ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ ПСИХОФАТАЛИЗМ

1. Когда с нами случается беда, в поиске причин мы невольно пренебрегаем обычными объяснениями, предлагаемыми нам повседневностью, стремясь понять, почему именно мы должны были понести это ужасное, непереносимое наказание. И чем масштабнее разрушения, тем более склоняемся мы к тому, чтобы приписывать событию значительность, которой объективно оно не имеет, тем с большей легкостью мы впадаем в своего рода психофатализм. Сбитый с толку и измученный горем, я задыхался в поисках знаков, символов, пытаясь найти разумное начало в этом хаосе: «Почему я? Почему это? Почему сейчас?» Я исследовал прошлое в поисках источников, знамений, проступков — всего, что могло бы послужить разумной причиной того безумия, которое окружало меня; чего-то, что могло бы подействовать как бальзам для нанесенной мне раны; чего-то, что могло бы помочь связать воедино несопоставимые события, некоей схемы, в которой я мог бы объединить случайные точки и тире своей жизни.


2. Мне пришлось оставить технооптимизм современности, я прошел сквозь сеть, созданную для того, чтобы противостоять примитивным страхам. Я перестал читать ежедневные газеты и верить тому, что говорят по телевизору, я перестал доверять прогнозам погоды и экономическим показателям. Моя мысль прокладывала путь во мраке тысячелетий — землетрясения, потопы, опустошения, эпидемии чумы. Я приблизился к миру богов, к миру первобытных сил, управляющих нашими жизнями. Я ощущал мимолетность всего, иллюзии, на которых основывались теории, пусковые установки ракет, выборы и рестораны быстрого питания. В счастье и покое я видел вопиющий отказ от реальности. Я смотрел в глаза пассажирам, едущим на работу, и удивлялся, почему они этого не понимают. Я представлял себе космические катастрофы, разливающиеся потоки лавы, мародерство и разрушения. Я постиг боль истории, этих воспоминаний о кровопролитии, упакованных в тошнотворную ностальгию. Я ощущал высокомерие ученых и политиков, авторов выпусков новостей и служащих на бензоколонке, ограниченность бухгалтеров и садовников. Я причислил себя к великим изгоям, я сделался последователем Диониса и Калибана, всех тех, кого поносили за то, что они видели на лице гнойные бородавки истины. Короче говоря, я очень скоро потерял рассудок.


3. Но был ли у меня выбор? Отъезд Хлои пошатнул веру в то, что я был хозяином в своем собственном доме, он напомнил мне о слабости нейронов, бессилии здравого рассудка и его неадекватности. На меня перестала действовать сила тяжести, следствием полного отчаяния явился распад и странная ясность мыслей. Я чувствовал себя неспособным продолжать собственное повествование, но готов был поклясться, что некий дух делал это за меня, ребячливый, нетерпеливый бесенок, которому нравилось возвышать своих героев, а потом бросать их с высот вниз на скалы. Я чувствовал себя игрушкой, подвешенной на резинке, то взлетающей к небесам, то опускающейся в самые недра души. Я был персонажем блестяще написанной истории, великий замысел которой мне было не под силу изменить. Слепо следуя тексту, я был актером, а не драматургом, — тексту, написанному чужой рукой, добавившей окончание, которое подталкивало меня к неизвестному, но мучительному концу. Я признавался себе и раскаивался в необоснованности своего прежнего самонадеянного оптимизма, уверенности, что ответ можно найти путем размышлений. Я вдруг осознал, что движение машины вышло из-под контроля: я мог жать на тормоза или переключать скорости, но она неслась вперед, независимо от того, что я делал, подчиняясь собственным законам. Мое временное ощущение, что педали делают свое дело, оказалось обманом, моя прежняя уверенность явилась следствием лишь случайного совпадения между регуляторами движения и движением, рассудочными теориями и судьбой.


4. Если мой собственный ум был лишь слабым имитатором, а не автором происходящего, тогда настоящий разум должен был находиться где-то еще, за сценой — по ту сторону декораций или за кулисами. И я снова обращался к судьбе, и снова чувствовал божественную природу зарождения любви. И приход ее, и уход (такой прекрасный первый и такой ужасный второй), оба ясно говорили о том, что я не более чем игрушка для забав Купидона и Афродиты. Понеся невыносимо тяжелое наказание, я терялся в поисках своей вины. Я неосознанно совершил преступление, поправ ногами опасности, о которых даже не подозревал, убивая, и не зная того, — преступление, не приносящее облегчения, поскольку оно было совершено без всякого сознательного мотива. Я хотел, чтобы любовь жила, но я тем не менее убил ее. Я страдал от преступления и не знал, что совершил его, — теперь я пытался понять, в чем состоит мой проступок, и поскольку не понимал, что сделал, то сознавался во всем. Я усилием воли отвлекался от этого и хватался за оружие, меня неотступно преследовали мысли о всевозможных дерзких поступках, проявлениях заурядной жестокости и безрассудности — ничего из этого не упустили боги, избравшие теперь меня мишенью своего ужасного гнева. Я не мог смотреть на отражение собственного лица в зеркале, я вырывал свои глаза, я призывал птиц клевать мою печень и тащил груз грехов вверх на гору.


5. Древние мифы были, конечно, мертвы, они были слишком громоздки для века микрокалькуляторов; гора Олимп сегодня — горнолыжный курорт, «Дельфийский оракул» — бар неподалеку от Квинсвэй, но боги все еще находились здесь, они приняли новое обличье, надели костюмы и вошли в современную эпоху. Теперь они стали меньше, они заняли место не в просветах между облаками, а в нашей душе. Я переживал трагедию, разыгрывавшуюся на подмостках моей души, — отдельный человек как избранная сцена для битв богов. И в центре — Зевс-Фрейд, руководящий постановкой, назначающий мотивы, громы, молнии, проклятия. Я изнемогал в борьбе, проклятый судьбой, — не внешней, а психосудьбой: судьбой, действующей изнутри.


6. В эру науки психоанализ дал моим бесам имена. Будучи сам наукой, он сохранил динамику (если не дух) суеверия, уверенность в том, что в жизни большая часть событий разворачивается вне зависимости от контролирующей функции разума. В рассказах о маниях и бессознательных мотивациях, вынужденных поступках и проявлениях я узнавал мир Зевса и его коллег; Средиземноморье, перенесенное в Вену конца девятнадцатого столетия, — лишенный сакральности, оздоровленный вариант все той же самой картины. Завершая революцию Галилея и Дарвина, Фрейд вернул человека к исходному смирению наших греческих предшественников — на роль игрушки внешних сил, не действующих по своей воле и разумению. Мир Фрейда был создан из монет, одна из двух сторон которых всегда остается для нас недоступной, — мир, где за ненавистью может скрываться великая любовь, а за великой любовью — ненависть; где мужчина может пытаться завоевать женщину, но подсознательно делать все, чтобы подтолкнуть ее в объятия другого. Изнутри научной сферы, которая так долго служила главным оплотом свободы воли, Фрейд явил возвращение к своего рода душевному детерминизму. Это был иронический поворот в истории мысли, последователи Фрейда изнутри самой науки поставили под вопрос преобладание думающего «я». «Я думаю, следовательно, я существую» преобразовалось в Лаканово[61] «Я не существую там, где я мыслю, и я мыслю там, где я не существую».


7. Нет такой трансцендентной точки, с которой мы могли бы рассматривать прошлое. Оно всегда воссоздается в настоящем и все время изменяется в соответствии с его движением. Мы также не обращаемся к прошлому ради него самого, мы делаем это для того, чтобы помочь себе в истолковании настоящего. Роль, которую любовь к Хлое сыграла в моей жизни, стала выглядеть совершенно иначе теперь, когда все так несчастливо завершилось. Пока отношения продолжались, в лучшие минуты я вставлял любовь в рассказ о вечно самосовершенствующейся любви, — доказательство того, что я в конечном счете учился искусству жить и быть счастливым. Я вспомнил свою тетю, какое-то время увлекавшуюся мистикой, которая однажды предсказала мне, что я найду покой в любви, и почти наверняка это будет девушка, которая будет заниматься рисунком или писать картины. В один из дней, глядя, как Хлоя рисует набросок, я вспомнил эту свою тетю и пришел в восторг, видя, что даже в этой детали Хлоя полностью соответствовала тетиному предсказанию. Идя с ней за руку по улице, я иногда ощущал, что боги благословили меня, что мне было даровано счастье, и свидетельство тому — светящийся нимб над моей головой.


8. Стоит нам заняться поиском предзнаменований, не важно, хороших или дурных, как они легко обнаруживаются. Хлоя ушла, и возобладала совсем другая любовная история, роман, который был обречен на неудачу, который состоялся именно потому, что он должен был закончиться ничем, неуспех которого классически повторял образец уже несколько раз воспроизводившегося в нашей семье невроза. Я вспомнил, что, когда разошлись мои собственные родители, мать предупреждала меня об опасности попасть в такую же ловушку, поскольку это произошло до нее с ее матерью, и еще раньше — с матерью ее матери. Разве это не наследственная болезнь, не проклятие, наложенное на семью нашим генетическим и психологическим складом? Одна женщина, с которой я встречался за пару лет до Хлои, как-то сказала мне во время жестокого спора, что я никогда не буду счастлив в любви, потому что «слишком много думаю». Это была правда, я действительно слишком много думал (эти мысли были достаточным тому подтверждением); оказалось, что разум в одно и то же время — бесценный помощник и орудие пытки. Возможно, думанием я невольно и оттолкнул Хлою, поскольку дух строгого анализа так не соответствовал ее собственному. Мне вспомнилось, что однажды, когда я ждал приема у зубного врача, мне попался на глаза гороскоп, где я прочел предупреждение, что чем сильнее я буду стараться преуспеть в любви, тем меньшего мне удастся достичь. То, что Хлоя отвергла меня, представилось мне частью устойчивой схемы, согласно которой все мои усилия во взаимоотношениях с женщиной ведут лишь к тому, что все разваливается под влиянием некоего, до сей поры неизвестного механизма психологического фатума. Я не мог ничего сделать правильно, я прогневал богов, на мне было проклятие Афродиты.


9. Психофатализм, пришедший на смену прежнему романтическому фатализму, был всего лишь иным проявлением того же самого. И то и другое были разновидности нарратива, звенья в цепи событий, существовавшие вне чисто временных связей и обязанные своей направленностью оценочной шкале, — одно как повествование о герое, другое — о трагическом герое. Переданное графически (см. ил. 20.1), первое и счастливое повествование должно выглядеть как стрелка, поднимающаяся выше и выше вдоль оси координат, по мере того как я учился овладевать миром и понимать любовь.

Ил. 20.1. Героическое повествование (романтический фатализм)


10. Но факт, что Хлоя отвергла меня, испортил эту картину, напомнив мне, что мое прошлое было достаточно сложным для того, чтобы в нем нашлось основание для совсем другой истории, в этом прошлом за счастьем неизменно следовало жестокое падение. На другой диаграмме (см. ил. 20.2) события моей жизни могли быть изображены как серия пиков, за которыми сразу следуют все более глубокие впадины, — жизнь трагического героя, который за свои удачи всегда должен будет платить самую высокую цену.

Ил. 20.2. Повествование о трагическом герое (психофатализм)


11. Суть проклятия состоит в том, что человеку, страдающему от него, не дано знать о его существовании. Это своего рода секретный код внутри личности, проявляющийся в ходе жизни, но не находящий рациональной, своевременной формулировки. Эдип предупрежден оракулом, что он убьет своего отца и женится на матери, но сознательные предупреждения не достигают цели, они лишь предостерегают думающее «я», но не могут разрушить закодированное проклятие. Чтобы избежать исполнения того, что предсказал оракул, Эдипа изгоняют из дома, но он в конце концов все равно женится на Иокасте — его история рассказывается для него, а не им. Он знает о возможном исходе, он знает об опасностях, и в то же время он ничего не в состоянии изменить: проклятие попирает волю.


12. Но от какого проклятия страдал я? Именно от неспособности заключить счастливые взаимоотношения — самое большое несчастье, какое только может быть в современном обществе. Изгнанный из тенистых кущ любви, я всегда буду обречен странствовать по земле до дня своей смерти, не в состоянии избавиться от силы, вынуждающей меня обращать в бегство тех, кого я любил. Я искал название этому злу и нашел его в психоаналитическом описании вынужденного повторения, определяемом как:


«…неуправляемый процесс, берущий свое начало в подсознательном. В результате его действия субъект намеренно избирает для себя ситуации страдания, повторяя тем самым свой прежний опыт, хотя в каждом случае он не помнит прототипа; напротив, им владеет твердое убеждение в том, что данное положение вещей обусловлено обстоятельствами текущего момента»[62].


13. Что хорошо в психоанализе (если только оптимизм здесь уместен), так это то, что мир, в котором мы живем, он представляет значимым. Нет философии, которой была бы более чужда мысль, что все это — сказка, рассказанная умалишенным и вовсе не имеющая смысла (даже отрицание значения само по себе значимо). И тем не менее этот смысл никогда не лежит на поверхности: психофаталистическое прочтение пошло на незаметную подмену слов «и потом» словами «с тем чтобы», таким образом устанавливая парализующую волю причинную связь. Я не просто полюбил Хлою, и потом она оставила меня. Я полюбил Хлою, с тем чтобы она оставила меня. Причинившая мне столько боли история моей любви к ней предстала палимпсестом[63], под которым было начертано иное повествование. Этот погребенный в подсознании образец сформировался в первые месяцы или первые годы моей жизни. Ребенка увезли от матери (вариант: мать оставила ребенка), и сейчас ребенок-мужчина воссоздал тот же сценарий, но с другими актерами, оставив неизменным сюжет: Хлое пришлись в пору одежды, которые носила другая женщина. Ведь почему я вообще выбрал ее? Не из-за особой улыбки или живости ума. Это случилось потому, что подсознательное, режиссер всей этой внутренней постановки, увидело в ней подходящий типаж для роли в пьесе мать-дитя, угадало личность, которая оправдает надежды драматурга, покинув сцену как раз вовремя и вызвав своим уходом требуемые разрушения и боль.


14. В отличие от проклятий греческих богов, психофатализм, по крайней мере, внушает надежду, что от него можно уйти. Там, где было Id, может найтись место для Ego — при условии, что Ego не настолько сокрушено болью, побито, истекает кровью, пронзено насквозь, не способно планировать сегодняшней день, уже не говоря о жизни. Мое Ego потеряло всякую волю к выздоровлению, оно было опустошено ураганом и боролось только за то, чтобы восстановить основные функции. Если бы я нашел в себе силы подняться с постели, возможно, я бы проделал то же самое и со своей берлогой, а там, как Эдип в Колоне, начал бы созидать конец своим мучениям. Но я не мог собрать здравого смысла в количестве, необходимом для того, чтобы выйти из дома и отправиться за помощью. Я даже не мог говорить или образно выражать свои чувства, я не мог поделиться своим страданием с другими, и вот оно опустошало меня. Я лежал, свернувшись, на кровати, задернув шторы, чувствуя раздражение от малейшего шума или света, расстраиваясь сверх меры из-за того, что молоко в холодильнике испортилось, а ящик стола открылся не с первого раза. Видя, как вещи ускользают из рук, я решил, что единственный путь заставить их, по крайней мере отчасти, повиноваться, это покончить с собой.

Загрузка...