая высказать свое мнение: «Разве полагаете, Ваши Высочества, что русские военные служат Государю, а не Отечеству? Они пришли в Париж защищать Россию, а не для парадов. Таковыми поступками нельзя приобрести привязанности армии»[14]. Один этот ермоловский монолог разъясняет ситуацию лучше всяких рассуждений о тождественности понятий «Государь» и «Отечество» и о поглощении первого вторым. Ведь важно не то, что человек говорит, а как он проговаривается.

Конечно, не все могли отважиться на подобное столкновение. Но друзья Ермолова тоже вели себя вполне независимо, действовали на своих весьма видных постах так, как считали нужным, не нарушая, разумеется, «обязанности повиновения в точном смысле» и вызывая при этом зачастую неудовольствие императора.

Именно по линии независимости, личностного суверенитета проходит граница между ними и Аракчеевым, который в их переписке (и не только в их) фигурировал как «Змей Горыныч» или просто «Змей». Его они ненавидят яростно и, если так можно выразиться, квалифицированно. Причина? Для них, как и для множества современников, Аракчеев — злой гений России и, одновременно, ее позор. Он олицетворение всего худшего, что есть в стране. И дело не только в том, что он главный исполнитель глубоко порочной, по их мнению, программы поселения войск, не только в его грубости, оскорбительной для всякого порядочного человека, и т. п. Все это следствие основного, коренного различия между ними, которое состоит в разном понимании своих обязанностей, в разном отношении к службе и, соответственно, к власти. «В жизни моей я руководствовался всегда одними правилами — никогда не рассуждал по службе и исполнял приказания буквально»[15], — написал однажды Аракчеев о себе самом. Вот это «нерассуждение по службе» и опасно, и вредно, по мнению противников Аракчеева. Не нужно при этом думать, что собственное мнение для Ермолова и его единомышленников — самоцель или способ самоутверждения (для этого были и другие возможности). К тому же как военные люди они хорошо знали, что такое дисциплина. Дело в другом. Не все решения Власти безупречны, не всегда они направлены к общему благу. И поэтому «прямой верный слуга», «честный человек» должен, обязан высказать свое мнение в этих случаях, даже если это грозит ему неприятными последствиями.

Между тем значительная группа высокопоставленных военных и гражданских чиновников ориентировалась на Аракчеева и разделяла его мнение о необходимости буквального исполнения приказаний. Притом среди них были люди далеко не бездарные (но тем хуже, тем опаснее!). Они хорошо поняли, что карьеру проще, удобнее делать «по Аракчееву» и при Аракчееве, в плане, так сказать, вассальной верности ему, и не только не рассуждая, но даже и предугадывая желания власти. А сделать это было не очень сложно: парад значил куда больше, чем боевая подготовка. Рецепт преуспевания был прост. Показательно в этом смысле мнение Закревского о И. И. Дибиче, уверенно шедшем в гору в то время. Дибич, заслуженно прославившийся в 1812 г., храбрый, умный и образованный строил карьеру средствами, которые наши герои отвергали: он женился на племяннице Барклая де Толли и считался одной из креатур Аракчеева: «Дибич… Государю потакает во всем отлично-хорошо и сим возьмет очень много…» (подчеркнуто мной — М. Д.).

«Потакание» царю, в том числе плац-парадное усердие (Дибич не раз специально приезжал в Петербург смотреть учения гвардии), изобретение очередных новшеств этого рода и есть одна из главных претензий наших героев к клиентеле Аракчеева. Не менее выгодным было и участие в управлении военными поселениями. Словом, «не рассуждать» было просто и одновременно приносило ощутимые результаты. Однако для Воронцова, Ермолова и их друзей такой подход к службе был невозможен.

Вышесказанное позволяет точнее уяснить понимание нашими героями феномена монаршей милости. Проблема эта важна, ибо, напомню, честь — это желание почестей. «Я служу Государю, служу немного и собственному имени моему, — говорит Ермолов и добавляет: — я очень (хорошо) знаю, где польза моя собственная должна молчать пред пользою моего отечества»[16]. Разумеется, они считают, что усердная служба должна вознаграждаться. Однако, как можно заметить, они не всякое усердие считают полезным. Поэтому и отношение к монаршей милости, точнее всего определяется афористической мыслью Сабанеева: «Гнев царский без вины, а награда без заслуги суть близнецы»[17]. Понятно, что они, как и любые генералы во все времена, имеют собственное понимание «заслуг» и свое мнение о масштабах личных отличий. Но поощрение ревностной службы для них, как и для большинства современников — непреложный закон. Идея соразмерного воздаяния за заслуги определяет критическое отношение к тем, кто делает карьеру негодными, по их мнению, средствами: «подвигами в экзерциргаузе», угодничеством, «сильными связями», «ловкостию у двора» и т. п. Для себя они такой путь исключают, что доказывают реальные обстоятельства их карьеры. Воронцов выразился в письме к Закревскому очень точно: «Познакомились мы не в передних и не [на] вахт-параде». Одна эта фраза отсекает наших героев (и их карьеры) от «тех, других». Познакомились они на войне.

Вообще беспроблемное продвижение по службе не соответствует их представлениям о справедливости. Ермолов, к примеру, так высказался о своем племяннике: «Он был неблагопристойно счастлив по службе и потому надобно еще то заслуживать»[18]. В своих воспоминаниях Алексей Петрович обязательно обращает внимание на то, как сделана карьера, если хочет по каким-либо причинам выделить генерала: «Быстрый ход по службе не допустил нужной опытности, не представились случаи обнаружить особенные способности военного человека. Из всех наилучших качеств, украшающих Строганова, военные не суть превосходнейшие. Никому не уступая в отважности, готовый встречать опасность, но не среди звука оружия может возгреметь имя его»; «В царствование императрицы Екатерины II Коновницын был полковником… Отец его, значительный сановник, по важности занимаемых им должностей, в связи со многими могущественными особами, разными путями с необыкновенною скоростию проводил сына в чины… Утративши в продолжительной отставке прежний, практически приобретенный навык, Коновницын возвратился в службу, и совершенно сказывались военные его знания. Блистательна была неустрашимость его, но не могла заменить недостатка их»[19].

Если отличия накладывают на Власть обязанность воздаяния служащим, то последних награда обязывает продолжать службу с еще большим усердием. И, наоборот, невнимание Власти как бы лишает ее морального основания требовать от подчиненных ревностного служения. Игнорирование заслуг обижает и даже оскорбляет чиновников. У каждого из наших героев можно встретить жалобы на несправедливость начальства вплоть до «Белого» (так они иногда называли царя). Обиды подсчитываются ими с тщательностью канцеляристов. Так, на 11 страницах «Записок» Ермолова (издания 1865 г.), содержащих аннотированное описание главных событий его жизни в 1801–1811 гг. (без 1805–1807 гг.), приводится 17 конкретных случаев, когда он с «равными правами на награду неравные имел успехи со многими другими», когда ему отказывали в служебных назначениях, награждали менее престижными орденами или вовсе не награждали, не повышали в чине, а также говориться о конфликтах с командованием, прежде всего с Аракчеевым. С Давыдовым вообще произошла неслыханная вещь: у него, как говорилось, отняли присвоенный уже генеральский чин. Легко понять его чувства: «Если… не буду произведен, то намерение мое непоколебимо, я оставляю службу… Если мои просьбы останутся втуне, то я рапортуюсь больным и до тех пор останусь дома, пока не отдадут должного, то есть чин и Георгия 3-го, к коим я представлен».

Воронцов, комментируя немилость императора, пишет: «Потеряв теперь остатки куража и надежды, не могу не видеть особливое против меня неблаговоление», что «убивает всякую охоту и склонность к службе…, служить как будто под наказанием, без всякой, по совести, причины, никак не могу»[20]. Подобных примеров множество.

Спору нет, частое упоминание о несправедливостях, обидах, несколько разрушает тот коллективный стоический образ, который возникает при чтении их переписки и воспоминаний, — образ рыцарей Службы, «усердных ревнителей пользы», у которых «все время на службу Государю» и т. п. Но это лишь на первый взгляд. Ведь чувство обиды за неоцененные по достоинству заслуги — чувство всемирное и вневременное. Вопрос в форме и способах его выражения, которые доминируют в данное время в данном обществе. Как и в XVIII в., в рассматриваемый период такого рода эмоции отнюдь не принято было скрывать. Более того, в глазах общественного мнения они считались вполне справедливыми, их высказывали вслух и громко. И квалифицировать подобное недовольство героев 1812 г. (а ранее Потемкина, Суворова и множества других людей) как «искательность», «эгоистичность» — презентизм чистой воды. Это также неисторично, как видеть причину местнических споров в дележе мест за царским столом.

Односторонность такого взгляда подтверждают экстремальные ситуации, когда наши герои допускают отступления от принципа воздаяния. Так, в 1812 г. в момент отхода русских армий к Москве, когда с новой силой разгорелись споры между командующими, Ермолов, много сделавший для их примирения, в цитированном уже письме к кн. Багратиону писал: «Вам, как человеку, боготворимому подчиненными, тому, на коего возложена надежда многих и всей России, я обязан говорить истину: да будет стыдно вам принимать частные неудовольствия к сердцу, когда стремления всех должны быть направлены к пользе общей, что одно может спасти погибающее наше отечество»[21].

Император выступает как посредник между Службой и служащими, посредник могущественный, но не всемогущий. Это важно. Хотя в то время слово «отечество» писали со строчной буквы, а «государь» с прописной, реально для людей этого круга первое было важнее второго. Монаршая милость — индекс общественного признания заслуг дворянина, пользы его службы для страны и самого монарха как олицетворения (в идеале) страны. Эта милость по многим позициям определяет социальный рейтинг человека. По многим, но не по всем, ибо нашим героям хорошо известен механизм функционирования «источника милостей», иногда далекий от справедливости. Поэтому более существенным для них нередко оказывается неофициальный счет заслуг, то, что называется репутацией. Не случайно заботы о ней занимают видное место в их жизни. Именно репутация дает им возможность, например, грозить отставкой, говоря, что «не все поверят», что «вдруг» сделались неспособны. В тех случаях, когда их собственное понимание Пользы, их принципы вступают в противоречие с требованиями верховной власти, принципы могут оказаться более важными, в известных пределах, конечно. В этом мы еще не раз убедимся, как и в том, что пределы эти каждый устанавливал для себя сам. Так, когда царь несправедливо, по мнению Ермолова, выключил из службы испанского революционера Хуана Ван-Галена, служившего на Кавказе, и приказал выслать его из России, Ермолов не только ослушался его, но и позволил себе открыто поучать императора, разумеется, в рамках этикета: «Не решился я, Государь, отправить его с фельдъегерем и передать австрийскому правительству, и исполнение воли Вашего Императорского Величества искал сделать приличествующим образом великодушию и милосердию Государя, коего люблю я славу… Не ожидаю подвергнуться гневу Вашего Величества, но не менее должен бы был скорбеть, если бы иноземец, верно и с честию служивший, мог сказать, что за вину, в коей не изобличен, получил наказание от Государя правосудного. Строгие правила мои не допускают поблажать вольнодумствующим, но и сего в течение года не замечено в майоре Вангалене»[22]. Примечательна не только забота Ермолова о репутации императора, но и убежденность, с которой он позволяет себе корректировать его распоряжение. Очень важно заметить, что наши герои отнюдь не были социальными «робинзонами». Закревский однажды заметил: «Я правил моих ни для кого не переменю»[23]. Под этими словами подписались бы многие русские дворяне того времени.

Загрузка...