Решение моего дела все откладывалось и откладывалось, и я решил действовать непосредственно через суд. В то утро мне долго пришлось искать здание суда по указанному в справочнике адресу; уже почти отчаявшись, я наконец вышел к четырехэтажному дому, недавно, судя по всему, выкрашенному в бледно-желтый цвет. Я вошел в единственный подъезд и приготовился к пристрастному разговору с охраной; но вход никем не охранялся, даже вахты не было. Поднявшись по старой лестнице – предпоследняя ступенька чуть шаталась, – я оказался в полутемном коридоре, который вел, очевидно, в зал суда: дверь была приоткрыта, из щели смущенно падал луч искусственного света. Направившись в зал, я надеялся застать кого-нибудь из служителей, но и это помещение оказалось пустым, однако откуда-то раздавались приглушенные голоса. Прямо перед собой я обнаружил железную дверь, она была безнадежно заперта. Оглядевшись, я заметил еще одну дверь, в глубине зала, за судейскими креслами. Дверь была недавно покрашена олифой, замочную скважину на ней обнаружить не удалось, а ручка находилась несколько выше обычного месторасположения дверных ручек. Я постучал, но никто не ответил на мой стук, разговор за дверью продолжался как ни в чем не бывало. Тогда я открыл дверь без спроса и вошел в маленькую комнату с голыми стенами и плотно занавешенным окном. В центре комнаты стоял стол, окруженный пятью-шестью стульями. За столом сидели двое мужчин лет пятидесяти, похожие на сторожей, и пили чай. В углу, погрузившись в старое облезшее кресло, покрытое выцветшей синей тканью, сидел третий человек; он читал газету – «Московский комсомолец», кажется, – и поэтому лицо его было от меня скрыто. Сидевшие за столом ленивым жестом пригласили меня присоединиться к их чаепитию; один из них налил в эмалированную кружку кипяток из электрического самовара и передал мне, показав рукой на пакетики с заваркой и сахар, призывая к самостоятельным действиям. Я подчинился; мне показалось, что эти люди кого-то ожидают – быть может, судей. Они, похоже, сидели уже довольно долго и разговаривали как-то нехотя, не придавая значения собственным словам. Человек с газетой не принимал в разговоре участия, более того – он вообще не реагировал на происходящее в комнате. Один из собеседников, – тот, что предложил мне чаю, – говорил меньше другого, в основном односложно отвечал на его реплики. Речь у них шла, насколько я понял, о каком-то их общем знакомом, который повел себя не так, как от него ожидали; впрочем, так ничего определенного и не сказав на эту тему, они заговорили о политике. Разговор начинал приобретать уже совершенно отстраненный и не имеющий для обоих собеседников никакого интереса характер, паузы повисали чаще и чаще. Прошло наверное, часа полтора или даже больше; я уже начинал не в шутку беспокоиться. Собеседники, допив очередную порцию чая, встали и молча, друг за другом, вышли из комнаты. Человек с газетой был все так же невозмутим; можно было бы подумать, что он умер, если бы изредка он не переворачивал газетные страницы. «Простите, – решился я обратиться к нему, потому что не мог больше ждать, – не знаете ли вы, как и кому я могу подать свою жалобу?» Он опустил газету на колени, улыбнулся. Муха, неуместно прожужжав, села на стол около моей кружки. «Жалоба не нужна: твое дело только что решено,» – промолвил человек и вновь погрузился в чтение.
1997