ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Залязгали буфера, вагон тряхнуло, состав, ползший и до этого по-черепашьи, вовсе остановился. За окном — телеграфный столб с подпоркой, заброшенное поле с густыми ярко-розовыми стрелами иван-чая, с буйной крапивой. Безлюдно за окном и тоскливо.

— За смертью бы ездить на таком поезде! — в сердцах выпалил Михаил Богусловский. — Никакого порядка. Полная неразбериха.

— Не лайся, — оборвал Михаила Богусловского сидевший напротив полный, осанистый мужчина то ли из мастеровых, то ли из приказчиков. Круглые оплывшие глаза его пылали гневом: — Думаешь, погоны золотые снял, так не видно твою беляцкую душу? Ишь ты, ловкач, в бога душу мать. Я те покажу неразбериху. Спроважу в чека за милую душу. Ты мне гляди! Ругнись еще, контра!

Богусловский не боялся чекистов, совесть его перед революцией была чиста, и он мог бы сейчас сказать об этом, но поймут ли его здесь и поддержат ли. И впрямь, он для них — бывший офицер. Подумал лишь с горечью: «Эти наглецы и станут формировать взгляды общества. Для них хаос — родная стихия. Половят в мутной воде рыбку. И не слишком ли поздно общество поймет это?»

— Скажи спасибо, что не отлынивал, когда уголь таскали. А то в окно бы сейчас загремел, — продолжал наседать мастеровой-приказчик. — Или так: уважение получил, свой, дескать, и теперь смутьянить сподручней. Союзовец какой-нибудь? У-у, контра!

Ухмыльнулся Богусловский. Нелепость обвинения даже развеселила его. Самим собой оставался Богусловский, не играл под мужика, грузил в тендер уголь, носил ведрами воду в паровозный котел старательно оттого, что осознавал: этим ускорит свое возвращение в Москву, к Анне. Он, искренне возмущенный, поспешил к начальнику станции, когда узнал о том, что паровоз велено перецепить к другому составу. Сумел постоять за свое, как ни размахивал перед ним и начальником станции наглый горлан мандатом и револьвером. Все делал Богусловский, видя необходимость в этом, но в душе его креп протест, в голове был полный сумбур, как и в те первые дни на границе. Он вновь все больше и больше запутывался в своих мыслях, хотя впервые за эти послереволюционные месяцы представилась ему возможность (поезд плелся от Курска уже третьи сутки и едва осилил половину пути) осмыслить стремительность происходящего. Получался полный парадокс: есть возможность пофилософствовать, разобраться в себе и окружающем, найти для себя четкий ответ, но ответа-то и не выходило. Никак не выходило.


А ведь для него лично, казалось, все складывалось благополучно. Он делал то, что хотел делать, к чему стремился, идя на штурм Зимнего. Только какое-то время неопределенность положения тяготила его, когда так непривычно названные оргпятеркой уехали штабные работники Отдельного корпуса пограничной стражи вместе с правительственным поездом в Москву, ничего определенного не сказав оставшимся. Но вскоре Богусловский получил предписание прибыть в Главное управление пограничной охраны, которое находилось в Нижне-Николо-Болвановском переулке.

«Ничего себе адресок!» — радостно думал он, поспешая домой сообщить отцу о полученном предписании. Вопрос — что делать? — отпадал. Жизнь определялась.

Огорчало его лишь одно: Анна Павлантьевна оставалась совсем одна. Отец ее все не появлялся. Дмитрий тоже исчез бесследно, а от Андрея она давно не получала никаких вестей. И Михаил решился, вовсе не надеясь на успех, сделать предложение Анне. И сразу же разволновался, переживал загодя стыд отказа, готовил убедительное оправдание своему поступку, если девушка станет обвинять его в том, что он, Михаил, осквернил память погибшего брата Петра…

Но все произошло буднично. Анна Павлантьевна вышла к нему в халате, с неубранной головой. Грустная и безразличная ко всему. Тоскливо сжалось у Михаила сердце, он подошел к ней, поцеловал руку и, трудно осиливая волнение, сказал:

«— Меня вызывают в Москву. Я пришел позвать тебя с собой. Совсем. Навсегда с собой…»

И замолчал, ожидая ответа.

Не вспыхнуло стыдливым румянцем лицо девушки. Не потупила она очи долу. Нет, Анна грустно посмотрела на Михаила и ответила со спокойным безразличием:

«— Наверное, так будет лучше нам обоим. Я знаю, что не безразлична вам, тебе, — поправилась она. — Ты просто не становился на пути брата. Петю я не смогу забыть, но тебе постараюсь быть верной и надежной спутницей».

Пред очи отца-генерала предстали они вдвоем. Не очень-то обрадовался скоропалительному, без его на то согласия, решению, но икону снял со стены и благословил. Ехать же вместе с ними отказался наотрез.

«— Бросить свой дом и мытариться по чужим углам? Нет, увольте старика».

Свадебный ужин без гостей, сборы короткие и — тряский вагон…

Их поселили недалеко от Таганской площади, в богатом особняке, стыдливо укрывшемся за небольшим, но густым садом. Дали две комнаты. Непривычно, правда, иметь за стеной соседей, которыми твоя жизнь словно в подзорную трубу проглядывается, но что делать? Иным и таких квартир пока не дали. Только оргпятерка в Купеческом подворье, напротив Василия Блаженного, в хороших номерах разместилась. Остальные — как кому повезло.

Беспокойной и опасной жизнью зажил Богусловский. В Петрограде хватало разных «спасителей России», но в Москве ими хоть пруд пруди. Было похоже, что Москва стала центром общероссийской контрреволюции. Монархисты здесь создали несколько явных и тайных организаций: «Союз георгиевских кавалеров», «Совещание общественных деятелей», «Всероссийский союз казачества», «Совет офицерских делегатов», — да мало ли их, обряженных в домотканые портки и грубого сукна армяки, ратовали за возвращение русского престола тем, кто сотни лет обманывал доверчивый русский народ, присвоив себе уважаемую на Руси фамилию Романовых, душил и мял мужика русского, с остервенением затаптывал все светлое и доброе, чем богата душа славянина. И Михаилу Богусловскому не раз и не два приходилось, особенно в первое время, пока раздумывали, кому подчинить пограничные войска и как охранять границу, помогать чекистам громить, как тогда было модно говорить, контру.

Чекистам оказался весьма кстати его пограничный опыт, они многое ему доверяли и даже предложили перейти к ним. Он боялся, себе он в этом признавался, категорически отказаться, но и согласия не давал. Он, потомственный пограничник, не хотел изменять семейной традиции.

И как раз в то время, когда уже нельзя было тянуть с ответом, Богусловского откомандировали налаживать охрану границы с Германией по линии, определенной Брестским договором.

Какая то была граница? Уперлись лбами полки и дивизии на станциях, под стенами городов на околицах крупных деревень стояли упрямо, а по лесным проселкам везли, кто хотел и все, что хотел. Через болотистые трущобы проходили бесконтрольно все кому нужно и не нужно. А пограничные ЧК, которые спешно создавались на наиболее беспокойных участках, так были малосильны и так неопытны, что от них, как от комаров, отмахивались контрабандисты и переправщики агентуры.

Увидевший все это Богусловский упал духом. Там, в Москве, власть держится, кажется, чудом, здесь — какой-то сумбур, в котором ему, опытному пограничнику, привыкшему к стройности и основательности в охране рубежей, разобраться оказалось не под силу. А Михаил Богусловский был тверд во мнении, что не умеющее охранять свои границы государство не может быть сильным. Все чаще и назойливей, словно осенняя муха перед заморозками, липла тоскливая мысль: «Чего ради Зимний брали?»

Особенно липла эта навязчивая мысль, когда узнавал Богусловский об очередном каком-нибудь бунте или саботаже в Москве, об очередной наглости анархистов, которые захватывали удобные особняки. Тот особняк, где осталась Анна, могут они тоже захватить, и что станет тогда с ней?! А база у анархистов оказалась превосходной — почти сто тысяч безработных в Москве, иные на любое пойдут, лишь бы жить безбедно.

К чему бы привели душевные муки Богусловского, предсказать трудно, если бы не случись ему убедиться в самоотверженности чрезвычайного пограничного комиссара и красноармейцев-пограничников. Произошло это севернее Белгорода. На небольшой станции, половину которой захватили немцы, а половину удалось отстоять, шла обычная для тех месяцев пограничная работа — реэвакуация беженцев. Управление Всероссийского Союза городов и организаций помощи пленным, раненым и беженцам, которое для удобства называли тогда Пленбежем, выдавало документы на переход границы не всегда обоснованно. Вот и приходилось проверять и перепроверять, чтобы под крылышком Пленбежа не пересек границу контрреволюционер-связник, шпион либо диверсант.

Внушительно на первый взгляд была здесь поставлена служба. Да и сил достаточно. Более сотни бойцов-чекистов, бронеавтомобиль с пулеметом и скорострельной пушкой Гочкиса, несколько пулеметных мотоциклов Кишно. И когда приходил очередной эшелон, вся эта техника выводилась к станции. Знай наших! Но уже через день-другой Богусловский понял, что, пока чекисты в первых вагонах проверяли документы, а таможенники багаж, задние вагоны заметно пустели.

«— Для чего весь этот форс, эта демонстрация силы?» — спросил он пограничного комиссара.

«— Как для чего? — удивился тот. — Не прятать же то, что мы имеем?»

«— Именно прятать. В этом вся суть охраны границы».

Вместе, как ни хмурился недовольный комиссар, разработали они очень подробно, с учетом всех возможных осложнений, план охраны эшелонов и станции, а затем Богусловский попросил рассказать, как охраняются фланги участка, где наиболее беспокойное направление.

«— Вот здесь, — ткнул пальцем в зеленый квадрат карты погранкомиссар. — Верстах в пяти от границы, в лесу, формируется полк из повстанцев-беженцев. Когда вооружится, пойдет через границу с немчурой и петлюровцами биться. Вот сюда и прут петлюровцы и гайдамаки, пачками и поодиночке. Оружия у повстанцев — кот наплакал, вот я и держу на этом направлении до взвода».

«— Откуда известно на той стороне о формировании? Не задумывались? Источник информации не пытались выявить?»

«— Да вроде бы все там порядочные…»

«— Хорошо. Вернемся к этому вопросу позже. Я сам в полк съезжу. А как остальные направления охраняются?»

«— Мотоциклетные дозоры высылаю. Через день, через два…»

«— Все ясно, — заключил Богусловский и распорядился: — Завтра утром выезжаем на границу. Лучше небольшой группой. И прошу вас — никаких мотоциклов, никаких бронеавтомобилей. Граница тишину любит. И еще… разумность поступков».

Всего на мгновение мелькнула у комиссара во взгляде ненависть злобная, и вновь глаза стали спокойными и внимательными.

«Умеет себя держать, — отметил Богусловский и продолжил: — Я бы мог принять во внимание вашу на меня обиду, но увольте. Мы не дипломаты. Мы — солдаты. Нам не елейные речи плести предначертано, а границу в крепкие руки взять. Потому не приношу извинения, а говорю еще раз: думать и думать! Пулеметы неизвестно ради чего на перрон выкатывать — дело не хитрое. Повторяю: утром, без шума и на тот фланг, который вы считаете благополучным. Честь имею».

Едва забрезжил рассвет, пограничники были уже на конях. По улице, по совету Богусловского, ехали тихим шагом, чтобы не дразнить дворняг, за поселком же пустили коней крупной рысью, дабы побыстрее миновать пахотные поля и укрыться в лесу до того, как вовсе развиднеется. Но когда въехали в лес и стоило бы уже определить порядок движения группы, способы связи и управления, комиссар все продолжал рысить по лесному проселку впереди бойцов. Богусловский удивился тому, что пограничники рысят кучей, и все ждал, что вот-вот придержит коня комиссар, вышлет вперед разведывательный дозор, да и тылы прикроет. Увы, комиссар рысил и рысил, словно одна цель была перед ним — промять застоявшегося жеребца. Только маузер, болтавшийся сбоку, положил на луку седла.

«Так и будет скакать? — все более недоумевал Богусловский. — Ну стража!»

Он пришпорил своего коня, догнал комиссара и спросил:

«— Вы любитель конных прогулок?»

«— У меня конюшней не было, — сделав ударение на слове «не было», ответил комиссар. Между его бровей, густых и черных, как вороньи перья, прилипшие над глазами, появилась сердитая складка. — Мы из трудового люда!»

«— Тогда остановитесь и определите порядок движения группы…»

«— Что? Игрушки играть будем или местность все же изучите? Ради чего ехали? Я ее знаю, как свои пять пальцев. А на станцию эшелон скоро проследует», — недовольно ответил комиссар, продолжая рысить.

«— Остановитесь! Я приказываю! — с несвойственной ему резкостью потребовал Богусловский и сам столь же резко осадил коня. И уже не опасаясь, что красноармейцы услышат и осудят командира, продолжал громко и резко: — Здесь граница, и потрудитесь разумно ее охранять. Повторяю: разумно. Распоряжения мои попрошу выполнять неукоснительно. Ротозейству вашему я не потатчик!»

Определил погранкомиссар двух бойцов в головной дозор, и Богусловский предупредил их:

«— Только шагом. Если поляна впереди, не торопитесь выезжать. Спешиться прежде нужно и осмотреться. Если заметите что подозрительное, немедленно докладывайте».

Тронулись, оставив и тыловой дозор. Молчали насупленно. Комиссар серчал за пустопорожний, как он полагал, разнос, а Богусловский, осуждая свою вспышку, изучал в то же время следы на дороге (а их было много, и колесных, и конных, и пеших, свежих совсем и засохших, затоптанных, заезженных) и думал огорченно о безалаберности комиссара, который так халатен в исполнении своего долга и, самое страшное, вовсе не понимает этого.

«Пагубность именно в непонимании, в нежелании понять, — рассуждал мысленно Михаил. — Запрограммировал себя и не хочет больше ничего знать и видеть. Что это — ограниченность мышления или упоение властью? От сохи или от станка и вдруг — вот тебе! — комиссар».

Решил проверить свой вывод. Спросил:

«— До революции кем работали?»

«— Матрос я. Балтиец. Зимний брал».

«— А до флота? Кстати, Зимний я тоже брал. И охранял его. Командовал пограничным отрядом…»

Взгляд комиссара потеплел. Заулыбался он радостно, словно неожиданно встретил самого дорогого друга. Ответил, теперь уже охотно:

«— Из крестьян я. На флот редко из деревень брали, все городских, чтобы мастеровой, значит, а я вот попал».

«— Деревенскому человеку, — не реагируя на разительную перемену в настроении комиссара, деловито продолжал Богусловский, — следы на дороге могут поведать о многом. Неужели служба на море так оторвала вас от земли?»

Что ответил бы Богусловскому комиссар, неведомо, ибо их разговор прервал скакавший к ним навстречу дозорный. Доложил с торопливой радостью:

«— Неприглядное поле впереди. Иван-чай уж силу набрал, — вздохнул невольно, жалея добрую землю, истосковавшуюся по сохе, и продолжил, даже не заметив невольного вздоха: — Большое поле. Придержали мы коней, спешились, как велено было, я — вперед. Гляжу, а за полем в лесу есть кто-то…»

«— Кто? — резко спросил комиссар. — Пешие? Конные? Сколько их?»

«— На конях вроде. А сколько — не могу ответить. Сразу попятился».

«— Попятился, попятился…» — сердито перебил дозорного комиссар.

Но Богусловский остановил пустую перебранку:

«— Вас, как думаете, не заметили?»

«— Не должны бы. Я тихо. Пеши я».

«— Поступим так: вперед рысью, перед полем спешимся. Посидим в засаде, подождем».

Так и сделали. Лежат пограничники, ловко в кустах упрятанные, и ждут терпеливо. А поле все так же беспечно нежится под солнцем. Время идет, а все вокруг спокойно.

«— Померещилось дозорным, — ворчит комиссар. — Никогда здесь петлюровцы не появлялись».

Да, тверд в том, на что запрограммировал себя. Видит же, что заслежена дорога, все время, значит, в работе. А кто по ней ездит — разберись пойди. Контрабандисты либо гайдамаки?

Молчит Богусловский. Не время для бесед наставнических. Хочется Михаилу, очень хочется, чтобы урок преподнесен был предметный, который перевернул бы душу этому упрямцу.

Из леса на брошенное поле выехала подвода. Беспечно развалился на холстине, брошенной поверх сена, возница. Подергивает вожжой, покрикивает:

«— Ну пошла!»

А лошадь даже хвостом не махнет в ответ. Шагом сонным и шагает.

«Ишь ты, ловок, — отметил Богусловский. — Словно за дровами направился».

Богусловский вполне уверился, что послана по дороге разведка. Шепнул комиссару:

«— Обратите внимание, сколь разумно выслана разведка. — И распорядился: — Подводу пропустить. Взять возницу километра за два отсюда».

Подвода лениво миновала затаившуюся засаду, прошло после этого уже минут десять, а все спокойно.

«— Сколько еще лежать? — недовольно спросил Богусловского комиссар. — Эшелон уже проследовал на станцию. Напутают там все без меня, как пить дать, напутают».

Промолчал Богусловский. У самого тоже сомнение зародилось. Хотя и считал, что не могли дозорные все выдумать. Да и возница явно переигрывал. Не зря это. Не зря.

«Еще минут пятнадцать, тогда уж вперед».

Но прошло всего несколько минут, и на поляну выехала звеньями сотня гайдамаков. Правда, не все в строгой казачьей форме, иные одеты по-крестьянски разнобойно, только папахи у всех серые, рассеченные желтыми лентами от верха до лба, да клинки и короткие австрийские винтовки новые, прямо из арсеналов. Подсумки тоже не обмятые.

Пограничный комиссар отсунул на затылок кожаную фуражку, вытащил маузер, ругнулся смачно, а затем уже:

«— Как на параде гарцуют, холуи немецкие, контра паршивая! Сейчас схлопочете кузькину мать!»

«— Разумней отойти. Вызвать подмогу, тогда и ударить. Броневик вот тут не помешает», — возразил Богусловский.

Но погранкомиссар метнул гневный взгляд на Богусловского и пополз подальше от опушки и, как только в густом ельнике в полусотне метров от поля собрались пограничники, спросил вызывающе:

«— Отойдем за подмогой или встретим?!»

«— Вестимо, встретим», — ответил один из бойцов буднично, и все согласно закивали.

«— Тогда так: возьмем в кольцо. В лес впустим и ударим по голове и по хвосту. Уловили?»

Богусловский поражен был тем, с какой уверенностью, с какой смелостью и, наконец, тактической грамотностью командовал комиссар. Он был, что называется, в своей тарелке, не нуждался ни в помощи, ни в поддержке. Даже он, Богусловский, считавший предстоящий бой никчемным ухарством, ибо он окончится в лучшем случае тем, что гайдамаки, не осмыслив, какая сила засады, ускачут обратно за кордон, но не будут разбиты и, значит, останутся и впредь потенциальными нарушителями границы, — даже Богусловский был покорен дерзкой решимостью и самого комиссара, и всех пограничников, охотно и сноровисто выполнявших его приказы.

В лес гайдамаки въехали, перестроившись в колонну по два, и Богусловский понял, что на это не рассчитывал комиссар. Если ждать, пока вся сотня втянется в лес, головные уже минуют засаду.

«— Лучше головных пропустить, — думал Михаил. — От границы отсечь сотню».

Передать бы свои мысли комиссару, только далеко тот, там, куда удаляется голова колонны. Вот и лежит Богусловский тише мертвого и не замечает, что впились пальцы в рукоятку маузера.

Еще не втянулся хвост колонны в лес, а полоснул по лесу неожиданно и резко выстрел, а через миг смешались, слились частые выстрелы, крики команд, матюги и ржание коней. Несколько гайдамаков из тех, кто оставался еще на поле, пришпорив коней, влетели в лес, лихорадочно стреляя по густому подлеску, остальные же развернулись и, бросив дебелые телеса на луки и шеи своих добрых коней, понеслись наметом через поле. Но вот одна лошадь рухнула подкошенно, выбросив катапультой всадника из седла, вторая, третья: от опушки по скачущим стреляло несколько красноармейцев.

«Все предусмотрел, — похвально думал Богусловский о комиссаре, выцеливая очередного гайдамака. — Молодец!»

Потянули более благоразумные руки вверх, послезав с коней и побросав оружие, но многие еще продолжали отстреливаться, посылая пули наугад в густой ельник, и в это время на дорогу выскочили на конях комиссар и пяток красноармейцев. У комиссара в правой руке шашка, в левой — маузер, поводья же от трензелей и мундштука на луке, узлом перехваченные, а конь, словно разделяя мысли хозяина, подчиняясь лишь шенкелям, прет в самую гущу гайдамацкой сотни. Бешеная отчаянность, совершенно нелогичная дерзость, но она-то и решает исход боя. Кто еще колебался, кто еще, понукая коней, пробивался к ельнику, чтобы смять засаду, порубить ее, покорились судьбе. Сопротивление сломлено. Комиссар, однако, будто не ради этого вылетел смерти навстречу, он вроде бы не замечает гайдамаков с поднятыми руками, он продолжает пришпоривать коня и без того пластающего наметом.

Комиссар кинулся в погоню за теми, кто уходил за границу. И догнал их. Догнал и приконвоировал обратно.

Богусловского, воспитанного на добрых традициях пограничной семьи, где мужество считалось делом обычным, ратным долгом, и видевшего своими глазами мужество казаков-пограничников, покорила стойкость красноармейцев. Без раздумья навязали они бой, веря, без всякого веря в победный исход, хотя не могли не видеть многократного превосходства врага. Но они, вполне допускал это Богусловский, готовы были и к худшему исходу. Но рук, как вот эти вояки, не подняли бы. До последнего дрались бы, это уж точно.

«Верой сильны. Праведной верой. И не осилить их никому», — сделал тогда для себя вывод Богусловский.

Окончательно же покорило Михаила то, что красноармейцы не стали чинить никакого насилия пленным, хотя, он видел это, ненавистно смотрели на гайдамаков.

Богусловский и сам неприязненно поглядывал на эти как на подбор пухлощекие лица, наглые даже под маской смиренной покорности, и пытался осмыслить, какие устремления руководят ими, что заставляет их стать, по существу, подручными кайзеровских захватчиков. Здесь, на месте древних засечных линий, где казаки и стрельцы обороняли Русь от набегов ордынцев, сейчас истинные патриоты Руси, как думал Богусловский, обороняют революционную державу не только от захватчиков, но и от своих братьев по крови, поправших святая святых — Родину. Поднимался мужик с топором и дрекольем на притеснителей, бился за землю-кормилицу жестоко, но едва нависала угроза извне, тот же мужик, поротый-перепоротый на конюшнях, загнанный непосильной работой, — тот же самый мужик вставал стеной и гнал взашей отборные легионы супостатов-разбойников. А теперь тот же мужик, науськанный супостатами, прет на мужика. Этого Богусловский не мог ни понять, ни оправдать.

Тогда он еще не осознавал, что такое классовые интересы и что деревня давно уже не единая община-мир, давно она точит ножи не только на помещика, а и на кулака-мироеда, но и кулак не дремлет в сытой неге. Понимание этого придет позже, когда всколыхнет всю Русь, от границ до границ, гражданская война, и он сам закружится в этой кровавой круговерти.

Но это будет потом, через несколько лет, а сейчас он, воспринимая происходящее по-своему, всматривался в лица пленных, определяя, с кого начать допрос.

Отводили глаза, опускали долу, не определить, труслив ли, мужествен ли. Но вот столкнулись два взгляда: изучающий Богусловского и ненавистный жилистого низкорослого запорожца.

«— Продався, — змеино прошипел казак в лицо Михаилу. — На кил всих! На кил! Кровью, христопродавцы, умиетесь!»

И столько страсти, столько злобы было в этом шипении, что Богусловского оторопь взяла. Но, поборов ее, решил, что в горячности этот желчный казак-запорожец все и выболтает. Спросил спокойно:

«— А колы впереди себя пустили?»

Заходили желваки на костистых скулах, тонкие губы сомкнулись в посиневшую полоску, не разжимает их, не выпускает ни одного слова. Богусловский же задорит. Бросает насмешливо:

«— Аники-воины! Что тебе пустобрехи-дворняги. Гавкать лишь горазды. А чуть что — лапы кверху…»

«— Зараз не выйшло, завтра наш верх буде. Життя не дамо иудам!»

«— Кто из нас Иуда, разобраться еще следует. У вас австрийские винтовки, а не у нас, — одернул Богусловский. — Вы, как тати, лесом крались, чтобы напасть на своих братьев по крови…»

«— Яки воны браты?! — взорвался казак. — Христопродавцы! — И как бы оправдываясь, пояснил сердито: — Або мы их, поки им не дали гвинтивки, або вони нас».

Доволен остался собой Михаил Богусловский — вызнал все, что нужно. К повстанческому полку путь держали. Надеялись обойти с тыла, откуда никто не ждет опасности, и устроить резню. Есть над чем поразмыслить. Все известно гайдамакам: и где полк стоит, и что оружия пока еще мало. По каким каналам идут эти сведения? Немецкая агентура в полку либо самих гайдамаков? Сейчас самое время выявить предателей. Кто-то из них должен же встретить гайдамаков.

Прямо в лесу начал допрос Богусловский, но результатов никаких. Пароль, место встречи и человека, который должен был встретить, как понял Богусловский, знал лишь один человек — сотник. А он убит. Михаил высказал свое решение комиссару:

«— Поступим так: пошлите надежного человека в полк немедленно. Пусть он организует наблюдение за гарнизоном».

«— Какой гарнизон. Землянки да шалаши в лесу».

«— Тем лучше. Совершенно скрытно можно организовать секреты. И предупредите командира, привлечь в полку к этой операции можно только тех, кому он вполне верит. Как самому себе».

«— Ну это ясно».

«— Пленных держать пока здесь. До ночи».

Оставив всех красноармейцев для охраны пленных, Богусловский с комиссаром вернулись на станцию. Там их ожидала новость: германский комендант приглашает их на переговоры. Время назначено вечернее.

«— Мотивы выдвинуты какие?» — поинтересовался Богусловский и услышал странный ответ.

«— Пустое. Говорит, нужно соблюдать договор о непереходе границы вооруженными группами… Глотку ему в два счета можно заткнуть. Сами же первыми нарушают…»

«— Понятно, — с неуверенностью проговорил Богусловский и предложил комиссару: — Пойдемте в канцелярию, поразмыслим, поприкинем, что к чему».

Отчего в столь поздний час и почему именно сегодня, когда гайдамаки побиты и пленены? Не станет же немец требовать по этому поводу объяснений? Да и знает ли он о бое в лесу? От границы километра три было, выстрелы не слышны, а обратно ни одному не удалось уйти. Комиссар совершенно правильно поступил, хотя наверняка не думал о последствиях, а по мужицкой привычке все начатое доводить до конца.

«— К встрече нужно хорошо подготовиться, — словно размышляя вслух, заговорил Богусловский. — Привезем трупы убитых гайдамаков сюда. Броневик и мотоциклы выведем загодя. Укроются пусть только за постройками, но моторы не глушат».

«— Ни к чему это. Вроде трусы мы…»

«— Думаю, пригодится. Еще как пригодится! Я так считаю: встреча делается специально, чтобы отвлечь внимание. Поверьте мне, сегодня нас пригласят на ужин. И стол, если мы согласимся, накроют отменный. Изобильный стол. Думаю, не ведают немцы о разгроме гайдамаков. И вот еще что… Повстанцев следует оцепить секретами. И пусть в полку о них никто не знает. Никто! Чрезмерно это, скажете? Но лучше, считаю, перестараться».

После небольших дебатов предложение Богусловского было все же принято.

До начала встречи пограничники все, что задумали, успели сделать, и на перрон, к колючей проволоке (в три кола), разделявшей станцию на советскую и германскую, комиссар и Богусловский вышли уверенно. Пошагали неспешно, плечо к плечу, по щербатому бетону. Следом, в шаге от них, шел переводчик, за ним, держа новые трехлинейки «На плечо!», печатали строевой шаг новыми сапогами четверо красноармейцев.

К воротам, тоже тройным, густо обвитым колючей проволокой, подошли одновременно и кайзеровцы, и советские пограничники. Часовые отперли внешние ворота и поспешили к серединным, на которых висело два замка: немецкий и русский.

Проскрежетав петлями, распахнулись створки, и, не доходя шага до границы, остановились с деланными улыбками на лицах представители двух враждебных держав: немцы в парадной форме с неизменными касками на головах, наш комиссар в кожанке, Богусловский в своем поношенном кителе со следами погон, и только красноармейцы были обмундированы по всей форме. Немец даже не смог сдержать презрительной усмешки, вскидывая руку для приветствия. Но тут же на лице его, явно вопреки желанию хозяина, вновь появилась улыбка, и кайзеровский офицер заговорил, насилуя себя, мягко и приветливо, а переводчик шустро подхватил:

«— Он имеет два заявления. Приглашает к себе в гости, чтобы за дружеским столом найти справедливое разрешение этих заявлений…»

«— Русский обычай не позволяет водить гостя в гости», — ответил погранкомиссар и развел руки. Мол, ничего не поделаешь, обычай — вещь серьезная.

Да, германский офицер знает, что гость из Москвы здесь уже не первый день, вот он и хотел бы высказать свои претензии. А деловой разговор удобнее вести не у колючей проволоки.

«— Не мы вбили колья, и проволока не наша», — хотел отпарировать Богусловский, но сдержался. Ответил официально:

«— Я слушаю ваши заявления».

Переговоры, таким образом, он взял на себя и теперь уже не опасался, что комиссар, несмотря на подготовку, может все же дать промашку.

Немец заговорил резко, рубя фразы, делая между ними паузы, чтобы переводчик успевал перевести каждое слово:

«— Мы имеем сведения о формировании целого полка для заброски на нашу территорию. Договор о мире исключает подобные акции. Если советское командование не примет надлежащие меры, это вынудит нас на крайние меры».

«— У вас точные сведения, но устаревшие. Действительно, какой-то вооруженный отряд укрывался в лесу. Вчера я узнал об этом. И потребовал разоружения отряда. Сегодня утром распоряжение мое выполнено. Те, кто сопротивлялся, уничтожены. Трупы убитых привезены сюда. Если господин немецкий офицер желает, мы можем показать их, — спокойно, с достоинством ответил Богусловский и кивнул комиссару. — Распорядитесь, пожалуйста! — И вновь продолжал, уже с улыбкой: — Русские не зря говорят: уговор дороже денег».

Немец не ожидал подобного ответа. Не великий дипломат, он проработал в своем уме наступательные варианты, а они оказались совершенно не нужными. Богусловский же не давал ему возможности прийти в себя.

«— Пока доставят вещественное доказательство, вы, господин офицер, можете сделать второе заявление…»

«— Оно вытекает из первого, — ответил сердито германец. — Подождем ваши доказательства».

Ждали недолго. У пограничников все было подготовлено загодя, и вскоре уже появились две повозки, на которых лежали трупы гайдамаков и их винтовки. Когда повозки подъехали к колючей проволоке, лицо кайзеровца побагровело, и Богусловский, с удовольствием наблюдая за немцем, заговорил с официальной сухостью:

«— Хочу обратить внимание господина коменданта на оружие убитых. Советская страна таких винтовок не имеет…»

Кайзеровец, ставший похожим на свирепеющего боксера, которого с трудом сдерживают на поводке, взмахнул рукой, и из ближних вагонов на перрон горохом посыпались германские солдаты и с винтовками наперевес кинулись к воротам. Тогда комиссар, сорвав фуражку, крутнул ею над головой, лихо свистнул, словно скоморох перед выходом на круг для огненного перепляса, и выхватил маузер.

Но маузер был уже лишним. Из-за пакгауза, отфыркиваясь дымком, выползал броневик, а по перрону неслись, захлебываясь треском, мотоциклы с заряженными пулеметами, и это, словно ушатом холодной воды, охладило коменданта и всех германских солдат. Они попятились, а часовой поспешно принялся закрывать ворота.

Отступила и советская делегация. Неспешно и чинно.

«— Прямо скажу: под девятое ребро ты индюка германского… Никогда бы не подумал…»

«— Я — пограничник. Здесь пращур мой стерег Русь от ордынцев. Не только бился боем смертным, но и дипломатил. Граница, она испокон веков — граница. Кстати говоря, здесь от набегов степняков засеки сооружали, думаю, не помешали бы они и теперь. На наиболее опасных участках. Как считаете?»

«— Считать-то тут чего? Толковая вещь — засеки. Сделаем. Сейчас же, пока будем ждать доклада из полка, можем наметить, где их работать».

Комиссар да и Богусловский считали, что нападение на полк готовилось вероятнее всего во второй половине ночи, стало быть, те, кто должен встречать гайдамаков, тоже не пойдут из полка слишком рано, вот и готовились они к долгому ожиданию донесения. Но случилось неожиданное: они еще не дошли до пограничного ЧК, а им навстречу уже спешил связной от командира повстанцев. Передал комиссару четвертушку тетрадного листа, на котором химическим карандашом было выведено: «Контрик схвачен. Сознался. О сообщниках не признается».

«— Неужели все, — вздохнув грустно, недовольно буркнул Богусловский. — Раскрыты наши карты до времени. Выскользнуть могут остальные».

«— А наши секреты для чего? Своевременная мера!»

«— Нужно ехать в полк, — не отреагировав на замечание комиссара, продолжал, будто мыслил вслух, Богусловский: — Шум поднят — таиться бессмысленно».

Пока доскакали они до полка, там уже секреты пограничного ЧК задержали еще четырех беглецов. Долго те не запирались, признались в сговоре с гайдамаками, которым должны были помочь нынешней ночью, но когда узнали об аресте одного из группы, то дай бог ноги.

«— Вполне вероятно, что кто-то еще остался в полку, не выявил себя. У кого нервы покрепче. Я в этом больше чем уверен, — высказал свое мнение Богусловский. — Вполне возможно, что у предателей оружие припасено, и в любой момент можно ожидать чего-либо неожиданного. Не исключено, что немцы могли направить несколько отрядов гайдамаков по разным маршрутам. Меры поэтому следует принимать экстренные».

«— Обыск. Поголовный! — предложил комиссар. — И все землянки перетряхнуть, все шалаши».

«— Обыск без санкции — деяние противозаконное…»

«— Все, что в интересах революции, — все законно! — настаивал комиссар. — Я требую немедленного обыска!»

«— У меня есть иное соображение. Полку следует теперь же сменить дислокацию. Да-да, не удивляйтесь и не возражайте! Построить всех до одного, объявить это и, уже не распуская строй, повести полк на новое место, а для отправки вещей личных и полкового имущества оставить по два человека от отделения. Они помогут нам изучить все, что здесь останется. Движение полка обеспечивать нужно пограничными нарядами. Скрытыми. Чтобы пресечь возможность ухода связников. Новое место давайте определим по карте. Далеко не следует уходить. Километра на два, на три. Немцев мы этим маневром тоже введем в заблуждение».

«— Ну и хитер! — не сдержал восторга комиссар. — Ну, хитер!»

«— Никогда не следует считать врага глупым и недальновидным, трусливым и прямолинейным», — ответил Богусловский, склонившись над картой, которую развернул на грубо сколоченном столе командир повстанческого полка.

Через несколько минут полк стоял в строю, отделенные проверяли наличие людей и докладывали взводным. Все налицо. Говорит Богусловский:

«— Кайзеровцы руками гайдамаков готовились этой ночью уничтожить вас всех. Мы полностью еще не знаем замыслы врага, поэтому считаем необходимым передислоцировать вас».

«— Не ховатыся по лисах, а быты германцев та гайдамак-вражын треба! Гвинтивкы да кулеметы дайте нам!» — выкрикнул кто-то из строя, и ропот пошел по рядам: пора бы, дескать, вооружить полк и пустить его на Украину родную, кровью залитую.

Ответил комиссар:

«— Завтра утром сотню австрийских винтовок, из которых вас хотели убивать, получите. Дня через три — наши трехлинейки. Сполна. Даже пяток «максимов» обещали. И гуляйте. Мстите за жен поруганных, за детей сирых…»

Довольны повстанцы. Вдохновлены. Бодро уходят в сонный ночной лес взвод за взводом, рота за ротой.

Когда рассвело, комиссар с оставшимися повстанцами и своими пограничниками пошуровал в лагере и был обескуражен найденным: два десятка австрийских винтовок, три цинка патронов.

«— Ого! Запасец! — возмутился он. — Выходит, то, что мы поймали, — слезы одни. Осталось еще порядком».

«— Когда я уезжал из Москвы, видел плакат. Огромный, через всю улицу: «Пролетарий! Враг коварен — смотри в оба!» Умный плакат. — Сделал паузу, прикидывая что-то в уме, и сказал решительно: — Осталось еще два дня. Помогу наладить и в полку службу контроля».

«— Шпионить за своими?! — воскликнул комиссар и даже выскочил из-за стола. — Туда ли гребем?!»

«— Если хотите — шпионить, — спокойно ответил Богусловский. — Только не за своими, а за агентурой контрреволюции. Не сделаете этого, потеряете все».

То была последняя вспышка прямолинейного упрямца. Оставшиеся дни комиссар выполнял все рекомендации без всякого пререкания, и Михаил уезжал дальше по маршруту командировки успокоенный. А вскоре узнал, что в повстанческом полку арестованы все изменники, а сам полк благополучно перешел границу, чтобы громить кайзеровские малые гарнизоны, их штабы и обозы.

Другим комиссарам пограничных ЧК Богусловский помогал наладить охрану границы так же старательно и видел, что его добрые советы не уходят, как говорится, в песок. У него учились охотно. Ну а если желание есть, считал Михаил, цель будет достигнута.

В общем, когда Богусловский уезжал от пограничников, те первоначальные сомнения, терзавшие его, казались ему совершенно беспочвенными. Но когда увидел хаос на железной дороге, когда увидел заводские трубы без дыма, вот этих прущих неизвестно куда и зачем с тощими заплечными мешками, с вечно испуганными глазами мужиков, когда понял, как маячит впереди всего этого хаоса нахал-демагог, размахивая не только кулаками, но и ревнаганами, — когда все это навалилось на него вот так, сразу и непосильно, сомнения вновь овладели им. И вспомнившееся ему восклицание комиссара: «Туда ли гребем?!» — хотя и было брошено совсем по иному поводу, занозой впилось в мозг.


Как жить? Куда грести?

И даже встреча, столь желанная и столь долгожданная встреча с Анной не могла отвлечь его от главной мысли: «Туда ли гребем?!» К тому же Анна, почувствовав, что не так искренни ласки Михаила и что он чем-то обеспокоен, рассудила это по-своему: она не смогла собрать для него даже мало-мальски приличный ужин; а на соседей их коммунального особняка вдруг напала любознательность, и они с непостижимым нахальством лезли с вопросом: «Ну как там германец?» — в самые неподходящие моменты, — вся эта, по ее мнению, неустроенность быта заставляет страдать Михаила, ибо задета его мужская гордость, и чтобы хоть как-то успокоить мужа, Анна начала пересказывать то, что слышала во время его командировки и от соседей, и в очереди у булочной:

— Эсеры Кремль было уже захватили. Говорят, вся ЧК была с ними. И милиция тоже. Не подоспей латышские стрелки, только бог ведает, чем бы все закончилось… Пушки стреляли, пулеметы строчили. Ужас!

Он уже слышал на одной из долгих остановок о левоэсеровском мятеже от дежурного по станции, который на вопрос: «Когда отправите?» — ответил сочувственным вопросом: «Торопитесь в гости к богу?» — И добавил с ухмылкой: «Левые эсеры в Москве бузят…»

Газет в пути Михаил достать нигде не мог, вагонный люд помалкивал, ибо не знал ничего, вот и не представлял себе размеры мятежа. Он и сейчас не мог оценить все, что произошло в Москве несколько дней назад. Лишь через день он узнает правду о мятеже, о его громадном размахе, узнает о том, что на его подавление поднялись не только советские войска, но и рабочие дружины, коммунистические отряды. А сейчас спросил жену:

— Откуда известно, что измена в ЧК?

— У булочной только и разговору об этом, — отмахнулась от зряшнего, по ее мнению, вопроса Анна и продолжила: — А за неделю до мятежа арестовали много офицеров-заговорщиков. «Союза защиты родины и свободы». Свергнуть собирались правительство и установить, как говорят, твердую власть, чтобы стояла она на страже национальных интересов России.

Слова «твердую власть» хлестнули Михаила, ибо сам он, не заговорщик и не предатель, так много думал о ней. Еще пасмурней стал взгляд Михаила, но Анна не заметила этого. Она переходила к главному, ради чего затеяла разговор:

— Ужасно много прячут сахар, муку, крупы. Мануфактуру крадут. А муку и пшеницу, рассказывают, находили даже в церквах и монастырях. В Николо-Угрешском, кажется, точно не запомнила, огромный хлебный склад нашли. Вход в него был под гробом господним. Святотатство!..

Она говорила о воровстве и спекуляции, говорила об очередях у булочных, о пустых магазинах и шумных толкучках, чтобы Михаил понял, что не он повинен в скудности их семейного быта (у других и того нет) и чтобы не казнился, не хмурился, но, вовсе не желая, добивалась совершенно иного: растравляла ему душу, и без того мятущуюся. Порой Михаил просто слышал звук голоса Анны, не воспринимая смысла слов. Михаила поглотил, обескуражил, смял его собственный вывод: если власть не в силах навести порядок в стране и даже в столице — она недолговечна. Его угнетала греховность такой мысли, он заставлял себя думать иначе, вспоминал и московских чекистов, и пограничников, самоотверженных, не знавших страха, верующих без тени, как ему казалось, сомнения в победу Советской власти, но все факты и события, насильно вызванные в памяти люди, поступками которых он восхищался и кому даже завидовал, — все недавнее доброе упорно не хотело бороться с только что родившейся тяжелой мыслью о недолговечности большевистской власти.

Вздохнув трудно, как вздыхают, когда теряют очень близкого человека, Михаил выдавил из себя:

— Не знаю, туда ли гребем? Я, куда грести, тоже не знаю.

Анна опешила. Она так старалась, так старалась, а все впустую. Поняла она, что не о хлебе мысли мужа, не о хлебе едином. Ответила с такой искренней наивностью, в которую можно было вполне поверить:

— Главное сейчас — спать, — и, тоже вздохнув, добавила: — Утро вечера мудренее.

Утро, однако, не принесло Михаилу облегчения. Он даже сомневался, есть ли смысл идти в управление. Но все же пересилил себя, решив твердо, что будет проситься на границу. Свой долг патриота он видел теперь лишь в том, чтобы охранять рубежи России, а какая партия, какой союз встанет у кормила власти — это, как ему думалось в то утро, не столь уж и важно. Лишь бы осталась Россия столь же неохватной.

Совсем скоро он будет со стыдом вспоминать эти мысли, когда поймет и оценит устремления народа, пока еще новорожденно тыкающегося в грудь истории, и сопоставит их с теми замыслами, которые рождались не только в умах именитых в прошлом чиновников и генералов, но и в умах американских бизнесменов, политических и промышленных воротил Европы, Японии, а затем, сдобренные без всякой меры долларами, франками и фунтами. Он с ужасом поймет, что любая власть, кроме Советской, сделает, чтобы удержаться, границы России объектом купли и продажи. Но пока это «совсем скоро» еще не наступило, и Михаил Богусловский подневольно шагал в управление, обдумывая и свой доклад, и свою просьбу о переводе. Устраивала его любая граница — южная, западная, северная, восточная. Все равно куда, лишь бы к настоящему делу.

Но человек предполагает, а судьба располагает. Едва лишь он переступил порог управления, как его окружили толпившиеся в вестибюле сослуживцы и, пожимая руку, говорили с явным удовольствием:

— В самый раз подоспел. В самый раз. С корабля, что говорится, и на бал.

А что за «бал» предстоял, толком управленцы не знали. Известно им было одно: их придают чекистам для организации засад. Чекистов ждут с минуты на минуту.

Богусловскому было все равно, пошлют его на операцию либо нет. Он не раз и не два сиживал в засадах, рисковал жизнью, радовался успеху, а что толку! Заговорщиков все больше и больше, а твердого порядка как не было, так и нет. Ему, Богусловскому, первым делом следует доложить о прибытии. И высказать сразу же свою просьбу о переводе.

Увы, и этому не суждено было сбыться. Его не стали слушать. Отмахнулись: «После, после!» — и спросили:

— Оружие при себе?

— Да. Иначе как же?

— Вот и хорошо. Включаем тебя в засаду в церковь Всех Святых. Офицеры белогвардейские готовят мятеж. Инструкции получают от генерала Алексеева. Крупный заговор. Очень крупный.

Богусловскому хотелось узнать больше о предстоящей операции, но он по выработанной годами пограничной привычке не стал задавать вопросов. Начальники знают, что можно и нужно сказать. Не заговорил он и о переводе. Не мог он, получив приказ, отказываться от его выполнения. Потом, если все окончится благополучно, он скажет о своем решении.

— Разрешите выполнять?

— Да. Инструктаж подробный проведет старший группы.

Богусловский вышел в вестибюль и присоединился к тем, кто ожидал чекистов. Естественно, посыпались вопросы: как да что? Богусловский рассказывал о пограничных ЧК, но как-то выходило у него, что героизм и смекалка выпячивались, а неопытность, верхоглядство — все недоброе, неприемлемое, с чем он боролся в дни командировки, — оказывались на втором плане. Михаил видел, с каким удовлетворением воспринимается его рассказ (значит, он не один в сомнении), да и он сам начинал понимать, когда взглянул на все, что видел и знал, как бы обобщенно, что лишь в мелочах много изъяна, в принципе же, в генеральном, стратегическом плане, — все верно, все нормально. Более тридцати пограничных чрезвычайных комиссий, Петроградский пограничный округ, затем округа в Минске и Орле — и это создано за считанные месяцы усилиями и старых пограничников, и новых, совершенно прежде не знавших пограничной службы комиссаров. И чем больше он рассказывал, тем лучше становилось его настроение.

Но это было лишь началом того духовного самоутверждения, той безоговорочной уверенности в справедливости совершающейся ломки, внешне хаотической, а в глубинной сути своей целеустремленной, направляемой уверенной и твердой рукой…

На колокольне Всех Святых полностью рассеялись его сомнения…

Получилось так, что Михаил Богусловский оказался на колокольне с руководителем засады Самсониным — молодым чекистом, его годком, с широкими плечами молотобойца, стиснутыми красной, прекрасного хрома кожанкой. Поначалу поодиночке вся засада собралась в крохотной комнатке большого дома, окна которой выходили на Варваринскую площадь. Дотемна наблюдали Самсонин и пограничники за площадью и входом в церковь, а когда околоток обезлюдел, утонув в темени, прошмыгнули они к церкви, где их ждал церковный сторож (чекисты уговорили его помочь им), зябко кутавшийся в армяк, хотя ночь была душной. Торопливо отомкнул он дверь и впустил их в церковь, сунул в руки по свечке, проворчав: «Согрешил я, грешный, прости меня, господи!» — Затем выскользнул вновь на улицу и накинул на дверь замок.

Вот оно — место рождения страшных сказок. Густая чернота словно облепила остановившихся в оторопи людей, а стены, колонны, своды куполов, поначалу вовсе невидимые, но чувствовавшиеся подсознательно, гнетущей тяжестью спрессовывали черноту, резонировали, усиливая многократно взволнованное дыхание людей, и это дыхание, словно невидимое живое существо, пронизывало черноту. Кто-то сделал первый шаг — он гулко отозвался в церковной пустоте. Чиркнула наконец спичка, и яркий свечной язычок вырвал из темноты золото окладов, плоские лица, аскетические фигуры святых.

— Двое здесь — у входа, — приглушенно распорядился Самсонин, и слова его заметались меж стен и куполов. — Двое — к царским вратам. Мы, — Самсонин кивнул Богусловскому, — к лестнице на колокольню. Никаких признаков жизни…

Коротка летняя ночь, но и она, если тебе нельзя даже громко дышать, покажется вечностью. Но конец приходит всегда и всему. Забрезжил рассвет, а значит, кому-то нужно покидать церковь, кому-то перебираться на колокольню и коротать время неизвестно как долго.

Прежде Михаил не бывал на колокольнях и теперь с интересом разглядывал и внушительные колокола, разные по величине, начищенные, с прекрасным орнаментом, что оставил на них искусный мастер; и крестовины-циркули, на которых крепились эти колокола; и маковку-покров над колоколами, с окнами, явно рассчитанными на то, чтобы усиливать колокольный звон, — все это на какое-то время полностью привлекло его внимание, и он даже не сразу увидел две прекрасно оборудованные площадки для пулеметов.

— Эка, чистоплюи! — презрительно бросил Самсонин. — Ковры под животики барские!

И верно, сделано все руками холопов, благоговеющих перед своими повелителями: для пулеметных колес уложен толстый дерн, мешки с песком новые, льняные, ровные, как на подбор, уложены справа и слева от дерна, а места для пулеметчиков устланы войлоком, поверх которого положены дорогие ковры.

— Тут вот и поблаженствуем, — успокоительно молвил Самсонин, развалившись на ковре. — Тепло, мягко. — И спросил Богусловского: — Как звать тебя?

— Михаилом.

— А я — Петр.

— Брат у меня был Петя…

— Отчего был?

— Погиб в Финляндии.

— Да, — вздохнув, грустно молвил Петр Самсонин, — время такое. Жизнь нынче гроша ломаного не стоит. О нашей, рядовых революции, я уж и не говорю. Беляки вон что удумали: пулеметы и пушки поставить здесь вот, в Устинском проезде на церкви святого Николая, на чердаках Воспитательного дома, на Москворецкой который, и фабрики Носенкова. И все это — на Кремль и подходы к нему. Отрезать от народа его вождей и уничтожить их. А прежде захватить ВЧК и арсенал.

— Как же так? — невольно вырвалось у Богусловского, хотя он не хотел прерывать Петра, надеясь узнать подробности, чем вызвана засада. — Как же так? Духовенство особенно неистовствовало, обвиняя во всех смертных грехах красноармейцев, стрелявших по Кремлю во время революции…

— Вот это все, думаю, руками самих попов сделано. Не иначе. Наверное мы не все знаем. Мы, — он подчеркнул это слово, как бы причисляя себя к кругу весьма осведомленных людей, — не исключаем, что колокольни многих церквей уже подготовлены под пулеметные точки. Шерстить начали мы. А сколько их в Москве — таких вот колоколен?! На одних Кулижках их целых пять. Да, в самый раз мы перехватили руку, занесенную над Советской властью. — Петр явно повторил чьи-то слова, услышанные, возможно, на совещании. — И помог нам ухватиться за ниточку, кто бы ты, Михаил, думал? Интеллигент. Пастыря этой церкви пасомый, — лихо ввернул Петр необиходное словечко, более свойственное жаргону священнослужителей, от них же, наверное, услышанное. — Сам пасомый пожаловал к нам. Добровольно. Попы, говорит, предлагают в заговоре участвовать. И выложил все, что знал. Малость, конечно, самую, но кончик ниточки дал нам в руки. Размотать-то уж мы размотали. Главари арестованы. Из бывших. Штабс-капитан и корнет. Весь город они поделили на квадраты, дома да церкви, где пулеметы ставить, крестиками пометили. Многих контриков взяли уже, только много еще осталось. Кто здесь готовился ставить пулеметы — не знаем. У них конспирация — позавидуешь. Один человек больше своего десятка не знает. А деньги бешеные от союзников идут. По пятисот рубликов рядовому члену в месяц! Другой не хотел бы, но алчность берет верх…

Михаила Богусловского, как профессионального военного, восхитил столь смелый и умный план. Несколько пулеметов на колокольне, с хорошим достатком огнезапасов, окажутся неуязвимыми. Пехота не подступится, орудийная прислуга, если выкатят пушку на прямую наводку, расстреляна будет вмиг. Только броневик может подойти. Но броневик сможет десантировать мизерное количество людей, да и разве наберешься броневиков на все церкви Москвы?! Смело и гениально задумано. Но восхищение тактическим талантом заговорщиков длилось лишь малое время. Властно Богусловского захватила только одна мысль: на колокольне церкви, построенной в честь победы русского народа на поле Куликовом, подготовлены площадки для пулеметов, которым предназначено одно: стрелять в народ.

— Не укладывается в голове: колокольня церкви — и пулеметы, амвон — и упрятанный от голодающих прихожан хлеб под ним, гроб господен — и тайный вход. Не верится.

— Да и мы не враз поверили. А как вникли — что ни заговор, святые отцы тут как тут. Только что игумен Николо-Угрешского монастыря арестован.

— Хлеб, ходят слухи, изъяли там?

— Ишь как молва лжива. Хлеб — что?! Там — похлеще. Гостиницей стал монастырь для белогвардейских офицеров, а покои митрополита Макария — истинно штабом черносотенцев. Каких только воззваний и проектов свержения нашей власти там нет. Тут тебе и устав крестьянской социалистической партии, которая хочет подбить массы несознательные на восстание против Советской власти. Тут тебе и воззвание московского общества военной агитации по укреплению православной веры в России. Тут тебе и устав какого-то серафимовского общества. Одно скажу: чтобы вступить в него, нужно внести самое малое пять тысяч. Бедняку такое не по карману. Типографию они хотели создать, антибольшевистские листовки печатать…

— Выходит, — с сомнением спросил Богусловский, — церковь православная в самой гуще борьбы? Но это же противно самой первооснове христианства? Сегодня, насколько я понимаю, свершается вековечная мечта апостолов. И они, и все, кто разделял их учение, жили меж собой равноправно. Как это в истории… У всего общества было одно сердце и одна душа. И никто ничего из имения своего не называл своим, но все было у них общее…

— Любопытно, — с явной подозрительностью, не скрывая, а подчеркивая свою подозрительность, перебил Богусловского Самсонин. — Любопытно! Если мил духовенству коммунизм, отчего же тогда митрополит Макарий призывает православных восстать в память патриарха Гермогена «на защиту святой церкви от насилия большевиков»?

— Гермогена?!

— Да. А что удивительного?

Для Михаила Богусловского удивительного в этом факте было очень много. Трехсотлетие мученической смерти Гермогена славно почтила русская церковь в 1912 году. С какой стати повторение в неюбилейную дату? Стало быть, предвзятость? Но в чем тогда ее смысл? Либо церковники хотят внушить верующим, что революция не есть явление внутреннее, но привнесенное извне, явление антирусское? Извели же Гермогена поляки за то, что стоял на том, чтобы после низвержения Шуйского царем был избран Михаил Романов. Когда же интригами Мстиславского и Салтыкова Москва присягнула королевичу Владиславу, Гермоген стал настаивать, чтобы католик Владислав принял христианство, прекратил связь с папой римским, поставил бы законом казнь каждому, кто отступится от православия, женился бы на русской, выслал бы всех поляков из России и стал вовсе независим от польского короля. Но не ради этого рвался к власти польский и папский ставленник, не принял Владислав условия патриарха, и тогда Гермоген отрешил русских от присяги Владиславу и благословил их ополчаться за родину.

И принялся вооружаться народ под предводительством Ляпунова. Из двадцати пяти городов русских подступили ополченцы к Москве. Поляки и Салтыков с Мстиславским требовали от Гермогена запретить Ляпунову идти на Москву, но патриарх был тверд.

Еще в гимназии Михаила Богусловского потрясли гневные слова Гермогена, которые он бросил в лицо Салтыкову: «Все смирится, когда ты, изменник, исчезнешь со своею Литвою, я же, в царственном граде видя ваше злое господство, в святых храмах кремлевских слыша латинское пение, благословляю всех умереть за православную веру».

Голодом заморили ляхи Гермогена. Несломленным умер он, став флагом освободительной борьбы русских против интервенции.

Значит, вновь хочет церковь поднять этот флаг?

А может, за самодержавную власть ратует церковь? Гермоген был приверженцем сильной власти. Оттого и Шуйского поддерживал, оттого и за Михаила Романова ратовал.

Да, не вдруг определишь, чего добивается церковь…

Но сосредоточиться, разложить все по полочкам и прийти к максимально точному выводу не давал Петр. Он неспешно продолжал вести рассказ — времени было в достатке — о раскрытых заговорах в Москве, в Ярославле, в Орле, в Воронеже, почти не говоря о том, как это удалось чекистам (да это не очень-то и интересовало Богусловского), он просто называл, кого взяли, кого отправили в тюрьму.

Под долгую речь думается хорошо. Михаил меньше говорил, а больше слушал, коротая день, все больше и больше осознавая размеры борьбы пролетарской власти с ее врагами и ее жестокую суть. Порой внимание его раздваивалось — он слушал Самсонина, детально все воспринимая, но сам смотрел на Кремль, на дивные колокольни храмов божьих и пытался сравнить сегодняшние страсти, которые клокочут вокруг Кремля (извечного властелина России), с теми, о которых знал по мемуарным и историческим книгам, по преданиям и легендам, слышанным дома либо в иных салонах. И то, что казалось тогда жестоким и кровавым, сейчас виделось суетной возней десятка семей, каждая из которых мнила себя верховодами.

Казни даже царя Грозного, подкосившего боярство русское, даже царя Петра I, изничтожившего стрелецкое войско, которому Русь во многом обязана была своей победой на поле Куликовом, своей свободой вообще, — даже тот кровавый разгул, та борьба не были столь всеобъемлющими. Не мог осмыслить тогда мужик-трудяга всего, что происходит. Сеятель растил хлеба, кузнец ковал лемеха да подковы, скоморох веселил людей — жила Россия, узнавая порой о казнях и убийствах лишь через годы. А когда опомнилась, схватились самые буйные и гордые за топоры, поздно стало. Кровью умывался любой бунт. Сегодня же торжество угнетенных, забитых. Сегодня бурлит вся империя. Вся, от границ до границ.

Внизу скрипнула дверь, послышались размеренные шаги поднимающихся людей.

— Должно, звонарь. Лучше схорониться, — шепнул Богусловскому Петр, и они бесшумно скользнули в каморку, которая была пристроена к несущей колонне так, что не сразу бросалась в глаза. Тесная, мрачная каморка (свет пробивался лишь сверху в специально оставленные щели) убрана была, словно покои богатого барина: стены в коврах, ковры на полу, небольшой столик красного дерева инкрустирован серебром, два мягких кресла обиты сафьяном и покрыты толстыми пледами, в углу — образ в золотом окладе, под которым лампадка, тоже золотая. На столике — колода карт.

— Ишь ты, чтоб, значит, не скучали господа офицеры, — хмыкнул Петр и вальяжно развалился в кресле.

Но эта игра в беспечного аристократа длилась самую малость. Как только отворилась дверь на колокольню, Петр кошкой метнулся к двери и, достав револьвер, встал справа от нее, жестом показав место Богусловскому левее двери. И мертвая тишина воцарилась на колокольне. Те, что поднялись, тоже отчего-то не двигались.

И вдруг сердитый голос:

— Кого нелегкая занесла сюда?!

— Да кому здесь быть? — успокаивающим вопросом ответил сторож. Петр узнал его по голосу, и пружинность его враз улетучилась. — Кому быть? Звони знай… И так припозднился ты нынче.

Откуда-то издали донесся перезвон колоколов, его подхватили, наполняя просыпающийся город удивительно слитной, благовестной мелодией, но вот вздохнул медно «глас божий» под маковкой Всех Святых, лебедино засеребрил зазвонец, и уже поплыл богатырский гуд, до упругости, до боли в ушах набившийся в каморку. Не спасли толстые бухарские ковры.

Петр махнул рукой, приглашая Богусловского сесть в кресло. А сам тоже, сунув револьвер в кобуру, отошел от двери.

Внизу, на Варваринской площади, колокольный звон наверняка слышался благовестно и не глушил звона соседних церквей и монастырских звонниц, а вплетался в него, но здесь, рядом с ревущими колоколами, Петр и Михаил ничего не воспринимали, молились лишь о том, чтобы эта угнетающая физически разноголосица поскорее умолкла.

Отзвонив свое, умолкли колокола, но звонарь и церковный сторож не враз ушли. Между ними вспыхнула перебранка.

— Глянь, ковры помяты, — с прежней сердитостью заговорил звонарь. — А ты: кому быть? Кому быть! — И спросил встревоженно: — Не пришли ли? Завтрашней ночью грозились…

— Да будет тебе молоть. Их дело когда приходить. А наше — отзвонил да с колокольни долой. А быть никого здесь не может, не отмыкал я церкви неурочно.

— Не отворял, говоришь? Чудно, — недоверчиво молвил звонарь, но все же согласился: — Пошли, значит, коль никого…

Закрылась лестничная дверь, утихли шаги, но долго еще Петр и Михаил сидели молча и не двигались. Осмелел первым Петр. Вздохнув, бросил осуждающе:

— Ишь бары, развалились на коврах! Пока, как моя покойница-мать говаривала, зады не по циркулю.

Помолчали. И вновь заговорил Петр. Теперь уже злобно:

— Под корень бы все эти гнезда контрреволюции! Под самый корень! Иконы — в костер, золото — народу, из меди — памятники революционерам, замученным в царских застенках…

«Что ты кощунствуешь!» — готовый вырваться возмущенный крик силой воли сдержал Богусловский. Спросил отчужденно:

— Известно ли тебе, в какой мы церкви? Кто и когда ее воздвиг? Она — сама история Руси.

— Церковь — символ религии, а религия — опиум для народа.

Слышал уже эти слова Михаил. Их говорили на митингах, и они не особенно западали в душу. Любая идеология, как он считал, всегда ищет красивое словесное облачение, чтобы казаться привлекательной. Атеизм — не исключение. Так думалось Богусловскому. Теперь же, когда услышал он эти слова не в потоке иных, не сказанные с трибуны, а от такого же молодого человека, как и он сам, увиделась ему вся нагота цели, которая, если победит, неведомо куда заведет.

Долго и жестоко вбивали князья в упрямые головы русичей христианство, и успеха в своем предприятии добились превеликого: церковь христианская подчинила себе князей, а с народом слилась, деля и изобильную радость, и лихую кручину, а когда наваливался ворог на Русь, набатно гудели колокола. Священник сельского прихода был и отцом святым, и судьей, часто же и заступником, а предписываемая церковью мораль и этика считались непререкаемыми.

А сегодня тоже свободы ради сбросил народ императора, сломал машину крепостников. Отчего же попы так ненавистно встретили эту свободу? Перевелись, что ли, священники, готовые порадеть за народ? Не может такого быть! Делается что-либо новой властью не так? Вроде бы все верно. Свобода вероисповедания. Так что же? Где же причина? Где корень зла? Кому выгодно, чтобы не сосуществовали народ и церковь, а схлестнулись бы эти две безмерные силы в ненавистной, смертельной борьбе?

Сумбурно, хаотично думая обо всем этом, Михаил подыскивал веские слова, чтобы выложить их слишком уверенному чекисту, не понимающему в полной мере того, что говорит. Но где их взять, веские аргументы? Да, церковь благословляла ратников на подвиг во имя свободы русского народа, но она обожествляла и императора и всех остальных, кто сидел, по сути дела, на шее народа. Да и сама церковь удобно устроилась на народном хребте, а не каждый поп довольствовался лишь мясными щами да буханкой ситного хлеба. А ведь известно: добро, даже великое, скоро забывается, а лихоимство, самое малое, долго помнится. Тут Петр таких примеров наприведет, что не вдруг отмахнешься от них.

Но вот найден главный, как посчитал Богусловский, аргумент для Петра. Михаил спросил:

— Библию, Петр, не читали?

— Я — безбожник. Воинствующий атеист.

Опять чужие слова. Богусловского покоробило, но он не изменил благожелательного тона.

— Тем более важно. Воевать следует с тем, что осознанно не приемлешь. Противиться тому, что неведомо, — безнравственно. Ну да это к слову… Суть же вот в чем. Еще Соломон предписывал: победил врага — разрушь жертвенники. Первые христиане так и поступали. Варвары отвечали тем же. И в этом был смысл. Завоеванный народ лишался духовной основы, взамен которой предлагалась своя. Только завоеватель может рушить храмы…

— Внеклассовый подход. Коммунизм — вот чему я верю. Раз церковь поперек дороги встала — ее под корень.

— Возможно, привлечь? Не всех, а честных?

— Честный поп? Не встречал.

— Церкви и монастыри — что банки. В их стенах — несметные богатства. Огромный золотой запас и культурные ценности России.

— Уж пограбили народ, то пограбили — ничего не скажешь. Народу теперь нужно все и отдать.

Что мог против этого возразить Богусловский? Он перестал перечить. Он понял: летят щепки и будут лететь, пока рубят лес. И достаточно пройдет времени, чтобы Петр усомнился в верности им самим рожденного убеждения. Пока его твердость не поколебать, вагой не сдвинуть.

И верно, Самсонина вовсе не трогал этот разговор. Воспользовавшись паузой, он предложил:

— Давай в «дурака»?

Что ж, в «дурака» так в «дурака». Михаил, правда, не очень-то смыслил в подобной игре, но не сидеть же весь день без дела в тусклой каморке, где к тому же становилось уже душно. А если занят хоть и пустым делом, все побыстрей пройдет время.

Пересилили день за картами да за разговорами о спекуляции, о лихоимстве, о саботажниках и заговорщиках, а когда наступила ночь, спустились вниз. Вскоре сторож впустил и тех, кто на день уходил из церкви и наблюдал за нею из комнатки в особняке.

Новостей никаких, зато в избытке чаю и картошки в мундире. Очень кстати.

В безмолвной тягучести протащилась ночь. Вот уже скоро Самсонину с Богусловским подниматься на колокольню, а остальным уходить в особняк, что напротив церкви. Петр уже встал, потянулся блаженно, облегченно вздыхая, и начал было:

— Что, братцы, пора по своим… — но прикусил язык и замер: с улицы донесся грозный окрик:

— Поспешай!

— Сейчас, сейчас, вашгродь, — рабски льстиво ответствовал сторож, ткнул ключ в замок, торопливо отомкнул его и робко стал открывать дверь.

— Да пусти ты, что трясешься?! — оттолкнул сторожа высокий мужчина, решительно шагнув в полумрак церковной пустоты.

Следом за ним вошел столь же решительно еще один мужчина, тоже высок и крепок, под стать первому. На спинах их горбились внушительные мешки.

Не останавливаясь у двери и не осматриваясь, они, словно постоянно живущие в своем доме хозяева, направились прямо к лестнице на колокольню.

Беспечность, увы, наказуема.

Едва протиснувшись с громоздким мешком (теперь уже было ясно засаде, что в мешках пулеметы) в узкую дверь, мужчина начал сразу же тяжело подниматься по ступеням, и, если бы он не оглянулся, чтобы посмотреть, не нуждается ли его напарник в помощи, протолкнется ли в дверку, все бы произошло иначе. Но тот, первый, оглянулся, увидел прилипших к дверным простенкам Самсонина и Богусловского, крикнул своему напарнику: «Беги!» — швырнул непомерно тяжелый мешок в Петра и кошкой прыгнул на Михаила, цепко сдавив ему горло.

Богусловский слышал тугой металлический удар, глухой всклик Петра, топот ног там, за дверью, напрягал мускулы шеи, пытаясь сдержать нажим крепких пальцев, а сам старался тоже схватить врага за горло, но тот, отбивая локтями руки Михаила, давил все крепче и крепче.

С каждым мгновением Михаил слабел, вот-вот сопротивление его будет сломлено, и опустится он, обмякший, на пол…

Этого не произошло: товарищи по засаде подоспели в самый критический момент. Оглоушенного белогвардейца связали, выволокли за дверь в церковь, где уже лежал его напарник, затем осторожно подняли Петра.

Он еще дышал. Он даже улыбнулся мученически Михаилу и прошептал:

— Вот видишь, жизнь гроша не стоит.

Михаилу хотелось возразить, сказать ободряющее, как говорят в таких случаях обычно, что, мол, еще повоюем, но он только распорядился:

— Скорее выносите! В больницу немедленно! С этими, — кивнул в сторону связанных, — пока один побуду.

Петра вынесли на площадь, а Михаил запер на засов дверь, чтобы вдруг не пришла помощь к белогвардейцам, и, достав наган, встал в нескольких шагах от связанных.

Его тошнило, в голове шумело, будто в паровом котле, но он стоял твердо.

Только ноги расставил шире.

Совсем рассвело. Богусловский мог уже рассмотреть задержанных. Оба одеты в полевую форму пехотных офицеров, только без погон. Оба в кости широкие, руки обоих по-мужицки крупные. Явно из тех, кто на фронте получил офицерский чин за отменную храбрость.

«Сколько германцев подмяли в разведке! — потирая шею, думал Богусловский. — Хватка недюжинная».

Тот, который душил Богусловского, очнулся и грязно выругался в чей-то адрес, из чего Михаил понял, что пустили их с пулеметом в церковь для проверки. Не ценные, значит, птицы, можно ими и пожертвовать. Спросил сочувственно:

— Неужели вас, боевых офицеров, устраивает роль болванчиков?

— А твоя роль чем лучше?! — зло отрубил связанный. — Христопродавец!

Второй раз он слышал это слово. Там, на границе, бросил его желчный запорожец, но тут — офицер. Пусть, новоиспеченный, но — офицер. Что же роднит их мысли и поступки?

А связанный продолжал:

— Один вам конец — смерть! Всем — смерть!

И та же, что у запорожца, ненависть, та же злоба. Нет, в руки им лучше не попадаться. Миндальничать не станут. Никаких колебаний, путь выбран, по нему и идти.

Вернулись товарищи по засаде. Сообщили, что Петю отвезли в больницу.

— Плох. И то сказать, «максимом» придавило. Мыслимо ли? А вам велено подождать чекистов. Мешков не трогать, задержанных велено не обыскивать.

Чекисты пришли скоро. Выслушали подробности задержания и отпустили Богусловского домой.

— Сами тут управимся.

Михаил вышел на площадь и оказался совсем в ином мире: лучистое солнце и теплый ветерок, словно специально подувший для того, чтобы освежить лицо, выветрить из одежды свечной и ладанный дух церкви. Там — застойный мрак, здесь — искристая жизнь.

Робко ударили колокола на Прасковье Пятнице, их подхватили, будто деревенские петухи своего собрата, на колокольнях Андрея Критского, Рождества Богородицы, Трех Святителей, и вот уже плывет, переливаясь в лучах солнца, колокольный перезвон над крышами еще дремавших домов, такой же искристый, как сверкающие на солнце золоченые маковки церквей…

Молчала угрюмо лишь колокольня Всех Святых.

Михаил оглянулся на колокольню, вздохнул и пошагал в больницу, куда отвезли на случайном извозчике Петра Самсонина.

Загрузка...