Глава шестая Встреча с Куприным. Пути-дороги. «Печаль полей»

Летом 1906 года Сергей Николаевич уже жил в собственном доме. Еще ранней весной, когда строители заканчивали последние работы, он целыми днями, с утра до ночи, выкорчевывал кустарник, вскапывал тяжелый грунт, возил на тачке землю из леса, сажал кипарисы и акации, груши и миндаль. Физически крепкий, напористый, он был неутомим в работе, как и его Антон Антоныч из «Движений»; он любил землю, любил украшать ее и возделывать, как Алексей Шевардин и Никита Дехтянский. Если люди пока еще не могут превратить всю Россию в цветущий сад, то он хотел здесь, на маленьком клочке дикой пустынной земли, создать цветущий тенистый сад своими руками. Работа была нелегкая, и Сергей Николаевич рассчитывал ее на многие годы. Но когда он перенес в новый дом небогатое имущество свое, состоящее главным образом из книг, журналов, рукописей, усадьба имела уже вполне обжитой вид.

В конце лета, к «бархатному сезону», приехал в Крым Александр Иванович Куприн. В Алуште он писал рассказ «На глухарей». В том же году при журнале «Современный мир» Куприн организовал издательство художественной литературы. Молодое издательство нуждалось в поддержке крупных писателей, и Александр Иванович решил повидаться с Сергеевым-Ценским и предложить ему издать собрание его сочинений в двух томах.

Однажды — это было в октябре — Сергей Николаевич ходил по своему саду, обдумывая очередную главу «Бабаева». На усадьбе появился татарин с пакетом в руках.

— Вот, письмо тебе, — сказал он, подавая Ценскому красивый дорогой конверт. Сергей Николаевич, не отпуская посыльного, тут же распечатал письмо и прочитал:

«Многоуважаемый Сергей Николаевич! Я и моя жена в настоящее время в Алуште. Очень хотим с Вами познакомиться. Где это можно сделать — у Вас, у нас, или в другом месте? Мы остановились на даче Юрковской. А. Куприн».

Александр Иванович Куприн был тогда не только известным писателем, но и хозяином журнала «Современный мир», где печатались многие произведения Сергеева-Ценского. Казалось, Сергей Николаевич должен был обрадоваться такой записке Куприна, которого он знал лишь по его произведениям да по портретам. И вдруг Ценский вкладывает записку в конверт и возвращает посыльному со словами:

— Это не мне, это дяде моему, а его сейчас дома нет, так что, братец, отнеси-ка письмо обратно и передай тому, кто тебя послал.

— Сам передай, вон кто послал, — сказал татарин и кивнул в сторону подходящих к усадьбе людей: среди них Сергей Николаевич не мог не узнать Куприна.

Уклониться от знакомства со знаменитостями на этот раз ему не удалось.

Сергей Николаевич показал гостям «свои владения»: сад, дом; в доме — кабинет, спальня, столовая; длинная — в десять метров — терраса.

— Шагальня, — сказал, улыбаясь, Александр Иванович.

— Шагальня, — подтвердил Сергей Николаевич. Действительно, он вышагивал по террасе, обдумывая свои произведения.

Когда сели за стол, Куприн заговорил тепло и неподдельно искренне:

— Талантище у вас, дорогой Сергей Николаевич, дай бог нам каждому… А живете вы не по таланту — скромно живете, пожалуй, бедно. Посмотрели б вы у Леонида Андреева мастерскую. Пятнадцать комнат!.. Дворец!.. А у вас… шагальня. Вы знакомы с Леонидом?

— Не имею чести, — ответил Сергей Николаевич и добавил: — Вы первый писатель, которого я вижу, так сказать, в натуре.

И все весело рассмеялись.

— А зачем мне дворец? Что в нем делать? Балов и маскарадов я не устраиваю, — заговорил Сергей Николаевич степенно, — так что с меня и «шагальни» достаточно.

Куприн был задумчив. Сказал возражая:

— Нет, Сергей Николаевич. Я не о том говорю. Вам давно пора лично войти в литературную среду. В Петербург вам надо ехать, и немедленно. Непременно. Это что ж такое получается: там о нем говорят, о его таланте спорят, его читают, а он ни одного живого писателя не видел и сам на глаза не кажется. Да вы знаете, на что обрекаете себя своей Алуштой? На провинциального писателя… Это же несправедливо. Вы наша литературная гвардия. У вас уже имя, вы понимаете — у вас политическое имя. Вас уже охранка знает, не только цензура… — добавил Куприн улыбчиво.

— Не много ли чести? — пророкотал Сергей Николаевич.

— А разве вам неизвестно, что из-за вас прихлопнули «Вопросы жизни»?

Этого Сергей Николаевич еще не знал. Произнес удивленно:

— Вот оно что!.. Какая, оказывается, штука… Значит, неблагонадежный и по военной и по гражданской линии.

И Сергей Николаевич рассказал о своем «бунте» в армии. Прощаясь, Куприн говорил:

— Вот что, дорогой Сергей Николаевич, — и, пожалуйста, не возражайте, — вы даете мне слово, что теперь же и никак не позже вы приезжаете в Питер.

И там мы с вами обсудим все наши литературные и издательские дела.

Через месяц, в ноябре 1906 года, Сергеев-Ценский впервые приехал в Петербург. Город-красавец, С которым он был давно знаком «заочно», который, казалось, знал до последнего камня, произвел на писателя грандиозное впечатление.

Остановился Сергей Николаевич в гостинице «Пале-Рояль». Вскоре в редакции «Современного мира» состоялась встреча и знакомство Сергеева-Ценского с литературными знаменитостями того времени: Л. Андреевым, Ф. Сологубом, М. Арцыбашевым. Знакомство не оставило в душе Сергеева-Ценского никакого следа. Вернувшись к себе в гостиницу, Сергей Николаевич повесил на дверь записку «Сергеев-Ценский не бывает дома никогда» и принялся за работу над «Бабаевым».

В своих воспоминаниях об этом периоде Скиталец пишет: «Многие (писатели. — И. Ш.) имели «базу» в провинции, но на зимний сезон стекались в традиционный «Пале-Рояль» на Пушкинской улице, где, по преданию, «сам Пушкин» живал… В «Пале-Рояле», старинном меблированном доме, еще не потерявшем, мрачного величия, годами живали Н. Михайловский, Аким Волынский, останавливались вечно разъезжавший Глеб Успенский, приезжавший*из Полтавы Короленко.

Позднейшее поколение писателей тоже отдавало дань «Пале-Роялю»: там было тихо, традиционно, семейственно; комнаты имели отдельную прихожую и спальню за тяжелой раздвижной занавеской. В скучноватой тишине огромного здания удобно было писать, зная, что в ближайшем соседстве тоже скрипят перьями друзья-писатели: похоже было на литературное общежитие…

Там впервые встретился я с молодым, едва начавшим выступать писателем Сергеевым-Ценским.

Первой вещью, обратившей на него особое внимание критики и читателей, был рассказ-поэма «Лесная топь». Тема рискованная и мрачная: на торфяных работах в глуши непроходимых лесов и болот, вдали от всякого жилья человеческого, одичавшая, озверевшая, давно не видевшая женщин артель чернорабочих до смерти насилует скопом случайно проходившую бабу, а потом бросает ее тело в бездонную «Лесную топь». Ужасный случай описан с потрясающим реализмом, но звучит, как поэма, благодаря необыкновенно мастерским описаниям природы, тонким и сложным, как кружево.

В этих описаниях чувствуются приемы и навыки живописца-пейзажиста, владеющего пером, как кистью, и словами, как красками палитры. Острая зоркость зрения, богатство мельчайших наблюдений… такого близкого и детально тонкого, чисто художественного знакомства с природой давно не встречалось в русской литературе — со времени «Записок охотника»…

…Я всегда появлялся в «Пале-Рояле» после всех, когда постоянные его обитатели были все в сборе.

— Читал «Лесную топь»? — спрашивали меня друзья, когда я пришел на писательское собрание. — Здорово пишут молодые!

Я отвечал, что очень интересуюсь автором «Топи» и хотел бы с ним встретиться!

— Да он здесь же, в «Пале-Рояле» живет, только чудаковатый парень: вывесил плакат на дверях своего номера: «Меня никогда нег дома!» Ну, как войдешь? К нему никто и не ходит! Должно быть, работает!..

В дверь постучали, и на пороге появился кто-то необычайно лохматый.

— Вот он! — со смехом сказало сразу несколько голосов.

Вошел высокий, прямой, хорошо сложенный брюнет с охапкой буйных черных кудрей на голове, отпущенных до плеч, совершенно спутанных и отливавших синим отливом, как у цыгана. Необыкновенно густые и вьющиеся крупными завитками, синие кудри вошедшего были не то, что умышленно отпущены, но казались дремуче запущенными вследствие полного нежелания заниматься ими.

Первое впечатление подтвердилось потом более близким знакомством: Ценский и в столице жил отшельником, литературным аскетом… Подтвердилось и впечатление живописи от его манеры письма, исключительной способности рисовать словами: еще задолго до вступления в литературу он готовился в живописцы. Его этюды масляными красками свидетельствовали о таланте и порядочной технике пейзажиста. Он и в литературе оставался таким же наблюдательным пейзажистом».

Недолго жил в эту зиму Сергей Николаевич в Петербурге. Вдруг в один день собрался, решился и уехал… еще севернее — в Архангельск. Ему, южанину, хотелось посмотреть, как люди живут на другом конце страны. Уже тогда задумал он написать большую и полнозвучную поэму о земле русской, и хотелось ему, прежде чем писать, всю эту землю собственными глазами увидеть, руками пощупать. Грустной песней, воспоминаниями о детстве и юности, о Тамбовщине и зрела эта тема в его душе.

Коротким было путешествие на север. К первым цветам миндаля Сергей Николаевич возвратился в Алушту. Быстро закончил последние главы «Бабаева», сел за новую поэму, название написал — «Печаль полей», а работа не спорилась. Даже начать не мог. Так и лежал перед ним чистый лист бумаги с одним названием. Не было ярких и сильных образов, не хватило нужных метких деталей. Изорвал лист, бросил в печку и ушел к морю; под шум прибоя забыл о «Печали полей». И в последующие несколько дней написал необычную, неожиданную для себя самого поэму «Береговое»…

Жил Сергей Николаевич в совершенном одиночестве и уединении. Никто к нему не заходил; за почтой в город он спускался сам. Весенними днями в саду пели птицы, которых никто не тревожил, а вечерами при сильном волнении моря на гору долетал глухой рокот прибоя. Звездное небо по ночам казалось особенно большим. В лунные ночи светилось море широкой золотистой дорожкой, величаво и строго возвышались горы, а кругом лежала тишина.

Ее-то, просторную, вдумчивую тишину, и любил Ценский; она создавала «рабочее настроение», делала необыкновенно долгими дни и здоровыми, располагающими к отдыху ночи. Тишина эта будила его рано на рассвете гомоном синиц под окном в кипарисах, и он знал тогда, что пора вставать, встречать восход солнца. Летом оно поднималось из-за синих гор, зимой всплывало из морской пучины, всегда веселое и молодое. Но прежде чем показаться, оно золотило мохнатую шапку Кастеля, словно предупреждало: смотрите не прозевайте, я иду!

Любил писатель начинать вместе с солнцем свой трудовой день.

Летом 1907 года в Ялте Сергей Николаевич встретился с приехавшими в Крым на отдых «столичными» писателями Арцыбашевым, Скитальцем и Городецким. Из Ялты Скиталец пригласил всю компанию в Байдарскую долину, где он жил тогда в маленькой татарской деревушке. Путешествие молодых людей вылилось в интересную прогулку, во время которой Сергей Николаевич экспромтом сочинял сюжеты приключенческих рассказов. О делах литературных говорили мало и неохотно: политическая обстановка и в стране и в литературе была скверной, — ее Горький охарактеризовал убийственно метко: «Позорное десятилетие». В изобразительном искусстве разрастался декандентский чертополох. Начиналась травля Репина и реалистов. Только немногие писатели, подобные Горькому и Ценскому, прочно держали знамя гуманизма, свободы и демократии русской классической литературы.

Сергей Николаевич был поглощен «Печалью полей». Тамбовские годы, картины и чувства того времени, глубоко запавшие в душу, не были им высказаны и теперь настойчиво просились на бумагу. Тема богатой плодородной земли, на которой жили нищие, бесправные люди, требовала больших обобщений. Сергей Николаевич сознавал серьезность и ответственность темы. Он решил спеть тревожную, раздольно-грустную русскую песню, от которой замирает сердце. Но не хватало мыслей-мелодий, недостаточно было деталей. Их надо было найти, увидеть, посмотреть.

И Сергей Николаевич задумал совершить путешествие по Родине.

История не сберегла для нас подробностей путешествия Сергеева-Ценского. Он не вел путевых дневников и записей, полагаясь на свою удивительную память. Одно бесспорно: поездка дала материал для «Печали полей» и ряда рассказов; она обогатила творчество писателя на многие годы. Без нее не было бы «Преображения России». Щедрее, разнообразнее стала живописная палитра Сергеева-Ценского.

В конце лета началось это путешествие. «Я отправился тогда на пароходе из Ялты в Ростов, — вспоминал через полсотни лет Сергей Николаевич. — Билет мне дали палубный. Была ночь. Спать на палубе было негде, и я не спал, бродил по палубе, благо ярко сияла луна, на море — полный штиль, а среди лежащих на палубе пассажиров оставался все-таки, хотя и узкий, проход.

Вдруг слышу я стариковский голос:

— Кто благий, той ночью спыть, — того як нич, у сон клоне… А злодий, вин встае и ходе!

Я присмотрелся и разглядел лохматую седую стариковскую голову и глаза, блеснувшие именно в моем направлении.

— Что такое? — не сразу понял я.

— Злодий, кажу, злодий — вин ночью встае и ходе! — раздельно повторил старик.

Только тут я понял, что это меня, не спавшего на грязной палубе, он принял за «злодия», то есть вора, и понял еще, что я приобрел отличную деталь. Я приподнял свою шляпу и сказал ему:

— Спасибо, дедушка! От души спасибо!

Эту деталь вы найдете, в моем романе «Валя»: там за «злодия» принимает дед на палубе парохода архитектора Алексея Ивановича Дивеева…»

Из Ростова — прямой поезд в Москву. Ездил Сергей Николаевич обычно в вагонах третьего класса. Там всегда можно было подслушать интересные разговоры простых людей, запастись литературными «деталями».

Зиму 1907/08 года Ценский жил в Москве. Работал над «Печалью полей». Весной по железной дороге отправился в Среднюю Азию. Побывал в Ташкенте, Коканде, Самарканде, Бухаре. Видел Ценский и оазисы, почувствовал и пустыню, особенно когда ехал до Красноводска, пыльного, неуютного городишки на восточном берегу Каспия. Здесь он сел на пароход и морем добрался до Баку. Не понравился Сергею Николаевичу старый город нефтяников. Он «не мог тогда просидеть в Баку больше суток: страшно там разило везде нефтью, не было спасения от этого запаха», — рассказывал Ценский двадцать лет спустя Максиму Горькому.

По Волге он плыл до Самары. Стояло жаркое лето.

В помятом старом костюме, в запыленной, запачканной мазутом шляпе, в поношенных ботинках ходил по палубе от борта к борту смуглый стройный мужчина и все глядел на поля, проплывавшие мимо, пристально щуря глаза, точно искал что-то, высматривал. Он обращал на себя внимание пассажиров. И здесь некоторые его принимали за «злодия». Курсистки бестужевских курсов предусмотрительно брались за свои чемоданы. Его это забавляло, и он с задором юноши стал разыгрывать из себя вора. Курсистки встревоженно шептались, когда он к ним подсел, боязливо посматривали на «явного разбойника», который, как им казалось, и не скрывал своих намерений. Они уже готовы были обратиться к «начальству», когда на палубе неожиданно появился их профессор, Батюшков, член редколлегии «Современного мира». Ему-то и хотели напуганные курсистки сообщить о подозрительном соседе.

Но Батюшков, не обращая на них внимания, распростер объятия и, к удивлению курсисток, направился к тому, кого они принимали за вора.

— Сергей Николаевич!.. Каким ветром?

— Попутным, Федор Дмитриевич, — ответил Сергей Николаевич, немного смущенный неожиданно прерванной игрой, и лукаво посмотрел на курсисток.

Тогда и профессор обратился к девушкам:

— Вы что-то хотели мне сказать?..

— Мы… мы хотели… — растерялась одна из них под насмешливым взглядом Сергея Николаевича.

— Барышни, очевидно, хотели просить вашей защиты, — весело сказал Сергей Николаевич.

— Защиты? От кого? — удивился Батюшков.

— От вероятного вора, — все так же шутливо говорил Сергей Николаевич. — То есть от меня. Я не ошибаюсь?

Курсистки смутились, а одна призналась:

— Верно.

— Да что вы, бог с вами, что вы такое говорите? — не понимал профессор. — Да вы знаете, кто перед вами? Знаменитый писатель Сергеев-Ценский, автор «Лесной топи», «Бабаева» и других великолепных произведений!

История эта кончилась тем, что в Самаре курсистки вместе с писателем и профессором сошли на берег и заставили Сергея Николаевича купить новую шляпу, костюм и даже бумажник.

Сергей Николаевич не был беден или жаден: он просто не обращал на себя внимания, был равнодушен к внешнему лоску и блеску.

В Самаре он долго не задержался: спешил в Алушту, не терпелось скорее сесть за письменный стол. Впрочем, выражение «за письменный стол» для Сергеева-Ценского не совсем подходит. Он редко писал свои произведения за письменным столом. Работал обычно сидя, полулежа, в кресле, в постели, на скамейке в саду или на камне. Клал на колени столистовую тетрадь и писал, чаще всего карандашом.

Так и теперь, возвратясь из далекой и сравнительно долгой поездки, он с воодушевлением засел за «Печаль полей». Пожалуй, никакое произведение не давалось ему так трудно, как это. Он был в данном случае слишком требователен к себе, каждую фразу тщательно взвешивал, каждый образ и характер долго вынашивал.

Ранней весной 1909 года, когда в саду зацвел миндаль, Сергей Николаевич закончил чудесную поэму «Печаль полей», которую Максим Горький назвал своей любимой вещью.

В «Печали полей» много знакомых мотивов, знакомых по предыдущим произведениям Ценского, по «Саду», «Бабаеву» и другим. Это не повторение самого себя; это углубление большой и непреходящей темы, давно волнующей писателя: есть ли силы на Руси, способные переделать жизнь великого и многострадального народа; где эти силы? Кто носитель будущего России, в ком ее надежда? На ком держится русская земля?

И внимательный аналитический взгляд писателя устремлен в гущу русского общества, не к верхушке его, а к корням, вросшим в землю, питавшую их.

Широкой размашистой кистью пишет художник свое просторное, как Россия, суровое от тоски и печали полотно. И в нем в совершенно реальных предметах и красках звучит нечто огромное и символическое. «Над полями, уползающими за горизонт, опоясанными длинными дорогами, логами, узкими оврагами, не слышно и не видно, но плотно и тяжело повисло нерожденное. Что-то хотела родить земля, — что? — не леса, не горы, не тучи, — что-то хотела родить и не могла».

Что же хотела родить земля? Счастье человеческое, такую новую жизнь, где всем людям было бы хорошо и все люди трудом и гением своим украшали бы землю. А без этого «грустят весенние зори, грустят покосы, грустят, наливаясь, хлеба» и обездоленные люди молят небо о счастье. «Молитва была бессвязная, как вздохи полей: о том, чтобы зори были росисты насквозь от земли до неба, чтобы густо били перепела по ночам и жаворонки пели, чтобы розовые, туго налитые ребячьи ноги не кололо сухой травой, чтобы текло все кругом, не уставая, сытным молоком и медом».

Но небо было равнодушно к молитвам. И люди должны были делать судьбу свою. Какие люди?

Землей владели те, кто не любил и не понимал землю. Где уж им помочь разродиться земле, когда они сами были бесплодны — вырождались.

Помещики Ознобишины считали себя сильными хозяевами земли; на деле они уже не были настоящими хозяевами, и сила их безнадежно таяла, уходила. Еще жив был глава рода — столетний прадед. Но это был живой труп. Сын столетнего — дед Ознобишин — на первый взгляд может показаться сильным и деятельным. Он постоянно носится по большим ярмаркам, по городам, ворочает крупными делами, капитал делает. Но «движется» он скорее по инерции, потому что видит — впереди пустота, и деятельность его будет бесплодной. По инерции живет этот класс, у которого нет будущего. Прадед когда-то был одержим жаждой наживы. Он много награбил. Сын его приумножил капитал. Но правнук — последний из рода Ознобишиных, которому достался весь капитал, — уже не может продолжать «дела» своих предков. И не потому, что он не способен — главное тут не в личных качествах, — времена пришли другие, люди не те стали кругом. Ознобишины владеют землей. Этого им недостаточно, — они строят завод; строит правнук, но делает он это без всякой цели и энтузиазма. «Я не знаю, зачем завод, — это правда, — признается он. — И когда начал строить, тоже не знал. У моего прадеда стоял в подвале сундук, обитый железом, а в нем — деньги. Остатки сундука достались мне, из них вот растет завод, просто, как из зерна дерево».

Да, но дерево с гнильцой, оно долго не простоит. Оно как столетний прадед: «Жив еще, а уже мертвый».

Сильно, психологически тонко показана писателем неминуемая гибель Ознобишиных и их класса. Пожалуй, лучше всех это видит дед. Он видит даже физиологический конец рода своего. Продолжения Ознобишиных не будет. Жена молодого Ознобишина Анна шестерых родила — и все были мертвыми. Сейчас ждут седьмого. И дед знает — седьмой тоже будет мертвый… Дед может еще шуметь, метаться, храбриться, что-то делать, в том числе, или главным образом, и подлости и мерзости, которых у него за плечами целая пропасть. А сам понимает: ни к чему все это, так, по привычке. «На людях еще храбрюсь, а один уж не то: куда ни ткну перстом, — пусто», — признается он.

Когда-то дед думал, что он владыка жизни, хозяин; что жизнь может повернуть, куда он захочет. Оказалось, что жизнь-то уже не слушается его. Все труднее становится Ознобишиным, меньше им места на земле, тесно, душно. «Ох, и широко же, — конца краю нет, а ступить некуда… — сокрушается дед. — То есть для ноги твердого места нет».

А ведь было время — и не так давно — бушевал он в жизни, как хотел, в свое удовольствие, гадил на земле — и все безнаказанно, потому как чувствовал силу золотого мешка. «Гулящую девицу — в лес увез. Раздел. Голую на муравейник посадил… Руки связал и рот забил… Сел на корточки около и все ей в глаза смотрел… Да ведь и зрелище!.. Муравьи ее поедом едят; корежит ее; слезы текут… А я смотрю… Долго смотрел. Безгласная: кричать ей нельзя… Смотрел и никакой жалости не чувствовал… Развязал ее потом, муравьев отряхнул… Оделась… денег дал… А то старичку одному святому бороду раз поджег спичкой. А зачем поджег? Так все… Думал: жалко станет, не подожгу».

Это уже не только биологическое, это духовное, вырождение. Хищник остается хищником во всем. Для него не существует никаких нравственных норм и категорий. Утрата человеческого облика — закон паразитического класса, социальное следствие. В этом отношении невелика разница между Ознобишиным и современными миллиардером, колонизатором или бизнесменом. Последние лишь научились носить маски для собственной безопасности. Они не всегда могут так откровенничать, как Ознобишин: «Хоть в палачи, — вот до чего дошел; костенею. На мертвых смотреть пробовал и не жалко».

Это большая заслуга художника, сумевшего еще в начале столетия увидеть и разоблачить звериную сущность представителей вырождающегося класса эксплуататоров и предпринимателей. Бабаевы, ознобишины — и прежние, обитавшие в России, и нынешние, здравствующие в странах капитала, — ив социальном и в психологическом плане не составляют исключения, а являются типичными представителями эксплуататорского класса. А ведь они были хозяевами земли, жизни, полей. Потому и грустили-печалились поля по настоящим хозяевам, по человеку, который помог бы им родить нечто великое и прекрасное. Отсюда и «Печаль полей». И этот потрясающий душу несравненной силой искусства монолог:

«Поля мои! Вот я стою среди вас один, обнажив перед вами темя. Кричу вам, вы слышите? Треплет волосы ветер, — это вы дышите, что ли? Серые, ровные, все видные насквозь и вдаль, все — грусть безвременья, все — тайна, — стою среди вас потерянный и один.

Детство мое, любовь моя, вера моя! Смотрю на вас, на восток и на запад, а в глазах туман от слез. Это в детстве, что ли, в зеленом апрельском детстве, вы глядели на меня таким бездонным взором, кротким и строгим. И вот стою я и жду теперь, стою и слушаю чутко, — откликнитесь!

Я вас чую, как рану, сердцем во всю ширину вашу. Только слово, только одно внятное слово, — ведь вы живые. Ведь ваши тоску-глаза я уже вижу где-то — там, на краю света. Только слово одно, — я слушаю… Нет. Передо мною пусто, и вы молчите, и печаль ваша — моя печаль.

Поля-страдальцы, мои поля, родина моя. Я припал к сырой и теплой груди твоей и по-ребячески крепко, забыв обо всем, целую».

С чем можно сравнить эту привольную песню щедрой души? Разве что со знаменитыми гоголевскими лирическими отступлениями.

Умерла Анна, так и не родив Ознобишиным потомства. Бросив завод, уехал последний Ознобишин. Уезжал он печальными чужими полями, а навстречу ему (а. может, на смену) ехал настоящий хозяин, богатырь Никита Дехтянский — «существо могучее, темное, пащущее, сеющее, собирающее урожаи — плодотворец полей. Ехал он из города, лежал ничком в санях на соломе и негромко пел…» Не понимал его песни Ознобишин. «Но поля понимали Никиту, и Никита понимал поля».

О Никите Дехтянском, не из «Печали полей», а о настоящем, подлинном жителе города Козлова (ныне Мичуринск), рассказывал мне его земляк, народный художник СССР Александр Михайлович Герасимов. И о нем и об Ознобишиных, но больше о Дехтянском: и как он в цирке выходил бороться с приезжими чемпионами и с маху клал их на лопатки, и о доброй, отзывчивой душе богатыря, который не знал, куда свою силу приложить.

— Так ведь это ж в «Печали полей», — заметил я Александру Михайловичу.

— В «Печали полей», в «Печали полей», — знаю, когда-то читал, мы же земляки с Сергеем Николаевичем, — заговорил, вспоминая, Герасимов. — Только я Никиту Дехтянского своими глазами, вот как тебя, видел. Мальчишкой тогда был. Такие богатыри в старое время часто встречались, считай в каждом городе свой Никита Дехтянский. Мало о нем написал Сергей Николаевич.

— Что ж, начал Никитой и им же закончил, — возразил я. Но старый художник был задумчив, должно быть, вспоминал те далекие годы. Потом сказал, добродушно улыбаясь:

— Описал он его метко, с натуры. Живой. Помнишь, как «Печаль полей»-то начинается? — И Александр Михайлович стал читать по памяти — это в 78 лет: * «Силач Никита Дехтянский, который на ярмарках на потеху мясникам и краснорядцам плясал, весь обвешанный пудовыми гирями, носил лошадей и железные полосы вязал в узлы, ехал ночью весенними полями и пел песню».

Действительно, о Никите Дехтянском можно было бы целую повесть писать, специально ему посвященную. Но и в «Печали полей», глубоко философской книге, где каждая строка заставляет читателя мыслить, образ Никиты получился достаточно выразительным и до такой степени обобщающим, что переходит в символ народа русского, в котором, как в неиссякаемом роднике, заложены животворящие силы. Никита так сжился с землей, так неотделим от нее, что писатель не смеет лепить его образ вне земли.

«Никита был приземистый и широкий во всю телегу. Лежал на свежей соломе, и видно было ему небо и поля, оснеженные луной: все те же поля, — лет сорок он видел их такими, — и небо тоже». Он думал о земле, которую любил и понимал лучше всего на свете. «Густым бездонным черноземом пахло с полей: сырой он был слышнее ночью. Никита вдыхал его широченной грудью».

И облака он понимал: «Жирные были облака и ленивые, но умные какие-то, и Никита думал о них уверенно: — Ладнаются… Утречком дожжик будет. — Старую извечную работу чувствовал Никита и понимал нутром… Разомлели поля от сна. — Родимые! — ласково думал о них Никита».

«Родимые» — это голос сердца, простого и чистого, как утренние росы. Никита был Человек, и ему органически чуждо было то звериное, что жило в Ознобишине, Бабаеве.

Никита не обижал людей, зато люди обижали его. Обидели его и этой весенней ночью ознобишинские подводчики, которые везли лес на строительство завода. Сначала обругали ни за что ни про что. Он спустил им это: характер у Никиты русский, необидчивый. Потом его задели, ударили. «Никита «осерчал не сразу. Он повернулся, взметнул глазами на черную толпу гогочущих подводчиков, провел тыльной частью руки по сутулой спине и спросил всех тихо — Это к чему же? — Потому и спросил, что не понял, зачем его ударил длинный».

В этом поступке — характер русского человека: выдержка, терпение. Ему чужды вспыльчивость и опрометчивость. Но коль уж очень доймешь его, тогда держись!

Никита готов был снести и удар длинного. Но подводчики приняли его терпение за слабость, за трусость. Когда Никита, не ответив на удар длинного подводчика, побежал было догонять свою лошадь, один из подводчиков толкнул его сзади и сбил картуз.

«Тогда и случилось то, о чем после долго говорили и в Сухотинке, и в Дехтянке Большой, и в Дехтянке Малой, и в городе на лесных пристанях.

Никита бросился на длинного, сбил его с ног, примял по-медвежьи и, когда остальные семеро кинулись его выручать, разогнал их далеко по зеленям. Потом подошел к подводам (подвод было четырнадцать) и, хватаясь руками за колеса, с маху одну за другой опрокинул их в канаву вместе с лошадьми».

В Никите Дехтянском будущее России, говорит писатель. С появлением «Печали полей» русская литература обогатилась, еще одним положительным образом. Никита Дехтянский — это литературный тип, вошедший, как и вся поэма, в золотой фонд русской классики.

«Печаль полей» была вершиной живописного мастерства Сергеева-Ценского. Она пленяла читателей свежестью красок, музыкой слов, меткостью диалога, волнующими картинами родной природы. Даже недоброжелательно настроенная к Ценскому ‘критика вынуждена была признать «Печаль полей» филигранной работой мастера высшего класса.

И тем не менее не сразу и не до всех доходили краски сверкающей палитры Ценского. Одни, не умевшие подняться выше литературных штампов и примитива, искренне не понимали художника, другие прикидывались непонимающими, потому что сами не умели так писать. С. Юшкевич и его друг художник, читая «Печаль полей», смеялись:

— Декадентские выверты. Ну разве в жизни так бывает, вот послушайте: «Вечерами трава вдоль дороги между хлебами становилась горячей, краснооранжевой, а белые гуси в ней синими, точно окунуло их в жидкую синьку». Красно-оранжевая трава и синие гуси!.. Где он такое видел?.. На другой планете или на каком-нибудь Мадагаскаре?

И надо ж было так случиться, что оба критика Ценского пошли за город в тот же день. А дело к вечеру было, солнце за косогор спряталось, осветив половину луга. Неожиданно Юшкевич и его друг увидали на лугу гусей, которые казались синими, и красно-оранжевую траву. Оба смущенно посмотрели друг на друга, а один сказал:

— Тебе-то простительно, ты мог и не знать. А я, художник, как слапшился.

— Ничего, — ответил Юшкевич. — Я встречу Сергея Николаевича и расскажу ему все, как было. А сейчас пойдем-ка домой и дочитаем «Печаль полей».

А эпизод с К. И. Чуковским в Куоккале? О нем хорошо написал Сергей Николаевич в своих воспоминаниях о Репине. «Когда мы отдыхали, сидя под соснами на пеньках, Чуковский сказал мне совершенно потухающим голосом:

— Я очень, очень устал… Я, должно быть, сейчас умру… А у вас в «Печали полей» сказано: «Снега лежали палевые, розовые, голубые».

— Да, именно так — и сказано, — подтвердил я.

— Сергей Николаевич, — обратился он ко мне очень нежно и ласково, — хотя бы вот теперь, перед самой моей смертью, скажите мне, что вы тут наврали, а снег — он обыкновенный, белый!

— Корней Иваныч, — сказал ему я, — Платон — мне друг, но истина — больший друг, чем Платон: снег бывает именно таким, как я писал: палевым, розовым, голубым.

— Так этот вот снег, — указал кругом Чуковский умирающей рукой, — какой же, по-вашему, — палевый, голубой, розовый?

— Снег этот явно зеленый — ответил я, — и это вы должны видеть: ведь на нем отражается зелень сосен.

— А-а, — вскричал Чуковский, — та-ак! В таком случае пойдемте сейчас же к Илье Ефимовичу (Репину. — И. Ш.), и пусть он сам при мне вам скажет, что снег — белый.

И вот они у Репина.

— Илья Ефимович! Скажите, пожалуйста, хотя бы вы ему, вот этому, — тут широкий размах длинных рук в мою сторону, — скажите ему, что снег — белый!

— Корней Иванович, а вы учили физику? — вместо ответа спросил Репин.

— Учил, Илья Ефимович, я был в гимназии.

— Так почему же вы не знаете, что белого одета в природе не существует?

Репин имел, мне тогда казалось, рассерженный вид, и Чуковский не мог этого не заметить, но он показал рукою на снег около дачи под елями и соснами и спросил, повысив голос:

— Хорошо, а этот вот снег какой, какого цвета?

Репин пригляделся к снегу и сказал, теперь уже более отходчиво:

— Я не знаю, каким вам назвал его Сергей Николаевич, но я бы лично… Я бы лично написал бы его, разумеется, зеленоватым-… а местами даже и гуще… в тенях — просто зеленым».

Надо быть наблюдательным, чтобы видеть в природе великое множество красок, цветов, оттенков, часто неожиданных и поразительных. Не всякий замечает, что рука девушки, сидящей у куста сирени, — зеленая, а на шее ярко-голубым пятном легло отражение от переплета книги. Изобрази такое писатель или художник, и кое-кто скажет: «Неправда, выдумка. Где это видано — зеленое лицо?» Ценский смотрит на предметы, на природу глазами наблюдательного художника-реалиста.

Одновременно с «Печалью полей» Ценский написал два рассказа:. «Благую весть», рисующую его одинокую жизнь в Алуште, и «Пищимуху» (впоследствии переименован в «Воинский начальник»). Имя подполковника Пищимухи, колоритного типа сверхслужбиста, стало нарицательным. «Пищимуха и к себе строг. Встает он всегда в семь часов, а когда случится ему проспать, сам ставит себя на час под ружье: берет у своего солдата выкладку и винтовку и стоит не шевелясь, по правилам, минута в минуту час».

В пяти строках — весь Пищимуха.

Загрузка...