Диск второй Человек Ниоткуда («The Beatles») Джон Леннон, Пол Маккартни (1965)

ТРИ ГОДА НАЗАД

1 Диски необитаемого острова

Мой вид – малые пестрые кротики – имеет свои задвиги и вынужден к ним приспосабливаться. Мы любим слова (я могу дословно воспроизвести диалоги из «Звездных войн»). Мы любим числа (я могу назвать первые сотни знаков числа Пи). И мы счастливы, как свиньи в навозе, когда слова сочетаются с числами (ступеней ровно 39[1], а далматинцев 101, а граф Монте-Кристо значился в тюрьме как заключенный № 34). Мы любим компьютеры. Любим «Марвел» и комиксы. Мы много чего умеем делать, только не разговаривать с людьми. Все у нас получается, но не получается обзавестись друзьями. И девочки нам нравятся, да не достаются. А вот чего малые пестрые кротики совсем не могут, абсолютно нет, так это отличиться в спорте. В Играх, так это называли в моей школе. Лично я играми всегда считал видеоигры. Видеоигры были бы о’кей. Как большинство представителей моего вида, я довольно серьезный геймер («Фортнайт». «Анчартед IV». «Пробуждение Линка». И любимое с детства – «Мист»). Конечно, в некоторых из них многовато насилия, но оно же виртуальное, так что вреда никому нет.

Но в моей школе Игры не были играми.

Все всерьез.

До тринадцати лет мне удавалось обойтись без уроков физкультуры по той простой причине, что я обходился без школы вообще. С тех пор как мы переехали в Англию – я тогда был малышом, – я получал домашнее образование и был счастлив. Я родился на Западном побережье Америки. Мои родители – ученые, они преподавали в таком колледже для хиппи, где все ходили в сандалиях и радужных рубашках и у каждого был свой кристалл. Потом мои ученые родители – сразу оба – получили ставки исследователей в Оксфордском университете, и мы переехали в Оксфорд. Нам всем пришлось приспосабливаться к Англии. Мои предки выглядят так, словно явились в наше время прямиком из семидесятых. У отца огромная шевелюра и борода, он носит очки в проволочной оправе и нейлоновые рубашки – подойдешь его обнять, а от рубашки искры сыплются. У мамы волосы до пояса, юбки до пола. В университете Пало-Альто, их прежнем универе, все называли их попросту Пол и Мэрилин, даже студенты. И никакой обуви, кроме сандалий, они, сколько помнится, не надевали. В Оксфорде они – профессор П. Селкирк и профессор М. Селкирк и обязаны ходить в туфлях. Но их это вроде бы не огорчило – они обожают историю и старинные колледжи и все это, и они занялись новым прорывным проектом по бихевиористике, с головой в него ушли; что же до меня, они решили, что попасть прямиком из привольной начальной школы на американском западном побережье, где в основном учили рисовать пальчиками, в застегнутое на все пуговицы британское подготовительное заведение в таком академическом городе, как Оксфорд, будет для ребенка тяжело, поэтому предпочли сами заняться моим образованием.

И поскольку я учился дома, я до тринадцати лет почти не общался с ровесниками. Конечно, я ходил на дни рождения к детям маминых и папиных коллег, но друзьями так и не обзавелся.

Во-первых, жизнь у большинства университетских кочевая, люди носятся по всему миру в погоне за преподавательской ставкой и местом доцента, а там, глядишь, и кафедра. Так что детишки, с которыми я знакомился в Оксфорде, не задерживались здесь дольше чем на пару секунд. А во-вторых, мне, кроме родителей, никто особо и не был нужен. Это было прекрасное время, пока они сами учили меня. Они работали в новеньком, суперсовременном здании Института наук о поведении – и в невероятно старом, невероятно красивом колледже Святой Троицы. Но один из них всегда был дома и занимался со мной.

Они учили меня естественным наукам (это уж само собой), математике и английскому и даже немного латыни, потому что, по словам отца, латынь – язык науки. Преподавали мне политическую историю, я ею всегда интересовался, – а как иначе, с моим-то именем. Странное дело: я всегда знал, что назван в честь президента Линкольна, и только после переезда в Англию додумался спросить родителей почему.

– Он – мой любимый президент, – сказала мама.

– Случается так, что человек становится похож на того, чье имя он носит, – добавил отец. Они часто подхватывали реплики друг друга, выступали дуэтом не только на работе, но и дома. – Это называется «номинативный детерминизм».

Мои родители никогда ничего не упрощали для меня, даже когда я был совсем маленьким. Считалось, что я сумею сообразить.

Я уточнил:

– Вы хотите, чтобы меня пристрелили в театре, когда мне будет пятьдесят четыре?

Оба засмеялись.

– Нет, глупыш, – сказала мама, – я больше о том, как он жил, а не как он умер. Это был настоящий лидер с надежным этическим компасом. Он отменил рабство – помнишь?

Это я помнил.

– Но ведь с рабством покончено, мам. Я же не смогу отменить его во второй раз.

– В некоторых уголках земли все еще есть рабы, – ответил отец. – И твоя мама говорит не об этом, а о том, что и ты когда-нибудь можешь стать президентом.

– Но мы теперь живем в Англии.

– Это ничего не значит, – сказал папа. – Многие президенты провели юность в Оксфорде. Джон Куинси Адамс, Джей-Эф-Кей[2], Билл Клинтон. Важно одно, Линк: ты родился в Америке. Этого достаточно.

Родители называли меня Линк – не в честь того Линка, который в «Легенде о Зельде»[3], как вы могли подумать. И это не было обычное сокращение от Линкольна, как думал я. Отец сказал, это компьютерный линк – дескать, им приходилось «устанавливать со мной связь», когда наступало время садиться за стол, а я не являлся, погрузившись в поиски простых чисел или увлекшись строительством самолета. За обеденным столом пустовал мой стул, и кто-то из родителей со вздохом поднимался, откладывал в сторону салфетку и шел меня искать. И они веселились – «потерянный линк, линк на страницу найден», – а я только годы спустя понял, в чем тут соль.

Тем-то и круто домашнее обучение: никакого плана. Если я хотел повозиться в саду, меня предоставляли самому себе до темноты, когда уже невозможно было разглядеть собственных рук. А если я с головой нырял в книгу, мне позволяли дочитать ее до конца, разве что голодные спазмы выдергивали меня из чтения и я спешил набить брюхо. Порой выпадал славный денек, когда родители оба оставались дома и во время завтрака решали на весь день забыть об уроках и устроить вылазку. Вылазки тоже предназначались для моего образования, но для такого ботана, как я, это было чистое наслаждение. Мы ехали на поезде в Лондон и день напролет проводили в сумрачном, пропахшем пылью Музее естественной истории, чувствуя себя карликами на фоне динозавровых скелетов, или же отправлялись в Стратфорд-на-Эйвоне, кормили там лебедей, а потом смотрели спектакль в Королевском Шекспировском театре. Родители на удивление часто водили меня в театр, если учесть, что я назван в честь президента, застреленного в театре, – водили и на пьесы, слишком древние на мой вкус. До сих пор помню первый спектакль, увиденный в Англии, мне тогда было около восьми. Про дворецкого, который словно раб служил такой высокомерной богатой английской семье, а потом вместе с этой семьей оказался на необитаемом острове, и тут все перевернулось вверх тормашками, и он сделался боссом, а это семейство – его рабами. Папа заманил меня на спектакль, сказав, что пьесу написал автор «Питера Пэна», и, хотя я был слишком мал, чтобы разобраться в этом сюжете, на крюк (я не имею в виду Капитана Крюка) я попался.

Счастливые дни поездок или домашних занятий завершались такими же счастливыми вечерами. Мы жили в краснокирпичном викторианском доме в довольно симпатичном оксфордском районе, который (почему – мне этого никто не объяснял) назывался Иерихон. После ужина мы сидели за столом в теплой кухне, стиральная машина гудела, как снижающийся самолет, и слушали одну и ту же передачу по радио. В Англии родителям больше всего нравилась Би-би-си, а у Би-би-си – «Радио-4», а на «Радио-4» – «Диски необитаемого острова». Эту передачу ведет девушка с очень мягким (шотландским?) акцентом, она приглашает в эфир знаменитостей и предлагает выбрать восемь самых любимых музыкальных записей, которые они бы взяли с собой на необитаемый остров, спрашивает, почему именно эти записи, и потом проигрывает их. Знаменитости – не ка-кие-нибудь дурацкие, вроде сестер Кардашьян, а действительно замечательные актеры, и ученые, и политики и так далее. А еще они выбирают по одной книге. Библию и полное собрание сочинений Шекспира дают всем, так что выбрать можно что-то еще. И наконец, дают один предмет роскоши – пианино там или горячую ванну и тому подобное. Когда так рассказываешь, может показаться, что это для сумасшедших, но на самом деле клевая передача. Она уже миллион лет идет, в ней побывали великие люди, даже Стивен Хокинг (и розыгрыши случались, в 1963 году на первое апреля провели всех слушателей: выдумали человека по имени сэр Гарри Уитлон, будто бы он знаменитый альпинист, и актер, изображавший его, рассказывал про экспедиции в горы, выбирал музыку и так далее. Все купились). Идея передачи в том, что выбор музыки расскажет о человеке больше, чем те короткие вопросы-ответы, которые успевают вставлять между записями. И мне это шоу нравилось, потому что в музыкальных вкусах я никогда не чувствовал себя современным ребенком. По мне, вся новейшая музыка – из соцсетей (знаете, вроде как Тейлор Свифт[4] на старости лет предлагает свой товар в Инстаграме), а соцсети для меня – страх и ужас, почему – скоро узнаете. Зато «Диски необитаемого острова» открывали мне старую музыку, ту музыку, которую любили мои родители. Настоящие диски, даже пластинки – из винила, эту музыку невозможно загрузить, стримить, загружать в плейер. Безопасная музыка. Прямо для меня.

Итак, днем я учился всему на свете, а по вечерам слушал «Диски необитаемого острова» или сидел в своей комнате и играл – в приставку, в Игры я не играл никогда. Физкультура в мое образование не входила. Никакие виды спорта. Даже прыжки на месте. А потом мне исполнилось тринадцать, и все в одночасье изменилось: было решено отдать меня в школу, потому что в этом возрасте английские дети выбирают себе предметы, которые пойдут в аттестат. По некоторым предметам я уже обгонял своих родителей – не в научно-естественном цикле, разумеется, но в других областях. Не то чтобы родители прижали меня поочередно к груди, восклицая: «Сын мой, ты гений! Больше мы ничему тебя научить не можем!» Но примерно это они имели в виду: мне понадобятся учителя-предметники, специалисты в разных областях. Дальше нужно учиться по программе и получить настоящее образование, а не пару часов того, пару часов сего. А самое главное, по мнению родителей, настала пора меня «социализировать». Они частенько пускали в ход свой бихевиористский жаргон: попросту это означало, что мне следует общаться с другими детьми.

– Ты у нас единственный ребенок, – объясняла мама, – и мы бы счастливы и дальше держать тебя при себе, только мы втроем и больше никого. Но тебе нужны дети твоего возраста.

К этому папа добавил слова, которые я потом не раз вспоминал:

– Нет человека, который был бы как остров.

И вот они подобрали для меня престижную частную школу (на острове, как ни смешно), где для детей оксфордских профессоров, как мои родители, предоставлялись гранты. Так и вышло, что в тринадцать лет я попал в ад на земле под названием школа Осни.

2 Спортофашист

И разумеется, одним из самых первых уроков в Осни оказались Игры. Около полудня первого своего школьного дня я очутился посреди Большого стадиона школы Осни, задница мерзла в спортивной форме: форма была отлично пошита, вот только материал тоньше бумаги, а на дворе хотя и сентябрь, но чуть ли не ноль. В жизни я так не мерз. Спортивная форма школы Осни – это голубые шорты и такая же футболка со школьным значком, его полагается носить на груди справа. Герб школы – деревце, похожее на дуб, посреди острова (три волнистые линии обозначают, как я догадался, воду). Дело в том, что школа стоит на острове Осни посреди реки. От спортивной формы была только одна польза (потому что греть она вовсе не грела): с виду я не отличался от всех остальных, и я понадеялся – если удастся затеряться в толпе одинаково одетых ребят, глядишь, и дотяну до конца урока, не выставив себя полным дураком. Я знал, что в школе Осни играют не в те игры, в которые я легко проигрывал дома, в Штатах – баскетбол там, бейсбол: тут будет целый набор новых игр, чтоб уж мне опозориться по полной. И самое ужасное: Осни – школа совместного обучения, толпа вокруг меня состояла наполовину из девочек. Очень скверно. Почему-то когда поблизости оказывались девочки, я ухитрялся осрамиться пуще обычного. Так что я трясся, прятался за чужими спинами и старался не выделяться.

Но как ни старайся – выглядел-то я не в точности, как все. Волосы были скверно подстрижены, как обычно, – мои родители не признавали парикмахеров, у меня отрастали темные волосы до плеч, но когда челка начинала лезть в глаза, я попросту подрубал свой причесон маникюрными ножницами, и, как правило, слишком коротко, чтобы отделаться на какое-то время. Вид у меня из-за этого был такой, словно меня застигли врасплох и напугали. Мама вечно твердила, какой я красивый, но это я автоматически сбрасывал со счетов: мамы запрограммированы считать своих отпрысков очаровашками. Некоторые плюсы у меня были: довольно чистая кожа для тринадцатилетнего (не слишком пестрый кротик, как видите). И новая пара очков, моя гордость и краса, триста фунтов стоили. В то утро я еще посомневался, надевать ли их на физкультуру (никто больше в очках на Игры не явился), но мне еще не выделили шкафчика, а оставлять их где попало не хотелось, я слишком ими дорожил. Родители купили эти очки, чтобы подсластить пилюлю, когда было решено, что я отправляюсь в школу. Немного великоваты для моего лица, зато оправа черная, матовая, яркие прозрачные стекла, и на одной дужке аккуратными серебряными буквами выведено «Том Форд»[5]. Насчет школы я тогда вовсе не переживал, – я же не догадывался, что меня ждет! – но очки принял с благодарностью, потому что они и правда крутые. Я не близорук, но очки носить люблю, это – примета моего племени.

Итак, я взирал на все окружающее сквозь новые очки. Школа Осни выглядит в точности как оксфордский колледж, да это и понятно. Больше всего она похожа как раз на уменьшенную копию колледжа моих родителей, Святой Троицы. В тот момент я находился в самом средоточии школьной территории, на Большом дворе, то есть на огромном прямоугольнике зеленого газона, окруженном со всех сторон длинными приземистыми зданиями прямиком из доброй старой Англии, каждое прекрасно, каждое на свой лад, и все вместе они составляют, как здесь говорят, «Квадрат». Школа Осни – довольно дорогая дневная школа и выглядит соответственно. Мне бы сюда никак не попасть, если б школа не состояла при университете.

И вот мы ждем, трясемся, и тут на поле выходит мужик в толстовке с эмблемой Осни, в тренировочных штанах – счастливчик, ему-то не мерзнуть в шортах. Выбежал рысцой на середину газона, преувеличенно пружиня коленками, чтобы показать нам, в какой он офигенной форме. Свисток висел у него на шее, на ленточке, словно олимпийская медаль. За все время учебы в Осни я ни разу не видел, чтобы он в него подул.

Свисток был для него тем же, чем для меня очки – ненужной, но важной приметой. Мистер Ллевеллин, преподаватель физкультуры, то бишь Игр.

Здоровенный малый с редеющими песочного цвета волосами и пронзительным взглядом голубых глаз. В качестве компенсации за недостаток волос на голове он отрастил пышные песочные усы, точно сержант Второй мировой. На всех нас он смотрел так, словно мы – тараканы в его пицце. Я хотел спрятаться за чьими-то спинами, но он меня тут же высмотрел и уставился так, словно я – его трофей.

– Ага! Вижу, у нас новенький! – заговорил он, тыча в меня толстым, как сосиска, пальцем. – Шаг вперед, юноша. Как тебя зовут?

Вот тебе и укрылся от радара.

Я сделал шаг вперед, зубы щелкали.

– Я – Линкольн Селкирк.

– Я – Линкольн Селкирк, сэр! – Тренер фыркнул, усы подпрыгнули. – Странное имечко.

– Меня назвали в честь Авраама Линкольна, шестнадцатого президента Соединенных Штатов.

Мистера Ллевеллина вовсе не интересовало, в честь кого я назван и кем был Авраам Линкольн. Слишком много информации для старины Ллевеллина. Скоро я пойму, что Ллевеллина, как и почти всех в Осни, по-настоящему интересовало одно: Игры. Если бы Линкольн был знаменитым игроком в футбол – нет, простите, в ножной мяч, – тогда у меня еще был бы какой-никакой шанс.

– Ладно, нам нет дела до твоего иноземного имени, – проворчал мистер Ллевеллин. – В школе ты Селкирк, и точка.

– Дасэр.

– Американец, стало быть, Селкирк?

Впервые в жизни мне задали такой вопрос, так что пришлось над ним подумать. Кто я? С семи лет я жил в Англии, но родился в Америке, это, я полагаю, перевешивает.

– Дасэр.

– Хмм… Значит, в настоящие Игры никогда не играл, пари держу.

Эта фраза сказала мне все, что требовалось знать о мистере Ллевеллине: он был фанатиком Игр, спортофашистом. Если бы его пригласили на «Диски необитаемого острова», он бы выбрал «Огненные колесницы»[6], «Вперед, к победе» и «Глаз тигра»[7]. И книгу бы взял не настоящую, а типа «1001 факт о спорте» или тому подобное, для чтения на унитазе. А предметом роскоши стал бы для него неразлучный и никчемный маленький свисток.

– В таком случае, Селкирк, мы должны тебе показать, как мы это делаем в Оксфорде. Что скажете? – У него был такой аристократический акцент, как у пилота Второй мировой, под которого он косил. – Верно? – спросил он весь класс. – Покажем американскому кузену, как это делается в Осни?

Позвольте и мне сообщить вам кое-какие общеизвестные факты. Когда Авраама Линкольна застрелили (в возрасте 54 лет), он как раз смотрел пьесу под названием «Наш американский кузен». И когда мистер Ллевеллин в насмешку так меня обозвал, я сразу подумал, какое это скверное для меня предзнаменование, и оказался прав.

– Селкирк, тебе предстоит стать частью великой оксфордской традиции. Как все новички в Осни, ты примешь участие в Забеге, спринте вокруг Большого стадиона Осни.

Взмахом руки он охватил все четыре стороны прямоугольника, включая и похожее на часовню сооружение с башенными часами. Циферблат у часов был синий (синий, как наши замерзшие рожи), цифры – золотые. Золотые стрелки показывали без пяти минут двенадцать.

– С тобой побежит одноклассник, чтобы задать тебе темп, но соревноваться ты будешь не с ним, а с колоколами. – Палец-сосиска ткнул в сторону часов. – Осталось несколько минут до полудня. Ты должен завершить круг прежде, чем пробьет двенадцать.

Я окинул взглядом школьный двор. Он показался мне огромным. Неимоверным.

– Уже бежать? – спросил я.

Класс захихикал.

– Нет, – сказал мистер Ллевеллин. – Только с первым ударом.

Кошмар. Я оказался в центре внимания – вот уж чего я вовсе не хотел, – так еще и бежать, я-то знал, что ползу, как улитка.

– Простите, я должен обежать вокруг двора за двенадцать секунд?

– Нет, – без гнева отвечал мне мистер Ллевеллин. – Сначала пробьет четыре четверти, и только потом часы начнут звонить. Это дает тебе по меньшей мере десять дополнительных секунд. Старт с первым ударом первой четверти.

Я вроде понял, что это значит. Каждую четверть часы отбивали на четыре такта – бинг-бонг-бинг-бонг, – и потом колокола двенадцатикратно звонили полдень. Но все равно задача казалась непосильной.

– Вы смеетесь?

– Не нагличай, малец, – отрезал мистер Ллевеллин. – Все просто и ясно. Теоретически возможно даже закончить круг до первого колокола, того, кто это сумеет, мы так и называем – Четверть. Лоам – Четверть, он единственный, кому это удалось за столетие.

Отозвавшись на свое имя, вперед выступил парень невероятных пропорций – что в высоту, что в ширину.

– Большинство ребят завершают пробег между пятым и десятым ударом колокола, – продолжал мистер Ллевеллин. – По их результату я могу судить об их перспективах в спорте.

Обернувшись к юному гиганту, он заговорил совсем не таким тоном, каким обращался ко мне:

– Лоам, ты задашь ему темп. Посмотрим, не побьешь ли ты собственный рекорд.

– Сэр!

– Селкирк – Лоам.

Гигант протянул мне руку. Не зная, как себя держать, я кивнул ему.

– Руку пожми, Селкирк! – рявкнул мистер Ллевеллин. – Здесь тебе не колонии. Мы, в Англии, цивилизованные люди.

Я вложил свою ладонь в руку этого великана, и он чуть не раздавил мне пальцы ко всем чертям.

Так я познакомился с Себастьяном Лоамом.

3 Носконюхатель

Если бы Себастьяна Лоама пригласили на «Диски необитаемого острова», он бы выбрал песни, которые обычно распевают в Англии на матчах – «Иерусалим» или «Не спеши, милая колесница». А если изобразить его предпочтения на графике, окажется множество пересечений с любимыми песнями мистера Ллевеллина. Восемь записей он, пожалуй, наберет, но едва ли вспомнит хоть одну книгу, а из роскоши прихватит с собой мяч конечно же.

В Штатах таких называют качками.

В тринадцать лет он уже был огромен ростом и поперек себя шире (я и сам не карлик, но в ту пору был тощ, как соломинка. Я мог обхватить собственное запястье большим и указательным пальцем, и пальцы заходили друг на друга). Лоам же был лучшим спортсменом в школе. Он и греб, и в крикет играл, и в регби, и в ножной мяч. В Штатах к качкам относятся добродушно, посмеиваются над простаками – силой вышли, ума не нажили. Но беда с Лоамом в том, что он был великим спортсменом, зловредным старостой класса и вдобавок красавчиком. Тройной яд. В Осни Лоам был королем, потому что, как ни странно для школы в старинном университетском городе, спорт, эти самые Игры, здесь значили куда больше, чем успехи в учебе. В Осни даже триместры называли в честь спорта, а не по номерам или временам года. Осенний – Регби, весенний – Крикет, а летний – Гребля. Мне еще предстояло узнать, что Лоам – не метафорический, а самый настоящий король школы: в Осни проводилась дурацкая ежегодная церемония «Крышка», когда лучшего спортсмена короновали крышкой от огромного серебряного кубка. Этим лучшим спортсменом всякий раз оказывался Себастьян Лоам, так что ему из года в год доставалась эта крышка-корона. В Осни ходила легенда о его вступительном собеседовании, которое проводил Глава (то есть директор школы, а директором школы был опять-таки мистер Ллевеллин. Типично для Осни: поставить над всеми преподавателями физрука). Так вот, рассказывают, что мистер Ллевеллин никаких вопросов Лоаму не задавал, а взял книгу с полки и запустил ее в парня, когда тот смотрел в другую сторону, а Лоам одной рукой поймал книгу на лету, и мистер Ллевеллин сказал: «Нам как раз нужен полузащитник в команду регби. Ты принят». И он угадал: с Лоамом школьная команда выигрывала абсолютно все. Он был прирожденный спортсмен и побеждал во всех состязаниях в Оксфорде и за его пределами. Вся школа была уставлена трофеями. В Штатах можно получить кубок за победу в научной олимпиаде или в «Орфографических пчелках», но в Осни этот скобяной товар выдавался только за Игры. Даже учителя видели в Лоаме героя. У него был примерно миллион подписчиков в Инстаграме, где он выкладывал фотки своих вздутых мышц и кубков и встречи с Дэвидом Бэкхемом и так далее. Разумеется, в тот первый день я понятия ни о чем таком не имел. Передо мной стоял здоровенный парень с темными волосами, а чуть позади него – мелкаш с большой сумкой, он таскал ее за Лоамом, будто носильщик. Это был раб Лоама Иган. Звали его Гилберт, но он сокращал свое имя до «Гил». Если бы Игана пригласили в «Диски необитаемого острова», он выбрал бы в точности те же записи, что Лоам. Иган был его тенью, его псом.

Мистер Ллевеллин трусцой пробежался до плитки, отмечавшей место напротив арки под башней с часами.

– Эта линия, Селкирк, – он провел огромным кедом по старинному каменному желобу, – старт и она же финиш. Подравняйтесь, вы оба!

Лоам уткнулся носами кроссовок в каменный желоб и слегка подпрыгивал, как боксер на разминке, обхватывал свое тело руками, вскидывая колени к груди, распрямлял плечи, тряс ими, качал из стороны в сторону головой. Я нехотя подошел к нему. В жизни мне частенько хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила меня, но, увы, я достаточно разбирался в геологии и понимал, что чуда не произойдет. Еще в Калифорнии я мог бы надеяться, что меня спасет разлом Сан-Андреас, но здесь, в Англии, подо мной была твердая земля и приходилось терпеть все это неблагожелательное внимание. Десятки глаз смотрели на меня, хотя я вовсе не хотел этих взглядов, десятки ртов шептали то, чего я вовсе не хотел, чтобы про меня шептали. Я же знал, о чем они. Странная прическа. Сам неуклюжий. А очочки-то, очочки. Ботан!

Я стоял столбом на старте, сердце колотилось, глаз не сводил с большой золотой стрелки, подползавшей к двенадцати.

И вдруг вся толпа детишек смолкла.

И Лоам вдруг замер рядом со мной.

«Ровно в полдень»[8], вспомнилось мне.

Дурацкое английское состязание вдруг превратилось в американскую дуэль, Лоам и я – противники, хоть и стоим бок о бок, а не лицом к лицу. Но я знал, уже в тот миг, до начала поединка: я убит.

В последнюю миллисекунду перед тем, как зазвонили колокола, я перестал следить за золотой стрелкой и уставился прямо на ту дорожку, по которой предстояло бежать. Но тут промелькнула золотая искра – не от стрелки, – она, очевидно, слегка пошевелилась, переступила с ноги на ногу или подалась вперед, чтобы лучше видеть, и я повернул голову, чтобы лучше ее рассмотреть. У нее были золотые волосы, подвязанные высоким хвостом. Непослушные пряди, нежные, почти белые, выскальзывали из хвоста и вились вокруг идеального овала лица. Чистая бледная кожа, щеки чуть розовели, словно бутоны магнолии. У нее были полные розовые губы и такой изящный маленький нос и такие синие глаза, никогда прежде я не видел такого цвета – три года спустя я увижу подобный оттенок безоблачного неба над необитаемым островом. Времени гадать, какие записи эта богиня выбрала бы для необитаемого острова, не оставалось: часы на башне принялись отбивать четверть, и я побежал. Я знал, что Лоама не победить, но не был готов к тому, как невероятно быстро он бегает. Он понесся вперед по мощеной дорожке, словно супергерой, каменная крошка полетела мне в лицо. Ему бы еще плащ, развевающийся за плечами. Не отзвонила первая четверть, а он уже пошел на поворот. Я слышал, как весь класс приветствует Лоама, распевая его имя. Никто и не думал подбодрить меня.

Бегать я не умел. Я очень домашний зверь. Когда я не занимался с мамой или с папой, я по большей части сидел в своей комнате – читал, играл, что-то изобретал. Обычная жизнь научного крота.

Пока я пробежал первую сторону квадрата, у меня уже смертельно кололо в боку, так что я захромал и пошел вприпрыжку. Ужасно много потерял на этом времени. Потом я немного проскакал трусцой, в бок впивались иголки, легкие лопались. Три четверти пробило прежде, чем я добрался до второго поворота. Четвертая четверть – Лоам под восторженные крики пересек финишную черту. И повисло мрачное молчание, весь класс с каменными лицами наблюдал, как я трясусь трусцой, жалостно хромая. До четвертой стороны квадрата я дополз в тот момент, когда часы начали бить.

РАЗ! Вдруг стало страшно важно – завершить круг прежде, чем часы пробьют двенадцать. Все смотрели на меня. Лоам. Спортофашист. И – она внезапно сделалась важнее всех – златовласая богиня. Я подгонял свои несчастные ноги – ну же, хоть чуть быстрее. ДВА. Плитка плыла у меня перед глазами. Только бы не вырубиться. ТРИ. Все обойдется, я успею до седьмого, в худшем случае – до восьмого удара. ЧЕТЫРЕ. Споткнулся, зацепился необкатанными новыми кедами, упал, выбросив вперед руки, чтобы защитить лицо. Гравий впился в ладони. ПЯТЬ. Стою на четвереньках, свесив голову, жадно глотаю воздух. ШЕСТЬ. Поднялся, ладони горят огнем, колени разбиты в кровь. СЕМЬ. Двинулся вперед. ВОСЕМЬ. Перешел на трусцу. ДЕВЯТЬ. Рванулся бежать, но – ДЕСЯТЬ – бесполезно. Не дошел еще и до середины последней стороны, как пробило ОДИННАДЦАТЬ. Я увеличил шаг, собрал все свои жалкие силенки, но колокол прозвонил ДВЕНАДЦАТЬ, и последний отголосок его смолк прежде, чем я вернулся на стартовую линию.

Я согнулся пополам, руками уперся в колени, каждый выдох обжигал легкие, это было похоже на сухую рвоту. Только не хватало – стошниться на глазах у всех. Но я просто свалился, навзничь, посреди священного газона Большого стадиона Осни, уставился в ясное синее небо, пытался отдышаться. Надо мной нависла тень мистера Ллевеллина.

– Двенадцать! – выплюнул он, изумление в этом возгласе мешалось с негодованием. – Двенадцать! Такого у нас уже лет десять не было.

И дальше он произнес краткую речь, из которой я мало что понял:

– Для полузащитника мяса маловато. Вингер – ха! Не с такой скоростью! Молнией к воротцам – не твое. Силенок ноль, удар не получится. Рулевой? Чересчур долговязый.

Из всего этого я понял только последнюю фразу, но уж она-то была даже чересчур ясна:

– Ты никчемен, Селкирк. Никакой от тебя пользы.

Он развернулся и пошел прочь, на ходу разговаривая с классом:

– Пошли на игровую площадку – еще успеем сыграть в регби. И так много времени зря потратили.

Чувствуя себя оплеванным, я кое-как поднялся на ноги и побрел следом. Мне казалось: что-то пошло не так, нужно исправить эту ужасную ошибку. Я же упал – пусть мне предоставят еще одну попытку, по справедливости, ведь так? Лоама я не видел. Не видел богиню. Вообще никого и ничего не видел – лишь красные пятна перед глазами.

Мы шли под аркой в башне с часами к зеленому полю за ней, и тут, в сумраке, на плечо мне опустилась тяжелая лапа Лоама.

– Куда ты направляешься, Селкирк?

– Туда, – указал я. – На игровое поле…

Он покачал головой:

– Не спеши.

Глаза наконец приспособились к сумраку после яркого света дня. И то, что я увидел, нисколько не ободрило: здоровяк Лоам и при нем кучка приятелей, лица выступали из темноты адски злорадствуя; Лоам обернулся к пареньку помельче, который тащился за ним по пятам с сумкой.

– У тебя какое было время, Иган?

– Одиннадцать, Лоам.

– Правильно.

Лоам взял у Игана огромную спортивную сумку и приподнял ее, чуть ли не ткнув мне в нос. Затем он уронил ее на мои новенькие кеды. Прямо на пальцы ног. Больно.

– Поздравляю, Селкирк, – сказал он. – Вот твой приз.

Я никак не мог взять в толк, о чем он.

– Я же проиграл, – пробормотал я.

– Иган был у нас самым медленным. Теперь ты. – Он обернулся к мелкашу. – Что скажешь, Иган? Мы англичане, мы соблюдаем приличные манеры.

– Спасибо за этот год, Лоам.

– На здоровье, Иган. – И он снова обернулся ко мне. – Ты – мой новый раб, Селкирк. У вас в Америке были рабы, верно? Понимаешь, что к чему? Сегодня после уроков у меня регби. Принесешь сумку мне в раздевалку. Ради первого дня сделаем полегче. Это вся твоя работа на сегодня. Остальные твои обязанности я тебе объясню завтра.

Я слабак, да. Чтобы расплакаться, мне много не надо. На лбу проступает «знак вай-фай», как я это называю – три морщинки, одна под другой. И в тот момент я тоже почувствовал, как набукрючился лоб, а обычно когда у меня появляется вай-фай, обратного пути уже нет, слез не удержать. Но я понимал, что на глазах у Лоама плакать нельзя. Изо всех сил я таращился на сумку с формой, брошенную у моих ног. Здоровенная – внутри можно было бы спрятать ребенка.

– А до конца уроков что с ней делать?

– Носи ее всюду с собой.

У меня появилось предчувствие: стоит коснуться этой сумки, стоит продеть пальцы под эти жесткие спортивные ручки, и для меня все будет кончено, этот парень с меня до конца моей жизни уже не слезет. Тот другой парень, Иган, как я понял, таскал добро Лоама год напролет. Год. Надо постоять за себя.

– Не стану, – сказал я.

Секунду Лоам присматривался ко мне, потом протянул руку и снял с моего носа очки. Он преспокойно разломал их пополам и перебросил обломки через плечо. На миг я не мог поверить в то, что со мной случилось. Был так шокирован, что не мог ни слова сказать, ни пошевельнуться.

К счастью, очки я ношу больше для красоты и без них мне бы не пришлось ползать вслепую на четвереньках, как Велме в «Скуби-Ду», но я разозлился, так разозлился из-за моих прекрасных очков, что утратил власть над собой. Я поискал в голове самое скверное слово, какое мог придумать. Такое, чтоб наотмашь.

– Ты… ты – Носконюхатель! – прокричал я ему в лицо, вынудил Лоама остановиться, но лишь на секунду. Потом он расхохотался, и, конечно, все его прихлебатели заржали вместе с ним.

– Ничего получше придумать не мог? – спросил он. Ткнул пальцем в сумку, и голос его изменился, больше Лоам не шутил. – Подними ее! – приказал он сквозь зубы и, не моргая, уставился на меня. Я понимал, что он вот-вот врежет мне, и я знал: это будет больно. Мне снова поплохело, на этот раз от страха.

Так что похвалиться нечем. Я опустил глаза, а потом и сам опустился на колени, словно подданный Лоама, и взял сумку за ручки. Лоам развернулся на пятках и двинулся прочь, и вся его банда следом.

Вдруг я почувствовал, что колени отказываются распрямиться, я не могу встать. Я откинулся к стене, в густую тень, затылком уперся в холодный камень. Просидел так сам не знаю как долго, сжимая ручки оставленной Лоамом спортивной сумки. Мимо шагали ноги всех одноклассников, никому до меня дела не было. Новенькие кеды, только из коробки, вроде моих, синие спортивные носки Осни с белым кантом, голые ноги, синие шорты. Вдруг одна пара ног остановилась передо мной. Это были девичьи ноги, длинные, красивые. Я поднял глаза, понадеявшись увидеть богиню. Где там. Ноги принадлежали той пухлой, симпатичной, но не более того, девочке с розово-лиловыми волосами. В каждом ухе у нее по несколько сережек-гвоздиков, на бледном правом запястье татуировка в виде пикового туза.

Она легко соскользнула вниз по стене, коснулась задницей земли и оказалась рядом, вплотную ко мне. Синие шорты при этом слегка задрались на бедра.

– «Носконюхатель»? – спросила она.

Я не мог посмотреть ей в лицо, потому что мы сидели плечом к плечу. Вместо этого я уставился на ее ноги, тоже вплотную к моим. От холода тонкие золотистые волоски возле ее коленок встали дыбом. И коленкам я отвечал:

– Авраама Линкольна убили в театре. Он смотрел комедию. Джон Уилкс Бут, убийца, ходил на этот спектакль каждый день целую неделю, выяснял, когда громче всего смеются. В ночь убийства он подождал взрыва смеха в тот момент, когда один персонаж назвал другого «Носконюхателем». Зрители животики надорвали, и под этот шум Бут вскочил со своего места и застрелил Линкольна.

– Не слишком-то смешное слово. – У нее был резкий, хоть стекло им режь, британский акцент. Совсем не подходил к ее волосам.

– В ту ночь оно убило человека, – сказал я. – Буквально.

– О чем была пьеса? Тут до меня и дошло.

– О парне из Штатов, который приехал в Англию и не сумел тут прижиться.

После этого девочка некоторое время помолчала, а потом взяла что-то с земли и вложила в мою исцарапанную руку. Два небольших предмета. Мои новые очки, аккуратно сломанные пополам.

– Жалко твои очочки, – сказала она, и это было единственное доброе слово, которое я услышал за все время в школе Осни. Девочка с розово-лиловыми волосами встала и ушла, оставив меня одного под аркой. Потом – много позже – я узнал, что ее зовут Флора Алтунян. Попади она в передачу «Диски необитаемого острова», Флора, конечно, выбрала бы никому не известные записи дэт-метал вроде «Не вправе существовать». Любимой книгой у нее оказался бы, верно, «Дракула», а в качестве роскоши она прихватила бы с собой ручную черную крысу или человеческий череп, в таком духе. Флора – единственная, о ком я малость жалел, что она разбилась с тем самолетом. Не то чтобы она была моим другом – не была, – но только она во всей школе мне зла и не делала.

4 Человек Ниоткуда

Весь первый день в школе я таскал сумку Лоама. В 15.30 я оставил ее в раздевалке и пошел домой, ноги все еще гудели от Забега. И, только закрыв за собой дверь, я наконец расплакался.

Мама обняла меня и понюхала мои волосы – не затем, чтобы определить, пора ли их мыть, как она теперь делала, но чтобы утешить меня, как она делала, когда я был маленьким. Она сказала мне в волосы, и это я крепко запомнил: «Не горюй, Линк, кротики наследуют землю».

Сначала я не понял, что это значит, и мама посоветовала мне пойти и выяснить (мама всегда советовала мне «пойти и выяснить», и папа тоже. У профессоров это в крови). Она сказала, надо посмотреть в Евангелии от Матфея, глава 5, стих 5. Обычно я ищу цитаты в Гугле, но гуглить Библию как-то странно, и я решил заглянуть в книгу. Где-то она у нас стояла в шкафу. У нас в доме полно книжных шкафов и полок. Вдоль всех стен. Словно живешь в библиотеке.

Я взял с полки Библию и открыл оглавление. В Библии нет глав с номерами, как у нормальных книг, это целая куча отдельных книжиц в одном большом томе. Маленькие книжицы по большей части названы именами разных людей, а внутри делятся на главы и стихи. И вот что я прочел у Матфея (глава 5, стих 5):

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.

Про ученых кротиков ни слова, и вообще не кротики – «кроткие». Мама пошутила, наверное, это был каламбур, она часто их придумывает, а еще чаще их придумывал Шекспир, а мы ходили на очень много шекспировских спектаклей, ведь мы жили недалеко от Стратфорда, и в целом я понял эту игру «кротики-кроткие». Я все еще всхлипывал и шмыгал носом, и из моего носа на Библию капнула сопля, так что я непроизвольно вскинул голову, словно Бог наблюдал за мной сверху. Мои родители – бихевиористы, то есть они изучают людей и причины человеческих поступков. Как большинство ученых, они неверующие и я тоже, но я чувствовал, что развозить сопли на странице Библии – неуважительно, и поспешил вытереть капли рукавом новенького и царапучего шерстяного свитера с эмблемой школы Осни. Остался развод как раз на слове «кроткие». Только «крот» и было теперь видно, так что это вполне могли быть «кротики». Я закрыл святую книгу и побрел в кухню.

По привычке я заглянул в холодильник, хотя видеть еду не мог, так что в итоге взял банку газировки, хотя вовсе не хотел пить. Радио было включено, как раз шли «Диски необитаемого острова» – как всегда. Передавали песню битлов, их чаще всего выбирали в этой передаче. На этот раз – «Человек Ниоткуда», текст я знал плохо и в тот день просто сидел за столом и вслушивался в слова. Мне казалось, это все обо мне, я и есть Человек Ниоткуда. Я смотрел на банку газировки, так ее и не открыл. По бокам ее собирался конденсат, стекали вниз капли. Банка словно плакала, и я плакал, и не тронулся с места, пока не закончилась песня. Тогда я утер глаза и подумал над словами матери. Вроде бы я понимал, к чему она клонит. Она пошутила, но не чтобы посмеяться надо мной, а чтобы меня утешить. Она хотела сказать, что у меня теперь нет никакой власти над собственной жизнью, я Человек Ниоткуда, но так будет не всегда.

В тот момент это не помогло. То есть я маму люблю и был рад, что она пытается меня утешить, но, когда тебя травят в школе, умная игра слов мало чего стоит.

А вот на острове она вдруг обрела смысл.

5 Мальчик-остров

На самом деле это не папа сказал, а Джон Донн: «Нет человека, который был бы как остров, сам по себе». Я же на это скажу: если Джон Донн такое сказал, значит, он ни черта не знал про английские школы.

Что странно – должен бы знать. Джон Донн поступил в оксфордский университет, когда ему было одиннадцать лет. Одиннадцать! Не вздумайте меня убеждать, будто он с первого же дня вписался. В конце концов он – сын уэльского скобаря. Наверняка и шмотки у него были не те, и выговор – ни рыба ни мясо, как и у меня. Пари держу: на его долю выпали кое-какие хреновые испытания. Должно быть, это помогло ему потом стать таким замечательным поэтом. Разве что они у него были не такие дерьмовые, как у меня.

Каждый будний день я утром переходил по мосту на остров Осни, в королевство кривых зеркал, где значение имели только спортивные игры. Узкая полоска реки вокруг острова была для меня ежедневным Рубиконом: пересекая ее, я превращался в другое существо, в робота, раба. В остров – совершенно одинокий.

Я проходил сквозь железные ворота, собираясь с духом, словно воин, перед ужасами той битвы, в которую для меня превратилась школьная жизнь. И даже башни и разномастные древние крыши этого мини-городка, такие старинные, такие английские, не согревали мое сердце. Я бродил по школьным коридорам, отупев до состояния зомби, отражения моего лица искажались в ярких металлических кубках с именами других школьников. Я довольно основательно познакомился с этими трофеями: в мои обязанности помимо прочего входило чистить и блистить их. Также я натирал воском мраморную доску с выложенными золотом именами лучших спортсменов года – список восходил еще ко временам короля Георга. Мне приходилось делать всякие странные вещи со спортивным инвентарем, даже глаголы, которыми обозначались эти действия, были мне малознакомы: вощить, закалять. Я разнашивал тесную – не по размеру – чужую обувь и в кровь сбивал ноги. Вслед отбывавшим на матчи автобусам со школьными командами я глядел и с сожалением, и с облегчением: неприятно всегда оставаться не у дел, но зато я выгадывал пару свободных часов. А потом автобусы возвращались, и с ними мой главный мучитель Себастьян Лоам, и я вновь принимался за работу.

Быстро выяснилось: как это ни дико, положение каждого в иерархии школы Осни определялось результатом Забега. Вообразите – вся школьная жизнь зависит от того, как прошел первый день на стадионе. Даже не первый день – один-единственный Забег. Одна попытка – и вплоть до выпускного твоя участь решена. Второго шанса не предоставлялось. Нам же не дано прожить жизнь заново, рассуждал мистер Ллевеллин, чем же отличается Забег? А поскольку все остальные пробежали быстрее, я оказался в полном одиночестве. Строгая иерархия охватывала абсолютно все стороны школьной жизни. У нас был хор только для тех, кто уложился до первого или второго удара. Шахматный клуб для трехударников. Дискуссионное общество для тех, чей результат не хуже четырех. Для тех, кто пришел с последним ударом, – ничего. Меня старались не брать в команду, в классе до меня редко доходил опрос (да, в журнале мы числились по результатам Забега, алфавит – это для мещан), я замыкал даже очередь на обед.

Хотя Двенадцатых больше не оказалось (видимо, все остальные ухитрились хотя бы удержаться на ногах во время Забега), Одиннадцатые имелись, и я было на них понадеялся. Все они казались немножко дергаными, немножко странными. В том числе Флора, та девочка, что посочувствовала мне из-за очков. Но после того единственного разговора она только улыбалась мне в коридоре – такие меленькие полуулыбки, жалость пополам с дружелюбием. И даже такие полуулыбки я жадно копил, ведь из многих половинок составится целое.

Флора – единственный человек в Осни, кого звали по имени. Всех остальных строго по фамилии, как знаменитых спортсменов. Может быть, Флора оказалась исключением потому, что розовые волосы и татуировка в виде пикового туза делали ее не такой, как все, а может быть, учителя просто затруднялись произнести вслух фамилию Алтунян. У нее было два друга и тусовалась она только с ними, ВСЕГДА – с девчонкой Смит и парнем по фамилии Фрай. Флора, Смит и Фрай. Звучит, словно название фолк-бэнда семидесятых – моя мама выбрала бы такой в «Дисках необитаемого острова», какую-нибудь улетную песню вроде «Вспомни, что сказала тебе Соня».

Поначалу я думал, что удастся подружиться с кем-то из этих троих. Флора относилась ко мне по-доброму. У Смит, единственной во всем классе, оценки по математике были почти не хуже моих. А Фрай конечно же был геймер, я их за милю чую. Но Флора, Смит и Фрай составляли замкнутое трио, и я их нисколько не интересовал.

Я пытался пообщаться с Иганом, прошлогодним рабом Лоама. Думал, ему по душе придется компания такого же, как он, неудачника или он посочувствует тому, кто оказался на его месте. Но и он меня отвадил. Он питал какую-то извращенную привязанность к Лоаму и как будто оставался в зависимости от него. Ни одного дурного слова о бывшем хозяине он не желал слышать и обходился со мной почти так же скверно, как сам Лоам. Иган никак не мог себе позволить сблизиться со мной, потому что тем самым он бы стал таким же, как я – лузером. Он предпочитал собачонкой бегать за победителями. Наверное, сейчас вы скажете: «Придержи коней! Эта идея с Забегом вполне справедлива. Не это ли именуется меритократией: кто быстрее, тот и вожак. Это же никак не связано с деньгами. Главное – быть спортивнее прочих».

Нет, не так. Школа Осни – платная, и по всей стране она славится именно как первоклассное спортивное заведение. Каждый, кого я знал в Осни, за исключением профессорских детей вроде меня, сначала ходил в дорогущую подготовительную школу, где ребятишек безжалостно дрючат на спортивных занятиях. Будущих оснийцев тренировали бывшие олимпийцы и чемпионы мира и так далее. Так что если вы думаете, будто любой парнишка с улицы может запросто проникнуть в эту систему да еще и обогнать богачей, то вы ошибаетесь. Система настроена как надо.

Итак, я, Селкирк, оказался в самом-самом низу, одинокий маленький остров. Но это вовсе не означало, что меня перестали замечать. О, нет. Во время Забега я ни разу не услышал своего имени из рядов зрителей, никто и не пискнул в мою поддержку, – а теперь я только и слышал, как меня окликают. Ведь я же – Двенадцатый, все остальные выше меня, даже ничтожные Одиннадцатые вправе мной помыкать. «Селкирк, сделай то! Селкирк, сделай это!» Протестовать нельзя. На плечи мне давило одиннадцать более высоких номеров, словно я поддерживал рекордной высоты пирамиду чирлидеров. Ничего нельзя было сделать. Ни одного союзника, чтобы вместе поднять мятеж. Одиннадцатые, по большей части эмо, как Флора, кучка тупарей, менее активных «активистов» нигде не сыщешь. Нет, революция не для них. На вершине пирамиды размахивал помпонами Себастьян Лоам, Носконюхатель, единственный ученик Осни, закончивший Забег прежде, чем начался бой часов. Статус Четверти наделял Лоама абсолютной властью. Абсолютной властью надо мной.

6 Почему я не заплакал, когда подумал, что все мои одноклассники погибли

У Лоама все было схвачено. Любой из нас мечтал быть его другом. Знаете, как говорили о Джеймсе Бонде? Все парни хотят быть им, все девчонки хотят быть с ним. Вот вам Лоам. Даже учителя его обожали, хотя он был тупее навозной кучи и заваливал все экзамены. Но он приносил школе драгоценные серебряные кубки, а больше школу ничего не волновало.

И он работал не в одиночку. Будь он такой один, было бы куда легче его игнорить. Но при нем состояла когорта Первых, основной состав актеров в его спектакле. За три трагичных года в Осни я успел разобраться в действующих лицах этой подлой пьески.

Богиня, которой я любовался в день Забега, – Пенкрофт (по имени – Миранда). В Осни чирлидеров не было, а если бы такую команду составили, Пенкрофт оказалась бы во главе. Красавица: когда она шла по коридору, а за ней все парни, казалось, она их дудочкой приманивает. И музыка, само собой, должна была бы играть – что-нибудь из личного списка Миранды Пенкрофт (наверное, в «Дисках необитаемого острова» она бы выбрала Тейлор Свифт, Ариану Гранде и Джастина Бибера). Миранда занималась плаванием и наплавала себе изумительную внешность: длинные сильные руки, ноги потрясающие, волосы высеребрены хлоркой. От нее всегда пахло бассейном, и до конца моей жизни меня будет преследовать этот запах, вызывая смешанное со страхом болезненное возбуждение. Миранда Пенкрофт – Русалочка, не та миленькая рыженькая диснеевская, а из сказки Андерсена в ее первоначальном виде, Русалочка в тот момент, когда она выходит на берег, делает первые шаги по земле, самая красивая девушка на свете, такая, что может очаровать и принца только своей внешностью, хоть она и немая (насколько помню, за то, чтобы получить на денек ноги, ей пришлось отдать язык, старые сказки тоже мрак). Пенкрофт была такой же соблазнительной и такой же немой, как русалочка. На меня она и не глянула ни разу, хотя я с нее глаз не сводил. Ничего не мог с собой сделать. В Забеге она была Первой, а по внешности – все десять баллов. И она со мной никогда не говорила, но это не мешало ей меня травить. Ее главным оружием были соцсети, и Пенкрофт меня чуть в петлю не загнала.

Лучшая подруга Пенкрофт – Джун Ам Ли. Длинные черные волосы она заплетала в косу до талии, когда занималась двумя главными своими делами – играла в теннис или на скрипке. И в том и в другом она была вундеркиндом. Если бы Ли участвовала в «Дисках необитаемого острова», она бы выбрала скрипичные концерты Моцарта. Ее лицо – самый ужасный случай хищного оскала, какой мне случалось видеть. Она выглядела злобной, даже когда не ставила себе такой цели, но по большей части Ли именно хотела выразить ненависть и вражду, так что личико подходило ей в самый раз. Она ревниво охраняла свою подруженцию и возненавидела меня из-за того, что однажды – однажды! – перехватила мой взгляд на богиню.

– Чего уставился, извращенец? – зашипела она, сверкая глазами и хищно сгибая скрипичные пальцы. Я в тот самый момент как раз мысленно сравнивал Пенкрофт с Русалочкой, но не мог же в этом признаться, а потому ответил просто:

– Я ничего…

И она ткнула мне ногтем в лицо.

– Даже и не думай, – сказала она. – Не твоего класса.

Лучший друг Лоама звался Тюрк, прирожденный гений футбола. Он считал себя настоящим байкером и был весьма доволен своей фамилией, считая, что она удачно вписывается в этот образ. А поскольку со своими рецептами в аптеку он гонял меня, то мне прекрасно известно, что звали его Ральф и он был так же богат, как все его дружки. Он носил такую дурацкую прическу – по бокам брил налысо, а посередине высокий гребень. Наверное, думал, это придает крутизны. На длинном ремне, обмотанном вокруг тела, висела адидасовская барсетка – якобы с «наркотой». А еще он издавал такой противный звук, как бы причмокивая, тоже на «уличный» манер, всегда, через каждое слово. Тюрк всех именовал «братан» или «пацан», и ходили слухи, будто он торгует наркотиками – уже тогда ходили, когда я увидел его в первый раз, а ему тогда было тринадцать. В свободное время он болтался в странных местах, подальше от задумчивых шпилей Оксфорда, где-нибудь в Блэкберд-Лейс в угрюмом пригороде. Я не покупал у него наркотиков и не покупался на этот образ. Да, он умел поболтать насчет химии, только в этом предмете и разбирался и действительно много чего знал о разных соединениях и о том, что требуется для приготовления наркотиков. В научной лаборатории он вел себя так, словно изготавливал мет у себя в подвале, как герой «Во все тяжкие». Лично я считаю, что до настоящего наркотика Тюрк и кочергой бы не дотронулся. Позовите его на передачу «Диски необитаемого острова», и он бы выбрал грайм, что-нибудь вроде Летала Биззла или Негодяя 32. Но все это – сплошное притворство. Я-то видел его рецепты: он жил поблизости от моего дома в Иерихоне, где обитал средний класс, его родители были вполне респектабельные люди и дома он небось слушал Эда Ширана и «Колдплэй». Но поскольку все считали Тюрка очень крутым, он заправлял школой почти наравне с Лоамом. А пытки он изобретал химические, как я узнал на собственном горьком опыте.

7 «Блюкозейд»[9]

В тот день Тюрк отловил меня, насколько помню, в столовой, длинном, отделанном дубовыми панелями помещении с возвышением на одном конце – там, за главным столом, сидели учителя в непременных спортивных костюмах под столь же непременными трофеями и окнами-розочками. Мне за обедом, как правило, компанию составлял единственный на весь зал портрет не кого-нибудь, а Георга III, основателя школы: он висел над дверью напротив главного стола и большого окна. Мне было известно примерно три факта о короле Георге.

1) Он основал школу Осни.

2) Он проиграл Америке Войну за независимость и потерял Штаты.

3) Он сошел с ума.

Сумасшествие на портрете никак не проявлялась. Очевидно, в ту пору, когда старина Георг позировал, он еще ухитрялся держать себя в руках, и никто не замечал, что он безумен, как Мартовский Заяц. У него был даже такой властный вид, он явно чувствовал себя главнее всех и круче. Похож на Лоама. Словом, мерзкая рожа.

Свой отвратительный богатый белком обед – в Осни кормили в основном мясом и яйцами – я поедал в одиночестве на краю стола под пристальным взглядом старины Георга Безумного. Но в тот день вышло иначе. Тюрк, как всегда одетый в футбольную форму, поставил свой поднос рядом со мной («Что это, боже мой?») и хлопнулся возле меня на скамью. Он задел при этом мой стакан и успел его выровнять, пробормотав что-то вроде «вот фигня». После этого спортивный коктейль показался мне чуточку мутноватым, но он изначально был такого невероятного радиоактивно голубого цвета, что и не угадаешь, добавилось туда что-то или нет.

Позывы начались во время Игр. А то когда же. Вот не знал, что дерьмо бывает жидким, как моча, – не знал, пока посреди поля для регби меня не скрутила боль и по ноге не побежала жуткая коричневая струя. Я опрометью к дереву – и тут мой зад взорвался, я стащил с себя шорты, пытался подтереться трусами. Потом забросил вонючее белье в кусты, натянул шорты и понесся к школе, плотно сжимая ягодицы, и на бегу заметил, как Тюрк прислонился к ограде поля и тоже сгибается пополам, но не от поноса, а от смеха.

Скрыть происшествие не было никакой возможности, меня выдавали не только потеки на ногах, но и вонь. Остаток дня я провел в сортире, меня выворачивало наизнанку от зелья, которое подсыпал мне Тюрк. Сами догадаетесь, какие прозвища мне дали после этого, – говномозг, памперс и так далее. А уж на смайлик, изображающий какашки, я насмотрелся на всю жизнь вперед.

Шутка довольно примитивная – слабительное в спортивном коктейле, – но Тюрк был вполне умен и со словами обращаться умел. Лоам – тварь бессловесная, тупица, драчун. Но Тюрк, непрерывно сыпавший уличным сленгом, каждый день придумывал для меня новую обзывалку. Иные слова были мне знакомы: ботан, крот, лузер. Другие я не понимал напрочь: почему я «лимон» или вдруг «пончик». Одно я знал даже слишком хорошо – «гомик». Видимо, я мастер на все руки: с одной стороны, извращенец, преследующий девушек (это если послушать Ли), а с другой, если верить Тюрку, гомик. Гил Иган по неведомой мне причине сразу ухватился за гипотезу Тюрка, будто я гей. Так-то я ничего против не имею, но я – не гей. Над этим стоило бы посмеяться, но не получалось. Иган развязал против меня целую гомофобскую кампанию, и хотя он полностью ошибался на мой счет, вреда мне это причинило больше, чем все остальное. Он то и дело приставал ко мне с намеками насчет моих дружков, а самое скверное – выдумал, будто я влюблен в мистера Эррингтона, учителя математики. Да, мистер Эррингтон мне нравился, но не в этом смысле. Мне главным образом нравилось поболтать с ним о математике.

Однажды я пришел на математику после обеда, в тот день меня особенно жестоко травили, и на лбу у меня уже проступил знак вай-фай. Клянусь, мистер Эррингтон распознал, что я с трудом удерживаюсь от слез. Он посмотрел на меня, потом на моих мучителей – Тюрка, Лоама, Игана, Пенкрофт и Ли, – они все вошли следом. Дал каждому по странице из рабочей тетради, решать задачи, и подождал, пока все угомонятся. Потом он подошел ко мне, наклонился и положил руку мне на плечо. Я подумал, сейчас он спросит, что случилось, и испугался, я ужасно этого испугался, потому что, клянусь, если бы он задал этот вопрос, я бы развалился на куски и зарыдал, и все стало бы еще хуже.

Но он не стал ни о чем спрашивать. Он сказал лишь:

– Послушай, Селкирк, знаешь простой способ запомнить число Пи? Надо лишь заучить стишок:

Это я знаю и помню прекрасно,

Но многие знаки мне лишни, напрасны.

Я шмыгнул носом.

– Чем это поможет?

– Смотри.

Он записал слова стишка столбиком, и рядом с каждым словом – число его букв.

Это – 3

Я – 1

Знаю – 4

И – 1

Помню – 5

Прекрасно – 9

Но – 2

Многие – 6

Знаки – 5

Мне – 3

Лишни – 5

Напрасны – 8.

– Круто.

Мистер Эррингтон знал, что я люблю всякие игры со словами и цифрами, мы об этом уже как-то раз говорили. Я посмотрел на него, и он посмотрел на меня – по-доброму, и улыбнулся, так что глаза немножко сощурились. Этот небольшой фокус, которым он мне показал, что я тоже человек, в то время как для всех вокруг я был придурком, слабаком и засранцем, сделал мистера Эррингтона моим героем.

Но Иган это подсмотрел и переиначил.

– Я видел, как мистер Эррингтон глазел на тебя, – зашипел он мне в ухо сразу после уроков, словно дурная совесть. – Тебе он как? Он у нас голубой. Или ты не знал?

Я не знал. И знать не хотел. Но из-за Игана я больше не мог толком поговорить с мистером Эррингтоном, потому что всякий раз я видел краем глаза Игана, как он хихикает и что-то шепчет, прикрываясь ладонью. Ясно было: с моего личного, совершенно пустынного острова не выбраться.

8 Восстановление рабства

Двенадцатые (то есть я) обязаны обслуживать всех остальных. Худшим из моих хозяев оказался Лоам.

Он заставил меня таскать все его добро из класса в класс. Я и сейчас могу описать эту спортивную сумку – длиной с гроб и такая же тяжелая, из водоотталкивающей материи, синей в красную полоску, аккуратная галочка «Найка», грубые ручки, соединенные клейкой тканью. Я ощущал, как внутри перекатываются всякие принадлежности, в зависимости от дня недели и сезона: крикетные биты, футбольная защита, теннисные ракетки. Они торчали, натягивая материю, и можно было угадать их очертания, словно инопланетянин пытался на свет народиться. Шипы футбольных бутс и беговых кроссовок обдирали мне на ходу лодыжки, ладони я стер до крови об эти ручки, плечи ныли от лямок, спина уже не разгибалась. Клянусь, я три года сгибался под этой чертовой сумкой.

И этим мои обязанности вовсе не исчерпывались. Если Лоам желал к обеду получить «бабл-ти», я должен был раздобыть, если наступала пора постирать его вонявшие плесневелым сыром носки, или крикетную защиту, или – самое ужасное – спортивный бандаж, то именно я замачивал и тер их в комнате для снаряжения все перемены напролет.

Порой, проходя мимо меня в коридоре, он без всякого повода – просто так – снимал с моего носа очки и разламывал надвое. Поскольку я не так уж близорук, всего минус единичка, то мог бы обойтись без очков, но я покупал их снова и снова, потому что они служили буфером между ним и мной. И я всякий раз делал вид, будто убит очередной потерей, но на самом деле мне было наплевать. Кончится запас очков, куплю еще. Мой план был прост: пока Лоаму есть что ломать – очки, – авось он не тронет меня. Да, я его боялся. Я трус. Я не хотел заработать удар в лицо, и я рассчитывал, что очки его остановят. При одной мысли, как Лоам мне врежет, становилось плохо – физически.

После того как мои очки были сломаны во второй раз, я перестал волноваться насчет их красоты. Родители довольно сильно жужжали по поводу первой – дорогой – пары (я сказал им, что сам на них наступил нечаянно). Замена тоже была неплохая, «Спексейверз» примерно за сотню фунтов, но когда Лоам швырнул их в речку, я ничего не сказал родителям, а пошел на Хай (в Оксфорде главная улица зовется не Хай-стрит, а просто Хай, почему – даже не спрашивайте) и нашел там странную лавочку под названием «Тайгер». Там продавалась всякая пестрая фигня, в том числе очки для чтения по четыре фунта за пару. Я купил дюжину одинаковых простых черных очков для чтения. Я уже понял, что они мне понадобятся в больших количествах.

Родители не узнали о третьей паре очков, о пятой, о шестой и так далее. С виду замена была достаточно похожа на вторые очки, так что можно было и не заметить разницу. Вообще-то родители мало что понимали в происходящем в Осни, что для парочки бихевиористов, может, и странно. Однако винить их за это я не вправе: я сам очень здорово все скрывал.

С того первого дня я больше не плакал, и хотя порой замечал, как мама смотрит на меня тем полунежным, полутревожным взглядом, какой у нее иногда бывает, я старался убедить родителей, что все у меня в порядке. Они были счастливы в Оксфорде, обожали свою работу, и я не хотел раскачивать лодку. Наверное, я мог бы упросить их забрать меня, перевести в другую школу и положить конец травле, но я не мог даже вообразить, как произношу эти слова. Думаю, мне было стыдно, казалось, я упаду в их глазах, если признаюсь, что превратился в посмешище для всей школы.

И еще одно. Дом был моей гаванью, полной любви, тут разносились успокоительные позывные «Радио-4», скромная поэзия прогноза погоды и дивная мелодия «Дисков необитаемого острова». Дома я мог мечтать, будто я – Робинзон на своем собственном острове, недосягаемо далеко от всех одноклассников. Я мог укрыться в своей комнате и расстрелять всех плохих парней в «Овервотч», уплыть на остров в «Мист», парить в воздухе, как мой тезка Линк в «Зельде». А потом меня звали к ужину, я отрывался от монитора и вместо него видел родителей – моих чуточку странных, умных, обожающих меня родителей. За обедом мы болтали об интересных научных вопросах, например о собаках Павлова или коте Шредингера, и глаза родителей разгорались от оживления, и бокалы с вином тоже сверкали. Мы ели разные вкусные вещи, смешивая, как и во всем остальном, американские обычаи с английскими. И за этим столом я был не последним, а первым. Я был их сокровищем, не Двенадцатым, а Первым, единственным. Только здесь я чувствовал себя не самым ничтожным, а самым главным. Дом – мое убежище от рабства и унижения. Нет, я не хотел приводить сюда Лоама с дружками, не хотел даже упоминать их имена, не хотел впускать их в мою безопасную гавань. Но порой я задумывался, как часто другие дети, которых травят, поступают в точности так же: скрывают от родителей даже имена своих палачей.

Полной безопасности не было даже дома. Даже в моей комнате ночью. Тут-то начинал работать телефон, социальные – точнее, антисоциальные – сети. Лоам и Ли, Тюрк и Иган, и Пенкрофт вторгались в мое святилище писком, свистом, звоном Инстаграма, Снэпчата, электронной почты, эсэмэсок. Сколько угодно способов осыпать мою крепость оскорблениями, как стрелами. Крошечные, невинные с виду символы, миленькие смайлики, белые сердечки «я тебе нравлюсь?» и маленькие зеленые пузыри текста. Как может симпатичный улыбчивый смайлик вызвать дурноту? Почему при виде пузыря текста размером с ноготок сердце подпрыгивает и застревает в горле? Или при виде малыша-привидения на глаза просятся слезы? Сейчас объясню. Потому что улыбка означает, что все смеются над остроумным прозвищем, которое придумала тебе Миранда Пенкрофт. Потому что сердечко проставлено под дурацким снимком – тебя щелкнули в одних трусах в раздевалке. Потому что текст в пузыре именует тебя геем, придурком, засранцем или в одну достопамятную ночь сообщает, что «такому уроду лучше не жить». Я стал бояться собственного телефона, этих негромких звуков. Не знаю, почему я не избавился от него. Порой так и тянуло разбить его гладкий экран, но он имел надо мной какую-то власть, дорогой, клевый, самоуверенный смартфон, скрывавший в своем никелевом брюхе больше хитроумных технологий, чем когда-то понадобилось, чтобы отправить «Аполлон» к Луне. А потому он так и лежал, целехонький, на тумбочке у моей кровати, зловещий черный прямоугольник. Порой он принимался жужжать как раз в тот момент, когда я засыпал, и липкий страх охватывал меня, изжога подступала к горлу, и я ворочался до раннего утра, пока небо за окном не окрашивалось серым, как при мигрени.

9 Коронация

Я рассказываю все это обзорно и как бы не всматриваясь, потому что это дерьмо длилось три года. Но, разумеется, больно бил каждый эпизод, и каждый день в школе на лбу у меня проступал знак вай-фая, и я старался не плакать, а по ночам я плакал у себя в комнате, глядя на агрессивный смартфон и дожидаясь полуночи, когда он смолкал наконец, когда тролли отправлялись спать. Но если бы я вздумал расписывать все в деталях, вы бы давно бросили читать. И вообще все это – лишь пролог к той истории, которая произошла на самом острове.

Под конец первого года в школе я решил, что с меня хватит, и хотел обратиться за помощью к мистеру Эррингтону. Уроки были для меня островами безопасности – как для большинства подвергающихся травле детей. Спросите любого, кому туго приходится в школе, и он или она скажет вам, что в классе, на глазах у учителя, чувствуешь себя в безопасности. На уроках я жил, я расцветал: моя любимая математика, естественные науки, обожаемая литература – все это служило мне утешением. Учителя, за исключением только подлого мистера Ллевеллина, относились ко мне хорошо. Только они в Осни и относились ко мне хорошо. И когда стрелка часов подползала к перемене и тем более ко времени обеда, мне становилось дурно и хотелось, чтобы урок длился и длился. В Осни запрещено отсиживаться на перемене в библиотеке или классе – тут учителя фанатики свежего воздуха, они открывают окна и гонят всех прочь, в коридоры, уставленные серебряными трофеями.

Мы, кроткие кротики, не любим свежий воздух. Мы предпочитаем задернутые занавески и искусственное освещение собственных спален, дружелюбное гудение процессора в любимом компе. Я ненавидел свежий воздух, потому что в коридоре меня ждал Лоам с дружками. То есть пока я не попал на остров. На острове свежий воздух показался мне вполне даже ничего.

Что касается учителей, у меня сложились неплохие отношения с мистером Адамсоном, преподавателем физики и биологии, мисс Харди, которая вела английскую литературу, и особенно с моим «бойфрендом» мистером Эррингтоном, математиком. Все они были довольно сильны в своих предметах, но я, наверное, знал примерно столько же, сколько они, поскольку учителей в Осни отбирали главным образом за спортивные достижения. Мисс Харди когда-то профессионально играла в большой теннис, мистер Адамсон был специалистом по физическим нагрузкам и разрабатывал режим тренировок для футболистов, а мистер Эррингтон боксировал, так что я надеялся, уж он-то справится с Лоамом. В классе было видно, с каким облегчением учителя вызывают меня или видят, что я поднимаю руку: они знали, что получат правильный ответ от ученика, всерьез занимающегося их предметом, от этого маленького острова в океане скучающих, нелюбознательных, непригодных для обучения школьников, нетерпеливо ждущих урока физкультуры. Каждый раз, когда они сообщали мне какие-то сведения, как это сделал мистер Эррингтон, научив меня стишку о Пи, или когда мы поверх голов всех прочих ребят обменивались непонятной прочим шуточкой, я откладывал это мгновение в свою копилку. Но хотя учителя были для меня лучшими друзьями, чем все остальные в школе, я себя не обманывал: я был для них всего лишь пареньком, который хорошо справляется с предметом, и не более того. Ни один из них не интересовался мной и не пытался мне помочь. Так, мимоходом брошенная шутка и похвала, но эти клочья составляли все сколько-то человеческое общение, на какое я мог рассчитывать в Осни. Вот почему после кошмарного Дня спорта я решился поговорить с мистером Эррингтоном.

У нас в Штатах нет Дня спорта. Худшее спортивное унижение я пережил там в Детской лиге, не сумел ни пробить толком, ни поймать бейсбольный мяч. Но: тогда я был мал и нисколько не переживал из-за этого. Детская лига – действительно игра, а не спорт. В первый день в школе Осни я был уже достаточно взрослым, чтобы нервничать из-за своего результата. Спорт в Осни – страшно серьезное дело. Для неспортивного ребенка День спорта оказался бы мукой в любой школе: это празднество для того и задумано, чтобы выставить напоказ все твои недостатки. Унижение невыносимое, причем на глазах у всех.

По подвесному мосту мы перешли на просторное спортивное поле: школа не пользовалась площадками в местном парке, о нет: собственная беговая дорожка, свои стадионы, бассейн и так далее. Я участвовал только в одном мероприятии – меня допустили к эстафете Одиннадцатых, завершающей день, и пока я носился, выполняя поручения Лоама и его дружков, в животе у меня все громче урчало от тревоги. И конечно же я уронил палочку, и вся школа презрительно выкликала мое имя, и даже Одиннадцатые смотрели на меня, как на грязь под своими ногами. На исходе этого дня я понял: с меня хватит. Решил назавтра же поговорить с мистером Эррингтоном. Второй такой школьный год я не переживу. Ни семестра, ни недели, ни дня.

Одна беда. На следующий день после Дня спорта, в последний день семестра – коронация. Так что перед летними каникулами я успел насладиться всеми чудесами этой церемонии. Коронация во многом отличалась от Дня спорта, она совершалась не на спортивном поле, а в главном дворе, в центре школьного квадрата, в том самом месте, где в первый день проходил мой бесславный Забег. Мы оделись не в спортивную форму, а в «парадное платье», предназначавшееся для особых торжеств – черный фрак, зеленый, как бутылочное стекло, жилет и цилиндр, как у мистера Арахиса[10]. Честное слово.

Мы построились вокруг огромного квадрата. Стояли навытяжку, словно солдаты. Осни не делится на Гриффиндор, Слизерин и так далее, мы стояли все вместе, по номерам. Я оказался рядом с Одиннадцатыми, и они, даже Флора, подчеркнуто избегали смотреть в мою сторону, ведь накануне я уронил палочку. Среди всех выделялся Лоам, ему тогда еще далеко было до выпускного класса, но он был выше и крупнее всех. При нем сплоченная клика Первых – Ли, Пенкрофт, Тюрк. Ровный ряд цилиндров нарушил Тюрк, сдвинув свой головной убор на затылок, чтобы не повредить дурацкую прическу. Вокруг стояли учителя в мантиях, и на углу квадрата – мистер Эррингтон, моя Последняя Надежда, рядом с мистером Адамсоном и мисс Харди, у них тоже своя компашка. Я оглядел ребят в цилиндрах и фраках под жарким летним солнцем, вокруг старинные здания, и подумал: «Господи, да это же безумие». Я словно провалился в кротовую нору пространственно-временного континуума и очутился в XIX веке.

А дальше и совсем сюр. Мистер Лейк, преподаватель музыки, выступил вперед, мантия раздувалась, как парус, и пропел одну-единственную ноту. Это был сигнал запевать «Коронационную песнь», сочиненную выпускником школы в тысяча восемьсот шестьдесят каком-то году, он дослужился до генерала или чего-то в этом роде в Англо-бурскую войну. В Осни музыкой особо не интересовались, что огорчало нашу Ли, музыкальное чудо, но целую неделю мы разучивали тупую песенку (а мелодией к ней взяли «Оду к радости» Бетховена), так что стоило мистеру Лейку подать сигнал, и все гаркнули:

Когда отстал от всех, а финиш далеко,

Когда сравнять бы счет, но это нелегко,

Когда нужда скакать, но пал конь запаленный,

Когда нужда стрелять, но кончились патроны,

Когда свисток пропел и время истекает,

Когда ты на войне и друг твой погибает,

Не забывай: ты в Осни был учен

И из груди твоей беда не вырвет стон.

Беги, беги быстрей, герой из Осни,

И пусть враги напрасно строят козни:

Это Игра, это Игра, это Игра —

Победа, слава, богатство – ура!

Беги, беги, вся жизнь твоя – Забег,

Беги, беги, ждут счастье и успех.

Это Игра, это Игра, это Игра —

Победа, слава, богатство – ура!

Но хуже рифмовки – основная идея песни. Типа Игры – наше все, и все вообще – Игра, и можно прожить всю жизнь «героем из Осни». Будущее Лоама я увидел ясно, как в озарении: какой-нибудь универ с перекосом в спорт, возможно, спортивная карьера, а потом – Боже, спаси нас! – политика, и вся жизнь – как Забег в Осни. В этой песне и словечка не было о том, что надо любить людей, быть заботливым лидером, не обижать мелких. Нет – победа, и только победа. Гимн свихнувшегося Чарли Шина. А когда песню допели, пошла совсем чернуха. Мистер Ллевеллин, глава школы, он же главный физрук и спортофашист, вышел вперед с огромным серебряным кубком. Я знал, что это за вещица: приз для чемпиона чемпионов, сверкающая и переливающаяся корона Осни, все обращались с ней словно со священным Граалем. И вот старина Ллевеллин вынес ее в центр квадрата, бережно, будто ядерную боеголовку. Он поставил кубок наземь, на бледный каменный круг в середине газона. Затем он снял с кубка крышку и высоко поднял ее, ловя отблески солнца.

И звучно провозгласил:

– Кто здесь – герой из Осни?

Школа хором:

– Я – герой из Осни.

Сам не зная зачем, я приподнялся на цыпочки, высматривая Флору, ее розовые и лиловые пряди свешивались из-под цилиндра. Казалось бы, это потешно, однако она выглядела круто, в стиле стимпанк. Нравится ли ей зваться «героем из Осни»? Между прочим, совместное обучение здесь началось еще в 1918 году. И точно: губы Флоры были плотно сжаты. Она не присоединилась к хору. Первая слабая примета мятежа, какую мне удалось в ней углядеть. Я подался назад. Мистер Ллевеллин выкрикнул:

– Есть здесь Четверти?

Лоам шагнул вперед.

– Я – Четверть! – проорал он.

– Кто чемпион чемпионов?

И вся школа хором:

– Лоам – чемпион чемпионов!

Лоам промаршировал в середину двора, снял цилиндр и подбросил его – требовалось как можно выше, и у Лоама, само собой, он полетел высоко. Я так и не заметил, когда же цилиндр наконец упал. И тут старина Ллевеллин увенчал Лоама – кроме шуток! – крышкой дурацкого трофея. Другого слова нет. Это и правда была коронация, на хрен.

Лоам обернулся, весь такой гордый и торжествующий, на лице его было написано: «Победа!», хотя выглядел он тупарь тупарем с этой серебряной крышкой (да еще украшенной шишечкой) на голове.

И вся школа, лишь за моим скромным исключением, принялась бросать цилиндры в воздух. Было похоже на разновидность выпускного, только специально для богатых, все эти черные шляпы в воздухе. Чистый сюр. Я перехватил взгляд Флоры и увидел, что ее цилиндр тоже плотно сидит на голове, а вокруг, словно в замедленном движении, опускались на землю все остальные головные уборы, и в этой черной метели Первые ринулись к Лоаму, подхватили его и понесли к главной арке, а оттуда стали передавать с рук на руки, от Первых к Одиннадцатым, он словно скользил над толпой, совершая круг почета вдоль всех четырех сторон, надвигаясь на меня, единственного Двенадцатого, но Одиннадцатые его уронили, и Лоам тяжело рухнул к моим ногам. Он чуть не сшиб меня, в нос ударил знакомый запах пота и одеколона после бритья, само собой, Лоам не извинился и даже не глянул в мою сторону, а вскочил и понесся вокруг двора легкой побежкой, не ускоряясь, одной рукой придерживая на голове серебряную крышку, другой помахивая на бегу. Кто-то откуда-то притащил школьное знамя с деревом и островом и накинул Лоаму на плечи, словно тот Олимпийские игры выиграл или еще какую крутую хрень. А уж Лоам постарался выжать из этой минуты все по максимуму.

А я наблюдал – единственный во всей школе, кроме Флоры, кто не приветствовал Лоама криками и аплодисментами – и видел, как улыбается мисс Харди, и подпрыгивает, и хлопает в ладоши, а мистер Адамсон свистит в два пальца, по-настоящему свистит, как многие бы хотели, да мало кто умеет. И я увидел то, от чего мои надежды разбились вдребезги: мистер Эррингтон – мистер Эррингтон утирал слезу.

Чесслово.

Тот самый жест, как в кино, когда героя одолевают эмоции, быстрое движение указательного пальца, слеза блеснула на солнце точно бриллиант. И эта слеза сказала мне, что ничего хорошего меня не ждет. Как бы я ни отличился в учебе, все будут всегда на стороне Лоама, чемпиона чемпионов, проклятого Ланселота нашего маленького Камелота.

10 Спина верблюда

Мне предстояло вынести еще две коронации в Осни – оба раза триумф справлял Лоам, – прежде чем я выбрался оттуда. И будет только справедливо сказать, что с каждым годом становилось все хуже. Как, спросите вы, что может быть хуже жидкого дерьма, потекшего из тебя посреди стадиона? Хуже, чем со страхом следить за экраном своего смартфона до серого предрассветного часа?

И тем не менее. Мы становились старше, и все издевательства становились тоже более взрослыми. Прежде чем я перейду к рассказу о темной материи, отмечу один важный аспект взросления: приближались экзамены, общегосударственные, за среднюю школу, которые в Англии сдают в шестнадцать лет. Я по-прежнему оставался у всех на посылках и за пределами уроков почти ничего не произносил, кроме того словечка, что дала миру Америка – сейчас это самое популярное слово на планете: «О’кей». Это короткое, покорное словцо стало моей мантрой, моим девизом.

– Селкирк, ступай купи мне струну для скрипки. В музыкальном магазине «Кэсуэлл» на Бэнбери-роуд. Стальную, не вздумай притащить синтетику.

– О’кей.

– Селкирк, манговый «бабл-ти» с клубникой, а если подсунут яблочный мармелад, отправлю тебя обратно.

– О’кей.

– Селкирк, эй! Двадцать четыре парацетамолины. Бродяге аж приперло – побыстрей, бро! На цырлах в «Бутс», паря!

– О’кей!

И если вы думали, что хотя бы перед экзаменами жизнь стала полегче, то сильно ошибаетесь. Лоам гонял меня за водой и «Редбуллом», энергетическими батончиками и прочей ерундой, которая, как он надеялся (ха-ха), поможет ему включить мозг после шестнадцатилетнего простоя. Но, помимо обычных побегушек, у меня теперь появились и более академические, скажем так, обязанности. Все эти герои спорта плевать хотели на учебу, но даже школа Осни обязана как-то протащить спортсменов через экзамены. И вот мне пришлось писать эссе, составлять конспекты, рисовать карты. Я готовил шпаргалки даже по тем предметам, которые не собирался сдавать. Кое-какая польза из этого вышла: теперь я знал все предметы хоть спереди назад, хоть задом наперед, я стал – словно великий Авраам Линкольн – кем-то вроде полимата, человека, знающего все обо всем. И благодаря этому у меня возникла идея. Если использовать всю эту дополнительную учебу себе во благо, я смогу сдать собственный экзамен с блеском. Сложить десять отличных оценок к ногам моих родителей, словно рыцарь – головы дракона к ногам принцесс, и сказать, что на том я ухожу из школы.

Эта идея полностью мной завладела. Я считал дни до того момента, когда смогу сделать это заявление, даже повесил у себя в комнате график и отмечал дни до конца учебного года: четыре черточки и одна поперек – пять дней. Словно воротца, в ряд друг за другом. Я воображал себя Эдмоном Дантесом, героем моей любимой книги, заключенным в замке Иф, в тюрьме на острове, как он считает дни до побега, когда он превратится в графа Монте-Кристо. И, как Дантес, я не подавал виду, что задумал побег. Эдмон Дантес съедал весь хлеб и воду, что совали ему в камеру, он вел себя, как обычно, перед стражниками и ни жестом, даже движением глаз не выдал свои планы. Тюремщики и не догадывались, что у него в соседней камере есть сообщник и они уже вырыли совместными усилиями длиннющий туннель.

Так и я съедал дома все, чем меня кормили, и готовился к экзаменам. Я выбрал, как полагается, предметы для сдачи экзаменов, я даже записался в летний лагерь за границей, именовавшийся «Подготовка к жизни» – родители решили, что мне следует поехать со школой. Мне это показалось странным, но они собирались вести летнюю школу и боялись, что за длинные каникулы я соскучусь. И как будто без того не было ясно, что пора делать ноги с острова Осни, случилось кое-что еще, что вроде как решило за меня. Сейчас пойдет довольно неприятная тема, кто слишком чувствительный, лучше заткните уши.

Пытки в школе Осни становились все более изощренными и более… ну, сексуальными.

Лоам становился выше, и я тоже. Лоам раздавался в ширину, я совсем отощал. Возможно, из-за отчаянной худобы я выглядел еще большим придурком, чем в начале учебы в этой школе. Женского внимания я уж точно не удостаивался, разве что маминого. Однажды я поймал на себе ее пристальный взгляд – это как раз когда я в рост прошел.

– Что ты? – спросил я.

– Знаешь, милый, а под этой ужасной прической и очками скрывается очень даже красивый мальчик.

– Все мамы так говорят.

– Не все, – высунулся из-за журнала «Новый ученый» папа. Он ненавидел свою мать.

– Я говорю не как мама, а как ученый, – сказала мама. – Ученые не склонны высказывать мнения и искажать факты. Это эмпирический факт: ты привлекателен.

– Уф, мама! – Я отмахнулся, но тут же пошел в ванную и стал изучать свое отражение в зеркале.

Глаза такие болотно-зеленые, проступили скулы и линия челюсти. Губы пухлые, девчачьи. Я был слишком худ, но по крайней мере стал уже достаточно высоким и мог бы посмотреть Лоаму прямо в его дурацкую физию – если бы осмелился. Волосы по-прежнему пострижены кое-как и слегка безумно. Мое отражение не показалось мне совсем уж гнусным, но ничего общего с Лоамом, а я именно его считал образцом красивого парня. Мы с ним выглядели как реклама спортзала, «до» и «после»: я – доктор Дэвид Бэннер, Лоам – Халк.

Все мои одноклассники проходили метаморфозу не менее драматичную, чем Халк. Разве что кожа не позеленела, но мы становились выше (я), шире в плечах (Лоам), голоса звучали несколькими тонами ниже (у всех). Лица, подмышки и яйца обрастали волосами.

И с девочками тоже случилось чудесное преображение – у них росли груди, натягивая джемпера с эмблемой Осни, и, должно быть, волосы росли тоже в тех местах, что мне еще не доводилось видеть. При мысли о том, где у девочек могут быть невидимые волосы, я потел и чувствовал себя как-то странно, и голова плыла, и это чувство мне одновременно и нравилось, и казалось противным. В жаркие дни или после спортивных занятий их настоящий запах – немножко отталкивающий, больше возбуждающий – пробивался сквозь все цветочные парфюмы и приторно-сладкие спреи, которыми девочки обливались с головы до ног; эти искусственные ароматы удушливым облаком выплывали из девчачьей раздевалки.

Миранда Пенкрофт расцвела краше прежнего и, что вовсе не удивительно, «встречалась» с Лоамом. Как и в Штатах: самая красивая чирлидерша выбирает первостепенного спортсмена – как правило, он же и первостатейная дубина. Вполне ожидаемо. Каждый выполняет свою роль, а я – свою. Не знаю, в самом ли деле Миранде нравился Лоам: пусть он и красавчик, но ведь туп, как табуретка, и едва ли общение с ним могло быть кому-то приятно. Тем не менее с виду это была сладкая парочка, и куда бы я ни пошел, они уже там, оплелись друг вокруг друга, целуются, треплют друг другу волосы, точно шимпанзе, выбирающие у сотоварища блох.

Я же дошел до отчаяния – мои неуклюжие конечности все отрастали, я все выставлял себя перед Мирандой законченным дураком. Понять не могу, почему я никак не мог от нее отделаться, со мной она годами обращалась как последняя стерва, травила меня в соцсетях. А мне зачем-то хотелось доказать ей, какой я клевый чувак, и чем сильнее старался, тем менее клевым выглядел, разумеется. У школьников долгая память, и никто не забыл ту мою катастрофу, когда мне подбросили слабительное, а к тому же когда мы стали подростками, издевательства Лоама сделались более конкретными и направленными – «гендерно-ориентированными», как сказали бы мои родители. У них-то для каждого случая есть термин.

Наверняка Лоам заметил, как я смотрю на Пенкрофт, и это ему было на руку – что я таращусь на ту, кого он считал своей. Лоам уж никак не феминист, Пенкрофт была его девчонкой и даже его собственностью. Он принялся изобретать для меня всяческие унижения, посылал к Миранде с интимными сообщениями о совместных планах на вечер, велел передать, что она забыла у него дома свой лифчик. Грубо все, примитивно. И хотя он дубина тупая, он сочинял эти послания так, что я вынужден был произносить их как бы от первого лица: не «Скажи ей, что я хочу обцеловать ее с ног до головы», а «Скажи: „Я хочу обцеловать тебя с ног до головы“». Очень умно, да, и меня от этого корежило, как он того и добивался. Лоам прекрасно понимал, что я хотел бы все это сам сказать Миранде, от себя, хотел бы сам с ней все это проделать, и он использовал это как еще один способ – словно без того у него было мало возможностей – меня унизить. Говоря с Мирандой, я не мог смотреть ей в глаза, а если отваживался, то видел в них торжество, она была довольнехонька: ей тоже нравилось низводить парня выше ее ростом, чтобы тот обращался в желе и трепетал просто от ее присутствия. Ли следила за мной бдительно, как сторожевая овчарка, пока я говорил с ее наилучшей подругой. Но запретить мне передавать сообщения она не могла: я выполнял волю Лоама, а Лоам был королем.

Интуиция у меня развита, как у большинства кротиков, мы ведь все время наблюдаем, прислушиваемся, думаем, и мы находимся снаружи, во внутренний круг нас не пускают. И мне впервые показалось, что Лоам как-то тревожится. Более того, мне показалось, он насторожился из-за меня.

Да, понимаю, как это звучит.

Вы уже ухохатываетесь.

И приговариваете: чтоб Себастьян Лоам насторожился из-за долговязого ничтожества вроде тебя? Но вот не знаю. Вроде бы куда мне до него, но я чувствовал, он начинает напрягаться, и я получил окончательное доказательство, когда Лоам мне врезал.

11 Первый удар и последняя соломинка

У каждого есть своя точка невозврата, и этот удар стал такой точкой для меня. Предварял его ужаснейший, самый унизительный эпизод из всех ужасных и унизительных эпизодов, что я пережил в школе Осни. День спорта. В школе Осни итоговые экзамены считались ерундой, а вот День спорта! В любой другой школе сдаешь экзамены – и свободен, но в Осни мы обязаны были прийти в школу еще дважды, на День спорта и на коронацию. Так что после месяца блаженных видеоигр у себя в комнате и поездок с родителями в Лондон и Стратфорд, край лебедей и Шекспира, я вновь очутился в Осни. Я даже почти не был этим огорчен. В моем Эдмон-Дантесовом календаре отсчет времени заканчивался, и это был предпоследний день. Родители еще не знали о моем решении: я собирался отбыть День спорта и коронацию и на том расстаться с Осни. Может, я не гений всех народов, но был уверен, что экзамены сдал отлично, в том числе благодаря всей лишней работе, что делал для Первых, и смогу предъявить результаты родителям вместе с моим решением уйти.

Но в тот последний День спорта, день последней соломинки, Лоам зашел чересчур далеко: он отдал приказ, который сломал спину верблюда. За обедом он подозвал меня и распорядился:

– Селкирк, сбегай в аптеку.

Я удивился: медицинские и химические поручения обычно исходили от Тюрка.

– О’кей, – ответил я, как обычно, и ждал конкретных указаний. И получил.

– Миранде нужны тампоны. Купи ей.

Так-то я знаю, что за тампоны. Приблизительно. У нас были уроки полового просвещения, и мама держала тампоны в ванной, под раковиной, в детстве я как-то раз вытащил у нее один из пачки, мне подумалось, это какой-то маленький игрушечный зверек из мягкого хлопка, с мышиным хвостиком. Но купить? В этом я не разбирался. Может, они бывают разных размеров? Придется спрашивать? При одной мысли об этом я вспотел. Но вслух лишь повторил «о’кей» и побрел через ворота по подвесному мостику в город. Аптека на Хай была мне хорошо знакома, я много чего покупал там для Тюрка, но никогда прежде не осмеливался проникнуть в таинственный отдел со специальными товарами под вывеской «Женская гигиена».

Глаза разбежались при виде сбивающего с толку разнообразия ярких упаковок, все они специально так сделаны симпатичными, девчачьими и довольно удачно скрывают свое назначение. Быстренько, стараясь прикинуться метросексуалом, выполняющим просьбу подружки, и не показаться тихим извращенцем, глазеющим на медицинские изделия, я ухватил самую крупную пачку, что попалась под руку, с надписью «супер». Проверил – на боку изображены три синие капли (очевидно, красные рисовать не разрешается, слишком противно) – и поспешил к кассе, где меня с любопытством окинул взглядом продавец.

Вернувшись в школу, я передал упаковку (спрятанную в пакет от «Бутс») Лоаму. Тот глянул на пакет, на меня и сказал:

– Зачем они мне? Это Миранде, мне это ни к чему.

Тюрк, приплясывавший рядом с шефом (гангста-рэп), завыл гиеной:

– Зачем они ему, бро? Мужики таким не пользуются! Мы тут не все геи, амиго!

– О’кей, – повторил я привычное словцо. – Где… где Пенкрофт?

Лоам повернул кисть, чтобы свериться со своим суперфирменным самым-дорогим-какой-можно-купить-за-деньги хронометром.

– В девчачьей раздевалке, переодевается перед бассейном. Сейчас-то он ей и нужен. Метнись живо.

Тюрк цвиркнул зубом:

– На цырлах, бро!

Я развернулся и «на цырлах» поспешил к бассейну. В этой части школы дубовые панели с серебряными кубками сменялись высокотехничными бело-голубыми раздевалками, из которых открывался выход в еще более высокотехничный бело-голубой бассейн. Лоам и Тюрк почему-то следовали за мной по пятам – вообще-то мне проводники не требовались, ведь (только не примите меня за извращенца, как приняли в аптеке) я прекрасно знал, где переодеваются девочки. То есть это я думал тогда, что парни помогают мне отыскать Миранду. Вот и дверь с изображением девчачьей фигурки (ручки-ножки в виде палочек и юбка). Я постучал, прислушался. Ответа не было. Изнутри доносился острый запах бассейна, запах Миранды Пенкрофт. Лоам и Тюрк пыхтели у меня за спиной. Я обернулся, высматривая, не идет ли кто из девочек, попросить бы передать упаковку. Вдруг коридор заполонила целая толпа, но сплошь парни. Тюрк снова цвиркнул зубом, отвратительная манера.

– Что, бро, не открывают? Нико-о-ого-о не-е-ет, амиго?

Лоам стоял сбоку, вплотную ко мне, руки скрестил на груди, словно вышибала в ночном клубе.

– Придется тебе самому снести ей тампоны, ясно, Селкирк?

И они оба набросились на меня: Лоам распахнул дверь и втолкнул меня внутрь, а Тюрк ухватил сзади мои штаны и стянул их до колен. И я говорю про штаны не в американском смысле, то есть не только про брюки, а про штаны в английском смысле, то есть и трусы тоже. Я влетел в девчачью раздевалку, стреноженный, голый ниже пояса и с упаковкой тампонов в руке. Словно кто-то проник в мое подсознание, подсмотрел самый ужасный мой кошмар и воплотил его, превратив меня в звезду этого представления. Я уронил пачку на пол и подтянул штаны, но к тому времени все девочки из двенадцатого класса, включая Миранду Пенкрофт, успели разглядеть мою оснастку.

Девочки окружили меня и давай визжать. Обзывать извращенцем (само собой) и похуже. Ли орала пронзительнее и громче всех, оттаскивая при этом Пенкрофт подальше от меня, словно телохранительница. Я успел увидеть потрясенное лицо Флоры, открытый в изумлении рот, – и меня выкинули обратно за дверь. Лицо у меня горело от того, что увидели девочки, но и от того, что сам я увидел, – все это тщательно скрываемое нижнее белье, потайные части девчачьего тела, эти лямочки, кружева, и да, там волосы. И запахи – сотни спреев, дезодорантов, одеколонов и под всем этим элементарный, ни с чем не спутаешь, запах женщины. О боже!

В отделанном дубовыми панелями коридоре толпились парни, их явно созвали на это веселье, все ржали, распевали мои прозвища. Тюрк распаковал тампоны и осыпал меня ими. Мальчишки подобрали их и давай пуляться, раскачивать вылущенные из оболочки тампоны за хвостики. Это была последняя возможность поиздеваться надо мной до каникул, и они воспользовались ею на полную катушку. Целый рой смартфонов облепил меня со всех сторон, не мигая, они вели запись. Я еще домой не успею вернуться, а ролик с моим позором уже миллион раз просмотрят на Ютьюбе. А раз так, по крайней мере, покажем всем то, на что стоит полюбоваться. Я ловко поймал пролетавший мимо тампон – надо же, раз в жизни что-то ловко поймал – и с убийственно холодной яростью обернулся к Лоаму. Плотный кусочек ваты я держал двумя пальцами – маленький, смахивающий на мышонка.

– Сбереги его, – посоветовал я. – Миранде понадобится что-то побольше, чем ты ей можешь предложить.

Народ вокруг задохнулся то ли от смеха, то ли от шока, и даже Тюрк, правая рука Лоама, буркнул:

– Ну ты даешь.

Я сам не знал, откуда взялись слова. Совсем на меня не похоже – грубо, непристойно. Второй раз в жизни я попытался оскорбить Лоама, и за это время далеко ушел от носконюхателя. Еще за мгновение до того, как я произнес эти слова, я не ожидал от себя такого. Не ожидал я и удара. Я почувствовал его уже тогда, когда кулак врезался мне в лицо. Услышал девчоночий вскрик: «Не надо!» – и перед глазами сначала все вспыхнуло, потом померкло, жуткая боль пронзила зуб. Я рухнул на пол и на мгновение остался лежать, не двигаясь. Потом перевернулся на живот, прислушиваясь к металлическому вкусу крови во рту. Медленно, точно чудище Франкенштейна, поднялся – сначала изогнул позвоночник и встал на четвереньки, потом на ноги. Никто не двигался. Я видел белые пятна перепуганных лиц: даже Первые решили, что Лоам зарвался. Я слышал, как Тюрк выдохнул: «Ох ты ж!» Но я ни на кого не смотрел. И уж точно не смотрел на Лоама. Ощупал языком острый край сломанного заднего зуба – видимо, от удара он резко стукнулся о верхний. Поморгал, выпрямился. Все напряженно следили за мной, ожидая, как я поступлю, – пугливые, неуверенные, словно власть вдруг перешла ко мне. Только я ничего не стал ни говорить, ни делать. Повернулся и вышел из школы, пересек мост и покинул остров Осни. И плевать мне на завтрашнюю коронацию, когда Лоама в очередной раз увенчают серебряной крышкой и будут носить по двору под сыплющимися с неба цилиндрами. Это все без меня.

Я уходил, я покидал эту школу навсегда, я в жизни больше не увижу этого засранца.

12 Уговор

– Я хочу уйти из школы.

Я выждал до ужина или, если угодно, позднего обеда – мы садились все вместе за стол, когда родители возвращались с работы. Европейский обычай, что вы хотите. Несмотря на сломанный зуб, я впервые за три года наслаждался каждым кусочком пищи.

Мама аккуратно положила на скатерть нож и вилку, выровняла их так тщательно, словно урановые стержни. Отец подтолкнул очки к переносице, как он делал всегда, если что-то его озадачивало.

– Что ты хочешь сделать?

Я сглотнул и повторил:

– Уйти из школы. Я хочу уйти.

Мама ладонью коснулась папиного локтя.

– Погоди минутку, дорогой. А что же дальше? Тебе ведь надо сдать экзамены за весь школьный курс. Поступить в университет.

И тут по их лицам я понял, что мой план провалился. Я сам себе поставил подножку, блестяще сдав промежуточные экзамены, – блестяще сдав их отчасти потому, что пахал на Лоама и всех этих чурбанов Первых. Теперь мне светило еще два года до выпускных экзаменов, тюремный срок, да и университет, Оксфорд или Кембридж, родители непременно захотят, чтобы я поступал именно туда, окажется чем-то вроде Осни, в этом я был уверен. Я набрал в грудь побольше воздуха:

– Я могу научиться какому-нибудь ремеслу. Стать автомехаником. Кодировщиком. Работать в техподдержке.

Папа сложил руки будто на молитве.

– Сынок, мы нисколько не возражаем, если ты хочешь получить такую профессию. Но сначала закончи университет, чтобы иметь надежный тыл.

– И кроме того, – заговорила мама, и на ее лице проступило странное выражение. – Ты же всегда говорил… мы всегда говорили… – Она запнулась и сжала губы, на которых, как обычно, отсутствовала помада. Мама избегала смотреть мне в глаза, и вдруг я узнал это выражение на ее лице – это же было мое выражение лица, те самые черточки вай-фая на лбу. Мама чуть не плакала, и, когда я сообразил отчего, я с трудом сумел в это поверить.

– Это про то, что я стану президентом?

Она промолчала.

– Ты об этом, да?

– Нет, милый, конечно, нет. Смешно было бы думать об этом.

Потрясающе.

– Мам, наверняка можно стать президентом и без высшего образования. Вон хоть Трамп. Он, должно быть, и школу-то не закончил.

Мама принялась составлять тарелки одну на другую, очень тщательно, как будто от любого неосторожного движения они могли разбиться – весь мир мог разбиться вдребезги.

Этот спор – повышенные голоса, мамины слезы – оказался лишь первым из многих. Родители испробовали все способы. Они предлагали мне машину, роскошные каникулы, смартфон. Может быть, я соглашусь перейти в другую школу?

В технический колледж? Я отверг все приманки и все варианты дальнейшей учебы. За три года я успел понять, что не умею ладить с людьми. Я попросту не нахожу с ними общий язык. Так что мне требовалась работа, где человеческое общение сводится к минимуму. Вот машины – то, что надо. Мне требовалась работа для мальчика-острова.

– Почините мой компьютер!

– Готово, мэм.

– Почините мою машину!

– Можете ехать, сэр!

В ту завершающую неделю учебного года я впервые в жизни всерьез спорил с родителями. В итоге они вызвали меня к себе в кабинет, словно собирались объявить об увольнении, и усадили перед столом.

Оба они сидели в кожаных креслах, за ними уходили под самый потолок книжные стеллажи. Прямо над головой мамы я разглядел Библию в кожаном переплете, над которой я плакал в свой первый день в Осни, когда Лоам сломал мои очки – сломал их в первый раз. Первый из многих-многих разов. Меня травили три года. Пора с этим покончить.

– О’кей, лапонька. – Мама не столько заговорила, сколько испустила тяжелый вздох. – Мы предлагаем компромисс.

Уже хорошо: всю неделю мне не удавалось стронуть их с места. Я подался вперед. Теперь настала очередь отца.

– Мы готовы позволить тебе уйти из школы и начать работать.

Я вскинул в воздух кулак. Словно победитель спортивных состязаний:

– Йееееес!

– Но у нас с папой есть условие, – вмешалась мама.

Я снова откинулся к спинке стула.

– Какое?

В принципе, я бы на что угодно согласился, лишь бы не попасть больше в школу Осни.

– Та летняя школа «Подготовки к жизни», на которую ты записался, – напомнил папа. – Ты должен туда поехать.

Я-то совсем забыл. Перед экзаменами я согласился поехать в этот дурацкий лагерь, где-то за океаном. Я бы куда угодно записался, ведь я собирался уйти из школы, но я же не собирался туда взаправду. Наверное, папа без труда прочел все это на моем лице.

– Мы уже все оплатили, и тебя там ждут. И мы надеемся, лагерь поможет тебе взглянуть на ситуацию под другим углом. Там в игровой форме учат работать в команде, учат вниманию к другим, сотрудничеству.

– Твои родители не слепые, – добавила мама. – Мы знаем, что тебе в школе было нелегко.

Впервые она дала мне понять, что они все-таки догадывались о том, что со мной творилось. Я почувствовал, как вай-фай набрякает у меня на лбу. Надо бы пошутить, а то расплачусь.

– Очень мягко сказано.

– Поэтому мы хотим, чтобы ты поехал в лагерь. Попытался сблизиться с этими ребятами. Дай им шанс.

Я не стал говорить им, что «эти ребята» не заслуживают шанса и с ними не сближаться надо, а бежать от них подальше. Я спросил только:

– Если я поеду, что дальше?

– Через две недели мы встретим тебя в Лос-Анджелесе. У нас тоже закончится летняя школа, и мы проведем каникулы все вместе, в Штатах. Поедем в Пало-Альто.

Пало-Альто я почти не помнил, но каникулы с родителями! Боже, как я в этом нуждался!

– И в сентябре вы не заставите меня снова идти в школу?

– Нет. Если ты сам не захочешь – нет, – ответил папа. – Если лагерь не поможет и у тебя не появятся друзья, тогда мы позволим тебе бросить школу.

Он снова поправил очки.

– Две недели. О большем мы не просим, Линк.

Я с трудом вникал в их слова: значит, я получу то, чего добивался?

– Больше не надо надевать форму, переходить мост, входить в те ворота? Никогда?

– Нет – если ты сам не решишь вернуться.

Я прикинул. Две недели лагеря, и на том я расстанусь со школой. Ерунда, в общем-то, я протянул три года. Лагерь под присмотром, там есть взрослые, я смогу держаться подальше от придурков, не переть на рожон. И потом буду свободен.

Я протянул руку.

– Уговор, – сказал я.

Родители переглянулись и по очереди торжественно пожали мне руку. Мне казалось, я одержал победу. Только вот почему они выглядели такими… ну, довольными?

Следующие дни я паковал вещи. До того момента я не обращал внимания на письма о летнем лагере и не ходил на собрания, я же не собирался туда ехать. Это как если бы Эдмону Дантесу сказали, что к замку Иф будут пристраивать изумительный новый флигель, не хочет ли он взглянуть на чертежи? Но теперь мне пришлось во все это вникать. Мы должны были долететь до Анджелеса и оттуда на небольшом самолете добраться до какого-то острова в Тихом океане, где нас ожидал «спортивно-досуговый лагерь». Я больше рассчитывал на досуг, чем на спорт – водяные горки и массаж как раз по мне. А что касается пляжного волейбола под палящим солнцем – спасибо, не надо. Судя по всему, этот лагерь был более продвинутый, чем прочие вылазки, затевавшиеся в Осно, – тут и обучение сотрудничеству, так привлекавшее мою маму, и рыбалка в лодках со стеклянным дном, и всякое такое. Вроде неплохо. Так что я покорно упаковал свои шорты и безумные гавайки образца семидесятых, доставшиеся мне от папы, – ничего более подходящего для курорта не нашлось. Я сложил в чемодан телефон, айпад, а главное – «Киндл». Что бы ни случилось, при мне всегда будут сто романов, так что я не пропаду.

Я улыбался, прощаясь с родителями в Хитроу, я улыбался всю дорогу до Лос-Анджелеса. И даже в аэропорту Анджелеса, увидев, с кем мне предстоит жить в лагере, я продолжал улыбаться. Разумеется, Лоам, Иган, и Ли, и Флора (в комплекте с новой сережкой в носу). Все те, кто видел меня в худшие моменты моей жизни и конечно же готов был стократ напоминать мне и об этом, и о том, что разглядел меня без штанов. На миг я удивился, почему отсутствуют задушевные дружки Флоры, Смит и Фрай, – без них ей предстояли тяжеленькие две недели, почти как мне, однако я не собирался облегчать ей жизнь, она-то мне жизнь не облегчала. При этой мысли я снова улыбнулся и продолжал улыбаться, когда рядом обсуждали мои гениталии. Если таково условие моей полной и окончательной свободы – ла-а-адно.

В самом распрекрасном настроении я поднялся на борт самолета вместе с Лоамом и всей бандой. Нам выдали дурацкие рубашки-поло в бутылочно-зеленых и золотых цветах Осни и с надписью «Летний лагерь Осни – подготовка к жизни» на спине. Свою рубашку я запихнул в рюкзак. Я бы и в виде трупа не хотел бы в такой оказаться. Но Лоам, которому без спортивной формы не по себе, поскорее натянул эту фигню, а за ним конечно же Иган. Малыши-близнецы по пути в церковь. Я снова улыбнулся. Ничто меня не злило, все только развлекало. Я не утратил улыбки даже тогда, когда эта здоровая дубина привычно вручила мне свою поклажу. Я ведь знал, что через две недели расстанусь и с ним, и с его сумками навсегда.

Самолет оказался роскошный – никогда раньше не слышал об этой компании, «Океанские авиалинии». Кремовые кожаные сиденья, деревянная отделка. Я вообразил, будто и в самом деле стал президентом, лечу бортом номер 1, а эти лузеры – на моем самолете.

О самом перелете я почти ничего не помню. Момент взлета – минеральная вода в бутылке Флоры ложится горизонтально, словно это не бутылка, а ватерпас. Лоам возится с фитнес-браслетом. Пенкрофт скрещивает загорелые ноги под фантастической замшевой мини-юбкой цвета новорожденной мыши. Я был всем доволен. Попросил у стюардессы колу, откинул сиденье и воткнул наушники. Выбрал «Человека Ниоткуда» и нажал кнопку с треугольником. Теперь я мог слушать эту песню без горечи, потому что вскоре я уже не буду Человеком Ниоткуда.

Еще помню, как достал «Киндл» и открыл «Графа Монте-Кристо», я всегда перечитываю эту книгу для успокоения. Помню, как прочел первые строки, которые мог бы повторить наизусть и без книги.


Двадцать седьмого февраля 1815 года дозорный Нотр-Дам де-ла-Гард дал знать о приближении трехмачтового корабля «Фараон», идущего из Смирны, Триеста и Неаполя.

Как всегда, портовый лоцман тотчас же отбыл из гавани…[11]


И больше ничего не помню.

Загрузка...