Сказ этот был удивительным, раскрашенным радугой волшебных снов детства. А было сказано: есть за тридевять земель, далеко на Севере, за Полярным кругом, в тундре, в устье реки Индигирки осколочек давней, то ли шестнадцатого, то ли семнадцатого века Руси. Живут там что ни на есть самые настоящие русские, живут уже давно, чуть ли не четыре века, и говорят на том языке, на каком говорили их пращуры, покидая Русь, оставив тот язык почти без изменения. И если хочешь послушать, как баяли русичи, еще только что устремившиеся своими помыслами за Камень, то поспеши: наше торопливое время и наш нивелированный быт скоро перетрут и этот древний осколок.
Не поверилось сразу, слишком отвыкла душа от чудес, но заныла от потаенной радости: ну а вдруг все-таки… Эдакая маленькая Земля Санникова среди бескрайних и пустынных просторов Севера. Спряталась, затихла за хребтами, за марями, за вьюгами, за морозами, за ледяной полярной тьмой. Да так и дожила до наших дней.
Только откуда бы, казалось, взяться давней Руси на таинственной Индигирке? Хотя как откуда? Стоит только вспомнить, с какой жаждой жизни и нового шли русские в неведомые края, как за каждым поворотом реки, за каждым новым хребтом ожидали встретить землицу богатую, вольную, справедливую: без бояр, без опричников, без тягот подневоли.
И объяснение, тут же сочиненное на скорую руку, нашлось. Вполне могло быть так. Бежали по полуночному неласковому морю русские кочи, правили кормщики встречь утреннему солнцу, искали места, богатые белой полярной лисицей, морским зверем, рыбьим зубом. И находились в пути такие кормные места. Но окоем, из-за которого появлялось солнце, звал к себе, и ватага промышленных людей, вместе с детьми и женками, перемаявшись зиму, снова грузилась на кочи и устремлялась на восток. И так они шли не одно лето.
В устье большой реки остановились. Срубили из плавника избы, срубили церковь, подняли крест и стали жить. Видно, нашли ту землицу, которую искали. Хотя эту землицу и землей-то трудно назвать: голая белая тундра, где и ветру не за что зацепиться, три четверти года скована морозами. А придет короткое несмелое лето — опять же земли мало увидишь. Вокруг вода: реки, озера, болота.
А может, беда заставила остановиться? Налетела черная буря, погубила кочи, отрезала все пути по морю. Хочешь — живи, где судьба жить тебе выпала, а не хочешь — ложись да помирай, если не вынесет душа тоски по родным местам.
И назвали то поселение, не мудрствуя лукаво, Русским Устьем.
Николай Габышев, якутский писатель, рассказавший эту историю, щурил светлые, с голубизной, глаза и говорил, пряча улыбку:
— Я в тех местах учительствовал после войны. Интересный там народ. Наособицу. Свой быт, свой уклад. Свои сказки. Кое-какие сказки я записал… А язык… Для непривычного уха непонятный язык. — И, уже не сдерживая улыбку, добавил: — Очень мне интересно послушать, как вы — русскоустьинец и ты — оба русские, будете понимать друг друга. Приезжай. И Валентина Григорьевича зови. Ему интересно будет.
Распутину, конечно, было интересно. О Русском Устье он слышал, читал даже, но, привыкший все делать не спеша и обстоятельно, сказал:
— Нынче вряд ли удастся поехать. Со временем ничего не получится. А вот на будущее стоит подумать.
Встреча эта с Николаем Алексеевичем была эдак года три назад, и хотя Русское Устье и влекло к себе своей сказочностью и возможностью чуть заглянуть в прошлые века, прикоснуться к своему живому прошлому, к своим корням, но так получалось, что не было попутного ветра в северную сторону, и поездка переносилась на привычное «потом». А Николай Алексеевич нет-нет да и присылал письмо, при случае по-товарищески позванивал по телефону и как бы между делом напоминал, что лучшее время для поездки март — апрель: кончится полярная ночь, улягутся пурги, поутихнут морозы.
— Так, может, в мае еще лучше будет? Теплее.
Может быть, и теплее, да не лучше, оказывается. В мае погода опять дурить начинает. Солнце ходит высоко, с юга лето подступает, а Арктика — непривычна она к теплу. Вот и ярятся ветра, бьют по промерзшей земле, не успевшей еще ощутить и малой толики тепла, снежные заряды.
А земля и в Арктике земля, ей рожать требуется. И вот замеревшая, затаившаяся земля терпеливо ждет своего часа, ждет, когда Север умерит свой нрав. И потому одно из главных качеств арктической жизни, если она не хочет закончиться, — терпение.
Когда к чему-то стремишься, то рано или поздно стремление твое сбывается. Сбывается вроде бы само по себе, но за всем этим стоит логическое завершение постоянных, заметных и незаметных, усилий. Быть может, поездка и дальше откладывалась бы на потом, но по стечению обстоятельств получалось, что и с дефицитным временем все обошлось, и не помешали никакие важные и сверхважные мероприятия, и здоровье позволило, и время для поездки подошло самое что ни на есть лучшее — конец марта, и…
А у Валентина Распутина эта поездка и вообще совпадала с творческими планами. Его глубинный интерес к Сибири, активная озабоченность сбережением национальной памяти, национальных особенностей русского человека, русского характера привели его к долговременной работе над очерковой книгой о Сибири, о ее заповедных местах, где Сибирь хоть в малой степени, но сохранила свою неповторимость, самобытность. И как тут обойтись без знакомств с индигирскими понизовщиками.
В общем, билеты куплены, с якутскими друзьями-приятелями поездка обговорена, дорожные сумки упакованы, машина в аэропорт заказана. Делать нечего, надо ехать.
Это, похоже, даже хорошо, что поездка на Север выпала далеко не сразу: интерес к Русскому Устью окреп, пустил корни в душе, удалось полистать-почитать об Арктике, о землепроходцах и непосредственно о Русском Устье. Удивительно, но в личной библиотеке Валентина как бы случайно нашлась книга В. М. Зензинова «Старинные люди у холодного океана», изданная в Москве еще в 1913 году, книга крайне редкая. Пожалуй, что это первая наиболее серьезная работа, рассказывающая об устье Индигирки и русских индигирцах.
Вот что пишется в предисловии к этой книге.
«Ему (Зензинову) удалось самому прожить с людьми, которые не знают и не хотят знать изменчивой судьбы веков, которые живут, вне сомнения, так же, как и их пращуры, впервые пришедшие к Ледовитому океану на Индигирку, возможно, еще при Иване Грозном и уж не позднее царствования Алексея Михайловича. За эти 300—350 лет они подверглись здесь, в царстве норд-оста, снега и льдов, своего рода анабиозу: застыли со всем укладом своей жизни, своей мысли и своего говора и оттаять пока не могут.
Грустно ли это, нормально ли — вопрос другой. Но раз факт существует, он приобретает ценность чрезвычайно выдающегося явления. Я думаю, что археолог считал бы для себя величайшим счастьем, если бы, раскопав могилу XVI-го или XVII-го веков, он мог хоть сколько-нибудь правдиво облечь вырытый им древний скелет в надлежащие одежды жизни, дать ему душу, услышать его речь. Древних людей в Русском Устье ему откапывать не надо. Перед ним, в Русском Устье, эти древние люди как бы и не умирали».
Удивительно!
Со времени опубликования книги прошло более семидесяти лет, за эти годы авиация сделала самые отдаленные медвежьи углы близкими и доступными, цивилизация стерла во многом приметы местной жизни, и, конечно, надежды на сохранность этого «музея древности» не было.
И верно — нет музея. Или почти нет. Начать хотя бы с того, что ощущения дальности, оторванности Севера от материка особенно и не чувствуется. Если еще совсем недавно путь от Иркутска до Якутска даже на самолете занимал не один день, не говоря уже о пути по земле и далее сплавом по Лене, то сейчас и вздремнуть в самолете по-доброму не удается: за те всего два с половиной часа, которые требуются на взлет, перелет и посадку, сильно-то не разоспишься. Еще не отошел человек от иркутских воспоминаний, как уже: «Граждане пассажиры, прошу пристегнуть привязные ремни, наш самолет…» И уже в иллюминаторы светит с аэровокзала неоновыми буквами слово «Якутск». Дальнейший путь — тоже ничего особенного: перелет, занявший чистого времени в воздухе немногим больше четырех часов, и вот он, поселок Чокурдах — центр Аллаиховского района, откуда рукой подать до Русского Устья — самого северного поселка нашей страны. Дальше — лед, торосы, Северный полюс, Канада.
Следуя традициям путевого очерка, здесь, пожалуй, нужно сказать несколько слов о районе. По якутским понятиям район маленький, всего чуть больше ста семи тысяч квадратных километров. Расположен за Полярным кругом. Население меньше шести тысяч. Ведущее место в экономике района — оленеводство, пушной и рыбный промыслы.
Русскоустьинцы, как их деды и прадеды, занимаются только охотой и рыболовством.
Здесь я должен, правда, поправиться; поселка Русское Устье больше не существует, а есть Полярный. Четыреста лет название людей устраивало, оно точно выражало суть явления, но когда поселение было вынуждено переехать на более высокий берег, то Русское Устье по чьей-то воле превратилось в Полярный — один из нескольких Полярных, разбросанных по нашей Арктике. Полярный в Мурманской области, Полярный в Магаданской области, Полярный… Вызывает это такое же чувство, когда в больших и малых городах, в поселках новых и старых — всюду от Тихого океана до Карпат — видишь непременные кинотеатры «Дружба», кафе «Юность». Или, наоборот, кафе «Дружба», кинотеатр «Юность». И эти слова — слова-то хорошие! — от бездумного и казенного повторения теряют свой блеск, становятся унылыми, затертыми.
Так и с именем Русское Устье. Честно говоря, мне жаль старого названия — Русское Устье. Да и сами потомки землепроходцев, хоть и привыкли к новому слову и в обиходных разговорах уже не запинаются об него (летим в Полярный, живем в Полярном, у нас в Полярном), — называют себя по-старому: мы — русскоустьинцы… Тут надо пояснить, что Русским Устьем называлось все понизовье Индигирки, где в свое время стояли поселения русских; Косухино, Станчик, Стариково и еще несколько других. Но наиболее значительным из них, многолюдным, центральным — было поселение Русское Устье.
Нередко критики сетуют на то, что многие путевые очерки начинаются словами «Наш самолет…», но когда пишешь об Арктике, без этих слов никак не обойтись. Здесь каждая поездка начинается с самолета и им же заканчивается. Итак, наш самолет — теперь уже маленький, тесный одномоторный биплан — взлетел с Чокурдахского аэродрома и взял курс на север — на поселок Полярный.
Несколько слов о Чокурдахе. Издали поселок казался, даже из Якутска, стоящим на самом краю земли и если не совсем забытым богом и людьми, то, по крайней мере, основательно оторванным от Большой земли. Но только издали. Уже первый день жизни в Чокурдахе внес серьезные поправки в эти представления. Дома как дома. Быть может, только слишком стандартные. Магазины как магазины. В овощных магазинах — а это уже конец марта — лежала на витринах и картошка, и не какая-нибудь сушеная, а самая настоящая, лежал репчатый лук — продукты, до недавнего времени для Крайнего Севера наособицу редкие. В общем, хороший, современный районный центр.
И окончательно «доконал» нас еще один серьезный факт. Когда мы улетали в Полярный, на Чокурдахском аэродроме совершил посадку толстобрюхий ИЛ-18.
— Это откуда такой красавец? — спросили мы Михаила Владимировича Хаустовича, работника райкома партии, гостеприимно согласившегося поехать с нами в Полярный.
— Из Москвы, рейсовый, — буднично ответил Михаил Владимирович и посмотрел на часы. — Прибыл вовремя.
Какой уж тут край земли, какая уж тут оторванность от мира, если при желании можно пойти в аэропорт, а он тут рядом — то ли аэропорт при поселке, то ли поселок при аэропорте — и в тот же день оказаться в Москве.
…Итак, наш самолет… В общем, как говорил Валентин Распутин, нам оставалось сделать самый маленький, самый короткий прыжок: путь до Полярного занимает чуть более получаса. Самолет летел низко, и мы приникли к иллюминаторам, стараясь почувствовать этот край, впитать его в себя, стараясь понять, почему край так привлек русичей, почему они остановились здесь, не устремились в более благодатные края.
Мы — это уже не только Валентин Распутин и пишущий эти строки. Из Якутска вместе с нами полетел заведующий бюро пропаганды художественной литературы Василий Егорович Васильев, и прежде бывавший в этих краях, а из Чокурдаха — на правах хозяина — Михаил Владимирович Хаустович.
Шел конец марта, даже в Сибири уже вовсю позванивали ручьи, пробовали свои голоса после дальнего перелета первые жаворонки, вырядилась в сережки верба, а здесь, внизу, проплывала напрочь забывшая о тепле снежная пустыня. И хоть я написал, что проплывала, но порой казалось, что самолетик хоть и натужно гудит мотором, а все без толку. Он словно замер на месте: внизу только белая равнина, глазу не за что зацепиться. И — главное — хоть мы и летим на низкой высоте, но не приметили в тундре и малых, самых робких признаков жизни. И совсем неуютно стало на душе, когда представил нависшую над этими полуночными краями беспросветную многонедельную «полярку» — сверхдлинную ночь. Мрак, хлад, глад.
Но ведь живут же здесь люди, которых сюда никто не ссылал, которые и в дальних помыслах не держали мысли покинуть эти края, живут здесь много веков совершенно добровольно. Почему?
Почему, почему? Вряд ли мы сумеем ответить на этот вопрос, не сумев по-настоящему, изнутри, познать, не только познать, но и принять в душу и эту тундру, и Индигирку, и озера, и пурги, и снежную бескрайность, и томительное ожидание солнца, и радость первого солнечного луча после «полярки».
И по этому поводу вспомнился забавный случай-разговор, рассказанный однажды Валентином Распутиным.
Принимал Валентин у себя в Иркутске писателя из-за рубежа, своего доброго знакомого. Гость побывал на Байкале, прикоснулся к самому краюшку тайги, ходил по старинным иркутским улицам и радовался всему увиденному.
— Нравится? — спрашивал Валентин Григорьевич.
— Очень нравится, — отвечал гость.
А перед самым отъездом гость, чуть смущаясь, попросил разрешения задать несколько необычный вопрос. Он начал с того, что Сибирь в свое время была краем ссылок, люди сюда попадали нередко помимо своей воли, что потом эти времена прошли и теперь люди вольны жить там, где им нравится и…
— Почему вы не переедете в более благодатный край? Что вас здесь держит? Ведь в Сибири морозы, короткое лето.
Такого вопроса Распутин никак не ожидал — парадокс, да и только — гость целыми днями говорил о том, как ему здесь нравится, и вдруг без всякого перехода спросил, почему здесь живешь, почему не поспешишь уехать.
— Я ему что-то ответил, — рассказывал Валентин, — стал объяснять, но мне кажется, что он меня так и не понял, хотя вежливо кивал головой и соглашался.
И я думаю, что гость Распутина не понял. Ведь для того чтобы Россия была твоей сутью, пропитывала тебя насквозь, надо, для начала хотя бы, родиться в России, чтобы любить Сибирь, жить в ней и не искать на карте мест будущего своего жительства, надо быть сибиряком.
Так уж на роду мне было написано — вырасти в Сибири, где родились и легли в землю мои отец и мать, мои деды и прадеды. Все, что окружает тебя с рождения, все, что вошло в твою плоть и кровь, кажется, по крайней мере в детстве, единственно верным и правильным. Вот и мне до сих пор кажется прекрасным лишь тот край, где земля еще мало мерена, где леса полны вольной жизни, реки чисты и богаты и где человек неразрывно связан с природой и не чувствует этой связи расчетливым умом, а просто является сам частью природы и не мыслит своего «я» вне ее.
И мне всегда хорошо смотрелось в сторону Якутии, где Сибирь особенно сибирская: морозы так морозы, летняя жара — так как в Африке, реки полноводны и могучи, та́йги мало хожены, а люди верны этим лесам, рекам и озерам, которых, кстати, в этом крае больше, чем проживает людей.
Но Заполярье — это для меня крайность. И мне одно только в этом случае понятно: чтобы цепко держаться за освоенное давними предками-землепроходцами Русское Устье, надо быть русскоустьинцем.
Я не был русскоустьинцем, и проплывавшая внизу промерзшая земля лишь сумрачно тревожила своей пустынностью, однообразием равнины. И никогда мне, видимо, да и не видимо, а наверняка, не принять безлесой, а потому унылой для меня равнины, где и глазу-то не за что зацепиться. И не хулю, видит бог, я другие края, а все ж тайга и вздыбленная земля мне дороже любой другой. Родная земля, она и потому тебе родная, что ты знаешь, как на ней жить и как выжить, если будет надо. А тут… Окажись я сейчас вот там, внизу, один и, думаю, не долго смог бы сохранить в себе надежду и тепло. Я не знаю, как это делается здесь, в снежной пустыне.
Забегая вперед, хочу сказать, что эта пустыня совсем не пустыня, она полна горячей жизни, и любой, самый избалованный охотник назвал бы эти края богатыми и щедрыми.
Но пока я видел только мертвые снега, под которыми порой угадывались извивы Индигирки. Потом, как-то совсем неожиданно, увидел под крылом стоящие посреди тундры прямоугольнички домов, стоящие открыто, без всяких привычных нам оград, заборов, тынов и поскотин. Сколько их, этих домиков? Два десятка? Или три? Я не успел их сосчитать, как белая земля по левому борту вместе с домиками круто всплыла вверх, затем выровнялась, и самолет, сделав разворот, пошел на посадку.
Добрались-таки!
В открытый проем самолетной двери хлынул морозный воздух Русского Устья, замелькали лица людей, для которых эта земля вот уже четыреста лет является родной землей, в мерзлоте которой выдолблены могилы прапрапращуров. Вглядываясь в эти лица, ищу на них отсветы той давней удалой и яростной силы, что вела русских встречь солнца в дали дальние, через немирные земли, оставлявших на своем бесконечном длинном пути бесчисленные затеей — могилы с православными крестами. Народу на льду Индигирки собралось много, тут и улетающие в районный центр, тут и провожающие, и пришедшие просто так — прилет самолета хоть и обычное дело, но все ж событие — потому незнакомые люди воспринимаются пока, за малым исключением, как единое целое, не распадаясь на индивидуальности со своими именами и невидимыми связями с твоим «я», которые и разрушают толпу. Но все ж замечаются лица с крепким налетом Азии, лица, тронутые дымкой азиатских костров лишь самую малость, лица — на удивление — абсолютно русские.
В истории Русского Устья много необычного и даже загадочного. Ведь долгие годы, пожалуй целое столетие, прожили русскоустьинцы не только в отрыве от родины, в тиши и уединении, но и в полной безвестности. И лишь в сороковых годах семнадцатого века они были совершенно случайно обнаружены казачьим отрядом, двинувшимся из Якутского острога в поисках новой землицы.
Долог был путь отряда на восток через бескрайность и неизвестность, и каково же, видимо, было удивление казаков, когда, одолев не одну тысячу верст, углубившись в неведомые земли, они увидели русские рубленые избы, услышали русскую речь.
Здесь надо снова обратиться к Зензинову.
«Много косвенных данных подтверждают, по-видимому, предание в той его части, где говорится, что предки теперешних верхоянских мещан (так в свое время именовались русскоустьинцы. — А. Г.) пришли из России северным морским путем, а не обычным путем через Якутск, как вообще все русское население Якутской области. На это указывают старинные особенности языка (XVI—XVII вв.) и многие сохранившиеся русские обычаи, давно исчезнувшие среди остального русского населения области, их песни и былины, а главное, их необыкновенная национальная устойчивость.
На Индигирке русские живут столетия — живут, окруженные сплошным кольцом из якутов, юкагиров, ламутов, тунгусов, чукчей, — и тем не менее они сумели сохранить русский тип лица, русский язык, русские обычаи».
И вот они, наши первые знакомства в Полярном. Щербачков Виктор Петрович. Худощавый, легкий, некрупного роста. Исполняющий обязанности председателя исполкома сельского Совета. Коренной русскоустьинец.
Караченцев Валентин Николаевич. Крепкий, подтянутый, подвижный. Заведующий торговым кустом. Из приезжих. Живет здесь около десяти лет. Приехал из южных краев, но вот освоился. И освоился до такой степени, что несколько лет работал штатным охотником, имел собачью упряжку.
Вижу, как наши новые знакомые с любопытством, хотя и тщательно это скрывают, посматривают на Валентина Распутина: интересно посмотреть вблизи живого писателя, книги которого читали и фильмы по его книгам видели.
Самолет, на котором мы прилетели, не шибко долго задержался: не успели из его чрева выбраться прибывшие в Полярный, как деловито и буднично, словно в маршрутное такси, в него стали забираться пассажиры, и вот уже самолет заревел мотором, затрясся, заскользил по льду Индигирки и его лыжи оторвались от взлетной полосы.
Самолет улетел, на «аэродроме» делать стало нечего, и мы не спеша потянулись к невидимому с реки поселку. Конец марта, а снег под ногами морозно скрипит, белый-белый снег, пропитанный солнечным светом; снег слепит, заставляет щуриться.
По ступенькам, вырубленным в снегу и земле, поднялись на крутой, почти отвесный берег реки, а вот он — поселок. Здесь стоило остановиться, осмотреться — ведь сюда стремилась душа последние годы — и мы остановились.
Даже не верится, что поселок стоит на самом краю обитаемой земли, далеко за Полярным кругом. Вот если бы не слепящая светом голая тундра. А так дома, по крайней мере новые дома, как в каком-нибудь леспромхозовском поселке: типовые, примелькавшиеся, серийные, без так называемых архитектурных излишеств. Маленькое крылечко, дощатые сени, прямоугольники окон без всяких там наличников и прочих «эстетических глупостей», шиферные крыши. Типовая школа. Котельная. Цистерны с горючим — питание для котельной. Трубы теплоцентрали, разбегающиеся к домам, зашиты в теплоизоляционные короба из дерева и старых металлических бочек: в вечную мерзлоту трубы не закопаешь.
Ближе к обрывистому берегу Индигирки стоят дома индивидуальные, традиционного северного типа: невысокие, с плоской крышей, с маленькими оконцами, с маленькой дверью, открывающейся вовнутрь и в которую можно войти, лишь хорошо поклонившись дому.
И еще — примета Севера — собаки. Упряжки крупных собак, сидящие на привязи.
С первой собакой мы познакомились еще на «аэродроме»: к Валентину Караченцеву подошел рослый пес в лохматой и пушистой шубе. Валентин потрепал псу загривок.
— Соседский пес. Но ко мне привык. Щенок еще совсем.
А каким же этот щенок тогда великаном вырастет? Пес принял ласку спокойно, даже сурово, не оскалился в улыбке, не мотнул хвостом: он, похоже, уже не считал себя щенком. Жизнь на Севере приучает к сдержанности.
Весь поселок Полярный (официально он именуется как село Полярное, но в обиходе его называют поселком, да и по всему этот статус ему больше подходит) можно обойти по кругу без всякой спешки всего за полчаса, а то и меньше. Что и говорить — некрупный поселок. Но в нем есть все необходимое для жизни: два магазина, почта, школа, просторный фельдшерский пункт с пустующими койками стационара, клуб, котельная. Есть здесь свои новостройки — строится двухэтажный дом, есть свои жилищные проблемы: хоть и стоит поселок на высоком берегу, но Индигирка медленно и верно подтачивает берег, подбирается к частным домам, построенным, по обычаю, поближе к реке.
Живет в поселке около семидесяти семей. Более пятидесяти из них — коренные русскоустьинцы. Главное занятие — охота на песца. И рыболовство. Правда, рыболовство в конечном итоге подчинено пушному промыслу: для пропитания собачьей упряжки, для привады песца.
Сегодня в поселке исторический день. Ну если уж не совсем исторический, то, по крайней мере, весьма памятный. А в двух семьях с него можно будет вести отсчет времени. Сегодня в Полярном появились два самых первых в поселении мотоцикла. Привезены они были и проданы вчера, но выехали на улицу лишь сегодня, разрушив тишину победным ревом моторов. Трудно сейчас сказать, как они будут использоваться, дорог в тундре для них нет, но а пока сейчас мотоциклы кружат по поселку, десятки раз проезжая по одним и тем же тропам.
Поселочек для нас уже не столь чужой, как вчера, довольно быстро появились знакомые, да и знакомиться здесь нетрудно: подошел к человеку и говори, если есть тебе о чем говорить. А северное гостеприимство, похоже, осталось в этих краях прежним. Мы уже знаем Ивана Алексеевича Чикачева, соседа Караченцевых, бывшего охотника, а теперь по состоянию здоровья работающего приемщиком пушнины. Семья Чикачева, вместе с семьей Караченцева, взяла на себя заботу о нашем пропитании.
Познакомились с охотником Павлом Алексеевичем Черемкиным. Ходили по поселку, остановились около упряжки собак и тут же познакомились с ее хозяином.
Знакомясь с поселком, конечно, никак нельзя было пройти мимо цеха (цех — это, пожалуй, слишком громко будет, там, кажется, всего одна не очень-то просторная для таких дел комната), где обезжириваются песцовые шкурки и обрабатываются шкуры для промысловой одежды. Работа эта нелегкая, ручная, да и требует определенного навыка. Признав Хаустовича за районное начальство, одна из женщин — а работают в цехе только женщины — довольно громко высказала недовольство тем, что у них нет химикатов, с помощью которых шкуры выделывать значительно легче.
— Руки ведь устают.
— А руководству вы об этом говорили? — спросил Михаил Владимирович. — Нет? Напрасно. Я думаю, химикаты не проблема. Вернусь в Чокурдах — выясню. Химикаты будут.
— Ну да, — тут же ответила недовольная, с редкой даже для женщины «последовательностью», — с этой химией разве хорошо шкуру выделаешь? Она и тепло держать не будет. В такой одеже только мерзнуть.
Как-то так получалось, что наша жизнь в Полярном во многом стала соприкасаться с семьей Валентина Караченцева, а в житейском обиходе просто Юры. Почему Юры? Видно, он так сам решил. Иным собственные имена не нравятся, но терпят. А у Юры характер крепкий, решительный. Так вот когда речь зашла о поездке в тундру, или, по-местному, сендуху, то и здесь оказалось, что Юра не оставит нас своими заботами.
— Завтра с утра и поедем, — объявил он. — Надо об одежде для вас подумать. Кое-что придется у соседей прихватить.
Утром в одной из комнат квартиры Караченцевых мы увидели целую груду по преимуществу меховых вещей. Юра оценивающе оглядывал каждого из нас, спрашивал размер обуви и решительно протягивал какую-нибудь лопотину. (Лопоть — по-русскоустьински одежда. Да и по-сибирски тоже. Во многих таких случаях ни Валентину Распутину, ни мне переводчик не требовался.)
— Это тебе. Это тебе. А это, прикидываю, тебе впору будет.
Выехать в тундру, даже в первых числах апреля, когда солнце стоит высоко над горизонтом, без соответствующей экипировки и думать нечего — тридцать градусов мороза — это все равно мороз. Да если еще с ветерком. И под строгим контролем семьи Караченцевых, соседей — Ивана Алексеевича Чикачева и его жены Тамары Алексеевны — мы стали медленно одеваться. На ноги — шерстяной носок. Потом кянчи — меховые носки. А потом торбаза, теплейшая обувь, сшитая из двух слоев особо прочного меха с оленьих ног: слой мехом внутрь и слой мехом наружу. Стеженые или меховые штаны. Свитеры. Шубы. Поверх шуб — парки. Без посторонней помощи с непривычки никак не одеться. Через десяток минут мы стали толстыми и неповоротливыми.
— Давайте на улицу, не то быстро вспотеете, — советуют северяне.
Мы уже было взялись за шапки, тоже особой, северной конструкции, как Тамара Алексеевна всплеснула руками:
— Ой, а платки-то совсем забыли.
Оказывается, платок нужен, обыкновенный хлопчатобумажный платок — никакой другой, даже шерстяной, здесь не подходит — чтобы обвязать низ лица. Иначе можно обморозиться.
Тяжелая в помещении одежда на улице как-то очень быстро полегчала, и сам себе уже не казался слишком неуклюжим и неповоротливым. И ходить в такой одежде легко, и руками двигать удобно.
Выехать в тундру на осмотр пастей — песцовых ловушек — было решено на двух нартах, привязанных одна за другую. Тягловая сила не собачья упряжка, а снегоход «Буран», эдакий крепенький мотороллер, где вместо переднего колеса стоит короткая лыжина, а вместо заднего две небольшие гусенички, наподобие тракторных. Хоть и солидно выглядел снегоход, а все ж подумалось: «Далеко ли он сможет утащить такой прицеп?»
Кстати, о нартах. Одна из них собрана по старинке, из дерева. Стянута сыромятными ремешками. Легкая, удобная, прочная. Другая, привезенная с материка, изготовлена промышленным способом. Имеет по сравнению с первой два существенных недостатка. Она в два раза тяжелее кустарной и весьма тяжелая для кармана — сто семьдесят пять рублей штука. Охотники по сей день недоумевают, отчего так дорого стоят два металлических полоза и нехитрый набор припаянных к ним трубок.
«Буран» хоть и казался лишь мотороллером, но легко тронул наш нартовый поезд и, нисколько не задыхаясь, таскал его чуть ли не весь день по тундровому бездорожью.
Еще в самом начале нашего знакомства с Полярным Иван Алексеевич Чикачев посетовал, что молодежь как-то не очень стала стремиться в промысловики. Но тут же добавил, что сейчас интерес молодежи к охоте стал несколько возрастать. И причина тому — снегоход «Буран». И объяснил, что к чему. Чтобы успешно промышлять — охотник должен иметь как минимум одну собачью упряжку, которая, кроме ежедневных забот, требует, худо-бедно, полторы тонны рыбы в год. А рыбу эту надо самому поймать. Нужна рыба и на приваду песцов, чем больше, тем лучше. Нужна рыба и себе на прокорм: без рыбы русскоустьинец и стола не представляет. Так что успевай поворачивайся, рыбачь. А «Буран» большое облегчение дает. И рыбы ему не надо, и не устает, и скорость, по сравнению с собачьей упряжкой, способен развить очень приличную. Может быть, даже несколько вредную для остальных обитателей тундры.
Как бы то ни было, а прогресс ущемляет интересы братьев наших меньших. Как-то мы возвращались из тундры в поселок и, остановившись на короткий отдых, приметили далеко в слепящей тундре несколько черных передвигающихся точек. А вскоре увидели, как, запрокинув головы к спине, по льду Индигирки летело несколько диких оленей. А за ними, точно на привязи, по-волчьи неотступно, скользил ревущий «Буран». Было видно, что преследователь без ружья, а то он давно положил бы оленя на снег. И человек рассчитывал загнать зверя до изнеможения — вещь на собачьей упряжке невозможная. А тем уже недолго оставалось бежать, у них было обыкновенное, хоть и выносливое, живое сердце, а не «пламенный мотор». Когда стадо неожиданно разделилось и преследователь рванулся за более крупными, оставленные в покое олени пошли медленно, пошатываясь от усталости, готовые упасть.
И вот она, тундра-сендуха. Гудит впереди поезда неутомимый снегоход, нарты колотит на жестких снежных застругах, слепит весеннее солнце (без защитных очков никак не обойтись, недолго и ослепнуть), остро сочится мороз где-то у подбородка, заставляет поправлять так оказавшийся нужным ситцевый платок. И простор. Так и хочется сказать: немереный, нехоженый. Поворачивай руль в любую сторону — кругом безлюдье, на сотни километров на запад и восток нет человеческих поселений. Лишь на юге небольшие поселочки, до которых если по земле, а вернее, но льду — пилить да пилить.
Но вот парадокс, и к этому надо привыкнуть, в этой необъятной тундре, на этих многочисленных реках, при таком крайнем малолюдстве, чуть тесновато. Вообще-то не совсем точное слово — тесновато — просторно в тундре, но нет там ничейной земли, не пойдешь и не соорудишь в тундре пасти, где хочешь, не забросишь невод, где вздумал. Все участки сендухи, все пески на реках закреплены за промысловиками. Иному охотнику, чтобы попасть в свои угодья, нужно одолеть шестьсот — семьсот километров пути. Ближе для него участка не досталось. Из разговора все с тем же Иваном Алексеевичем Чикачевым знаю, что промысловый участок в двести квадратных километров считается маленьким и иной участок занимает территорию в три-четыре раза больше. Его слова подтверждает и Юра Караченцев. А о своем участке говорит, что он совсем крошечный, любительский и расположен рядом с поселком.
Хоть и рядом участок Юры, но прошел час, а быть может, и того больше, прежде чем снегоход остановился около первой настороженной на песца ловушки — пасти. Пасть оказалась пустой. Мы и не думали, что сразу же увидим пойманного песца, но легкое разочарование все же испытали: наши души уже тронул охотничий азарт.
Пасть — это довольно-таки громоздкое сооружение из дерева, построенное в расчете на многие годы. Пасть — капитал, основа достатка в доме и переходила по наследству от отца к сыну. И если за ловушкой хорошо присматривать, то она служит далеко не одно десятилетие.
Мы кружили и кружили по тундре от одной пасти к другой, и солнце светило то слева, то справа, а то и вообще порой светило совсем не с той стороны. Как люди умеют ориентироваться в тундре — ума не приложу. Снег, чуть всхолмленная равнина и ни одного более-менее надежного ориентира, кроме солнца. А оно, солнце, могло в любое время и за тучи спрятаться. Да и ко всему чувствовал: что-то неладное творится со мной, порой никак не могу определить расстояние, даже приблизительно, до какой-нибудь гряды. То ли она совсем небольшая, не выше нашего снегохода, и тогда до нее полсотни метров, то ли это солидная грива и удалена она уже на километр или более. Но Юра вполне уверенно находил ловушки, хотя мне однажды даже показалось, что он немного заблудился. И только дал себе волю так подумать, как почувствовал, что уже крепко продрог. Одежда стала совсем легкой, невесомой. Мерзли ноги, ледяной ветер жестко продирал тело, и как только санный поезд останавливался около очередной пасти, все мы вываливались из нарт и принимались исполнять некоторое подобие утренней гимнастики. Особенно крепко промерзали ноги, и меня больше других упражнений привлекал бег на месте, выбрав застругу покрепче, — снег так утрамбован ветром, что на нем не оставалось и следа, — начинал дробно колотить ногами.
Как я ни отнекивался от фразы «с тундрой шутки плохи», но написать ее все ж надо. И правильно мы поступаем, когда пишем, что с морем шутки плохи, с тайгой плохи, с горами плохи. И с тундрой, конечно, тоже плохи. Не любит тундра шутить, не прощает малейшего невнимания к ней. Вот случай, к примеру, с тем же Юрой Караченцевым.
Произошло это лет восемь назад, когда Юра имел собачью упряжку, серьезный промысловый участок и вел обычную жизнь охотника. Однажды он приехал на короткий отдых к своему балку и собрался было сгоношить обед, как увидел бегущего по тундре песца. Добыча, казалось, сама шла в руки. Юра был еще совсем молод, азартен и решил не отворачиваться от удачи и немедленно добыть зверька. И даже прикинул, что на это дело потребуется не более получаса. И потому, больше уже ни о чем не думая, он схватил лишь ружье и, как был в одной телогрейке, кинулся к нартам.
В азарте погони он не приметил на горизонте маленькое облачко, которое начало расти, наплывать и вдруг накрыло собой весь мир.
Пурга. В это время даже от дома к дому лучше всего ходить, держась за спасительные, загодя натянутые, канаты. Оторвался, ушел в черную круговерть и можешь замерзнуть совсем рядом от тепла.
Юра понял, что сплоховал и ему ничего не остается, как вместе с собаками закапываться в снег, с бережливостью скупца сохранять в себе уходящее тепло, надеяться, что вырвавшаяся из преисподни «погода» скоро поослабнет, затихнет. Надеяться на удачу и терпеливо ждать.
Только сколько ждать?
Столько, сколько надо.
Юра Караченцев пролежал в снегу неделю. Без еды. Несколько карамелек, случайно завалявшихся в кармане телогрейки, можно в расчет не брать. И одежда не подходила для пургования.
Вспоминая об этом случае, Юра рассказывал, что порою физические муки и отчаяние доводили его до мысли о самоубийстве. Сил для борьбы за жизнь оставалось все меньше и меньше.
— Меня одно спасло, — говорит Юра, — жена ребенка ждала. Представлю, каково ей будет без меня… И снова терплю. Тем и жил всю эту неделю.
Об этом случае с Караченцевым мне рассказывали и другие охотники, люди многоопытные, для которых сендуха дом родной. И при этом они жестковато, без тени сочувствия добавляли: сам виноват.
И Юра так считает. Особенно теперь, с высоты своего нынешнего житейского опыта. Караченцев прошел испытание, которое ему едва не стоило жизни, набрался опыта и уважения к природе. Но не всем это порой удается сделать. Бывает и так, по пословице: пока солнце взойдет, роса успевает очи выесть.
Песца мы в тот раз не добыли, все пасти оказались пустыми, но Юра, как мне кажется, не слишком-то и огорчился или не показал своего огорчения: Север приучает к терпимости во всем.
Но мы были довольны этой поездкой и благодарны Караченцеву за то, что он нам показал тундру и показал, что она всегда живая. Мы видели вольно бегущего песца, видели стаю полярных куропаток, которые подпустили нас совсем близко, видели зайца. И все это за в общем-то недолгую одну поездку.
Все в мире относительно. Даже из моих родных мест, из Сибири, тот же Якутск представлялся далеким северным городом, стоящим на вечной мерзлоте. Да так оно и есть на самом деле. Но вот отсюда, из тундры, он был совсем уже другим: тоже далеким, но уже южным, где летом растут высокие зеленые травы, где растут большие деревья, где летняя жара бывает за тридцать градусов.
И когда после кружения по тундре от пасти к пасти, кружения по заледеневшему плоскому кругу, где нет даже признаков человеческого жилья, по кругу, очерченному низкой линией горизонта, мы, наконец-то подъехали к крошечному балку, притулившемуся к еле угадываемому под снегом озеру, на нас пахнуло человеческим жильем, человеческим присутствием в тундре, обжитостью. И цивилизацией, если хотите.
А потом, покружив по сендухе еще какое-то время, увидели вырастающий из-под снега поселочек, то он нам уже не показался ни маленьким, ни затерянным. Рано было говорить, каким он для нас стал, но мы радовались его приближению. Радовались домам, уюту в этих домах, надежному теплу и всему тому, что есть в поселочке: магазинам, треску двигателей снегоходов и мотоциклов, дыму над трубой котельной и даже многолюдству.
Мы порой разучились удивляться тому, чему еще стоило бы удивляться, и многое воспринимаем как должное. Вот и мы без всякого удивления увидели в квартирах полярнинцев телевизоры, электроплиты, не говоря уже о других приметах городского быта. А удивиться стоило бы. Кругом снежная пустыня — ну не пустыня, конечно, но все-таки — нет на тысячи километров ни ГЭС, ни ТЭЦ, а из окон жилищ, прямо в тундру, отсвечивают экраны телевизоров.
Обратимся опять к Зензинову. Вот он приехал в Русское Устье и обустраивается на новом месте.
«В первые дни дверь моей юрты хлопала поминутно, и гости с жадным любопытством следили за тем, как я вынимал из ящиков одну незнакомую вещь за другой. Весть о каждой новинке быстро облетала все избы. Наибольший эффект произвела керосиновая лампа — первая в Русском Устье. — «Достал, — рассказывали наблюдатели, — чайник какой-то блестящий и на него стеклянную тарелку надел» (жестяная лампа со стеклянным абажуром). — Но что было это такое, они не знали, а спросить не смели. Вечером разнеслась новая весть: «Зажег! зажег!» Лампа эта произвела такое впечатление на умы индигирцев, что, я уверен, с нее будут считать здесь начало новой эры».
Трудно в такое поверить сегодня: ведь это было недавно, уже в нашем веке. Но и как не поверить.
В последние годы к Русскому Устью проснулся немалый интерес, и потомки землепроходцев не обойдены вниманием ни кинематографистов, ни газетчиков, ни ученых-лингвистов. Документалисты сняли цветной фильм о русскоустьинцах, и он был показан по центральному телевидению. Нам не удалось увидеть его на экране телевизора, но зато мы смотрели фильм о Русском Устье в клубе поселка Полярный. (Читай: Русское Устье.) Русскоустьинцы смотрели его далеко не первый раз, но с видимым удовольствием, хотя и высказывалось некоторое недовольство фильмом, стороннему человеку непонятное, основанное скорее на личных отношениях попавших в кадр и не попавших.
Но нам-то, пришлым, все было интересно и все было хорошо. Сидит среди летней тундры человек и что-то рассказывает на малопонятном языке. И, выждав определенную паузу, голос за кадром сообщает, что на экране и человек русский, и говорит по-русски. Только говорит он на языке наших предков. На языке шестнадцатого века. На том языке, на котором совсем до недавнего времени говорили русскоустьинцы.
Вслушиваешься в этот говор, непонятный вроде говор, льющийся, льющийся непрерывным ручейком, без восклицательных всплесков, без пауз, говор сродни давнему обычаю русских писать непрерывной строкой, без интонационных знаков, так, как писаны новгородские берестяные грамоты, так, как писана Библия Василия Кореня.
Так говорили русскоустьинцы. Но уже не говорят. Или почти не говорят. Школа, радио, а теперь и телевидение давно обучили северян современному русскому, в убыток дедовскому, языку. И лишь люди среднего и старшего поколения, собираясь вместе, могут потешить себя старинным русскоустьинским разговором. И понимают люди, что пройдет еще совсем коротенький отрезок быстротекущего времени — и уйдет, исчезнет живой язык времен Ивана Грозного, уйдут и сами его носители. Понимают это не только ученые-лингвисты, но и свои доморощенные языковеды. С одним из них, Егором Семеновичем Чикачевым, нам удалось встретиться.
Живет Егор Семенович в старой юрте, эдаком доме чисто северного варианта, обкатанного опытом нескольких веков. Дом квадратный, приземистый, крыша плоская, окошки маленькие. Неподалеку от входа куски голубого льда. Это запас воды. Случись хоть многодневная пурга — за водой идти недалеко. Около дома — высокий конус тонкомерных лесин. Это дрова, принесенные Индигиркой из дальних своих верховий. Все как встарь: с запасом, с установкой на автономное выживание. Крошечная дверь, да и не дверь даже, а дверца, ведет в холодные сени. Дверь открывается внутрь. Заметет юрту снегом по крышу, хозяин легко откроет наружную дверь, сам себя откопает из завала. В доме печь. Из металлической двухсотлитровой бочки из-под горючего. С кирпичом худо в этих краях, ближайший кирпичный завод… Далеко отсюда ближайший кирпичный завод. Вот и приходится сооружать печь из бочки.
Егор Семенович нас ждал, приготовился к обстоятельному разговору, на светлую от солнца столешницу положил тетрадь с записями.
— Старые слова народ забывать стал, вот я и думаю, записывать надо, — Егор Семенович погладил ладонью тетрадь, ища поддержки, посмотрел на Распутина.
Валентин Григорьевич и Егор Семенович недолго приглядывались друг к другу, быстро нашли общий язык, и вот уже хозяин дома открыл свой труд и не спеша читает:
— Нарусный. Нарусный — это значит нарочный. Послать нарочного. Понятно?
— Понятно, — соглашается Валентин.
Отчего же непонятно? Только слово это действительно так произносилось в давние времена или просто-напросто слово «нарочный» искажено местным произношением? Пока это не важно. Важно то, что Егор Семенович волнуется за судьбу языка своих предков.
— Посылать поклоны.
Пришедший с нами председатель сельсовета чуть улыбнулся:
— А это что такое?
Улыбнулся, оживился и хозяин дома.
— А это, значит, так. Если парню понравилась девушка, то он ей посылает поклон — лоскуток с завязанным на нем узелком. И если девушке парень тоже нравится, она поклон отсылает обратно и вяжет на лоскутке свой узелок.
— Верно, мы для чужого слуха не всегда понятно говорили, — снова берет слово председатель сельсовета. — Вот такой случай помнится. Я маленький еще был. Посылает меня бабушка к соседям чаю на заварку попросить. Прихожу к соседям и говорю, как принято было: бабушка заказывала варюшку-да. Вот это «да» обязательно прибавлялось. А варюшка — это значит чай на одну заварку. Соседи были приезжие и хотя уже привыкли к нашему разговору, но для шутки сделали вид, что меня не поняли, и спрашивают: а тебе какую надо варежку, с левой или с правой руки?
Валентин Григорьевич включил магнитофон, беседа все больше и больше настраивается на деловой лад.
— Башник. Набашничал. Значит, наговорил лишнего. Или секрет выболтал.
— Айдан. Это значит скандал, ругань. К примеру, так сказать: Сенька Портнягин сегодня опять с женой айданил.
— Шепоткой. Значит, пестрый. Собака у меня шепоткая. И прозвище могло такое быть — Шепоткой.
— И вот так говорили: обутрат. Можно сказать: куда торопишься, пусть обутрат. Значит, рассветет, обогреет.
Хоть и говорит Егор Семенович, что слова эти чисто русскоустьинские, но пусть об этом скажут лингвисты — им виднее.
А вот Зензинов, который весьма интересовался бытом и речью индигирцев, писал:
«…кроме этих особенностей в их речи сохранились старинные русские слова, выраженные в обороты, память о которых нами уже утрачена».
И исследователь приводит слова, которые для русского сибирского уха не незнакомы, или малознакомы, а что ни на есть родные, обиходные. «Морок» — туман, ненастье. «Лыва» — лужа. «Курья» — залив на реке. И так далее. И так далее.
Утрачены были к началу века эти слова в Европейской России или не утрачены, это дело опять же лингвистов, но, услышав эти «утраченные» слова в устах индигирцев, почувствовалась к индигирцам теплая родственность, к людям, четыреста лет, как умея, оберегавшим родной язык. Да тут и к бабке ходить не надо, и так понятно, что и индигирцы, и вольный сибирский землепроходец, ратник и пашенный мужик — триединый в этих своих ипостасях — отростки общего могучего корня, имеют единую прапрародину.
Удивительно, что некоторые слова, которые и для Сибири-то считаются сугубо диалектными, имеющими крайне малое распространение, вдруг нашлись в Русском Устье. Вот, к примеру, слово «макса», означающее налимью печень. Этого слова нет ни в четырехтомном «Словаре русского языка», недавно выпущенном Институтом русского языка Академии наук СССР, его нет и в словаре Даля. Зато есть это слово в девятом томе «Словаря русского языка XI—XVII вв.».
Или взять другое слово — «тельно». По-русокоустьински означающее, как пишет Зензинов, «круглые лепешки из мятой рыбы». Употребляется это слово, и в том же значении, в Сибири, на севере Байкала, никогда и ни в коем виде не связанном с Индигиркой.
Или еще. Тундра по-русскоустьински — сендуха. Порой так и кажется, что это слово эндемик, родившееся и имеющее распространение только на Индигирке. Но в Сибири среди охотников бытует выражение, правда не очень и не везде употребляемое, «ночевать на сендухе», что значит ночевать под открытым небом. Как ни крути, а родственность в этих выражениях есть.
По вполне понятным причинам интересуются Русским Устьем и фольклористы, а в последние годы край привлек внимание и фольклористов-иркутян. И этот интерес дал уже вполне ощутимые результаты. Совсем недавно Восточно-Сибирское книжное издательство в серии «Литературные памятники Сибири» выпустило книгу сказок, довольно-таки объемную, где есть раздел, который называется: «Сказки Русского Устья». Вот там-то и нашли свое место и сказки, собранные почти сорок лет назад упоминавшимся здесь Николаем Алексеевичем Габышевым. Составитель этого прекрасного тома, собирательница сказок, известный советский фольклорист доктор филологических наук Елена Ивановна Шастина в обширном предисловии к этой книге пишет:
«С особой бережливостью поправлялись тексты отличных от всех остальных русскоустьинских сказок — памятников народной культуры в полном смысле этого слова. Чтобы не разрушить своеобразия их звучания, уходящего порой к древнейшим истокам русского языка, своеобразия, в котором вместе с тем улавливаются и приметы северного русского говора первых землепроходцев, а также особенности, привнесенные близким и систематическим общением с малыми народностями, — оставлены без изменения такая, например, фонетика, словарь и словосочетания: яхать — пояхать. Звук «я», по-видимому, отражает здесь древнерусский «ять», не успевший в условиях почти экспериментальной изоляции русских в низовьях Индигирки перейти в «ёт». Глубокие древнерусские корни имеют слова «дивий» — дикий, «гузно» — зад, «вежа» — шатер, «буй» — ярый, «имати» — брать, «плути» — плыть и др.».
И там же.
«Волшебно-фантастическая сказка Русского Устья, в отличие от тункинской или приленской, почти не знает осовременивания, если под ним понимать введение в текст всевозможных пояснительных моментов. Вместе с тем в ней наиболее полно, по сравнению с другими районами Восточной Сибири, сохранилась традиционная обрядность».
Если вас интересует свой народ, откуда мы есть и пошли, то не во вред будет взять том этих сказок и полистать на досуге. И будем мы понятнее и сами себе, живущие в Сибири, будут понятнее и русскоустьинцы.
Серьезно к сказке индигирцев относятся и фольклористы. В том же предисловии написано:
«Русскоустьинская сказочная традиция — особая страница в сказительстве Восточной Сибири, а в науке — предмет специального исследования».
Жизнь индигирца, охотника и рыбака во многом, если не сказать полностью, зависит от погоды. И пуще всего мешает любому промыслу пурга. Да и не только мешает, а просто-напросто перечеркивает промысловое время. Сиди и жди, когда пурга закончится. Сиди и жди.
Пурги зависят от глобальных причин, но и от местных причин тоже случаются. И пурга вещь настолько нередкая, что была бы лишь хоть малая причина, а пурга всегда будет.
— Опять, видно, кто-то плиту открытой оставил, — сердятся охотники, почувствовав усиление ветра.
Есть за рекой стародавняя могила с каменной плитой. На плите вытесаны ангелы, православный крест и надпись: «Под сим камнем покоится…» Плита от дождя и снега прикрыта деревянным коробом. Стоит открыть плиту и потом не поставить короб на место — жди непогоды. Таково поверие.
Когда мы подъехали к могиле, короб стоял как ему и положено стоять, и потому погода была прекрасная: солнце, полное безветрие, тишина. А уезжая, мы сделали все, чтобы погода не испортилась. Мы были в этом крайне заинтересованы: не дай бог сорвется поездка на Русское Устье, вернее, на то место, где оно когда-то стояло. Побывав в Полярном, мы посчитали для себя невозможным не побывать на месте старого Русского Устья, постоять там на берегу кормилицы Индигирки, поклониться памяти русского человека, выжившего на этой богатой, но неласковой земле.
Ехали на привычном нам уже транспорте: впереди нартового поезда Юра Караченцев на своем снегоходе, а на двух нартах пассажиры в прежнем составе да научный сотрудник Иркутского пединститута фольклорист Раиса Николаевна Афанасьева, очень заинтересовавшаяся устным творчеством индигирцев и избравшая темой своей кандидатской диссертации сказки Русского Устья. Уже начало апреля, а морозец по-прежнему жмет под тридцать, и лишь голубое небо и пропитавший тундру солнечный молодой свет напоминают о том, что где-то, должно быть, началась весна. А по всем остальным показателям — зима. Холодно. И как-то совсем не верилось среди этого холода, что если вот прямо сейчас пообедать строганиной — тонкими пластинками промерзшей до стеклянного звона сырой рыбы — да еще чуть пробежать следом за нартами, то очень быстро и надежно можно согреться.
Порой, когда слышишь от некоторых, что в Сибири едят сырую рыбу и сырое мясо, и подают это как крайнюю степень отсталости и варварства, мимикой и голосом показывая, как ему, стало быть, носителю «высокой» культуры, все подобное претит, то так и хочется сделать варварский поступок в отношении рассказчика.
Конечно, рыба не подвергалась так называемой термической обработке, но она должна быть непременно крепко замороженной. Талую рыбу никто есть не будет, так же как, к примеру, никто есть не будет растаявшее и согретое до комнатной температуры мороженое. Так что расколотка, или строганина, это по-особому приготовленная рыба, хотя и готовить-то уже ничего не нужно, все сделал мороз.
И потом еще: не всякая, далеко не всякая рыба может пойти на расколотку. Для этих целей может пойти только рыба, выросшая в холодных и чистых водах и определенной породы. В Восточной Сибири — омуль, хариус, сиг. Северяне к строганине (в Сибири — расколотка, на Севере — строганина) относятся еще более строже. Похоже, что предпочтение отдается чиру, рыбе на удивление царского вкуса.
Так вот, охотник, чувствуя, что мороз уже основательно подбирается к его костям, — на более мелкие ощущения холода он просто не обращает внимания, — останавливает собачью упряжку, достает чира и острейшим ножом гонит по рыбине стружку. Дальше дело уже за малым — нужна смесь соли и перца. Перекусив, охотник пробегает за нартой небольшое расстояние и, разогретый таким образом, снова садится на нарты и продолжает путь. Теперь ему будет тепло, и довольно надолго.
Кстати, я должен сказать, что строганина — это одно из любимых блюд северян и без него не обходится ни один праздничный обед.
Ну вот, за какой-нибудь час-полтора пути мы и добрались от Полярного до Русского Устья. Вернее, до того места, где оно когда-то стояло, где жило это поселение русских, центр административной и духовной жизни края. Центр не центр, но, по крайней мере, самое крупное поселение индигирских понизовщиков, куда съезжались они для праздников и решения общих дел.
Место давнего поселения представляет сейчас не очень веселое зрелище. Сохранился всего один старый дом, принадлежащий когда-то Гавриилу Пантелеймоновичу Шелоховскому. Дом выглядит так, как может выглядеть жилье без хозяина, посещаемое случайными людьми лишь время от времени. Почти от самого порога начинается обширное кладбище. Покосившиеся кресты на могилах заброшенно торчат из-под снега, а кругом ровная, бескрайняя, без единого признака жилья промерзшая сендуха. И колыхнулось-подумалось: как мало в этих местах живет людей и как много стоит крестов.
Прошелестели, проплыли века над этими крестами. О чем они думали, русские люди, жившие здесь в давние-давние годы, как представляли себе счастье, и оправдали ли мы, потомки, их надежды? Так ли бережем Русь?
Тихо над Русским Устьем. И тишина настолько чиста и первозданна, что кажется: ухо на расстоянии вытянутой руки слышит ход наручных часов. И в этой тишине растворялось, осыпалось суетное, сиюминутное, а такие понятия, как связь времен, судьба народа, словно бы обретали плоть и кровь. И ты уже не просто человек, который уедет потом в никуда, но звено живой цепи, соединяющее прошлое и будущее. И какой быть цепи в будущем, во многом зависит от тебя.
Продираясь через суметы снега, подобрались к двери дома, но дверь никак не хотела поддаваться: примерзла к порожку. Через косой осколок стекла, вставленный в верхнюю часть двери, заглянули в сенцы. Брошенный дом, он и есть брошенный: видны серые, неизвестного назначения тряпки, еще что-то сломанное, ненужное. Но жизнь в доме продолжалась, другая, но продолжалась: среди этого запустения и небыли по-хозяйски сидел совершенно непугливый горностайчик. Он не обращал внимания на наши голоса и чувствовал себя в полной безопасности.
Судя по всему, дом построен давно; построен из сплавного леса, принесенного рекой. Не одно лето подбирал человек среди крученного-верченного ветрами и морозами тонкомера подходящие лесины для дома. Угол рубили по старинке, в крест, так же как рубили по всей Сибири избы, амбары и острожные башни.
— Ты побольше фотографируй, — говорит Валентин.
Старый дом, старый. Дерево — как на самых древних иконах — растрескалось по волоконцам, будто золой присыпано, взялось серым налетом. А ведь еще совсем недавно в этом доме пела и плясала живая жизнь. И уж, конечно, плясали «Омуканчик».
«Омуканчик» — это пляска, которую исполняли деды и прадеды нынешних индигирцев. Почему танец назван «Омуканчиком»? А кто его знает. Назвали и назвали. Но вообще-то был в этих краях, говорят, удачливый охотник Омукан. Из местных. И если охота была особенно удачной, то он плясал. «Омуканчик» — пляска радостная. Вчера нам посчастливилось увидеть ее в местном клубе.
Вышла на круг женщина в старинных одеждах, в которых преобладали любимые цвета индигирцев: красный и зеленый. (В Заполярье к этим цветам любовь вполне оправдана, это цвета лета: зеленая трава, красные цветы.) Плавно повела плечами, запритопывала. А рядом пошел-пошел, раскинув руки, проворный и ловкий мужичок в красной рубахе.
Музыки нет. Видно, не было среди тех давних землепроходцев музыкантов, обходились при плясках без музыки, заменив ее припевальщиками. Быть припевальщиком, припевальщицей сейчас умеют далеко не все русскоустьинцы. Давнее это искусство пошло на убыль, теснимое новым обычаем: петь и плясать — только артистам, на худой конец, даже и самодеятельным, а нам, которые не артисты — смотреть только да слушать. По радио, по телевизору. Включай и слушай.
В этот раз припевала Матрена Ивановна Портнягина. Слов не разобрать, но бьется-колотится ритм, бьется сердце, бьется в жилах горячая кровь, колдовской ритм набирает силу, и уже забываешь, что нет музыки. Хотя почему нет? Есть! В тебе эта музыка.
Гудит огонь в железной печи, красным цветом светится рубашка плясуна, зелеными переливами колышется платье плясуньи. Ритм пляски все ускоряется и ускоряется. И слышен голос не одной только припевальщицы — выкрикивают, отбивают плясунам ритм почти все присутствующие…
Стараниями Юры Караченцева дверь все-таки открыли, горностайчик исчез в своих подземельях, и мы медленно и молчаливо вошли внутрь дома. Осторожно, словно опасаясь потревожить чей-то святой покой, присели на лежанки. Огляделись без суеты. Просторная изба. Хватало, видно, здесь места и для жизни будничной, и для жизни праздничной. Старожилы вспоминают, что когда-то, теперь уже в давние годы, собиралась молодежь в Русское Устье на посиделки со всех окрестных русских становищ, приезжая порой за многие и многие версты. Быть может, и в этот дом приезжали. А почему бы и нет?
Мы сидели молча и хорошо думалось в этой тишине. И опять думалось, что мы, в сущности-то, неотделимы и от тех людей, которые жили в этом поселении, что мы суть люди одного корня, одного племени, которому судьбой предначертано вдруг устремиться встречь солнцу и идти до самого края земли. И мы неотделимы от тех людей, что плясали в этой избе, и от тех, что построили эту избу, и от тех, что приплыли сюда на кочах и впервые ступили на эти берега. Мы просто разошлись во времени. Они так же, как и мы, ходили по этой избе, сидели на лежанках, смотрели в крошечные оконца на бесконечную тундру.
Один дом остался на старом месте Русского Устья. Всего один дом. Остальные… Частью снесла Индигирка, другие избы разобрали хозяева при переезде. Говорят, что летом, когда сойдет снег, хорошо видны места бывших построек. В других краях о бывшем жилье напоминают остов печи да ямина подполья. Здесь же ничего этого нет. Лишь чуть приметное возвышение. Да еще — на месте бывших русских изб особенно хорошо цветут синие колокольчики…
Всякое современное путешествие на Север начинается и заканчивается самолетом. Таким было и наше путешествие. И снова мы летели над тундрой на маленьком самолете, смотрели вниз на безбрежную сендуху, которая теперь не столь уж пугала своей промерзлостью и пустынностью. Было приметно, как тальник по берегам реки даже через четверть часа полета к югу стал выше, гуще, а еще через короткое время полета далеко на горизонте в полуденной стороне зачернела щеточка леса.
И было ощущение, что прикоснулись пусть к малому краю, но прикоснулись, к живой, несуетной, нелегкой истории своего народа, истории, которая еще, к счастью, не стала историей только книжной.
…Говорят, Север обладает притягательной силой. Все может быть. По крайней мере, душа просит новой поездки в те же не столь уж и близкие края, к людям, которые, как отмечается в предисловии к «Русским сказкам Восточной Сибири», сберегли ощущение кровного родства с предками и которые говорят о себе так: «Все мы русские. Все от землепроходцев пошли. Были и помрем русскими».