Четвертая осада Левеллина оказалась столь же безрезультатной, как и другие три, о которых сохранила нам память история. Маленький фландрский городок, укрывшийся в своих толстых розовых стенах и влажно-зеленых густых садах, сохранил по праву гордый девиз «Urbs invicta»[1]. Между тем днем, когда колокол beffroi[2] сообщил гражданам о приближении неприя-теля, и тем, когда он радостно возвестил освобождение, прошло всего три недолгих осенних месяца. Не весь скот, согнанный окрестными крестьянами на городские площади и жалобно мычавший там дни и ночи, был съеден солдатами, не весь порох был расстрелян пушками, бомбардами и кулевринами[3]. Осаждавшие не дождались даже ранних морозов, которые могли бы покрыть стеклом льда водные пространства, образовавшиеся на лугах вокруг Левеллина в первый же день осады, как только были открыты традиционные плотины на реке Ис.
История приписала этот счастливый для фландрской крепостцы исход особым талантам ее военачальника, шевалье де Сент-Эльма. Окончивший вскоре после осады вполне мирно здесь свои дни, он покоится ныне в соборной церкви святого Сатурнина[4], под скромной плитой, украшенной лишь несколько загадочной эпитафией: «Грезил бодрствуя, спит без снов». Такая странная уверенность в последнем сне шевалье де Сент-Эльма могла быть выражена только человеком, который хорошо знал его при жизни. Действительно, эпитафия была составлена его близким другом, небезызвестным в свое время астрономом Палюсом, — второй и, кажется, последней знаменитостью Левеллина. В словах этой эпитафии чудится веяние уже скептического ума, неожиданное для той эпохи и для цветного сумрака готической фландрской церкви.
Палюс разделил с шевалье де Сент-Эльмом невеликие, впрочем, труды и опасности осады Левеллина. Стоя на городских валах, он следил в трубу за движением неприятельской армии так же усердно, как наблюдал он за течением звезд и бегом планет. Ночью ракеты и бомбы чертили для него фигуры новых невиданных созвездий, а раскаленные ядра казались кометами, которым было бы так заманчиво дать имя Палюса. Слушая их тяжкий, шуршащий полет, он думал о мудрых законах баллистики, и одно ядро, едва не задевшее удивительные часы на городской ратуше, заставило его просидеть потом всю ночь с пером в руке, покрывая листы бумаги знаками и цифрами баллистических вычислений.
С этими листами цифр и чертежей оказался он на другое утро у двери шевалье де Сент-Эльма. Часовой отсалютовал ему мушкетом, дверь отворилась. Шевалье стоял среди комнаты с улыбкой на своем бритом, тонком, молодом и старом лице. Голубые глаза смотрели ясно под высоким, сильно откинутым лбом, увенчанным светлым, париком с крупными прядями. Сухой извилистый рот приветливо двинулся, небольшая желтоватая рука указала на кресло. Высокая, худая фигура шевалье напомнила маленькому круглому астроному циркуль, который он передвигал вчера с такой осторожностью в своих вычислениях.
Сэнт-Эльм сел и, сложив близко от своего лица руки, глядел на них, слушая рассуждения своего гостя вежливо и равнодушно. Выстрелы не прерывали речи ученого: был тихий, туманный день, и лишь слабо рисовались в окне очертания высоких красных крыш и формы начавших желтеть деревьев. Однако Палюс внезапно остановился и замолчал. Сент-Эльм понял его, и, не меняя позы, стал говорить:
— Вам кажется, мой добрый Палюс, что я слушаю вас с недостаточным вниманием. Я рассеян сегодня, но вы должны быть ко мне снисходительны. В то время, когда ваш ум поглощен законами действия слепых механических сил и движением мертвых неодушевленных тел, меня волнует нарушение законов человечества и обычаев великого искусства войны, которому мы все служим. Вчера слепое ядро едва не разрушило удивительные часы на нашей ратуше, произведение мастера Жилля, поставившего их там собственными руками в 1602 году. Что сказали бы вы, если бы грубая и случайная сила ядра изуродовала бронзовые фигуры двух рыцарей, которые вот уже сколько лет, ровно в полдень, выходят из своих ниш и поочередно бьют в колокол, заставляя вас вскочить из-за стола, заваленного книгами, и, хлопнув в ладоши, заказать слуге устрицы и белое вино? Я сегодня же пошлю с парламентером письмо генералу графу Сольн, командующему неприятельскими силами, с указанием на ту опасность, какой подвергают нашу городскую достопримечательность и его собственную военную репутацию его слишком беззаботные канониры.
Палюс сделал движение, но Сент-Эльм, как бы желая предупредить его, встал и начал ходить по комнате, иногда останавливаясь и продолжая говорить:
— Мы возвращаемся к предмету наших обычных споров. Война становится разрушитель-ной, военное искусство падает. Я знаю ваше мнение об этом, мой глубоко уважаемый друг, но что может прибавить оно к опыту моих восемнадцати кампаний и к выводам этих бесчисленных сочинений по теории и истории искусства войны, где вы найдете рассказ о всех битвах от Марафона до Мальплаке и о всех полководцах от Эпаминонда до Тюрення[5] и принца Евгения Савойского! — Шевалье обратился к выстроившимся вдоль стены книжным шкафам, где белел пергамент, краснел сафьян и блестело золото переплетов.
— Я верю в военное искусство, — продолжал он. — Там, где невежественный и косный ум видит лишь кровопролитие, не имеющее никакого оправдания или оправдываемое ложными верованиями, низменными побуждениями и грубыми интересами, я вижу игру творческого гения, пусть еще несовершенную пока, но которая в своем приближении к совершенству сделает всякое кровопролитие немыслимым и ненужным. Убитые и раненые на войне — это случайность, нисколько не большая, чем утонувшие в мореплавании. С течением времени человек всё более и более укрощает дикую стихию моря. Не полагаете же вы, что море людское, состоящее из разумных и крещеных существ, всегда останется более диким и неукротимым? Неужели вы думаете, что победа состоит в нагромождении возможно большего числа трупов, в произведении на свет возможно большего числа калек! Победа, великая победа заключается в искусном маневре, выигрывающем фланг противника, в молниеносном марше, выводящем в его тыл и прерывающем его коммуникации, в предусмотрительном занятии позиций, составляющих ключ данного стратегического положения. Сопротивление во всех этих случаях становится нелепым, бесцельным. Грубая сила покорно преклоняет колени перед магической палочкой полководца. Сколько знаем мы ненужных сражений, которые, как заранее было видно, не могли привести ни к чему! Скажу прямо: всякое сражение с точки зрения идеального военного искусства уже есть ненужность, ошибка. Оно свидетельствует только о том, что совершенство военной игры и на этот раз не было достигнуто. Величайшей победой была бы победа, одержанная без единой жертвы; искуснейшей кампанией была бы кампания, выигранная без единой битвы…
Звук пушечного выстрела напомнил Сент-Эльму, что туман рассеялся. Он поглядел в окно и презрительно усмехнулся:
— Осада! — воскликнул он. — Не бессмысленна ли всякая попытка взять силой то, что должно упасть в руки, как спелый плод, в результате искусных замыслов и непостижимых для простого смертного намерений. Между нами будь сказано, генерал граф Сольн — плохой стратег. Я наблюдал вчера распределение его войск и нахожу, что он не имеет никакого понятия о военном искусстве. Ах, милый Палюс, почему мы не можем встретиться с этим заносчивым имперским графом вот здесь, в кабинете, где я доказал бы ему в полчаса неопровержимо, как Святое Писание, что его партия уже проиграна? В мечтах я вижу, как через сто или двести лет вожди будущих, более просвещенных народов решают свои победы или поражения именно таким образом.
Шевалье де Сент-Эльм остановился у шкафа с книгами.
— Не кажутся ли вам золотыми следующие слова Жоли де Мезеруа, продолжал он, доставая из шкафа увесистый том. — Вот что говорит этот великий теоретик войны: «Искусство войны состоит не столько в том, чтобы уметь драться, сколько в том, как избегать боя, избирая свои позиции и направляя свои марши таким образом, что цель оказывается достигнутой без всякой возможности риска». Не воспевает ли другой автор, известный Массенбах, принца Генриха, «более счастливого, чем Цезарь при Диррахиуме, более великого, чем Конде при Рокруа, ибо он, подобно бессмертному Бервику, одержал победу без битвы!» Не сказал ли наконец сам маршал Саксонский[6]: «Я убежден, что искусный генерал может вести войну всю свою жизнь, не будучи ни разу принужден дать сражение»…
Имперская бомба разорвалась неподалеку; за ней последовала другая, третья. Несколько стекол упало со звоном на пол, и ворвавшийся ветер сбросил со стола записки и чертежи Палюса. С сожалением поставив на место Жоли де Мезеруа и Массенбаха, шевалье де Сент-Эльм взял в углу трость и надел шляпу. Маленького астронома уже не было в комнате, и его табачного цвета кафтан мелькал на лестнице, уносимый менее страхом, чем любопытством его обладателя.
Бомбардировка прекратилась так же внезапно, как началась; потери, о которых донесли шевалье де Сент-Эльму, были ничтожны, — несколько крестьян отправилось с городской площади на кладбище или в госпиталь и несколько телят — в солдатские котлы. К вечеру шевалье узнал и о причинах бомбардировки: неприятельский лагерь посетил молодой эрцгерцог, изучавший на практике благородное ремесло королей, сопровождаемый на этот раз капризной принцессой Бефи. Принцесса пожелала увидеть стрельбу, но через несколько минут потребовала ее прекратить, боясь напугать до смерти свою любимую обезьянку.
Об этом последнем обстоятельстве не упомянул, разумеется, ни слова генерал граф Сольн в своем вежливом и благосклонном ответе шевалье де Сент-Эльму, содержавшем торжественное обещание щадить отныне удивительные часы на ратуше Левеллина. Но неприятельский военачальник не скрыл от шевалье приезда высоких гостей. Напротив, именно этим и объяснялась несколько странная просьба, которой заканчивалось письмо. Граф Сольн не скрывал капризного нрава принцессы Бефи и подчеркивал ее крайнюю разборчивость в столе, сообщая с грустью, что как раз накануне лишился своего лучшего повара, упившегося вином до белой горячки. «Единственная надежда для меня в такой короткий срок может таиться, — заканчивал свое письмо граф, — в стенах Левеллина — увы! — навсегда для меня закрытых военным искусством вашего превосходительства».
Повторяя с гордой улыбкой эти лестные слова, шевалье шел вечером по темной и узкой улице маленького и старого Левеллина. Узнававшие его силуэт прохожие сторонились и кланялись. Шевалье отвечал им приветливо, но вдруг нахмурился, остановился и поглядел кругом. Он вспомнил просьбу неприятельского военачальника и ясно увидел невозможность ее исполнить. Легкая краска стыда залила его щеки; Левеллин показался ему жалким, ничтожным. Крестьянские гуси загоготали, и овцы заблеяли на городской площади. Сент-Эльм с раздражением круто повернул направо, перешел мостик через узкий канал и постучался у садовой калитки.
Ему открыла служанка; пройдя низкий цветник, он оказался у двери небольшого дома, укрытого в зелени. Толкнув дверь и сделав несколько шагов, он вошел в просторную комнату с узорным каменным полом. В ней жарко горел камин, отблескивая в фарфоре и серебре на массивном буфете, в хрустале и фаянсе двух приборов, приготовленных на столе, накрытом белоснежной скатертью. Черная кошка приветствовала шевалье, выгибая спину и удивляясь длинной колеблющейся тени, отброшенной им на гладкий пол. Мадам Хооте, вдова зажиточного купца, по обычаю вставала навстречу ему от огня, сияя своим круглым лицом, великолепной шеей и желтым атласом своей отделанной лебяжьим пухом душегрейки. При виде ее шевалье перестал хмуриться. Минуту спустя бесчисленные тонкие морщинки его лица излучились в улыбку: ему пришла в голову прекрасная мысль.
На другое утро с рассветом мадам Хооте выехала за городские ворота в сопровождении офицера, трубача и двух равнодушных пехотинцев с короткими мушкетами. В лучшую трубу своего друга Палюса шевалье де Сент-Эльм видел, как вызванный звуком парламентерской трубы неприятельский офицер с аванпостов встретил посланницу и вежливо завязал ей глаза. Затем она исчезла за ивами ближайшей плотины, и охранявшие ее пехотинцы поплелись обратно, провожаемые шутками неприятельских солдат.
Весь тот день шевалье был крайне взволнован. Он не раз сам себе улыбался и, держа близко от своего лица маленькие, сухие руки, крепко и радостно потирал их. В час обычной беседы с Палюсом он даже оставил излюбленную тему — искусство войны, — прославив в нескольких энергичных словах искусство изысканной кухни. Но на этот раз рассеянным был Палюс: он не обратил внимания на странные слова Сент-Эльма.
— Чем больше я думаю, — говорил он, — тем больше я убежден, что те могущественные механические силы, которые с таким презрением вы называете слепыми, сметут все ваши теории военной игры. Я вижу мысленным взором ружье, стреляющее на три тысячи шагов, и пушку, выбрасывающую снаряд весом с быка. Я вижу многостотысячные армии, выставленные одна против другой поголовным вооружением целых народов на этих самых полях нашей Фландрии.
Палюс прервал свою речь, удивленный скрипучим, идущим как будто издалека звуком. Шевалье де Сент-Эльм смеялся.
— Ах, мой бедный Палюс! — воскликнул он. — Какого низкого вы мнения о нас, жителях планеты Земля! Небесная механика, примененная к истреблению себе подобных, народы, вступающие в поголовную драку между собой из-за того, что могло бы решить соревнование двух небольших армий, составленных из людей, всецело посвятивших себя военному ремеслу или военному искусству, — нет, помилуй Бог, я лучшего мнения о человечестве! Двадцатый век не будет знать, что такое выстрелы, подобные тем, которые так взволновали вас вчера, и однако совсем не оттого, что тогда пушки будут стрелять без звука или без дыма. Будущая война решится совсем иными средствами и совсем особыми стратагемами. И я лично ничего не буду иметь против, — прибавил Сент-Эльм с довольной и хитрой улыбкой, — если эти стратагемы будут подобны той, которая решает, быть может, в данную минуту судьбу Левеллина.
Шевалье де Сент-Эльм вполне верно истолковал смысл просьбы, которую ему удалось так блистательно удовлетворить с помощью искусных в кулинарном деле рук мадам Хооте. Принцесса Бефи была всем и всеми довольна, и имперский генерал мог не бояться отныне последствий веденной им бесславной и безрезультатной осады. Унылая осенняя равнина Фландрии достаточно прискучила ему; не прошло и недели, как он поспешил уехать, приказав своим войскам снимать лагерь и переходить на зимние квартиры. Левеллин был освобожден.
Видя с крепостных стен дым зажженных уходящим неприятелем окрестных мельниц и деревень, граждане Левеллина восторженно прославляли Сент-Эльма. Бил колокол beffroi, стреляли салютно пушки, мычал крестьянский скот, толпившийся в ожидании у еще запертых городских ворот. Сент-Эльм и Палюс упали друг другу в объятия. А вечером шевалье посетил дом на узком канале. Мадам Хооте встала навстречу ему от ярко пылавшего камина. Ее открытую и величественную шею Сент-Эльм украсил золотым медальоном, на котором был выгравирован девиз: Amore et arte vinco[7].