Он сразу же увидел ее на внутренней стене дома, красиво подсвеченную мягким красноватым светом осени, еще свеженькую: какой-то уличный художник нанес ее во время его отсутствия, возможно даже прошлой или позапрошлой ночью. И ни у кого не хватило такта смыть ее: речь идет о граффити, на которой в наивном стиле нарисован мужчина на лошади. Эдакий Марк Аврелий в изображении любителя. На шее мужчины и лошади — удавка.
Вот как? Они желают ему смерти? И не только ему, но и его воображаемому любимцу? Лошадке с той проклятой фотографии. Лео попытался намекнуть Эррере, что в конечном счете он оказался прав. Что та фотография имела большое значение. Но именно в тот момент, когда Лео говорит об этом Эррере, он вдруг понимает, что лично ему это не важно. Убеждать Эрреру. Спорить с Эррерой? Разве есть в этом какой-то смысл?
Для Эрреры было непросто добиться освобождения Лео. Особенно после того провального допроса. Особенно после глупых выходок Лео. Особенно после того, как последнего должны были поместить в колонию строгого режима. Лео пробыл в ней двадцать дней. Так ему сказали: двадцать дней. Хотя в его восприятии и двадцать минут могли показаться двадцатью годами. Но в любом случае Эррера справился. В конце концов он нашел выход.
И именно Эррера приехал за ним. Как триумфатор, он предстал перед тюремными воротами на своем «пятисотом» черном «Мерседесе». Все должно было быть с размахом. Мания величия — слабость Эрреры. Вот он, за рулем этого трансатлантического лайнера на колесах. Одного из тех шикарных и несоразмерно больших автомобилей, которые быстро выходят из моды и несколько лет спустя становятся предметом гордости цивилизованных цыган или бандитов средней руки.
И вот они вместе молча смотрят на стену.
«Я сейчас же позову кого-нибудь, чтобы смыть рисунок».
«Оставь. Не важно».
Покорность становится для Лео почти пороком, но она не мешает ему с яростью захлопнуть дверь монументальной машины Эрреры, когда он выходит из нее и направляется, один, к входу, ведущему в полуподвальное помещение. Как и ожидалось, Лео встречают без оркестра. Еще бы! После всего того, что произошло. После тюрьмы, новых обвинений, свалившихся на его голову. Если Лео нуждается в человеческом тепле, пусть пока довольствуется обществом человека с удавкой, изображенного на граффити.
Именно это он и сделал. Он привязался к нему, как ребенок к облезлому плюшевому мишке. Он все чаще становится на скамейку и через все то же высокое окно кабинета-тюрьмы смотрит на своего нового приятеля.
Проходят дни, недели. Лео худеет, с каждым днем он становится все тоньше и тоньше. У него отрастает борода, белая, густая, как у старца, борода, достойная Моисея. Эта борода — его ответ миру? Его вид соответствует его новому образу жизни и новому мировоззрению. Даже одежда Лео, с тех пор как он вышел из тюрьмы, стала более сдержанной. Он носит трикотажный спортивный костюм, который никогда не надел бы в старые добрые времена. Вот он, неотвратимый и последовательный путь к исправлению.
Скоро зима. Войско из темных, огромных туч, после победного шествия с Урала через Северную Европу, Альпы и Апеннины, добралось до дома Понтекорво и остановилось где-то там, на горизонте, готовое дать бой. Оно принесло с собой первые холода и дожди. Галереи, увитые декоративным виноградом, который совсем недавно пестрел густой оранжевой и красной листвой, уже обнажились и превратились в остов из сухих прутьев, напоминая окаменевший лес.
Лео испугался похолодания, не зная, сможет ли он рассчитывать на сострадание Рахили, которая обычно долго не включает отопление (она не включит его, по крайней мере, до середины декабря). Она уступит только после многочисленных протестов сыновей. Так, Лео, особенно по утрам или после четырех пополудни, все чаще случается дрожать от холода. Здесь внизу влажность опасна для здоровья. Когда ему холодно, он надевает поверх свитера старую лыжную куртку. Он вытащил ее из кладовки, где Рахиль хранит старую одежду, которую никто больше не носит (таких вольных понятий, как «выбрасывать» или «дарить», просто не существует в лексиконе хозяйки).
Куртка пропахла нафталином, но это не огорчает Лео. В кладовке он также отыскал смешной шерстяной берет серого цвета. Из тех, которые носят спортсмены-бегуны или рыбаки, которые любят порыбачить на заре и боятся застудить уши. Иногда вечером Лео случается уснуть, надвинув берет на лоб, и проснуться так утром. Это приводит его в необъяснимый восторг. Он чувствует себя морским волком.
Эррере не пришлось прилагать много усилий, чтобы убедить своего все более лаконичного подопечного не ходить часто в суд (между тем процесс уже начался). Лучше не показываться лишний раз, объяснил ему Эррера. Более разумно в данном случае, если будут рассматриваться действия осужденного, чем сам осужденный во плоти… и прочая и прочая… Эти уловки больше не способны обмануть Лео, эти стратегии отталкивают его. Эррера для него не более чем болтун, он уже показал Лео, из какого теста он слеплен. Он выдохся. Теперь он может говорить и делать все что угодно. Может объяснять или молчать. Лео все равно.
Единственная просьба, которая осталась у Лео к своему адвокату, — рассказывать подробно о каждом заседании суда. Эррера звонит ему вечером, и Лео заставляет его рассказывать все и с усердием примерного ученика записывает. У него всегда есть с собой блокнот (также извлеченный из кладовки Рахили для старого барахла), в который он с предельной точностью вносит отчеты своего адвоката. И пока Эррера говорит, Лео представляет зал суда, в котором разворачивается процесс, в котором народ обсуждает все то, что он сделал или не сделал, все то, что он сказал или не сказал. Где свершается суд? В одной из многочисленных зал Дворца правосудия? Лео представляет мрачное, торжественное строение, бессмысленное копошение, запах капучино из кофемашин. Суета муравейника. Все говорят громко или шепотом. Никогда нормально.
По крайней мере в описании Эрреры зал суда представляется Лео искусственным, как павильон киностудии. Пол уложен брусчаткой, как какая-нибудь средневековая улочка Рима. А фонари такие же, как на какой-нибудь римской площади. Вот именно, площадь. Форум. Место, где собирается народ. Место, где народ спорит. Место, в котором во имя народа принимаются решения о жизни человека.
«Все граждане имеют равные права и все равны перед законом, несмотря на пол, расу, язык, религию, политические взгляды, общественное положение». Пожалуйста, выдержка из статьи номер 3 нашей конституции. Такой четкой, непререкаемой, справедливой. Лео представляет эти слова, выбитыми золотыми буквами на стене между местом для подсудимого и судей: ВСЕ РАВНЫ ПЕРЕД ЗАКОНОМ.
Утверждение верное, но также абсолютно неуместное. Кому есть дело до закона? Закон можно применить и получше в этом мире. Если представить, что одни люди думают о других. Что одни люди делают с другими.
Кстати о людях: если послушать Эрреру, дело Лео Понтекорво привлекает все меньше публики. Но Лео это больше не интересует. Он желает знать все, что говорят. Эррера удовлетворяет его любопытство, предоставляя ему подробнейшие отчеты.
А Лео, слушая их, больше не возмущается несправедливым наветам, которые в его отсутствие так и сыплются на его голову. Он развил в себе странную привычку ко лжи и парадоксальное отвращение к правде. Действительно, это единственная вещь, которая приводит его в бешенство: когда Лео чувствует запах правды, он начинает дрожать. Было достаточно малого… Достаточно было, чтобы Эррера сказал Лео, что он представил суду авиабилет, доказывающий, что Лео не мог быть в тот день, который называет его бесстыдная обвинительница, с ней по той простой причине, что он находился на конференции онкологов в Анверсе… Достаточно было, чтобы Эррера ему рассказал, что после предъявления билета он также обещал найти не менее тридцати свидетелей, готовых подтвердить, что профессор Понтекорво (так Эррера упорно продолжает называть его) был там, на конференции, на светской вечеринке с известными коллегами, и пил шотландский виски, курил кубанские сигары — угощение известных фармацевтических фирм. Достаточно было малейшего упоминания в этой зале его двусмысленного и богатого событиями прошлого, чтобы Лео почувствовал головокружение. Как будто правда возвращала его к тому человеку, которым он был прежде и с которым он уже давно порвал. А поэтому к черту правду и сосредоточимся на выдумках.
Лео продолжает есть по ночам. Какая-то добрая душа оставляет ему готовую еду в духовке, и он, как вор в собственном доме, крадется на кухню за запасами. В первый раз, когда он нашел эти блюда, приготовленные специально для него, у него сразу же пропал аппетит. Лео был растроган бескорыстной добротой анонимного благодетеля, полагая, что он не заслуживает ее, и сбежал с кухни. Но постепенно и это становится привычкой, и желудок требует своего. Каждую ночь, незадолго до полуночи, он заходит на кухню, открывает духовку, берет то, что ему оставили, и спускается в свою пещеру.
Когда он нехотя ест эту теплую еду, Лео случается думать о смерти, и он пытается совместить старый добрый материализм образованного человека с утешительным пантеизмом некоторых личностей, которые перед смертью иногда обращаются к какой-нибудь изощренной восточной философии.
Мне ничего не остается, как рассыпаться в прах, говорит он себе. Да, со мной не случится ничего: я всего-навсего превращусь в прах. Но это не значит, что я исчезну: более того, клетки, из которых состоит мое тело, пропитают все вокруг. Разлетятся, подобно пыльце. Как чудесно! Это что-то вроде инстинкта привязанности к тем, кто останется. Я здесь, Рахиль, мое обожаемое сокровище, любовь моя, я не оставлю тебя. Прах, в который я обращаюсь, будет витать над тобой, над нашими сыновьями… атомы моего разлагающегося тела всегда будут с вами. Они будут сопровождать вас повсюду. Они будут ласкать вас.
Обычно эта мрачноватая форма сентиментализма заставляет его отложить вилку и схватить ручку. И писать. В то время он только этим и занимался. Особенно ночью, как когда-то поэты. Типичная для людей его класса привычка — писать, когда дела идут скверно. Успешный человек никогда не возьмется за перо, дабы прославить свою хорошую жизнь. Он скорее поедет на Бора-Бора или на рыбную ловлю в открытое море! Но писать? Нет уж, об этом мы вспоминаем, только когда дела принимают скверный оборот. Писать — удел несчастных. Пишут, чтобы привести дела в порядок. Пишут, чтобы оставить след. Чтобы вся эта пустота обрела форму и цель. Теперь, когда его процесс потерял остроту, когда о нем начинают забывать, он больше не нуждается в адвокате, который восстановил бы его репутацию. Ему больше не требуется оправдание в глазах общества. Учитывая поведение его семьи, он не может рассчитывать даже на прощение близких, а значит, стоит попробовать писать. Возможно, это последний способ установить истину. Но Лео больше не интересует истина. Вот почему вместо того чтобы сесть за письменный стол и сочинять мемуары, полные ненависти и возмущения, вместо того, чтобы расставить все точки над i; вместо того, чтобы использовать ручку как палицу, на что он имел бы полное право; вместо того, чтобы использовать свой ораторский талант в борьбе против лжи; вместо того, чтобы описывать, как стая бюрократов из больницы вовлекла его в подозрительные махинации; вместо того, чтобы описать, как один из его ассистентов, которому он помог, сначала его обманул, выманив деньги, а затем обвинил в ростовщичестве; вместо того, чтобы описать, как одна шлюшка заманила его в ловушку и как отец этой шлюшки дьявольски использовал письма с целью представить его извращенцем; вместо того, чтобы описать, как целая судебная система исказила его историю, чтобы превратить его в символ коррумпированности всей страны; вместо того, чтобы написать, как его жена, которую он так любил, уважал, которой никогда не изменял, которой дал все блага, которые только мечтает получить женщина от своего супруга, без предупреждения осудила его на жизнь отшельника; вместо того, чтобы написать, как его сыновья стерли его с лица земли… Да, в общем, вместо того, чтобы написать то, что он имел право и должен был написать, Лео принялся размышлять о Лейбнице.
Да, наш друг принялся философствовать, вспомнив старые концепции, вызубренные еще в лицее. Из всего, чему его могла научить жизнь, Лео запомнил только то, что люди — это неделимые монады, частицы «без окон и дверей».
Да, возможно, это правда, монады, как говорит Лейбниц, не имеют ни окон, ни дверей. Но подвал, в котором заточил себя Лео, по крайней мере, один выход имеет (хотя с каждым разом его все трудней преодолеть), а также ряд окошечек, пусть даже маленьких. Они расположены высоко, и из них частично можно видеть внешний мир.
Эти два окошечка, эти два проема являются единственной связью с тем, что Лео, несмотря на все, пытается любить: Рахиль, Филиппо и Сэми. Жаль, что единственная вещь, которую эти две щелочки позволяют ему видеть, — это только ноги любимых им людей. Самые счастливые моменты его длинных и скучных дней — это те моменты, когда он видит ноги своих сыновей и жены, которые идут через аллею к машине. В семь утра Лео, проведя ночь почти без сна, приникает к окну, чтобы увидеть эти ноги, и эти любимые ноги пересекают аллею, резво или с трудом, в хорошую погоду или в дождь. А затем они делают скачок, чтобы исчезнуть во внедорожнике Рахили. Наконец, Лео видит, как серый «Лендкрузер» делает маневр на небольшой, выложенной камнем площадке напротив сада и выезжает за ворота. Это мгновение переполняет Лео восторгом. По непонятной причине абсолютно противоположное чувство он испытывает, когда тот же «Лендкрузер» вечером возвращается домой и ноги Филиппо и Самуэля более резво, чем утром, выскакивают из машины и бегут к входу. Или приостанавливаются на минуту, чтобы погонять мяч, пока Рахиль добродушно замечает: «Время заняться домашними заданиями. Разве вам не хватило игры в теннис? Вам никогда не хватает?» А они кричат: «Пять минут!»
Все как обычно. Никого не волнует тайный узник. Как будто он никогда не существовал. Как будто им удалось вычеркнуть его из своей жизни. Некоторое время назад ребята еще вели себя с оглядкой. Старались не показываться, играли в мяч подальше от окон. Но со временем они ведут себя менее осторожно. Кажется, будто они и впрямь забыли, где живет отец.
И именно те мгновения, когда его семья возвращается домой, становятся для Лео самыми невыносимыми. Он чувствует себя на краю чего-то ужасного. Если бы он только прислушался к себе, он бы открыл эту дверь, поднялся бы по лестнице, снова начал бы жить с ними. Но он уже боится, что они не узнают его. Или еще хуже, что не заметят его. Как будто он превратился в призрак.
Уже наступило Рождество. Он видит украшенные рождественскими игрушками елки и магнолии своих соседей, переливающиеся огоньки и дорожки, выметенные Мухаммедом, садовником-пакистанцем, который обслуживает всю округу. Он видит, как мамочки украдкой выносят из машин мешки с подарками. Лео не может поверить, что все началось год назад. Ему невыносимо думать о том, сколько всего изменилось с тех пор, и он не удерживается от того, чтобы не взглянуть на нарисованного на стене человека с удавкой и найти в этом странное утешение.
Я не могу забыть тебя. Ты вся моя жизнь, когда я чувствую себя так. Когда я думаю о тебе, мне достаточно только взглянуть на тебя, и все хорошо. Все становится на свои места.
Приходит Новый год. Лео, как всегда, приникнув к окну наблюдает, как ночное небо взрывается разноцветными фейерверками, которые отсвечивают мерцающими огоньками на граффити с висельником: озаренный всем этим разноцветным и психоделическим освещением, он оживает и, кажется, вот-вот что-то скажет Лео. Яркие вспышки. Бешеный лай собак. И наконец, в полпятого утра — тишина. 1987 год. Может быть, все уладится. Может быть, 1987 год будет иным. Может быть, вся проблема именно в 1986 годе. Может быть, Рахиль только ждала конца года. Для нее важны некоторые вещи. Предрассудки. Каббала. Для нее это — все. И возможно, она права. Через несколько минут она войдет с сыновьями. Они приготовили для меня этот сюрприз. Они придут поздороваться со мной. Все вместе. Как мы всегда это делали. Все утро 1 января 1987 года Лео ждет, что кто-нибудь войдет к нему. Но никто не приходит. А дни идут своим чередом.
Единственное чудо, которое ему подарил Новый год, — снег. Снег в Риме. Лео все там же и смотрит в окно. И вдруг тот, такой знакомый ему, кусочек мира, ограниченный оконными створками, преображается. Медленный и плавный вальс небесной манны, в силах которой замедлить течение времени и обездвижить пространство. Образ вечного возвращения, способный взволновать нашего бородатого философа-поэта. Сценарий настолько неожиданный для него, что он даже не чувствует обычного желания придать происходящему какой-нибудь философско-эзотерический смысл. Мир только показывает, насколько он может быть чистым, непорочным и прекрасным. Здесь есть все. И нечего больше говорить или объяснять. Лео часами не отрывает глаз от окна, наблюдая за неумолимой нежностью, с которой снег преображает каждый предмет вокруг — аллею, сад, дорожки, каменную площадку — в белое и зыбкое одеяло. Он сглаживает все неровности, смягчает острые углы: вот он, оздоровляющий эффект тридцатисантиметрового снежного покрова. Единственные элементы, которые выделяются на белом, все более мягком и ровном поле, — это засохшие клумбы Рахили, которые снег превратил в белые лунные кратеры. Снег держится два дня. Затем начинает таять. А после остается ужасная грязь. Как после разложившегося человеческого тела.
Ночь. Время около половины четвертого (часы, которые Лео всегда считал самыми тяжелыми) — шумная сигнализация виллы начинает свой дробный, назойливый, беспрерывный перезвон. Лео спрыгивает с раскладного дивана. С тех пор как ее установили (около года назад после ограбления некоторых вилл в округе), она звенит в первый раз. Лео помнит техника, который устанавливал сигнализацию, странноватого парня, который в свое время объяснил ему, что, поскольку механизм надежный, иногда он будет звонить без особой причины. «Как это без причины?» — спросил Лео. Чтобы услышать в ответ: вот так, без причины, от какого-нибудь неосторожного движения или из-за погоды: в дождь, от молнии, от ветра, грома. Лео развлекло, что этот тип относился к аппарату, как к живому организму, у которого может внезапно поменяться настроение.
Но услышав сейчас, посреди ночи, отчаянный рев, казалось, Лео понял, что он означает. Звук напоминал визг свиньи, которую режут. Душераздирающий звук.
Что бы ни случилось, сигнализация начинала звенеть. Если в дом залезли воры, этот звон обратит (или уже обратил) их в бегство. Если же речь идет о ложной тревоге, тем лучше: Рахиль или один из сыновей выключат сигнализацию. Они тоже были, когда техник объяснял, как она работает. С другой стороны, если никто не придет, чтобы выключить ее, она продолжит звонить, потом остановится, чтобы через некоторое время снова завестись. И так до бесконечности.
Когда звон первый раз прекратился, Лео вздохнул с облегчением. Но как только сигнализация снова начинает свой перезвон, он пугается. Что происходит? Где Рахиль, ребята, Тельма? Может быть, они не знают, как выключить механизм, или он сломался? А может быть… О нет, он не хочет даже думать об этом… Возможно, какой-нибудь преступник взял их в заложники (Лео сразу же представляет ужасного типа из камеры, который чуть было не надругался над ним).
В свое время Лео решил установить сигнализацию — несмотря на возражения Рахили, которая была против всяких технических новшеств и не могла себе даже представить, что какой-нибудь негодяй будет угрожать ей или ее семье — прочитав в газете о каких-то сукиных детях, пробравшихся ночью на виллу по дороге Кассия, неподалеку от въезда в Ольджату. Лео до сих пор помнит все детали ограбления. Преступники связали и избили хозяина, потребовав от него ключ от сейфа. К тому же они изнасиловали на его глазах жену и шестнадцатилетнюю дочь. А также наложили в его супружескую кровать.
Между тем сигнализация продолжает звенеть, и никто не хочет ее выключить. А содержание той ужасной прошлогодней статьи навязчиво всплывает в воображении Лео вместе с лицом человека из камеры. Что случилось? Они вошли? Они угрожают его семье, избивают его родных? Возможно, они насилуют Рахиль, Тельму или одного из сыновей? А он что должен делать? Набраться мужества, открыть дверь, подняться вверх, понять, что происходит и вмешаться? На какое-то мгновение им овладевают странные мысли. Героический поступок. Да, возможно, это исправило бы ситуацию. Если бы он их спас, он завоевал бы себе место того человека, каким был прежде и каким потерял всякую надежду стать снова. Это стоило бы свеч, даже если бы он умер. Посмертная реабилитация.
Сигнализация умолкает снова. Это молчание леденит душу не менее ужасного шума. Лео приникает ухом к двери. Ничего. Ни единого шороха. Как будто никто ничего не заметил.
Может быть, на этот раз они выключили сигнализацию и вернулись в кровать. Вот он, подходящий момент. Я мог бы сходить наверх и проверить. Если меня застанут, у меня будет оправдание. Извини меня, Рахиль, скажу я ей твердым голосом, я хотел проверить, все ли в порядке. Я только хотел удостовериться… Да, вот подходящие для нее слова, если бы я только решился сдвинуться с места, открыть дверь, подняться на этаж выше и сделать несколько шагов в гостиной. Вот слова, если он наткнется на сонную Рахиль в ночной рубашке.
И именно в тот момент, когда он грезит об этой ночной встрече, сигнализация снова начинает трезвонить. Нет, они не выключили ее. Они ничего не услышали? Возможно, даже услышав, они не в состоянии ее выключить. И он снова начинает волноваться, пока ему на ум не приходит новая идея.
А что, если они уехали? Да, вот в чем дело. Почему бы им не уехать? И в самом деле, в последние дни в доме было необычно тихо. Никого шума поломоечной машины или шарканья ног. Сейчас первая неделя февраля. Скоро День святого Валентина. Период, когда Рахиль отвозит ребят кататься на лыжах. Возможно, они на лыжном курорте. Да, конечно, они катаются на лыжах. Все ясно. Но тогда кто оставил ему еду на обычном месте? Возможно, Рахиль поручила кому-нибудь оставлять мужу еду. Одному из своих «пажей». Это она их так зовет. Одно удовольствие смотреть, как эта маленькая женщина, которую все уважают, раздает своим «пажам» поручения с мягкостью, полной власти, а их привязанность к ней более чем очевидна. Вот почему несколько дней Лео находит холодные блюда. Вчера вечером немного сыра. Сегодня вяленое мясо. Должно быть, так…
Шум. Ему кажется, что он слышит какой-то шум. Этот шум снова заставляет его дрожать. А чего еще ожидать, в сущности? Нужно открыть дверь и подняться по лестнице. Он делал это миллион раз. Почему сейчас он не может это сделать?
Пусть даже проклятая сигнализация всю ночь продолжала включаться и выключаться с ровными интервалами, пусть даже он был зол на себя и на весь мир, пусть даже его рука не отрывалась от дверной ручки, Лео все эти часы просидел там, как будто окаменел, прислонив ухо и щеку к двери, чувствуя горький привкус собственной трусости. Засыпая и просыпаясь бесконечное число раз. Пока какие-то звуки, раздающиеся из сада, не разбудили его окончательно.
В одно мгновение он вспомнил все, что случилось. Лео вскакивает на ноги. Чувствует сильную боль в боку после ночи, проведенной на полу, приникнув ухом к двери. Прихрамывая, идет к окну и смотрит на улицу: сцена, которую он видит, вызывает жаркий спазм в его желудке.
Ноги людей, которых он любит больше всех и которые не желают больше знать о нем ничего, по-прежнему там. Они как ни в чем не бывало шагают по аллее к «Лендкрузеру». Лео видит руку Филиппо, сжимающую плитку молочного шоколада, который Рахиль дает ему каждое утро еще с тех пор, как он был совсем маленьким. Затем он видит красную опушку и серые спортивные штаны Сэми, который поспешно бежит к машине.
Что случилось прошлым вечером? Почему, если они все были здесь, никто не выключил сигнализацию? Почему никто даже не пошевелился? Почему? Почему? Лео никогда не узнает об этом.
На следующий день — зеленые почки на американской лозе обещали верное приближение весны — в Лео вдруг зародилась надежда. Смутное, абсурдное, абсолютно неуместное чувство. Но как бы то ни было, надежда. А ведь он уже давно не надеялся ни на что. Возможно, со временем он научился ценить то зыбкое, неустойчивое удобство, которое давало отчаяние. Отчаяние, которое приводит тебя к поступкам и решениям, исполненным достоинства.
Вот уже несколько недель подряд он не слушал подробности процесса, которые ему предоставлял каждый вечер Эррера. Во время этих рассказов Лео молчал. Все эти обвинения, выдвинутые против него. Всего пять обвинений. В самом деле, слишком. Какое внимание к его персоне. Вся эта жажда покопаться в его личной жизни, которая, в сущности, не так уж сильно отличается от жизни остальных. Все это было отвратительно.
Продолжительные заседания суда должны были быть достаточно жестокими. Из-за своей оскорбительной повторяемости. Из-за бюрократической фальши. Зачем об этом столько говорить? Зачем пережевывать одно и то же снова и снова? Зачем тянуть кота за хвост? Неужели никого не тошнило от всего этого дела, кроме него? Как можно было жить, постоянно обсуждая их? Как можно было тратить свою жизнь на то, чтобы разбирать, в чем прав, а в чем виноват Лео Понтекорво?
Его жизнь в пересказе всех этих судейских крючкотворов представала настолько же мрачной, насколько блистательной — в исполнении Эрреры. Всем было нужно именно это? Увы, только не Лео. Он больше не мог. Его силы были на исходе.
Нет, он не имел ничего против поведения этих людей закона. Ничего плохого не было в том, чтобы исполнять свои профессиональные обязанности. В сущности, если хорошенько подумать, он сам столько лет прекрасно жил рядом с безнадежными больными и трупами. С людьми, которые страдали и оплакивали свои страдания. И для него было большим завоеванием, что такая близость к боли и смерти не повлияла на его жизнь. Он сам не был болен, не готовился к смерти, он был только лечащим врачом, которому несколько раз приходилось смиряться с силой природы: с ее стремлением к обновлению через разрушение. Это сложно принять. Но если ты медик, ты должен научиться не думать о некоторых вещах, прежде чем вступишь в возраст, когда придет время подумать о вечном. Ты должен усвоить это смолоду. То есть сразу же. Как только начнешь работать в больнице. Цинизм? Зовите это как хотите. Инстинкт самосохранения, здравый смысл. Так это называл Лео. Очень скоро он научился быть равнодушным к смерти. Она стала частью его работы. Как палач, как солдат, как могильщик Лео разделял две части своей жизни. Он мог быть счастлив, живя рядом со страшным. Как шизофреник. Он руководствовался правилом мусорщиков: «Это грязная работа, но кто-то должен ее делать».
Лео отлично помнит один из вечеров, когда он вернулся домой, расстроенный из-за смерти одного пациента. Хотя это был не первый раз, когда он видел умершего ребенка и безутешных родителей. В конце концов, его работа предполагала иметь дело с умирающими детьми. Это был далеко не первый случай в медицинской практике тридцатипятилетнего онколога. У него за плечами был приличный опыт таких, леденящих душу, случаев. И по правде говоря, речь не шла о каком-то особом ребенке. Но почему же Лео почувствовал себя так плохо из-за смерти именно этого мальчика? Лео не знал. Дело в том, что этому ребенку удалось чем-то тронуть Лео. Дело в том, что этот ребенок почему-то стал для него особым. Но было ясно и то, что если бы профессор Понтекорво не научился не думать о случае с тем ребенком, он не смог бы заниматься прочими, которые поступали в больницу после него.
Его звали Алессандро. Возраст — девять лет. Это был живой, доброжелательный ребенок, из тех, которые умеют смеяться, несмотря ни на что. Из тех, которые могут преподать тебе отличный урок выдержки и здравомыслия. Из тех открытых людей, которые легко говорят о том, что с ними происходит и что могло бы произойти с откровенностью и мужеством взрослого человека. Он нравился медсестрам и вообще держался молодцом для своих девяти лет.
У него был заболевание, связанное с кровеносной системой, причем не из самых тяжелых. Может быть, Лео привязался к этому мальчику как раз потому, что его можно было вылечить. И казалось, что дело пошло на поправку: Алессандро становилось лучше. Его болезнь стала отступать. Лео выписал мальчика из своего отделения с чувством удовлетворения. Он чувствовал себя полубогом.
Но спустя несколько месяцев родители Алессандро снова привозят сына на «Скорой помощи». Они были на море, на пляже, когда у Алессандро из носа вдруг пошла кровь, а им не удавалось остановить ее. Потом обморок. Бред. Сильный жар. Лео вызвали, когда он тоже был на море на выходных. Он должен был сразу отправиться в больницу. Он был нужен родителям Алессандро. Он был нужен Алессандро.
Лео не требовалось ждать результатов анализов, чтобы понять, что это тяжелый случай. Рецидив болезни. Сильный, безжалостный, как все рецидивы. И совершенно несвоевременный. На этот раз лечение не помогло. Все пошло не так. Почему? — спрашивал себя молодой доктор. Потому что. Потому что каждый случай уникален. Потому что каждый пациент отличается от своего соседа по палате. Потому что утешаться статистикой — это научное извращение, которому нельзя поддаваться. Разумный медик обязан знать врага в лицо. Разумный медик обязан знать, насколько коварен и непредсказуем его враг — человеческое тело. И он обязан знать, что нет ничего более хрупкого, чем человеческое тело. Говорят, что душа — это загадка, тайна. На самом деле тело не менее загадочная и таинственная штука.
Итак, несколько недель спустя Лео сообщил родителям, что их сын умер, — тем самым родителям, которым всего несколько месяцев назад он говорил, что жизнь Алессандро вне опасности, что нужно следить за его здоровьем, но ему больше ничего не угрожает, что он будет жить, пусть даже иначе, чем остальные. После этого профессор Понтекорво снял с себя халат, вернулся в машину и поехал в свой дом на море с прекрасным видом на лагуну, где его ждала молодая жена, которая баюкала новорожденного сына и журила его старшего братика. Картина торжества жизни.
Приятное и одновременно отвратительное зрелище. Оно вызвало в нем чувство вины. Он почувствовал себя грязным. В какой-то момент он чуть было не впал в морализм, который помешал бы ему наслаждаться радостями семейной жизни, радостями своей жизни. Но потом он понял, что это неправильно: его работа — это его работа, его жизнь — это его жизнь. Они часто пересекались. Они сосуществовали… сосуществовали, подвешенные над пропастью на тоненькой ниточке. Чтобы не сойти с ума, их нужно было разделять.
То же самое правило действовало и для заседающих в суде. Зал суда напоминал его отделение. Бой был неравным. Чужие говорили с напыщенной серьезностью о вещах, которые не изменят течение их жизни. На этот раз им была противопоставлена его жизнь: он был неизлечимым больным в этой ситуации. Он был ребенком, который рисковал своей жизнью. Все вокруг него было мизансценой.
И теперь он понимал больных, которые переставали бороться и, казалось, обретали внутренний покой. У них не было сил даже жаловаться. Единственное, что их заставляло страдать, — это процедуры, которые только продлевали их агонию. То, что с ним делали в зале суда, было всего лишь поддерживающей терапией, в какой-то момент он больше не мог выносить ее и хотел освободиться. Поэтому он оставался дома, в своей норе. Спокойный и умиротворенный. По крайней мере, до того дня.
В тот день в нем зародилась странная надежда, вызванная, как ни странно, звонком Эрреры, который сообщил плохую новость. Эррера позвонил на его личный номер. Камилла пожелала дать повторные показания. Это значило, что они готовы к финальному матчу: психиатр и родители заставят ее сказать неприятные и ужасные вещи.
«Почему ты так думаешь?»
«Боюсь, что они предъявят более тяжкое обвинение. Они могут изобрести еще какую-нибудь ерунду. Я хочу, чтобы ты был готов. Это может быть что-нибудь действительно ужасное для тебя и твоей семьи. Если эта мелкая психопатка сделает заявления определенного типа, это может разжечь любопытство прессы».
«О каких заявлениях ты говоришь?»
«О более тяжких обвинениях».
«Более тяжких?.. Разве те обвинения, которые мне вменяют сейчас, недостаточно тяжкие? Что можно еще придумать? Что я одурманил ее наркотиками? Что с ней была какая-нибудь подружка из детского сада?»
«Лео, не говори глупости. Перестань шутить. Только не по телефону! Я не знаю, что еще они придумали. Я знаю только то, что тебе сказал. Пока это слухи. Но лучше быть готовыми. И оставаться хладнокровными».
Лео выслушал спокойно очередное безумие. Сарказм, с которым он принял эту новость, доказывал его спокойствие. После упреков Эрреры он больше не комментировал происходящее.
Как только он положил телефонную трубку, им овладела самая примитивная ярость. Единственное чувство, которое он мог испытывать, — подавленное негодование. Что еще они хотели с ним сделать, эта шлюшка и ее неотесанный папаша? Им было недостаточно всего этого? Чем же удовлетворить их жажду мести?
Месть. Может быть, пришла его очередь отомстить? Тогда Лео охватило неукротимое желание отомстить этой девчонке.
Необходимо сказать, что в ярости Лео не было ничего позитивного. Он был движим только разрушительными эмоциями. Пришел конец тем временам, когда он утешался мечтаниями о восстановлении доброго имени. Вот уже долгое время Лео не воображал, как он спускается с мраморных ступенек Дворца правосудия, осыпаемый розами и приветствуемый аплодисментами и слезами. Прошла целая вечность с тех пор, как он представлял лица Рахили и сыновей, которые с гордостью смотрят на него. Надежда на это почти испарилась. Он не видел никакого света в конце туннеля. В конце туннеля его ждал еще один туннель. А за ним еще один и так далее.
Но сейчас, когда его охватила ярость, вместе с ней затеплился и огонек надежды: она приобрела менее благородную, но более вдохновляющую форму. Он захотел увидеть, как раскроется ложь этой девчонки, как ее сотрут в порошок. Он хотел увидеть, как Эррера предаст ее публичному поруганию. Только такая жестокая сцена способна была порадовать его сейчас. В общем, именно злость заставляла надеяться. Чувство мести поддерживало надежду.
А ведь всего за несколько часов до звонка Эрреры Лео предавался мрачным размышлениям о наиболее эстетичном способе уйти из этого мира, по возможности без особого шума. Не то чтобы это была конкретная мысль, скорее времяпрепровождение, которым развлекался в последнее время. Одним словом, он подумывал о самоубийстве. Но само слово казалось ему слишком резким. Слишком буквальным… он предпочитал думать о мгновенной смерти.
Если бы он был типом, вроде отца Камиллы, одним из тех фашистов с пушкой в руках… если бы только жил на последнем этаже какого-нибудь шикарного дворца… если бы в тот раз послушал внимательней, что рассказывал Луиджи, анестезиолог, о смертельной дозе лекарств… если бы только решился надеть петлю…
Не то чтобы Лео надоело жить. Жизнь нравилась ему. Ему нравился тот образ жизни, который он вел. Иногда ему даже случалось мечтать о том, как он становится прежним Лео до того, как эта непристойная история разрушила все. Добрый бог снов свидетель тому, насколько определенная часть личности Лео любила ту прежнюю жизнь. Те невинные и недооцененные в свое время удовольствия цивилизованной жизни. В его новой жизни не было ни мгновения, когда бы Лео позволил себе не признать этого.
Лео с ностальгией вспоминал многие моменты своей жизни. В пятницу вечером, когда Рахиль приезжала за ним в больницу: он был слишком усталым, чтобы садиться за руль, и оставлял свою машину на парковке. Ослаблял галстук и садился в автомобиль Рахили, которая обычно приезжала с небольшим опозданием. Они едва успевали на киносеанс, вбегая в зал в последний момент, искали свои места, спотыкаясь о ноги других зрителей.
После фильма они всегда шли ужинать в одно и то же место: тогда в мире существовала только La Berninetta. Лео заказывал стакан ледяного пива, овощи во фритюре, пиццу «маргариту магнум» и обязательно кростату с потрошками (весь секрет в песочном тесте, — каждый раз объяснял Лео жене). Затем наступала очередь сигары с кофе, а потом Лео, полусонный, возвращался домой на машине. Вот что я имею в виду под удовольствиями жизни. Дремать в машине рядом со своей Рахилью после идеального вечера и недели самоотверженной работы.
Нет, Лео умел ценить удовольствия жизни. Он ничего не имел против жизни в целом, только против того странного оборота, который она приняла в последнее время. Мысли о самоубийстве были не чем иным, как вонючим отбросом ментальной усталости. Его мозг занимала неотвязная мысль: а что было бы, если бы все сложилось иначе? Слишком большая нагрузка для одной головы. Лео не хотел умирать. Лео просто хотел немножко выключить мозг. Он хотел задремать рядом с Рахилью в машине в надежде, что путь до дома продлится целый год. Но учитывая, что это было невозможно, оставался план Б. Запасной выход. Этот план, этот выход, именно потому, что он слишком хорошо знал смерть и за свою жизнь видел столько мертвых, заставляли его дрожать от страха.
Он был охвачен этим страхом, когда позвонил телефон. И ему было достаточно обменяться парой фраз с Эррерой, чтобы почувствовать, как страх проходит. А на смену ему приходит жажда жизни: жизненные силы в виде негодования против той мерзавки и ее безумия. И сильное желание уничтожить ее.
Именно тогда ему пришло в голову, что где-то в доме должно было остаться письмо Камиллы, как всегда полное страсти и угроз. Лео не удалось прочесть его полностью. Но он был уверен, что как раз в первых строках эта психопатка написала ему, что пришло время отдаться человеку, которого она любила. То есть ему. Жаль, что это письмо было написано пару недель спустя, после предполагаемого насилия, в котором его обвиняли. (По крайней мере, так ему казалось.) В общем, это письмо не только освобождало его от самого грязного обвинения, но также доказывало ненормальность девчонки, ее коварные намерения… в целом разрушало надуманность обвинения. Перед Лео в одно мгновение пронесся тот вечер, когда он обнаружил письмо на обычном месте. Он начал читать его. Возможно, из-за раздражения и страха перед столь откровенным предложением он не заметил, как Рахиль вошла в комнату.
«Что ты читаешь?» — спросила она.
«Ничего. Отчет от администрации Санта-Кристины».
«Они начали писать отчеты ручкой с фиолетовыми чернилами?»
«На самом деле это только набросок, который мне прислал директор, чтобы просмотреть его, прежде чем распечатать остальным», — отрезал он, не теряя самообладания.
И особо не задумываясь и не закончив чтение, он куда-то спрятал это письмо. Да, но куда? Он сидел на кровати. Возможно, он спрятал его в то место, которое находилось ближе всего, в ящичек прикроватной тумбочки, в большую папку, набитую другими бумагами. Да, оно должно быть там. А где еще, если не там? С ума сойдешь вспоминать об этом сейчас. Но хоть раз его рассеянность, его неорганизованность могли принести благо? Да, письмо должно было быть там. Неопровержимое доказательство безумия этой девчонки. Письмо, которое могло доказать, что если в этой истории кто-то и был подвергнут насилию, надругательству — так это он.
Он был так рад возможности, которую жизнь внезапно предложила ему, и ему так не терпелось найти это доказательство. Его так вдохновляла идея возмездия. Но в то же время наш бедный таракан был настолько напуган перспективой совершить путь от своего подвала до комнаты и наткнуться на одного из тех трех людей, которых он меньше всего жаждал встретить сейчас… Именно поэтому ему не удавалось ничего сделать, как только сидеть в своей норе и раскачиваться на грани нервного срыва. Со временем страх встретиться лицом к лицу с Рахилью, Самуэлем или Филиппо, стал его предрассудком. Лео знал, что единственное место в доме, оставленное ему его самыми непоколебимыми тюремщиками, — это кухня. Туда он мог приходить только в ночные часы и строго по расписанию, где-то с одиннадцати тридцати до часу. И этого было более чем достаточно, учитывая, что лестница от его подвала, вела прямо на кухню, которая в эти часы была уже пуста, вымыта и прибрана.
Поэтому сейчас он стоял там, не осмеливаясь и шагу ступить, чувствуя головокружение, как будто он должен был решиться на какое-то опасное предприятие. Но он желал как можно скорее удостовериться, что письмо на месте. Прошло слишком много времени. Настолько много, что все могло измениться. Никто, например, не мог гарантировать, что его спальня осталась прежней, как он ее помнит. Возможно, Рахиль решила избавиться от всех вещей мужа. Да, этого нельзя было исключать.
В конце концов Лео так же, как в ту ночь, когда включилась сигнализация, позволил осторожности и трусости взять над ним верх: разочарование, которое он испытал бы, не обнаружив письма на месте, было бы сильнее того, которое было вызвано чувством собственного бессилия, невозможностью дойти до нужного места. Его трусость снова проявилась во всей красе.
Или она была такой до четверга. Если в жизни его близких ничего не изменилось, четверг — идеальный день. После обеда Тельма выходила, Рахиль отвозила ребят в секцию по теннису, а после обычно шла к парикмахеру. А значит, у Лео было не меньше трех часов для осуществления своей миссии.
Так, в четыре тридцать, в один весенний день Лео поднимается на этаж выше. Он переступает границу, которую несколько месяцев не осмеливался преступить: порог, который отделяет кухню от остального дома. Но то, что он оказывается в месте, которое долгое время было потеряно для него, не вызывает в Лео особо сильных эмоций. Более того, было что-то горестное в столь ярко выраженной стерильности. Кроме того, он чувствует себя почти оскорбленным всей этой чистотой. Они здесь, вверху, хоть представляют, как живется в тараканьей норке? Они знают, какой таракан там живет? Удивительно, как быстро в семьях приживается притворство. Как мало для этого нужно. Как будто с того вечера ничего не изменилось. Лео спокоен. Он настолько разочарован, что даже перестал бояться. А если кто-нибудь войдет? Пусть входит. Я взрослый мужчина и знаю, как встретить того, кто войдет.
Наконец, он в своей спальне. Ему достаточно открыть дверь, чтобы узнать голубую полутьму этой комнаты, которая нравилась Рахили. На этот раз его охватывают более сильные эмоции. Есть что-то смягчающее и расслабляющее в этой атмосфере. Возможно, мягкие кресла с оранжевой обивкой у окна или два абажура в стиле ар-деко, купленные на рю де Сенн в Париже по возвращении из свадебного путешествия, а возможно, хлопковые покрывала карамельного цвета, палисандровые доски паркета… бог его знает… все это вместе делает комнату такой уютной, какой Лео ее не помнил. И как будто только сейчас он почувствовал невероятную сонливость и усталость, накопившуюся за все время его жизни-нежизни. Ему захотелось снять покрывало и забраться под одеяло. Ему захотелось лечь в свою постель и больше не просыпаться. Он был так взволнован, что почти забыл о причине, по которой пришел сюда: письмо, процесс, Камилла, весь этот мусор…
Чтобы отвлечься и в то же время обновить ощущения радостного ожидания, которое начинает ослабевать, он входит в гардеробную. Но на этот раз его ждет сюрприз. Если сначала Лео оскорбил тот факт, что ничего не изменилось, сейчас пришло время обижаться на некоторые перемены. Маленькая комнатка, размером со шкаф, с двумя зеркалами на противоположных стенах, была очищена от малейшего следа его присутствия на этом свете. Куда пропали его рубашки, твидовые костюмы, шарфы, ботинки, пальто, шляпы, перчатки? Это гардеробная разведенной женщины, вдовы. Лео начинает испытывать странную ненависть к Рахили. За ее аккуратность, достойную усердной официантки из уличного кафе. За ее проклятый морализм. За ее упрямство. За ее маниакальное пристрастие к чистоте. Потому что именно оно подсказало ей мысль выбросить все вещи мужа из этого шкафа. Там, где раньше висела его одежда, сейчас ровным рядом на вешалке — жакеты, пальто, юбки Рахили, которые, если взглянуть на них с определенного ракурса, напоминают элегантных дам, стоящих в очереди на почте.
От вида умноженной зеркальным отражением жены у Лео идет кругом голова. Он присаживается на низкую тумбочку. Вместе с сильным разочарованием он чувствует странное, неуместное блаженство. Он начинает прерывисто дышать. Он совсем не желает привыкнуть к обретенному вдруг аромату. Аромату его жены. Очень знакомый запах, которому, если хорошенько подумать, уже лет двадцать. Чтобы удержать его, Лео задерживает дыхание на несколько минут, а затем утыкается носом в рукав одного из плащей Рахили. Он в отчаянии. Как во времена отрочества, когда ему хотелось мастурбировать. Сколько времени он не делал этого? Слишком много. Его сексуальность, его мужское начало были подавлены перенесенными унижениями. Постоянное беспокойство оказало на него отупляющее воздействие.
И вот сейчас он снова хочет Рахиль, неожиданно, и даже еще сильнее, чем во времена, когда она, будучи порядочной еврейской девушкой, не давала ему. Да, никогда Лео не желал Рахиль так страстно. Даже тогда, когда их история только начиналась, а она отказывалась заниматься с ним сексом в машине и у нашего молодого профессора едва не лопались штаны. Даже тогда он не желал ее так страстно.
Лео чувствует себя как мальчишка, которому не много нужно, чтобы встало. Достаточно уступить инстинкту вынуть его из брюк, потрогать немножко… И вот он возбужден и в отчаянии. Его голова только тем и занята, что перебирает приятные воспоминания из супружеской жизни. Нет ничего ужаснее ностальгии по супружескому сексу. Нет большего извращения, чем трогать его, вспоминая о жене. Об этом думает Лео. А также о том, как они сделали это с Рахилью в первый раз. О препятствиях, которые они преодолели за эти годы. О том, как он лишил ее девственности спустя несколько дней после свадьбы. О первом разе, когда она взяла в рот. О первом разе, когда он выпустил семя ей в лицо. О первом разе, когда сделал ей куннилингус. О первом разе, когда взял ее сзади. Да, все первые разы в одно мгновение, уткнувшись носом в ткань ее плаща. Лео не потребовалось особых усилий, чтобы извлечь этот запах. Достаточно было посильнее прижать рукав к носу и вдыхать.
Но сейчас ему на ум приходят посторонние мысли. В нем зарождаются ревнивые чувства. Как себя вела Рахиль эти месяцы? У нее были другие мужчины? Какая-то постоянная связь? После событий последних месяцев Лео понимает, что может случиться все что угодно. Даже самое невероятное подкарауливает тебя за углом, посмеиваясь.
Лео начинает мучиться от ревности. В конце концов он не выдерживает, вытаскивает из штанов член и предается подростковой утехе. Он делает это, как делают все мужчины. Как это делают все мужчины, научившись этому лет в тринадцать и навсегда. Ничего странного. Таковы мужчины. Он может встать в самый неподходящий момент и в самом неподходящем месте. С самого начала, с тех пор, как твое тело узнает власть загадочных спазмов внизу живота и тебе хочется, чтобы они повторялись снова и снова… пока ты не пожелаешь прервать эту странную одинокую гимнастику, облегчившись. Это способ уравновесить силы. Последний источник энергии для нервов на пределе.
Это похоже на то, как бывает у евреев, которые, вернувшись с похорон какого-нибудь недавно почившего родственника, чувствуют необходимость что-нибудь съесть. Это жизнь, которая заявляет о своих правах. Жизнь, которая требует, чтобы ее уважали и посвящали себя ей. Но также это единственный способ, который остается тебе, чтобы справиться с пустотой и преодолеть искушения. Плохая оценка в школе? Твоя девушка бросила тебя только из-за того, что кто-то там прокатил ее на порше «Каррера»? Тебя беспокоит таяние ледников или обезвоживание планеты? Не трусь, парень! Беги в туалет и потрогай его. Займись онанизмом. Расслабься. Энергично и активно. Это самый лучший выход. Священное действо, проклятое и благословенное одновременно. Звериный инстинкт, подобный тому, который движет кобелем, метящим дерево. Только на этот раз деревом является старая гардеробная Лео, осиротевшая без его ценной коллекции костюмов и переполненная рассеянным запахом Пенелопы.
Но когда он почти достигает оргазма, его отвлекает какой-то шум сзади. Кто-то наблюдает за ним? Он быстро оборачивается, но никого не видит. Снова шум. Легкий, как шорох падающего на пол платья. Паника. Его кто-то видел? Пока он онанировал перед плащом жены? Тельма? Или один из сыновей? Или сама Рахиль? Ему показалось? Никого не было? Беспокойство снова торжествует над мужественностью. Лео снова хочет бежать в свое укрытие.
Я больше не выйду. Клянусь. Да, это был последний раз.
Затем приходит лето: на месяц раньше, как иногда случается в Риме. Лео Понтекорво проводит свои дни в противоречивых чувствах: им с новой силой овладевает фатализм, и ему кажется, что за ним кто-то наблюдает круглые сутки. Какая-то тень. Какой-то дух. Нечто сверхъестественное. Это ощущение не покидает его с тех пор, как ему пришлось прервать приятное занятие, которым он занимался перед плащом жены в гардеробной. Возбуждение пропало, но не чувство присутствия чего-то, что повергло его в бегство.
Ему не хотелось даже есть. Несколько дней он не появлялся на кухне, где кто-то оставлял ему еду. На пятый день голодовки он нашел посуду с едой у дверей своей комнаты. И с тех пор так повелось. Он был доволен, что посуду оставляли там. Ему не желали смерти. Было очевидно, что тот, кто оставлял еду, не желал его смерти, его исчезновения. Очевидно, этому существу нужно было, чтобы Лео жил, существовал. Но тем не менее с каждым днем Лео ел все меньше. Он открыл для себя удовольствие обходиться без пищи.
Затем пришло настоящее лето. В его лучшем проявлении. Из сада доходили ароматы цветов и фруктов. Ребята только-только должны были закончить школьные занятия. И одним из самых любимых развлечений Лео было смотреть из окна на их ноги, которые играли в саду в мяч. Он узнавал ноги Филиппо и ноги Самуэля. Это было так трогательно — узнавать их. Наблюдать за чудом повторяющихся движений, на которые Лео не уставал смотреть. Он испытывал сильную боль, когда игра завершалась и команда четыре против четырех, которая каждое утро составлялась из его сыновей и их друзей, расходилась, чтобы встретиться там же на следующее утро в тот же час. Самуэль играл в защите. Его ярость и настойчивость в нападении на противника противоречили его капризному и непоследовательному характеру. Хотя до настоящего момента у Самуэля хорошо получались многие вещи, он не производил впечатление мальчика, который может сильно чем-то заинтересоваться и полностью посвятить себя одному делу. Выкуп, который ты платишь за легкий успех в жизни. Если бы Лео и Камилла не преподнесли ему своеобразного подарочка год назад, его жизнь сложилась бы превосходно. По крайней мере, по мнению отца.
Лео часто задавал себе вопрос — что происходит в голове его сыновей. Что они чувствуют? Какие у них желания? Кто они? Дистанция между любимыми людьми не менее загадочна, чем глубины океана. Какие прекрасные фразы приходили на ум нашему узнику. Самуэль, его Сэми, по крайней мере, как казалось Лео, родился под счастливой звездой. Поэтому было удивительно, что он прилагал столько стараний в игре в футбол: он не принадлежал к числу упорных людей, как это часто случается у тех, у кого и так все легко получается. В сущности, и стиль игры Филиппо не соответствовал его характеру. Филиппо во время игры становился величественным и харизматичным. Совсем не таким, как в жизни. В жизни он не умел показать себя с лучшей стороны.
И именно во время одного из матчей случился эпизод, который стал очередным испытанием для нервов Лео. А также для его мужества и трусости. Во время игры произошло столкновение. Между Филиппо и Сэми. Они никогда не играли в одной команде. Сэми не выносил упреков Филиппо, равно как и Филиппо не выносил свободного стиля и излишнего напора брата. Поэтому среди юных футболистов Ольджаты существовало мнение, что братья Понтекорво должны всегда играть друг против друга. Именно из-за напора Сэми, столь ненавистного Филиппо, случилась катастрофа. Сэми ударил со всей силой по щиколотке брата. И судя по движениям и стонам Филиппо, он что-то ему сломал. Странный звук, то ли плач, то ли смех, полный испуга и недоверия, какой обычно издают спортсмены, особенно молодые, когда оказываются бессильными перед тем фактом, что они сломали себе кость. Лео прекрасно видел из своего места, которое можно было бы назвать привилегированным, болтающуюся ногу сына. Также он видел другого сына в отчаянии, который не переставал взывать: «Мама, мама… скорее, скорее!»
Лео, будучи не в меньшем отчаянии, чем его сыновья, даже в этот момент нашел время для самоуничижения: Самуэль позвал не его, а мать. В самый кризисный момент. В какое-то мгновение Лео пришла на ум безумная мысль, а не умер ли он: может быть, он уже мертв и сам об этом не знает. Возможно, именно это и есть смерть. Упорно считать себя живым, в то время как остальные вокруг не замечают твоего существования. Он вспомнил один черно-белый фильм, который он когда-то смотрел, об одном мертвом, который не догадывался о том, что он умер. Может быть, присутствие, которое он ощущал вокруг себя, было не более чем тень прошедшей жизни. Может быть, от него самого осталась только тень. Тень другой тени.
Но нет, он не был мертв. О нем попросту забыли. Для них, между Лео и этим пауком, который свил паутину рядом с окном, не было никакой разницы. Лео снова испытал искушение выйти. Прийти на помощь к сыну, сломавшему лодыжку. Утешить второго, сказать ему, что это не его вина. Что он не должен принимать это так близко к сердцу. Что такое случается. И пока Лео думал, что сказать Самуэлю, чтобы утешить его, ему пришло на ум, что, по правде говоря, всякие несчастья происходили чаще всего с Филиппо. Они как будто преследовали его. Если Всемогущий Бог в тот день замыслил пожертвовать костью мальчика, который играл в мяч в саду своего дома, это непременно должна была быть кость Филиппо Понтекорво.
Сложные отношения с миром. Он был как бы не от мира сего, и в этом была проблема Филиппо. Возможно, именно его боязнь мира сделала его таким замкнутым и неразговорчивым.
Когда Филиппо было четыре или пять лет, он радовался только большим книжкам, которые Рахиль дарила ему на день рождения: те невинные комиксы Уолта Диснея с названиями, изобилующими «я», вроде «Я Утенок», «Я Мышонок», «Я дядюшка Скрудж». Филиппо перечитывал эти книжки, как раввин Тору. Он перелистывал их сотни раз. Как будто все самые важные для жизни вещи можно было почерпнуть из приключений Утенка в Клондайке. Или из некоторых неловких выходок этого персонажа. Или из той дерзкой легкости, с которой Мышонок разгадывал загадки.
Сначала Рахили приходилось проводить вечера за чтением внушительных томов. По одной истории за вечер. Таков был уговор. Филиппо рассматривал картинки и слушал мать как будто в первый раз, как будто он не знал концовки. Скоро Рахиль могла наизусть рассказывать ему эти книжки. Но даже этого ребенку было недостаточно. Настолько, что иногда он с трудом брал книжки, почти размером с него, и терпеливо просматривал их, как будто старался запомнить мельчайшую деталь каждого рисунка. Иногда он смеялся, иногда грустил.
В какой-то момент, перед тем как Филиппо должен был пойти в школу, Лео попытался научить сына читать. Ему хотелось, чтобы тот мог самостоятельно обращаться с этими книжищами. Он хотел, чтобы его сын мог сам читать эти комиксы, которые знал почти наизусть. Лео хотел научить его этому вовсе не потому, что сам устал читать сыну, или потому, что желал избавить Рахиль от подобного неудобства. Нет, он желал, чтобы Филиппо открыл для себя, что значит наслаждаться чтением независимо.
И Лео был поражен не только его неспособностью к обучению, но также протестом, с которым его сын встретил столь прозаическое дело. Как будто чтение и письмо для Филиппо были поражением. Как будто они разрушали магию рисунка. Да, скоро Лео пришлось смириться с фактом, что единственное упражнение, которое мог выполнить его старший сын, — это сравнивать рисунки, питаться образами. Филиппо напоминал доисторического человека, не умеющего писать, но имеющего развитое чувство формы.
Проблемы с обучением письму и чтению, которые проявились у Филиппо в первом классе, когда его учительница, довольно подкованная особа, распознала в нем признаки дислексии, были не последними препятствиями в его бесконечной войне против этого мира, в которую превратилась его юная жизнь.
Именно американская учительница сообщила Рахили о проблемах Филиппо с заучиванием букв (в то время у римской буржуазии было модно посылать детей учиться в иностранные школы). Стоял даже вопрос о том, насколько разумно записывать Филиппо в школу, в которой не преподавали на итальянском. Мисс Доусон принадлежала к тому типу крепких дам из Новой Англии, которые, несмотря на ярко выраженный акцент, говорят на правильном итальянском с безупречным построением фраз и богатым словарным запасом.
«Знаете, ему сложнее учиться, чем другим ребятам. Около восьмидесяти процентов учеников школы — носители языка. Это нормально, что у оставшихся двадцати, к которым принадлежит и Филиппо, будут возникать определенные трудности. Но если ко всему прочему добавляется еще и проблема с алфавитом…»
«Что вы имеете в виду?»
«Что Филиппо не различает d, b, p. И несмотря на все мои подсказки, он ничего не понимает. Хотя это само по себе не так уж и страшно. Это нарушение, которое можно преодолеть. Я знаю многих талантливых и успешных людей, которые страдали от этого же…»
Рахиль вовсе не утешили размышления мисс Доусон, а еще меньше мужа, который прокомментировал слова учительницы следующим образом:
«Если хорошенько подумать, p, b и ds — очень похожи. Мне всегда казалось, что Филиппо не склонен вдаваться в такие тонкости».
И так было всегда между Рахилью и Лео: когда она волновалась, он начинал шутить, и наоборот. Только сейчас Лео знал, что эта реплика тогда больше помогла ему, чем жене. Но что за проблемы были у этого ребенка? Почему у него всегда было что-то, что ему мешало? Почему то, что у других выходило просто и естественно, ему давалось с трудом?
С другой стороны, еще до мисс Доусон Лео догадался, что что-то не в порядке. Различие между b и d. Лео пустил в ход тысячи примеров, чтобы показать сыну, что это разные вещи.
«b похоже на человека с большим животом, — говорил он ему. — А d — на человека с большим задом». И чтобы быть яснее он показал сыну на собственный живот и зад. И хотя Филиппо посмеялся над его жестом, он так и не научился различать эти согласные. Явно, что это было выше его. Целый подвиг.
Учительница сказала, что она не знает, как поступить. Еще и потому, что отставание в учебе делало Филиппо исключительно агрессивным по отношению к другим одноклассникам, которые к тому моменту уже выучились читать. Но в то же время мальчик чувствовал стыд и уныние.
«Позавчера он ударил одноклассника», — сказала мисс Доусон Рахили.
«Ударил? Как ударил? Почему?»
«Боюсь, что тот мальчик стал дразнить Филиппо, потому что тот не умеет писать».
Когда Рахиль рассказала это Лео, он вспомнил, как в тот вторник, отводя сына в школу, он спросил у него: «Тебе нравится играть с Франческой?» Франческа была логопедом.
«Да, — ответил Филиппо. — Но я не хочу больше играть с ней по утрам».
«Почему?»
«Потому что потом я опаздываю в школу».
«Что же, лучше не опаздывать? Хотя почему тебя это волнует? У тебя есть оправдание. Если бы у меня в твои годы было оправдание, чтобы приходить попозже в школу! Если бы оно было у меня сейчас…»
«Но если я прихожу с опозданием, мне говорят, что я больной».
«Кто говорит, что ты больной? Почему? Ты абсолютно здоров».
«Мне говорят, что я больной, потому что я опаздываю и потому что играю с Франческой».
Тогда Лео подумал, что наверняка матушка какого-нибудь одноклассника Филиппо наговорила своему чертовому сынку, что Филиппо Понтекорво опаздывал в школу по средам и вторникам из-за болезни. Что у него проблемы с чтением. Это разозлило Лео. Проклятые матушки. Их дети. Все эти людишки. И бедный мой малыш Филиппо — ты тоже проклят.
Лео помнил об этом: дислексия была только одним из тревожных признаков. А до этого были еще проблемы с речью.
Лео и Рахили пришлось ждать четыре года, прежде чем они дождались от Филиппо осмысленной фразы. Он отвечал односложно или мычанием. Сначала они подумали, что его отставание от ровесников в речи объясняется застенчивостью и сдержанностью характера. Филиппо родился исключительно спокойным младенцем, из тех, кто мало плачет и много спит. Родители надеялись, что сын молчит только потому, что ему нечего сказать. Этим себя утешали Рахиль и Лео в первое время. Не волноваться раньше времени было правильным поведением для ответственных и современных родителей. Филиппо запаздывал в необходимости словесного выражения. Не так уж и плохо. Для того чтобы выразить свои потребности, ему было достаточно жестов, слова должны были прийти позже. Филиппо был таким. Одним из тех, кто жил сам по себе.
Однако скоро Рахиль и Лео перестали верить в эту утешительную историю. Филиппо исполнилось три года, и бог знает сколько пришлось родителям приложить усилий, чтобы он с трудом смог произнести один раз «мама» и «папа». Они устали слушать «тя», которое на особом языке Филиппо обозначало любого взрослого человека, обладающего хоть минимальным авторитетом: родителей, дедушек и бабушек, нянек. Для Филиппо они все обозначались словом «тя». Его невозможно было заставить произнести другие слова. Но родители не теряли надежды: «Малыш, скажи хотя бы тя-тя, да, скажи это два раза — тя-тя. Этого достаточно. Это уже будет большим шагом вперед».
Это было в духе Лео, вести сложные беседы с сыном, который вообще не был расположен к каким-либо разговорам. Таким образом, он также следовал указаниям Лореданы, которая, прежде чем дать ему номер телефона логопеда, сказала: «Говори с ним как можно больше. Без устали. Филиппо должен слышать, как ты говоришь. И увидишь, что в конце концов он сам заговорит».
И вот усердный папаша развлекает сына долгими и бесполезными рассуждениями. В эти мгновения Филиппо смотрел на него с изумлением. И если Лео отчаянно настаивал: «Та-та, та-та-та — это не сложно», тогда ангельское личико сына краснело. Он угрюмо отворачивался к стене и начинал ритмично биться об нее головой.
Филиппо стыдился. Он прекрасно осознавал, что с ним происходит. И то, чем он отличается от остальных, разговорчивых детишек, и то, какую боль он причиняет родителям. И это заставляло его стыдиться. Поэтому, когда отец сильно настаивал на том, чтобы он говорил, это заканчивалось ужасным нечеловеческим мычанием, которое обычно испускают глухие. А еще он бился головой об стену.
Стыд. Это чувство доказывало, что его мальчик в самом деле чувствительный ребенок. Жизнь была слишком жестокой штукой для такого, как Филиппо. Казалось, что все могло ранить его. И бешенство, которое охватывало его время от времени, гневное отчаяние, в которое он впадал каждый раз, когда не справлялся с задачами, совершенно естественными для остальных, составляли сильный контраст с его ангелической красотой. Как можно было не влюбиться в его красоту? Мягкие и золотистые волосы, голубые глаза, круглое розовое личико. В супермаркетах и ресторанах все смотрели на него. Он был поп-звездой для всех молоденьких женщин, которые останавливали его повсюду и умилялись: «Какой чудесный ребеночек! Какой ангелочек! Какой сладенький. Так бы и зацеловала его».
Каждый раз, когда молодые и благосостоятельные родители вывозили на прогулку в колясочке своего маленького принца в элегантных и строгих одежках, люди останавливались, чтобы посмотреть на него и сделать комплемент гордым Рахили и Лео. А ему было все равно. Филиппо никак не реагировал на всю любовь, на все восхищение, на всю нежность, которые он был способен вызвать. Он был полностью лишен тщеславия, обычно присущего слишком красивым детям. Он оставался безразличным, непроницаемым, погруженным в себя. Подобное поведение вызывало во взрослых, которые жалели его, еще большую нежность. В нем была внутренняя красота. Если бы для этой жизни хватало бы только красоты и самодостаточности, иной раз думал Лео, у Филиппо было бы большое будущее. Но к сожалению, кроме красоты и самодостаточности существовали другие вещи: социальная жизнь заявляла о своих правах, окружающий мир стоило принимать во внимание. Никто, даже столь прелестный ребенок, не может позволить себе не ответить на постоянные запросы окружающей среды. Именно поэтому было необходимо, чтобы он заговорил, так же, как однажды стало необходимо научиться писать. И тем не менее это проявление свободы и самодостаточности так вдохновляло. Почти все дети начинают ныть в машине. Они нетерпеливы. Спустя некоторые время становятся невыносимыми, нестерпимыми. Они протестуют, брыкаются, требуют внимания зверскими воплями. Филиппо явно не принадлежал к числу мелких надоед. В машине он принимал серьезный и умиротворенный, даже почти меланхоличный вид. Он смотрел в окно с поэтическим рассеянием. Если его звали, он смотрел на тебя, не меняя выражения лица, а затем снова отворачивался к окну. Поведение, которое Лео и Рахиль находили очаровательным и в то же время достойным похвалы.
В сущности, Филиппо всегда был независимым человеком. Лео помнил, как, выходя из ванной, он обнаруживал малыша с его светлой челкой («в духе гитлерюгенд», — шутил наш гордый папаша среди друзей) ползающим по кровати. В то время его любимой игрушкой, от которой он не мог оторваться, были трусы отца. Он смотрел на них, надевал их на голову, возил ими по полу. Он часами мог играть с этими трусами. И не было игры, которая развлекала бы его больше. Лео звал его. Но уже были видны первые признаки его застенчивости и трудности в общении. Чем больше его звали, тем больше он погружался в себя и в свою игру.
Тогда Лео впервые столкнулся со странным поведением сына. С тех пор он стал проявлять болезненное внимание к другим детям, сверстникам Филиппо. И только тогда он заметил, насколько Филиппо отличается от нормальных детей. Это переполнило его душу стыдом. Стыдом, которого Лео стыдился. И которому Рахиль противопоставила всю свою гордость (хорошо: ее сын странный — и что с того? Зато кто из нормальных детей был таким красивым?), а также желание не прятать его, а наоборот — показывать.
Лео помнил боль, которую он почувствовал, когда Филиппо исполнилось четыре года. Рахиль, подстегиваемая логопедом («нужно создать ему атмосферу комфортного и дружеского общения»), решила отпраздновать его день рождения, устроив праздник в саду. Филиппо родился в мае: в те дни сад был весь в цвету и благоухал всеми ароматами, а погода как нельзя лучше подходила для детского праздника. Лео непременно хотел присутствовать, побуждаемый любопытством и желанием посмотреть как Филиппо поведет себя со сверстниками.
На самом деле Лео не был доволен этой идеей. Праздник лишний раз подтверждал странность его сына. Все вокруг повторяли ему, что не говорить до четырех лет — это нормально. Что до четырех лет не о чем беспокоиться. И вот Филиппо исполнилось четыре года, а он продолжал молчать. Хорошо хоть он выучил слова «мама» и «папа». Но для Лео этого было недостаточно. Он чувствовал себя вправе беспокоиться. Он имел право показывать свое беспокойство. Жаль только, что сие право, предоставленное ему судьбой, не приносило ему облегчения.
Этот проклятый день рождения! Сколько волнений! Впервые Лео увидел все воочию. С тех пор как Филиппо стал ходить в американский детский сад, Лео всегда удавалось придумать какую-нибудь отговорку для себя или Рахили, чтобы манкировать случаями, когда сын участвовал в увеселительных мероприятиях. Он не был на празднике Хеллоуина (за много лет до того, как этот праздник стал популярен во всей Италии), избавив себя от вида очумелого зомби, который сидел в углу и грыз сладости. Он также не пошел на рождественский утренник, во время которого его сын исполнял роль («мастерски», по словам Рахили) неподвижного тюльпана, который, вопреки сценарию, с приходом на сцену зимы отказался завянуть вместе с остальными, вызвав у публики дружный смех, а у матери смущение и волнение.
Лео не присутствовал на всех этих детских праздниках, чтобы лишний раз не убеждаться в полной неадекватности своего сына. Он был не здесь, даже когда весь мир готов был выразить ему восхищение. Его дисгармонии, его экстравагантности.
Было действительно печально видеть, как его Фили в присутствии столь разговорчивых товарищей чувствовал себя чужим и, казалось, сосредоточился на какой-то своей постоянной игре. Он не выпускал из рук эти проклятые книги. Проклятый утенок, проклятые «кря-кря-кря»! Что в них такого особенного? Почему, мой малыш, ты всегда с ними и не выходишь к нам, мы ведь так любим тебя?
В какой-то момент мамы других детишек, почувствовав себя неловко из-за странного поведения виновника торжества, собрали своих ребят и повели их к Филиппо.
«Не хотите немножко поиграть с ним?» — спросила одна из них. И Лео стало невероятно больно. В голосе этой женщины прозвучала оскорбительная жалость. После настойчивых просьб три ребенка собрались вокруг Филиппо. Мамы вернулись к своей болтовне. Лео обратил внимание, что трое ребят, подошедших к сыну, непринужденно разговаривали, как будто старались вовлечь в разговор Филиппо. Но тот никак не реагировал. Пока один из детей не выдержал и обратился к остальным с фразой, которую Лео не смог забыть: «Оставьте его. Он ничего не понимает. Филиппо глупый».
Маленький ублюдок! Вот уж эта детская жестокость. Детская прямота. Для Лео это было ударом. Дружелюбное общество. Нет ничего дружелюбного в обществе. Общество жестоко. И Лео прекрасно это знает.
Когда у тебя маленький ребенок (особенно если это первый ребенок), ты серьезно воспринимаешь его проблему, как будто это проблема взрослого человека, которую почти нельзя разрешить… И ты почти не замечаешь, что, пока ты мучишься подозрением, что твой сын никогда не заговорит — потому что до сих пор он не научился этому и, возможно, никогда не научится столь сложному для него делу, — он день за днем начинает разговаривать все свободнее. Но на горизонте появляется другая беда, которая тебе, опасливому папаше, кажется столь же непреодолимой, как предыдущая. Так случилось и с Филиппо.
В конце концов Рахиль оказалась права. Спустя некоторое время Филиппо начал говорить. Сначала с трудом, мило и смешно коверкая слова. Вместо «мне не нравится» он говорил «ме не нратся». Иногда он путал глагольные формы. Например, ты говорил ему: «Я ошибаюсь или мой Филиппо сегодня слишком много съел?» И он сердито отвечал: «Ошибаюсь, ошибаюсь!» А затем он выучился говорить невероятно хорошо.
Но после того как он научился точно и четко выражать свои мысли словами и еще до того, как он проявил свою неспособность понимать алфавит, Филиппо заставил Лео и Рахиль поволноваться другой своей странности.
Они заметили, что, прежде чем уснуть, Филиппо взял странную привычку биться головой о подушку. Очень часто он делал это в определенном ритме, под музыку. Все началось с тех пор, как Рахиль приобрела цветной проигрыватель для детей, который был очень популярен в те годы. И Лео воспользовался им, чтобы вставить туда старый сингл Рики Нельсона, один из редчайших дисков, которые присылала все та же старая тетушка из Америки своему итальянскому племянничку с тех пор, как он был еще мальчонкой.
Этот диск был выпущен в 1957 году. В те времена Рики Нельсон был идолом подростков. Сингл назывался Bip-Bop Baby (какая смелая аллитерация!) и несколько недель держался во главе списка хитов в США. Что и подвигло заботливую тетушку Адриану приобрести диск и отослать его племяннику. Это была легко запоминающаяся приятная песенка, типичная для того времени. Она всегда нравилась Лео. Может быть, потому что была связана с каким-то воспоминанием, хранившимся в романтической шкатулочке его юности. Конечно, он не мог себе представить, что его начнет тошнить от этой песенки, после того как его сын заставит его прослушать ее сотни раз. Для Филиппо существовала только эта песня. Горе тому, кто заставил бы его прослушать другую. Пусть даже того же времени. С теми же аккордами. Даже того же автора. Тогда он приходил в ярость. Он желал только Bip-Bop Baby. И ничего иного. Это была его новая одержимость. Новый способ отгородиться от всего остального мира.
Хорошо, говорил себе Лео, все дети такие — одержимые и консерваторы. Упрямые реакционеры в миниатюре. Но одержимость Филиппо этим диском казалась прогрессирующей патологией. Как если бы он бился головой о подушку с равными интервалами, прерываясь иногда для того, чтобы поставить диск с начала. Где он только брал столько энергии? И какой смысл был во всех этих бессмысленных усилиях?
Няньку Сэми и Филиппо звали Кармен. Это была грубоватая и гордая уроженка Кабо-Верде, которую мальчики обожали и которой Рахиль (по крайней мере, до тех пор, пока Кармен не стала проявлять признаки неуравновешенности) полностью доверяла. Именно Кармен впервые придумала название этой странности. Перед тем как пожелать спокойной ночи «своим» мальчикам и через минуту после того, как она гасила свет в их комнате, она просила Филиппо: «Не работай слишком много!» Затем она увещевала его братика, который лежал с краю кровати: «А ты, Сэми, не копируй его!»
Работать. Вот какое название придумала Кармен мании Филиппо биться головой о подушку. И в самом деле, иногда вечерами, когда Лео и Рахиль возвращались с какого-нибудь званого ужина, заглядывали в комнату сыновей, прежде чем пойти спать, и слышали странный шум, они испытывали что-то вроде нежности к их маленькому работнику. Рахили этот шум напоминал прядильные мастерские, которые работают всю ночь. А Лео вспоминал о «Новых временах» Чарли Чаплина. А однажды Лео предположил: «Может быть, это форма атавистического иудаизма?»
«В каком смысле?»
«Ну, как хасиды у Стены Плача. Он мотает головой, как они. Может быть, в нашей семье наконец родился великий раввин».
«Не говори глупости. Логопед говорит, что это может быть легкая форма аутизма. Она говорит, что это не такая уж страшная вещь, но она объясняет его проблемы общения с окружающим миром…»
Неужели это так? Неужели этот благословенный ребенок постоянно должен чем-то отличаться от остальных? Неужели всем этим медикам, бродящим во тьме, так необходимо придумывать названия его странностям?
Когда Лео возвращался после ночного вызова домой, ему нравилось заглядывать к сыновьям и смотреть, как они спят. Он заходил в их комнату, и его сразу же окутывал волнующий запах свежеиспеченных печений. Он старался не разбудить их. Сначала он садился у нижнего яруса кровати, на котором, как ангелочек, спал Самуэль, гладил ребенка по руке, поправлял ему одеяльце. Затем Лео поднимался и повторял то же самое с Филиппо. Но достаточно было слегка коснуться его, чтобы запустить эту дьявольскую машинку. Вот Филипо, даже не просыпаясь, начинал биться головой о подушку. Это всегда заставляло Лео волноваться, он сразу же выходил из комнаты, как будто не желал в очередной раз убеждаться в ненормальности своего сына. Но к этому волнению примешивалось также и чувство гордости. За твердый характер Филиппо. За его мудрость и терпение. Столь редкие у маленьких детей.
Лео всегда поражала выдержка сына. Его необычайное смирение со всем, что его вынуждали делать родители. Он никогда не жаловался и проявлял просто стоический характер. Как будто из-за того, что его подвергали всем этим испытаниям, он выработал своеобразное смирение со своим несовершенством. Все эти усилия, чтобы выучиться говорить. Все эти усилия, чтобы заснуть без ритмичных ударов головой о подушку, потому что это заставляет волноваться маму и папу. Все эти усилия… Но зачем?
Возможно, они слишком давили на бедного мальчика. Возможно, следовало бы простить Филиппо его невинные недостатки. Но что поделать, если в некоторых случаях он и Рахиль не могли не вмешиваться? И если смирение Филиппо упрощало их задачу? Он не принадлежал к тому типу детей, которым без конца нужно повторять: мы делаем это для твоего же блага. У него изначально было заложено в мозгу, что жизнь ребенка — это постоянная, упорная операция по исправлению дефектов. К тому же он уже был убежден, что представляет собой существо, полное недостатков.
Но неужели так уж было необходимо, чтобы в течение всего детства он все послеобеденное время проводил вместе с матерью в приемной очередного специалиста? Или, может быть, маленький Фили расплачивался только за то, что родился во время несносного перфекционизма и в семье медиков, стремящихся выправлять каждый вывих? Двух буржуа, неспособных принять тот факт, что их сын может выражаться иначе, чем предписывает вонючая норма и банальное красноречие?
Иной раз Лео спрашивал себя, а не потворствует ли он слишком воле Рахили. Он знал, насколько она гордится стоицизмом своего сына. Так она была воспитана. Считать, что способность к личной жертве — человеческое качество. Естественно, безропотность Филиппо в ее понимании была достойна похвалы. Очень часто вечерами Рахиль рассказывала Лео, как хорошо себя вел Филиппо у логопеда или психолога.
«Он такой спокойный, не промолвит ни единого словечка. Иногда улыбается мне. Постоянно листает свои комиксы. Смотрит на других детей в приемной с удивлением. Как будто спрашивает меня взглядом: „Почему они так капризничают?“ Наш Филиппо — настоящий маленький мудрец».
«Куда ты его водила поесть?» — спрашивал Лео, желая поменять тему разговора. Он знал про негласный договор между матерью и сыном: если он хорошо себя вел, когда его забирали после школы, чтобы отвести к очередной докторше, она взамен должна была отвести его поесть в какое-нибудь место по его выбору. Филиппо обожал есть. У него всегда был хороший аппетит. И типично детские вкусы: сэндвич, бутерброды, чипсы, кока-кола, молочный коктейль, шоколадные пирожные, булочки с кремом…
«Мы ходили в „Хунгарию“. Он ел гамбургеры и чипсы. Потом мы пошли к доктору. И по пути он читал мне газеты. Или, по крайней мере, пытался это делать. Иногда он произносит странные слова, несуществующие слова, но достаточно подумать немного, и ты понимаешь, что речь идет об общеупотребимом слове, в котором он перепутал слог или гласную…»
Подобные истории, которые Лео выслушивал каждый вечер, не потому, что ему нравилось слушать их, питая пустую надежду, что однажды Рахиль скажет ему: «Все хорошо, наконец-то Филиппо читает спокойно, с превосходной дикцией, достойной Витторио Гассмана[11]», производили на него ужасное впечатление. Иногда они приводили его в ярость, иногда заставляли питать ненормальную нежность. Но никогда не оставляли его равнодушным.
Мысль о том, что его сын большую часть внешкольного времени своего короткого и одинокого детства проводил, подвергаясь мучениям, которые назначали ему доктора, заставляла его негодовать и сомневаться в правильности выбранной им и Рахилью политики вмешательства.
Покорность, о которой рассказывала ему Рахиль, жадность, с которой он поглощал гамбургеры, смешные ошибки при чтении газет только раздражали Лео. Конечно, конечно, он должен проявлять больше понимания. Разве он сам не был врачом, лечащим тяжелобольных детей? Причем эти дети не выжили бы без него. Очень часто они не выживали в любом случае. Филиппо же прекрасно обошелся бы без всех этих логопедов и психологов.
К тому же маленькие пациенты Лео не были его сыновьями. Со временем он привык к тому, что его профессия предполагала постоянно сталкиваться со страдающими детьми. Именно поэтому он не выносил страдающего ребенка у себя дома. Нет, ему определенно не нравился стоицизм Филиппо, равно как и упорство Рахили. Парадоксально, но он предпочел бы от них обоих немного попустительства. Да, именно, уступить своим слабостям для Лео показалось бы совершенно нормальной реакцией.
Кроме того, Лео знал, что, не будь он ростом метр девяносто, не будь импозантным мужчиной, не добившись с годами столь замечательного положения в обществе, не будучи вынужденным придерживаться определенной манеры поведения в присутствии жены, он расплакался бы, выслушивая отчеты Рахили, проникнутые нежностью и смирением, о нескончаемых трудностях, которые ежедневно преодолевал их сын.
Святые небеса, его Фили иногда казался таким беззащитным, неспособным противостоять даже малейшему препятствию!
Как-то утром, на море на вилле в Маремме, где Понтекорво проводили все летние месяцы, Рахиль обнаружила Филиппо в комнате прислуги, в которой обычно во время отпусков жила нянька. Он неподвижно лежал на кровати в кроссовках, майке и спортивных штанишках. От него исходил солоноватый запах человека, который занимался спортом и не успел принять душ. Рахиль поразило не столько то, что она нашла сына в таком месте, сколько та безмерная радость, с которой он встретил мать. Филиппо готов был расплакаться. Прошлым вечером, вернувшись из гостей, Лео и Рахиль не заметили, что Филиппо спал не в одной комнате с Сэми. Сейчас Филиппо объяснил им, что, придя домой после игры в мяч на пляже, он прилег на некоторое время здесь, на кровати Кармен, и не заметил, как уснул. Когда он проснулся, его окружала ужасная и беспроглядная тьма.
«Но, малыш, неужели ты не мог пойти в комнату брата?»
«Мне казалось, что я ослеп!»
«Ослеп? Почему?»
«Потому что вокруг было очень темно. Я всю ночь пролежал с открытыми глазами, пытаясь различить хоть немного света. Но бесполезно».
«Ставни закрыты. Кроме того, мы находимся в лагуне. Естественно, здесь более темно, чем в Риме. Извини, но разве ты не мог включить свет?»
«Да, я думал об этом. Я всю ночь продержал руку на выключателе».
«И почему ты не нажал на него?»
«Потому что, если бы свет не зажегся, я бы убедился в том, что действительно ослеп».
«Ну что за глупыш!»
Итак, в очередной раз образ его сына, который всю ночь продержался за выключатель, так и не решившись нажать кнопку из-за страха ослепнуть, вызвал в Лео отнюдь не радостные чувства в отличие от его жены. Вот очередной пример его боязни и неспособности реагировать. Бедный Филиппо. Как, должно быть, ужасно ощущать себя слепым все это время. Но почему он не позвал их? Просто потому, что их приход мог тоже подтвердить его слепоту. Поэтому было лучше ждать зари. Но что значил весь этот страх? Чего он стоил? Какие препятствия он создал бы в будущем? И может быть, это была их с Рахилью вина, что они внушили сыну мысль о его неполноценности? Именно они внушили Филиппо: ты, дорогой наш сын, неполноценный ребенок. Ребенок, которому на роду написано падать, разбиваться, болеть.
«Ты разве не знаешь, малыш, как трудно ослепнуть? — объяснил ему позже Лео. — И знаешь, почему многие люди, даже желая этого, не могут покончить жизнь самоубийством?»
«Почему?»
«Потому что умереть гораздо сложнее, чем это может показаться. Заболеть тоже сложно. Наше тело — это удивительный механизм, способный выдерживать и приспосабливаться. Особенно в твоем возрасте».
Только произнеся эти умные слова, Лео спросил себя, насколько они были уместны для ребенка восьми лет. Лео также случалось задаваться вопросом, каково это для подобного ребенка иметь братика, который являлся полной его противоположностью. Который научился говорить раньше положенного времени, спал глубоким спокойным сном, свободно писал и читал, был первым учеником в школе, побеждал в спортивных играх и всем нравился. Что значило для старшего брата иметь младшего, который развлекался на праздниках, организованных родителями для него? Незаметного мальчика, которому жизнь уготовила пытки у логопедов, психологов, неврологов? Сэми был сыном, о котором мечтают многие: веселым, дерзким, забавным. Возможно, он не был столь красив, как Филиппо: его прелесть была подпорчена неправильностью черт. Но эти едва заметные несовершенства делали его едва ли не более симпатичным.
Братья могли бы ненавидеть друг друга. Для этого было много предпосылок. Когда Сэми только появился на свет, за ним всегда кто-нибудь присматривал. Рахиль боялась, как бы Филиппо своим странным поведением не причинил бы какого вреда брату. Все располагало к тому, чтобы между ними возникли соперничество и зависть.
Но как бы не так! Они были самыми дружными и верными братьями, каких Лео видел в своей жизни (имеется в виду среди детей). По утрам они вместе ходили в школу. А после занятий вместе возвращались домой. Старший заразил младшего своей любовью к комиксам, тогда как младший приобщил старшего к коллекционированию спортивных футболок. Они оба разработали свой особый тайный язык. Он был нужен для того, чтобы противопоставить себя остальному миру, а также придать их братской солидарности почти мистический и эзотерический смысл.
И сейчас один не мог жить без другого. Лео усматривал в этом нечто болезненное, а Рахиль давала этому разумные обоснования. В конце концов жизнь разделила бы их, сделав независимыми друг от друга. Дух освобождения не менее роковой (и в определенном смысле не менее печальный), чем тот, что подвиг бы Самуэля и Филиппо оставить их родителей, чтобы создать, если судьба предоставит им такую возможность, новую семейную ячейку, абсолютно независимую от изначальной. Разве это не самая большая жизненная трагедия?
Почти за два года до того, как он оказался перед очередным моральным выбором — выйти из своей пещеры и прибежать на помощь сыну, который катался по лужайке с раздробленной лодыжкой, или остаться здесь, приникнув к окну, — Лео попросил Рахиль сопровождать его вместе с сыновьями на конференцию по онкологии, которая проходила в Лондоне в начале сентября. Чтобы убедить Рахиль, он сказал ей, что его доклад запланирован на вечер четверга. Так у него будут целые выходные, чтобы показать ей город, в котором, хвастался Лео, он знал каждую лужу. Как и все буржуа, Понтекорво были преданными англоманами. Как и у всех буржуазных семей (за исключением английских, я так думаю), у Понтекорво было до смешного стереотипное представление о британском образе жизни: грубоватом, как твид, жестком, как табак «Данхилл», мягком, как усы адмирала Королевского флота, и изящном, как афоризмы Джорджа Бернарда Шоу…
Именно поэтому Лео был особенно доволен своим почти десятилетним союзом с профессором Альфредом Хэтэуэйем, специалистом по онкологии, человеком с убедительным голосом и добродушным видом, который работал в крупной сети, объединившей несколько больниц в западной части Лондона. Каждый год Альфред организовывал за счет Королевского университета Холлоуэй конгресс, на котором Лео играл первую скрипку. Лео видел в коллеге, в профессоре Альфреде, что-то вроде соратника в большой гражданской войне, которую в те годы вела детская онкология, чтобы завоевать свое место под солнцем.
В этом году, почти перед самым Рождеством… разве не прекрасно было бы съездить с ребятами? Они бы развлеклись всякими глупостями, которые нравятся туристам… Походили бы по магазинам, поели бы странные жирные блюда.
Все было готово, когда Рахиль вдруг слегла с простудой.
«И что делать?»
«Я почти умираю».
«Не говори ерунды, что нам делать?»
«Мои планы на выходные — лежать в постели, завидуя вам, пока вы будете есть вкусные булочки».
«Без тебя это невозможно. Весь четверг я буду на конгрессе. Вечером я должен пойти на ужин с Альфредом и прочими шишками. Я не смогу взять с собой ребят. И было бы здорово, если бы ты была со мной».
«Ты всегда жаловался, что у тебя нет времени пообщаться побольше с детьми. Что не можешь побыть с ними вместе. Что они растут без тебя… Вот тебе представился случай. Да и мне пойдет на пользу немножко отдохнуть от них. К тому же для них это очень важно. Самуэль перевозбужден, не знаю, о каких брюках и ботинках он болтал по телефону. Филиппо тоже донельзя доволен, так он сможет купить „Тайную любовь“, или как там это называется…»
Рахиль постоянно путала названия книг, фильмов, комиксов. Это было важной частью иконоборческой стратегии, характерной именно для римских евреев, которой противостояла точность ее мужа, носящая совсем не римский характер. В частности, комикс, который упомянула Рахиль и которым в последнее время бредил Филиппо, были нашумевшие «Тайные войны» Джима Шутера, опубликованные издательским домом «Марвел» в Соединенных Штатах и Великобритании как раз в том году (итальянская версия вышла позднее, когда Лео уже давно стал жить своей отшельнической жизнью).
«И потом, извини, — вернулась к прерванному разговору Рахиль. — Уже не первое лето мы отсылаем их в путешествие одних! Неужели они не смогут побыть один день в комфортабельной лондонской гостинице или погулять в окрестностях? Не волнуйся».
«Дорогая, ты не можешь себе представить, как мне жаль, что ты…» — жалобно протянул Лео.
За несколько недель до этой беседы, когда речь шла об организации поездки, Лео и Рахиль приобрели авиабилеты. Филиппо уже летал на самолете один раз с отцом на короткое расстояние Рим — Милан. Самуэль пока нет: уже этого было достаточно для беспокойства.
Лео должен был лететь бизнес-классом, так как за билет платили организаторы конференции: зеленые кресла, немного просторнее эконом-класса, более качественное обслуживание и питание, более любезные стюардессы, стоимость, превышающая стоимость нормального билета раза в четыре. Лео хотел прихватить в более аристократическую часть самолета все свое семейство. Рахиль это, естественно, возмутило.
«Мне это кажется неуместным».
«Но прости, тебе не кажется смешным лететь разными классами? Почему бы нам не почувствовать себя важными господами?»
«Я бы не хотела, чтобы мои сыновья на борту самолета чувствовали себя маленькими барчуками. Мне это кажется отвратительным. Неприличным и невоспитанным».
«Вот досада! Как всегда! Почему ты всегда ведешь себя одинаково?»
«Тот же вопрос я могу задать и тебе».
«Но хотя бы раз мы можем сделать что-то вместе? В сущности, это первый раз, когда Сэми летит на самолете. Мне хотелось бы быть рядом с ним».
«Никто тебе это не запрещает».
«Да, но после взлета».
«Ничего страшного. Значит, твой сын взлетит без тебя и во время полета будет есть из пластиковой посуды».
«Но ведь взлет — особый момент, наиболее…»
Ему не дали продолжить.
«Я больше не хочу говорить об этом. Если вы купите билеты первого класса, поедете в Лондон без меня».
«В самолете не бывает первого класса. Есть бизнес-класс».
«Не важно, как это называется».
«Хорошо. Тогда я попрошу секретаря купить билеты эконом-класса и для меня».
«Нет, зачем? Тебе же оплатят билет. Ты едешь туда по работе. Ты должен приехать свежим и отдохнувшим. Ты заслужил побольше комфорта. Это совсем другое дело. Но тратить такие деньги на два с половиной часа полета мне кажется противоречащим всякому…»
Рахиль так и не сказала, чему именно… Здравому смыслу? Морали? Логике? Мы никогда этого не узнаем.
Конечно, несмотря на спор о билетах, у Рахили не было иных причин не ехать в Лондон, но внезапная простуда решила за нее.
Итак, Лео оказался в аэропорту перед стойкой регистрации в компании сыновей, немного хмурых из-за отсутствия матери. К тому же перед ним стояла сложная задача найти места в самолете.
«Если вы ничего не расскажете маме, мы сделаем последнюю попытку».
«Господин Понтекорво, есть только одно свободное место в бизнес-классе», — сказала работница регистрационной стойки.
«Следовательно?»
«Следовательно, я могу посадить с вами только одного из сыновей. В противном случае…»
Лео посмотрел на ребят. Чтобы они сами решили. Филиппо безразлично пожал плечами, как будто хотел сказать: пусть в бизнес-классе летит брат, мне все равно… В то время как лицо этого любителя роскоши Сэми светилось от радости.
Единственным требованием Филиппо было место у окошка. Удовлетворить его было несложно. Теперь он сидел там, с наушниками и плейером «Сони», из тех, что уже давно вышли из продажи (однако в то время они считались последним словом техники, Лео приобрел их в Гонконге), прислонившись лбом к иллюминатору, и только крыло самолета мешало его взгляду потеряться в бесконечности.
Нельзя было посетовать и на поведение Сэми, отделенного от брата двадцатью креслами. Настоящий выскочка, подумал Лео с нежностью: он не отказался ни от одной услуги, предложенной ВИП-клиентам «Алиталией». Начиная с бокала шампанского, предложенного ему красивой молодой стюардессой, который Сэми принял с легким вежливым кивком.
Лео, подмигнув девушке в форме и принимая бокал из рук сына, сказал: «Шампанское недостаточно крепко для него, дайте ему немного виски. Естественно, со льдом».
Стюардесса, поняв намек, принесла ему стакан кока-колы с тремя кубиками льда.
Сэми насладился взлетом, сжавшись от страха и удовольствия в героический момент, когда шасси оторвались от земли. Декабрьское утреннее небо было ослепительно-ясным. Лео, прислонившись подбородком к плечу сына, лицо которого было повернуто на восток, наблюдал за тем, как разделительная линия между морем и побережьем становится все более отчетливой. От причудливой мозаики, составленной из желтых, бежевых, зеленых, коричневых лоскутков, рябило в глазах. Две тонких белых борозды от двух кораблей, которые бесстрашно отправлялись в открытое море, напомнили Лео парочку юрких сперматозоидов, направлявшихся к цели. Это заставило его вернуться к мыслям о работе. Он достал записную книжку. Ему нужно было сосредоточиться.
К сожалению, Сэми и минуты не мог усидеть на месте. Раза три он сходил в туалет. Затем он шумно развернул наушники, предложенные ему все той же стюардессой, и так же шумно принялся разворачивать наушники отца. Он постоянно крутил ручки и жал на клавиши дистанционного управления. Но высшей точки его возбуждение достигло, когда принесли поднос с обедом. Лео никогда не ел в самолете. Но стало очевидно, что его второй отпрыск не унаследовал привычки отца. Более того! Сэми намазал маслом оба куска хлеба, которые лежали в корзинке, принесенной ему стюардессой, а также куски из отцовской корзинки. Он буквально вылизал тарелку с лазаньей и разрезал на мелкие кусочки ростбиф, потом даже не попробовав его. Сэми проглотил сливовый пудинг, потребовав добавки в виде двойной порции сливочного мороженого. Пока стюардесса с оловянным кофейником не намекнула, обращаясь к Лео: «Кофе для всех, господин?» И Лео: «Да, но будьте любезны разбавить его кофе теплой водой».
Когда они пролетали над Лазурным Берегом, казалось, что Сэми наконец успокоился. Но как только Лео решил погрузиться в работу, маленький надоеда рядом с ним снова оживился:
«Что ты делаешь?»
«Повторяю урок. У меня домашнее задание на завтра, — попытался сострить Лео. — Знаешь, иначе твоему папе придется говорить без подготовки на английском языке… а это не так-то просто, всегда лучше говорить на родном».
Привычку говорить с сыновьями о себе в третьем лице Лео перенял от отца. Именно приснопамятный синьор Понтекорво-старший научил его, что с детьми говорят так. Папа делает это, папа делает то… Речевой оборот, который из-за своей безличности и педагогической эффективности легко становился помпезным.
«Но заметки написаны по-итальянски», — дотошно отметил Сэми.
«Заметки — да. Для папы так проще. Но говорить я должен буду по-английски».
Самуэль постоянно спрашивал почему. С тех пор, как научился говорить. «Почему птицы летают?», «Почему машины сами ездят?», «Почему муравьи едят эту бабочку?», «Почему мы спим?», «Почему мы едим?», «Почему у мамы светлые волосы, а у папы черные?». Такими вопросами Сэми надоедал всем взрослым, попадавшимся ему на пути. Бесконечные бессмысленные вопросы, на которые можно было дать тавтологические ответы вроде: «Потому что так устроен мир». Но Рахиль и Лео отвечали обстоятельно. «Машины ездят сами, потому что человек изобрел двигатель внутреннего сгорания», «Мы едим и спим, потому что иначе не смогли бы жить», «Муравьи по той же причине, что и мы, должны питаться. Как и мы, они составляют цепочку в пищевой цепи. Возможно, бабочка ударилась обо что-то и случайно упала рядом с муравейником: несчастный случай привел к тому, что она стала идеальным блюдом для муравьев».
Но Самуэля не удовлетворяли все эти ответы. Один ответ порождал другой вопрос, более метафизический по сравнению с предыдущим. И хотя иной раз это раздражало окружающих, тем не менее свидетельствовало о предрасположенности Сэми к философскому осмыслению мира.
Если для его старшего брата овладение языком было постоянной и утомительной борьбой, Сэми справлялся с этим легко: тот факт, что он очень рано научился выражать свои мысли, казался родителям почти чудом. С первых же дней своей жизни Сэми терзал их своими самыми большими двумя страстями: желанием найти связь между всеми вещами в мире и желанием спрашивать. Эти два взаимосвязанных устремления превратили его в неутомимого журналиста и любителя все сравнивать: «Кто плавает лучше: я или Филиппо?», «Кто чаще летал на самолете: мама или папа?», «Кто сильнее — я или мой друг Джакомо?».
Увлечение сравнениями свидетельствовало еще об одной страсти, весьма характерной для Понтекорво, — страсти к соревнованию. Страсти, от которой, казалось, Филиппо был полностью избавлен. Страсти, которой по разным причинам готовы были потакать и Лео, и Рахиль.
«А это что?» — спросил Самуэль, ткнув пальцем в один из пунктов на листке отца.
«Название моего исследования».
Тогда Сэми, всмотревшись в записки отца, начал читать хорошо поставленным голосом:
«Три фазы объявления диагноза онкологическим больным детского возраста».
После некоторого замешательства он спросил: «Что это значит?»
«Я же тебе сказал — это название моего исследования».
«Да, но что оно значит?»
«Ты не понимаешь какое-то конкретное слово? Или всю фразу?»
«И то и другое».
«И какое слово не понимаешь?»
«Диагноз».
И тут наш несостоявшийся эллинист начал свою лекцию: «Это слово греческого происхождения. Как многие слова, которые используют врачи. Оно состоит из предлога δια, который означает „через“, и слова γνώσις, которое означает „знание“. Это способ, при помощи которого доктора определяют и классифицируют патологию после ряда анализов, взятых у пациента».
Заметив непонимание в глазах Сэми, Лео продолжил: «Вспомни, когда у тебя бывает температура, ломит в костях, першит в горле, а мама посылает тебя в школу?»
«Да».
«Вот. А если ты придешь к папе и скажешь: „Папа, у меня температура, ломит кости, першит в горле“, сначала папа попросит у тебя кучу денег. А потом, учитывая симптомы, возможно, скажет тебе, что у тебя грипп. Это диагноз, поставленный со слов пациента. Грипп — это диагноз. Только вот диагнозы, которые должен ставить папа, — обычно более сложные и, как бы тебе это сказать, более… драматичные».
«Драматичные? Почему?»
«Потому что они более сложные и касаются более серьезных и коварных, чем грипп, заболеваний. И потому что внушают пациентам и их родителям грустные мысли».
«А что значит онкологические больные?»
«Это как раз больные, которыми занимается твой папа».
«А педиатрический возраст?»
«Это значит, что речь идет о детях».
Причина, по которой Лео пускался во все эти разглагольствования и скрывался за всеми этими цветастыми эвфемизмами, заключалась в том, что ему было тяжело говорить о своей работе с сыновьями. Не то чтобы он хотел предостеречь их от профессии, которая во всех смыслах была экстремальной. Скорее он суеверно боялся, говоря с ними о болезнях, как бы не заразить их. Сделать их более уязвимыми. Уподобить их всем другим детям планеты, то есть всем нежным созданиям, зависящим от каприза судьбы, готовыми заболеть и умереть в любой момент.
Лео, будучи сыном родителей-ипохондриков, предпочел не быть отцом-ипохондриком. Прекрасно помня о том, как тяжко было ощущать гнет родительских увещеваний, он решил избавить своих сыновей и себя самого от этого бремени. Но чтобы следовать до конца выбранной стратегии, он должен был убедиться, что несмотря ни на что Сэми и Филиппо не участвуют в нормальном жизненном цикле: они должны были оставаться неуязвимыми для всякой болезни, пока он жив. Именно это было основной причиной, по которой он воздерживался говорить в их присутствии о своей работе. По этой же причине он воздерживался от того, чтобы говорить с кем-либо о своих детях в больнице. Между этими мирами не должно было существовать никакой связи. Его жизнь как будто протекала в двух отделенных друг от друга пространствах. Его сыновья не могли быть «пациентами детского возраста». Его сыновья были его сыновьями, и все.
«Итак, о чем ты будешь рассказывать на конференции?» — спросил у него Сэми, отрываясь от банки кока-колы.
«Представлю отчет по результатам исследований за последние два года, проведенных благодаря инновационным технологиям, введенным в отделении, и помощи выдающихся коллег, включая твоего папу. Результаты действительно вдохновляющие».
«Например?»
На этот раз Лео поколебался, прежде чем ответить. Не столько потому, что у него закончились иносказания, сколько потому, что вопрос сына заставил вспомнить его обо всей борьбе, которую он вел в последние годы против закоснелой системы, чтобы иметь наконец возможность работать в условиях, которые ему казались более подходящими и правильными.
Инновационные технологии. Вот оно, слово, ненавистное для бюрократов больницы Санта-Кристина. Инновации. Вот причина, по которой он должен был тратить столько сил в последние годы, спорить, ссориться с коллегами, приносить жертвы, рисковать карьерой. Упорство, за которое, возможно, когда-нибудь он поплатится, но которое сейчас принесло необычайные результаты. И Лео не терпелось обсудить их с коллегами из других стран.
Основное открытие в лечебной практике, которое Лео применял в течение пяти лет до этого (немного с запозданием по сравнению с более передовой Америкой или другими европейскими странами), заключалось в использовании венозного катетера: инструмента, позволявшего вводить в тело его пациентов, проходящих курс химиотерапии, необходимые для выживания лекарства, а также так называемые «поддерживающие препараты». Все это не терзая лишний раз хрупкие молодые вены, рискуя испортить их на всю жизнь.
Не менее революционным открытием было — объявление диагноза пациенту. Для его введения Лео должен был побороть еще более упорного врага: родителей и их отчаянную волю. Именно родители не желали, чтобы врачи объявляли диагноз их детям. Какая в этом необходимость? Разве не достаточно уже того факта, что они больны? Разве не достаточно того, что их уже подвергли всем этим мучительным и разрушительным процедурам? А теперь они должны были еще знать о болезни, которая убивала их, об опасности, которой подвергалась их жизнь, о лечении, которое им предстояло?
И все-таки — да, думал Лео. А с ним целое направление в медицине, поддерживаемое достаточно авторитетной и активной группой детских психологов.
Лео стоило только представить, сколько вздора он рассказывал пациентам в первые годы своей лечебной практики, стоило ему только представить, сколько сил он потратил, чтобы запомнить весь этот вздор, чтобы держать его под контролем, стоило ему только представить, с каким недоверием его пациенты, особенно подростки, смотрели на него, пока он плел все эти небылицы… стоило только представить все это, как Лео почувствовал тошноту.
Лео все еще помнил мальчика, которому в свое время он поставил диагноз (или лучше сказать, придумал диагноз) «воспаление брюшной полости», которое можно было очень быстро вылечить «немножечко болезненным» лекарством. Этому мальчику было столько же лет, сколько Сэми. И как-то раз во время одного из приемов тот ребенок, дождавшись, когда родители отойдут подальше, прошептал Лео на ухо: «Доктор, пожалуйста, не говорите моей маме, что у меня рак. Она думает, что у меня воспаление».
Вот сколько времени еще терпеть подобное злостное притворство? Диагноз следовало объявлять пациентам. Какими бы маленькими они ни были, они имели на это право. Конечно, конечно, вместе с психологами следовало рассматривать каждый случай отдельно: между шестилетним ребенком и подростком существует колоссальная разница. Нужно учитывать также социальное положение семьи ребенка, уровень культуры. Нельзя ко всем относиться одинаково. Следует настойчиво повторять, что каждый пациент — это индивидуум. Каждый индивидуум — это единственное и неповторимое сокровище.
Таковых принципов, по правде говоря, очень еврейских, придерживался Лео, когда объявил войну старым установкам и старой гвардии. Он дошел до того, что ввел подобную практику в своем отделении. Вот почему, после того как он это сделал, ему потребовалась команда психологов, которые сопровождали бы его в дальней дороге под названием «фазы объявления диагноза детям с онкологическими заболеваниями».
И каким бы абсурдным это ни казалось (возможно, потому, что он был не готов, или потому, что летел в этот момент над ледяным и бурным Ла-Маншем), сейчас Лео объяснял причины своей борьбы и преимущества победы в этой борьбе своему младшему сыну. То есть одному из двух детей в мире, которым Лео предпочел бы не рассказывать, как обстоят дела. Одному из детей, которых профессор Понтекорво предпочел бы оградить от жесткой правды действительности, прибегая к удобному методу круговой поруки:
«Имей в виду, что заболевание, которым занимается твой папа, слава богу, очень редкое среди детей. По сравнению со взрослыми, которые заболевают им, никакого сравнения. В моем отделении наберется не более шестидесяти пациентов. В медицинском центре Риккардо, друга твоего папы, около тысячи пациентов. И это дает мне возможность, в отличие от моих коллег, в отличие от Риккардо, лично и почти каждый день заниматься каждым больным. И я считаю возможность заниматься ими лично и каждый день существенным фактором. Секретом многих благополучных исходов. Вот об этом будет говорить завтра твой папа со своими коллегами».
«Почему?»
«Потому что сравнивать результаты моих трудов с результатами трудов других врачей со всего мира важно, как для моей, так и для их работы. Это называют совместной работой».
«Что значит „совместный“?»
«Э-э, „совместный“ — ключевое слово. Оно обозначает, что мы все собрались, чтобы сделать что-то вместе, или лучше сказать: нам следует сделать что-то вместе».
«Да, но что это значит?»
«Это значит сотрудничать. Я и мои коллеги, например, я и Альфред, — сотрудники. Невозможно быть успешным работником без сотрудничества».
«А твои пациенты всегда хотят знать, что у них?»
«Это сложный вопрос, Сэми. Действительно очень сложный вопрос. Здесь все очень запутано. Есть такие, которые хотят знать, а есть такие, которые даже не представляют, что значит „знать“ или „не знать“. Это зависит от многих вещей. Но это не так уж и важно».
«Тогда что важно?»
«Важно наладить систему — мы это называем планом лечения, — чтобы она помогла нам, родителям пациентов и самим пациентам создать условия, наиболее подходящие для лечения. Так, мы решили составить план из трех пунктов. Сначала мы пишем диагноз. Мы не будем объявлять его, пока не напишем. Затем мы объявляем его родителям и рассказываем им схему лечения, которая была бы наиболее быстрой и эффективной».
«Что значит схема лечения?»
«Процедуры. Лечение, которое пациент должен пройти. Затем мы ставим в известность родителей о возможности успешного исхода данной терапии для данного типа заболевания. В конце нашей беседы мы убеждаем родителей в необходимости рассказать о диагнозе их детям. И это, поверь, — самый сложный момент. Это даже хуже того момента, когда ты говоришь родителям, чем больны их дети. Весь гнев и отчаяние, которые они сдерживали до сих пор, взрываются в один момент. Иногда в ужасных масштабах. Иногда случается, что тебе говорят, что ты не можешь себе позволить просить об этом, не имеешь права, тебя называют палачом, доктором Менгелем».
«А кто такой доктор Менгель?»
«Доктор Менгель был нацистом».
«А кто такие нацисты?»
Насчет этого вопроса у супругов Понтекорво существовал негласный договор. В сущности, им пора было уже объяснить сыновьям, какой опасности они подвергаются в этом странном мире только за то, что они евреи.
«Ты задаешь слишком много вопросов. О нацистах мы поговорим в другой раз. Сейчас я расскажу тебе о реакции родителей».
«Ах да, реакция родителей».
«Она может быть действительно непредсказуемой и агрессивной. Тогда вмешиваются психологи. Их задача — убедить родителей, что это правильно как с этической, так и с терапевтической точки зрения, чтобы их дети знали, чем они больны и какой опасности подвергаются».
«И им всегда удается убедить их?»
«Я бы сказал да! У них просто дар убеждения. И здесь начинается третий этап. Когда маленькая делегация, состоящая из меня, психологов и родителей, направляется к ребенку. И поверь мне, странным образом — это самый легкий этап, потому что ребенок обычно очень восприимчив. Потому что, в отличие от родителей, он хочет знать. Потому что, в отличие от родителей, он еще готов принимать несчастья, которые случаются с ним. Когда дети совсем маленькие, они не совсем понимают, что ты им говоришь, и через некоторое время отвлекаются и перестают тебя слушать. Подростки плачут. Да, по большей части плачут».
«А что ты им такое говоришь, что они плачут?»
«Говорю им, что нашел больные клетки, не знаю, например, в брюшной полости. И что эти клетки объединятся с другими, чтобы взбунтоваться против тела. И чтобы их победить, нужно кое-что сделать. Конечно, мы делаем это не так грубо, как я тебе рассказываю. Мы рассказываем все это постепенно. Сначала говорим ему одну часть. Второй раз добавляем еще что-то. И так далее. Мы говорим ребенку, что он может на нас рассчитывать, что он может спрашивать у нас все что угодно, и мы ответим на все его вопросы».
«А потом что случается?»
«Случается, что пациент начинает доверять тебе. Он знает, что ты его не обманешь. В сущности, он и так догадывается, что с ним происходит что-то серьезное. После всех анализов, которые он прошел в нашей больнице, после того, как сами же родителя окружили его чрезмерной заботой в последние недели… После всего этого лучше быть честными с ребенком. Он имеет право на то, чтобы с ним говорили открыто».
«Но зачем говорить ему об этом во что бы то ни стало?»
«Отчасти потому, что по статистике лечение сознательного пациента проходит эффективнее, чем бессознательного. Кроме того, это дело принципа. Каждый из нас имеет право знать то, что с ним может случиться. Приведу тебе один глупый пример: если бы у тебя после еды в зубах остались кусочки шпината, ты бы предпочел, чтобы папа тебе сказал об этом или чтобы все это увидели и стали смеяться над тобой, а ты бы даже и не знал, что над тобой потешаются?»
«Я бы предпочел, чтобы ты мне это сказал».
«Именно. Это то же самое. Достаточно один раз рассказать правду и не выдумывать басни. Тогда ребенок будет тебе доверять. И между вами возникает сотрудничество. Также когда мы выписываем лекарство, мы всегда говорим о его побочных эффектах. Мы говорим: „Послушай, от этой таблетки у тебя может заболеть живот, а от этой выскочить сыпь на губах и так далее“…»
С каким красноречием Лео рассказывал все это сыну. С каким увлечением. С красноречием человека, который ставил свою работу даже выше столь любимой им и достойной любви семьи. Может быть, потому что на работе он всегда чувствовал себя уютней, чем дома, где его иногда мучила постепенно растущая неуверенность.
В своем онкологическом отделении для детей профессор Понтекорво ничего не боялся, никогда не ошибался, был краток и эффективен. Кроме того, выражение в «своем» стоит понимать буквально. И не только потому, что Лео при авторитетной поддержке своего учителя, профессора Мейера, сделал существенный вклад в основание этого отделения, но и потому, что в какие-то тридцать девять лет он получил в наследство управление этим отделением. Он стал самым молодым главврачом. Предприимчивым и волевым главным врачом. Главным врачом, который никогда не перекладывал обязанности на других и предпочитал сам «пачкать себе руки». Который никогда не щадил себя, не ставил непреодолимых барьеров: пациенты могли обращаться к нему круглосуточно.
Стоит сказать, что такая преданность работе была возможна благодаря снисходительности Рахили. Она явно не принадлежала к типу жен, вечно жалующихся на то, что их мужей нет дома, что они слишком много работают и думают только о карьере. И не потому, что она возлагала какие-то особые надежды на карьерный рост Лео, а потому, что она была адептом культа труда, привитым ей отцом: труд мужчины — это святое. Порядочная женщина и хорошая жена должна всячески облегчать обязанности мужа, не связанные с работой. Менять подгузники, отводить детей в школу или помогать им делать домашнее задание по математике — не мужское дело. Муж должен думать только о работе. И жена должна сделать все, чтобы обеспечить ему право на этот своеобразный эгоизм.
Рахиль отлично с этим справлялась с тех пор, как ее мать и сестра отошли в мир иной, а она стала своему отцу как бы женой. С тех пор то, что было только теорией, осуществилось на практике: ее долгом дочери (ставшей по вине неожиданной трагедии «единственной дочерью») было избавлять отца от малейшего дополнительного бремени. Иногда синьор Спиццикино по неотложному делу мог остаться на фабрике допоздна. Но в этом случае он даже не беспокоился о том, чтобы позвонить дочери. Которая, в свою очередь, терпеливо ждала на кухне: вода для пасты почти вскипела, соус готов, глубокие тарелки расставлены на столе, и в воздухе витает дух нежного фатализма.
Тот самый дух витал и на вилле Понтекорво несколько лет спустя, когда Рахиль ждала возвращения Лео из больницы. Она накормила детей и уложила их спать. Потом отослала спать прислугу. При этом сама не взяла в рот ни кусочка (вопрос принципа). Так случалось пять или шесть раз в месяц, когда супруги Понтекорво оказывались одни ночью на кухне. Лео молчал, Рахиль молча возилась с половником и дымящимися тарелками супа.
Но этого было недостаточно: в первые годы брака Рахиль боролась с привычкой мужа спать допоздна. Правила хорошего работника на самом деле обязывали мужчину с обязанностями Лео приходить в больницу первым и уходить последним. Именно так ведет себя настоящий начальник. Именно так он осуществляет контроль над всеми подчиненными и в то же время показывает им пример.
Именно такое поведение Рахили позволило Лео почти полностью посвятить себя отделению с самого момента его основания. Для Лео лечение больного начиналось с того момента, как тот переступал порог больницы… Начиная с меблировки. Цвета стен и пола. Никаких сюсюканий. Никаких ярких красок. Никаких детских обоев. Мы не в Диснейленде.
Все, что требовалось, — это светлое и просторное помещение. Чистое и уютное, в котором родители и дети чувствуют себя спокойно. Но в котором нет ни намека на веселое времяпровождение. Лео долго боролся за то, чтобы три соседних кабинета, предназначенные для химиотерапии, выходили в единственный больничный садик. Оливы, плакучие ивы, магнолии — это было единственным утешением детей, в то время как их отравляли.
Другой одержимостью Лео были запахи.
«Здесь не должно вонять больницей!» — повторял он медсестрам, санитаркам и уборщицам. Запах дезинфекционных средств, вареной курицы и печеного яблока — вот что подразумевал Лео под «вонью больницы». И не дай бог, если, войдя в больницу, Лео уловил бы этот унылый и убивающий запах. Самый спокойный в мире человек терял контроль над собой. Он приходил в такую ярость, что любой, кто знал его в других ситуациях, мог бы сильно удивиться. В своем отделении Лео был настоящим деспотом. Настоящим швейцарцем. Он был очень дотошен и никому не давал спуска. Он не прощал неаккуратности, неточности и карал любую форму безответственности. Он вступал в конфликт с администрацией, профсоюзом, с энтропией римской больничной системы в вопросах приема на работу персонала и обеспечения текучки кадров (Лео прекрасно знал, как сложно выдержать подобную работу и не сойти с ума или не превратиться в циника). Пресловутая вежливость Лео с подчиненными компенсировалась жестокостью, с которой он мог уволить одного из них за какой-нибудь своевольный поступок. Лео хотел заставить весь персонал подрезать волосы почти под машинку, как в армии. Но не имея подобной власти, ему удалось заставить их носить шапочки. И не ради гигиены, а из общечеловеческой солидарности. Для детей, особенно для девочек, уже было большой психологической травмой терять волосы, не хватало еще усугублять ее видом шевелюры какой-нибудь легкомысленной медсестры.
В целом беззаботность Лео в бюрократических вопросах совсем не соответствовала практической организации его отделения, которая, мягко скажем, была не очень гибкой. Как будто существовало два Лео Понтекорво: один безвольный и нерешительный, другой — решительный и аккуратный до педантичности.
И это было одним из противоречий. (Или наоборот: в этом не было никакого противоречия.)
По сравнению с его непреклонностью в организации и его беззаботностью в бюрократических вопросах на самом деле в медицинском искусстве (он так любил называть свой род деятельности) Лео проявлял необыкновенную гибкость и удивительный эклектизм. Враг всяческих медицинских направлений, он не принадлежал ни к одной из медицинских школ, он приспосабливался к ситуации, как хамелеон. Он на отлично выучил урок своего парижского наставника: рак отличается от всех остальных болезней тем, что это не какой-то инородный элемент атакует тело, но какая-то часть самого тела: мятежная, склонная к саморазрушению часть, один из членов семьи, который решил покончить с собой. Рак — это не часть нас самих. Рак — это мы сами. Вот почему каждый отдельный случай заболевания требует особого лечения. Требует особого внимания. Для каждого организма существует свой собственный рак. Именно поэтому курс лечения должен быть адаптирован под пациента, а не наоборот.
Когда Лео понимал, что ребенок не может больше выносить определенную терапию, он делал все, чтобы поменять ее или облегчить. Когда он видел малышку, измученную костно-мозговой аплазией, одним из самых страшных последствий химиотерапии, он давал ей несколько недель передышки. Он ждал, пока костный мозг не начнет снова нормально выполнять свои функции и производить необходимое количество белых телец, в которых нуждается иммунная система. Потому что профессор Понтекорво ни на секунду не забывал о том, что самые эффективные средства лечения рака, то есть химиотерапия и облучение, каждое по-своему, самая вредная отрава, с которой надо было обращаться с искусством алхимика.
Это была та форма гуманности, которую Лео применял к пациентам и которая сделала его более чувствительным по сравнению с его коллегами, в психологическом аспекте этого дела. Его отделение было первым в Италии, которое пополнило свой персонал психологами. Лео заключил особый договор с главным специалистом-психологом, доктором Лореданой Соффичи: она посвятила его в таинства детской психологии.
Говорить правду пациентам. Не лишать их ответственности. Не питать иллюзий. Привлекать их к борьбе. И в то же время побуждать их идти вперед, как будто ничего не случилось. Это были слова доктора Соффичи. Лео разделял с этой женщиной желание, чтобы пациенты могли наслаждаться возможностью продолжать жить, играть, учиться. Новые игрушки, которые Лео покупал для Филиппо и Сэми за границей, обязательно оказывалась и в игровой палате отделения, и вместо того чтобы казаться кладбищем старых игрушек для сиротского дома, она выглядела комнатой избалованного ребенка.
Лео во всем доверял Лоредане. Ему нравилось участвовать в семинарах, которые она организовывала в стенах больницы для школьных учителей. Ему нравилось слушать ее выступления. Он отмечал, как резковатые объяснения этой женщины отражали его многолетний практический опыт. Лоредана призывала молодых и робких преподавателей уделять внимание мельчайшим деталям поведения и ничего не недооценивать. И этот призыв, несмотря на его банальность, казался Лео очень разумным.
«Вы должны понимать, что любой ребенок изменчив, а ребенок, подверженный стрессу круглые сутки, особенно раним. И не недооценивайте обиду. Возмущение. Гнев. Всегда имейте в виду зависть. Зависть больных по отношению к здоровым. Вы здоровые, а они больные. Вы согласитесь со мной, что это неестественно. Несправедливо. Не думайте, что они не осознают этого. Они прекрасно это понимают. И поэтому могут ненавидеть вас. И нет ничего ужаснее ненависти больного по отношению к здоровому. Особенно в том возрасте, когда эмоции преобладают над разумом. И тем не менее, несмотря на то, что достаточно одной вашей фразы или жеста, чтобы обидеть их или заставить страдать, они заслуживают правды. Если один из учеников не пришел на урок, потому что плохо себя чувствует или потому что не сделал его, нет смысла скрывать от него его участь. Не будьте двусмысленны, не рассказывайте байки. Знайте, что они более готовы к смерти, чем вы».
После этих лекций у Лео сформировались свои убеждения. Ему нравились идеи такой личности, как Лоредана Соффичи, одновременно сострадательной и прямолинейной, четкой и мечтательной, и он пришел к выводу о необходимости сообщать диагноз пациенту. И сейчас из самых благородных побуждений, находясь в самолете по пути в Лондон, он пытался объяснить своему младшенькому, почему притворство хуже рака.
Но затем случилось нечто странное. Именно тогда, когда самолет стал заходить на посадку в аэропорт Хитроу, именного тогда, когда стюардесса по связи стала призывать пассажиров занять свои места, привести спинки сидений в вертикальное положение, закрыть столики и пристегнуть ремни безопасности. Именно в этот момент Сэми, с волнением, настолько чуждым этому ребенку и которое именно поэтому глубоко поразило Лео, просто и ясно спросил отца:
«Папа, а если бы со мной вдруг что-то случилось, ты бы мне это сказал? Правда, папа, ты мне бы сказал?»
Скорее из-за беспокойства, которое прозвучало в голосе сына, чем из-за его слов, Лео почувствовал смущение, нерешительность, он не знал, отвечать сыну искренне или какой-нибудь остроумной фразой перевести разговор в более легкомысленный регистр. В конце концов, спрятавшись за пример с листиками шпината, он сказал:
«Клянусь тебе, что у тебя ничего не застряло в зубах!»
Но Сэми не удовлетворился этой фразой. Сэми не ослабил хватку. Сэми невозмутимо продолжал:
«Обещаешь, папа? Обещаешь?»
«Что?» — нетерпеливо спросил Лео, раскаявшись, что посвятил сына в некоторые секреты своей профессии.
«Что ты мне скажешь. В случае, если со мной что-то произойдет, ты мне об этом скажешь. Ты мне это обещаешь, папа? Обещаешь?»
И Лео, рассерженный настойчивостью Сэми, не глядя ему в глаза, отвернувшись к надвигающемуся пригороду Лондона, пообещал.
(Именно о том обещании, о том беспокойстве думает сейчас Лео, смотря на взволнованного, как тогда, Сэми, который бежит на помощь старшему брату, только что сломавшему лодыжку. Лео спрашивает себя: этот четырнадцатилетний парень по-прежнему задает все эти вопросы? Он надеется, что нет. Он надеется, что он больше не делает этого. Он надеется от всего сердца, что не стал в глазах сына самым большим вопросом. Самым коварным и волнующим. Вопросом без ответа. Лео почти не может дышать. Это то, что случается с нашим телом, когда нами вдруг овладевает чувство жалости и вины.)
В среду утром, в начале декабря 1984 года, трое «мужчин» из семейства Понтекорво, почти окоченевшие, оказались перед вертящимися дверьми отеля «Браунстоун», где их встречал с поклоном странный тип, одетый в форму из зеленого бархата с золотыми нашивками и в смешном цилиндре на голове.
Маленькая табличка у входа (черный фон, золотые буквы) уведомляла клиента, что это старинное здание из песчаника, расположенное в квартале Белгравия, было приспособлено под отель мажордомом лорда Байрона в середине девятнадцатого века. Лео останавливался здесь впервые почти тридцать лет назад с отцом, и с тех пор он всегда выбирал этот отель для своих поездок в Лондон. Он любил маленькую, уютную, обитую плюшем гостиную, бар с поджаристыми тостами и кофе, плотный ковер цвета мальвы, обшивку стен из темного дерева, блестящие латунные ручки и потрескивающий в камине из розового мрамора огонь, приглушающий шум машин с улицы.
Лео был доволен, что его сыновья увидят его в таком месте, во всем блеске. Ему очень нравилось, когда они восхищались им. И в этой старой гостинице он мог продемонстрировать двум мелким соплякам свое умение «быть частью высшего света». Которое заключалось, например, в том, что его узнал смешной паж в лобби. Или в словах, с которыми к нему обратился администратор гостиницы, тощий тип с соломенными волосами и щеками, покрытыми розоватой сеткой сосудов, вот-вот готовых взорваться: «Welcome, Mr. Pontecorvo!»
Затем настала очередь Лео на почти безупречном английском напомнить служащему за стойкой, почти раздраженным тоном для пущего эффекта, что мистер Понтекорво каждое утро в половине седьмого желает горячий кофе по-американски, маффин, свежий номер «Коррьере делла Сера» и «Таймс». И не меняя тона, он спросил у сыновей (бог знает почему по-английски), что они хотели бы на завтрак.
До этого все шло замечательно. Но Лео вдруг разволновался и не сразу смог попасть ключом в замок своего номера полулюкс на четвертом этаже, так как внезапно осознал, что впервые остался с маленькими сыновьями один на один без Рахили. Это ощущение было подобно тому, что испытывает муж-девственник в первую брачную ночь.
Уже прошло немало лет с тех пор, как Филиппо представлял самую большую проблему для семейства Понтекорво. В тот период Лео проводил с сыновьями больше времени, и не только с Филиппо, но и с младшим Сэми по причине астмы. Но потом Филиппо перестал создавать проблемы, и тогда их отношения изменились. Они становились все более формальными. Для Лео наступил период жизни, когда успешные в карьере мужчины жертвуют ради нее семьей. Его дни складывались из сплошных обязанностей: больница, кабинет, университет, конференции, статьи в специализированных журналах и газетах… На сыновей оставалось мало времени. А они не нашли ничего лучше, чем замкнуться в своем кружке.
И так, неожиданно и без всякого предупреждения, они предстали перед папочкой уже подростками. И он заметил это только сейчас, у дверей лондонской гостиницы. Кто эти создания? Что он знает о них? Кроме дня рождения и внешних характеристик, что он знает об этих ребятах, которые носят его фамилию, имеют с ним общих предков и унаследовали его гены? Филиппо — ангельского вида тринадцатилетний полноватый подросток, одержимый комиксами и мультфильмами, не особенно спортивный, но неплохо играющий в качестве защитника в школьной футбольной команде, успеваемость средняя. Сэму одиннадцать лет. Он очень общительный, куча друзей, ранняя склонность к удовольствиям жизни. Лидер среди своих одноклассников. Жизнь его была столь же легка, как его поджарая фигура.
Это все, что знал Лео о своих сыновьях. А было много людей, которые знали о них гораздо больше. И вот они оба перед ним, и ему предстоит узнать о них все за один раз.
Даже на уровне внешности все изменилось. Лео был очень нежным отцом. Когда Филиппо был еще грудничком, он часто брал его на руки. Ему нравилось нянчиться с ним, щипать его за щечки, ласкать гладенькие, будто выточенные ножки, нюхать холодным носом ароматную складочку между щекой и шейкой. Лео нравилось будить сына, когда ему случалось посреди ночи вернуться домой из больницы после срочного вызова, играться с этим забавным хорошеньким и немного замкнутым младенцем. Но со временем, что естественно, эта физическая близость пошла на убыль. Лео не принадлежал к числу палочек, которые целуют детей или которых целуют дети. Не то чтобы у него никогда не было желания прижать к себе одного из сыновей. Просто он интуитивно догадывался, что они из-за своеобразной мужской стыдливости были бы недовольны. Поэтому он воздерживался от подобных жестов.
Ощущения, которые он испытал перед входом в номер отеля, были таковы: он чувствовал, что его сыновья неприятно изменились, вопреки его ожиданиям. В них чувствовалась какая-то угловатость, которую Лео, будучи привязанным к идее детской ароматной мягкости, заметил впервые. Голос Сэми был низким и хрипловатым, как голоса всех ребят-подростков. На щеках и подбородке Филиппо уже пробивался пушок. От их тел исходил солоноватый запах организма в полном гормональном развитии.
Лео постарался спрятать свое волнение за гиперактивностью. Он начал разбирать чемоданы, приказав сыновьям почти категоричным тоном делать то же самое. Потом принялся педантично объяснять им, как разгладить складки на брюках, которые они извлекли из чемоданов (закрыли дверь в ванной, брызнули горячей водой, обдали паром и — на вешалку). После этого, чтобы занять время, он заказал в комнату высококалорийный завтрак.
В конце концов, чтобы не делить с сыновьями время ожидания еды, Лео разделся и наполнил ванную водой, вылив в нее жидкое мыло изумрудного цвета, которое предоставляла гостиница. Он погрузился в воду по горло. Но даже это не уняло его беспокойные мысли о предстоящих днях в компании сыновей. Не желая даже слышать, чем они там занимаются за стеной, он включил кран и с головой погрузился в теплую воду. Там, внизу он наслаждался тяжелым и успокаивающим шумом водопада, который, однако, так и не смог отвлечь его от мыслей о сыновьях, которые ждали его за стеной, присмиревшие и молчаливые.
Но вот, выйдя из ванной, окутанный ароматным паром, завернувшись в махровый халат с золотой каймой на карманах, он увидел, как его сыновья на кровати в одних трусах спорили из-за пульта. С облегчением Лео сказал себе, что, может быть, изменения, произошедшие с его сыновьями имели и положительные стороны: например, мальчики стали более самостоятельными, чем он воображал. Они не нуждались в нем, чтобы жить и развлекаться.
Наконец-то колокольчик.
Вошла проворная кореянка с тележкой. Она была одета в костюм горничной девятнадцатого века с фартучком и в чепце. Театральным жестом она подняла покрывало с оловянного подноса, на котором, как дублоны из сокровищницы, горкой лежали пышные сэндвичи в окружении картофельных чипсов и латука. Эта изящная восточная женщина также открыла бутылки с кока-колой. И в завершение она поднесла Лео кожаную папочку с чеком, который мужчина в халате подписал небрежным жестом и почти не глядя.
После плотного завтрака и ванной Лео охватила приятная томность и вялость. Ему достаточно было прислонить голову к подушке, чтобы почувствовать, как силы совершенно оставляют его. Однако окончательно справиться с чувством беспокойства ему так и не удалось.
«Папа, а можно нам заказать еще пирожное?»
Голос Самуэля.
Почему бы и нет, подумал Лео, возьмите что хотите.
«Папа, можно нам заказать торт?» — настойчиво повторил Самуэль.
Лео открыл глаза. Улыбнулся. Кивнул в знак согласия.
В сущности, подумал он, окончательно успокоившись, отсутствие Рахили имело и свои преимущества: без этой бережливой дамочки я научу этих сопляков, что значит жить на полную катушку.
«Вы можете делать все, что пожелаете», — он говорил, как Вилли Вонка, принимавший детишек на своей фабрике шоколада. Фабрикой шоколада Лео был Лондон: Лондон ледяной, переливающийся всеми цветами радуги и ироничный, заваленный всевозможными товарами и манящий всевозможными удовольствиями. Город всегда на высоте, который знал, что значит праздновать Рождество. Это меняло все. Отсутствие Рахили из проклятия превращалось в благословение. «Вот что мы будем делать, — подумал Лео, — все, что нам нравится. Какая радость! Какое веселье!»
Он принялся мечтать о четырех прекрасных днях, которые ожидали его. Днях, когда он сможет вернуться и с сыновьями в те годы, которыми он наслаждался с женой: особое удовольствие приобщать дилетантов к радостям потребительской жизни.
Но в очередной раз ожидания Лео оказались слишком оптимистичными. Странным образом тем, что помешало этому длинному уикэнду стать незабываемым, оказалась прекрасная, трогательная и почти страстная привязанность, которая неразрывно объединяла его сыновей. Лео столкнулся с этой проблемой в первый же вечер. После того как Филиппо вызвал горничную, чтобы заказать пирожное, Лео услышал от Сэми вопрос, намерен ли он сдержать свое обещание.
«Какое обещание?»
«Ты сказал нам, что отведешь нас на мюзикл».
«Я же тебе сказал, — довольно ответил Лео. — Мы можем делать все что хотим».
Так он отправил Филиппо к консьержу заказать билеты на «Джентльмены предпочитают блондинок» на этот же вечер. А затем он достал из своего портфеля несколько папок и уселся в красное кожаное кресло.
Итак, Лео устроился в кресле, завернувшись в халат, и принялся подправлять карандашом некоторые места из своего доклада, как вдруг Сэми спросил его: «Но куда делся Филиппо?» Он спросил это голосом, в котором слышалось плохо скрываемое беспокойство. Сначала Лео подумал, что это беспокойство вызвано опасением, что нет билетов. И стал успокаивать сына: «Спокойно. „Джентльмены предпочитают блондинок“ показывают каждый вечер. Если на сегодня билеты распроданы, у нас полно времени. Обещаю тебе, что в любом случае мы достанем билеты, можно даже попросить Альфреда». Но краем глаза он заметил, что его слова совсем не успокоили Самуэля, который принялся ходить из одного угла комнаты в другой, как муж роженицы, который терзается в приемной роддома в ожидании рождения первенца. Потом он снова набрался мужества и спросил отца, куда мог запропаститься Филиппо.
«Я же тебе сказал, что не знаю! Возможно, он стоит в очереди. Возможно, пошел в бар выпить что-нибудь. Он мог встретить друга или женщину своей жизни… он мог выйти прогуляться».
«Не предупредив нас?»
«А почему он должен это делать? Твой брат — почти взрослый».
«Мама хочет, чтобы мы всегда предупреждали ее».
Тогда Лео вспомнил об одном споре с Рахилью, которому он не придал большого значения.
Она говорила ему об излишней мнительности Сэми: «Он слишком волнуется, прежде всего за брата. Стоит только Филиппо выйти хоть на минуту, он начинает нервничать. Он начинает думать о самом плохом. Однажды он даже разбудил Филиппо, опасаясь, что тот умер».
Это было слабым местом более удачливого сына? Это была едва заметная трещина на самой благородной и почти совершенной вазе из его коллекции? Мнительность, подозрение, что все может сложиться наихудшим образом, совсем не беспристрастное ожидание самой разрушительной и жуткой трагедии…
Пока Лео припоминал этот разговор с Рахилью, Филиппо как ни в чем не бывало вернулся в номер. Сэми набросился на него с расспросами, как ревнивая жена, прождавшая всю ночь возвращения мужа:
«Что ты делал все это время?»
«Эй, какого хрена ты наезжаешь на меня?»
Хотя Сэми казался расстроенным, он был удовлетворен. Когда Филиппо улегся в кровать, Сэми пристроился рядом с ним, свернувшись клубочком, как котенок. В номере стояли две двуспальные кровати. Одну из них с листками и карандашом в руках занял Лео, на другой разместились ребята.
Филиппо принялся читать путеводитель по Лондону, а брат начал доставать его. В такой навязчивой манере, которая, казалось, перечеркивала его удовлетворение от возвращения Филиппо.
За этим последовала еще одна странность.
«Ты мне дашь понюхать свой живот?» — попросил Сэми у Филиппо. Лео спросил себя, не ослышался ли он. Филиппо ответил на это, как будто он отвечал на самую обыкновенную и нормальную просьбу: «Если ты принесешь мне лед для кока-колы, я дам тебе понюхать руку пять раз».
А это что за история? — спросил себя Лео. Его сыновья обнюхивали друг друга? Зачем? Это ему показалось довольно странным, чем-то животным и даже хуже: отдающим гомосексуализмом. Это совсем не нравилось ему и придавало привязанности братьев какой-то болезненный оттенок. Почему Сэми так резко отреагировал на позднее возвращение брата? И почему они всегда держались друг друга? И прежде всего, почему они обнюхивали друг друга? И как один мог шантажировать другого этой возможностью понюхать?
Сейчас, когда Лео видел своих сыновей без Рахили, без ее иронии, с которой она смотрела на них, без ее способности сделать ситуацию менее драматичной, его сыновья казались ему очень странными. И этот факт немало раздражал его. Нет, ему не нравились странные выходки сыновей. Если хорошенько подумать, ему вообще не нравились странные вещи. В любой форме. Он всегда боялся их. Оригинальность — вещь хорошая, бесспорно, но в умеренных количествах, без экстравагантности.
Поведение Лео всегда колебалось между эксцентричностью и высокомерием, но никогда не переходило в странность. В конформизме всегда есть нечто успокаивающее. Нет ничего более естественного в том, чтобы быть тем, кем тебя хотят видеть другие. Зачем провоцировать ближнего своего? Зачем вести себя странно, если не для того, чтобы скрыть какой-то недостаток? Какой-то дефект?
В те годы, когда Филиппо стал впервые проявлять некоторые странности, Лео даже стали приходить на ум смутные мыслишки, а не идет ли речь о неприятном счете, предоставленным ему генетикой за то, что он смешал свою благородную кровь с женщиной не своего круга.
И сейчас, много лет спустя, он припомнил слова своей матушки, которой он заявил о своем желании жениться на Рахили: «Ты это потом заметишь!» Да, она именно так и сказала: «Ты это потом заметишь!» Что-то вроде проклятия, о котором Лео подумал при первых проявлениях ненормальности своего первенца и сейчас, наблюдая за странным поведением сыновей. Это имела в виду его мать под словами «ты заметишь». Ты, сыночек, столь ненавидящий ненормальность, станешь ее жертвой. Именно поэтому ты будешь просто погребен под ней, она будет окружать тебя день и ночь.
Лео вздрогнул от звонкого смеха Сэми, который извивался под братом, пока тот щекотал его. Эта сценка показалась Лео такой отвратительной и невыносимой, что, вопреки своему обычному поведению, он повысил голос: «Прекратите сейчас же, черт вас возьми! Это совсем не смешно!» Но сразу же после этого замечания он расстроился. Лео не нравилось изводить сыновей упреками. Он никогда никого не ругал. Он терпеть не мог тот эффект, который производили на людей повышенные тона его голоса, его сразу же охватывало глубокое чувство вины.
Именно поэтому остаток вечера, когда он отвел их на мюзикл в Королевский театр, а затем в бар «Бомбей», Лео старался не думать о странном поведении сыновей, а также пытался загладить свою невольную резкость обещанным потаканием их капризам. Он с удовлетворением отметил, с каким удовольствием Сэми смотрел «Джентльмены предпочитают блондинок», не отрывая взгляда от Оливии Ньютон-Джон в роли Лорелей Ли, которую когда-то играла Мэрилин Монро.
Не упуская ни одного слова, ни одной ноты, ни одного движения всех этих певцов и танцоров, он следил за ними почти в экстазе. Отбивая ногой такты. В конце спектакля он первым вскочил на ноги и аплодировал до последнего. Ладони покраснели, глаза блестят. По дороге в ресторан Сэми не переставал напевать Bye-Bye Baby и постоянно, чуть ли не натыкаясь на столбы, перечитывал список песен на диске, который он заставил купить отца.
Реакция Филиппо на мюзикл была достаточно прохладной в сравнении с братом, зато он с энтузиазмом заказал вторую порцию цыпленка табака, быстро прикончив первую.
В целом все, казалось, стало на свои места. Лео снова стал сознательным и образцовым родителем, который никогда не кричит на своих любимых мальчиков, едва переступивших порог подросткового возраста, которые пользуются всеми благами, предоставленными им любящим состоятельным папочкой.
Но перед сном атмосфера снова испортилась. Старший сын Лео имел отвратительную привычку засыпать с наушниками, слушая всю ту же устаревшую музыку, и продолжал биться головой о подушку. Он просто не мог обойтись без этого. Поэтому, после того как Лео выключил свет и пожелал спокойной ночи, он ничего не сказал, услышав этот досадный шум, обозначавший, что Филиппо бьется о подушку головой. Он начал выходить из себя только тогда, когда заметил, что Самуэль придвинулся к брату сзади и начал повторять его движения. Его сыновья, вместо того чтобы спать, крутятся в постели как какие-то педики. Один это делает, потому что не может иначе. А другой из нездорового подражания ему. Лео не знал, что хуже, но в любом случае ему это было невыносимо. Но Лео знал, что должен контролировать себя. Он не хотел больше испытывать чувство вины. Чтобы не слышать сыновей, он даже закрыл себе уши руками. Затем спрятал голову под подушкой. Затем вышел в ванную. Потом снова вернулся в кровать. Пока не понял, что на самом деле его раздражает не шум, производимый сыновьями, а с чем этот шум ассоциируется. Ему было мало просто не слышать их: он желал, чтобы они стали нормальными. Именно это заставило его вмешаться. Лео включил абажур. Вздохнул и закричал: «В конце концов! Прекратите это! Вы выведете себя как психи!»
Если для Самуэля было не так уж сложно прекратить то, чего он обычно не делал, для Филиппо это было страданием. Но тем не менее с тех пор все дни каникул он даже не попытался сделать это. Он лежал не двигаясь. С трудом пытаясь уснуть. Без сомнения, ему не удавалось. Но не только из-за этого ночь превратилась в кошмар: Лео терзало чувство вины. Все то, что психологи, педагоги, учителя, логопеды, профессора запрещали делать ему с самого рождения Филиппо, он сделал за один день. Он запретил ему выражаться. Он упрекнул сына. Он указал ему на то, что его поведение странное. Он дал ему название. Дал ему понять, насколько это неприятно. Но в любом случае уже было поздно исправлять ошибки. Если в первую ночь странные привычки сына выводили Лео из себя, все последующие ночи он мучился осознанием того, что Филиппо старательно пытается себя сдерживать. Ему так и хотелось сказать сыну: «Ладно, сынок. Все это не важно. Продолжай». Но как? Он и так уже сделал все, чтобы ухудшить положение дел. И так выходные, которые Лео желал сделать незабываемыми в воспоминаниях своих сыновей, превратились в список «упущенных возможностей и мелких неприятностей». Остаток этих маленьких каникул им владело мрачное настроение. Бессонные ночи Филиппо стали для него немым упреком, принявшим вид вежливого терпения и упорного отсутствия энтузиазма. Возможно, из-за перенесенных в детстве страданий, возможно, из-за своего характера, но этот парнишка мог быть по-настоящему упрямым и непреклонным. Окей, казалось, сказал он отцу, ночью я не буду вытворять глупостей, но за это весь день ты будешь иметь рядом с собой соляной столб. И только Богу известно, как горек был этот урок для Лео.
С тех пор много чего произошло: Анзер, первые обвинения, выходки Камиллы, публичный позор, окончательный разрыв с семьей, тюрьма, процесс, самоизоляция… Возможно ли, что только сейчас Лео вспомнил о тех днях, когда он не смог очаровать сыновей, как хотел, когда все пошло не так, как надо? Возможно ли, что только сейчас он вспомнил о том, насколько отвратительным показалось ему зрелище ненормальности его сыновей? Наблюдать, как они обнюхивают друг друга, как бьются головой о подушку, чтобы уснуть. Его сыновей так легко было разочаровать и так трудно завоевать их доверие.
Должно быть, несчастный случай с Филиппо заставил его вспомнить о Лондоне и о том, что имело значение. Сейчас он видел своих сыновей в нескольких сантиметрах от себя, они были в очередной критической ситуации, переживали очередную травму: старший со сломанной ногой, младший — напуганный болью брата, не говоря уже о чувстве вины за произошедшее.
Воспоминание о тех днях в Лондоне и о его нерешительности в те дни подвигали его на действие. Наконец-то какое-то действие после стольких лет бездействия. Он был почти готов выйти. Но именно в тот момент, когда он уже почти сделал первый шаг (столь сложный для него), откуда-то появилась Рахиль. В тот момент, когда она склонилась над Филиппо и начала что-то делать с уверенностью человека, получившего медицинское образование, Лео наконец-то увидел ее лицо. Он осознал, что не видел его почти год. Она показалась ему очень красивой, так же как и сыновья.
Нет, он был не в силах испортить эту красоту (что может быть прекрасней матери, помогающей своим сыновьям) своим жутким видом. Нет, он не сделал бы этого. Последняя возможность, дарованная ему Богом, — воссоединиться со своей семьей, сгорела за несколько секунд. Благодаря Рахили, которая пыталась приподнять скулящего от боли Филиппо, и Самуэлю, который с надоедливостью, столь хорошо знакомой Лео, вопрошал ее: «Мама, ведь не случилось ничего страшного, правда?»
Это была последняя картинка, которая предстала у него перед глазами. Равно как и остальные, пока кто-то не заставил его упасть у двери. Незаметно.
Мы уже достаточно хорошо знаем Лео, чтобы сообразить, что вид подобных картин должен расстроить и возмутить его. А тот, кто все это задумал и устроил, после того как задумал и устроил все остальное, был, судя по всему, настроен серьезно. Неизвестная сила вовлекла его в эту извращенную игру, в которой Лео совсем не хотел участвовать: впервые они осмелились изобразить его семью. Что бы это значило? Прелюдия к дальнейшему развитию событий? Изменение перспектив и амбиций? Предупреждение? Угроза? Они устали мучить его самого и решили взяться за самых дорогих ему людей, за тех, кого он любил больше всего на свете?
Да, именно за тех, кого он любил больше всего на свете. Хотя в данный момент Лео имел на это право, но он не мог разлюбить Рахиль, Фили и Сэми, даже ценой мучений. Лео Понтекорво не был обидчивым или мстительным человеком. Эта особенность его характера вынуждает меня заметить, что картина, открывшаяся его взору, могла произвести на него самое тяжелое впечатление. Возможно, он разозлился бы. И нашел бы силы выйти из укрытия и вернуться к своей жизни. Но автору, увы, не остается ничего, как только делать предположения: из-за стечения определенных обстоятельств Лео увидел только часть этой сценки и не смог оценить ее в полной мере, как остальные.
Хотя автор сего повествования довольно дотошно описал все сценки и образы, в сознании Лео они представали, за исключением последней, несколько рассеянно и без уважения к хронологическому порядку. Первым был эпизод в горах с оставленной в ванной прокладкой — о нем он вспомнил несколько дней спустя после выхода из тюрьмы. За этим последовало бегство вниз по лестнице. Но то, что заставило Лео начать сомневаться в ясности своего сознания, стало впечатление, будто он стал персонажем бульварного романа.
А существовало ли нечто или некто, преследовавший его? Кто-либо вел за ним наблюдение? Ни на минуту не оставляя его одного? Немой свидетель ключевых моментов его деградации как личности, утраты его общественного положения? Было ли нечто, что хотело заставить его осознать неизбежность происходящего?
С самого начала все эти картины и их таинственный создатель пугали Лео, как пугает нечто, лишенное смысла. Но по прошествии нескольких недель или месяцев он даже смирился с идеей присутствия чего-то или кого-то вокруг. Иногда он даже пытался дать этому какое-то объяснение. Спросить у этого незримого духа совета. Иногда даже встать в позу. Хотя сразу понял, что духу были безразличны его выходки. Ему было нужно, чтобы его объект находился в вечном напряжении. Не было ни единой картины, которую нельзя было бы назвать БЕСПОКОЙСТВО.
Хотя это присутствие, возможно, и не было столь обманчивым и насмешливым, как представлялось Лео. Возможно, это был единственный ресурс, который у него остался. Когда пришла очередь картины, на которой предстали его отец и мать, явившиеся в тюрьме, Лео дошел даже до того, что готов был поверить, немного умиленный и размягченный, — а не был ли один из родителей тем самым прячущимся в тени автором бульварного романа?
Лео неоднократно задавал себе вопрос, а не тот же самый дух приносил ему каждый вечер еду, которая поддерживает его жизнь. С другой стороны, невозможно было не задаться вопросом, а не он ли запустил сигнализацию, которая промучила его весь день? Это его рук дело? Может, он требовал к себе внимания? А что сказать о граффити на стене с изображением человека с удавкой, которую Лео увидел по возвращении домой?
В любом случае, в тот момент как последний образ тихо соскальзывал вниз по двери, ноздри Лео, находящегося на грани мучительного полусна-полубодрствования, вдруг почуяли аромат кофе.
И его охватило совершенно непонятное и неуместное ощущение блаженства. Возможно, потому, что уже давно никто не приносил ему кофе и он почти забыл его аромат. Возможно, потому, что Рахиль и сыновья, как обычно, уехали на августовские каникулы. А сейчас, в последние дни лета, они вернулись и с небрежностью, граничащей с невоспитанностью, стали заполнять собой дом, громко хлопая дверцами машины, во весь голос призывая Тельму, топоча и бегая над головой нежеланного жильца, запертого в полуподвале, изнуренного (этого они не могли знать, но могли себе представить) тропической жарой, с помощью которой город изводил своих многочисленных жертв.
В общем, если закат принес с собой тишину, рассвет начался с аромата кофе, который заставил ликовать организм Лео. Удовольствие, которое не развеялось даже тогда, когда Лео распахнул глаза на все тот же беспокойный потолок. Более того, чтобы не утратить этот утренний дар, Лео закрыл глаза, обхватил подушку со страстью влюбленной девочки и продолжил дремать. Аромат кофе может рассказать тебе все о твоей жизни с особенной задушевностью. Столько лет он возвещал о прекращении ночных мучений, о возвращении мамы в твою жизнь после часов бессонницы. Утром, возможно из-за ночной рубашки и отсутствия макияжа, в угловатой красоте твоей матери проступало что-то ливанское. Такой была твоя мать, которую ты любил, мать, которая каждое июньское утро, когда ты входил в кухню, сидела за столом, а на нем, в самом центре, как древний идол, возвышался кофейник, с годами почерневший от пламени. Из него, из этой несравненной статуи, из этого итальянского дизайнерского шедевра исходил сильный и одновременно мягкий утренний запах: жизнь, которая оживает и начинает бежать рысцой. Неожиданно нахлынувшие воспоминания и ощущения от напитка, который в те времена был тебе запрещен. И который с годами стал топливом, необходимым для любой твоей деятельности.
Подъем ни свет ни заря, чтобы успеть на занятия профессора Антинори.
«Это время, когда работают судмедэксперты. А также патологоанатомы. Час, когда вампиры и оборотни идут спать и приступаем к работе мы», — говорил этот безумец, запуская руки в грудную клетку Микки. Так студенты-третьекурсники прозвали трупы, которые они каждый раз аккуратно препарировали, как будто это было одно и то же тело.
Старый труп, который, согласно легенде, с незапамятных времен принадлежал кафедре судебной медицины или патологоанатомии. За спиной у старого доброго Микки была целая история. Говорили, что он наследие одной из последних войн. Как бы то ни было, он был собственностью этого полусадиста профессора Антинори, чьим любимым развлечением во время своего курса, казалось, было производить впечатление на студентов-новичков, показывая им эту вязкую и отталкивающую тайну жизни и смерти, которая носила имя Микки. Это нежное прозвище трупу прицепил один из итало-американских студентов. Потому что он напомнил ему одного дядюшку из Queens. Дядюшку Микки.
Ты до сих пор помнишь этот вкус во рту, который ты ощущал, прежде чем войти в царство Антинори и дядюшки Микки. Кофе. Из университетского бара в атриуме, выстроенном в помпезном фашистском стиле, почти пустом в столь ранний час. Кофе грязно-коричневого цвета, густой, с дерьмовым послевкусием, но действенный именно из-за своего неприятного вкуса. Отличающегося от того изысканного, который был связан с твоей супружеской жизнью. Одно из требований молодого, очаровательного, верного мужа касалось кофе. На нем Рахиль не должна была экономить. Самые дорогие сорта арабики, самой изысканной обжарки. И прежде всего требовалась свежесть. Кофе нужно было покупать каждую неделю, чтобы обеспечить свежесть и аромат. Аромат кофе напоминает тебе о воскресных днях — да, о воскресных днях, когда тебе не нужно идти на работу. Ты еще нежишься в постели и слышишь издалека, как плещутся ребята. Рахиль купает их, а они устраивают свои детские игры. Филиппо пять лет, а Сэми — три годика. Рахиль купает их в одной ванночке. И только один день в неделю ты позволяешь им войти в свою ванную. Ту самую, которую ты сделал по своему вкусу: белый кафель, аромат лаванды, большие льняные полотенца цвета ржавчины и, конечно же, ванная в центре, огромная и круглая, будто предназначенная для римского проконсула. Именно туда, в этот маленький бассейн, Рахиль сажает Филиппо и Сэми во время их воскресных омовений. Каждый раз, прежде чем войти в воду, они капризичают, но потом их ни за что оттуда не вытащишь. Они нежатся в твоей ванной, пока ты нежишься в мягком, ароматном полусне. Но вот этот запах поражает тебя, пробуждает. Приближается Рахиль с кофейным подносом. Ты чувствуешь, как виски стучат, легкий толчок между лопаток и теплый рот наполняется слюной. Вот он, рефлекс Павлова в действии. Наркотик прибыл: ароматный кофеин, растворенный в воде. И на этот раз сцена повторяется без малейших изменений. Рахиль приходит с подносом в сопровождении Филиппо, немного сердитого и красного после купания, в своем голубом халатике детского размера. «Лео, Сэми тоже хотел принести тебе кофе. Но мы не можем его найти. Он куда-то исчез…» Слова Рахили всегда одни и те же. Сэми конечно же прячется за ее спиной. И его трудно не заметить: он единственный, кто думает, будто его не видят. И это его право, трехлетнего наивного ребенка. Именно поэтому ты включаешься в игру. Ты делаешь вид, что беспокоишься, и начинаешь звать его: «Сэми, Сэми, ты где? Куда подевался этот ребенок?» На лице у Филиппо заговорщицкая улыбка, которая как будто говорит: «Мы с тобой прекрасно знаем, где он, но если ему нравится представляться невидимкой, позволим ему сделать это». И вот Сэми выскакивает из-за спины матери и, еще мокрый после ванной, запрыгивает в постель. А за ним и Филиппо.
Твои сыновья здесь, в твоей кровати, но они не осмеливаются ни обнять, ни даже коснуться тебя, они возятся на половинке кровати, которую обычно занимает Рахиль. Комната еще погружена в желтовато-голубую полутьму. Рахиль ставит поднос на тумбочку и включает абажур. Ты знаешь, что она не выносит темноту. Если бы дом принадлежал только ей, он был бы всегда освещен.
«Нет, дорогая, пожалуйста. Только не абажур. Открой шторы, но не включай абажур». Наконец-то кофе. Дети слезли с кровати, обошли ее и оказались перед тумбочкой. Они ссорятся из-за того, кто положит в кофе сахар. Они ссорятся слишком шумно, на твой взгляд, ты почти теряешь терпение. Слава богу, вмешивается Рахиль: «Итак, Филиппо, ты положишь сахар, а ты, Сэми, его перемешаешь. Понятно?» Понятно. Именно это они и делают. Пока снова не вмешивается Рахиль. «Хорошо, Сэми, так очень хорошо. Не размешивай сильно, а то кофе остынет». Ты держишь чашку в одной руке, а в другой блюдце. Ты подносишь напиток к губам. Фили и Сэми снова забрались на кровать на сторону Рахили и устроили там свою возню. Рахиль мягким движением бедра дает тебе понять, что хочет присесть рядом с тобой. Ты немного отодвигаешься. Теперь, наконец, кофе. Не самый лучший. Он остыл, но все равно немного жжет нёбо. Но это твоя жизнь. Как эта кровать. Это твоя жизнь, вся твоя жизнь. Так Лео вдруг понимает, какой сильной может быть ностальгия. Внезапный и неукратимый порыв жизни. Лео хочет все, он страстно желает все. Он хочет, чтобы его дети снова стали маленькими. Сцена меняется: теперь это не воскресное утро, а вечер пятницы, очень поздно, зима. Внезапно погас свет, снаружи бушует непогода. Свет фонарей, который проникает сквозь большие окна виллы, преобразили дом в сцену из средненького фильма ужасов. Ты в кровати и знаешь, что это только вопрос времени. А вот и они. Один за другим. Филиппо и Сэми делают все, чтобы скрыть страх. Не спросив разрешения, они забираются в кровать между тобой и Рахилью. Они немного мешают, но засыпают почти сразу. Ровное дыхание, разнеженные, и порозовевшие… Все это исчезло навсегда. Навсегда — это слово приводит его в беспокойство. Его охватывает странное чувство, нечто среднее между счастьем и отчаянием. Нечто, чему он не может дать имя. Странное ощущение, большая кровать, которую он представляет, его супружеская кровать, с точки зрения пространства, находится всего лишь этажом выше, но с точки зрения времени она расположена в другой геологической эре. Сейчас ему кажется, будто эта кровать расширяется. И теперь в ней спят не только его маленькие сыновья. Теперь в ней также он, совсем малыш. Избалованный, обласканный, любимый всеми ребенок сороковых. Мамочка только и делает, что нянчится с ним. Она не оставляет его даже ночью. Она ждет, когда ее Лео уснет. Сейчас эта кровать безразмерна. В ней помещается вся его семья, вся его история, вся его несчастная судьба. Целые поколения Понтекорво. Глаза Лео горят, он понимает, как чувства переполняют его, он почти не дышит. Он хочет пойти к своим сыновьям, к Рахили, попросить их о мире. Он хочет закричать им в лицо:
«Это счастье! И вы не можете прогнать его взашей. Счастье — это все. Я это знаю. Сейчас я это знаю. Слишком поздно, но я знаю это».
Теперь он понимает, что такое то незримое присутствие, которое его всегда преследовало. И этот дух, который никогда не покидал его. Это Бог. Потому что Бог должен существовать. Последний год ада, в котором он жил, — это Бог. Забвение, в котором он жил.
Преступления, в которых его обвиняют. Донос. Камилла.
Все это имеет имя. И имя этому — Бог.
Все ужасные и немыслимые события, которые с ним произошли, доказывают идею существования Бога.
Кофе, запах кофе — это Бог.
Вот он какой, Лео, которому никогда не удавалось быть одному, который всегда жил под опекой, на этот раз он не может даже умереть один. У него не хватает духу. Бог с ним, как мама или Рахиль. Теперь, когда две женщины, столь важные в его жизни, оставили его, он нуждается в ком-то еще. Он не в состоянии поверить, что люди могут жить в абсолютном одиночестве. Что люди могут жить так, чтобы о них никто не думал и не заботился. Это одиночество непостижимо для него. И так по полуподвальному этажу дома Понтекорво распространяется Бог во всем своем спокойном фарфоровом свете. Бог — это Великая Мать. Бог — это Великая Жена.
Именно так Лео мечтает умереть: в теплых и незримых объятиях Бога. И пока он мечтает о смерти, он чувствует запах кофе. Завернувшись в одеяло на воображаемой кровати. Более чем странный саван. Жаль только, что ему не удается полностью избавиться от беспокойства, несмотря на сон о смерти и мире. Жаль, что даже во сне Лео не усвоил самый важный урок: не существует никаких важных уроков.
И вдруг сон прерывается каким-то звоном, похожим на отдаленный звон будильника. Это телефонный звонок. Ему звонят на частный номер. Это уже десятый звонок, насколько Лео отдает себе отчет. Едва держась на ногах, он подходит к столу. Он не верит, что кто-то может звонить именно ему, что кому-то интересно поговорить с ним, но поднимает трубку и говорит голосом, который он слышит как бы издалека, из могилы: «Алло? Это кто?»
«Профессор Понтекорво, это я — Лука! Малыш Лука, Лукино!»
«Лукино?»
«Профессор, только не говорите, что вы меня не помните! Лука, Лукино. Я вам звоню каждый год в один и тот же день. Двадцать восьмого августа, в тот день, когда…»
Ах да, Лукино. Какой Лукино? Просто Лукино. Тот самый Лукино. Который несколько лет подряд, где бы он ни находился, каждое двадцать восьмое августа звонит Лео Понтекорво, чтобы в очередной раз выразить свою благодарность. Лука движим самыми лучшими побуждениями. Он думал, что это очень вежливо — звонить каждый год, что это очень честно и благородно — делать это в тот день и тот же час. Он думал, что это доставляет Лео удовольствие. Или нет: как всех навязчивых людей его интересовало только собственное удовольствие. И вещь, которая доставляла ему это удовольствие, было поднимать трубку каждое двадцать восьмое августа в восемь тридцать и звонить доктору, который когда-то спас его шкуру.
Остеосаркома, как помнил Лео, одна из самых опасных форм, поразивших правую ногу Лукино, которому тогда было пятнадцать лет. Диагноз Лео был безжалостен: возможно, удастся спасти мальчика, но не его ногу. Тогда никто особо не миндальничал. Хирурги резали все, что попадало им под руку.
Лео ошибся. Оптимист Лео впал в грех отчаяния. После лечения, после исключительно щадящей операции, проведенной доктором Риккарди, Лукино удалось избавиться от кошмара. Конечно, с тех пор он слегка прихрамывал и всю жизнь был осужден опираться на палку, но тем не менее он был спасен.
И с тех пор как Лукино был выписан из отделения профессора Понтекорво, он не переставал звонить ему каждое двадцать восьмое августа. Не то чтобы Лео напоминал ему, сам Лукино помнил об этом. Он жаждал выразить своему Спасителю (именно так Лукино прозвал доктора Понтекорво) свою безграничную благодарность за возможность жить на этом свете. И кстати, он хотел, чтобы Спаситель знал, что его жизнь с тех пор сложилась просто замечательно. Что тяжелый опыт научил его ценить любое, даже самое незначительное мгновение своего существования. Ему так хотелось познакомить его со своими двумя сыновьями. Потому что в определенном смысле его сыновья были и вашими сыновьями. Вашими? Чьими? Вашими, профессор. Вашими, Спаситель. Лукино привил своим соплякам культ Спасителя. «Знаете, как они вас называют, профессор? Дядюшка Спаситель. С уважением, естественно. С огромным уважением. Они ведь могут вас так называть?» Лукино начал приучать своих сопляков к культу Спасителя. Дядя Спаситель. С уважением разумеется. С огромным почтением. Вы не возражаете, если они будут называть Вас «дядюшка Спаситель»?
Это пошловатое представление повторялось каждое двадцать восьмое августа, около восьми тридцати утра, почти четверть века, вызывая в Лео легкое отвращение и испытывая его терпение, которому он был обязан своим воспитанием. Но холодные, граничащие с надменностью ответы нисколько не смущали Лукино и, казалось, напротив, вдохновляли его еще больше. Каждый раз все повторялось. Каждый год все то же назойливое приглашение: «Почему вы не заедете к нам в гости, профессор? С вашей женой. К нам домой. В деревню. У нас маленький дом. Ничего особенного. Совсем простой. Но это счастливый дом, в котором живут честные люди. Здесь свежо, а не как в городе, где всегда жарко. У нас всегда есть свежее, настоящее вино. Моя жена отлично готовит. И она так хочет с вами познакомиться. Не говоря уже о моих сыновьях. Для моих сыновей вы — Бог, профессор».
Лео, которому всегда было тяжело сказать нет, придумывал всевозможные отговорки, иногда не совсем вежливые, чтобы не принимать приглашение. Он с трудом скрывал отвращение, которое вызывал в нем медоточивый голос Лукино. А также гадливость, которую вообще вызывал в нем этот человек. Он с трудом переваривал общие места, которыми изобиловала речь Лукино, а также буколическое описание его семейства. Вся эта показная скромность. Риторика простых вещей. Сельская жизнь. Святые угодники, иногда Лео хотелось взвыть. Каждый раз, когда он клал трубку после очередного звонка Лукино, он был просто вне себя. И каждый раз он спорил с Рахилью, которая взяла Лукино под свое покровительство.
«Тебе удалось? Ты снова отказался? Что на этот раз ты придумал?»
«Оставим, на этот раз он был особенно настойчив, он просто совершенствуется в искусстве убеждения. Наверное, он брал уроки по риторике. Возможно, заочные».
«Скорее всего, заочные. Потому что он не может позволить себе дневную форму обучения. Потому что он не может себе позволить учиться в Сорбонне, как наш профессор».
«И что ты этим хочешь сказать? Я тоже не учился в Сорбонне».
«Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Тебе претит мысль о любой возможности смешения. Ты, конечно, строишь из себя демократа, постоянно повторяешь слова „терпимость“, „свобода“, но на самом деле всегда остаешься снобом. Ты сын своей матушки. Ты делишь людей на классы. Единственное различие между вами, что она, по крайней мере, не пыталась это скрыть».
«Ты ошибаешься! Ты несправедлива. У меня нет ненависти к низшим классам, у меня нет ненависти даже к этому червяку».
«Этому червяку? Разве это не классовая ненависть?»
«Нет, это не классовая ненависть. Это вывод, сделанный на основании общения с этим милым человеком. Он просто невыносим. Не говоря уже о его родителях».
Именно родители Лукино. Он достойный сын своих родителей, воплощение дурного воспитания и назойливости. Лео не забыл их обеты падре Пио. Еще бы, как он мог их забыть. Они только и говорили ему об этом.
«Подумайте только! — говорила мать Лукино. — С тех пор как наш сынок заболел, мой муж перестал пить вино. Ни глотка. Даже за ужином. Обет падре Пио».
Что еще могло быть столь неприятно нашему поклоннику научно-рационального мировоззрения. Кроме классовой ненависти. Лео терпеть не мог таких людей. Не менее, чем обеты и святых. Лео готов был поручиться, что родители Лукино — антисемиты. Это было ясно как божий день. Религиозная одержимость. Приверженность самым нелепым суевериям. Неужели они так видели Бога? Неужели они так думали задобрить его? Отказавшись от вина? Боженька, клянусь тебе не брать ни глотка, а ты мне за это даруй свою милость. Так они думали? Если бы Лео был Богом, он с удовольствием бы им ответил: «Мне наплевать на твое пристрастие к спиртному. Сдохни от алкоголя. Какое дело мне до тебя?»
К сожалению, родители Лукино совершали подношения не только Богу. Были также дары природы, которые они ежедневно несли доктору, дабы отблагодарить его за сына: колбасы, молочные продукты, грибы, яйца, бутыли домашнего вина. Они превратили его отделение в базар. Один раз он даже попытался вежливо намекнуть им на это. Что так не принято вести себя в больнице. Бессмысленно превращать ее в продуктовую лавку! Некоторое время Лео владели иллюзии, что они усвоили его урок. По крайней мере, до тех пор, пока они не стали присылать ему все эти дары на дом! Где только они раскопали его адрес? Как они смогли позволить себе такое!
В последние годы именно Рахиль отвечала на эти звонки. Это было типично для нее избавлять Лео от самых досадных неприятностей. В начале каждого года Рахиль проводила очень важный для нее ритуал под названием «замена записной книжки», и одним из первых мероприятий, вносимых в новую книжку, становился звонок Лукино 28 августа. Совершенно бесполезное действо: ей не нужно было смотреть в записную книжку, чтобы вспомнить, что в 8.30 в назначенный день позвонит Лукино. А кто же еще? Рахиль относилась к нему с большим терпением и любезностью, чем муж. Она позволяла Лукино выговориться, выразить все его почтение к Лео. Затем Рахиль отвечала на более конкретные вопросы о жизни Спасителя. И наконец, спрашивала у Лукино, как поживают его детишки — мальчик и девочка, — она помнила даже их имена и дни рождения. И отклонив очередное приглашение от имени мужа (к сожалению, уже приглашенного на международный конгресс или находящегося по неотложному вызову в больнице), изящно избавлялась от надоедливого собеседника.
«Лукино? Откуда у тебя этот номер?» Это был единственный вопрос, который Лео удалось сформулировать: при этом он мямлил, как француз, говорящий по-английски.
«Мне его дала ваша синьора». Да, Лукино принадлежал к числу таких типов, которые использовали устаревшие выражения вроде «ваша синьора». Однако вовсе не выбор старомодного словечка настолько поразил Лео, что он не бросил сразу трубку.
«Тебе его дала моя жена?» — проговорил он все теми же пересохшими губами.
«Да, профессор. Две минуты назад».
Для Лео это было доказательством того, что Рахиль входила. А значит, запах кофе, с которого начался его торжественно-метафизический бред, был не сном.
«Две минуты назад», — сказал Лукино. Это значило, что, по крайней мере, две минуты назад (что было потом, он знать не мог) Рахиль думала о Лео. Несколько минут назад его жена осознавала тот факт, что Лео не просто существовал в какой-то части вселенной, но жил этажом ниже, в помещении, до которого можно дойти, спустившись по лестнице, или куда можно проникнуть, позвонив на частный номер. Несколько минут назад Рахиль говорила о нем с Лукино. И возможно, самым естественным тоном. Как будто с последнего звонка Лукино ничего не изменилось.
Итак, Лео попытался представить Рахиль, только что вышедшую из душа, в летнем халатике, который он сам ей подарил, во рту еще аромат кофе, представить, как она берет телефонную трубку с аппарата на тумбочке в своей комнате этажом выше. Лео приложил все усилия, чтобы вообразить эту простую банальную сцену. Но ему не удалось. Невероятно, как некоторые совершенно простые вещи могут оказаться невообразимыми.
Недоверчивость Лео не сильно отличалась от недоверчивости подростка, который во время переменки в школьном коридоре встречает вдруг самую красивую девочку в классе, и та не только с улыбкой здоровается с ним, но даже вспоминает его имя. И этот подросток на грани обморока от радости только и делает, что повторяет про себя: итак, она знает, кто я, она знает, что я существую, итак, я для нее не просто призрак.
Именно в таком исступлении пребывал сейчас Лео.
«Вы представить себе не можете, профессор, как мне приятно разговаривать с вами. Мы не созванивались целую вечность. Вы каждый год заняты. Наконец-то я застал вас свободным. Хорошо, что вы уже вернулись из отпуска, что вы не на конференции, не вышли из дому и не остались в больнице».
Лео спросил себя, а не иронизирует ли Лукино. В этом случае это было бы большим коварством. Если Лукино знал, что сейчас переживает Лео, все, что с ним случилось за последний год (да и как это было не знать? кто там снаружи не знал этого?), тогда эта ирония была просто невыносима: отвратительное коварство.
«На этот раз вы не убежите от меня, профессор!»
«Нет, на этот раз я здесь, Лукино», — голос Лео выражал блаженное смирение.
«Я рад, что вы мне отвечаете именно в этот раз. И знаете почему?»
«Нет, Лукино, не знаю».
«Потому что у меня для вас предложение. Я хочу вас кое о чем попросить. Одну вещь… Если вы снизойдете до того, чтобы ее сделать, это будет для нас чудеснейшим подарком».
«О чем ты говоришь, Лукино?»
«Одна замечательная идея, профессор. А также исключительно оригинальная».
«Достаточно сказать».
«Премия, профессор».
«Премия?»
«Да, премия».
«О какой премии идет речь?»
«Премия в области наук и искусств».
«Премия в области наук и искусств?»
«Да, премия в области наук и искусств. Или как мы ее называем?»
«Лукино, когда ты используешь „мы“, ты кого имеешь в виду?»
«Меня, мою семью, людей из маленького городка, в котором я живу. Мы должны поговорить об этом с мэром, но это только формальность. Мы уверены, что он примет с энтузиазмом эту идею… В общем, знаете, кому мы хотим посвятить эту премию, профессор?»
«Нет, Лукино, у меня даже малейшего представления нет. Но могу сделать предположение. Гарибальди. Падре Пио? Матери Терезе из Калькутты?»
«Нет, никому из перечисленных вами!»
«И тогда кому?»
«Вам, профессор. Премия за достижения в области наук и искусств Лео Понтекорво».
Это был просто перебор. Лео должен был только убедиться, дошел ли Лукино до высшего предела коварства или тупости. Все это казалось насмешкой судьбы, которая для Лео была столь же сюрреалистичной, как все то, что происходило с ним в последний год. Он даже спросил себя, а не является ли сам звонок Лукино всего лишь игрой воображения параноика. В какое мгновение он увидел себя со стороны несуществующим персонажем, плодом его больных фантазий. Может быть, это был последний акт. Последний акт преследования. Потому что за трагическим всегда идет гротескное. За драмой — пародия.
«Понимаете, профессор, в этом случае ваше личное присутствие необходимо. На этот раз вы не сможете сказать мне нет. Я придумал отличный способ пригласить вас к себе. Мы думаем созвать жюри, и было бы здорово, если бы вы его возглавили. Жюри из магистратов, журналистов, а также людей науки, таких как вы, профессор. Сколько бы дельных советов вы смогли бы нам дать! По любому вопросу!»
Да, возможно, это все дурной розыгрыш. Комитет из магистратов, журналистов и ученых? Это не более чем розыгрыш, придуманный человеком, который никогда не был способен на подобное коварство?
Или нет. Это не шутка. Возможно, Лукино не смотрел новости по телевизору. Или не смотрел их именно в те дни, когда рассказывали о деле Понтекорво. Возможно, Лукино и газет не читал. Действительно, с какой стати он должен их читать? Он и так знал, что нужно знать. Зачем интересоваться тем, что происходит в мире, когда достаточно знать о том, что происходит рядом. Возможно, что Лукино ничего и не знал. Возможно, и жители его городишка ничего не знали. Или кто-нибудь слышал о медике-извращенце пару месяцев назад, но не запомнил имя главного персонажа этой гнусной истории. Таким образом, Лукино, будучи весьма предприимчивым гражданином, решил придать блеска своей дыре при помощи премии, которую решил назвать в честь медика, о котором он постоянно говорил, который был его спасителем, и ему даже в голову прийти не могло, что этот выдающийся профессор имеет что-то общее с медиком-извращенцем.
В общем, он издевался над Лео или говорил всерьез? Лео не знал, во что верить. Но в одном он был абсолютно уверен: в любом случае радоваться было нечему. Предложение Лукино лишало Лео возможности считать его историю забавной. Эта история представлялась бредовой, хотя и показательной, символичной. Но увы, не как История, которая была у всех на слуху, история, которую трудно забыть, очередное дело Дрейфуса или Торторы. История Лео, стечение случайных обстоятельств, которые превратили его жизнь в настоящий кошмар, касалась только одной личности, которая никого не интересовала, кроме вовлеченных в нее людей.
Эпизод из светской хроники, так сказать, самая незначительная в мире вещь. В его истории не было ничего трагичного. В его страданиях не было ничего эпического. Именно поэтому, даже если бы Лукино удалось воплотить в реальность свой проект, никто бы не возражал. Потому что гражданский позор Лео не вызвал бы ни в ком большого возмущения. Святой боже, несмотря на то, что он столько времени жил в заключении, несмотря на то, что отказывал себе в пище, несмотря на то, что он буквально убивал себя, его жизнь не имела никакого значения.
А в памяти грядущих поколений он сохранился бы только благодаря какой-то вшивой премии в честь Господина Никто. М-да, это было весьма драматично. Возможно, это была самая драматичная штука во всей его истории. И Лео это почувствовал с такой силой, что единственное, что он смог сделать после того, как посмотрел на свое запястье, ставшее тонким и хрупким, как у скелета, так это бросить трубку. Короткие гудки продолжались еще два часа, в то время как шумный аккомпанемент грозы — прелюдия ливня, который, казалось, призывало все живое там, снаружи, — выбивал последние ненужные дроби. Именно Тельма рассказала мне, что заставило ее в тот день, двадцать восьмого августа, открыть запретную дверь подвального помещения. Вторгнуться в царство профессора Понтекорво.
«Вода, — сказала она мне. — Вся эта вода». Это случилось из-за летнего ливня, который разразился ближе к восьми вечера после отдаленных раскатов и вспышек молнии и принес облегчение после убийственной духоты предыдущих двух месяцев.
В сущности, в этом не было ничего удивительного. В подвальном помещении проблемы с системой слива возникали постоянно. Особенно в ноябре, когда дождь мог идти неделями. Пол подвального помещения всегда был залит водой. С тех пор как Понтекорво жили в этом доме, им приходилось менять и ремонтировать раз десять.
Это объясняет, почему Тельма, как всегда утром, открыв дверь кухни, выходящую на лестницу в подвал, и заметив, что на полу в маленьком коридорчике напротив двери в небольшом озерке плавает еда, особо не удивилась.
Это объясняет, почему она, будучи рачительной хозяйкой, взяла ведро с тряпкой и принялась вытирать всю эту отвратительную бурду.
Но это также объясняет, почему, после того как она отжала мокрую грязную тряпку, она заметила, что вода коварно стекает под дверь. Тогда Тельма задалась вопросом, почему из этой секретной комнаты вот уже несколько дней не слышно никакого шума.
Тельма рассказывала, что, умирая от страха, она все же решилась постучаться в дверь. Сначала очень осторожно, потом настойчивей. Потом она стала стучать во всю силу и звать: «Синьор… Синьор…» Никакого ответа. И снова: «Профессор… Профессор…» Молчание и запах сырости — все, что исходило из этой комнаты.
У нее не хватало духу войти. Она не осмеливалась. Хотя если подумать хорошенько, никто бы ей не помешал сделать это. И никто не запрещал ей этого. Все это время никто ей не говорил: «Тельма, ты не должна входить в эту комнату». Хозяйка никогда не говорила ей этого прямо. Хотя это ничего не значило, Рахиль и так не отдавала ей приказы. Предполагалось, что ты сама догадаешься. Должно быть, Рахиль обладала чем-то вроде дара телепатии, а может быть, он был у тебя и ты понимала, что хочет эта женщина. При помощи телепатии хозяйка этого дома умудрялась сообщить всем в доме (включая Тельму), что следует и чего не следует делать. С прошлого лета и в течение всего года действовал приказ, понятный всем, — не входить в одну комнату. Помещение на полу-подвальном этаже стало запретной зоной, вражеской территорией.
Тельме нравилось чувствовать себя частью семьи. Пусть даже она была недавно на службе у Понтекорво и совсем недавно заменила Кармен (знаменитую няньку мальчиков Понтекорво, о которой с некоторых пор почему-то предпочитали не говорить).
И это значило много для уже немолодой женщины, оказавшейся в Италии, думала Тельма, женщины, которая знала пару слов по-английски и совсем не говорила по-итальянски, женщины тридцати семи лет, некрасивой, низкой, застенчивой, родившейся и выросшей в убогой деревушке в ста километрах от Манилы, которая была известна только тем, что там выращивали кур. В этой деревушке женщины надрывали спины на току, а мужчины беспробудно пьянствовали и курили. Ужасный запах, в котором выросла Тельма и к которому она нежно привязалась. Насколько он ужасен, она поняла только тогда, когда сравнила с тем запахом, который окутал ее, когда Тельма впервые попала в Ольджату. В то место, в котором пахло как в раю в любое время года. Летом там пахло пылью, хлоркой и свежесрезанной травой. Осенью свежий запах мха и грибов смешивался с резковатым запахом увядшей листвы; зимой, чтобы чувствовалось, что это настоящая зима, на полную силу включали отопление и камины, которые источали свой особый запах. А весной… весной, сложно сказать, чем пахло, но этот запах заполнял все вокруг: жасмин, гелиотропы, лаванда… Жизнь здесь была прекрасна, это было настоящее счастье — просыпаться здесь утром, а вечером идти спать, даже если речь шла о весьма удаленном месте.
Прежде всего от площади на другом конце города, где располагалась церковь, в которой на воскресную мессу собирались все филиппинцы-эмигранты, проживавшие в Риме. Бедная женщина, ей нужно было сменить три автобуса и потратить почти час с четвертью, чтобы добраться до церкви. Но обмениваясь впечатлениями со своими соотечественниками и товарищами по несчастью, Тельма все больше и больше понимала, как ей повезло работать в доме у Понтекорво.
Конечно, у Понтекорво была куча недостатков. Они были странными, требовательными, в конце концов, они были евреями. Последний факт был особенно странным. Тельма представить себе не могла, что в мире существуют люди, которые не верят в Христа, не празднуют Рождество или Пасху (точнее, празднуют Пасху в другое время). И для нее было странным, что каждый раз во время еврейских праздников она, тем не менее, помогала Рахили украсить дом должным образом и приготовить типичные блюда, не всегда аппетитного вида. Но иудаизм Понтекорво не представлялся особой проблемой. У Тельмы была подруга, которая работала в доме у одной синьоры. Так вот, та синьора запретила ей повесить в своей комнате распятие. Нет, синьора Рахиль никогда бы не позволила себе подобной грубости.
Понтекорво были всегда вежливы, не устраивали истерик, не были подвержены перепадам настроения. Не обвиняли тебя в том, в чем ты не был виноват. Это было настоящей удачей. Некоторые хозяева очень любили это делать. Особенно скучающие хозяйки часто бывали непредсказуемы. Тельме рассказывали много историй про таких дамочек и их детей. Капризы, самодурство, оскорбления… Только не мальчики Понтекорво. Они были воспитаны и почти добры. Всем заправляла синьора Рахиль, это она так хорошо их воспитала. Она не разрешала, чтобы ребята играли в мяч в жаркие полуденные часы, когда Тельма отдыхала. Она делала им замечания, если они небрежно просили о чем-то, забыв сказать спасибо или пожалуйста.
Боже. Синьора Рахиль. Тельма обожала эту женщину. В свое время она одолжила ей кругленькую сумму, чтобы отправить на Филиппины, потому что крышу дома, в котором жили ее четыре брата-бездельника, в буквальном смысле смыло муссонным тайфуном. Не говоря уже о том случае, когда Жасмин, ее молодая беспутная кузина, стащила кошелек у своего хозяина. И что же: Рахиль не только убедила работодательницу Жасмин не заявлять на нее в полицию, возвратив до последнего цента краденое, но даже пообещала принять ее в дом Понтекорво на некоторое время.
Нет, синьора Рахиль совсем не походила на тех дамочек, которые иногда заявлялись в дом Понтекорво или на которых работали ее подруги или кузины. Синьора Рахиль не была какой-нибудь бездельницей. Она вставала в десять утра только тогда, когда у нее болела голова или она была не в духе. Когда Тельма просыпалась, она всегда встречала ее на кухне, пьющей кофе из стеклянного стакана. Она уже занималась составлением расписания дня. Рахиль говорила ей фразу вроде: «Вот и сегодня мне придется нацепить кепку таксиста». Тельма с трудом понимала вещие фразы Рахили, улыбаясь и остерегаясь отвечать или комментировать. В конце концов, она помогала синьоре сделать что-нибудь по дому: помыть тарелку, вытереть стакан, наполнить кофейник. Тельма подменяла ее, и Рахиль позволяла ей это делать.
Замечание Рахили о кепке таксиста, должно быть, намекало на то, что она весь день будет развозить семью по городу. Она должна была отвезти в школу сыновей, потом забрать их оттуда, потом отвезти их в бассейн, в теннисную секцию, к стоматологу, к окулисту; потом отправиться на рынок за покупками, а еще страховки, банк, нотариус. Отнести туфли в починку. Кроме того, предстояло навестить старую тетушку, впавшую в старческий маразм, которая каждый раз принимала Рахиль за воровку и осыпала ее страшными ругательствами. Но главным образом все эти перемещения по городу имели своей целью доставить всяческие удовольствия мужу. Например, однажды, когда профессор Понтекорво вернулся из путешествия в Рим, Рахиль обязала Тельму приготовить суп и вареное мясо, чтобы он подкрепился. Кроме того, профессор желал, чтобы простыни и полотенца меняли каждый день. Профессор, который вовсе не был строгим, тем не менее был очень избирателен в том, что касалось еды. Ужин должен быть приготовлен как следует. И если случайно мясо выходило пересушенным, гусиная печенка недостаточно сочной, а помидоры недостаточно вкусными, паста слишком разваренной… он не давал тебе спуску.
Вот почему в последнее время жизнь синьоры казалась Тельме лишенной чего-то важного. В семье должно было произойти что-то ужасное. Что-то, о чем все говорили. Что-то, о чем Тельма предпочитала помалкивать, не поддаваясь на провокации информированных подруг. Что-то, что существенно изменило принципы домоводства. В один из дней профессор стал жить, скрываясь в подвальном этаже. И Тельма не знала точно, сделал ли он это по собственной воле или его вынудили. На ум ей пришел случай, когда в ее деревне разразилась эпидемия менингита, и тогда с улиц в один момент исчезли все старики и дети, которых не выпускали из дома. Пару раз, когда в дом с обыском приходила полиция, Тельма сильно испугалась. А однажды, прибираясь в комнате синьоры, Тельма заметила, что все вещи ее мужа куда-то пропали. И не только одежда, все предметы, которые говорили бы о его существовании как будто испарились. Что случилось? Что такого натворил профессор? Тельма с трудом могла поверить, что столь любезный и красивый человек, который, бог знает почему, всегда обращался к ней по-английски, этот человек, который просто излучал властность, этот человек, который умел жить одновременно так просто и так изысканно, совершил что-то ужасное. Хотя Тельма не совала нос в чужие дела, хотя она не очень хорошо понимала итальянский язык, чтобы уловить все оттенки смысла разговоров между матерью и сыновьями, пока она накрывала на стол и убирала со стола, она поняла, что профессор был исключен не только из жизни своей семьи, но также из их разговоров. И это испугало Тельму до смерти. Вот почему, когда вода стала затекать под дверь, Тельма не знала, что делать. Она не знала, войти ли самой, позвать синьору или, как она всегда делала, оставить все как есть. Не вмешиваться.
Но в конце концов она решилась. Она пошла поискать кого-нибудь. В гостиной не было ни души, и она казалась особенно пустой. Как это случалось каждый год в начале лета, из нее убирали ковры и шторы, которые украшали помещение в другие времена года. Но уже близился сентябрь. После разрушительного шторма, который так походил на шторма, случавшиеся в ее стране, воздух посвежел. Исчезла мошкара. Скоро в дом налетят мухи, но сейчас никаких насекомых. И не только насекомых, не было вообще никого.
Тельма заглянула в сад. На кухню. В столовую. Затем, набравшись духу, зашла в жилую часть дома, где располагались комнаты хозяйки, ребят и гостей. Если бы не листья, которые разметал ветер по полу, комната хозяйки была бы в безупречном порядке. Этого точно нельзя было сказать о комнате Филиппо и Сэми. Прежде чем войти в нее, Тельма постучалась. Она всегда боялась застать мальчиков голыми. Когда она наконец открыла дверь, она почувствовала обычный запах и увидела обычный беспорядок. Филиппо и Сэми только что вернулись с летней стажировки из Англии. Хозяйка в этом году не ездила на море, она переехала на несколько дней в дом старой тетки, чтобы присмотреть за ней. Но в любом случае синьора Рахиль позаботилась о том, чтобы мальчики не лишились каникул и летних курсов. Они вернулись днем ранее, как всегда, похудевшие и возбужденные. В их недоразобранных чемоданах лежали грязные майки, мятые штаны, потрепанные кроссовки. На стуле валялись мокрые полотенца и халат. А также огромное количество дисков, купленных в Англии. В ванной царил тот же бардак. Казалось, что ребята искупались не только в ванной, но и рядом.
Итак, Тельма впала в отчаяние. Ей показалось, что ее оставили одну. Она вернулась в сад, чтобы позвать кого-нибудь, но там никого не было. Едва не плача, она спустилась в полуподвальное помещение. Положение дел ухудшилось, вынудив Тельму попробовать снова: она постучала один раз, потом еще и еще, каждый раз сильнее. В какой-то момент ей показалось, что за дверью слышится какое-то движение, но, возможно, это был всего лишь ветер.
Наконец, нарушив запрет, в душевных терзаниях призывая Иисуса, как будто только он мог дать ей сил и в то же время прощение за это нарушение, Тельма попыталась открыть дверь в полной уверенности, что она заперта на ключ.
Но дверь была открыта.
Комната напоминала болото. Это был тот самый запах влаги и гниения, который напомнил Тельме рисовые плантации ее далекой родины.
Тело профессора было там, на полу, лицо и грудь погружены в это болото, из которого виднелась жалкая спина, напоминающая аллигатора на бойне.
Впрочем, последнее сравнение принадлежит автору сего произведения, а не Тельме, которая, учитывая обстоятельства, не нашла ничего лучшего, как испустить истошный вопль, столь часто описываемый в детективах всего мира.
И пока Тельма вопит, мне на ум приходит вопрос, вот сейчас, когда Лео больше нет: мир внезапно стал лучше? Сейчас ошибка исправлена. Исчезли вместе с ним порок, коррупция, нарциссизм, преступления? Не говоря уже о легкомыслии, невежестве, безответственном оптимизме, слепой вере в удачу. Что же, сейчас все наверняка наладится.
Да, знаю, что сейчас я иронизирую и даже грубовато. И делаю я это для того, чтобы тот, кто понимает, понял. Потому что у меня есть что вам сказать. Тук-тук! Вы меня слышите? Именно вы: три непорочных и неприкосновенных существа, живущих этажом выше! Непогрешимые хранители общественной морали, оставившие его гнить здесь внизу. Правда, правда, Лео понадобилось слишком много времени, чтобы умереть. Но теперь, когда он, наконец, сделал это, ваша очередь прибраться в комнате и заплатить по счетам.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…