Всеволод Ревич ПЕРЕКРЕСТОК УТОПИЙ (У истоков советской фантастики)

1

Осмыслить октябрьский переворот средствами искусства — такая грандиозная задача выпала на долю первых советских писателей и художников. Даже тем из них, кто уже имел за плеча­ми солидный творческий опыт, приходилось многое начинать с самого начала, настолько необычной, непривычной, воистину фан­тастической была наступающая на художников действительность.

Мир строится по новому масштабу.

В крови, в пыли, под пушки и набат

Возводим мы, отталкивая слабых,

Утопий град — заветных мыслей град,—

писал один из первых поэтов революции — Николай Тихонов. Он назвал свое стихотворение «Перекресток утопий» — перекре­сток, расположенный на дорогах мировой исторйи. Стихи заканчиваются как бы эпиграфом для рождающейся советской фанта­стики:

Утопия — светило мирозданья,

Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь, —

Иль новый день в невиданном сиянье,

Иль новая, невиданная ночь!

И фантастика, долгое время остававшаяся где-то на отдаленной периферии русской литературы, внезапно оказалась совершенно необходимым литературным жанром. Только она, только фантасти­ка, позволяла увидеть голубые города будущего на месте развалин. Но ее роль этим не ограничивалась. Чтобы вытащить страну из разрухи, чтобы приступить к закладке нового общества, нужно было выстоять. У молодой республики хватало врагов. Не только интервенты, не только «контра», ее тянули в пропасть обыватели, бюрократы, уголовники. Литература сразу вклинилась в борьбу. Оказалось, например, что фантастика великолепно сочеталась с сатирой, вернее — легко и естественно сама становится сатирой, что, впрочем, было известно еще со времен Свифта, но надо было приноровиться к нетрадиционным реалиям. Фантастика могла героизировать и высмеивать, предсказывать, предупреждать, утверждать и отрицать.

Стоит ли удивляться тому, что к фантастике оказались при­частны такие разные писатели, как Маяковский и Алексей Тол­стой, Катаев, Грин, Платонов, Эренбург, Шагинян, Каверин, Бул­гаков, Асеев, Лавренев, впоследствии прославившие советскую литературу!

Можно, конечно, рассуждать так: через некоторое время писа­тели повзрослели, посерьезнели и отложили фантастику в сторону вместе с прочими юношескими опытами. Но, во-первых, многие вовсе и не отложили, а во-вторых, не вернее ли предположить, что обращение к фантастике в тот период вовсе не признак незре­лости? И хотя большинство тогдашних книг интересующего нас жанра ныне перешло в ведение одних историков литературы — у ее создателей не было ни опыта, ни прочных традиций,— но как документы эпохи они представл'яют острый интерес. Ведь в фанта­стике непосредственно отражаются идеалы, мечты, стремления современников. Фантастика расцветает тогда, когда перед внут­ренним взором разверзаются безбрежные дали «земле назна­ченных столетий», равно как и бездны, от которых захватывает дух.

Сегодняшним глазом легко увидеть и высмеять просчеты, наив­ности и даже откровенные ошибки молодых авторов. Могло ли быть иначе? Ведь большинство этих просчетов, наивностей и оши­бок можно классифицировать, только будучи вооруженным огром­ным опытом прошедших десятилетий. Но судить их по сегодняш­ним критериям в константе времени было бы просто несправедли­во. Эпоха эта была, по выражению В. И. Ленина, «переходной», и четко сформулированных ответов на множество нахлынувших вопросов попросту не существовало. Их надо было еще найти, а потому нельзя покидать историческую точку отсчета, нельзя не видеть в произведениях того периода как раз те самые разве­дывательные поиски, без которых не проложить никаких трасс.

Сами несовершенства тогдашних произведений — тоже приме­та времени. Нам дорог жизнеутверждающий настрой фантастики 20-х годов, дорога ее вера в безграничные творческие возмож­ности человека и человечества, юношеская задиристость и уве­ренность в своей исторической правоте,— такого удивительного и многообразного социального феномена, как советская фантастика 20-х годов, нигде не было и быть не могло — сравнивать ее не с чем…

Для того чтобы более или менее полно охарактеризовать 10—12 послереволюционных лет, потребовалась бы, вероятно, книга, а этот очерк претендует только на более или менее общий набросок некоторых характерных книг и черт эпохи, может быть, надо сказать, самых характерных. Но и среди них компетентный читатель легко заметит пропуски, два из которых могут показаться необъяснимыми. Речь идет о романах А. Толстого «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина», лучшем из того, что было созда­но советской фантастикой в те годы. Уже из этой оценки ясно, что их отсутствие — не случайный недосмотр. По романам А. Тол­стого существует большая и всесторонняя критическая литера­тура; здесь же хотелось затронуть сочинения менее доступ­ные, а на известные попробовать взглянуть сегодняшними глазами.

Назовем для начала имя, которое совсем не упоминается в «фантастоведческих» работах, хотя автор своеобразных, ни на что не похожих то ли стихотворений, то ли поэм в прозе Алексей Гастев вовсе не забыт, его имя можно найти в любом курсе советской литературы.

Может быть, именно гастевские поэмы (будем их так назы­вать) надо считать тем самым последним и первым звеном в це­почке, которая связывает дореволюционную фантастику с совет­ской.

Его поэмы пользовались огромной популярностью в первые годы Советской власти, они воспринимались как непосредственный отклик на революционные события. На деле же они были созданы еще до Октября. Просто поэт сумел заранее почувствовать на­строения, которые овладели народными массами после великого переворота, сумел воспринять всеобщую жажду переустройства. А. Гастев, один из основателей небезызвестного Пролеткульта, считается певцом машин — это верно. Но не холодное, обездушен­ное железо возникает перед нами в его строках, он поэтизирует создания человеческих рук и мозга, сливает их с человеком, напол­няет металлические артерии живой кровью.

Его башня пробила шпилем высоту, разорвала, разбросала облака, его рельсы опоясали весь земной шар и рвутся дальше, в космос, их пытаются «поднять и продвинуть в бездонных, безвестных, немых атмосферах к соседним, еще не разгаданным, чуждым планетам». Конечно, перед нами романтические гиперболы, но в их стилистике, в специфике поэтического видения уже есть зачатки новой фантастики, которая с самых первых своих опытов замахнулась на безбрежные горизонты земли и неба: не­даром В. Хлебников называл поэзию А. Гастева «миром научных образов», «странных научных видений».

Вот, например, поэма «Кран». Гигантских, глобальных разме­ров кран, который строился годами, даже веками как олицетво­рение рабочей мощи, творческих свершений человечества. Нет таких препятствий, нет таких тяжестей, которые были бы не по плечу этому исполину. Кран начал с малого, с домиков, потом перенес железнодорожный виадук и водонапорные башни, поднял со дна моря затонувший корабль. Кран все время растет, ста­новится сильнее и сильнее, он уже затевает неслыханные дела: «В Азии транспортным постройкам помешали Гималаи... Никто и не подумал о туннелях: краном приподняли весь горный кряж и низвергли его в индийские болота». Но и этого мало. Новая дерзновенная мысль возникает у лихих «такелажников»: они хотят сдвинуть с места самое Землю! Зачем? А вот зачем: «Эй, вы, тихие потребители жизни! Разве вы не видите, как неудобно поса­жена Земля, как неловко сидит она на орбите? Мы сделаем ее безбоязненно-гордой, дадим уверенность, пропитаем новой волей». Здесь Гастев, в сущности, предвосхитил главную тему будущей советской фантастики, ее пафос, пафос решительной, революцион­ной переделки, пафос создания нового мира.

Весьма современно звучит и гастевский «Экспресс». Поэт со­вершает путешествие по преображенной Сибири в чудо-поезде, восхищаясь великими делами, стройками, заводами, научными учреждениями, которые проносятся за окнами его безостано­вочного состава. Он называет вымышленные и существующие города — Иркутск, Красноярск, Якутск, он переименовывает Новониколаевск в Сталь-Город, не зная еще, что он будет называться Новосибирском...

Некоторые совпадения с сегодняшним днем Сибири порази­тельны, не будем забывать, что все это писалось до революции: «...Экспресс мчится по залитым солнцем пашням, где все лето бороздят и ровняют поля стальные чудовища-машины», «только что закончен постройкой сибирский музей, ставший целым ученым городом. Университет стоит рядом с музеем, кажется маленькой будочкой, но он уже известен всему миру своими открытиями...», «Все... сопки давно одеты стальными асбестовыми кожухами, дар земли собирается, немедленно трансформируется и перево­дится в энергию...».

И залежи угля на дне океана, и хрустальные дворцы из морско­го янтаря, и туннель из Азии в Америку, и стремление согнать снега с полюса, изменить направление теплых течений, смягчить весь арктический климат — А. Гастев заглянул даже дальше сегодняшнего дня. Но дело, конечно, не в конкретной осущест­вимости его проектов; «Экспресс» — вовсе не научно-техническое предвидение, а гимн социальным переменам.

Конечно, в этой поэме нет и еще не могло быть привычных нам обозначений социалистической системы хозяйства, там идет речь о синдикатах и трестах, но главное ухвачено верно.

Своими глобально-космическими образами поэмы А. Гастева напоминают некоторые творения Маяковского первых лет рево­люции, такие, как «150 000 000» или «Мистерия-буфф». И дейст­вительно, чувства, которыми были охвачены оба поэта, едины, недаром они относились друг к другу с большой симпатией...

2

Календарно первой фантастической книгой, вышедшей при Советской власти, был роман Н. Комарова «Холодный город»

(1918). Это, конечно, еще не советская фантастика, но и не совсем случайный опус — «Холодный город» выдержал три изда­ния. Действие его развертывалось в XXII веке. По непонятным причинам повысилась температура Солнца и возрос подземный жар, на Земле воцарилась жгучая жара, непреходящая засуха. Для спасения страждущих американский инженер Том Хад пред­лагает построить Колтон — «Холодный город», исполинское соору­жение на десять миллионов человек, где мощные холодильные установки (слова «кондиционер» еще не знали) будут поддержи­вать приемлемую для организма температуру. Как и положено в капиталистическом мире, проект вызывает строительный и фи­нансовый ажиотаж...

И тема глобальной катастрофы, с которой должно вступить в сражение человечество, и грандиозные технические начина­ния — все это много раз будет повторяться в фантастике XX века. Тогдашние «фантазии техники», порой наивные, порой прозорли­вые, отразили впечатление, произведенное иногда даже пугающи­ми достижениями науки и техники в конце XIX и начале нынешне­го столетия; пожалуй, скорее техники, чем науки. И в свете сегод­няшних свершений такие предприятия, как Суэцкий и Панамский каналы, как Эйфелева башня, такие конструкции, как дизель, электромотор и радиопередатчик, выглядят достаточно внушитель­но. Нетрудно почувствовать в настроениях и сочинениях тех лет известную эйфорию, вызванную дерзаниями инженерной мысли; кажется, что техника всемогуща, а об отрицательных последствиях индустриального прогресса еще никто не догадывается. Даже фантасты.

Что же касается только что родившейся Страны Советов, которой достались в наследство мертвые заводы и ржавые локо­мотивы, то для нее овладение техникой, технологическими зна­ниями было вопросом жизни или смерти. А если вдобавок прак­тические нужды помножить на энтузиазм масс, то стоит ли удив­ляться трем изданиям даже такой не представляющей художе­ственной ценности книги, как «Холодный город», открывающей список бесчисленных технических фантазий? Люди непременно хотели заглянуть поглубже, подальше, для начала хотя бы в одно узкое, техническое окошко. Впрочем, многим в те годы именно такой взгляд казался главным, даже единственным — в Жюле Верне и Уэллсе тоже видели прежде всего технических фантастов и радовались или огорчались, что их догадки сбываются или не сбываются. Надо заметить, что рецидивы подобных взглядов дошли и до наших дней, еще и сейчас фантастика по преимуществу находится в ведении молодежных научно-популярных журналов, а литературно-художественные издания печатают ее гораздо реже, хотя фантастика давно стала совсем другой.

Автор «Холодного города» Н. С. Комаров не был литератором, он был специалистом по холодильному делу, поэтому он уснащает страницы множеством конструкторских подробностей, доказывая, например, достоинства турбокомпрессорных установок перед поршневыми. Однако понятно, что даже простой инженер, доведись ему работать над столь грандиозным проектом, задумался бы над его социальными последствиями, а писатель тем более. Но как только главный герой романа поделился со страждущим челове­чеством своим замыслом, у читателя сразу же должны появиться многочисленные вопросы. Как отнесется к счастливым избранни­кам Колтона остальное народонаселение? Кто будет кормить де­сять миллионов затворников и чем, если даже в Аргентине падает скот? Чем они будут заниматься внутри своей башни? И если бы автор всерьез задумался над возникающими вокруг его города проблемами, то могла бы получиться действительно любопытная техническая утопия, наподобие вышедшего примерно в то же вре­мя известного романа немецкого писателя Б. Келлермана «Тун­нель» .

Вспомним, что в основу его сюжета также заложен феноме­нальный строительный проект — железнодорожный туннель под Атлантическим океаном, позволяющий преодолеть расстояние от Европы до Америки всего за сутки. Целесообразность такого проек­та сейчас кажется смешной. Б. Келлерман не сумел предвосхитить бурного развития авиации в самый-самый подходящий для такого прогноза момент. Но все-таки истинно художественному произве­дению даже подобная промашка не наносит сокрушительного удара, потому что главное в нем — портрет времени, который устареть не может.

Немецкий романист четко представил себе, что случилось бы, если бы такой чудовищный проход и вправду начал пробиваться. Гипотетична только сама посылка, все детали реальны — таков один из обязательных признаков фантастики высокого класса. Масштабность строительства придает особую остроту всем акциям и конфликтам, захлестывающимся вокруг него. Мы видим как бы под увеличительным стеклом (это еще одно свойство хорошей фантастики) задействованные капиталистические механизмы, не остановимые, словно свинцовый маховик,— магнаты-миллиарде­ры, акционерные общества, биржевые спекуляции, жестокая эксплуатация строителей и демагогическая реклама — работа для безработных, большие заработки, исторические свершения! Глав­ный вдохновитель проекта, тоже американский инженер Мак Аллан притворяется или даже воображает себя другом рабочих, но держит про запас пулеметы, чтобы справиться с бастующими. В финале мы находим туннель построенным, но он стоит на чело­веческих костях...

3

Очень быстро и в ранней советской фантастике появились кни­ги, соёдинившце технические гипотезы с социальными.

Почти во всех тогдашних утопиях (что тоже черта времени) создание нового общества связывалось с мировой революцйей, в скором наступлении которой авторы были уверены. Вот с какой речью обращается к красноармейцам черноморец Хведин в одном из вариантов романа А. Толстого «Восемнадцатый год». «Мы, рабочие и крестьяне, чего отчебучили,— а? Шестую часть света забрали в свои мозолистые руки... Наши кровные братья... наши братья трудящиеся на обоих полушариях должны поднять ору­жие... Троны и парламенты, оплоты кровавых эксплуататоров, полетят кверху ногами... Может, еще месяц, ну недель шесть осталось до мировой революции...»

Сегодня, должно быть, такой монолог вызовет добрую улыбку, но он был искренним. Ощущением близости «последнего дня» капитализма полны книги, фантастические особенно: ведь в них мировая революция представала как дело свершившееся.

«Всем! Всем! Всем! В западных и южных штатах Америки пролетариат сбросил капиталистическое ярмо. Тихоокеанская эскадра, после короткой борьбы, которая вывела из строя один дредноут и два крейсера, перешла на сторону революции. Капи­тализм корчится в последних судорогах, проливая моря крови нью-йоркских рабочих».

Это воззвание взято из романа Я. Окунева «Завтрашний день» (1924), но нечто подобное можно найти почти в каждом произве­дении.

Якову Окуневу принадлежит первая советская утопия — «Гря­дущий мир (1923—2123)». Здесь чуть ли не впервые в отечественной фантастике появляется фигура талантливого ученого, от­шельника и энтузиаста, даже фанатика, сделавшего крупное открытие и держащего его в тайне; впоследствии эта фигура станет дежурной. Профессор Моран открывает особый газ, с по­мощью которого можно погрузить человека в анабиоз на любое время, что он и совершает, усыпляя в специальных камерах-гроб­ницах свою дочь Евгению и молодого человека по фамилии Ви­кентьев. В его поступке нет преступления или фанатизма, оба усыпленных смертельно больны, и профессор надеется, что меди­цина будущего сумеет их вылечить. Каждый знающий фантастику без труда вспомнит, сколько раз подобная ситуация использова­лась различными авторами. Но сейчас мы имеем дело с исто­ками.

Первая часть книги изобилует всевозможными приключения­ми и событиями, включая мировую революцию, которая более подробно и почти в тех же выражениях описана в упомянутом «Завтрашнем дне». Для нас важно, что два наших современника проснулись через двести лет.

Что же они увидели? «Земли, голой земли так мало, ее почти нет нигде на земном шаре. Улицы, скверы, площади, опять ули­цы — бескрайний всемирный город...» Мужчины и женщины все­мирного города одеты одинаково, головы без волос, лица бриты... В дореволюционной литературе (например, у В. Одоевского) встре­чались подобные города от океана до океана, и вот ту же картину пропагандирует Я. Окунев; видимо, он тоже воспринимал природу как противника, которого надо покорить, победить, распластать у своих ног, чтобы человечество могло вздохнуть наконец свободно. И не одни литераторы призывали в те времена брать природу за горло. Только гений Чернышевского позволил ему увидеть будущее не в борьбе, а в гармонии с природой. Сегодня, конечно, вряд ли кто-нибудь согласится с перспективой навечно поселиться в бессол­нечных каменных ущельях, а тогда это подавалось как заветная мечта, как страстное стремление человечества.

Евгению и Викентьева берет под покровительство некий Стерн; герои думают сначала, что он ученый. Но Стерн разубеждает их: «Сегодня я читал лекцию. Вчера я работал у экскаватора. Завтра я намерен работать на химическом заводе...» Работа в их мире про­должается два-три часа в день, но она стала потребностью каждо­го; люди, которые не чувствуют такой потребности, считаются больными и подлежат принудительному лечению. Конечно, давно нет никаких преступлений, ведь для преступлений нужны мотивы, причины. Ну а на почве ревности, предположим? — допытываются не совсем убежденные наши соотечественники. Ревность, объяс­няет Стерн, это атавистическое, преодоленное чувство; впрочем, вынужден прибавить он, некоторых приходится все-таки свозить в лечебницу эмоций. Так пришлось поступить с Нелли, которая любила Стерна, но не нашла в нем понимания. Нелли внушили равнодушие к нему, но воспоминания о девушке тяжелы для Стер­на. Значит, не столь просто снять с «повестки дня» свободное проявление человеческих чувств и вряд ли задача может быть решена, так сказать, в организационном порядке. Скорее всего, она никогда не будет решена, и, может быть, именно в такой неус­покоенности и скрывается значительная доля человеческого счастья. Нет, никогда не понадобится «лечебниц для эмоций»!

Если прибавить.к этому, что люди будущего не теряют времени на сон, а воспитание детей отдано в руки общества, которое растит их на прекрасных Горных Террасах, та у читателя закрадывается вопрос: чем же эти люди заполняют свой досуг, ведь именно разум­ное использование свободного времени демонстрирует духов­ный потенциал общества? На это в утопии Я. Окунева ясного отве­та нет.

Многие черты будущего, которые открылись нам в окуневском романе, будут через четверть века развиты в ефремовской «Туман­ности Андромеды». Правда, фантаст 20-х годов поступил, как многие тогдашние утописты: приметы будущего изложены в-книге почти столь же конспективно, как в этом очерке. Автор боится развернуть их в живописное зрелище, тем более боится заглянуть в душу людей — Стерна, Нелли, а ведь возможности у него были, в начале той же книги весьма красочно описано бегство короля и миллиардера, улепетывающих от восставшего пролетариата. Если бы Я. Окунев попробовал дать художественную панораму «Грядущего мира», мы бы имели прямую предшественницу «Туманности Андромеды». В предисловии он обращается к чита­телю: «Автор имеет основание опасаться, что он взял слишком большой срок для наступления царства грядущего мира и убеж­ден, что через 200 лет действительность оставит далеко позади все то, что в романе покажется читателю выдумкой». Если мы вспомним авторское же вступление к «Туманности Андромеды», мы сможем убедиться, что ее создатель высказал точно такую же мысль, и это еще больше сближает две книги, хотя они принад­лежат совсем разным эпохам.

В 1922 году была издана в Канске под названием «Страна Гонгури», а в 1927 году переиздана в Госиздате под названием «От­крытие Риэля» повесть сибирского литератора Вивиана Итина — одно из наиболее совершенных по своему исполнению произве­дений ранней советской фантастики.

Первый вариант «Открытия Риэля» был написан В. Итиным в бытность его петербургским студентом в 1917 году. Лариса Рейснер, хорошо знавшая Итина, отнесла рассказ в горьковскую «Летопись». По воспоминаниям автора, Алексею Максимовичу рассказ понравился, но «Летопись» перестала существовать раньше, чем он попал в набор, а затем в суматохе событий рукопись и вовсе потерялась.

Судьба занесла В. Итина в Сибирь, где он стал непосредствен­ным участником борьбы с белогвардейцами и активным строителем новой, социалистической культуры. В Красноярске он работал вридзавгубюстом, в Канске был одновременно завагитпропом, завполитпросветом, завуроста, редактором газеты и председателем товарищеского дисциплинарного суда. Туда, в Канск, родные пере­слали ему чудом отыскавшуюся рукопись «Открытия Риэля», ко­торую он напечатал в местной типографии. Впрочем, «Страна Гонгури» сильно отличается от первоначальной версии: в нее вошли непосредственные авторские впечатления от гражданской войны. О судьбе фантастической книжки, вышедшей в те годы в далекой сибирской провинции, В. Итин отозвался с иронией: «Рас­ходы мне удалось вернуть. Канские крестьяне покупали книжку: бумага была подходящей для курева, а цена недорогая: всего 20 000 руб. за штуку». Тем не менее книга была замечена Горьким, и впоследствии В. Итин изумлялся, каким образом тот сумел заметить в солнечном Сорренто рождение «Страны Гонгури» на берегу таежного Кана.

В «Открытии Риэля» сосуществуют два плана — реальный и воображаемый. В реальном — молодой большевик Гелий, попавший в плен к белочехам, ждет утра, на рассвете его расстреля­ют. Вместе с ним в камере находится старый доктор, заподозрен­ный в сочувствии коммунистам. Из сострадания врач погружает юношу в гипнотический сон, содержание которого и составляет фантастическую часть повести. В этом сне Гелий осознает себя другой личностью, живущей в мире под другим солнцем — в пре­красном мире, расположенном на нескольких планетах, где нет войн, нет социальных неурядиц, а люди увлечены духовными материями — наукой, поэзией, любовью.

Хотя повесть В. Итина мало похожа на традиционную утопию типа окуневской — повествование переведено в романтический план,— но тем не менее мимоходом автор набросал социальные и научно-технические параметры своей «Страны» («Преступ­ление стало невозможным, как ... ну, как съесть горсть пау­ков» или «В реторте ... впервые зашевелилась протоплазма, созданная путем синтеза...»). Здесь беглость изложенных при­мет нельзя поставить автору в укор, потому, что не они у него главные.

В том мире Гелий осознает себя молодым ученым Риэлем, сде­лавшим великие открытия. Так, он изобрел вещество онтэ, осво­бодившее людей от оков тяготения, сконструировал аппарат, с по­мощью которого можно заглядывать в прошлое разных миров. Картины мироздания, одна величественнее другой, проходят перед ним, как на экране. При этом он видит поступательное дви­жение материи: «Мир идет не к мертвому безразличному простран­ству, где нет даже миражей лучшего будущего, а к накоплению высшей силы». В своих скитаниях по космосу он наталкивается на Землю, и кровавая человеческая история предстает перед его взором, заставляя его ужасаться и думать, может ли он помочь земному человечеству. Риэль удостоен самых высоких почестей, его любит самая красивая девушка планеты — очень поэтично описанная Гонгури. Гелий в своих грезах и всю страну назвал ее именем. Но Риэль ненасытен, ему всего этого недостаточно, он хочет проникнуть в сокровенные секреты Вселенной, он хочет достичь немыслимого совершенства, и, убедившись, что это ему не по силам, решает уйти из жизни. Такой неожиданный сюжетный поворот, резко контрастирующий с предыдущими жизнеутвер­ждающими сценами, видимо, по мнению автора, должен был перекинуть мостик к трагической судьбе Гелия, иначе бы возникла обыкновенная слащавая сказочка, «золотой сон», навеянный несчастной жертве.

Автор «Открытия Риэля» станет через несколько лет одной из заметных фигур в литературной жизни Сибири, центром при­тяжения ее культурных сил, редактором журнала «Сибирские огни». Он много путешествовал и написал книги о первых оте­чественных летчиках... Сейчас его произведения переизданы.

Следующая утопия, которая может задержать наше внима­ние,— «Через тысячу лет» еще одного инженера, В. Д. Николь­ского (1926). Профессия автора, кстати, выносилась на титул кни­ги; очевидно, издатели считали, что это придавало особую, досто­верность повествуемому. На первой же странице мы обнаружи­ваем традиционную, можно сказать, серийную (на рисунке она похожа на батискаф) машину времени, которая без приключений переносит героев в XXX век.

Знакомясь в этой книге с приметами еще одного блистающего мира, мы особенно отчетливо обнаруживаем, как трудно сочинять утопии, как трудно изобретать что-нибудь принципиально новое даже да бумаге. Конечно, мир, открывшийся перед нашими сов­ременниками, лучше, еветлее, чище, богаче нашего, но, пожалуй, мы не найдем в нем ничего такого, чего не было бы полвека назад, хотя бы в наметках,— только в книге выглядит все больше, быст­рее, сильнее — фантазия автора движется по отполированным рельсам прямой экстраполяции. «Я видел пресс, шутя плющивший глыбу стали величиной с добрый вагон, токарный станок, бесшумно обтачивающий длинный стальной вал, толщиной в рост человека и весом, наверно, не в одну сотню тонн...» Автору не приходит в голову, что такие бессовестные расточители металла, как токарные станки, исчезнут много раньше чем через десять веков...

Конечно, металлургический завод будущего непохож на ды­мящую громадину, он чист, светел, заключен в непроницаемые колпаки, угольное топливо заменено водородным, — безотходная технология, как бы мы сейчас сказали. Понятно, что для фантаста двадцать шестого года это было большим достижением, чем для сегодняшнего. Энергия передается без проводов! Железо они добы­вают из шахт глубиной в две тысячи километров! Воздушные ко­рабли движутся со скоростью, превышающей видимое движение Солнца. Есть и искусственный спутник Земли, кстати, он так и назван. Правда, запустить такой спутник человечество смогло лишь сто лет назад, то есть в XXIX веке. Словом, в отношении темпов и достижений научно-технического прогресса «Через тыся­чу лет» намного уступает «Красной звезде» А. Богданова, соз­данной еще в 1908 году. Фантазия откровений, не фантастика, а именно фантазия,— штука редкая, и каждая ее искорка должна цениться очень высоко, наравне с самородными кам­нями.

Как всегда, самым трудным для автора оказываются социаль­ные проблемы, а тем более внутренние миры жителей XXX века. Чаще рсего В. Никольский попросту их обходит.

Пожалуй, самое интересное в его утопии — это ретроспектив­ный (для людей XXX века) обзор человеческой истории, в период после старта маЪнины времени, то есть после 1925 года, особен­но обзор истории второй половины XX века, то есть нашего вре­мени.

Есть в книге строка, которая заставляет сегодняшнего, имен­но сегодняшнего читателя вздрогнуть. Дело в том, что автор предсказывает атомный взрыв, который произойдет в 1945 году!

Пусть это случайность, но она, право же, заслуживает быть отмеченной. Взрыв этот происходит на севере Франции, и не во время боевых действий, а по вине империалистических и мили­таристских кругов, которые подгоняли своих ученых, чтобы те как можно быстрее завершили работу над созданием дьявольского оружия. Автор правильно осознал необыкновенную разрушитель­ную силу атома и даже преувеличил ее, «На снимках, сделанных астрономами Марса, ясно виден среди темного фона Земли этот вихрь сине-голубого цвета, взметнувшийся огненным протубе­ранцем на огромную высоту, около четверти радиуса планеты...» «Дождь земли и камнвй... завалил под собой десятки цветущих городов Франции и Южной Англии, создав бесчисленные Геркуланумы и Помпеи, засыпал Ла-Манш, разделявший обе эти страны, и в смертельном объятии спаял их в один материк...»

Очень похожа и атомная демагогия империалистов. До взрыва они утверждали, что «военная техника западноевропейских держав получит... такое оружие, которое сделает всякую войну невозможной — конечно, для тех, кто этим оружием не обладает», добавляет автор. После катастрофы истинные виновники пыта­ются свалить вину на возрожденную Россию.

В 1926 году появилась еще одна книга, подстраивающаяся под рубрику утопий,— это «Гибель Британии» Сергея Григорьева, старейшего советского детского писателя, автора многих книг, среди которых были весьма популярные в свое время «С меш­ком за смертью», «Берко-кантонист», «Суворов»...

«Гибель Британии» на современный взгляд выглядит очень странным сочинением. В нем много удачных технических новшеств: принципиально иные виды транспорта, чудесные агротехнические приемы, ускоряющие рост растений в десятки раз, или такие несерьезные, но, право же, остроумные проекты, как организация социальной революции... в пчелиных ульях, чтобы, так сказать, поднять у работников нектара производитель­ность труда, иди способ присоединения Англии к материку при посредстве особо энергичного вида корненожек: они будут раз­множаться в море с такой скоростью, что сначала превратят воду ъокруг островов в известковое молоко, потом в кашу и, наконец, в камень.

Все это изобретается в новой стране по имени Чингрду на месте бывших пустынь Средней Азии, превратившихся ныне в цветущий сад. Вызывает удивление, однако, что достижения новой страны совершались как бы втайне от остального мира. И когда в нее прибывает американский корреспондент Бард Ли, его репортажи явились для Запада полнейшей неожиданностью. Миссии Барда, заметим, никто не препятствовал, наоборот; так что остается- непонятным, почему у него не нашлось ни одного предшественника, который бы полюбопытствовал заглянуть, что же это делается на берегах Амударьи... «Сегодня получил обе Ваши книжки и тотчас же прочитал,— писал Горький С. Григорьеву из Сорренто.— «Гибель Британии» весьма понравилась и удивила меня густотой ее насыщенности, ее русской фантастикой, остро­умием. Пожалел, что Вы не использовали «Геохимию» В. И. Вер­надского, его гипотеза открывает широчайший простор воображе­нию художника».

4

Чтобы не совсем нарушать общепринятого представления о фантастике как средстве для развлечения, перейдем к более забавным историям. В первой половине 20-х годов возник весьма своеобразный жанр, получивший ироническое наименование «красного Пинкертона», и, хотя он числится по истории детектив­ной литературы, к нашей теме он имеет прямое отношение, так как детективные элементы в нем почти всегда были заме­шаны на фантастической посылке. И надо заметить, что детектив­ная сторона чаще всего повторяла нелучшие западные образчики, а вот фантастика была своей, незаемной.

Для нас Пинкертон и пинкертоновщина стали нарицательным обозначением бульварщины, но в то время этот лозунг, надо пола­гать, казался приемлемым в попытках создать увлекатель­ную приключенческую литературу для юношества на таком необозримом, богатом приключениями материале, как революция, гражданская война, международная солидарность трудящихся, борьба с нарождающимся фашизмом... Об этом свидетельствует М. С. Шагинян в статье «Как я писала «Месс-Менд».

Большинство произведений упомянутого жанра сейчас вряд ли можно читать без не предусмотренного авторами смеха; впрочем, можно предположить, что и в те времена авторы не сохраняли на лицах скучливой серьезности, бросая своих героев в каскады неве­роятных приключений. Это была игра, была попытка растормошить читателя, не всегда удачная, но чаще всего задорная. За перо охотно брались весьма уважаемые литераторы. В «Записках старого петербуржца» Льва Успенского есть превосходное место, где рассказывается о том, как они с приятелем трудились над сочинением подобного романа.

«Ни разу нас не затруднило представить себе, что было «во мраке чернильной ночи»: там всегда обнаруживалось нечто не­мыслимое. Мы обрушили из космоса на Баку радиоактивный метеорит. Мы заставили «банду некоего Брегадзе» охотиться за ним. Мы заперли весьма положительную сестру этого него­дяя в несгораемый шкаф, а выручить ее оттуда поручили со­баке.

То была неслыханная собака: дог, зашитый в шкуру сенбер­нара, чтобы между этими двумя шкурами можно было переправ­лять за границу драгоценные камни и шифрованные донесения мерзавцев. При этом работали мы с такой яростью, что в одной из глав романа шерсть на спине этого пса дыбом встала от злости — шерсть на чужой шкуре!»

Как это ни странно,— а может быть, вовсе не странно,— но книга была издана — под псевдонимом Л. Рубус, под названием «Запах лимона», в Харькове. За полной библиографической ред­костью этого издания точную дату его выхода самому автору воспоминаний установить не удалось. Но в Ленинской библиотеке экземпляр все-таки сохранился — «Запах лимона» вышел в 1928 году...

Чтобы еще более расширить представление о том, что это была за литература, остановимся на романе, который немногим отличал­ся от «Запаха лимона», назывался он «Иприт», был написан Все­володом Ивановым и Виктором Шкловским и выпускался в 1925 году центральным издательством страны отдельными тоненькими выпусками с немалым по тем временам тиражом — 30 тысяч экземпляров. Можно думать, что были читатели, которые охоти­лись за этими выпусками, что именно такая книга определяла их круг чтения.

Если искать ее основополагающий принцип, то с наибольшей полнотой он определен известной поговоркой: «В огороде бузина, а Киеве дядька». Капустник, словесная игра, тоже может быть полноправным участником литературного процесса, но все-таки тема и средства не должны быть совсем разобщенными; здесь же они не просто впали в противоречие, между ними возник настоя­щий антагонизм. Вряд ли стоило мешать картины мировой рево­люции, международного рабочего движения, химической войны с невероятными похождениями бывшего матроса Пашки Словохотова, который вкупе с дрессированным медведем Рокамболем носится по нашей стране, по морям и океанам, по разным госу­дарствам, то в сундуке, то на крыле самолета... (А. Бритиков нашел любопытное свидетельство одного из критиков тех лет о том, что Павел Словохотов существовал на самом деле. Это, ко­нечно, никакого значения не имеет, потому что в главном герое «Иприта» нет ничего от живого человека.) Пересказать сюжет этого произведения невозможно даже в принципе, потому что со­бытий в романе слишком много, больше, чем по одному на страни­цу, а в тех местах, где особенно чувствуется экспрессивно-рубленый стиль В. Б. Шкловского, так и больше чем по одному на каждую фразу, вроде: «Глава 42, в которой НЬЮ-ЙОРКСКАЯ БИРЖА ИСПЫТЫВАЕТ ПОТРЯСЕНИЕ, а население бежит на пляж* не взяв с собой купальных костюмов...»

Из композиционных соображений мы начали с неудачи, но сам «Иприт» родился на волне шумного успеха, выпавшего на долю романа Мариэтты Шагинян «Месс-Менд». «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» вышел в 1923 году; это очень веселый и лихо зак­рученный роман-сказка и, может быть, первое в нашей стране антифашистское произведение. Это был первый опыт М. Шагинян в столь новом для нее жанре, и, может быть, поэтому в первом издании своего романа писательница скрылась под псевдонимом, придумав молодого американца Джима Доллара и создав ему во вступительной части целую биографию, такую же, впрочем, па­родийно-гротесковую, как и все остальное. Ее игру поддержал тогдашний директор Госиздата Н. Мещеряков, написавший лестное для автора предисловие. С тех пор писательница вставляла «Месс-Менд» почти во все собрания своих сочинений, уже ничего не стесняясь.

Основная идея романа: лишь рабочие — подлинные хозяева жизни, потому что их трудом созданы все богатства, все вещи, все земные блага.

Основная тема романа — международная солидарность тру­дящихся, разоблачивших и обезвредивших коварные происки

империалистов и фашистов.

Основная фантастическая посылка романа — вещи, сделанные руками рабочих, другими словами, все вещи на свете подчиняются и служат своим творцам; стоит лишь произнести магическое заклинание «Месс-Менд», и они будут помогать труженикам и досаждать их врагам.

Главный герой романа — словно взятый из народных легенд неунывающий рабочий-вожак Мастер Тинг-мастер одаривает вещи волшебной силой сопротивления. «Замки, самые крепкие, хитрые наши изделия,— размыкайтесь от одного нашего нажима! Двери пусть слушают и передают, зеркала запоминают, стены скрывают тайные ходы, полы проваливаются, потолки обруши­ваются, крыши приподнимаются, как крышки. Хозяин вещей — тот, кто их делает...»

Союзу рабочих противостоит мрачный союз реакции, замышля­ющий авантюры против собственного пролетариата и молодой Советской Республики,— прежде всего миллиардер Кресслинг и фашист Чиче, Это мир уродов, и писательница доводит метафору о том, что они потеряли человеческий облик, до логического пре­дела. Когда Чиче раздевают, оказывается, что степень дегенерации дошла у него до того, что он превратился в хищное кошкообразное существо...

Герои, прибывшие в Советский Союз, чтобы предотвратить вражескую диверсию, которая должна уничтожить советских руководителей, застают не тот холодный и голодный Петербург, в котором молодая писательница сочиняла романтическую сказку. «Может быть,— вспоминает М. Шагинян,— читатель удивится тому, как описывает Джим Доллар Петроград 23-го года. Разуме­ется, он не был и не мог быть таким, и его чудесные лаборатории, Аэроэлектроцентраль и экспериментальные заводы — плод автор­ской фантазии. Но я решила описать нашу страну такой, какой она мерещилась мне в далеком будущем,— светлой страной непо­бедимой техники, величайших открытий, победы над голодом, кли­матом, болезнями...»

Главное, что предугадала писательница в своем романе,— новая комплексная социалистическая система хозяйства, пафос соци­алистического строительства; все это в недалеком будущем станет главной темой советской литературы, в том числе и творчества самой М. Шагинян. Фантастика и в этом направлении опередила остальную литературу.

Конечно, многое в «Месс-Менд» сегодня кажется наивным. Но эта наивность шла в чем-то от замысла романтической сказки, и, хотя новые, послевоенные издания автор основательно перера­ботала, главное в своем раннем романе она оставила нетронутым, а это главное — аромат «тех годов большой молодости нашей литературы, когда и наша великая страна, и мы, и читатели наши переживали раннее утро нового мира...».

Роман имел успех не только у нас в стране, он был целиком напечатан в газете немецких коммунистов «Роте Фане», в Париже, в газете армянских демократов, в Австрии и Германии он в те годы выдержал несколько изданий. Как свидетельствует сама писа­тельница, отзывы немецких рабочих о романе составили целую книжку.

Своеобразным свидетельством популярности романа в Гер­мании была повесть немецкого коммуниста журналиста Р. Т. Марка «Месс-Менд — вождь германской Чека», пере­веденная и у нас; в ней автор высмеивает германскую буржуазию, придумавшую в провокационных целях террористическую группу «Чека», которая якобы по заданию ЦК Германской компартии организует нападения на политических деятелей.

Рабочие-активисты борются с этими провокациями примерно теми же способами, что и герои романа М. Шагинян. О стиле повести может дать полное впечатление одна цитата: «Он снял свои роговые очки, поставил на пол — они превратились в лифт (теперь читателю ясно, для чего все коммунисты носят роговые очки) — и исчез в бездне вместе со своим сообщником...»

В дальнейшем М. Шагинян дополнила «Месс-Менд» романами «Лори Лэн, металлист» и «Международный вагон, или Дорога в Багдад», но эти романы писательница никогда не переизда­вала.

В общем-то, отработав свое, в лучших образцах не без пользы для общего дела, перенасыщенный выстрелами «красный детек­тив» мйрно отошел в историю литературы. Но не стоит забывать об уроках, как положительных, так и отрицательных; попытки влить передовое политическое содержание, используя форму и приемы бульварного романа, даже в то менее взыскательное время приводили к неудачам, а о сегодняшних днях и говорить нечего. Однако, как это ни странно, и сейчас еще, бывает, раскроешь тол­стый том конца 70-х, тут тебе и борьба за мир, и международное сотрудничество, и водородные бомбы, и вдруг пахнёт такой буль­варщиной, замешанной на разных бермудских треугольниках, что поневоле вспомнишь Пашку Словохотова с его косолапым Рокамболем...

5

Повторю, что к фантастике 20-х годов очень трудно применять сегодняшний критерий качества, и уж совсем нет уверенности, что читатели и критики тех лет согласились бы с нашими сужде­ниями. Они зачастую вовсе не замечали того, что сейчас нам кажется интересным, даже открытием, и высоко оценивали то, что нам представляется откровенной наивностью. Впрочем, «высо­ко оценивали» — это, пожалуй, преувеличение. Критика того времени не отличалась ни сдержанностью, ни тактичностью, она ухитрилась не заметить художественного своеобразия даже рома­нов Алексея Толстого. Хотя нельзя не признать: под титулом фантастики появлялись произведения, которые и вправду не заслуживали снисхождения.

Предприимчивые американские авторы первыми угадали возможность легкой и выгодной коммерциализации фантастики. И на головы читателей обрушились миллионные тиражи косми­ческих «опер», бесчисленных докторов Франкенштейнов, романов ужасов... Королем этого, если так можно выразиться, литератур­ного направления был Эдгар Берроуз, автор небезызвестного Тар­зана и цикла романов о похождениях бравого вирджинца Джона Картера на Марсе... Между прочим, подобная продукция усилиями частных издательств без задержки переводилась и у нас, и мо­лодая советская фантастика вела с ней жестокую идейную борьбу.

Попытки создать отечественную «космическую оперу» успехом не увенчались, но все-таки были. В этом плане наибольшей из­вестностью, если опять-таки можно так сказать, пользовался роман Н. Муханова «Пылающие бездны» (1924). В нем повествуется об очередной войне Земли с Марсом ровно через пятьсот лет после создания романа. Марс потребовал от землян убраться с астероидов, где велась добыча необходимого для экономики обеих планет «небулия», ни дать ни взять конфликт двух нефтяных импе­риалистических держав. Космические эскадры ведут боевые дейст­вия исключительно с помощью лучевого чрезвычайно разнообраз­ного оружия, а именно: у землян — сигма-лучи, тау-лучи, фита-лучи, омега-лучи; у марсиан техника победнее, есть только икс- лучи, но и с ними тоже шутки плохи. Попробуй зазевайся, и «завтра по путям эклиптики Земли и Марса клубились бы лишь скопления первичной туманной материи...». «Впрочем,— добавил начальник межпланетного флота,— и этим не следует смущаться». Если прибавить еще двух марсианских красавиц, в которых тайно влюблен командующий воздушным флотом Земли, и изобретение земным ученым межпланетного тормоза, с помощью которого уда­лось замедлить вращение Марса по орбите, то содержание этого романа становится относительно ясным.

Примерно так же можно оценить книгу Г. Арельского «По­вести о Марсе» (1925). Правда, в ней есть удачная пародия на космическую писанину. Заметил ли автор, что жало ее обращено и против него самого? «Фабула пьесы была следующая. Сын орга­низатора Межпласо (Межпланетные сообщения.— В. Р.) влюбил­ся в одну артистку с Юпитера. Он ее видел только в фильмах и слы­шал ее голос в «межпланетной радиоопере». Он решается ехать на Юпитер и объясниться ей в любви. Но в то время, когда он совер­шает свой перелет, происходит столкновение аэромобиля с одним из астероидов, Церерой. Все гибнут. Один только сын организа­тора попадает на астероид и совершает на нем оборот по его орби­те вокруг Солнца. Межпланетные газеты разносят этот случай по всем планетам и печатают его портреты.

Читая газеты, артистка-юпитерианка в свою очередь влюб­ляется в сына организатора. Она собирает экспедицию и отправ­ляется его спасать. В конце концов она его находит. Все кончается благополучно. Виновник приключения женится на артистке-юпитерианке и выпускает свою книгу впечатлений на Церере, которая делает его знаменитым писателем...»

Раскладывая фантастику 20-х годов на ряд принятых рубрик-полочек, нельзя упустить из виду, что деление это весьма условно. Мы можем найти в «красном детективе» существенные элементы утопий, а в еще одной группе произведений, названной «романами о катастрофах» или, короче, «романами-катастрофами», опорой нередко служила детективная конструкция. Но все же какой-то хоть приблизительный порядок эти рубрики позволяют навести. Особняком стояла, пожалуй, лишь толстовская «Аэлита», выделя­лась она и по художественному совершенству, в то время как «Гиперболоид инженера Гарина» того же А. Толстого примыкал как к «красному детективу», так и к «романам-катастрофам».

Привлекательность «катастрофической», чрезвычайной ситуа­ции для писателя-фантаста понятна: в момент, когда вокруг ру­шатся миры, физические или социальные, происходит проверка на прочность не только людских характеров, но и общественных структур.

Одним из первых обратился к этому жанру Илья Эренбург. В ро­мане «Трест Д. Е. История гибели Европы» (1923) он нарисовал фантасмагорическую и в то же время весьма реальную картину всеобщей бойни, в огне которой гибнет Старый Свет. Бойня эта организована и спровоцирована американскими миллиардерами как для устранения основных конкурентов, так и для ликвидации революционных настроений, назревающих в рабочих рядах Евро­пы. Несмотря на то что роман отразил, как это бывает всегда, представления того времени и личные представления автора о соот­ношении революционных сил, о методах ведения войн, о том, из какой страны милитаристы всего опасней, многие сцены оказались пророческими и, к несчастью, разыгрались в натуре на полях вто­рой мировой войны. Более того, в 60-х годах в мемуарах «Люди, годы, жизнь» И. Эренбург скажет о своем давнем романе: «Я бы мог его написать и сейчас с подзаголовком «Эпизоды третьей миро­вой войны». Это опять-таки свойство и сила фантастики — рисо­вать обобщающие картины.

Попробовал свои силы в фантастике и другой молодой, а впос­ледствии тоже ведущий советский писатель — Валентин Катаев. В романе «Повелитель железа» (1925) он попытался представить себе, что случится, если будет осуществлена мечта всех пацифи­стов: изобретена машина, делающая невозможными военные дейст­вия. И вот такая машина, намагничивающая все железо, изобретена русским (но не советским) ученым Савельевым, забаррикади­ровавшимся где-то в Гималаях. Он выставляет ультиматумы наро­дам и правительствам и даже приводйт свою установку в действие; пушки и ружья стрелять перестают, и сабли прилипают к столбам; военных действий это, понятно, не прекратило.

В. Катаев никогда не переиздавал свой роман, но все-таки есть в книге образ, который заставляет об этом пожалеть. Это юмористическая фигура племянника великого Холмса — тоже сыщика Стенли Холмса. Откуда у Шерлока взялся родственник? Как вы помните, у него был брат Майкрофт. Так вот этому брату и подбросили ребеночка, его собственного, впрочем. На семейном совете было решено, что отдавать мальчика в приют безнравствен­но, он воспитывался в доме на Бейкер-стрит, воспринял все манеры, стиль Шерлока и пытается ему во всем подражать; так, Стенли повсюду носит скрипку и главным образом в самые неподходящие моменты начинает, полузакрыв глаза, играть в соответствии со временем вальс «На сопках Маньчжурии». Множество забавных приключении придумал автор для своего незадачливого сыщика. Чтобы изловить вождя индийских коммунистов Рамашчандру, Стенли гримируется под него, но сам попадает в ловушку и, свя­занный, с кляпом во рту, выдается полиции за большой выкуп...

Второй фантастический роман тех лет, «Остров Эрендорф», В. Катаев включает в новейшие собрания сочинений, хотя можно было бы поступить и наоборот. В этом романе на Землю надвига­ется беда погрознее: вся суша должна погибнуть в пучине вод за исключением одного маленького островка. Разумеется, катастрофу предсказал старый, не от мира сего ученый. «Стоит ли из-за этого расстраиваться,— утешает он дочку,— каждые 10—15 миллионов лет происходят подобные изменения». «Прочитавши с первых строк,— продолжает писатель,— о престарелом профессоре, кото­рый производит какие-то очень сложные вычисления, затем взвол­нованно трет седеющие виски большим профессорским платком, читатель, конечно, имеет полное право отнестись к моему роману скептически и бросить его читать с первой страницы». Как видим, уже тогда ощущалась расхожесть подобного сюжетного хода, тем не менее мы будем обнаруживать чудаков-профессоров с седеющи­ми висками и в самых новейших изданиях.

Разумеется, к концу повествования окажется, что из-за ошибки в арифмометре, подведшем ученого, погибнет в катаклизмах только островок, а остальная твердь останется незыблемой. Но можно представить себе, какая паника царила в мире и как рвались толстосумы захватить местечко на острове. Как и «Повелитель железа», книга написана в стиле веселой пародии, начинающейся прямо с заглавия, ведь «Эрендорф» откровенно образован от «Эренбурга»: в романе выведен образ плодовитого прозаика, собирающе­гося организовать питомник своих читателей, «выбранных из са­мых выносливых сортов безработных»... Впрочем, насмешка автора над коллегой вполне дружелюбная, порой даже льстящая...

В 1927 и 1928 годах вышли в свет два романа Владимира Ор­ловского «Машина ужаса» и «Бунт атомов», книги посерьезнее. В первой из них, написанной в реалистическом, бытовом ключе; мы снова находим изобретателя-одиночку, сконструировавшего машину, посылающую на людей волны беспричинного ужаса, только на этот раз перед нами не идеалист-миротворец, у мил­лионера Джозефа Эликота зловещие намерения: захватить власть над миром, впрочем, в отличие от инженера Гарина ему удается сделать только первые шаги.

Если не считать только что упомянутого «Гиперболоида инже­нера Гарина», то, пожалуй, лучшим среди этой группы произведений был роман В. Орловского «Бунт атомов». Еще раз отметим, что фантасты 20-х годов очень интересовались внутриатомной энергией и в общем-то верно предугадали и ее невообразимую мощь, и те опасности, которые она несет миру. (Парадоксально, что в фантастике 30-х годов, когда учащенное дыхание атомного века уже чувствовалось за плечами, тема эта исчезла напрочь.) В пьесе Анатолия Глебова «РАГ-1. Золото и мозг» (1929) проис­ходит примечательный диалог между изобретателем нового вида энергии Ромэдом и коммунистом Зоргом:

«Зорг. А если все-таки они получат ваши формулы? Вы пред­ставляете, что будет, если завтра атомная энергия сделается оруди­ем кучки хищников? Они получают безраздельное господство над всем миром... Они обрушатся на Советский Союз, на рабочих. Они отбросят человечество на сотни лет назад...

Ромэд. Вы знаете — я об этом не думал. Это как-то выпало у меня из головы...»

Разве нет переклички между этим диалогом, сочиненным более полувека назад, и сегодняшним интервью лауреата Нобелевской премии британского физика М. Уилкинса, к которому обратился журнал «Нувель обсерватер»:

«Вопрос. Во время второй мировой войны вы принимали учас­тие в осуществлении «проекта Манхеттен», то есть в создании бом­бы, сброшенной на Хиросиму. Сожалеете ли вы об этом? Чувствуе­те ли вы себя частично ответственным за происшедшее?

Ответ. ...Не один год впоследствии я думал над тем, какую роль пришлось мне сыграть в этой истории. И пришел к выводу, что не должен был участвовать в создании бомбы. Сегодня я абсо­лютно уверен, что настоящей мишенью для этой бомбы была не Япония, а Советский Союз. Замысел состоял в том, чтобы послать таким образом предупреждение коммунизму. Хиросима ознаме­новала не завершение второй мировой войны, а начало «холодной войны»...»

В «Бунте атомов» германский физик-реваншист Флинднер за­жигает в своей лаборатории атомный огонь, который не может погасить. Пылающий шарик вырывается из стен лаборатории и начинает гулять по Европе, все время увеличиваясь в размерах. Фантаст не знал, что цепная реакция протекает в доли секунды, его шар через неделю достигает всего 30 метров. И тем не менее — Европа в панике. «Процесс, начавшийся две недели назад в Берли­не, уже не может быть остановлен никакими силами»,— смятенно кричат газетные заголовки на Западе. «Правда» придерживается другого тона: «Слово за наукой, она должна оценить размеры опас­ности и указать, как с ней бороться». Обратим внимание, что подобной фразы в уэллсовской «Войне миров» нет, с марсианами сражаются все кто угодно, только не ученые. Отношение к науке резко изменилось, хотя прошло всего четверть века. В конце концов советским физикам удалось поймать огнедышащий клубок в элек­тромагнитный капкан (таким способом сейчас пытаются удержать термоядерную плазму) и гигантским зарядом взрывчатки выбро­сить его за пределы атмосферы. Удача этого романа не только в от­личной научной предпосылке, но и в тщательно продуманной, так сказать, интерференционной картине тех социальных волн, кото­рые были возбуждены этим событием. Трудно понять, почему этот роман, остающийся злободневным и сегодня, не разу не пере­издавался*.

6

Фантастика развивалась и по географическому, если так можно сказать, руслу. Перед гражданами нового Советского государства распростерлась огромная и далеко еще не открытая страна. Отдель­ные экспедиции на ее окраины — Козлова, Пржевальского, других отважных путешественников — приносили сенсационные резуль­таты, но они были именно отдельными. Только после революции и пришло время комплексного изучения собственной страны, ее богатств, народов, ее населяющих. Не верится, что лишь в 20-х го­дах С. Обручевым (сыном В. Обручева, автора «Плутонии») был открыт самый крупный в Восточной Сибири горный хребет, наз­ванный им хребтом Черского. Немало удивительного открыли и со­ветские этнографы. Но прежде чем до таинственных окраин и заб­рошенных уголков добралась официальная наука, они были «от­крыты» приключенческой фантастикой, лишний повод убедиться в том, что фантастика — это не парение в эмпиреях, а прямой и непосредственный отклик на окружающую жизнь.

Тема «затерянных миров» долго занимала прочные позиции в нашей фантастике. Ее герои открывали первобытные племена на неведомых островах («Земля Санникова» В. Обручева), нахо­дили в неприступной тайге поселения отрезанных от внешнего мира потомков разинских мятежников («Сказание о граде Ново-Китеже» М. Зуева-Ордынца), добирались до легендарной «Стра­ны Семи Трав» (Л. Платов), сталкивались с мамонтами в кратере вулкана («Кратер Эршота» В. Пальмана)... Многие из подобных произведений были написаны позже, но утвердила тему также фантастика 20-х годов.

Вот совершенно забытый, но весьма характерный для этого круга книг роман А. Адалис (впоследствии очень известной пе­реводчицы) и И. Сергеева «Абджед хевез хютти...» (1927). Слова эти, звучащие как мистическое восточное заклинание, расшифро­вываются просто как названия арабских букв. Книга соединила в себе новые советские реалии, понятия, слова с приемами и оборо­тами традиционного романа приключений.

По труднодоступным ущельям Памира, где в некоторых местах еще и не слышали о Советской власти, со множеством приключе­ний бредет случайно собравшаяся группа, состоящая из двух молодых москвичей, решивших поискать романтики в дни отпуска, девушки-украинки и юноши-узбека, сбежавших с ними из родных сел, чтобы отправиться в новую жизнь, бывшего белогвардейца, отколовшегося от басмачей, и двух английских летчиков, которые перелетели в Туркестан из Индии через Гиндукуш, спасаясь от ареста по обвинению в коммунистической деятельности,— интер­национальная тема была в фантастике тех лет почти обязательной.

После долгих блужданий эта разношерстная компания попадает в плен к маленькому замкнутому обществу странных неулыбающихся людей, обладающих чрезвычайно высокой культурой и тех­никой, настолько высокой, что сигналы их радиостанции были приняты остальным миром за сигналы с Марса. Когда тайна рас­крылась, оказалось, что это колония прокаженных, скрывающих под косметической маской изуродованные черты лица. Они боят­ся человеческого общества и хотят сами найти средства спасения, а потому их случайные спутники обречены на пожизненное заклю­чение в сердце гор. Разумеется, им удается бежать и, разумеется, с помощью влюбленной женщины: ведь перед нами «роман прик­лючений». Вот только формулу одного из достижений прокажен­ных ученых — усыпляющего газа, который мог бы прекратить на Земле войны, герои по дороге, к большому сожалению, утрачи­вают...

7

К географической фантастике близки два романа выдающегося геолога и путешественника академика В. А. Обручева — «Земля Санникова» и «Плутония» (1924—1926).

Строго говоря, только такая фантастика и заслуживает эпите­та «научная», потому что в ней главной задачей автора была как раз пропаганда определенных научных положений. В этих романах В. Обручев решил познакомить юношество с доисторическим прошлым Земли, оживить палеонтологический музей в одной кни­ге и рассказать про обитателей ледникового периода и людей камен­ного века в другой, что он и сделал с большим мастерством и зна­нием предмета. В «Плутонии» использована старинная гипотеза о наличии гигантской полости внутри земного шара с собственным светилом, в которой якобы и сохранились с незапамятных времен царство птеродактилей и динозавров. Более правдоподобно предпо­ложение автора о существовании в арктических льдах неизвестного острова, обогреваемого тлеющим вулканом. Если быть после­довательным, то обе книги должны в первую очередь рассматри­ваться в истории научной популяризации. В ней они займут подо­бающее им место благодаря оригинальности подачи и живости из­ложения. В истории фантастики они находятся на более скромной ступени, хотя переиздаются по сей день из-за основательности их научного багажа. Других задач автор перед собой не ставил, поэто­му, скажем, его путешественники, забирающиеся в недра Земли или достигшие таинственного острова,— это безликие экскурсанты, которых проводят вдоль музейных диковин: Каштанов, Маншеев, Громеко, Горюнов, Ордин и вождь онкилонов — все на одно лицо.

Романы В. Обручева находятся в определенной литературной традиции, Сам автор говорил о том, что написал «Плутонию» как отклик на роман Ж. Верна «Путешествие к центру Земли», а «Зем­лю Санникова» — на роман чешского писателя К. Глоуха «Закол­дованная земля», в которых его возмутили некоторые научные несообразности. Но, критикуя французского фантаста, скажем, за то, что его герои проникают внутрь Земли невероятным путем — через жерло потухшего вулкана, В. Обручев сам тут же отступает от строгих научных установлений. Чем его допущение о пустоте­лой Земле лучше, научнее спуска через вулкан? Но между прочим, именно в этом «ненаучном» предположении заключена самая интересная, самая увлекательная сторона «Плутонии». Логика художественного повествования подчинила себе автора.

Ближе всего В. Обручев стоит к «Затерянному миру» А. Конан Дойла. И хотя по научной достоверности английский романист уступает советскому академику, но гипотеза Конан Дойла о неприс­тупном плато в амазонской сельве выглядит много естественнее, и, к сожалению, таких героев, как в «Затерянном мире», у В. Обру­чева нет. Кстати сказать, сам В. Обручев, говоря о воздействии на него приключенческой и фантастической литературы, выделял в ней прежде всего не познавательную, а как раз человеческую сторону:

«...Родители стали покупать нам сочинения Майн-Рида и Жюля Верна. Мы мысленно одолевали льды Арктики, поднимались на высокие горы, опускались в глубины океанов, изнывали от жаж­ды в пустынях, охотились за слонами, львами и тиграми, переживали приключения на таинственном острове...

И тогда я решил, что, когда вырасту, сделаюсь путешествен­ником. Но в этих любимых книгах мне нравились не только охот­ники и моряки. В них часто описывались ученые, иногда смешные и донельзя рассеянные... И мне хотелось сделаться ученым и естест­воиспытателем, открывать неизвестные страны, собирать расте­ния, взбираться на высокие горы за редкими камнями...»

Популяризаторских книг в тогдашней фантастике было много, проводились даже конкурсы: кто лучше всех напишет сочинение на тему «Химизация народного хозяйства».

В 1928 году В. Гончаров выпустил, например, «микробиоло­гическую шутку» — «Приключения доктора Скальпеля и фабзавуча Николки в мире малых величин». В этой книге он предвосхитил прием, с блеском использованный через несколько лет Я. Ларри в популярных некогда, переиздававшихся даже после войны «Приключениях Карика и Вали». Герои этих книг уменьшаются до размеров насекомых у Я. Ларри, а у В. Гончарова даже до размеров бактерий, что позволяет им и читателям познакомиться с макроско­пическим и микроскопическим мирами, как говорится, воочию, лицом к лицу. Так, путешественникам в книге В. Гончарова при­ходится сражаться с холерным вибрионом, туберкулезной палоч­кой, амебой и другими неаппетитными жителями одеял и луж.

Литературные достоинства книги Я. Ларри были неизмеримо выше; впрочем, В. Гончарову приходилось рассчитывать свою санитарно-нравственную пропаганду на читателя, которому нужно объяснять, что кислород — это составная часть воздуха. (В других своих романах, таких, как «Лучи смерти», «Психомашина», Вик­тор Гончаров был причастен к жанру «катастроф»).

8

В 1925 году появился первый и, может быть, лучший роман (сначала рассказ) Александра Беляева «Голова профессора Доуэля». А. Беляев — первый, кто сделал фантастику главным делом своей жизни и благодаря своему энтузиазму стал центральной фигурой среди советских фантастов предвоенного периода.

А. Беляев написал немало книг, достаточно для собрания сочинений, которое и было выпущено в восьми томах, но уже в 60-х годах, спустя много лет после смерти автора. К сожалению, А. Беляев не был таким выдающимся мастером, как, скажем, А. Толстой, его произведения неравноценны. Как правило, он брал локальную научную идею, но разрабатывал ее тщательно; он обладал смелым воображением, сила которого была, в частности, в том, что, несмотря на декларативные заверения в неизменной верности богине-науке и, должно быть, искренней уверенности, что так оно и должно быть, он все время нарушал ее запреты, за что ему неоднократно «влетало». Анекдотично, что его, может быть самого научного из наших фантастов, пожалуй, больше всех и об­виняли в ненаучности. Романы А. Беляева привлекали верой в неограниченные творческие способности человека, и в этом плане они напоминали романы Жюля Верна.

Первый вариант «Головы профессора Доуэля» был опублико­ван журналом «Всемирный следопыт». Этот его роман, как и «Че­ловек-амфибия», переиздавался несчетное количество раз, правда, большинство переизданий падает на два последних десятилетия.

Есть книги, которые знает каждый подросток, буквально каждый. Два названных беляевских романа принадлежат к числу этих избранников. Чем же они заслужили столь счастливую судьбу?

Обратим внимание, что до А. Беляева успехи биологии (в отли­чие, например, от физики) никто не ставил в центр внимания, удачных произведений на эту тему, во всяком случае, почти нет. Были известны в то время романы М. Гирели, например, «Преступ­ление профессора Звездочетова», написанное явно на потребу ме­щанскому вкусу, несмотря на самые солидные заверения автора в предисловии. Герой этого произведения производит какие-то изуверские эксперименты над собственным телом и мозгом, а по­том в припадке ревности убивает жену.

Беляевский роман с первых страниц привлекает дерзостью предложенной гипотезы. Зрелище головы, отделенной от тела

и продолжающей жить, производит впечатление не только на моло­дую ассистентку профессора Керна.

Конечно, читателя, особенно молодого, прежде других волнует вопрос: возможно ли такое? Ответить отрицательно скорее всего было бы неправильно. Конечно, фантаст смотрел далеко вперед, но достижения медицины и биологии позволяют утверждать, что фантазия писателей, как мы не раз убеждались, обгоняла близо­рукий практицизм их критиков. Хотя автор основывался на полу­забытых опытах французского профессора Броун-Секара, хотя еще при жизни Беляева начались работы советских ученых Брюхоненко, Неговского, Петрова, Чечулина, по-настоящему иссле­дования в области оживления и трансплантации органов развер­нулись в новейшее время. Но живущую отдельно голову собаки у Брюхоненко фантаст мог бы видеть, еще большим триумфом для него был бы снимок, уже после его смерти обошедший всю мировую прессу,— советский хирург Демихов с собакой, к телу которой пришита вторая голова.

Но тогда это были лишь лабораторные опыты, об операциях на человеке и речи быть не могло, хотя остроумный Бернард Шоу не преминул заявить: «...Я испытываю прямо-таки искушение дать отрезать голову мне самому, чтобы я впредь мог диктовать пьесы и книги так, чтобы мне не мешали соблазны, чтобы мне не нужно было есть, чтобы мне не приходилось делать ничего другого, как только производить драматические и литературные шедевры».

Подлинный бум поднялся после того, как в 1967 году южно­африканский хирург К. Барнард осуществил пересадку сердца человеку. С тех пор было произведено немало таких операций. Хотя люди с пересаженным сердцем живут недолго, это, как гово­рится, технический вопрос, ясно, что в принципе такие операции возможны. Менее ответственные органы, вроде почек, «оживля­ются» и пересаживаются сравнительно успешно. А после открытия нового продукта плесневых грибов — циклоспорина А, подавляю­щего, но не разрушающего тканевую несовместимость, перспекти­вы у данного направления хирургии становятся еще более сия­ющими.

Но — особенно после операций Барнарда — возникла серьез­ная этическая проблема, которую увидел уже А. Беляев, и в этом сильная сторона его романа. Нравственная подоплека пересадки органов вызывает большое смущение. Ведь то же сердце надо у ко­го-то взять, значит, пациент должен с нетерпением дожидаться чьей-то смерти, и смерти не от болезни, а насильственной, скажем в автокатастрофе. И конечно, донором должен быть человек по возможности молодой и здоровый: кому же нужно пересаживать изношенное сердце старика? Какая пропасть безнравственности может развернуться за сугубо медицинской проблемой! Но это еще не все. Органы для пересадки надо брать немедленно, буквально в первые же минуты после смерти, до того, как началось разложе­ние тканей. Значит, врач в условиях острого дефицита времени должен однозначно решить вопрос: умер уже человек или еще нет?

Но разве это всегда просто, разве мы не знаем случаев возвращения к жизни, когда уже была установлена клиническая смерть или когда за жизнь пострадавшего, находящегося, казалось бы, в безна­дежном состоянии, шла борьба часами, сутками. А тут кто-то хо­чет его смерти, и это может оказаться «ожидатель», который, как говорится, не постоит за расходами, если речь идет о собствен­ной жизни. И опять-таки открываются соблазнительные возмож­ности для сделок с совестью и даже для прямых преступлений.

Впрочем, оказывается, что оформились и встречные предложения. Вот что пишет один молодой человек из Канады (его письмо про­цитировано журналом «Форчун»): «Бедным продажа каких-то частей собственного организма, вероятно, сулит единственную возможность вырваться из заколдованного круга бедности. Моя почка — единственный капитал, которым я еще обладаю и который можно продать, чтобы получить шанс выучиться и устроиться на приличную работу...» Эта новая сфера спекулятивных и уголов­ных махинаций уже нашла свое отражение в искусстве. Был, например, итальянский фильм «Глаз» с Альберто Сорди в главной роли, где безработному за огромную сумму предлагали продать глаз. У нас был переведен и даже экранизирован на телевидении роман английского писателя А. Уиннингтона «Миллионы Фер­факса», эпиграфом к которому, кстати, служит злая и вырази­тельная фраза: «Пересадка сердца — это уникальный метод убий­ства сразу двух пациентов».

Нет, путь создания искусственных органов, сконструирован­ных, или — лучше — выращенных, может быть, окажется более перспективным. Жаль, что мы стоим лишь в самом начале этого пути, но ведь уже стоим. Пусть первый человек с искусственным сердцем Б. Кларк прожил всего несколько месяцев, но ведь про­жил, и вечная ему благодарность от человечества за то, что он разрешил поставить на себе этот опыт. Пусть и это электромеха­ническое сердце мало было похоже на человеческое, это тоже лишь вопрос техники. Конечно, и здесь возникают свои проблемы.

Опасности, связанные с экспериментами над человеческими «деталями», проницательно почувствовал А. Беляев. Пользуясь правами фантаста, он заострил проблему до предела — его персо­наж «пересаживает» не отдельный орган, а целую голову, целое тело. Вряд ли такая операция станет когда-нибудь возможной, но главное свойство фантастики как раз и заключается в гиперболи­зации, в преувеличении, в обобщении жизненных явлений, дове­дении их до логических концов, в этом не только ее специфика, но и ее оправдание как самостоятельной литературной дисциплины.

А. Беляева надо хвалить за смелое допущение, а его по привычке ругали все за ту же «ненаучность...»

Наиболее содержательна и интересна в романе первая часть, в которой мы знакомимся с тремя отрезанными головами, и прежде всего с головой Доуэля, который был предварительно убит его неблагодарным учеником с подлой целью — оживить мозг выдаю­щегося ученого и заставить ого работать на себя; выдавая дости­жения Доуэля за свои собственные. Керн пытает несчастную голо­ву; это, правда, несколько отдает фильмом ужасов, но мысль ясна:

писатель хочет сказать, что генцй и злодейство — вещи несов­местные.

А вот достаточно достоверно передать жуткие и ни на что не похожйе ощущения голов, которые живут без туловищ, равно как и чувства окружающих эти головы людей, писатель не смог. Впрочем, справиться со столь сложной задачей смог бы разве что человек, обладающий талантом Достоевского. А люди не давались Беляеву; конечно, все относительно, но будем все-таки вести отсчет от вершин мировой фантастики. Керн — это абсолютный злодей, чернота без просвета, как и сообщник Керна — директор дома умалишенных Равелино; ассистентка Керна Лоран — это голубое без пятнышка воплощение прямодушия, а три молодых человека, принявших активное участие в спасении девушки и разоблачении Керна, совсем неразличимы. Лучше обстоит дело с образом Брике, певички из кабаре с чужим телом; история с ее побегом из боль­ницы Керна и вынужденным возвращением придумана велико­лепно. Но и тут, подметив, что молодое, девственное тело физиологически облагораживает вульгарную шансонетку, автор не сумел убедительно изобразить ее внутренний перелом. А потому конф­ликт в душах, конфликт в пределах этого замкнутого круга людей оказался быстро исчерпанным, и писатель, чтобы избежать топта­ния на месте, переводит стрелки на простор традиционного при­ключенческого действа, в котором психологию заменяют собы­тия: побеги, похищения, сумасшедшие дома, куда запросто засажи­вают здоровых людей, драки и тому подобная чехарда. И хотя сыну профессора Доуэля удалось расквитаться с убийцей отца, нравственный потенциал романа оказался израсходованным в пер­вой половине.

Бедяевская ситуация — «тело одного + голова другого» таит в себе заманчивые сюжетные возможности, она неоднократно за­имствовалась различными фантастами. Нот как всегда бывает со вторичностью, свежести первооткрывателя они не достигали.

Одна из последних попыток разработать по-своеМу данный сюжет принадлежит симферопольской писательнице Л. Ягупновой. В по­вести «Твой образ» (1979) она перенесла действие в наши дни, в наши советские условия, где, конечно, нет места никаким Кернам, но неразрешимость конфликта сохраняется.

Еще большей популярностью среди юношества пользуется «Человек-амфибия» — история об индейском мальчике, которому гениальный хирург Сальватор врезал в детстве под лопатки жабры молодой акулы, благодаря чему тот приобрел способность дышать под водой. Подросткам близок герой — мечтательный, добрый, благородный Ихтиандр, «человек-рыба».

Опять-таки, к этой фантастической посылке можно подойти с точки зрения физиологии и с точки зрения этики. Честно говоря, реальная осуществимость подобной операции равна нулю, сращи­вание тканей таких эволюционно далеких видов вряд ли когда-нибудь станет возможным. Это, впрочем, не должно нас смущать.

Можно только повторить, что фантастическая гипотеза — не кон­структорское задание, а литературный прием. Гораздо важнее задуматься: допустимо ли такое предприятие в принципе и для чего оно нужно?

На вторую часть вопроса ответить просто — на него отвечает и сам Сальватор, прежде всего в своей страстной речи на суде, и автор, и практика всего человечества. С каждым годом становится все яснее, что без активного освоения океана благополучное су­ществование многомиллиардного человечества вряд ли возможно.

Мечта о существо, которое было бы хозяином водной стихии, роди­лась давно, правда, из людей, кажется, только новгородец Садко погружался в морскую пучину без вреда для своих легких. Чело­век упорно стремился под воду: были созданы водолазный колокол, подводная лодка, водолазный скафандр, батискаф, наконец, аква­ланг...

Беляев предложил иной путь — путь хирургического измене­ния человеческого организма. В испуганной критике тех лет можно было наблюдать редкостный поворот мысли: она солидари­зировалась не с прогрессивным врачом Сальватором, а с его су­дьями — реакционерами и клерикалами. Так прямо и писали:

«Доктора Сальватора в романе судят. И хотя Беляев считает процесс порождением самого отъявленного мракобесия, но... докто­ра действительно следовало судить за искалеченного ребенка, из которого он с неясной научной целью, да еще с сохранением своих открытий в полной тайне от современников сделал амфибию».

Видно, что рецензент понимал роман как руководство к действию. Но ведь сам автор показал вовсе не привлекательную, а вызы­вающую, в сущности, жалость судьбу Ихтиандра. «Человек-рыба» уже не может полноценно жить на суше, сухой воздух губителен для нежных жаберных перегородок, а в море он одинок, ему, как любому человеку, необходимо общество, он полюбил девушку, но не может соединить с ней свою судьбу. Писатель не случайно превратил его в затворника, далекого от законов людского обще­жития, иначе было бы непонятно, как он дожил до юношеского возраста. Но логика событий повела автора в единственном направ­лении: долго общение Ихтиандра с враждебным обществом продол­жаться не могло: в конце романа разочарованный пловец бросается в волны, чтобы уйти от людей навсегда, а значит — на гибель.

Роман так бы и оказался романтической сказкой, если бы вдруг уже в нашем поколении идеи доктора Сальватора (конечно, со­вершенно независимо от него) не нашли бы последователей за рубе­жом. Эти идеи, к счастью, пока еще не перешагнули границы тео­рии, но высказывали их уже не безобидные фантазеры. Ученые, изобретатели, подводники принялись конструировать искусствен­ные жабры и выдвигать различные проекты подгонки их к челове­ческому телу, в том числе весьма радикальные, такие, которым по­завидовал бы и Сальватор. С легкостью необычайной журналисты писали, например, так: «Шланги аппарата можно оперативным путем соединить с аортой, заполнив предварительно легкие сте­рильным несжимаемым пластиком». Слава богу, что хоть сте­рильный!

Эти идеи во многом опираются на высказывания одного из крупнейших мировых авторитетов в области океанографии, созда­теля акваланга Ж.-И. Кусто, произнесенные им, в частности, перед делегатами Второго Международного конгресса по подводным ис­следованиям: «Рано или поздно человечество поселится на дне моря... В океане появятся города, больницы, театры... Я вижу новую расу «Гомо Акватикус» — грядущее поколение, рожденное в подводных деревнях и окончательно приспособившееся к окру­жающей новой среде, так, что,— все же сче;г нужным добавить выдающийся исследователь,— быть может, хирургического вмеша­тельства и не потребуется для того, чтобы дать людям возможность жить и дышать в воде». Однако здесь допускается мысль: а может, и потребуется; хотя в другом месте у того же Кусто мы найдем совершенно трезвые слова: «Разумеется, я отнюдь не думаю, что люди когда-нибудь вовсе переселятся на дно моря: мы слишком зависимы от своей естественной среды, и вряд ли возникнут веские причины, чтобы отказаться от всего, что нам так дорого: от солнеч­ного света, свежести воздуха лесов и полей...» Между тем в зару­бежной прессе называются даже сроки появления первых людей ви­да Гомо акватикус — 2000 год. И вероятно, как раз технически эта проблема разрешима, и даже найдутся доброхоты. Не существует такого самого безумного эксперимента, на который не нашлось бы энтузиастов. Если их будет много, то снимется проблема одиночест­ва Ихтиандра, но зато человек с удаленными легкими уже никогда не сможет выйти на берег, чтобы посмотреть на солнце, разве что будет вынесен в аквариуме. Конечно, ему станут доступны иные красоты. Но действительно, достаточная ли это цена за подоб­ное оскопление? И ради чего — чтобы одна часть человечества обслуживала другую дарами моря, получая взамен уже недоступ­ные ей дары земли? Наверное, это было бы слишком прагматичным решением вопроса, и освоение человеком океанических глубин пойдет не путем отказа от человеческого естества, от земных ра­достей, дарованных человеку природой. Фантастика, подробно ра­зобрав предлагаемую ситуацию, убедительно доказала, что, карди­нально изменяя свою биологическую натуру, человек перестает быть человеком. И, как видим, доказательства эти нужны не только в умозрительных целях.

Ведь если развить идеи Беляева и Кусто, то легко обнаружить, что вода — не единственная чуждая человеку среда, которую ему, безусловно, придется осваивать. А холод, например, а космос, а тя­готение, а ядовитые атмосферы? Космонавты уже приучают себя по многу месяцев к невесомости. Но одно дело естественная адапта­ция, здесь мы еще и вправду не знаем всех возможностей нашего организма, другое — его насильственная реконструкция, отрезаю­щая пути назад.

Конечно, фантастика не упустила возможности перебрать все мыслимые варианты. Так, в довольно давней книге американца К. Саймака «Город» было исследовано, чем грозит людям полный переход в иные существа, в неких юпитерианских скакунцов, ко­торые, может быть, в чем-то и совершеннее людей, но они — не люди. Человеческие чувства становятся им недоступными.

Советский фантаст К. Булычев предложил уже в наши дни компромиссный способ разрешения обсуждаемых проблем. Он изобрел «биоформа»: человек временно может превратиться в рыбу, птицу или черепаху, а потом снова вернуть свой облик. Но это просто волшебная сказка.

И все же, вероятно, можно представить себе гипотетическую ситуацию, при которой человеку придется перестраивать свой организм. Если когда-нибудь осуществится мечта Циолковского о расселении человека по Вселенной и люди найдут подходящие для жизни планеты, которые, конечно, вряд ли могут быть пол­ностью схожи с Землей, то поколение за поколением приспособится к изменившимся условиям, и этим «ихтиандрам» уже неуютно покажется на Земле. Но подобные галактические проекты фанта­стика 20-х годов еще не обсуждала, она лишь робко прикасалась к ним.

Как уже было сказано, А. Беляев напйсал много других про­изведений, но до высоты двух своих ранних романов — несмотря на все их несовершенства — он не поднимался. Удача их, в част­ности, заключалась в совпадении научной и человеческой сторон. Понятно, что сложности перестройки человеческого организма затронут читателя гораздо сильнее, чем какая-нибудь сугубо техни­ческая рационализация. Впрочем, в написацном А. Беляевым мы найдем и технические фантазии, и загляд в будущее, и антирасистские памфлеты, и космические полеты, однако масштабные картины давались писателю с трудом. Но каковы бы ни были дей­ствительные недостатки его сочинений, он, конечно, не заслужил той несправедливой, зачастую уничижительной критики, которая преследовала его всю жизнь. Дело доходило до того, что в одном томе с публикацией романа Беляева помещалось «разоблачающее» его послесловие какого-то бестактного «специалиста». Но читатели любили верного рыцаря научной фантастики...

9

В заключение коснемся фантастической сатиры, в рамках которой были созданы значительные художественные ценности.

Прежде всего, фантастика давала возможцость построить гро­тесковые модели капиталистической действительности. Памфлеты на взаправдашние или вымышленные страны Запада и по сей день регулярно выходят из-под пера наших фантастов. При кажущейся легкости такой сюжетики на самом деле это очень трудный жанр.

Чтобы быть убедительным, а не прямолинейным, плакатным, надо прежде всего знать предмет нападок, а этого знания многим авто­рам явно не хватает. К тому же сейчас советскому читателю извест­ны произведения прогрессивных западных фантастов, таких, как Брэдбери, Шекли, Андерсон, Каттнер — непримиримых критиков собственнического строя и его социальных институтов. Соревно­ваться с ними в художественном плане — дело нелегкое, но в миро­воззренческом, в утверждении философии оптимизма — неизбеж­ное. Мы имеем немало превосходных образцов политической са­тиры, а свою родоначальную она ведет все оттуда, из 20-х годов. Конечно, и тогда появлялись многочисленные лобовые поделки, но были произведения и иного качества.

К 1925 году молодой писатель Борис Лавренев, участник двух революций, империалистической и гражданской войн, сражавший­ся в Крыму и на Украине, работавший в Самаре и Туркестане, уже создал себе известность, прежде всего сборником рассказов «Ве­тер», в который входил его классический «Сорок первый». Прой­дет еще немного времени — из-под пера Б. Лавренева появится на свет одна из лучших пьес советского театра — «Разлом». А сей­час он публикует «Крушение республики Итль», роман, который тоже был рожден задором, молодостью, озорством, избытком сил.

В романе излагается хроника развала «демократической» рес­публики Итль, расположенной на одном южном берегу, которой взялась помогать — с небескорыстными целями, ясно,— островная держава Наутилия, обладательница мощного флота. Псевдонимы, употребленные в кяиге, легко разгадываются, и даже неподготов­ленный читатель узнает в пейзажах солнечного Итля что-то очень знакомое. Ну конечно, это же Крым, только писатель перенес в Черное море еще и бакинские нефтяные вышки. Но разве в Крыму были какие-нибудь «республики»? В таком виде, как изобразил писатель, не были, но правительство там действительно объявля­лось — небезызвестный «черный» барон Врангель обосновался в Крыму в 1920 году и издавал различные законы, пытаясь дема­гогически заигрывать с крестьянами и даже с рабочими, одно­временно проводя политику жестоких репрессий- Попытка создать «показательную ферму» не удалась, но распродажа националь­ных богатств, развал белой армии — все это было. По сообщению литературоведа Г. Ратмановой, автор говорил ей, что в основу его вымышленной республики были «положены» еще и «независи­мые» закавказские республики, созданные дашнаками, эфемер­ные образования, крах которых был обусловлен антинародной сущностью их продажных правителей.

В этом романе все время просвечивают — один за другим — два плана: план фантастический, казалось бы дающий полный простор любому сочинительству, и план исторический, который скрепляет прихотливые вымышленные построения арматурой реальных фактов. Вот, казалось бы, такая явно сатирическая де­таль: в армии Итля нет рядовых, там все капитаны, а так как спе­циальных галунов для погонов не наготовили, то звездочки на них рисуются химическим карандашом. Но оказалось, что «химиче­ские» капитаны — факт доподлинный, в белой армии чины разда­вались направо и налево; в каких целях — легко догадаться.

А что касается экспедиции королевской эскадры во главе с выдающимся имперским стратегом лордом Орпингтолом, то и здесь в пародийном плане представлена история черноморской интервенции антантовских держав, которые все время высовыва­лись поддерживать разнообразных правителей. И даже монархи­ческий мятеж принца Максимилиана восходит к малоизвестному антиврангельскому восстанию наиболее правых офицеров, возглав­ляемых неким герцогом Лейхтенбергским, одним из побочных родичей романовской династии.

При всем том перед нами веселая шутка, гротеск, даже буф­фонада, именно так определил жанр романа сам автор: «Итль» повествует о мертвецах. Некоторых мертвецов можно поминать только усмешкой». Критика тех лет упрекала писателя за то, что изобретенный им жанр нес в себе известную облегченность, в него не вмещались некоторые мрачные стороны кровавой белогвардей­ской эпопей и интервенции на Юге. Были и другие упреки: наибо­лее заметными образами среди подпольщиков оказались грек-авантюрист Коста и красавица певичка Гемма, с головокружи­тельной быстротой совершившая эволюцию от содержанки бароне­та Осборна, которую тот привез из Наутилии под видом вестового, до чуть ли не руководительницы повстанцев. Трудно сказать, сов­местимы ли подобные — в принципе справедливые — требования с избранным писателем жанром и не рухнули бы под их весом ажурные конструкции «Итля».

Автор утверждал, что «Итль» — роман, стоящий вне традиций русского романа». Критики искали его истоки в «Острове пинг­винов» А. Франса, от которого «Итль» весьма далек по стилю да и по замыслу. Но сам роман создал в нашей фантастической лите­ратуре устойчивую традицию — писать о полусуществующих, как бы выдуманных, а как бы и нет, странах. Уже фантастика 20-х го­дов подхватила этот почин.

Закончим и на сей раз отзывом Горького, который не обошел вниманием и этого создания фантастики 20-х годов: «Познако­мился с Вашей книгой «Крушение респ(ублики) Итль», книга показала мне Вас человеком одаренным, остроумным и своеобраз­ным,— последнее качество для меня особенно ценно...»

Среди коллег Б. Лавренева по жанру заслуживает быть отме­ченным забытое творчество Анатолия Шишко. Он написал несколь­ко фантастических гротесков: «Господин Антихрист» (1926), «Аппетит микробов» (1927), «Комедия масок» (1928); действие этих романов как раз и происходит в условных европейских стра­нах — Францконии, Гуниории, Львином королевстве. Послевоен­ную буржуазную Европу охватило смятение: кроме внутренних неприятностей на ее восточных границах неожиданно выросло социалистическое государство. Штрихи распадающегося мира схвачены в романах А. Шишко метко и обрисованы экспрессивно. Романы его и сейчас кажутся весьма злободневными. «Дела шли все хуже. Налицо было загнивание культуры: дерзко падали валю­ты, женщины избегали вступать в продолжительные браки, не было написано ни одного гениального романа, благородные мело­дии уступили негритянским, и жилищный кризис, поглотив Европу, полз наподобие чумы за океан...»

Но, несмотря на многие достоинства, романы А. Шишко вре­мени своего не пережили. В чем же дело? Почему одни книги продолжают переиздаваться и читаться через десятилетия? Так, «Крушение республики Итль» недавно было включено в новое собрание сочинений Б. Лавренева, и сегодняшний читатель прочтет роман с таким же удовольствием, как и его коллега, раскрывший журнал «Звезда» в 1925 году. А другие книги, рожденные тем же социальным заказом, написанные в кругу той же литсемьи, уми­рают после первого издания, хотя и заслуживают, чтобы иссле­дователи помянули их добрым словом. Не надо быть провидцем, чтобы предположить, что все дело в художественном совершенстве, но как редко этот критерий прилагается к фантастике. Правда, язык книг А. Шишко совсем неплох, сравнения его остры, язвительны. («Часы, равнодушные, как лакеи старика Времени...», «Любители изящной мысли могли получать проверченные истины в рупоре громкоговорителя, как мясо, прокрученное сквозь мясо­рубку...») А вот людей, увы, запомнить невозможно: министры и их наглые секретари, старые изобретатели и пронырливые журнали­сты, шпики и полицейские — различить их можно только по чинам, именам и особенностям телосложения. Может быть, безразличие к человеческому характеру зависит не только от отсутствия лите­ратурных способностей, но и от навязчиво держащейся и по сей день установки: мол, фантастической литературе ничего такого и не требуется, она, мол, сильна своим научным наполнением?..

10

Хотя В. В. Маяковский не причислен к лику писателей-фантастов, фантастика была неотъемлемым и необходимым элементом его художественного метода. При его масштабности, крупноохват­ном мышлении поэту было необходимо заглянуть за пределы се­годняшнего дня, увидеть перспективы, воссоздать картины того, за что мы боремся, что мы строим сегодня.

В «Правде»

пишется правда.

В «Известиях» —

известия.

Факты.

Хоть возьми

да положи на стол.

А поэта

интересует

и то,

что будет через двести

лёт

или —

через сто.

Не надо, конечно, понимать эти слова только как элементарный призыв создавать произведения о будущем. Поэт, художник всегда стремится Заглянуть за грань факта, за пределы окружающего, а фантастика представляет для этого неограниченные возможности.

Вероятно, можно собрать строки из различных стихотворений Маяковского и воссоздать картину коммуны, какой она вставала в воображении большого поэта, и это будет завершенная и уни­кальная в своем роде поэтическая утопия. Вот ее отдельные штрихи, хотя, конечно, тема «Маяковский и фантастика» шире разго­вора об утопических элементах в его произведениях.

Маяковский ненавидел быт, кухонный, страшный быт, унижающий человеческое достоинство. И его поэма «Летающий пролетарий» (1925); написанная, казалось бы, с весьма утилитарной целью: призвать трудящихся в ряды ОДВФ — Общество друзей воздушного флота, превратилась в страстный антибытовой памф­лет; поэт переселяет людей из подвалов, из коммунальных квар­тир в небеса, в просторы, призывает порвать со всем тем, что — это из другой поэмы — «в нас ушедшим рабьим вбито, все, что мело­чинным роем оседало и осело бытом даже в нашем краснофлажьем строе».

Хотя глава о том, как проводил свои дни гражданин XXX века, и написана в юмористическом ключе с превосходно найденными деталями, вроде: «вырабатывается из облаков искусственные сме­тана и молоко», на самом деле это вовсе не шутливое произведение, это поэма-мечта, пронизанная и трагическими нотами. Разве не современно звучит грозное предупреждение человечеству:

Но вздором

покажутся

бойни эти

в ужасе

грядущих фантасмагорий.

А такое описание сверхбыстрого самолетного лета сделало бы честь сегодня самому разнаучному фантасту:

Когда ж

догоняли

вращение Земли,

сто мест

перемахивал

А циферблат

показывал

один

неподвижный час.

Праздник содружества, праздник освобожденного труда на озелененных песках Сахары изображает Маяковский в финале поэмы «150 000 000». На этот праздник прилетели не только жите­ли со всей нашей Земли, но даже и марсиане; содружество, как видим, захватило и другие планеты. Маяковскому явно была бы близка идея «Великого Кольца», много лет спустя провозглашен­ная И. Ефремовым.

В поэме «Про это» появляется «большелобый тихий химик», ученый из будущего, сотрудник мастерской человеческих воскре­шений. Казалось бы, что это чисто поэтический, условный прием.

Но оказывается, Маяковский думал «про это» всерьез, в непосред­ственном научно-фантастическом плане. Вот что вспоминает Р. Якобсон: «Маяковский заставил меня повторить несколько раз мой сбивчивый рассказ о теории относительности и о ширившейся вокруг нее в то время дискуссии. Освобождение энергии, пробле­матика времени, вопрос о том, не является ли скорость, обго­няющая световой луч, обратным движением во времени,— все это захватывало Маяковского... «А ты не думаешь,— спросил он вдруг,— что так будет завоевано бессмертие?.. Я совершенно убеж­ден, что смерти не будет. Будут воскрешать мертвых». Вскоре он рассказал, что готовит поэму... и что там обо всем этом будет...»

Но конечно, просьба о воскрешении — не личное обращение поэта Маяковского, лирический образ поэта сконцентрировал мно­гие человеческие стремления. Это обращение от имени всех, кто недолюбил, недорадовался, недовидел многого на своем веку, от всех, кто погиб молодым в боях за будущее: разве эти миллионы бойцов не заслужили воскрешения? А задачи поэзии, как и задача фантастики, сделать невозможное возможным.

Без фантастики не существовала бы и драматургия Маяковско­го. Не будем останавливаться на библейских сценах «Мистерии-буфф», хотя и первая его пьеса построена по законам фантастики, но пройти мимо «Клопа» нельзя.

Борясь оружием сатиры с мещанством, поэт искал наиболее резкий контраст, чтобы заклеймить, покрепче «припечатать» обы­вателя. И ему не хватило для такого противопоставления настояще­го времени, хотя, конечно, и в окружении Маяковского были достойные люди. Но поэту было мало, все-таки сегодняшние дни допускали существование мещанина, мещанин ходил по улицам и на него не показывали пальцем. А наступит ли время, когда мещанство и вообще всякая бесчеловечность станут абсолютно неприемлемыми? Такие дни поэт находит только в будущем. Вот там обывателя посадят в клетку вместе с последним клопом и уста­новят акустические фильтры, чтобы он не оскорблял слух окру­жающих непечатными выражениями.

Кстати сказать, будущее это — не весьма отдаленное, еще жива брошенная Присыпкиным Зоя Березкина, прошло «всего» пятьде­сят лет, значит, финал пьесы происходил в 1979 году, в наши дни.

Правда, Маяковский не старался угадать конкретных черт завт­рашнего дня своей страны, это не научно-фантастическая картина, не образ будущего, а, так сказать, образ образа будущего — поэту важно было создать соответствующее настроение. Пожалуй, самая заметная черта этого общества — чувство товарищества, сердца людей настежь распахнуты друг для друга. Они и не могли принять другого решения, кроме как воскресить неизвестного и незнакомого им человека,— здесь снова действует Институт человеческих воскрешений. Конечно, перед нами сатирическая комедия, и мы с улыбкой смотрим, с какой легкостью примерные граждане за­ражаются бациллами стяжательства, пьянства, пошлости, разморо­женными вместе с Присыпкиным. Но и в этом плане поэт был про­видцем, они действительно чрезвычайно заразны, эти бациллы; в реальном 1979 году мы от них далеко еще не избавились; а совре­менный фантаст, рисуя будущее еще через полвека, вряд ли рискнет заявить об их полном уничтожении.

В пьесе «Баня» фантастика еще теснее завязана с сюжетом: ведь там действие и строится на борьбе молодых энтузиастов — изобретателей машины времени — с бюрократическими препона­ми мешающими им осуществить свои дерзновенные замыслы. Но с другой стороны, она и дальше от фантастики, потому что машина времени в «Бане» — это всего лишь символ, символ нашего безо­становочного движения вперед, которое захватывает и увлекает с собой достойных и отбрасывает таких, как Победоносиков с его свитой. Знаменитый лозунг Маяковского к спектаклю «Баня», из тех, которые должны украшать фойе во время представления:

Театр

не отражающее зеркало,

а —

увеличивающее стекло,—

как уже неоднократно говорилось, может быть взят на вооружение не только театральными деятелями, но и фантастами. Образ буду­щего в пьесах Маяковского ц был такой линзой, укрупняющей кон­туры настоящего. А это и есть одна из главных задач фантастики.



Загрузка...