Если вы станете искать на старой или новой карте Фландрии маленький городок Кикандон, то, по всей вероятности, вы его не найдете. Так, значит, Кикандон — исчезнувший город? Ничуть не бывало! Город будущего? Тоже нет. Он существует, вопреки географам, уже добрых восемьсот или девятьсот лет. Он насчитывает две тысячи триста девяносто три души, считая по одной душе на каждого жителя. Он расположен в тринадцати с половиной километрах к северо-западу от Ауденаарде и в пятнадцати с четвертью километров к юго-востоку от Брюгге, в самом сердце Фландрии. Ваар, небольшая речка, впадающая в приток Шельды, протекает под тремя его мостами, на которых, как и в Турнэ, до сих пор сохранилась средневековая кровля. В Кикандоне можно любоваться старым замком, который заложил в 1197 году граф Балдуин, будущий император Константинопольский, ратушей с готическими бойницами и зубчатыми стенами, увенчанной сторожевой башней, высотой в триста пятьдесят семь футов. С этой башни ежечасно разносится мелодичный перезвон часов; это своего рода воздушный рояль, еще более прославленный, чем перезвон в Брюгге. Если бы иностранец ненароком заглянул в Кикандон, он непременно осмотрел бы зал штатгальтеров, украшенный портретом Вильгельма Нассауского, работы Брандона, амвон церкви св. Маглуара, этот шедевр архитектуры XVI века, колодец из кованого железа посреди площади св. Эрнуфа, восхитительные орнаменты которого исполнены художником-кузнецом Квентином Метсу, гробницу, некогда воздвигнутую для Марии Бургундской, дочери Карла Смелого, почивающей ныне в церкви Божьей Матери в Брюгге, и т. д. Наконец Кикандон славится производством сбитых сливок и леденцов. Это производство уже несколько столетий составляет привилегию фамилии Ван-Трикасс. И все же Кикандон не значится на карте Фландрии! Следует ли это приписать забывчивости географов или намеренному упущению, не могу сказать, но Кикандон существует вполне реально со своими узкими улицами, с поясом укреплений, со старинными испанскими домами, с рынком и с бургомистром. В этом городке и разыгрались не так давно события, удивительные, необычайные, невероятные, но тем не менее истинные, и о них-то и будет подробно рассказано ниже.
О жителях западной Фландрии положительно не скажешь ничего дурного. Это люди добропорядочные, рассудительные, бережливые, радушные, гостеприимные, хотя и несколько отсталых взглядов, и не слишком бойкие на язык, но все это не объясняет, почему один из интереснейших городов на их территории до сих пор не обозначен на географической карте.
О таком упущении можно искренне пожалеть. Если бы только история, или за отсутствием истории хроника, или, наконец, за отсутствием хроники местные предания упоминали о Кикандоне! Но нет, ни атлас, ни путеводители не говорят о нем. Разумеется, такое молчание должно сильно вредить торговле и промышленности этого города. Но поспешим добавить, что в Кикандоне не существует ни торговли, ни промышленности и что городок прекрасно обходится и без них. Сбитые сливки и леденцы поедает местное население, и нет надобности их вывозить. Вдобавок кикандонцы вовсе не нуждаются в иностранцах. Круг их интересов весьма ограничен, и они ведут тихое и мирное существование, они отличаются спокойствием, умеренностью, хладнокровием, флегматичностью, — словом, это типичные «фламандцы», каких до сих пор еще можно порою встретить в районе между Шельдой и Северным морем.
— Вы так думаете? — спросил бургомистр.
— Да, я так думаю, — ответил советник, помолчав несколько минут.
— Но ведь легкомысленные поступки совершенно недопустимы, — продолжал бургомистр.
— Вот уже десять лет как мы обсуждаем этот важный вопрос, — заметил советник Никлосс, — и должен вам сказать, уважаемый Ван-Трикасс, я никак не могу принять решения.
— Я понимаю ваши колебания, — проговорил бургомистр, поразмыслив с четверть часа, — и не только понимаю, но и разделяю их. Благоразумнее всего будет обстоятельно изучить этот вопрос и только тогда уже принимать то или иное решение.
— Без сомнения, — ответил Никлосс, — должность гражданского комиссара совершенно бесполезна в таком спокойном городе, как Кикандон.
— Ваш предшественник, — многозначительно изрек Ван-Трикасс, — ни при каких обстоятельствах не решился бы сказать «без сомнения». Всякое утверждение может быть опровергнуто.
Советник покачал головой в знак согласия, потом умолк на добрых полчаса. Все это время и бургомистр и советник пребывали в полной неподвижности. Наконец Никлосс спросил Ван-Трикасса, не приходила ли его предшественнику — лет этак двадцать тому назад — в голову мысль об упразднении должности гражданского комиссара. Эта должность обходилась Кикандону в тысячу триста семьдесят пять франков и несколько сантимов в год.
— Конечно, приходила, — ответил бургомистр, с величавой медлительностью поднося руку к своему ясному челу, — но сей достойный муж так и умер, не дерзнув принять решения по данному вопросу, да и вообще не решился провести ни одного административного мероприятия. Это был мудрец. Почему бы и мне не поступать подобно ему?
Советник Никлосс ничего не нашел возразить бургомистру.
— Человек, который умирает, не приняв никакого решения за всю свою жизнь, — важно прибавил Ван-Трикасс, — весьма близок к совершенству, какое только доступно на земле.
Сказав это, бургомистр нажал мизинцем кнопку звонка с приглушенным звуком, и раздался скорее вздох, чем звон. Тотчас же послышались легкие шаги. Казалось, прошелестела мышь, пробежав по толстому ковру. Дверь отворилась, беззвучно поворачиваясь на смазанных петлях. Появилась белокурая девушка с длинными косами. Это была Сюзель Ван-Трикасс, единственная дочь бургомистра. Она подала отцу набитую табаком трубку и маленькую медную жаровню и, не вымолвив ни слова, тотчас же исчезла так же бесшумно, как и вошла.
Достопочтенный бургомистр закурил свою внушительную трубку и вскоре скрылся в облаке голубоватого дыма, а советник Никлосс по-прежнему пребывал в глубоком раздумье.
Эти два почтенных лица, облеченных административной властью, беседовали в гостиной бургомистра, стены которой были облицованы темным дубом, покрытым богатой резьбой. Грандиозный камин с огромным очагом, где можно было бы сжечь целый дуб или изжарить быка, занимал всю стену напротив окна с мелким переплетом, расписные стекла которого приятно смягчали дневной свет. Над камином висела картина в старинной раме, приписываемая кисти Гемлинга, портрет пожилого мужчины, одного из предков Ван-Трикасса, родословная которого восходила к XIV веку, к той эпохе, когда фламандцы во главе с Ги де Дампьером боролись против императора Рудольфа Габсбургского.
Дом бургомистра был очень видным зданием в Кикандоне. Построенный во фламандском вкусе и в то же время со всеми ухищрениями, капризами, неожиданностями и причудами готики, он считался одним из интереснейших зданий города. Там царило вечное безмолвие, как в Картезианском монастыре или в приюте для глухонемых. Ничто не нарушало тишины: здесь не ходили, а скользили, не говорили, а шептались. А ведь в доме жили женщины — супруга бургомистра госпожа Бригитта Ван-Трикасс, его дочь Сюзель Ван-Трикасс и служанка Лотхен Янсен. Нужно упомянуть также о сестре бургомистра, тетушке Эрманс, старой деве, откликавшейся также на имя Татанеманс, данное ей племянницей Сюзелью, когда та была маленькой девочкой. И как это ни странно, все эти женщины жили в мире — ни раздоров, ни шума, ни болтовни: в доме бургомистра царила тишина, как в безлюдной пустыне.
Бургомистру было около пятидесяти лет; его нельзя было назвать ни толстым, ни худощавым, ни высоким, ни приземистым, ни молодым, ни старым, ни румяным, ни бледным, ни веселым, ни печальным, ни благодушным, ни желчным, ни энергичным, ни слабохарактерным, ни гордым, ни смиренным, ни добрым, ни злым, ни щедрым, ни скупым, ни храбрым, ни трусливым — никаких крайностей, умеренность во всем. Но физиономист, глядя на его замедленные движения, на слегка отвисшую нижнюю челюсть, неподвижные веки, гладкий, как медная пластинка, лоб и несколько дряблые мускулы, без труда определил бы, что бургомистр Ван-Трикасс — олицетворение флегмы. Ни разу в жизни гнев и другие страсти не заставляли бурно биться его сердце, на щеках у него никогда не выступали красные пятна; его зрачки никогда не суживались от гнева, хотя бы мимолетного. Он всегда был хорошо одет, платье на нем было ни слишком узкое, ни чересчур просторное, и ему никогда не удавалось износить своей одежды. Он ходил в тяжелых башмаках с тупыми носками, тройной подошвой и серебряными пряжками, и эта обувь своей прочностью приводила в отчаяние его сапожника. Носил он широкополую шляпу фасона той эпохи, когда Фландрия окончательно отделилась от Голландии, — следовательно, этому почтенному головному убору было около сорока лет. Но это и не удивительно. Известно, что и тело, и душа, и платье быстро изнашиваются, когда человека обуревают страсти, а наш достойный бургомистр, апатичный, невозмутимый, равнодушный, не знал страстей. Он решительно ничего не изнашивал, не изнашивался и сам, и именно потому был вполне подходящим человеком для управления городом Кикандоном и его невозмутимыми обитателями.
Действительно, город был не менее спокоен, чем дом Ван-Трикасса. Именно в этом мирном обиталище бургомистр рассчитывал достигнуть самых преклонных лет и пережить свою добрую супругу Бригитту Ван-Трикасс, которой и в могиле не суждено было вкушать более глубокий покой, чем тот, каким она наслаждалась на земле вот уже шестьдесят лет.
Это требует кое-каких пояснений.
Семейство Ван-Трикасс с полным правом могло бы именоваться «семейством Жанно». И вот почему.
Нож этого господина столь же знаменит, как и его хозяин, и этот предмет можно назвать вечным, так как он постоянно восстанавливается: когда износится ручка, ее заменяют новой, точно так же поступают и с лезвием. Подобная же процедура с незапамятных времен имела место в семействе Ван-Трикассов, и сама природа, казалось, принимала в этом благосклонное участие. Начиная с 1340 года каждый Ван-Трикасс, овдовев, вступал в брак с девицей из рода Ван-Трикасс моложе себя; последняя, овдовев, в свою очередь выходила вторично замуж за одного из Ван-Трикассов моложе себя, который, овдовев… и т. д. без конца. Каждый из них умирал в положенный ему срок с точностью часового механизма. Достойная госпожа Ван-Трикасс была уже за вторым мужем и, как особа добропорядочная, должна была переселиться в лучший мир раньше своего супруга, который был на десять лет моложе ее, и освободить место новой Ван-Трикасс. На это достопочтенный бургомистр безусловно рассчитывал, ибо вовсе не желал нарушать семейные традиции.
Таков был этот дом, мирный и молчаливый, где двери и полы не скрипели, стекла не дребезжали, замки не щелкали, мебель не издавала треска, флюгера вращались беззвучно, а обитатели производили не больше шума, чем тени. Бог молчания Гарпократ наверное избрал бы эту обитель для храма Безмолвия.
Выше приведенный любопытный разговор советника с бургомистром начался без четверти три пополудни. Было три часа сорок пять минут, когда Ван-Трикасс закурил свою внушительную трубку, вмещавшую четверть фунта табаку, а выкурил он ее только без двадцати пяти шесть.
За это время собеседники не обменялись ни единым словом.
Около шести часов советник, всегда изъяснявшийся обиняками или многозначительными намеками, начал снова:
— Итак, мы принимаем решение…
— Ничего не решать, — отвечал бургомистр.
— Я думаю, что вы в конце концов правы, Ван-Трикасс.
— Я тоже так думаю, Никлосс. Мы примем решение относительно гражданского комиссара, когда поосновательнее разберемся в этом вопросе… Ведь над нами не каплет…
— Отнюдь, — ответил Никлосс, развертывая носовой платок, которым он обошелся на редкость благопристойно.
Снова наступило молчание, продолжавшееся добрый час. Ничто не нарушало тишины, даже появление домашнего пса, доброго старого Ленто, не менее флегматичного, чем его хозяин, который из вежливости навестил гостиную. Достойный пес! Высокий образец для всего собачьего рода! Он двигался совершенно бесшумно, как если бы был сделан из папье-маше и катился на колесиках.
Около восьми часов вечера, когда Лотхен внесла старинную лампу с матовым стеклом, бургомистр сказал советнику:
— У нас больше нет важных дел, требующих обсуждения, Никлосс?
— Нет, Ван-Трикасс, насколько мне известно, таковых не имеется.
— Но разве мне не говорили, — сказал бургомистр, — что башня Ауденаардских ворот грозит рухнуть?
— Так оно и есть, — ответил советник, — и я, право, не удивлюсь, если она в один прекрасный день кого-нибудь раздавит.
— О! — промолвил бургомистр. — Я надеюсь, что мы успеем вовремя принять решение относительно башни, и такого несчастия не произойдет.
— Я тоже надеюсь, Ван-Трикасс.
— Есть и более спешные вопросы.
— Несомненно, — отвечал советник, — например, вопрос о складе кожи.
— А он все еще горит? — спросил бургомистр.
— Горит, вот уже три недели.
— Разве мы не решили на совете, что следует оставить его гореть?
— Да, Ван-Трикасс, по вашему предложению.
— Разве это не самый простой и верный способ справиться с пожаром?
— Без сомнения.
— Ну, хорошо, подождем. Это все?
— Все, — ответил советник, потирая себе лоб, словно стараясь припомнить какое-то важное дело.
— А вам известно, — продолжал бургомистр, — что прорвана плотина и кварталу святого Иакова угрожает наводнение?
— Как же, — отвечал советник. — Какая досада, что плотина не была прорвана выше кожевенного склада! Тогда вода, конечно, залила бы пожар, и это избавило бы нас от всяких хлопот.
— Что поделаешь, Никлосс, — отвечал достойный бургомистр. — Несчастные случаи не подчинены законам логики. Между ними нет никакой связи, и мы не можем воспользоваться одним из них, чтобы устранить другой.
Это глубокомысленное замечание Ван-Трикасса лишь через несколько минут дошло до его собеседника и друга и было им оценено.
— Так-с, — заговорил опять советник Никлосс. — Мы с вами сегодня даже не затронули основного вопроса.
— Основного вопроса? Так у нас имеется основной вопрос? — спросил бургомистр.
— Несомненно. Речь идет об освещении города.
— Ах, да, — отозвался бургомистр. — Если не ошибаюсь, вы имеете в виду проект доктора Окса?
— Вот именно.
— Дело двигается, Никлосс, — отвечал бургомистр. — Уже начата прокладка труб, а завод совершенно закончен.
— Может быть, мы немного поспешили с этим делом, — заметил советник, покачав головой.
— Может быть, — ответил бургомистр. — Но наше оправдание в том, что доктор Окс берет на себя все расходы, связанные с этим опытом. Это не будет стоить нам ни гроша.
— Это действительно служит нам извинением. Вдобавок нужно идти в ногу с веком. Если опыт удастся, Кикандон первый из городов Фландрии будет освещен газом окси… Как он называется, этот газ?
— Оксигидрический.
— Ну, пускай себе оксигидрический газ.
В этот момент дверь отворилась, и Лотхен доложила бургомистру, что ужин подан.
Советник Никлосс поднялся, чтобы проститься с Ван-Трикассом, у которого после длительного обсуждения дел и принятия целого ряда важных решений разыгрался аппетит. Затем они договорились, что в недалеком будущем придется созвать совет именитых людей города, чтобы решить, не принять ли какое-нибудь предварительное решение по неотложному вопросу об Ауденаардской башне.
После этого достойные администраторы направились к выходной двери, бургомистр провожал гостя. На нижней площадке советник зажег маленький фонарик, чтобы пробираться по темным улицам Кикандона, которые еще не были освещены газом доктора Окса. Ночь была темная, был октябрь месяц, и легкий туман окутывал город.
Приготовления советника Никлосса к отбытию потребовали не менее четверти часа, так как, засветив фонарик, он должен был обуться в огромные галоши из воловьей кожи и натянуть на руки толстые перчатки из бараньей кожи; потом он поднял меховой воротник сюртука, нахлобучил шляпу на глаза, вооружился тяжелым зонтиком с загнутой рукояткой и приготовился выйти на улицу.
Но когда Лотхен, светившая своему хозяину, собралась отодвинуть дверной засов, снаружи неожиданно послышался шум.
Да! Как это ни казалось невероятным, шум, настоящий шум, какого город не слыхал со времени взятия крепости испанцами в 1513 году, ужасающий шум разбудил давным-давно уснувшее эхо в старинном доме Ван-Трикасса. В дверь постучали, — в дверь, которая до сих пор еще не испытала ни одного грубого толчка. Удары следовали один за другим, изо всех сил колотили каким-то тупым орудием, очевидно узловатой дубиной. Вперемежку с ударами раздавались крики, отчаянные призывы. Можно было расслышать слова:
— Господин Ван-Трикасс! Господин бургомистр! Откройте, откройте поскорей!
Бургомистр и советник, вконец ошеломленные, уставились друг на друга, не говоря ни слова. Это превосходило их воображение. Если бы внезапно выпалила старая замковая пушка, не стрелявшая с 1385 года, и ядро попало в гостиную, обитатели дома Ван-Трикасса едва ли были бы так ошарашены. Да простит нам читатель это грубое словечко, но оно здесь как нельзя более уместно.
Между тем удары, крики, призывы раздавались с удвоенной силой. Придя в себя, Лотхен отважилась заговорить.
— Кто там? — спросила она.
— Это я! я! я!
— Кто вы?
— Комиссар Пассоф.
Комиссар Пассоф! Тот самый, об упразднении должности которого толковали уже десять лет! Но что же такое произошло? Уж не вторглись ли в город бургундцы, как в XIV веке? Должно было произойти событие не меньшей важности, чтобы взбудоражить комиссара Пассофа, столь же уравновешенного и флегматичного, как и сам бургомистр.
По знаку Ван-Трикасса — сей достойный муж не мог выговорить ни слова — засов был отодвинут, и дверь отворилась.
Комиссар Пассоф ворвался в переднюю, как ураган.
— Что случилось, господин комиссар? — спросила Лотхен, мужественная девушка, ни при каких обстоятельствах не терявшая присутствия духа.
— В чем дело! — повторил Пассоф, круглые глаза которого были расширены от возбуждения. — Дело в том, что я прямо от доктора Окса, у него было собрание, и там…
— Там? — повторил советник.
— Там я был свидетелем таких споров, что… Господин бургомистр, там говорили о политике!
— О политике! — повторил Ван-Трикасс, ероша свой парик.
— О политике, — продолжал комиссар Пассоф. — Этого в Кикандоне не случалось, может быть, уже сто лет. Там начался спор. Адвокат Андрэ Шют и врач Доминик Кустос доспорились до того, что дело может окончиться дуэлью.
— Дуэлью? — вскричал советник. — Дуэль! Дуэль в Кикандоне! Но что же наговорили друг другу адвокат Шют и врач Кустос?
— Вот что, слово в слово: «Господин адвокат, — заявил врач своему противнику, — вы себе слишком много позволяете, не взвешиваете своих слов».
Бургомистр Ван-Трикасс всплеснул руками. Советник побледнел и выронил из рук фонарик. Комиссар покачал головой. Такие вызывающие слова в устах столь почтенных людей!
— Этот врач Кустос, — прошептал Ван-Трикасс, — как видно, опасный человек, горячая голова! Идемте, господа.
И советник Никлосс, комиссар и бургомистр Ван-Трикасс прошествовали в гостиную.
Кто же такой был человек, носивший столь странное имя? Доктор Окс, без сомнения, был оригиналом, но вместе с тем смелым ученым, физиологом, работы которого известны всем ученым Европы и высоко ими ценятся, — счастливый соперник Дэви, Дальтона, Бостока, Менци, Годвина, Фирордта, этих великих людей, поднявших физиологию на неслыханную высоту.
Доктор Окс был мужчина не слишком полный, среднего роста, лет… но мы не можем указать точно ни его возраста, ни национальности. Впрочем, это и неважно. Достаточно знать, что это был странный субъект, с горячей, мятежной кровью, настоящий чудак, словно соскользнувший со страниц Гофмана и представлявший полный контраст обитателям Кикандона. В себя, в свои теории он верил непоколебимо. Этот вечно улыбающийся человек, с высоко поднятой головой и широкими плечами, с походкой свободной и уверенной, с ясным, твердым взглядом, с раздувающимися ноздрями, с крупным ртом, жадно глотающим воздух, производил приятное впечатление. Он был полон жизни, прекрасно владел своим телом и двигался так быстро, словно в жилах у него была ртуть, а в пятках — иголки. Он не мог ни минуты оставаться спокойным, бурно жестикулировал и рассыпался в торопливых словах.
Значит, он был богат, этот доктор Окс, задумавший на свои средства осветить целый город?
Вероятно, да, если он мог позволить себе такие расходы, — вот все, что мы можем ответить на столь нескромный вопрос.
Доктор Окс прибыл в Кикандон пять месяцев тому назад в сопровождении своего ассистента, Гедеона Игена, длинного, сухопарого, тощего, долговязого, но столь же подвижного, как и его начальник.
Спросим теперь: почему это доктору Оксу вздумалось организовать, да еще на свой счет, освещение города? Почему он избрал именно мирных кикандонцев, этих истых фламандцев, и захотел облагодетельствовать их город необычайным освещением? Не намеревался ли он под этим предлогом произвести какой-нибудь крупный физиологический опыт, для каких обычно используют животных? И, наконец, что собирался предпринять этот оригинал? Этого мы не знаем, ибо у доктора Окса не было других поверенных, кроме его ассистента Игена, который слепо ему повиновался.
Как бы там ни было, доктор Окс заявил, что берется осветить город, который в этом весьма нуждался, «особенно ночью», по тонкому замечанию комиссара Пассофа. Итак, был построен завод для производства светильного газа. Газометры были уже установлены, трубы проложены под мостовой, и вскоре должны были загореться газовые рожки в общественных зданиях и даже в частных домах, принадлежащих поклонникам прогресса.
Бургомистр Ван-Трикасс, советник Никлосс и другие знатные люди города, чтобы не уронить своего достоинства, сочли нужным провести новое освещение в свои жилища.
Как, вероятно, помнит читатель, бургомистр и советник упомянули в своей столь затянувшейся беседе о том, что город будет освещен не вульгарным светильным газом, получающимся при перегонке каменного угля, но новейшим газом, который ярче в двадцать раз, — оксигидрическим газом, образующимся при смешении кислорода с водородом.
Доктор Окс, замечательный химик и искусный физик, умел получать этот газ в больших количествах и без особых затрат, причем он не пользовался марганцовокислым натрием по методу Тессье дю Мотэ, а попросту разлагал слегка подкисленную воду с помощью изобретенной им батареи. Таким образом, ему не требовалось ни дорогих веществ, ни платины, ни реторт, ни горючего, ни сложных аппаратов для выработки того и другого газа в отдельности. Электрический ток проходил сквозь большие чаны, наполненные водой, которая и разлагалась на составные элементы, кислород и водород. Кислород направлялся в одну сторону, водород, которого было вдвое больше, чем его бывшего союзника, — в другую. Оба газа собирались в отдельные резервуары, — существенная предосторожность, так как их смесь, воспламенившись, непременно вызвала бы страшный взрыв. Затем каждый газ в отдельности должен был направляться по трубкам к рожкам, устроенным так, чтобы предотвратить всякую возможность взрыва. Должно было получиться замечательное пламя, не уступающее яркостью электрическому свету, который, как доказывают опыты Кассельмана, равняется свету тысячи ста семидесяти одной свечи.
Конечно, благодаря этому счастливому изобретению Кикандон должен был получить великолепное освещение. Но, как мы увидим из дальнейшего, меньше всего этим интересовались доктор Окс и его ассистент.
На другой день после шумного вторжения комиссара Пассофа в гостиную бургомистра Гедеон Иген и доктор Окс беседовали в рабочем кабинете, находившемся в нижнем этаже главного корпуса завода.
— Ну что, Иген, ну что! — восклицал доктор Окс, потирая руки. — Вы видели их вчера у нас на собрании, этих благодушных невозмутимых кикандонцев, которые в отношении страстей представляют собой нечто среднее между губками и кораллами? Вы видели, как они спорили, как бросили друг другу вызов словами и жестами! Они уже преобразились физически и морально! А ведь это только начало! Посмотрите, что будет, когда мы вкатим этой публике настоящую дозу!
— Вы правы, учитель, — ответил Гедеон Иген, почесывая пальцем свой острый нос, — первый опыт удался на славу, и не закрой я из осторожности выпускной кран, прямо не знаю, чем бы все это кончилось.
— Вы слышали, что говорили друг другу адвокат Шют и врач Кустос? — продолжал доктор Окс. — В их словах, собственно говоря, не было ничего обидного, но в устах кикандонца они стоят всех оскорблений, какими перебрасываются герои Гомера, прежде чем обнажить меч. Ах, эти фламандцы! Вот увидите, что мы из них сделаем в один прекрасный день!
— Неблагодарных скотов, — отвечал Гедеон Иген тоном мудреца, оценившего род человеческий по достоинству.
— Наплевать! — воскликнул доктор. — Пусть себе проявляют неблагодарность, лишь бы наш опыт удался!
— А мы не рискуем, — ввернул с лукавой улыбкой ассистент, — возбуждая таким образом их дыхательный аппарат, повредить легкие этим славным жителям Кикандона?
— Тем хуже для них, — ответил доктор Окс. — Это делается в интересах науки. Что было бы, если бы собаки или лягушки вдруг отказались подчиняться опытам?
Весьма возможно, что если бы спросить собак и лягушек, то у этих животных нашлись бы возражения против вивисекции, но доктор Окс был уверен в неоспоримости приведенного им аргумента, и у него вырвался глубокий вздох удовлетворения.
— В конце концов вы правы, учитель, — твердо проговорил Гедеон Иген. — Эти кикандонцы — самый подходящий для нас материал.
— Самый подходящий, — многозначительно сказал доктор.
— Вы проверяли пульс у этих созданий?
— Сто раз.
— Каков же он у них в среднем?
— Меньше пятидесяти ударов в минуту. Подумайте только: город, где за целое столетие не было и тени раздоров, где грузчики не бранятся, кучера не переругиваются, лошади не брыкаются, собаки не кусаются, кошки не царапаются! Город, где суд бездействует весь год напролет! Город, где не ведут горячих споров об искусстве, не препираются из-за деловых вопросов! Город, где жандармы стали мифом, где уже сто лет не составлялось ни одного протокола! Город, где вот уже триста лет не закатили ни одного тумака, ни единой пощечины! Вы понимаете, Иген, что так не может продолжаться, и нам необходимо изменить все это.
— Прекрасно! прекрасно! — восторженно твердил ассистент. — Ну, а воздух этого города? Вы его исследовали?
— Разумеется. Семьдесят девять частей азота и двадцать одна часть кислорода, углекислота и-водяные пары в переменных количествах. Это нормальные пропорции.
— Отлично, доктор, отлично, — ответил Иген. — Опыт будет произведен в большом масштабе и будет иметь решающее значение.
— А если он окажется решающим, — прибавил доктор Окс с торжествующим видом, — то мы перевернем весь мир!
Советник Никлосс и бургомистр Ван-Трикасс, наконец, познали на своем опыте, что такое тревожная ночь. Важное событие, происшедшее в доме доктора Окса, вызвало у них настоящую бессонницу. Какие последствия будет иметь эта история? Следует ли принять какое-нибудь решение? Будут ли вынуждены вмешаться муниципальные власти? Будут ли изданы соответствующие предписания, дабы предотвратить такого рода скандалы.
Жестокие сомнения так и обуревали этих безвольных людей. Расставаясь поздно вечером, они «решили» встретиться на следующий день.
Итак, на другой день перед обедом бургомистр Ван-Трикасс самолично направился к советнику Никлоссу. Друг его уже пришел в равновесие, да и сам он уже успел оправиться от пережитого потрясения.
— Ничего нового? — спросил Ван-Трикасс.
— Решительно ничего, со вчерашнего дня, — ответил Никлосс.
— А врач Доминик Кустос?
— Я ничего не слышал о нем, так же как и об адвокате Шюте.
После разговора, длившегося час, но который можно было бы передать в нескольких словах, советник и бургомистр решили навестить доктора Окса, чтобы незаметно выпытать у него кое-какие подробности происшествия.
Вопреки своему обыкновению, приняв это решение, они захотели выполнить его немедленно и направились к заводу-доктора Окса, расположенному за городом, близ Ауденаардских ворот, тех самых, башня которых грозила падением.
Бургомистр и советник шествовали медленным, торжественным шагом, проходя не более тринадцати дюймов в секунду. Впрочем, с такой скоростью ходили все горожане. Никто и никогда еще не видел на улицах Кикандона бегущего человека.
Время от времени на тихом, спокойном перекрестке, на углу мирной улицы, нотабли останавливались, чтобы поздороваться со встречными.
— Добрый день, господин бургомистр, — говорил прохожий.
— Добрый день, друг мой, — отвечал Ван-Трикасс.
— Ничего нового, господин советник? — спрашивал другой.
— Ничего нового, — отвечал Никлосс.
Однако по любопытству, звучавшему в голосе, по вопросительным взглядам можно было догадаться, что вчерашнее столкновение известно всему городу. Глядя, куда направляется Ван-Трикасс, самые тупые кикандонцы догадывались, что бургомистр собирается предпринять некий важный шаг. Инцидент, разыгравшийся между Кустосом и Шютом, занимал все умы, но никто еще не становился ни на ту, ни на другую сторону. И адвокат и врач пользовались всеобщим уважением. Адвокат Шют, ни разу не выступавший в городе, где суд и присяжные существовали только в памяти старожилов, не проиграл ни одного процесса. А врач Кустос был почтенный практик, который, по примеру своих собратьев, излечивал больных от всех болезней, кроме той, от которой они умирали. Досадная привычка, свойственная, впрочем, всем врачам, в какой бы стране они ни практиковали.
Приблизившись к Ауденаардским воротам, советник и бургомистр предусмотрительно сделали небольшой крюк, чтобы не очутиться «в радиусе падения» башни. Зато они внимательно осмотрели ее издали.
— Я думаю, что она упадет, — произнес Ван-Трикасс.
— Я тоже, — ответил Никлосс.
— Если только ее не подопрут, — прибавил Ван-Трикасс. — Но нужно ли ее подпирать? Вот в чем вопрос.
— Да, вот в чем вопрос, — ответил Никлосс.
Через несколько минут они стояли уже у дверей завода.
— Можно видеть доктора Окса? — спросили они.
Доктора Окса всегда можно было видеть отцам города, и их тотчас же ввели в кабинет знаменитого физиолога.
Нотаблям пришлось дожидаться доктора добрый час. Первый раз в жизни бургомистр и советник проявили признаки нетерпения.
Наконец вошел доктор Окс и первым делом извинился, что заставил себя ждать; но ему необходимо было проверить чертеж газометра, установить развилку труб… Впрочем, дело было на полном ходу! Трубопроводы, предназначенные для кислорода, уже проложены. Через несколько месяцев город будет великолепно освещен; уже можно было видеть трубы, введенные в кабинет доктора.
Засим доктор осведомился, чему обязан удовольствием видеть у себя бургомистра и советника.
— Нам просто захотелось навестить вас, доктор, — отвечал Ван-Трикасс. — Мы так давно вас не видели. Ведь мы редко выходим из дому, рассчитываем каждый свой шаг, каждое движение и так счастливы, когда ничто не нарушает однообразия нашей мирной жизни…
Никлосс с удивлением смотрел на своего друга. Бургомистру еще никогда не случалось так много говорить без передышек и длительных пауз. Ван-Трикасс так и посыпал словами, что было ему совершенно не свойственно, да и сам Никлосс испытывал неодолимую потребность говорить.
Между тем доктор Окс внимательно и лукаво поглядывал на бургомистра.
Ван-Трикасс, который привык разговаривать, прочно расположившись в комфортабельном кресле, внезапно вскочил. Им овладело какое-то нервное возбуждение, столь чуждое его темпераменту. Правда, он еще не жестикулировал, но видно было, что он вот-вот начнет размахивать руками. Советник то и дело потирал себе икры и глубоко вздыхал. У него заблестели глаза, и он «решил», если понадобится, поддержать своего закадычного друга.
Ван-Трикасс поднялся, сделал несколько шагов и остановился перед доктором.
— Когда же, — спросил он слегка возбужденным тоном, — будут закончены ваши работы?
— Месяца через три-четыре, господин бургомистр, — ответил доктор.
— Ой, как долго ждать! — воскликнул Ван-Трикасс.
— Ужасно долго! — подхватил Никлосс; он был не в силах усидеть на месте и тоже вскочил.
— Мы не можем закончить работы раньше этого срока, — возразил доктор. — Ведь кикандонские рабочие не слишком-то проворны.
— Как, вы считаете, что они слишком медленно работают? — вскричал бургомистр, казалось, задетый за живое этими словами.
— Да, господин бургомистр, — твердо ответил доктор. — Один французский рабочий стоит десятерых кикандонцев. Ведь они — истые фламандцы!..
— Фламандцы! — вскричал советник Никлосс, сжимая кулаки. — Что вы хотите этим сказать, милостивый государь?
— Ничего дурного. То, что говорят о них все на свете, — ответил, улыбаясь, доктор.
— Вот как, доктор! — воскликнул Ван-Трикасс, шагавший из угла в угол. — Я не потерплю таких намеков! Да будет вам известно, что наши кикандонские рабочие ничуть не хуже всяких других, и ни Париж, ни Лондон нам не указка! Я настоятельно прошу вас ускорить работы, которые вы взяли на себя. Все улицы разрыты для прокладки трубопроводов, и это мешает уличному движению. Это наносит ущерб и торговле. Как бургомистр, я несу ответственность за благоустройство города и вовсе не желаю подвергаться нареканиям.
Достойный бургомистр! Он разглагольствовал о торговле, об уличном движении, и эти непривычные слова непринужденно слетали с его уст! Но что же с ним произошло?
— К тому же, — добавил Никлосс, — городу совершенно необходимо освещение!
— Однако, — возразил доктор, — он обходился без освещения добрых девятьсот лет.
— Что из того, сударь! — продолжал бургомистр, отчеканивая слова. — Времена меняются. Человечество идет вперед, и мы не хотим отставать от всех! Если через месяц улицы не будут освещены, вам придется платить неустойку за каждый просроченный день! А что, если в темноте приключится драка?
— Этого всегда можно опасаться! — воскликнул Никлосс. — Ведь фламандец — настоящий порох! Вспыхивает от любой искры!
— Между — прочим, — перебил приятеля бургомистр, — комиссар Пассоф, начальник полиции, сообщил нам, что вчера вечером у вас в доме произошел спор. Правда ли, что спорили о политике?
— Так оно и было, господин бургомистр, — отвечал доктор Окс, с трудом сдерживая улыбку.
— И у врача Доминика Кустоса произошло столкновение с адвокатом Андрэ Шютом?
— Да, господин советник, но, к счастью, дело обошлось без оскорблений.
— Без оскорблений? — вскричал бургомистр. — Разве это не оскорбление, когда один заявляет другому, что тот не взвешивает своих слов! Да у вас рыбья кровь, доктор! Разве вы не знаете, что в Кикандоне нельзя безнаказанно произнести такие слова? Попробуйте только сказать это мне…
— Или мне! — вставил советник Никлосс.
С этими словами нотабли, взъерошенные и багровые от гнева, скрестив руки на груди, уставились на доктора Окса; казалось, они вот-вот ринутся на него.
Но доктор и глазом не сморгнул.
— Во всяком случае, сударь, — продолжал бургомистр, — вы отвечаете за то, что творится у вас в доме. Я несу ответственность за этот город и не позволю нарушать общественное спокойствие. Инциденты вроде вчерашнего не должны повторяться, иначе я буду вынужден принять самые крутые меры. Вы слышали? Отвечайте же, сударь!
Бургомистр, охваченный необычайным возбуждением, все больше повышал голос. Достойный Ван-Трикасс был прямо вне себя и говорил так громко, что его было слышно даже на улице. Наконец, видя, что доктор не отвечает на его вызовы, он яростно крикнул:
— Идемте, Никлосс!
И, хлопнув изо всех сил дверью, так, что весь дом затрясся, бургомистр вышел, увлекая за собой советника.
Пройдя шагов двадцать, достойные друзья начали успокаиваться. Теперь они уже двигались медленнее, походка их стала более размеренной. Погас багровый румянец, заливавший их щеки, и лицо их приобрело обычную розовую окраску.
Через четверть часа после того, как они покинули завод, Ван-Трикасс мягко заметил:
— Какой приятный человек этот доктор Окс! Видеть его — истинное удовольствие!
Читателю известно, что у бургомистра была дочь Сюзель; но даже самый проницательный из читателей не мог бы догадаться, что у советника Никлосса имелся сын Франц. А если бы читатель и догадался об этом, то едва ли ему пришло бы в голову, что Франц обручен с Сюзель. А между тем эти молодые люди, казалось, были созданы один для другого и любили друг друга, как любят в Кикандоне.
Не следует думать, что в этом необычайном городе молодые сердца вовсе не бились: нет, они бились, но достаточно медленно. Там женились и выходили замуж, как и во всех других городах, но совершали это не торопясь. Будущие супруги, прежде чем связать себя нерушимыми узами, хотели изучить друг друга, и это изучение продолжалось не менее десяти лет, как обучение в коллеже. Редко-редко свадьба совершалась раньше этого срока.
Да, десять лет! Десять лет ухаживания! Но разве это так уж долго, если речь идет о союзе на всю жизнь? Нужно обучаться десять лет, чтобы стать инженером или врачом, адвокатом или советником, и разве можно в меньший срок приобрести познания, необходимые для каждого супруга? Это никому не под силу, и нам думается, что кикандонцы поступают весьма разумно, так долго и обстоятельно занимаясь взаимным изучением. Как увидишь, что в других городах, где царит распущенность, браки заключаются в несколько месяцев, так пожмешь плечами и отправишь своих детей в Кикандон, чтобы сыновья обучались в местном коллеже, а дочери — в пансионе.
За последние пятьдесят лет только один брак был заключен в два года, да и тот едва не оказался несчастным.
Итак, Франц Никлосс любил Сюзель Ван-Трикасс, но любил спокойно, как любят, зная, что любимая станет твоей через десять лет. Раз в неделю, в условленный час, Франц приходил за Сюзель и уводил ее на берег Ваара. Молодой человек брал с собою удочки, а Сюзель никогда не забывала захватить канву, на которой под ее хорошенькими пальчиками возникали фантастические цветы.
Нужно сказать, что Францу было двадцать два года и на щеках у него пробивался легкий пушок, как на спелом персике, а голос только что перестал ломаться.
У Сюзель были белокурые косы и розовые щеки. Ей минуло семнадцать лет, и она не питала отвращения к рыбной ловле. Странное это занятие, когда приходится состязаться в хитрости с уклейкой! Но Францу оно нравилось, ибо соответствовало его темпераменту. Он отличался невероятным терпением и любил следить мечтательным взглядом за колеблющимся поплавком. Он умел ждать, и когда, после шестичасового ожидания, какая-нибудь скромная уклейка, сжалившись над ним, позволяла себя поймать, он был искренне счастлив, но умел сдерживать свою радость.
В этот день будущие супруги сидели рядышком на зеленом берегу. У их ног протекал, журча, прозрачный Ваар. Сюзель безмятежно вкалывала иглу в канву. Франц машинально водил удочкой слева направо, потом снова пускал ее по течению, справа налево. Уклейки водили в воде причудливые хороводы, сновали вокруг поплавка, а между тем крючок бесплодно скитался в речной глубине.
— Кажется, клюет, Сюзель, — время от времени говорил Франц, не поднимая глаз на молодую девушку.
— Вы так думаете, Франц? — отвечала Сюзель, отрываясь на миг от рукоделия и следя глазами за удочкой своего жениха.
— Нет, нет, — продолжал Франц. — Мне только показалось, я ошибся.
— Ничего, Франц, клюнет, — утешала его Сюзель своим ясным, нежным голоском. — Но не забывайте вовремя подсечь. Вы всегда запаздываете на несколько секунд, и уклейка успевает сорваться.
— Хотите взять удочку, Сюзель?
— С удовольствием, Франц.
— Тогда дайте мне вашу канву. Посмотрим, может быть я лучше управлюсь с иглой, чем с удочкой.
И девушка брала дрожащей рукой удочку, а молодой человек продевал иглу в клетки канвы. Так сидели они, обмениваясь нежными словами, и сердца у них трепетали, когда поплавок вздрагивал. Восхитительные, незабываемые часы! Как отрадно было, сидя рядышком, слушать журчанье реки!
Солнце уже заходило, но, несмотря на объединенные усилия высокоодаренных Франца и Сюзели, ни одна рыбка так и не клюнула. Уклейки оказались безжалостными и прямо издевались над молодыми людьми, которые ничуть не сердились на них за это.
— В другой раз мы будем удачливее, Франц, — сказала Сюзель, когда молодой рыболов вколол нетронутый крючок в еловую дощечку.
— Будем надеяться, Сюзель, — ответил Франц.
Затем они направились домой, безмолвные, как тени, которые плыли перед ними, постепенно удлиняясь. Сюзель не узнавала себя, такой длинной была ее тень. А силуэт Франца был узким, как тонкая удочка, которую он нес на плече.
Молодые люди подошли к дому бургомистра. Блестящие булыжники были окаймлены пучками зеленой травы, которую никто не выпалывал, так как она устилала улицу ковром и смягчала звук шагов.
В тот момент, когда дверь отворялась, Франц счел нужным сказать своей невесте:
— Вы знаете, Сюзель, великий день приближается.
— В самом деле, приближается, Франц, — ответила девушка, опуская длинные ресницы.
— Да, — продолжал Франц, — через пять или шесть лет…
— До свиданья, Франц, — сказала Сюзель.
— До свиданья, Сюзель, — ответил Франц.
И когда дверь затворилась, молодой человек направился ровным, спокойным шагом к дому советника Никлосса.
Волнение, вызванное столкновением адвоката Шюта с врачом Кустосом, постепенно улеглось. Дело так и осталось без последствий. Можно было надеяться, что в Кикандоне, ненадолго взбудораженном странным происшествием, вновь водворится невозмутимый покой.
Тем временем работы по проводке оксигидрического газа в главнейшие здания города шли полным ходом. Под мостовой спешно прокладывались трубы. Но рожков еще не было, ибо изготовить их было не так-то просто, пришлось их заказывать за границей. Казалось, доктор Окс был вездесущим, он и его ассистент Иген не теряли ни минуты, они подгоняли рабочих, устанавливали тонкие механизмы газометров, день и ночь наблюдали за гигантскими батареями, где под действием мощного электрического тока разлагалась на составные элементы вода. Да, доктор уже вырабатывал свой газ, хотя проводка еще не была закончена, — это, между нами говоря, было несколько странным. Но можно было надеяться, что в недалеком будущем доктор Окс продемонстрирует свое великолепное освещение в городском театре.
Да, в Кикандоне имелся театр, прекрасное здание самой причудливой архитектуры, где представлены были все стили — и византийский, и романский, и готический, и ренессанс, там были двери в виде арок, стрельчатые окна, стены украшены причудливыми розетками, крыша увенчана фантастическими шпилями, — словом, невообразимое смешение, что-то среднее между Парфеноном и Большим Кафе в Париже. Но в этом нет ничего удивительного, ибо, начатый с 1175 году при бургомистре Людвиге Ван-Трикассе, театр был закончен лишь в 1837 году при бургомистре Наталисе Ван-Трикассе. Строился он добрых семьсот лет и последовательно приспособлялся к архитектурной моде целого рода эпох. Тем не менее это было прекрасное здание, и его романские колонны и византийские своды не должны были особенно противоречить новейшему газовому освещению.
В кикандонском театре исполняли все что угодно, но чаще всего оперы. Но, по правде сказать, ни один композитор не узнал бы своего произведения, до того все темпы были изменены.
Жизнь медленно текла в Кикандоне, и, естественно, драматические произведения должны были применяться к темпераменту его обитателей. Хотя двери театра обычно открывались в четыре часа, а закрывались в десять, за эти шесть часов успевали сыграть не более двух актов. «Роберт Дьявол», «Гугеноты» или «Вильгельм Телль», как правило, занимали три вечера, до того медленно исполнялись эти шедевры. «Vivace» в кикандонском театре звучали как настоящие «adagio»[32], а «allegro» тянулось до бесконечности. Восьмушка звучала здесь как целая нота. Самые быстрые рулады, пропетые в кикандонском вкусе, смахивали на плавные переливы церковных гимнов. Веселые трели невероятно затягивались в угоду местным любителям. Бурная ария Фигаро в первом акте «Севильского цирюльника» исполнялась в темпе тридцать три метронома и продолжалась пятьдесят восемь минут.
Разумеется, приезжим артистам приходилось применяться к этой моде, но так как им хорошо платили, то они не жаловались и послушно следовали дирижерской палочке, отбивавшей в «allegro» не более восьми ударов в минуту.
Но зато сколько аплодисментов выпадало на долю этих артистов, приводивших в восхищение жителей. Кикандона! Зрители все до одного аплодировали, хотя и с порядочными промежутками, а газеты на другой день сообщали, что артист заслужил «бурные аплодисменты»; раз или два здание театра сотрясали оглушительные крики «браво», и зал только потому не рухнул, что в XII столетии на постройки не жалели ни цемента, ни камня.
Впрочем, чтобы не слишком возбуждать восторженных фламандцев, представления давались только раз в неделю. Это давало возможность актерам тщательнее разрабатывать свою роль, а зрителям глубже пережить всю их мастерскую игру.
Так велось в Кикандоне с незапамятных времен. Иностранные артисты заключали контракты с директором кикандонского театра, когда им хотелось отдохнуть после выступлений в других театрах, и, казалось, эти обычаи останутся навсегда неизменными. Но вот недели через две после столкновения Шюта с Кустосом город был возбужден новым инцидентом.
Была суббота; в этот день всегда давалась опера. На новое освещение еще нельзя было рассчитывать. Правда, трубы были уже проведены в зал, но газовых рожков по вышеупомянутой причине еще не имелось, и горевшие в люстрах свечи по-прежнему изливали кроткий свет на многочисленных зрителей. Двери для публики были открыты с часу пополудни, и к четырем часам зал уже был наполовину полон. У билетной кассы образовалась очередь, тянувшаяся через всю площадь св. Эрнуфа до самой лавки аптекаря Жосса Лифринка. Такое скопление публики доказывало, что ожидается недюжинный спектакль.
— Вы идете сегодня в театр? — спросил в это утро бургомистра советник.
— Непременно, — ответил Ван-Трикасс, — и госпожа Ван-Трикасс, и моя дочь Сюзель, и наша милая Татанеманс, — все они обожают серьезную музыку.
— Так мамзель Сюзель будет? — спросил советник.
— Без сомнения, Никлосс.
— Тогда мой сын Франц будет первым в очереди, — ответил Никлосс.
— Ваш сын — пылкий юноша, Никлосс, — важно изрек бургомистр, — горячая голова! Не мешает за ним присматривать.
— Он влюблен, Ван-Трикасс, влюблен в вашу прелестную Сюзель.
— Ну что ж, Никлосс, он на ней женится. Мы решили заключать этот брак, — так чего же ему еще надо?
— Ему больше ничего не надо! Но все же этот пылкий юноша будет одним из первых в очереди у билетной кассы.
— О, счастливая, пылкая юность! — с улыбкой проговорил бургомистр, охваченный воспоминаниями. — И мы были такими, мой дорогой советник! Мы тоже любили! Мы ухаживали! Итак, до вечера. Кстати, вы знаете, этот Фиоравенти — великий артист. Как восторженно его у нас встретили! Он долго не забудет кикандонских оваций!
Речь шла о знаменитом теноре Фиоравенти, вызывавшем восхищение местных меломанов. Этот виртуоз обладал пленительным голосом и прекрасной манерой петь.
Вот уже три недели Фиоравенти пожинал лавры в «Гугенотах». Первый акт, исполненный в кикандонском вкусе, занял целый вечер. Второй акт, поставленный через неделю, был настоящим триумфом для артиста. Успех еще возрос с третьим актом мейерберовского шедевра. Но самые большие ожидания возлагались на четвертый акт, и его-то и должны были исполнять в этот вечер. О, этот дуэт Рауля и Валентины, этот двухголосый гимн любви, где звучали томные вздохи, где crescendo сменялось stringendo и переходило в piu crescendo[33], этот дуэт, исполнявшийся медленно, бесконечно протяжно. Ах, какое наслаждение!
Итак, в четыре часа зал был полон. Ложи, балкон, партер были битком набиты. В аванложе восседали бургомистр Ван-Трикасс, мамзель Ван-Трикасс, госпожа Ван-Трикасс и добрейшая Татанемаис в салатного цвета чепце. В соседней ложе сидели советник Никлосс и его семейство, в том числе влюбленный Франц. В других ложах можно было увидеть семью врача Кустоса, адвоката Шюта, главного судьи Онорэ Синтакса, директора страхового общества, толстого банкира Коллерта, музыканта-любителя, помешанного на немецкой музыке, сборщика податей Руппа, президента академии Жерома Реша, гражданского комиссара и множество других знатных лиц, перечислять которых мы не будем, дабы не утомлять внимания читателей.
Обычно до поднятия занавеса кикандонцы сидели очень тихо: читали газеты, вполголоса беседовали с соседями, бесшумно разыскивали свои места или бросали равнодушные взгляды на красавиц, занимавших ложи.
Но в этот вечер посторонний наблюдатель заметил бы, что еще до поднятия занавеса в зале царило необычайное оживление. Суетились люди, всегда отличавшиеся крайней медлительностью. Веера дам как-то лихорадочно трепетали. Казалось, все дышали полной грудью. Глаза сверкали, соперничая с огнями люстр, горевшими удивительно ярко. Как жаль, что освещение доктора Окса запоздало!
Наконец оркестр собрался в полном составе. Первая скрипка прошла между пюпитрами, собираясь осторожным «ля» дать тон своим коллегам. Струнные инструменты, духовые инструменты, ударные инструменты настроены. Дирижер, подняв палочку, ожидает звонка.
Звонок прозвенел. Начался четвертый акт. Начальное allegro apassionato[34] сыграно, по обыкновению, с величавой медлительностью, от которой великий Мейербер пришел бы в ужас, но кикандонские любители приходят в восторг.
Но вскоре дирижер почувствовал, что он не владеет оркестром. Ему трудно сдерживать музыкантов, всегда таких послушных, таких спокойных. Духовые инструменты стремятся ускорить темп, и их нужно обуздывать твердой рукой, а не то они обгонят струнные и возникнет форменная какофония. Даже бас, сын аптекаря Жосса Лифринка, такой благовоспитанный молодой человек, вот-вот сорвется с цепи.
Тем временем Валентина начинает свой речитатив:
Я сегодня одна…
Но и она торопится. Дирижер и музыканты следуют за ней, сами того не замечая. В дверях в глубине сцены появляется Рауль, и с момента встречи влюбленных до того момента, когда она прячет его в соседней комнате, не проходит и четверти часа, а между тем до сего времени в кикандонском театре этот речитатив из тридцати семи тактов всегда продолжался ровно тридцать семь минут.
Сен-Бри, Невер, Каван и представители католической знати появляются на сцене слишком поспешно. На партитуре обозначено «allergo pomposo»[35], но на сей раз торжественности нет и в помине, сцена заговора и благословения мечей проходит прямо-таки в бурном темпе. Певцы и музыканты уже не знают удержу. Дирижер больше не пытается сдерживать их. Впрочем, публика и не требует этого, напротив: каждый чувствует, что он безумно увлечен, что этот темп отвечает порывам его души.
Готовы ль вы от смут избавить край родной?
На злых еретиков пойдете ль вы за мной?
Обещания, клятвы. Невер едва успевает протестовать и спеть, что «среди предков его есть солдаты, но убийц не бывало вовек», его хватают, он взят под стражу. Вбегают старшины и эшевены и скороговоркой клянутся «ударить разом». Сен-Бри с разгону берет барьер речитатива, призывая католиков к мщенью. В двери врываются три монаха, которые несут корзину с белыми шарфами, они совершенно позабыли, что им надлежит двигаться медленно и величаво. Уже все присутствующие выхватили шпаги и кинжалы, и капуцины одним взмахом благословляют их. Сопрано, тенора, басы приходят в полное неистовство и allergo furioso[36] бурно развивается, драматический речитатив звучит в кадрильном темпе. Наконец заговорщики убегают, вопя:
В полночный час —
Бесшумной толпой!
Господь за нас!
В бой
В полночный час!
Все зрители повскакивали с мест. В ложах, в партере, на галерке волнение. Кажется, вся публика, с бургомистром Ван-Трикассом во главе, готова ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют. Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс, как безумная, размахивает своим чепцом салатного цвета. Лампы разливают жаркий блеск…
Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной.
Наконец-то! Вот он, знаменитый дуэт, но он идет в слишком быстром темпе. Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не ждет ответов Рауля. Очаровательная ария: «Близка погибель, уходит время» — превращается в веселенький мотивчик, под который заговорщики произносят клятву в оперетте Оффенбаха. «Andante amorosо»:[37]
О, повтори
Слова любви…
превратилось в vivace furioso[38], и виолончель забывает, что должна вторить голосу певца, как стоит в партитуре. Напрасно Рауль взывает:
О, промолви еще, дорогая,
Сердца сон несказанный продли!
Валентина не может продлить! Чувствуется, что ее пожирает какой-то внутренний огонь. Она берет невероятно высокие ноты, превосходит самое себя. Рауль мечется по сцене, жестикулирует, он пылает страстью.
Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь, очевидно, вышел из себя. Этот ужасающий набат не уступает оркестру.
И наконец ария, завершающая этот замечательный акт: «Этот час роковой я могу ль перенесть!..» — развивается в темпе prestissimo[39] и своей бешеной скоростью напоминает мчащийся экспресс. Вновь раздается набат, Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно!..
И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская палочка разбита в щепки, с такой силой она ударялась о пюпитр. На скрипках порваны струны, скручены грифы. Войдя в раж, литаврщик разбил свои литавры. Контрабасист вскарабкался на свой грандиозный инструмент. Первый флейтист подавился флейтой, гобоист с ожесточением грызет клапаны своего инструмента, у тромбона вырвана трубка, а злополучный трубач тщетно силится вытащить руку, которую глубоко запихнул в недра трубы!
А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит! У всех раскраснелись лица, словно их внутри пожирает пламя! У выхода толкотня, давка, мужчины без шляп, женщины без мантилий. В коридорах толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения…
А через несколько минут, выйдя на улицу, кикандонцы понемногу успокаиваются и мирно расходятся по домам, смутно вспоминая пережитое волнение.
Четвертый акт «Гугенотов», прежде продолжавшийся целых шесть часов, начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут пять.
Он продолжался восемнадцать минут!
Хотя зрители, выйдя из театра, вновь обрели спокойствие и мирно разошлись по домам, все же пережитое волнение давало себя знать, и, усталые, разбитые, как после веселой пирушки, они поспешно улеглись в постели.
На следующий день все смутно вспоминали недавние происшествия. Вскоре обнаружилось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборвали в свалке полу сюртука. У одной дамы недоставало изящной прюнелевой туфельки, другая лишилась нарядной накидки. Почтенные горожане окончательно опомнились, и теперь им становилось стыдно своего поведения, как будто они принимали участие в какой-то оргии. Они избегали об этом говорить, им даже не хотелось об этом думать.
Но больше всех был смущен и сбит с толку бургомистр Ван-Трикасс. Проснувшись на другое утро, он не мог найти свой парик. Лотхен искала его повсюду. Напрасно. Парик остался на поле битвы. Послать за городским глашатаем? Нет, лучше уж пожертвовать этим украшением, чем становиться посмешищем всего города, ведь он как-никак первое лицо в Кикандоне.
Достойный Ван-Трикасс размышлял обо всем этом, лежа у себя в постели, все тело у него ныло и голова была непривычно тяжела. Ему не хотелось вставать. В это утро мысль его лихорадочно работала, еще ни разу за последние сорок лет ему не случалось так напряженно думать. Почтенный отец города пытался восстановить в памяти все подробности разыгравшихся накануне событий. Он сопоставлял их с фактами, имевшими место не так давно на вечере у доктора Окса. Он старался разгадать, чем вызвана столь странная возбудимость, уже дважды проявлявшаяся у самых Почтенных горожан.
«Что же такое происходит? — спрашивал он себя. — Что за мятежный дух овладел моим мирным городом? Уж не сходим ли мы с ума и не придется ли Превратить город в огромный госпиталь? Ведь вчера вечером мы все были в театре — советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и решительно все, если память мне не изменяет, были охвачены яростным безумием! Что за колдовство было в этой музыке? Непонятно! Ведь я не ел, не пил ничего, что могло бы так меня возбудить. Вчера за обедом кусок вываренной телятины, несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика разбавленного пива, которые никак не могли ударить в голову! Нет. Тут есть что-то необъяснимое, и так как я отвечаю за поведение наших горожан, то я должен расследовать это дело».
Однако расследование, предпринятое муниципальным советом, осталось без результатов. Факты были твердо установлены. Впрочем, в городе снова водворилось спокойствие, но премудрые чиновники так и не смогли объяснить этих фактов. Вскоре все позабыли о бурном инциденте. Местные газеты глухо молчали, и в отчете о представлении, появившемся в «Кикандонском вестнике», не было и намека на овладевшую зрителями лихорадку.
Но хотя в Кикандоне вновь воцарилось безмятежное спокойствие и он по-прежнему казался типичным фламандским городком, чувствовалось, что характер и темперамент его обитателей как-то странно изменились. Поистине можно было сказать, вместе с врачом Домиником Кустосом, что «у них появились нервы».
Однако следует оговориться, что эти ярко выраженные изменения происходили только в известных условиях: корда кикандонцы расхаживали по улицам и площадям или гуляли на свежем воздухе вдоль берегов Ваара, это были все те же почтенные люди, спокойные и методичные. Такими же они оставались и у себя дома, когда одни работали руками, другие головой, а большинство ровно ничего не делало и ни о чем не думало. Они были по-прежнему молчаливы, инертны, это была не жизнь, а какое-то прозябание. В доме ни ссор, ни перебранок, сердце бьется ровно, мозг пребывает в состоянии спячки, пульс остается таким же, как в доброе старое время: от пятидесяти до пятидесяти двух ударов в минуту.
Но надо отметить странное, необъяснимое явление, которое озадачило бы самых глубокомысленных физиологов: если в домашнем быту кикандонцев не произошло никаких перемен, то общественная жизнь города резко изменилась.
Стоило кикандонцам собраться в каком-нибудь общественном здании, как «дело портилось», по выражению комиссара Пассофа. На бирже, в ратуше, в академии, на заседаниях совета и на собраниях ученых начиналось какое-то оживление, всеми овладевала странная лихорадка. Через час замечания становились едкими, через два — обсуждение превращалось в спор. Люди начинали горячиться и придираться друг к другу. Даже в церкви верующие не могли хладнокровно слушать проповеди пастора Ван-Стабеля, который метался на кафедре и обличал своих прихожан сурово, как никогда. Кончилось тем, что произошли новые столкновения, более серьезные, чем между врачом Кустосом и адвокатом Шютом, и если не потребовалось вмешательство властей, то лишь потому, что поссорившиеся, вернувшись домой, быстро успокаивались и совершенно забывали о нанесенных другим и полученных ими самими оскорблениях.
Но все эти странности не заставляли задуматься горожан, неспособных к самонаблюдению. Только гражданский комиссар Мишель Пассоф, тот самый, должность которого совет уже тридцать лет как собирался упразднить, обратил внимание, что в обычное время столь спокойные граждане, попадая в общественные места, приходили в крайнее возбуждение, и с тревогой думал о том, что будет, если эта лихорадка охватит и частные дома, если эпидемия, — так именно он выражался, — вспыхнет на улицах города. Тогда конец невозмутимому покою, никто не будет прощать обид, и, охваченные нервным возбуждением, горожане все передерутся между собой.
«Что же тогда с нами будет? — с ужасом спрашивал себя комиссар Пассоф. — Как предотвратить эти вспышки ярости? Как обуздать этих взбудораженных людей? Похоже на то, что моя должность перестанет быть синекурой и совет должен будет удвоить мне жалованье… если только не арестует меня самого… за нарушение общественной тишины и спокойствия».
Не прошло и двух недель после скандального представления «Гугенотов», как опасения комиссара начали сбываться. С биржи, из церкви, из театра, из академии, с рынка болезнь проникла в частные дома.
Первые симптомы эпидемии проявились в доме местного богача банкира Коллерта.
Незадолго перед тем ему удалась на славу одна весьма выгодная финансовая операция, и он решил ознаменовать ее балом.
Известно, что представляют собой фламандские празднества, мирные и спокойные, с пивом и сиропами вместо вина. Беседы о погоде, о видах на урожай, о садах, об уходе за цветами, особенно за тюльпанами; время от времени танец, медленный и размеренный, как менуэт; иногда вальс, один из тех немецких вальсов, в которых танцующие не делают и двух оборотов в минуту и держатся друг от друга на почтительном расстоянии, — вот каковы в Кикандоне балы. Там таю и не удалось привить польку, переделанную на четыре такта, ибо танцоры вечно отставали от оркестра, в каком бы медленном темпе он ни играл.
Эти мирные сборища, во время которых молодежь чинно и степенно веселилась, проходили без малейших инцидентов. Почему же в этот вечер у банкира Коллерта безобидные сиропы, казалось, превратились в шипучие вина, в искристое шампанское, в пылающий пунш? Почему в разгар празднества всеми приглашенными овладело какое-то непостижимое опьянение? Почему плавный менуэт превратился в безумную тарантеллу? Почему музыканты вдруг ускорили темп? Почему, как и в театре, свечи стали разливать необычный блеск? Почему по залам банкира пронесся электрический ток? Почему пары сближались, кавалеры крепче обнимали дам, а иные из них отваживались на смелые па во время этой пасторали, всегда такой торжественной, такой величавой, такой благопристойной?
Увы! Какой Эдип смог бы ответить на эти вопросы? Комиссар Пассоф, присутствовавший на празднестве, увидал, что гроза приближается, но не мог ее предотвратить, не мог бежать от нее, и ему ударило в голову, как от крепкого вина. Проснулись инстинкты и дремавшие страсти. Несколько раз он жадно набрасывался на лакомства и опустошал подносы, словно только что перенес длительную голодовку.
А вечер становился все оживленнее. Голоса сливались в непрерывное глухое жужжание. Танцевали с огоньком: туфли скользили по паркету с небывалой быстротой. У танцоров разрумянились лица, как у пьяных силенов. Глаза сверкали, как угли. Общее возбуждение достигло апогея.
Когда же расходившиеся музыканты заиграли вальс из «Фрейшютца», то танцующие потеряли голову. Этот типичный немецкий вальс, всегда исполнявшийся в медленном темпе, — о! это был безумный вихрь, бешеный хоровод, которым, казалось, руководил сам Мефистофель, отбивая такт пылающей головней. Потом начался галоп, адский галоп, неудержимый, не знающий преград, бешеный ураган проносился по залам, салонам, передним, по лестницам, от подвалов до чердаков обширного дома, увлекая молодых людей, девиц, отцов, матерей, лиц всех возрастов, любого веса, обоего пола, — и толстого банкира Коллерта, и госпожу Коллерт, и советников, и отцов города, и главного судью, и Никлосса, и госпожу Ван-Трикасс, и бургомистра Ван-Трикасса, и самого комиссара Пассофа, который потом никак не мог вспомнить, с кем вальсировал в эту сумасшедшую ночь.
Но «она» не забыла. И с этого дня она то и дело видела во сне пылкого комиссара, страстно ее обнимающего. Это была прелестная Татанеманс!
— Ну, Иген, как дела?
— Все готово, учитель. Прокладка труб закончена.
— Наконец-то! Итак, мы приступаем к работе в больших масштабах, отныне будем воздействовать на массы!
Прошло два-три месяца. Эпидемия заметно усилилась. Из частных домов она проникла на улицы. Город Кикандон стал неузнаваем.
Удивительнее всего было то, что зараза распространилась не только на мир животных, но и на растительный мир.
Обычно не бывает универсальных эпидемий. Те, что поражают человека, щадят животных, те, что поражают животных, щадят растения. Лошади никогда не болеют оспой, а люди — бычьей чумой, овцам не угрожают заболевания картофеля. Но теперь все законы природы, казалось, были нарушены. Изменились не только характер, темперамент, образ мыслей жителей Кикандона, но эпидемия перекинулась на домашних животных, собак и кошек, быков и лошадей, ослов и коз. Даже растения «эмансипировались», если можно так выразиться.
Действительно, в садах, в огородах, в виноградниках можно было наблюдать весьма любопытные явления. Вьющиеся растения распространялись с удивительной быстротой; кусты буйно разрастались; деревца превращались в деревья. Стоило бросить в землю семечко, как из него поднимался зеленый стебелек, который рос не по дням, а по часам. Спаржа достигала двух футов в высоту; артишоки вырастали величиной с дыню, дыни — величиной с тыкву, тыквы достигали неслыханных размеров, смахивая на колокол сторожевой башни, имевший девять футов в поперечнике. Кочаны капусты превращались в кусты, а грибы становились величиной с зонтик.
Фрукты не отставали от овощей. Ягоду клубники можно было одолеть только вдвоем, а грушу — вчетвером. Гроздья винограда не уступали по величине грандиозной грозди на картине Пуссена «Возвращение из Земли обетованной».
То же происходило и с цветами: огромные фиалки разливали в воздухе опьяняющий аромат; гигантские розы блистали ослепительными красками; сирень в несколько дней образовала непроходимую чащу; герань, маргаритки, далии, камелии, рододендроны наводняли аллеи, душили друг друга! Садовники ничего не могли с ними поделать. А тюльпаны, эти великолепные представители семейства лилейных, радость фламандцев, какие волнения они причиняли любителям! Достойный Ван-Бистром однажды чуть не упал в обморок, увидев у себя в саду чудовищный, гигантский тюльпан, в чашечке которого приютилось семейство малиновок!
Весь город сбежался смотреть на этот необычайный цветок, который был назван учеными «tulipa quiqueiidonia» (Кикандонский тюльпан).
Но — увы! — если все эти растения, фрукты и цветы росли на глазах, принимали колоссальные размеры, если они радовали глаз чудесной окраской и разливали упоительный аромат, — они быстро блекли и умирали, сожженные, истощенные, обессиленные.
Такова была судьба и знаменитого тюльпана, который увял, покрасовавшись несколько дней.
То же самое стало вскоре происходить и с домашними животными, от дворового пса до свиньи в хлеву, от канарейки в клетке до индюка на птичьем дворе.
В обычное время эти животные были не менее флегматичны, чем их хозяева. Собаки и кошки скорее прозябали, чем жили, не проявляли ни радости, ни гнева. Хвост у них был неподвижен, словно отлит из бронзы. С незапамятных времен не было слышно ни об укусах, ни о царапинах. Что касается бешеных собак, то их считали чем-то вроде грифов и прочих мифических животных.
Но сколько перемен произошло за эти месяцы! Собаки и кошки начали показывать зубы и когти. Они бросались на людей, и те жестоко их избивали. Впервые на улице Кикандона увидели лошадь, закусившую удила, быка, который ринулся, опустив рога, на своих сородичей, осла, который опрокинулся на спину, задрал ноги и испускал совсем человеческие вопли, и даже баран отважно оборонялся от мясника, задумавшего превратить его в котлеты!
Бургомистру Ван-Трикассу пришлось предписать строгий надзор за обезумевшими домашними животными, которые становились прямо опасными.
Но, увы, если животные сошли с ума, то и с людьми дело обстояло не лучше. Ни один возраст не был пощажен болезнью.
Дети, до сих пор столь покорные, сделались совершенно невыносимыми, и впервые главный судья Онорэ Синтакс был вынужден выпороть своего отпрыска.
В коллеже произошла настоящая смута, и словари летали по классу, чертя в воздухе причудливые траектории. Учеников невозможно было удержать взаперти. Впрочем, и учителя находились в состоянии крайнего возбуждения и задавали им уроки выше человеческих сил!
Еще одно удивительное явление! Все кикандонцы, до сих пор столь умеренные, питавшиеся главным образом сбитыми сливками, стали теперь форменными обжорами. Обычный режим не удовлетворял их. Желудок становился бездонной бочкой, которую никак не удавалось наполнить. В городе стали потреблять в три раза больше продуктов. Вместо двух раз в день ели шесть раз. Появились желудочные заболевания. Советник Никлосс испытывал ненасытимый голод. Бургомистр Ван-Трикасс, которого мучила неутолимая жажда, все время находился под хмельком и чуть что приходил в гнев.
Наконец появились и совсем уже тревожные симптомы, и с каждым днем их становилось все больше.
На улицах стали встречаться пьяные, и в числе их весьма почтенные лица.
У врача Доминика Кустоса значительно возросла практика, так как его постоянно вызывали к желудочным больным.
Появились невриты и всевозможные неврозы, — нервная система у жителей Кикандона была вконец расшатана.
Ссоры и столкновения стали самым обыденным явлением на улицах Кикандона, которые еще не так давно были пустынны, а теперь кишели народом, так как никто не мог усидеть дома.
Пришлось увеличить число полицейских, дабы обуздывать нарушителей порядка.
В одном из общественных зданий теперь помещался полицейский участок, который был день и ночь битком набит провинившимися. Комиссар Пассоф прямо выбивался из сил.
Состоялась скоропалительная свадьба, — случай совершенно небывалый. Да! Сын учителя Руппа женился на дочери местной красавицы Августины де Ровер всего через пятьдесят семь дней после того, как получил ее согласие.
Были решены и другие браки, которые в обычное время обсуждались бы целыми годами. Бургомистр был вне себя, он чувствовал, что его дочь, прелестная Сюзель, ускользает у него из рук.
Очаровательная Татанеманс мечтала о брачном союзе с комиссаром Пассофом. Это сулило ей богатство, почет, блаженство.
В довершение всего — о ужас! — произошла дуэль! Да, дуэль на больших пистолетах, расстояние между барьерами в семьдесят пять шагов, число выстрелов не ограничено! И между кем? Читатели мне не поверят! Между Францем Никлоссом, кротким рыболовом, и молодым Симоном Коллертом, сыном богатого банкира.
Дуэль разыгралась из-за дочери бургомистра, — Симон воспылал к ней любовью и не хотел уступать ее наглому сопернику.
Вот в каком отчаянном положении оказались жители Кикандона. Появились новые идеи. Люди не узнавали друг друга, да и самих себя. Самые мирные буржуа превратились в забияк. За один косой взгляд могли поколотить. Некоторые мужчины отрастили усы, а самые воинственные победоносно закручивали их кверху.
В таких условиях управлять городом и поддерживать порядок на улицах и в общественных зданиях было крайне трудно, — ведь катастрофа нагрянула так неожиданно. Достойный Ван-Трикасс, этот кроткий, равнодушный человек, не способный принять никакого решения, теперь только и делал, что гневался. Раскаты его голоса так и разносились по дому. Он отдавал по двадцать распоряжений в день, бранил своих подчиненных и готов был сам выполнять свои предписания.
Сколько перемен! Тихий, уютный дом бургомистра, это почтенное фламандское жилище, утратил покой! Какие семейные сцены разыгрывались теперь в нем! Госпожа Ван-Трикасс стала желчной, взбалмошной, сварливой. Правда, мужу иной раз удавалось перекричать супругу, но заставить ее умолкнуть было невозможно. Эта сердитая дама придиралась решительно ко всему. Все было не по ней! Слуги ничего не делали! Обед вечно запаздывал! Она обвиняла Лотхен и даже Татанеманс, свою золовку, которая теперь на ее придирки довольно энергично огрызалась. Ван-Трикасс обычно заступался за Лотхен. Это выводило из себя его супругу, вызывало попреки, ссоры, нескончаемые сцены.
— Да что же это с нами творится? — восклицал злополучный бургомистр. — Какое пламя нас пожирает? Уж не вселился ли в нас дьявол? Ах, госпожа Ван-Трикасс, госпожа Ван-Трикасс! Вы прямо изводите меня! Кончится тем, что я умру раньше вас, вопреки всем семейным традициям!
Читатель, вероятно, помнит, что Ван-Трикасс должен был овдоветь и вторично жениться, чтобы не нарушить освященного веками порядка.
Между тем всеобщее возбуждение принесло и другие любопытные и примечательные плоды. Необъяснимый нервный подъем стимулировал мозговую деятельность, у многих проявились те или иные способности. Выдвинулись таланты, которые в другое время остались бы незамеченными. Артисты, до сих пор считавшиеся посредственными, явились в новом блеске. В политике и в литературе появились новые имена. В бесконечных горячих спорах выдвинулись ораторы, с жаром обсуждавшие все современные проблемы и зажигавшие аудиторию, которая всегда готова была воспламениться. Общественное движение развивалось, беспрестанно происходили собрания; в Кикандоне возник клуб и целых двадцать газет, — «Кикандонский страж», «Кикандонский беспартийный», «Кикандонский радикал», «Кикандонский крайний» и другие горячо дебатировали всякие злободневные вопросы.
О чем же они писали? Да обо всем на свете и ни о чем. Об Ауденаардской башне, грозившей упасть: одни хотели ее снести, другие выпрямить; о предписаниях, издаваемых советом, о прочистке русла речушек и сточных труб и о многом другом. И если бы еще эти ярые обличители ограничивались городскими делами! Но нет, увлеченные своим красноречием, они шли дальше и вполне могли накликать на город войну.
В самом деле, уже восемьсот или девятьсот лет кикандонцы лелеяли мечту о мщении, у них был самый что ни на есть настоящий «casus belli»[40], но город хранил его бережно, как некую обветшавшую реликвию.
Вот в чем состоял сей casus belli.
Никому не известно, что Кикандон граничит с городком Виргамен.
В 1135 году, незадолго до отъезда графа Балдуина в крестовый поход, виргаменская корова, принадлежавшая не горожанину, а общине, забрела на территорию Кикандона. Едва ли это несчастное животное успело «разочка три щипнуть травы зеленой, сочной», — но нарушение, злоупотребление, преступление было совершено и надлежащим образом засвидетельствовано в протоколе, ибо в ту эпоху чиновники уже научились писать.
— Мы отомстим в свое время, — сказал Наталис Ван-Трикасс, тридцать второй предшественник теперешнего бургомистра. — Рано или поздно виргаменцы получат по заслугам.
Виргаменцы были предупреждены. Они ждали, что будет дальше, рассчитывая не без оснований, что память об оскорблении со временем изгладится. И действительно, несколько веков они поддерживали добрососедские отношения с весьма похожими на них кикандонцами.
Вероятно, так продолжалось бы и дальше, если бы не странная эпидемия, в результате которой характер кикандонцев резко изменился и в их сердцах проснулась жажда мщения.
В клубе по улице Монстреле пылкий адвокат Шют внезапно поднял этот вопрос и, пустив в ход цветы красноречия и соответствующие метафоры, разжег бурные страсти. Он напомнил о преступлении, об ущербе, нанесенном общине, о том, что народ, «для которого священны его права», не должен считаться с юридической давностью. Он доказал, что оскорбление все еще в силе и рана все еще кровоточит; он напомнил своим слушателям, что виргаменцы имеют обыкновение как-то двусмысленно покачивать головой, выражая этим свое презрение к кикандонцам, он умолял своих соотечественников, которые «по недостатку сознательности», столько веков терпели эту смертельную обиду, заклинал «сынов древнего города» оставить все другие дела и добиться реванша! В заключение он воззвал «к их национальной чести и гордости!»
Эти тирады, столь непривычные для слуха кикандонцев, вызвали неописуемый восторг, который невозможно передать словами. Все слушатели вскочили с мест, отчаянно размахивали руками и громко кричали, требуя объявления войны. Адвокат Шют еще никогда не имел такого успеха, и надо признать, что он был прямо-таки великолепен.
Бургомистр, советники, все нотабли, присутствовавшие на этом памятном собрании, не в силах были бы сдержать этот всеобщий порыв. Впрочем, они и не пытались этого сделать и вопили, не отставая от остальных.
— На границу! На границу!
А так как граница проходила всего в трех километрах от Кикандона, то виргаменцам грозила серьезная опасность: их могли застигнуть врасплох.
Достопочтенный аптекарь Жосс Лифринк, который лишь один из всей аудитории сохранил рассудок, дерзнул напомнить кикандонцам, что ведь у них нет ни ружей, ни пушек, ни генералов.
Ему ответили, угостив его тумаками, что можно обойтись без генералов, пушек и ружей, что сознание своей правоты и любовь к отечеству обеспечат победу их народу.
Тут взял слово сам бургомистр и произнес великолепную импровизированную речь, в которой с рвением патриота разоблачал людей, под маской осторожности скрывающих свое малодушие.
Казалось, зал вот-вот обрушится от аплодисментов.
Решили проголосовать вопрос о войне.
Все, как один человек, завопили:
— На Виргамен! На Виргамен!
Бургомистр сам взялся вести армию и от имени города обещал устроить генералам, которые вернутся с победой, триумфальный въезд, как это водилось в древнем Риме.
Однако аптекарь Жосс Лифринк был человек упрямый и, не считая себя разбитым, — хотя фактически и был бит, — попробовал снова выступить с возражением. Он напомнил, что в Риме удостаивались триумфа лишь те победители, которые изничтожили не менее пяти тысяч врагов.
— Ну и что же? — возбужденно закричали слушатели.
— …А между тем в виргаменской общине числится лишь три тысячи пятьсот семьдесят пять человек, и никакому генералу не удастся укокошить пять тысяч, если только не убивать одного человека по нескольку раз…
Но бедняге не дали кончить. Его избили до полусмерти и вышвырнули за дверь.
— Граждане, — заявил бакалейщик Пульмахер, — что бы там ни болтал этот подлый аптекарь, я самолично берусь убить пять тысяч виргаменцев, если вам угодно принять мои услуги.
— Пять тысяч пятьсот! — крикнул еще более решительный патриот.
— Шесть тысяч шестьсот! — возразил бакалейщик.
— Семь тысяч! — вскричал кондитер с улицы Хемлинг, Жан Орбидек, наживший себе состояние на сбитых сливках.
— Присуждено Орбидеку! — возгласил бургомистр Ван-Трикасс, видя, что больше никто не набавляет.
Таким образом кондитер Жан Орбидек стал главнокомандующим кикандонскими войсками.
— Итак, учитель? — спрашивал на другой день ассистент Иген, наливая ведрами раствор серной кислоты в сосуды огромных батарей.
— Итак, — повторил доктор Окс, — разве я не прав?
— Без сомнения, но…
— Но?..
— Не думаете ли вы, что мы зашли слишком далеко и что не следует возбуждать этих бедняг сверх меры?
— Нет! Нет! — вскричал доктор. — Нет! Я доведу дело до конца!
— Как вам угодно, учитель! Во всяком случае, этот опыт кажется мне решающим, и я думаю, уже пора…
— Что пора?
— Закрыть кран.
— Вот еще! — воскликнул доктор Окс. — Попробуйте только, и я задушу вас!
— Что вы говорите? — обратился бургомистр Ван-Трикасс к советнику Никлоссу.
— Я говорю, что война необходима, — твердо ответил советник, — и что пришло время отомстить за нанесенное нам оскорбление.
— Ну, а я, — желчно возразил ему бургомистр, — я утверждаю, что, если жители Кикандона не сумеют защитить свои права, они навлекут на себя вечный позор!
— А я вам заявляю, что мы должны немедленно же двинуть армию на врага.
— Прекрасно, сударь, прекрасно! — ответил Ван-Трикасс. — И вы это говорите мне?
— Да, вам, господин бургомистр, и вам придется выслушать правду, хоть она и колет глаза!
— Сперва выслушайте правду вы, господин советник, — отпарировал Ван-Трикасс, теряя терпение, — хотя вы с ней не слишком в ладу! Да, сударь, да, промедление смерти подобно! Вот уже девятьсот лет, как Кикандон лелеет мечту о реванше, и что бы вы там ни говорили, нравится вам это или нет, мы все равно пойдем на врага!
— Ах, так! — воскликнул в ярости советник Никлосс. — Ну, сударь, мы пойдем и без вас, если вам неохота идти.
— Место бургомистра в первых рядах, сударь!
— Там же и место советника, сударь!
— Вы оскорбляете меня! Вы отказываетесь выполнить мой приказ! — закричал бургомистр, которому казалось, что его кулаки превратились в пушечные снаряды.
— Это вы оскорбляете меня, — ведь вы сомневаетесь в моем патриотизме! — завопил советник Никлосс, занимая оборонительную позицию.
— Я вам говорю, сударь, что кикандонская армия выступит не позже чем через два дня!
— А я вам повторяю, что и сорока восьми часов не пройдет, как мы двинемся на врага!
Нетрудно заметить из этого отрывка разговора, что оба собеседника защищали одно и то же. Оба рвались в бой и спорили только от избытка возбуждения. Никлосс не слушал Ван-Трикасса, Ван-Трикасс не слушал Никлосса. Если бы они отстаивали противоположные мнения, едва ли спор их был бы ожесточеннее. Старые друзья обменивались свирепыми взглядами. Сердце так и прыгало в груди, лицо раскраснелось, мускулы судорожно напряглись, крик переходил в рычание, и видно было, что нотабли готовы броситься друг на друга.
К счастью, в эту минуту раздался бой башенных часов.
— Час настал? — воскликнул бургомистр.
— Какой час? — спросил советник.
— Пора на сторожевую башню!
— Верно. И, нравится вам это или нет, я пойду, сударь!
— Я тоже!
— Идем!
— Идем!
Читатель, пожалуй, подумает, что башня — это место, выбранное ими для дуэли, но дело объяснялось проще. Бургомистр и советник, первые нотабли города, собирались пойти в ратушу, подняться на высокую башню и осмотреть окрестные поля, с тем чтобы избрать наиболее выгодные позиции для войск.
Хотя, по правде сказать, бургомистру и советнику было не о чем спорить, по дороге они не переставали ссориться и осыпать друг друга оскорблениями. Раскаты их голосов разносились по улице; но в таком тоне теперь разговаривали решительно все, их возбуждение казалось вполне естественным, и никто не обращал на них внимания. При таких обстоятельствах на спокойного человека посмотрели бы, как на какое-то чудище.
Когда бургомистр и советник приблизились к башне, они были уже не красными, а смертельно бледными. Этот ужасный спор, где оба отстаивали одно и то же, довел их до бешенства; известно, что бледность указывает на крайнюю степень ярости.
У подножья тесной лестницы произошло бурное столкновение. Кто войдет первым? Кто первый поднимется по ступенькам винтовой лестницы? Справедливость требует сказать, что завязалась драка и советник Никлосс, забывая, сколь многим он обязан своему начальнику, с силой отпихнул Ван-Трикасса и первым устремился вверх по темной лестнице.
Оба поднимались, перепрыгивая через четыре ступеньки и при этом награждая друг друга самыми обидными эпитетами. Страшно было подумать, что может разыграться на вершине башни, возвышавшейся над мостовой на триста пятьдесят семь футов.
Но противники скоро запыхались и, достигнув восьмидесятой ступеньки, уже еле шли, тяжело дыша.
Может быть, они утомились? Во всяком случае, их гнев уже больше не выражался в бранных словах. Теперь они поднимались молча, и, — странное дело, — казалось, что возбуждение их снижается по мере того, как они поднимаются все выше над городом. На душе становилось спокойнее. Мысли перестали бурлить в мозгу, кипение прекратилось, как в кофейнике, снятом с огня. Почему бы это?
На этот вопрос мы не можем ответить; но, достигнув площадки на высоте двухсот шестидесяти шести футов над уровнем города, противники уселись и взглянули друг на друга без тени гнева.
— Как высоко! — промолвил бургомистр, вытирая платком раскрасневшееся лицо.
— Ужасно высоко! — ответил советник. — Знаете, мы сейчас находимся на четырнадцать футов выше колокольни святого Михаила в Гамбурге?
— Знаю, — не без гордости ответил отец города.
Передохнув, они продолжали восхождение, по временам бросая любопытный взгляд в бойницы, проделанные в стенах. Бургомистр теперь шел впереди, к советник покорно следовал за ним. На триста четвертой ступеньке Ван-Трикасс окончательно выбился из сил, и Никлосс начал тихонько подталкивать его в спину. Бургомистр принимал его услуги и, добравшись, наконец, доверху, благосклонно промолвил:
— Спасибо вам, Никлосс. Я отблагодарю вас за это.
У подножья башни это были дикие звери, готовые растерзать друг друга, на ее вершине они стали опять друзьями.
Погода была превосходная. Сиял майский день. На небе ни облачка. Воздух был чист и прозрачен. Взгляд улавливал мельчайшие предметы на значительном расстоянии. Всего в нескольких милях ослепительно блестели стены Виргамена, виднелись его красные остроконечные крыши и залитые солнцем колокольни. И этот город был обречен на ужасы войны, на пожар и разгром!
Бургомистр и советник уселись рядышком на каменной скамье как два старых друга. Все еще отдуваясь, они оглядывались по сторонам.
— Какая красота! — воскликнул бургомистр, помолчав несколько минут.
— Чудесный вид! — согласился советник. — Не правда ли, дорогой Ван-Трикасс, человечество призвано парить высоко в эфире? Разве его удел — пресмыкаться во прахе земном?
— Я согласен с вами, мой добрый Никлосс, — ответил бургомистр. — Вы глубоко правы. Здесь как-то глубже чувствуешь природу. Как легко и свободно дышится! Здесь философ должен созерцать гармонию мироздания! Здесь, высоко над житейской суетой, должны обитать мудрецы!
— Хотите, обойдем вокруг площадки? — предложил советник.
— Что ж, обойдем, — ответил бургомистр.
И друзья, взявшись под руку, стали обходить вокруг площадки. Они шли медленно, лениво перебрасываясь фразами, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться широким простором.
— Я уже добрых семнадцать лет не поднимался на сторожевую башню, — заметил Ван-Трикасс.
— А я, кажется, ни разу не поднимался, — ответил советник Никлосс, — и жалею об этом: отсюда такой замечательный вид! Посмотрите, друг мой, как красиво извивается между деревьями Ваар!
— А там вдалеке горы Святой Германдад! Как они живописны! Взгляните на эти рощи, как чудесно они обрамляют равнину. Во всем этом чувствуется рука природы. Ах, природа, природа, Никлосс! Может ли человек соперничать с нею?
— Это прямо восхитительно, мой добрый Друг, — отвечал советник. — Посмотрите, там, на зеленых лугах, пасутся быки, коровы, овцы…
— А вот и земледельцы направляются на поля! Совсем как аркадские пастухи! Не хватает только волынки!
— А над этой цветущей равниной чудесное синее небо, без единого облачка! Ах, Никлосс, здесь можно стать поэтом! Знаете, я, право, удивляюсь, как это святой Симеон Столпник не сделался величайшим поэтом в мире.
— Может быть, его столп был недостаточно высок, — заметил советник, кротко улыбаясь.
В этот момент начался кикандонский перезвон. Нежная мелодия колоколов далеко разносилась в прозрачном воздухе.
Друзья пришли в умиление.
— Скажите, друг Никлосс, — задумчиво спросил бургомистр своим невозмутимым голосом, — зачем это мы поднялись на башню?
— В самом деле зачем? — повторил советник. — Мы с вами унеслись в мир мечтаний.
— Зачем мы пришли сюда? — повторил бургомистр.
— Мы пришли, — ответил Никлосс, — подышать чистым воздухом, который не отравлен земными страстями.
— Ну что ж, спустимся вниз, друг Никлосс?
— Спустимся, друг Ван-Трикасс.
Друзья бросили последний взгляд на роскошную панораму, расстилавшуюся перед ними; потом бургомистр, идя впереди, начал спускаться медленным, мерным шагом. Советник следовал за ним на некотором расстоянии. Они дошли до площадки, где отдыхали при восхождении, и стали спускаться дальше.
Через минуту Ван-Трикасс попросил Никлосса умерить шаг; он-де чувствует его у себя за спиной и ему это неприятно.
Очевидно, это было очень неприятно, так как, пройдя еще двадцать ступенек, он приказал советнику остановиться и дать ему пройти немного вперед.
Советник отвечал, что вовсе не намерен стоять на одной ноге ради удовольствия бургомистра, и продолжал продвигаться.
Ван-Трикасс огрызнулся на него.
Советник ядовито намекнул на возраст бургомистра и поздравил его с предстоящим ему в недалеком будущем вторым браком, к которому его обязывают семейные традиции.
Бургомистр буркнул, что это ему даром не пройдет.
Никлосс ответил, что во всяком случае он выйдет первым; и вот на узкой лестнице в глубоком мраке завязалась перебранка.
Они перебрасывались оскорблениями, только и слышалось: «Скотина, неуч!»
— Посмотрим, глупая тварь, — кричал бургомистр, — посмотрим, какую рожу вы скорчите, когда вас погонят на войну!
— Уж конечно, я пойду впереди вас, жалкий дурак! — отвечал Никлосс.
Тут раздались пронзительные крики и шум падающих тел…
Что приключилось? Чем была вызвана такая быстрая смена настроений? Почему эти люди, кроткие, как овечки, на вершине башни, превратились в тигров, спустившись на двести футов?
Услышав шум, башенный сторож отворил нижнюю дверь и увидел, что противники, все в синяках, выпучив глаза, вырывают друг у друга волосы, — к счастью, из париков!
— Я требую удовлетворения! — кричал бургомистр, поднося кулак к носу противника.
— Когда угодно! — прорычал советник Никлосс, яростно топая ногой.
Сторож, находившийся также в крайнем возбуждении, ничуть не удивился этому вызову. Его так и подмывало ввязаться в ссору, но он сдержался и пошел трубить по всему кварталу, что между бургомистром Ван-Трикассом и советником Никлоссом в скором времени состоится дуэль.
Из этого инцидента мы видим, как велико было возбуждение, охватившее жителей Кикандона. Два старинных друга, самых кротких на свете человека, вдруг впали в такую ярость! А ведь всего несколько минут назад, на площадке башни, они мирно беседовали, как и подобает друзьям, и предавались лирическим излияниям.
Узнав об этом происшествии, доктор Окс не мог сдержать своей радости. Он не соглашался с доводами своего ассистента, уверявшего, что дело принимает дурной оборот. Впрочем, они заразились общим настроением и тоже постоянно ссорились.
Но в данный момент на первом месте было дело государственной важности, и приходилось отложить все дуэли, пока не будет разрешен виргаменский вопрос. Никто не имел права безрассудно проливать свою кровь, когда она до последней капли принадлежала находившемуся в опасности отечеству.
В самом деле, ситуация была весьма напряженная, и было поздно отступать.
Бургомистр Ван-Трикасс, при всем своем воинственном пыле, считал, что нельзя нападать на врага без предупреждения. Поэтому он направил в Виргамен полевого сторожа Хоттеринга, который от лица бургомистра потребовал возмещения за ущерб, нанесенный Кикандону в 1135 году.
Виргаменские власти сперва не поняли, в чем дело, и полевого сторожа, несмотря на его официальный сан, весьма вежливо выпроводили из города.
Тогда Ван-Трикасс послал одного из адъютантов генерала-кондитера, некоего Хильдеверта Шумана, занимавшегося производством леденцов, человека волевого и решительного, который и предъявил виргаменским властям копию протокола, составленного в 1135 году бургомистром Наталисом Ван-Трикассом.
Виргаменские градоправители расхохотались и с адъютантом обошлись точно так же, как и с полевым сторожем.
Тогда бургомистр созвал городских нотаблей. Было написано письмо, красноречивое и внушительное, содержащее ультиматум: провинившимся виргаменцам предоставлялось двадцать четыре часа, чтобы загладить нанесенную кикандонцам обиду.
Письмо отправили, и через несколько часов его принесли назад — оно была изорвано на мелкие клочки. Виргаменцы прекрасно знали, насколько медлительны кикандонцы, и потому послание, ультиматум и угрозы вызывали только смех.
Теперь осталось одно: довериться военному счастью, воззвать к богу войны и по примеру пруссаков напасть на виргаменцев, не дав им вооружиться.
Такое решение было принято на торжественном заседании, зал сотрясался от яростных криков, упреков, проклятий. Можно было подумать, что и тут происходит сборище одержимых или буйнопомешанных.
Как только война была объявлена, генерал Жан Орбидек созвал свои войска; население Кикандона, состоявшее из двух тысяч девятисот девяноста трех душ, поставило две тысячи девятьсот девяносто три солдата. Женщины, дети и старики присоединились к взрослым мужчинам. Всякое орудие, тупое или острое, превратилось в оружие. Разыскали все имевшиеся в городе ружья. Их оказалось пять, из них два без курка; ружьями вооружили авангард. Артиллерия состояла из старой замковой кулеврины, захваченной кикандонцами в 1339 году при штурме города Кенца; это была едва ли не первая пушка, упоминаемая в летописи, и из нее не стреляли уже пятьсот лет. Снарядов для кулеврины не оказалось, к счастью для ее прислуги; но предполагалось, что пушка одним своим видом устрашит неприятеля. Холодное оружие извлекли из музея древностей, — кремневые топоры, шлемы, палицы, алебарды, копья, бердыши, дротики, рапиры, — а также из частных арсеналов, известных под названием кладовых и кухонь. Отвага, сознание своей правоты, ненависть к иноземцам и жажда мщения должны были заменить (так по крайней мере надеялись полководцы) более совершенное оружие, вроде пулеметов и современных пушек.
Был произведен смотр. Горожане, все как один, явились на зов. Генерал Орбидек плохо держался в седле, а скакун у него был ретивый, — полководец трижды падал с коня на глазах у всей армии, но всякий раз поднимался цел и невредим, что сочли благоприятным предзнаменованием. Бургомистр, советник, гражданский комиссар, главный судья, учитель, банкир, ректор — словом, все городские нотабли возглавляли войска. Ни единой слезы не было пролито матерями, женами, дочерьми. Они не вдохновляли на битву мужей, отцов и братьев, а сами следовали за армией, образуя арьергард, которым командовала супруга бургомистра.
Городской глашатай Жан Мистроль оглушительно протрубил, — армия всколыхнулась и, покинув площадь, с воинственными криками двинулась к Ауденаардским воротам.
В тот момент, когда голова колонны вступила в городские ворота, какой-то человек бросился навстречу войску.
— Остановитесь! Остановитесь! Сумасшедшие! — кричал он. — Отмените поход! Дайте мне закрыть кран! Ведь вы не кровопийцы! Вы добрые, мирные граждане! Если вы пришли в такую ярость, то виноват в этом мой учитель, доктор Окс! Это только опыт! Он обманул вас: обещал осветить город оксигидрическим газом, а сам напустил…
Ассистент был вне себя; но ему не удалось договорить. В тот миг, когда тайна должна была слететь с его уст, доктор Окс в неописуемом бешенстве ринулся на беднягу Игена и заткнул ему рот кулаком.
Завязалось форменное сражение. Бургомистр, советник и нотабли, остановившиеся при виде Игена, не помня себя от ярости, накинулись на чужеземцев, не слушая ни того, ни другого. Доктора Окса и его ассистента избили до потери сознания и уже собирались, по приказанию Ван-Трикасса, бросить в тюрьму, как вдруг…
…раздался чудовищный взрыв. Казалось, весь воздух загорелся. Огромное, ослепительное пламя взметнулось, как метеор, под небеса. Случись это ночью, вспышка была бы видна на расстоянии десяти миль.
Кикандонские воины все до одного повалились наземь, как картонные солдатики. К счастью, жертв не оказалось, ничего, кроме синяков и царапин. Генерал-кондитер, по странной случайности не упавший с коня, отделался только испугом, и вдобавок у него обгорел султан на шлеме.
Что же такое произошло?
Как вскоре стало известно, взорвался газовый завод. Очевидно, в отсутствие директора и его помощника была допущена какая-то оплошность. Находившиеся в различных резервуарах кислород и водород внезапно соединились. Получилась взрывчатая смесь, которая тут же и воспламенилась.
Это событие вскоре изменило все. Но когда кикандонские вояки поднялись на ноги, доктора Окса и ассистента Игена уже не было и в помине, — они исчезли бесследно.
После взрыва в Кикандоне тотчас же водворились мир и тишина, и город вернулся к своему прежнему существованию.
После взрыва, который, впрочем, не слишком взволновал население, кикандонцы, сами не зная почему, машинально разошлись по домам — бургомистр под руку с советником, адвокат Шют с врачом Кустосом, Франц Никлосс со своим соперником Симоном Коллертом; шагали размеренно, бесшумно, даже не сознавая, что произошло, позабыв про Виргамен и оставив мечты о реванше. Генерал вернулся к своему варенью, а его адъютант — к своим леденцам.
В городе вновь воцарился сонный покой, все зажили прежней жизнью — люди, животные и растения, даже башня Ауденаардских ворот, которая после взрыва, — эти взрывы порой дают удивительные результаты! — заметно выпрямилась.
И с тех пор в Кикандоне нельзя было услыхать ни единого выкрика и никто ни о чем не спорил. Прощайте, клубы, политика, тяжбы, полицейские! Место комиссара Пассофа опять сделалось совершенно излишним, и если ему де урезали жалованья, то лишь потому, что бургомистр и советник никак не могли принять решения по этому вопросу. Впрочем, время от времени комиссар, сам того не подозревая, являлся в сновидениях безутешной Татанеманс.
Соперник Франца великодушно уступил прелестную Сюзель ее возлюбленному, который и поспешил на ней жениться — лет через пять или шесть после описанных событий.
Госпожа Ван-Трикасс умерла через десять лет, в надлежащий срок, и бургомистр заключил брак со своей кузиной, девицей Пелажи Ван-Трикасс, на весьма выгодных условиях… для счастливой особы, которая должна была его пережить.
Что же проделал этот таинственный доктор Окс?
Всего лишь фантастический опыт.
Проложив трубы, он наполнил чистейшим кислородом, без единого атома водорода, сперва общественные здания, потом частные жилища и, наконец, выпустил его на улицы Кикандона.
Этот газ, совершенно бесцветный, лишенный запаха, вдыхаемый в большом количестве, вызывает ряд серьезных нарушений в организме. Человек, живущий в атмосфере, перенасыщенной кислородом, приходит в крайнее возбуждение и быстро сгорает.
Но вернувшись в обычную атмосферу, он снова приходит в норму, как это было с советником и бургомистром, когда они поднялись на башню, где им не приходилось вдыхать кислорода, который остался в нижних слоях атмосферы.
Человек, постоянно вдыхающий этот газ, столь губительный для организма, быстро умирает, подобно тем безумцам, которые предаются всякого рода излишествам!
Поэтому остается только порадоваться, что благодетельный взрыв положил конец опасному опыту, уничтожив завод доктора Окса.
В заключение зададим вопрос: неужели же доблесть, мужество, талант, остроумие, воображение — все эти замечательные свойства человеческого духа — обусловлены только кислородом?
Такова теория доктора Окса, но мы вправе не принимать ее, и мы решительно ее отвергаем со всех точек зрения, вопреки фантастическому опыту, которому подвергся почтенный городок Кикандон.
1872 г.