Выражаю сердечную благодарность Геннадию Белорыбкину, историку, моему консультанту, за неоценимую помощь в создании этой книги.
Январь 1930 года. Православный монастырь на реке Кидекше.
Как наяву стояла перед глазами та ночь. Явно спятившая желтоватая луна чуть покачивалась на черном небосклоне, заливая окрестности мертвенным светом, и звезды блестели, словно волчьи глаза среди сосен. Сами сосны торчали прямые, как натянутые струны, – казалось, ударишь топором по коре со всего маху – и пойдет по чаще звон…
Ну да это чудилось спьяну. Не будет больше никакого звона – сапоги прогрохотали по деревянным ступеням наверх, в звонницу (будто черные ангелы… или вороны – вестники смерти, взлетели, взмахнув полами шинелей). Послышалась короткая возня, кто-то охнул, следом грянул выстрел из революционного маузера, снабженного наградной табличкой: «Тов. Красницкому от руководства за преданность делу ВКП(б)».
– Амба звонарю, – хрипло сказал кто-то заплетающимся языком. – Окопался, гнида. Думал, не достанем…
Мелькнуло в воздухе легкое, почти невесомое тело. Упало с глухим стуком на утоптанный снег, чуть подпрыгнуло и осталось лежать, разбросав худые руки.
Очкастый в кожанке, прикативший еще вчера на черной «эмке», весело распорядился:
– Эй ты, с топором! Иди сюда, руби веревку!
– Дык как же? Толстая больно и обледенела… Нипочем не разрубить!
– А за тем херувимом вниз хочешь? С пулей в башке… А ты, малец, давай заводи свою трещотку. Будешь снимать для истории.
Тот, к кому обращались, и вправду был молод. Не старше четырнадцати, худой и маленький, совершенно терявшийся в огромном, не по размеру, поношенном полушубке. Он все время засовывал в рот пальцы, пытаясь их хоть чуточку отогреть. Рукавицы он не смел одевать – иначе можно было уронить старую трофейную кинокамеру, ящик с деревянной рукояткой, вызывающий ассоциацию с балаганной шарманкой. Завести-то можно, сердито подумал он, только все равно ничего не выйдет при таком освещении. Ночь все-таки… Но вслух перечить побоялся.
«Маузер» (без желтой кобуры – не те годы, но от этого не менее впечатляющий) убедит кого хочешь. Антанту победили, так неужто не справимся с какой-то поповской веревкой?
Справились. Отсюда, с земли, картина предстала поистине величественная. Многие даже вскочили на ноги – те, кого ноги еще держали. Иные, смешав убойный местный самогон с привезенной водкой, остались вповалку лежать возле костров, не ощущая ни пылающего жара, ни вселенского холода (а мороз стоял знатный: градусов за тридцать, лютый, нездешний…).
Огромный черный колокол, отражающий тусклыми боками рыжеватые огненные блики, стоял над перилами (непонятно как: веревку, на которой он висел, все-таки перерубили), покачивался, будто раненый, и гудел – мощно, отчетливо, на низкой трубной ноте. Так гудит, прощаясь, умирающий крейсер с пробоиной ниже ватерлинии, уходя в пучину…
– Падай же, сука, – послышался суеверный шепот.
Но колокол не желал падать. Он продолжал висеть в воздухе без опоры и, казалось, светился изнутри мрачноватыми всполохами – иллюзия, конечно (сивуха и ледяная ночь знали свое дело), но – жуткая. Мальчишка с кинокамерой не сразу сообразил, что костяной стук, который он слышит, издают его собственные зубы. Комсомольский секретарь Пашка Дымок тоже стоял в растерянности, запрокинув голову, с ужасом в широко открытых глазах. Даже того, очкастого, тоже проняло… Но лишь на мгновение. Тут же он возник над перилами, в просторном окне на верхотуре, проорал что-то непонятное, уперся рукавицами… Еще несколько подручных нехотя присоединились к нему, ухнули в такт, точно волжские бурлаки, поднатужились…
Колокол летел долго. Ударился о землю так, что поляна под ногами содрогнулась. И лег набок, точно мертвый кит, вынесенный на берег прибоем. Секретарь с верными сподвижниками замерли, стряхивая оцепенение, потом дружно бросились к черному исполину, обступили, крича что-то победное и размахивая руками.
Длинное приземистое строение – кельи для монахов – в десять рук обкладывали хворостом и поливали керосином. Сами монахи, выведенные во двор, заголосили и рванулись назад, в двери (сгореть, что ли решили вместе с монастырем?), но их грубо оттеснили прикладами и сбили в кучу.
– Вот отродье, – сверкнув очками, хмыкнул Красницкий.
– Правда, товарищ уполномоченный, – поддакнул Паша Дымок. – Им новую жизнь на блюдечке подносят, а они упираются. Несознательный народ…
–Думаешь?
Красницкий посмотрел с изрядной долей сомнения и вмиг стал серьезным.
– Ты в Гражданскую воевал?
– В Гражданскую я совсем мальцом был.
– Это плохо. Видишь ли, есть несознательные. Заблудшие. Для них да для таких, как твой Севка, мы и воюем… Им новую жизнь строить после нас. А есть – враги. Эти лютые, им в голову вбили… Ну, неважно. Они в светлое будущее не пойдут. А пойдут – так только для того, чтобы стрелять в нас из-за угла.
Помолчал и резко добавил:
– С такими разговор должен быть коротким. Сева – парнишка с кинокамерой почувствовал холодный пот на спине. Будто кто-то коварный сунул ледышку за шиворот. Он несмело потянул секретаря за рукав. Тот обернулся. Лицо его было нехорошее, застывшее…
– Паша…
– Что тебе?
– А это обязательно… Ну, «короткий разговор»? Может, их еще можно… в новую жизнь? Пусть только пообещают, что не будут из-за угла стрелять. А, Паша?
В мальчишеских глазах стояла мольба. Дымок резко дернул плечом и раздраженно произнес:
– Шел бы ты отсюда, не вертелся под ногами.
– Куда?
– Да хоть к тетке Настасье. Добежишь за десять минут. Она тебя не прогонит, скажешь, я прислал.
– Страшно одному-то, – возразил мальчик. – Ночью да по лесу…
Однако про себя знал точно: здесь совсем скоро будет еще страшнее. Монахов уже подняли и стали уводить в глубь двора, к темно-красной кирпичной стене.
Есть такая штука: наказание памятью. Амнезия наоборот. Ему больше всего на свете хотелось бы забыть те годы, выкинуть вон и успокоиться душой, которая мучилась тогда, в морозный довоенный январь, и сейчас, спустя более полувека (правда, по-другому: раны затянулись и зарубцевались, боль из острой превратилась в тупую и ноющую, приходившую обычно по ночам. Днем все-таки отвлекали домашние дела, «ящик», газеты – «брехаловка», словом).
Легкие шаги в прихожей. Он посмотрел поверх очков в том направлении и увидел внучку: надо же, вымахала. Он, старый пердун, и не заметил… Это потому, что живешь не здесь и не сейчас, хмыкнул ехидный голос изнутри, а черт-те где и когда. Среди старых, выцветших фотографий, будто в пыльном, заброшенном пантеоне.
– Ты надолго? – спросил он.
– К ужину буду, дедуль. Не скучай без меня. Хоть телевизор включи.
– А ну его. Все одно и то же.
– Как знаешь. Что купить в гастрономе? Я по дороге заскочу…
– Не надо ничего. Я непритязателен, картошки наварю.
Она подошла (уже одетая, в коричневом модном пальто с капюшоном) и чмокнула в щеку.
– Не болтай. Уж я-то знаю, ты гурман еще тот. В ее голосе, нарочито бодром, даже веселом, ему вдруг почудилось скрытое волнение. С таким, пожалуй, идут к врачу, заранее не зная диагноза (но опасаясь худшего… Нет, об этом лучше не думать). Очень хотелось расспросить поподробнее, усадить на колени, приласкать, как когда-то, но он сдержался. Незачем впадать в маразм: а куда, а с кем, а во сколько ждать назад (с точностью до секунды)? Он никогда и не спрашивал – зато и не получал лживых ответов.
Однако беспокойство прочно засело в груди, точно старая заноза. Он поднялся с любимого плетеного кресла, сходил на кухню, сварил кофе и тут же забыл про него, оставив остывать в большой чашке с голубым узором и надписью: «Дорогому другу от Жени Енея. Крым, 1964». Бесцельно побродил по квартире, казавшейся сейчас огромной и гулкой. На высоких потолках кое-где запечатлелись следы исчезнувших перегородок – квартира пережила несколько исторических циклов уплотнений и разуплотнений: кого-то подселяли, кого-то выселяли (бывало – ночью, под грохот казенных сапог, женские вопли и негромкое шуршание машины под окном)… Комнаты, бывшие коммунальными, переходили из рук в руки, точно стратегические высоты. С тех пор утекло множество воды, «последний интернационал» миновал (он надеялся, навсегда… А коли вернется – так он не доживет), урбанистическая местность дышала свободой: четыре комнаты, соединенные общим коридором, предназначались теперь для двоих. Что же касается остального пространства, то его наводнили призраки. Пришедшие из тех времен, когда…
Когда кто-то из них под утро наткнулся на вход в подземелье.
«Открытие» совершили случайно: чтобы быть уж последовательными до конца, в четвертом часу утра надумали взорвать храм. Дело было дьявольски непростым: храм выглядел словно древний витязь-богатырь – четырехстолпный, с широкой маковкой, опоясанный под куполом гирляндой кокошников, с мощными стенами, выложенными из белого камня… Возле фундамента долбили шурфы, матерясь во весь голос и горланя песни. Он тоже долбил вместе с другими, сбросив полушубок и завернув в него кинокамеру. В памяти отложилась дикая боль в руках: кончики пальцев ничего не чувствовали, а ладони горели от набухших кровью мозолей. И вдруг из правого придела раздался крик. Все, конечно, сбежались, он тут же забыл про ладони, увидев выбитую дверь, совсем несерьезную на вид (сколько раз проходил мимо и не подозревал, что она скрывает за собой тайное подземелье).
Распоряжался очкастый. Первым с факелом в руке спустился Паша Дымок, за ним – еще парочка активистов, потом Красницкий приказал:
– Ну-ка, малец, тащи свою шарманку!
– Темно больно, – возразил тот, ковыряя в носу.
– Я те поговорю! За такие слова, знаешь…
– Да я при чем? Техника буржуйская, сволочь. Однако, получив подзатыльник, припустился бегом.
За дверью начиналась узкая винтовая лестница.
Факелы совершенно не могли разогнать мрак, лишь выхватывали из него неровные круги, а в них – древние кирпичные стены, низкий сводчатый потолок в ледяных сосульках, неглубокие ниши (пустые, однако так и чудились во тьме белые пятна черепов и решетчатые скелеты). Обстановочка способствовала: хмель выветрился, разговаривать – даже шепотом – было жутковато. Они ощущали себя попавшими в мир звуков: осторожные шаги, дыхание, цвеньканье капелек воды о камень – все тут усиливалось в десятки раз и отдавалось странным ватным эхом. Иногда попадались проемы-входы в крошечные отшельнические кельи (квадратный мешок с каменной лежанкой внутри и выступом под икону). Кое-где видны были пятна сажи – следы сгоревших свечей. Кто-то прошел внутрь, поводил факелом из стороны в сторону, освещая стены, и присвистнул:
– Гляди-кась! Трубки какие-то.
В каменную толщу и вправду непонятным образом были вмурованы тонкие керамические трубки.
– Может, их тут травили? – послышался неуверенный голос.
– Кого?
– Да монахов. Заманивали сюда, а потом пускали газ… Как немцы в четырнадцатом, мне батя рассказывал…
– Не гони, дурень. Обычная подслушка, не видишь?
– Смотрите, товарищи, – веско сказал очкастый. – Вот к чему прибегало поповское руководство, чтобы следить за своими подчиненными! Наверняка в келье настоятеля было слышно все, о чем тут говорилось. Пресекали свободомыслие, так сказать.
Какое же свободомыслие в монастыре, захотел возразить мальчишка, но опять промолчал. Еще засмеют.
Прошли еще немного. Метров через двадцать наткнулись на два ответвления. Левое было засыпано, из правого явственно тянуло сквознячком. Они двинулись туда и чуть было не прошли мимо решетчатой двери, которая вела в довольно просторную комнату. Дверь была наполовину завалена битым кирпичом, но сверху, с высоты человеческого роста, помещение хорошо просматривалось.
– Сокровища, – прошептал пораженный Пашка Дымок, просунув факел сквозь прутья решетки.
Мальчик с трудом протиснулся поближе. Слабый свет проникал в комнату непонятно откуда: вроде бы она находилась глубоко под землей и не было заметно никаких отверстий в потолке. Тем не менее внутреннее убранство угадывалось четко: очертания больших кованых сундуков вдоль стен, деревянные ящики, тщательно упакованные от сырости тюки и свертки…
– Лопаты сюда, – мгновенно распорядился очкастый.
Подгонять никого не пришлось. Закипела дружная (насколько позволяло пространство) работа. Завал в считанные минуты расчистили, сбили замок, дверь рухнула, и комсомольцы рванулись к сундукам, ломами сбивая крышки… Он спустя полвека усмехнулся, вспоминая: а ведь ни в одном из них, ни в одной горячей башке (тот, с «маузером», из органов – не в счет) не возникло и мысли что-то припрятать для себя. И даже идея продать немалые драгоценности, переправить за границу, скопом, без разбора, а на вырученные деньги купить у буржуев пшеницу и накормить голодающих (коли на всех, на мировой пролетариат, не хватит – то хоть на свою губернию) как-то поникла перед мощным и понятным всем призывом: «ЛОМА-АЙ!» (а как сияли в чадящем пламени изумруды и рубины на богатых нательных крестах, потирах, окладах икон и царских диадемах! Как тускло отливало загадочным темно-медовым цветом золотое обрамление! Рехнуться можно).
– А это что за баба?
– Где?
– Да вот, на доске нарисована.
– На иконе, балда. Пресвятая Богородица. Мне мамка говорила в детстве…
– Не болтай лишнего, услышат еще.
И, чтобы не заподозрили ни в чем ТАКОМ, – хрясть топором по почерневшему от времени лику! Раскололся лик. Лишь глаза – по одному на каждой половинке – продолжали пристально смотреть, будто заглядывая в самую душу…
Кроме драгоценностей и икон, здесь оказалась целая библиотека старинных книг и пергаментных свитков – товарищ из органов авторитетно произнес непонятное слово: раритеты. Их решили оставить на месте: все равно рассыпались бы в прах от малейшего прикосновения. Остальное натужно потащили наверх.
Вдруг общее веселье прорезал голос:
– ОСТАНОВИТЕСЬ!
Он исходил отовсюду – мощный, властный… Будто суровый родитель усмирял не в меру расшалившуюся малышню. Комсомольцы разом притихли, в испуге завертели головами, некоторые тайком перекрестились… Нетленный монах предстал из тьмы коридора в нетленном облачении, грозно сверкая очами из-под насупленных бровей. Они всмотрелись: да нет, никакой не нетленный, очень даже живой (ну а с живыми разговор у нас короткий…)
– Кто такой? – резко спросил очкастый.
– Это отец Илизарий, – сунулся кто-то под руку. – Здешний настоятель.
– Та-ак, – на губах очкастого заиграла нехорошая улыбка. – Что же ты, святой отец, в подземелье ховаешься? Братья твои под расстрел идут с песнями…
Настоятель вдруг двинулся вперед (ему даже дорогу расчищать не пришлось – все расступились, будто завороженные, прижались к стене…). Опираясь на посох, он вошел в сокровищницу, поднял с пола разрубленную Богородицу, соединил половинки вместе… Мальчик с кинокамерой попытался прикинуть его возраст: совсем старый… Вон и морщины на лбу, и резко очерченные бескровные губы. Но стать! И глаза!.. Недаром очкастый уступил дорогу и, будто устыдясь чего-то, попытался сунуть «маузер» назад в кобуру.
– Гнева божьего не боитесь? – прошептал Илизарий в гробовой тишине. – Ведь страшное творите.
– Ты о себе подумай, – сквозь зубы процедил Красницкий. – А то мигом к братьям присоединишься. Кстати, – он вдруг повеселел. – Сокровищница-то маловата для такого монастыря, а, святой отец? Какой же вывод? Правильно, должна быть еще, и не одна. Ну-ка, ребята, тащите его наверх! Там допросим.
Двое самых крепких с готовностью подскочили, обрадовавшись возможности поразмяться. Один даже успел схватить игумена под локоть. И вдруг – они на секунду застыли от удивления – из-за спины отца Илизария скользнул молодой парень в одежде послушника. Двигался он как-то странно, приплясывая и вертясь вокруг оси, точно черная размытая юла в полутьме, с дикой завораживающей скоростью и грацией. Тот, кто держал настоятеля, упал сразу, закатив глаза и не успев крикнуть. Другой, сбив по дороге еще двух своих товарищей, отлетел к стене и там затих. Пашка Дымок еле успел отскочить в сторону, от испуга выронив факел. Тени заметались в узком коридоре, раздался чей-то визг, оглушительно грохнул «маузер» в руке очкастого…
Пуля выбила пыль из кирпича. Послушник перетек вправо, прикрыв грудью отца Илизария. Кто-то из комсомольцев издал боевой клич и бросился вперед, замахнувшись лопатой. Мальчишка не стал даже тратить время на защиту – просто дернул бедром, опрокинув нападавшего, перехватил отобранное оружие и встал так, чтобы никто не смел сунуться. Никто и не совался. На краткий миг установилось некое силовое равновесие, хотя со стороны и выглядевшее нелепым: сбившиеся в кучу комсомольцы, пылающие боевой яростью, а напротив – щуплый подросток в черной рясе, подпоясанной крученой веревкой…
– Стой, – тихо сказал Илизарий. – Не нужно. Я пойду сам.
Послушник обернулся. В его широко раскрытых глазах стояли слезы.
– Но вы не должны…
– Молчи.
Настоятель положил руку на плечо мальчика, будто успокаивая.
– На все воля божья, – мягко проговорил он. – Иногда нужно большое мужество, чтобы принять ее безропотно.
И медленно двинулся вперед.
– Слушай, Вадька, а что такое «воля божья»?
Вадька – лохматый, лет семнадцати, цыганского вида – нехотя пожал плечами.
– Поповское что-нибудь. Тебе зачем?
– Да так… Нет, понятно, что они – контра, а все же любопытно.
– Любопытной Варваре…
– Знаю, знаю.
– Вот так-то. И потом, все равно скоро по всей стране ни одной церкви не останется. Вред от них один.
Остаток дня они провели в опустевшем подземелье, как в могиле. Жуть, почти потусторонняя, притупилась, спряталась за ленивыми разговорами: душа устала и организм, пусть и молодой, устал и требовал временного затишья. Там, наверху, жгли высокий костер из икон (уполномоченный из уезда стоял рядом и веско объяснял собравшимся: «Видите, товарищи? Бога нет»). И правда, думал Сева. Если Он есть, почему же не пустит молнию с небес и не спалит всех к чертям собачьим?
Вместе с рассветом – поздним, холодным и хмурым – их сморил-таки сон. Мальчик выбрался на свет, зажмурился и неуверенно ступил на утоптанный наст. Из всех монастырских построек целым оставался только храм, но и это ненадолго: в готовых шурфах уже лежала взрывчатка. Только шнур подпалить…
Он медленно обошел церковь кругом, уважительно потрогав мощную кладку. Силища. Так же неторопливо, будто в раздумье, вошел внутрь через выбитую дверь. Обогнул алтарь, осторожно поднялся по широким деревянным ступеням наверх, в длинную пустую галерею, опоясывавшую изнутри аркатурный пояс. Здесь были «заходные полати» – места, куда во время богослужений поднимался когда-то великий князь Юрий Всеволодович со своей семьей. Снаружи, на стене, он приказал увековечить себя и своих сыновей в подколонном барельефе: безбородый мужчина в нарядно вышитом кафтане и княжеском плаще держит на коленях мальчика, юного княжича Константина (будущего отца Василия Константиновича, что правил городом Житневом рука об руку с верной супругой Еланью)… Так давно, что и не верится.
Мальчиком овладело странное чувство: будто все они, жившие в глубинах веков, незримо собрались здесь, под тяжелыми сводами. Откуда-то из сопредельного мира прошелестел легкий ветерок, что-то еле слышно звякнуло, прошуршало, неземные голоса переплелись…
– Ты совсем не боишься смерти, старик?
Мальчик остановился. Голос вовсе не был нечленораздельным. Он был приглушенным, но вполне земным, тутошним. Он принадлежал очкастому и доносился из-за двери в самом конце галереи.
– Православный покров на нашей земле ослаб, – тихо и внятно отозвался отец Илизарий. – Мы все боимся смерти – по невежеству и гордыне. Вопрос в другом: коли Господь оставит нам жизнь, как ее вынести? Возможно ли? Нет заступников, нет молитвы…
– Не изображай мученика. Мученики идут на костер за веру, а не прячутся в подземелье. А ты не просто прятался… Ты надеялся уйти. И я хочу знать: куда и как.
Голос был сладенький, как все дьявольское. Вообще все вокруг было странным, неестественным… Гулкий пустой коридор, серый камень, узкая полоса света, проникавшая из щели между дверью и косяком, страшные и странные слова… Как во сне, мальчик подошел поближе и приник к зазору, увидев фрагмент кельи – темную стену и угол дубового стола, на котором неровно коптила керосиновая лампа. Он испугался, представив картину пытки, позаимствованную из рассказов папиного дальнего родственника, в прошлом красного конника, плененного белогвардейцами, но не сломленного и бежавшего из застенка (позже, впрочем, расстрелянного своим же трибуналом). Но нет, голос настоятеля был спокоен и сдержанно-печален.
Красницкий обогнул стол и встал напротив игумена. Он словно находился на перепутье (что пообещать упрямому попу – трон или костер? И то и другое вполне реально и можно устроить…). Но тот молчал. Видно, слишком страшной и важной была хранимая им тайна.
– Поймите же, – наконец проговорил настоятель. – Я не хозяин Шара. И не слуга, и даже не хранитель. Он принадлежит каким-то иным, высшим силам. Я не имею в виду Творца нашего, но кого-то более древнего и могущественного, чем человечество. Нам было только дважды разрешено воспользоваться им, чтобы спасти жизнь нашим братьям. Но это случилось давно…
– Знаю, – перебил очкастый.
Отец Илизарий вздрогнул.
– Вы прочли документ?
С величайшей осторожностью Красницкий положил на стол ломкие пожелтевшие листы бумаги.
– Чудом спас, – пояснил он. – Эти идиоты чуть было его не пожгли заодно с иконами.
– Откуда же вы узнали…
– Неважно, – с трудом проговорил Красницкий, будто из последних сил сопротивляясь некоему колдовству, уже начавшему действовать (он еще оставался человеком, но на загривке проступила рыжеватая шерсть и звериный рык рванулся из напряженной глотки…). – Я услышал эту историю от одного заключенного. Он давно сдох, я даже не помню, как его звали… Впрочем, это тоже неважно. Так вот, миллионы лет назад, когда человека еще не было на Земле, какая-то исчезнувшая народность (думаю, их ты и называешь высшими силами) оставила в этих местах… особый предмет. Шар. А потом они вынуждены были уйти – то ли на небеса, то ли под землю… То ли вовсе все передохли – мне наплевать.
Этот ублюдок перед смертью (утром отправили в расход) прямо-таки взахлеб рассказывал об этом Шаре (почему взахлеб – тоже понятно: наши докторишки впрыснули ему какую-то гадость). Я, правда, мало что понял, но в его истории… словом, были некоторые конкретные детали, которые меня насторожили. Например, он упоминал Кидекшский монастырь. И вот эту древнюю бумажку.
Он встал, прошелся из угла в угол, заложив руки за спину и поскрипывая ремнями. Снова очутился перед столом с чадящей лампой… Мальчик сквозь щель в двери будто бы наблюдал представление театра теней. Резкий голос произнес:
– Ты отведешь меня к Шару, святой отец.
– Но вы не сможете…
– Не твое дело! Мне бы только добраться до него, а дальше…
– Нет.
– Ты что? – взвился Красницкий. – Ты, падла, хоть понимаешь свое положение?
– Понимаю, – твердо сказал Илизарий. – И все равно – нет.
Он помолчал.
– Все мы принадлежим к одному племени: заблудшие овцы, лишенные пастыря… Я хочу сказать, что благодарен вам. Может быть, только теперь я осознал всю глубину человеческого грехопадения.
– О чем ты бормочешь?
– О спасении. О том, что, возможно, именно в этом оно и состоит: чтобы не поддаться соблазну. Вы искушаете меня: предлагаете жизнь в обмен на предательство. Я не могу принять ее от вас…
Голова настоятеля дернулась – ствол «маузера» с силой впечатался ему в висок.
– Значит, за себя ты не боишься? А за своих братьев во Христе? Они-то в чем провинились?
– О господи, – вздрогнул Илизарий.
– Ты еще можешь их спасти. Пока они живы:..
Братья во Христе пели. Хор был протяжный, жалостливый, нестройный… Он доносился откуда-то снизу, сквозь закрытые двери какого-то помещения, где они были заперты. Мальчик: замер, соображая: голоса были странные, идущие не просто снизу, а вроде бы из-под земли. Вдруг как током ударила догадка: глиняные трубки. Чтобы настоятелю было слышно, что происходит в кельях отшельников, трубки и предназначались. Значит, монахов заперли в подземелье…
– Их даже не будут выводить наружу, – сообщил очкастый. – Пощелкают прямо через решетку. Отсюда будет прекрасно слышно.
– Ироды, – прошептал Илизарий.
– Решайся, поп. Иначе гореть тебе в аду за невинно убиенных. Ну!
– Будьте вы…
Выстрел!
Мальчик зажмурился и присел от страха. Началось, мелькнула мысль. Но нет, звук был другой, совсем близкий… Он нашел в себе силы открыть глаза и вновь прильнуть к щели, чувствуя собственное сердце где-то в районе валенок. Сцена изменилась, словно развернутая к зрителю под другим углом. Разнесенный пулей затылок игумена. Разбитая вдребезги лампа и пляшущие на столе, на полу, на черной сутане язычки пламени…
Еще два выстрела (по звуку – «маузер» и «наган», в этом мальчишка хорошо разбирался). Стрелял очкастый и кто-то третий, невидимый, прятавшийся в тени. Оба были ранены, но очкастый – серьезнее. Яростно хрипя, они повалились на пол и сцепились, не замечая занимавшегося вокруг пожара.
Наверное, мальчик нечаянно толкнул дверь. От неожиданности он потерял равновесие и упал вперед, на четвереньки. И – близко, в каких-то сантиметрах, сквозь едкие клубы дыма увидел выпученный глаз игумена Илизария. На месте второго чернела пустая глазница, сквозь которую вышла револьверная пуля. Желто-коричневые пергаментные листки валялись тут же, возле ножки стола, и к ним уже плотоядно устремился огонь. В лицо пахнуло нестерпимым жаром, и мальчик, не сдержавшись, закашлялся.
Он выдал себя… Из пламени, из рыжего жаркого мрака поднялась страшная фигура – окровавленная, окутанная дымом, с «наганом» в руке… Медленно обернулась и пошла на мальчишку прямо сквозь пламя, не ощущая боли.
– Паша, – прошептал мальчик. – Пашенька, не убивай, родненький! Я никому не скажу… И полетел вниз с лестницы.
Сознание возвращалось медленно, толчками. Вокруг было темно, хоть глаз выколи. С трудом проникая сквозь завесу дурноты, слышались невнятные голоса, кто-то очень далекий и нежный напевно произносил незнакомые слова…
– "Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам.
Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои. Подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.
Фома сказал в ответ: Господь мой и Бог мой!.."
Как хорошо. Правда или неправда – все равно как сильно и хорошо… Лучше умирать так. Мальчик протянул руку, улыбаясь, но пальцы наткнулись на холодную кирпичную стену. Минутное наваждение пропало, и он подумал: «Я жив. И я опять в этом чертовом подземелье. Камеру потерял, товарищ Красницкий мне за нее голову оторвет». Однако тут же вспомнил хрип, с которым товарищ Красницкий упал там, в пожаре, – угасающий, звериный, предсмертный… И эта мысль странным образом его успокоила. Тьма накрыла мальчика, словно шапка-невидимка, и он побрел наугад, держась рукой за стену. Все равно куда, лишь бы подальше.
Шел он долго, может быть, несколько часов. Коридор все не кончался, и мальчик стал уставать. Очень хотелось пить, и лоб горел, как в лихорадке. Он уже собирался сдаться. «Еще десять шагов, – сказал он себе, – и я упаду… Плевать». Но неожиданно увидел впереди свет. Вернее, светлую точку, похожую на крохотную одинокую звездочку посреди ненастного неба. Свет манил, и он, собравшись с силами, заковылял быстрее.
И вскоре звездочка превратилась в Шар.
– Ты кто? – шепотом спросил мальчик. Внутри, под прозрачной оболочкой, забегали размытые огоньки. Мальчик раскрыл рот от изумления, обошел непонятный предмет кругом и несмело дотронулся до него озябшей ладонью. Ощущение было приятным – будто от дружеского рукопожатия. Теплая волна поднялась навстречу. Шар запульсировал, заколыхался и поплыл посреди коридора вперед, словно приглашая следовать за собой. Мальчик, подумав, подчинился. Идти тут же стало легко. Коридор расширился, посветлел и превратился в просторный грот, на стенах которого плескалось отражение воды. А пройдя еще немного, парнишка и впрямь увидел море.
Пейзаж был неприветливый. Северный, холодный, с черными острыми скалами, полосой прибоя и одинокой сосной, прилепившейся на крошечном клочке земли в расселине. Кругом – ни души, брызги и грохот, дул тевтонский ветер – ледяной, упорный… Волны с размаху бросались на берег, покрытый крупной галькой, и с шипением, нехотя, отползали назад, за границу своих владений.
Мальчик поплотнее запахнул одежду и присел на каменный выступ, пожалев, что нет с собой даже краюшки хлеба. Есть хотелось ужасно.
Неведомо, сколько он так просидел. Шум волн убаюкивал, будто пел колыбельную без слов. И в конце концов он задремал…
Сильный удар обрушился сзади и сбоку. Голова словно взорвалась, и мальчик кубарем скатился по насыпи вниз, к самой кромке прибоя. Соленая вода лизнула ободранную щеку и вмиг привела в чувство. Парнишка приподнялся, застонав от резкой боли, и развернулся к нападавшему…
Пашу Дымка трудно было узнать. Окровавленный и обожженный, с неестественно скрюченной левой рукой, в обгоревших лохмотьях, он походил на страшный призрак из ночного кошмара. Волос на голове не было, кожа кое-где свисала клочками… И «наган» злобно, будто живой, смотрел черным зрачком прямо в лицо мальчика.
– Отбегался, сучонок.
– За что ты их? – одними губами прошептал мальчик.
Он не пытался бежать. Знал, что бесполезно.
– А что я должен был делать? – вроде бы спокойно отозвался Павел. – Я всю жизнь искал этот Шар. Гнил заживо, голодал, пресмыкался перед такими гнидами, как… Да тебе не понять. И все ради того, чтобы какой-то мудак в пенсне…
Голос прерывался. Призрак стоял на ногах нетвердо, покачиваясь и заметно слабея с каждой секундой. С отчаяния мальчик прикинул: подобрать под себя ноги, прыгнуть головой вперед, рвануть за ствол…
– Может, отпустишь? А, Паша? Ты же знаешь: я никому… Я могила!
Слезы сами брызнули из глаз, он и не думал играть. Это хорошо, это значит, противник и не заподозрит… Вот уже и смотрит не так пристально, и револьвер чуть подрагивает в руке.
– Помнишь, как зареченские собрались меня отдубасить, а ты не позволил? Вытащил из лодки весло, показал им и говоришь: кто, мол, на брата моего руку подымет – башку снесу… Помнишь?
– Зубы не заговаривай, – процедил Дымок. – Кто тебе, сучонок, велел шпионить? Ты же все слышал… К сожалению.
– Случайно я, Пашенька. Кабы знал – за километр бы обошел и уши зажал.
Он уже плакал навзрыд, по-настоящему. Только какой-то участочек мозга еще цеплялся за привычное: любопытство вдруг проснулось совершенно некстати.
– А тот заключенный, про которого говорил очкастый, он…
– Это был мой отец, – ответил комсомольский секретарь. – А теперь умолкни и повернись. Не в рожу же стрелять.
Дымок качнулся сильнее. На страшном лице отразилась мука – мальчик готов был пожалеть его (слишком свежо было в памяти ощущение слепого, почти иррационального ужаса при виде единственного в поселке старого «Опеля», выкрашенного в черный цвет, вестника несчастий, красного мандата перед лицом, снился испуганный шепот: «Может, пронесет? Сын за отца, говорят, нынче не отвечает» – кратковременный курс партии, карательный аппарат ненадолго дал сбой…). Только вот «наган» в белых от напряжения пальцах…
– Он всегда держал его заряженным, под подушкой. Не для того, чтобы кого-то там пристрелить. Для себя. И для мамы. Он знал, что рано или поздно за ним придут.
(Пришли, как водится, перед рассветом. Прошелестел «Опель» под окном, звонок задыхался, стервенея, в дверь дубасили сразу несколько кулаков. Отец с матерью глядели друг на друга, прощаясь. «Я требую от вас отречения», – сказал он. «Какого отречения?» – «От меня».)
– И вы отреклись? – замирая, спросил мальчик.
– Мама – нет. Пошла как ЧСВН – член семьи врага народа. Жертвенница, чтоб ее…
– А ты? Ты отрекся?
Дымок болезненно дернул уголком рта.
– Как видишь.
И мальчишка прыгнул. Головой вперед, целя в брюхо противнику и одновременно дергая за ствол револьвера вниз, к земле…
Паша не ожидал нападения от полудохлого сосунка. Он устоял на ногах (однако взвыл от боли в раненом бедре), но «наган» выпустил, и тот отлетел в сторону. Мальчик на четвереньках отполз от страшного места, вскочил и припустился наутек, к спасительному гроту. Содранные коленки горели, он никак не мог вздохнуть поглубже – воздуха не хватало, глаза застилали слезы, и всей спиной он с яростью на самого себя ощущал: не удрать. Призрак из ночного кошмара (гад, гад! Ведь росли на одной улице!) уже нагнулся, поднял оружие и прицелился в точку аккурат меж лопаток…
Сил бежать больше не было. Мальчик остановился и стал ждать выстрела. Но услышал сдавленный крик. А потом, когда что-то мокро шлепнулось на прибрежные камни, сквозь грохот волн раздались гортанные голоса и металлический лязг. И – тяжелый топот копыт.
Лошади скакали по самой кромке прибоя. Вода лениво лизала край отлогой каменистой осыпи, и в некотором отдалении за ней круто уходили в поднебесье серые тела скал. Острые каменные клыки, поросшие северным карликовым кустарником, тут и там торчали над волнами. Пахло гнилыми водорослями, в воздухе носились вечно испуганные чайки.
Четверо всадников в плотных серых плащах из грубой шерсти ехали парами вдоль берега. Двое – с длинными мечами на левом боку, у третьего клинок был закреплен за спиной и рукоятка торчала над правым плечом. Четвертый был вооружен тяжелым бронебойным арбалетом. Головы путников покрывали шлемы с поднятыми забралами. По лицам никто не мог бы определить их звания и род занятий: все как один были загорелые, угрюмые и решительные. С такими лицами идут в битву, заранее зная, что вернуться назад будет не суждено.
Подле лежавшего на камнях человека они придержали коней. Лошади зафыркали, пятясь, но, привыкшие повиноваться, все же встали, недовольно перебирая копытами.
– Плохая примета, – вполголоса произнес один из всадников, обращаясь к тому, у кого за спиной торчал длинный сарматский меч. – В самом начале пути…
Тот лишь посмотрел на говорившего устало и отрешенно, так что и слов тратить было не нужно. Плохая примета или хорошая – ни у одного из них не было дороги назад. Он только подумал, что распластанного на земле человека убили не так давно, может быть, еще перед рассветом. Или он умер сам – вон сколько ран покрывали истерзанное тело, непонятно, как вообще держался так долго…
– Хранительница ждет, – пробормотал всадник, трогая коня. – Не отставайте.
Помрачневшие еще больше спутники двинулись следом.
На востоке едва-едва начинали проявляться первые признаки голубого неба. Конные остановились у огромного обломка скалы, сотни лет назад упавшего посреди дороги и успевшего врасти в нее, округлиться линиями благодаря воде и ветру. Перед камнем стояла высокая женщина с распущенными черными волосами. Она была красива диковатой северной красотой и статью могла бы поспорить с королевой. Впрочем, она действительно стояла выше тех, кто правил страной, сидя на троне. Главная Жрица, одна из десяти Хранителей Шара…
Всадники спешились, по одному подошли к Хранительнице и преклонили колени. Все происходило. по-прежнему молча – момент был слишком важен и трагичен, любые слова казались пустыми. Женщина доставала из складок длинной одежды серебряные браслеты тонкой работы, производила над ними какие-то действия (будто читала заклинания) и одевала на запястья тем, кто подходил к ней. Четыре браслета – по одному на каждого.
Они уходили, не прощаясь, сквозь странную дрожащую пелену, за которой продолжала бежать вдаль та же дорога вдоль воды, и те же мрачные скалы торчали, словно зубья дракона, но вместе с тем мир словно менялся, плавно перетекал из одной грани в другую, и вот уже исчезло ледяное море, чайки смолкли и запахло не привычными водорослями и йодом, а чем-то чужим, резким, неприятным… Черный лес окружал их под незнакомым небом (созвездия были невиданными, неправильными, самая яркая звезда торчала прямо над головами, и от нее деревья казались плоскими, будто вырезанными из бархатной бумаги). Они посмотрели друг на друга и одновременно опустили на лица металлические забрала. Кто-то одними губами прошептал молитву…
Тот, что был вооружен арбалетом, соскочил с лошади и бесшумно залег возле раскидистого дерева на обочине дороги. Остальные ощетинились тяжелыми копьями и встали в линию, сдерживая коней. Секунды сливались в минуты, лошади, чуя копытами непривычную ровную поверхность, словно облитую чем-то скользким и холодным, нервно пританцовывали, закусив удила.
Но вот далеко впереди послышался невнятный шелест. Приземистое чудовище, блестя гладкими боками, на которых играли лунные блики, неслось прямо на них – стремительно, почти неслышно, горя двумя дьявольскими глазами. Один, шептал тот, что был с мечом. Два. Три… Когда до чудовища оставались считанные метры, он с шипением вытянул из-за спины тяжелую рукоять, и высоко над головой блеснул серебристый клинок. Три всадника пустили лошадей с места в галоп, а там, перед ними, человек за рулем легковой машины, едва не теряя рассудок от изумления, лихорадочно жал на тормоз…