Еще при жизни Оскар Уайльд не был обделен вниманием русских критиков, писателей, переводчиков, издателей.
Читателям двадцать второго номера журнала «Артист» за 1892 год могла попасться на глаза заметка, в которой говорилось о запрещении в Лондоне постановки «Саломеи» — «одноактной пьесы, написанной для Сары Бернар Оскаром Вильде». Спустя пять лет, вслед за загадочным Вильде, появляется «Загадочная женщина»: под таким названием журнал «Театрал» печатает пьесу, известную теперь как «Веер леди Уиндермир». Сам Вильде, правда, в это время уже не столь загадочен: в шестой том Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона помещена статья о нем критика и переводчицы Зинаиды Афанасьевны Венгеровой. Дата рождения Вильде ошибочно помечена в ней 1856-м, а не 1854 годом, но произошло это вовсе не по вине русского критика: чем старше становился Уайльд, тем больше молодился, отчего в дате его рождения четверка поменялась на шестерку.
Бурное увлечение Уайльдом, как это нередко бывает при интеграции модного писателя в чужую культуру, сопровождается ошибками куда более серьезными, чем транслитерация на немецкий манер его имени. Та же Венгерова в статье «Оскар Уайльд и английский эстетизм» приписывает Уайльду роман «Зеленая гвоздика», тогда как роман этот, анонимно вышедший в Англии в 1894 году, принадлежит вовсе не знаменитому Уайльду, а безвестному Роберту Хиченсу. Ошибка Венгеровой тем более забавна, что «Гвоздика», ко всему прочему, является еще и пародией — одной из многих — на английских эстетов вроде Уайльда, имевших обыкновение вставлять в петлицу пиджака цветок — лилию, подсолнух, реже — гвоздику.
И Венгерова в своем заблуждении не одинока. Сам Корней Чуковский, русский уайльдист номер один, автор первой — и до недавнего времени единственной — книги об Уайльде, готовивший в 1912 году для «Нивы» Полное собрание сочинений английского писателя, просит находившегося тогда в Париже Максимилиана Волошина «разыскать и перевести на русский язык произведение О. Уайльда „Зеленая гвоздика“». Да что там Чуковский, когда сами англичане приписали «Гвоздику» Уайльду, любителю и мастеру автопародии, и писателю после выхода в свет книги Хиченса пришлось даже писать опровержение.
Оскаром Уайльдом Оскар Вильде становится в России лишь спустя несколько лет после своей смерти, когда в 1906 году анонимный автор печатавшихся в «Весах» «Горестных замет» (скорее всего, это критик и переводчик, ревностный почитатель Уайльда, Михаил Федорович Ликиардопуло) в сердцах воскликнет: «Любопытно знать, на сколько еще ладов будут коверкать это замечательное имя несведущие русские переводчики!»[1]
А несведущие русские переводчики, которые в полном соответствии с тогдашней «либеральной» переводческой модой обращались с оригиналом без излишнего пиетета, уже успели тем временем приобщить к Вильде-Уайльду и юных российских читателей: годом позже «Загадочной женщины» в журнале «Детский отдых» впервые появляются по-русски «Преданный друг» и «Счастливый принц». Что же до «Молодого короля», еще одной сказки Уайльда, герой которой не желает жить в красоте и роскоши, коль скоро в мире существуют нищета и страдания, то она даже изымается из продажи цензурой, что косвенно свидетельствует о спросе на ее автора. В «Вестнике иностранной литературы» за 1893 год на создателя этих сказок «молодого еще писателя Оскара Вильде, пользующегося, тем не менее, значительным влиянием на английскую литературу», русская критика возлагает большие надежды.
И Вильде — и не только в Англии и во Франции, но и в России — эти надежды оправдывает. Эстет из эстетов, один из наиболее самобытных и признанных вождей европейского fin de siècle[2], говоривший: «Все, что известно под этим названием, вызывает у меня особое восхищение и любовь. Это цвет и краса нашей цивилизации, единственное, что ограждает мир от грубости, пошлости, дикости». Ревностный поборник «искусства для искусства», писатель, отстаивавший в своей парадоксальной манере высшее предназначение искусства, его независимость от унылой повседневности, — он отлично вписывается в идеологию и практику русского декадентства и символизма.
Первое десятилетие XX столетия — пик популярности русского Уайльда, он один из самых, как сказали бы сегодня, «востребованных» иностранных авторов. Его произведения выходят немалыми тиражами, портреты выставляются в витринах столичных книжных магазинов, изречения цитируются, на него постоянно ссылаются, о нем спорят, ему подражают — в том числе и экстравагантными туалетами à la Wilde. Одни его превозносят, другие проклинают, и первые и вторые увлеченно обсуждают его личную жизнь. Об Уайльде пишут «Вестник Европы», «Русская мысль», «Современный мир», все ведущие русские журналы, даже если они и не разделяют декадентские взгляды писателя, даже если им претит его «сомнительный моральный облик».
С 1905 по 1908 год книгоиздатель Саблин выпускает восьмитомник Уайльда, который пользуется большим спросом: каждый из восьми томов выходит по нескольку раз. И это при том, что переводы и в этом издании по большей части оставляют желать лучшего. «Портрет Дориана Грея» вообще переводится с французского, а «Герцогиня Падуанская», как говорилось в одной из рецензий, является «переложением немецкого переложения». К уже упоминавшемуся собранию сочинений Уайльда, выходившему в качестве Приложения к «Ниве», Корней Чуковский привлекает весь цвет русской поэзии Серебряного века — Брюсова, Гумилева, Кузмина, Сологуба. Уайльда «приобщают» к русской литературе: в 1909 году в петербургском «Посеве» выходит книга Н. Я. Абрамовича «Религия красоты и страдания», один из первых в русском литературоведении компаративистских трудов, в котором автор тщится поставить знак равенства между Уайльдом и Достоевским. Сопоставление, как в таких случаях нередко бывает, получилось натянутым, но в том, что красота спасет мир, английский и русский классики единодушны.
В ноябре 1903 года на заседании Московского литературно-художественного кружка выступает Константин Бальмонт, увлекавшийся творчеством и биографией Уайльда и даже побывавший в Рединге, где без малого два года просидел в тюрьме его кумир. Автор первого из существующих пяти переводов «Баллады Рэдингской тюрьмы»[3] К. Бальмонт делает доклад «Поэзия Оскара Уайльда», где во всеуслышание заявляет: «Оскар Уайльд — самый выдающийся английский писатель конца прошлого века». Подобное славословие порождает в России многолетнюю полемику. В ней pro и contra, в диапазоне «бездельник, гениальный говорун» — салонный позер и индивидуалист — талантливый художник-декадент об Уайльде высказываются чуть ли не все русские писатели и критики первой величины, от Горького, Белого, Блока и даже самого Льва Толстого до Игоря Северянина, Корнея Чуковского, Юрия Айхенвальда и литературного и театрального критика А. Волынского, печатавшего в середине девяностых годов XIX века статьи об Уайльде в тогдашнем петербургском «толстом» журнале «Северный вестник». А Валерий Брюсов, один из переводчиков «Баллады Рэдингской тюрьмы», написал небольшое, но прочувственное эссе «Смысл баллады Уайльда», где есть такие строки: «Тюрьма научила его страшной красоте страдания. С беспощадной жестокостью он воплотил эту красоту в вереницу однообразных строф, мучительно раздирающих сердце. Но эта беспощадная жестокость есть в то же время всепрощающая любовь ко всем людям. Последний вывод из „Баллады Рэдингской тюрьмы“, найденный поэтом в глубине своей собственной страдающей, но прекрасной души, укладывается в одно слово: „Прощение“».
Обращается к Уайльду и русский театр. В 1908 году в санкт-петербургском театре В. Ф. Комиссаржевской в постановке Николая Евреинова играется та самая, запрещенная в Лондоне в 1892 году, «Саломея». В 1917-м в петербургской Школе сценических искусств осуществляет постановку «Идеального мужа» Всеволод Мейерхольд, а в Камерном театре в том же году Александр Таиров ставит «Саломею» в сценографии Александры Экстер, с Алисой Коонен в главной роли. На драматургию Уайльда, как видим, немалый спрос, на нее «брошены лучшие силы» русского театрального искусства.
И после 1917 года Уайльд первое время еще по инерции печатается, однако в дальнейшем как эстет и «социально чуждый» надолго уходит в тень — исключение делается разве что для Уайльда-комедиографа: салонная комедия советской власти не помеха. В 1931 году А. В. Луначарский в статье «Критика», написанной для Литературной энциклопедии, дает «гению чистой красоты» и его эстетическим принципам разгромную классовую оценку, хотя и отдает должное его таланту. И лишь в вегетарианские шестидесятые Уайльда «прощают». За напечатанным в «Истории английской литературы» оправдательным вердиктом: «Выходит за пределы декадентской литературы» следует публикация составленного все тем же Чуковским двухтомника избранных произведений Уайльда с предисловием авторитетного театроведа, шекспироведа Александра Аникста. В том же 1960 году в солидный том серии «Библиотека драматурга» допущены не только безобидные комедии Уайльда, но и такие «насквозь эстетские» пьесы, как «Герцогиня Падуанская», «Саломея» и неоконченные «Флорентийская трагедия» и «Святая блудница». На столичной сцене ставятся и с успехом идут «Идеальный муж», «Веер леди Уиндермир», «Как важно быть серьезным»: зрители да и сами актеры получают немалое удовольствие от остроумных словесных эскапад лорда Горинга, сэра Роберта Чилтерна, леди Брэкнелл.
Мало сказать, что Уайльд реабилитирован. Автор «Портрета Дориана Грея» не только «выходит за пределы декадентской литературы», но становится (вот бы он удивился и посмеялся!) «критиком буржуазных ценностей». «В обстановке социального и идеологического кризиса английского буржуазного общества конца XIX века Уайльд примыкал к антибуржуазному направлению в литературе и театре», — пишет в Краткой литературной энциклопедии в лучших традициях приснопамятной вульгарной социологии Александр Аникст и, чтобы еще выше поднять репутацию любимого писателя, добавляет: «В некоторой степени он испытал даже влияние идей социализма». Разве что в «некоторой»: утопический социализм Уайльда имеет немного общего с развитым социализмом в СССР, с тем, что в своем эссе «Душа человека при социализме» Уайльд прозорливо называет «авторитарным социализмом». Для Уайльда социализм — это неприятие всякого угнетения, он наивно верил, что социализм, а вернее, то, что он понимал под социализмом, будет способствовать свободе творческого замысла.
Да, советское литературоведение известно своим умением перетягивать «сложных» зарубежных художников на свою сторону, записывать их в социальные обличители. Читатель, правда, от подобных метаморфоз только выигрывал. Если бы Кафка, Пруст или Джойс не «вскрывали язвы буржуазного общества», шансы познакомиться с переводами их книг были бы близки к нулю. Вот и эстет Уайльд, если верить Михаилу Урнову, выступал «против торгашеского духа, буржуазной стандартизации жизни, против оголтелого практицизма, воинствующего лицемерия, бескрылой мечты… натуралистической приземленности, пустой риторики». Как говорится, маслом каши не испортишь, — да и какой «уважающий себя» писатель не выступает против «оголтелого практицизма» и «бескрылой мечты». Поневоле вспоминается фраза из программного эссе Уайльда «Критик как художник»: «Прежде мы канонизировали своих героев, а теперь вошло в обычай их вульгаризировать»[4].
Перетягивая Уайльда на свою сторону, советская критика охотно заимствует у дореволюционной сострадательную интонацию в отношении скандального процесса над писателем, следует традиции жалеть жертву «воинствующего лицемерия», неправедных гонений и облыжных обвинений, изображать Уайльда восставшим «против мнений света», к которому в действительности он всегда прислушивался. Еще со времен Игоря Северянина («за красоту попранный Уайльд») и А. Волынского («высоконравственное общество… затоптало и заплевало имя писателя в общественном мнении целого света») в русской уайльдиане практиковалась удивительная игра: быть адвокатом преступившего закон, не называя самого преступления, обвинять обвинителей, умалчивая, в чем, собственно, обвинение состоит.
Строго придерживаясь принципа умолчания, советская критика следует логике: Уайльд теперь «наш», а стало быть, судебный процесс над ним, каким бы там он ни был, несправедлив по определению. За что судили Уайльда, не столь важно, главное ведь, что «затоптали и заплевали». Отсюда расплывчатые намеки, риторические вопросы, демагогические восклицания.
Михаил Урнов: «Он не мог избежать печального исхода своей судьбы… Тяжкие испытания, потрясшие его душу… То, что в начале пути было едва обозначено… развилось, обрело отчетливость…»
Александр Аникст: «Едва ли он мог предвидеть, что его собственная жизнь завершится трагедией, возникшей из-за безудержного стремления к наслаждениям…»
Анна Образцова: «…и вдруг рухнуло все… Уайльд не оправдывал себя… Ничего нельзя добавить к тому, что сам Уайльд сказал о постигшей его катастрофе…»
Э. А. Краснова: «Омрачил свою недолгую жизнь унижениями, вызванными как общественным лицемерием, так и декадентствующей надменностью собственного поведения (в 1895 году был арестован за „непристойное поведение“ и осужден на два года тюремного заключения)».
Елена Черноземова: «Он дурачил и злил обывателей, и они, так же как запутались когда-то в смыслах и итогах его романа, не отличили сути от маски в его жизни. Были процесс, суд, скандал, тюрьма».
Общественное лицемерие, процесс, суд, скандал, тюрьма и в самом деле имели место. Но из-за него разразился скандал, за что Уайльда судили и посадили — об этом стыдливо умалчивают не только советские литературоведы Урнов, Аникст и Образцова. Обходят эту «скользкую» тему и критики нового, «бесцензурного» времени — Э. А. Краснова, автор комментариев к двуязычному тому «Английский сонет XVI–XIX веков», вышедшему уже в 1990 году, Елена Черноземова, автор очерка, написанного для двухтомника «Зарубежные писатели» в 1997 году, когда к эзопову языку можно было и не прибегать. Какова, однако, сила инерции! Несведущий читатель, если ему почему-то взбрело в голову изучить предисловия и вступительные статьи к многочисленным изданиям Уайльда, будет ломать голову: что же такое учинил его любимый писатель; такое, что лучше об этом не говорить, — по крайней мере напрямую.
Так за что же Уайльда приговорили к двум годам «тяжких исправительных работ»? За долги? Или, как пишет в 1977 году в двадцать шестом томе Большой советской энциклопедии Александр Аникст, — за безнравственность? Ведь говорил же сам Уайльд, что истинного поэта всегда клеймят за безнравственность. Или, упаси бог, за убийство? Не лишил ли он кого жизни вслед за героем своего романа? Если за убийство, то два года тюремного заключения — приговор более чем либеральный. Если за безнравственность — то дали многовато. Да и как может быть безнравственным писатель, который (пишет Аникст в той же энциклопедической заметке) «признает, что культ красоты и жажда наслаждений не должны приводить к отказу от истинной нравственности»? И никому, в том числе Красновой и Черноземовой, не хватило духу сказать, как именно обстояло дело, как будто если писатель придерживается нетрадиционной сексуальной ориентации, то он от этого хуже пишет. Сомерсету Моэму, Федерико Гарсии Лорке, Марселю Прусту, Артюру Рембо, Теннесси Уильямсу, Жану Кокто, Трумэну Капоте, Михаилу Кузмину и еще очень и очень многим хорошо писать «нетрадиционная сексуальная ориентация» нисколько не помешала. Перефразируя фразу Уайльда из его эссе 1889 года «Перо, полотно и отрава», можно было бы сказать: «Если человек — гомосексуалист, то это еще не значит, что у него плохая проза».
В оправдание советского литературного ханжества заметим, что свойственно оно было и Центральному уголовному лондонскому суду образца 1895 года, точно так же не пожелавшему называть вещи своими именами. В викторианской Англии — по крайней мере после принятия парламентом в 1885 году поправки к уголовному праву — и в советской России гомосексуализм был под запретом не только в правовом, но и, так сказать, в словоупотребительном смысле. Александр Аникст говорит об обвинении Уайльда в безнравственности, судья Уиллс приговаривает Уайльда к двум годам тяжких исправительных работ за «совершение непристойных действий». Разница в конечном счете невелика.
Приоткроем завесу, давно уже, впрочем, приоткрытую, и назовем вещи своими именами. Уайльда судили — и осудили — за ураническую любовь — прибегнем к эвфемизму и мы, тем более что эллинист Уайльд и сам нередко использовал это словосочетание. Судили по законам того времени; справедливы были тогдашние законы или нет — другой вопрос. Всего двумя-тремя веками раньше по обвинению в содомии (еще один синоним «безнравственного поведения») Уайльд бы двумя годами исправительных работ не отделался. Веком позже его бы не только оправдали, но даже не судили. А сегодня, когда пишутся эти строки и когда Франция принимает закон «Браки для всех», — Уайльд и его юный сожитель лорд Альфред Дуглас могли бы узаконить свои отношения в муниципалитете, а при желании даже в церкви. Сто двадцать лет назад было безнравственно вести образ жизни представителя сексуального меньшинства; сегодня — не менее безнравственно обвинять представителей сексуального меньшинства…
«Мог ли Уайльд избежать печального исхода своей судьбы?»; «Мог ли Уайльд предвидеть, что его собственная жизнь завершится трагедией?» — подобные безответные вопросы «с придыханием» едва ли смогут прояснить суть того, что произошло с писателем, находившимся за пять лет до конца позапрошлого века в расцвете сил, таланта и громкой европейской славы.