Прежде чем мы начнем, хотелось бы подчеркнуть одну вещь, которую многие, похоже, забывают. Двадцать первый век наступит не завтра – он начнется годом позже, 1 января 2001 года. Хотя календари после полуночи будут отсчитывать 2000 год, старый век продлится еще двенадцать месяцев. Каждые сто лет нам, астрономам, приходится снова и снова объяснять это, но все напрасно. Стоит в счете веков появиться двум нулям, как уже идет пир горой!

Так вы хотите узнать, какое событие больше всего запомнилось мне за полвека космических исследований…

Конечно, уже взяли интервью у фон Брауна? Как он поживает? Приятно слышать; я не видел его после симпозиума в Астрограде в честь его восьмидесятилетия, с тех пор он не прилетал с Луны.

Что говорить, я повидал немало великих событий в истории космонавтики, начиная с запуска первого спутника. В двадцать пять лет я был вычислителем в Капустином Яру, недостаточно важная личность, чтобы присутствовать в контрольном центре, когда шел отсчет последних секунд. Но я слышал старт. Только однажды за всю жизнь я слышал звук, который поразил меня еще сильнее. (Что это было? После скажу.) Как только стало известно, что спутник вышел на орбиту, один из ведущих ученых вызвал свой ЗИЛ, и мы покатили в Волгоград отмечать событие.

Сто километров одолели за то же время, за какое спутник совершил первый оборот вокруг Земли, – неплохая скорость! (Кто-то подсчитал, что выпитой на следующий день водки хватило бы для запуска крошки-спутника, который конструировали американцы, но я в этом не уверен.) Большинство учебников истории утверждает, что именно тогда, 4 октября 1957 года, начался космический век. Я не собираюсь спорить с ними, но, по-моему, самое увлекательное было потом. Что может сравниться по драматизму с тем случаем, когда военные корабли США

мчались на выручку Дмитрию Калинину и в последний миг выловили из Южной Атлантики его капсулу? А радиорепортаж Джерри Уингейта, его красочные эпитеты, на которые ни один цензор не посмел покуситься, когда он обогнул Луну и впервые увидел воочию ее обратную сторону! А всего пять лет спустя – телевизионная передача из кабины «Германа Оберта», когда корабль прилунился на плато в Заливе Радуг. Он и сейчас там стоит вечным памятником людям, которых схоронили рядом с ним…

Все это были великие вехи на пути в космос, но вы ошибаетесь, если думаете, что я буду говорить о них. Меня больше всего поразило совсем другое. Я даже не уверен, сумею ли хорошо рассказать, а если и сумею – как вы это подадите? Ведь нового ничего не будет, газеты тогда только об этом и писали. Но большинство из них упустило самую суть, для прессы это была просто выигрышная «человечная» черточка, только и всего.

Было это через двадцать лет после запуска первого спутника, вместе с другими я находился тогда на Луне.

Правда, к тому времени я стал уже слишком важной персоной, чтобы заниматься наукой. Прошло больше десятка лет с тех пор, как я составлял программы для электронной машины; теперь моя задача была несколько сложнее –

«программировать» людей, ведь я отвечал за проект APEC, готовил первую экспедицию на Марс.

Стартовать, понятно, решили с Луны, там тяготение намного слабее и для запуска нужно в пятьдесят раз меньше горючего, чем на Земле. Хотели было собирать корабли на орбите спутника – еще меньше горючего надо для вылета, – но когда продумали все как следует, эта идея отпала. Не так-то просто устраивать в космосе заводы и мастерские; невесомость скорее мешает, чем помогает, когда вам нужно, чтобы все предметы беспрекословно слушались вас. К тому времени, в конце семидесятых годов, Первая лунная база работала полным ходом. Химические заводы и всякие мелкие предприятия производили все для поселка. И мы решили использовать их, вместо того чтобы ценой огромных усилий и затрат сооружать в космосе новые.

«Альфу», «Бету» и «Гамму» – три корабля экспедиции

– собирали на дне кратера Платона. Здесь в кольце гор простерлась, пожалуй, самая гладкая равнина этой стороны

Луны, настолько обширная, что наблюдателю, стоящему в ее центре, и не придет в голову, что он находится на дне кратера: горы скрыты далеко за горизонтом. Герметичные купола базы стояли в десяти километрах от стартовой площадки и были связаны с ней канатной дорогой; эти дороги очень нравятся туристам, но, на мой взгляд, сильно уродуют лунный пейзаж.

В первые дни освоения жизнь на Луне была далеко не сладкой, мы не могли и мечтать об удобствах, которые теперь стали обычными. Центральный купол, с его парками и озерами, тогда существовал только на ватманской бумаге; впрочем, мы все равно не смогли бы им насладиться, проект APEC поглощал нас всецело. Человек готовился совершить первый прыжок в большой космос; уже в ту пору мы рассматривали Луну всего лишь как предместье

Земли, камень в реке, на который можно опереться и прыгнуть, куда тебе надо. Наши мысли лучше всего выразить словами Циолковского – они висели у меня в кабинете на стене, чтобы каждый мог видеть:

НАША ПЛАНЕТА ЕСТЬ КОЛЫБЕЛЬ РАЗУМА, НО

НЕЛЬЗЯ ВЕЧНО ЖИТЬ В КОЛЫБЕЛИ.

(Что вы сказали? Нет-нет, я никогда не встречался с

Циолковским. В 1935 году, когда он умер, мне было всего четыре года!)

После многих лет секретности было очень приятно работать рука об руку с людьми всех наций над проектом, осуществлять который помогал весь мир. Из моих четырех заместителей один был американец, другой – индиец, третий – китаец, четвертый – русский. И хотя ученые разных стран всячески старались перещеголять друг друга, это было полезное соперничество, оно только шло на благо нашему делу. Посетителям, не забывшим старые недобрые времена, я не раз с гордостью напоминал: на Луне нет секретов.

Ну так вот, я ошибался: секрет был, притом у меня под носом, в моем собственном управлении. Возможно, я бы и заподозрил что-нибудь, если бы бесчисленные детали проекта APEC не заслонили от меня все прочее. Теперь-то, оглядываясь назад, я вижу, что было вдоволь всевозможных намеков и признаков, но тогда я ничего не заметил.

Правда, от моего внимания не ускользнуло, что Джим

Хатчинс, мой молодой заместитель-американец, становится все более рассеянным, словно его что-то заботило.

Раз или два пришлось даже сделать ему выговор за небольшие упущения; он обижался и заверял, что это не повторится. Хатчинс был типичный, ярко выраженный колледж-бой, каких Соединенные Штаты поставляют в изрядных количествах, очень добросовестный, хотя звезд с неба не хватал. Он уже три года был на Луне и едва ли не первым забрал с Земли свою жену, как только отменили ограничения. Я так никогда и не выяснил, каким образом он оказался замешанным в этой истории; видимо, сумел нажать тайные пружины, хотя уж его-то никак нельзя было представить себе главным действующим лицом международного заговора. Да что там международного – тут и Луна участвовала, десяток людей, вплоть до высшего начальства в Управлении астронавтики.

Мне до сих пор кажется чудом, что они сумели все сохранить в тайне.

Восход солнца начался уже два дня назад по земному времени, но хотя четкие тени заметно укоротились, до лунного полудня было еще пять дней. Мы готовились провести первое статическое испытание двигателей

«Альфы»; силовая установка была вся смонтирована, корпус корабля собран. Стоя на равнине, «Альфа» напоминала скорее часть нефтеперегонного комбината, чем космический корабль, но нам она казалась прекрасной, символом будущих завоеваний.

Момент ответственный: еще никогда не делали таких мощных термоядерных двигателей, и, несмотря на все старания, полной уверенности не было. Если теперь что-нибудь не сработает, проект APEC может быть оттянут не на один год…

Отсчет времени уже начался, когда ко мне подбежал

Хатчинс – бледный и озабоченный.

– Мне нужно немедленно доложить на базу, – выпалил он. – Это очень важно!

– Важнее испытания? – язвительно осведомился я, сдерживая досаду.

Он помялся, словно хотел мне что-то объяснить, потом коротко ответил:

– Да, пожалуй…

– Хорошо, – сказал я, он тотчас исчез.

Я мог бы потребовать у него объяснения, но подчиненным надо доверять. Возвращаясь к центральному пульту управления, я раздраженно говорил себе, что сыт по горло этим взбалмошным юнцом, надо будет попросить, чтобы его забрали от меня. И ведь что всего удивительнее: он не меньше других волновался, как пройдет испытание, а сам вдруг умчался по канатной дороге на базу. Пузатый цилиндр кабины уже был на полпути к следующей опоре, скользя по едва заметным тросам подобно какой-то невиданной птице.

Пять минут спустя я совсем разозлился. Целая группа приборов-самописцев вдруг забастовала, пришлось отложить испытания на три часа. Я метался в контрольном центре, твердя всем и каждому (благо им некуда было от меня спастись), что у нас в Капустином Яру таких вещей не случалось. Наконец после второй чашки кофе я слегка успокоился; и тут в динамиках прозвучал сигнал «слушайте все». Только один сигнал считался еще важнее – вой аварийных сирен. За все мои годы в Лунном поселке я дважды слышал его – и надеюсь больше никогда не услышать.

Голос, который затем раздался в каждом помещении на

Луне и в наушниках каждого рабочего на безмолвных равнинах, принадлежал генералу Моше Стайну, председателю Управления астронавтики. (Тогда еще существовали всякие почетные титулы, хотя никто уже не придавал им значения.)

– Я говорю из Женевы, – начал генерал Стайн, – на мою долю выпало сделать важное сообщение. Последние девять месяцев проходил ответственнейший эксперимент. Мы держали его в секрете, считаясь с непосредственными участниками опыта и не желая пробуждать ненужных надежд или опасений. Вы помните, еще недавно многие специалисты вообще не верили, что человек сможет жить в космосе; и на сей раз нашлись пессимисты, они сомневались, удастся ли сделать следующий шаг в покорении

Вселенной. Теперь доказано, что они ошибались: разрешите представить вам Джорджа Джонатана Хатчинса, первого Уроженца Космоса.

Последовал щелчок – какое-то переключение, – затем пауза, непонятные шорохи и шепот. И вдруг на всю Луну и половину Земли – звук, о котором я обещал вам рассказать, самый поразительный звук, какой мне довелось слышать за всю свою жизнь.

Это был слабый плач новорожденного младенца, первого в истории человечества, который родился вне Земли!

В полной тишине, воцарившейся в контрольном центре, мы поглядели сперва друг на друга, потом на корабли на сияющей равнине. Всего несколько минут назад нам казалось, что на свете нет ничего важнее их. И вот им пришлось отступить перед тем, что произошло в медицинском центре

– и что будет в грядущих веках происходить миллиарды раз в бесчисленных мирах.

Вот тогда-то, уважаемые друзья, я почувствовал, что человек действительно утвердился в космосе.


СОЗВЕЗДИЕ ПСА

Неистовый лай в первый миг только раздосадовал меня.

Я повернулся на другой бок и сонно буркнул:

– Замолчи, глупая собака.

Но дремота длилась лишь долю секунды; тут же я совсем очнулся, вернулось сознание, и с ним пришел страх.

Страх одиночества, страх безумия.

Я боялся открыть глаза, боялся увидеть. Рассудок говорил мне, что еще ни одна собака не ступала на поверхность этого мира, что между мной и Лайкой – четверть миллиона миль в пространстве, больше того – пять лет во времени.

– Тебе приснилось, – сердито сказал я себе. – Не будь идиотом, открой, глаза! Крашеные стены – вот все, что ты увидишь.

Разумеется, так и было. Крохотная кабина пуста, дверь плотно затворена. Я был наедине со своими воспоминаниями, во власти неясной печали, которая часто овладевает человеком, когда яркий сон сменяется тусклой действительностью. Ощущение утраты было настолько горьким, что хотелось снова уснуть. Хорошо, что я устоял: в тот миг сон был равносилен смерти. Но я не подозревал этого еще пять секунд – целую вечность, которую я провел на Земле, ища утешения в прошлом.

Откуда взялась Лайка, так и не удалось установить, хотя сотрудники обсерватории расспрашивали знакомых, а я поместил несколько объявлений в газетах Пасадены. Я

нашел ее – одинокий, брошенный комок шерсти – на обочине шоссе летним вечером, направляясь в Паломар. Я не любил собак, вообще не любил животных, но нельзя же бросить беспомощное маленькое существо на произвол судьбы, которую олицетворяли стремительные автомашины. Подавляя отвращение и жалея, что нет перчаток, я подобрал ее и затолкал в багажник. Мне вовсе не хотелось рисковать обивкой моей новенькой машины, а в багажнике собака, как мне казалось, не могла натворить большой беды. Я ошибся.

Остановив машину возле «Монастыря» (жилой дом для астрономов, где мне предстояло провести следующую неделю), я без особого восторга изучил свою находку.

Сперва-то я думал отдать щенка сторожу, но тут песик заскулил и открыл глаза. Он смотрел так беспомощно, так доверчиво… Словом, я передумал.

После я иногда жалел об этом, правда, недолго. Я и не подозревал, сколько хлопот может доставить подрастающий пес, намеренно и нечаянно. Счета за чистку и починку росли; особенно страдали мои носки и «Астрофизический журнал». Но в конце концов Лайка научилась вести себя и дома, и в обсерватории; мне кажется, из всех собак только она одна побывала внутри купола, где помещался двухсотдюймовый телескоп. Там она могла часами тихо лежать в укромном уголке, а я занимался наладкой в своей клетушке; ей достаточно было слышать мой голос. Другие астрономы не меньше моего привязались к ней (имя «Лайка»

предложил наш физик, старик Андерсон), но с самого начала она была моей собакой и больше никого не слушалась.

Да и мне она не всегда подчинялась.

Это было великолепное животное, почти чистокровная восточноевропейская овчарка. Видимо, из-за этого «почти»

ее и бросали. (До сих пор злюсь, как вспомню, а может быть, это зря, ведь я не знаю, как было дело.) Если не считать двух темных пятен над глазами, она была дымчато-серой, с мягкой, шелковистой шерстью. Когда уши торчали, она казалась необычайно умной и внимательной.

Обсуждая с коллегами типы спектров или эволюцию звезд, я готов был поверять, что Лайка следит за нашей беседой.

Я по сей день не могу понять, почему она так привязалась ко мне; даже среди людей у меня друзей очень мало.

И, однако, когда я после долгого отсутствия возвращался в обсерваторию, она выходила из себя от восторга, прыгала на задних лапах, опираясь передними на мои плечи (она шутя дотягивалась до них), и радостный визг совсем не вязался с могучим ростом Лайки. Уж я старался не уезжать надолго; в дальние путешествия нельзя было взять с собой собаку, но в коротких поездках она почти всегда меня сопровождала. Лайка была со мной и в тот раз, когда я поехал на север, чтобы участвовать в этом злополучном семинаре в Беркли.

Нас приютили мои друзья по университету. При всей их учтивости было очевидно, что их не радует присутствие в доме такого чудовища. Я заверил хозяев, что Лайка ведет себя безупречно; с большой неохотой они разрешили мне держать ее в комнате.

– Сегодня ночью вы можете не бояться грабителей, –

сказал я.

– В Беркли грабителей нет, – последовал ответ.

Но среди ночи мне на миг почудилось, что они ошиблись. Меня разбудил яростный визгливый лай, я слышал от

Лайки такое только раз – когда она впервые увидела корову и не могла понять, что это такое. Бранясь, я сбросил одеяло и нырнул во мрак незнакомого дома. Главное – утихомирить Лайку, не дать ей разбудить хозяев, если только я не опоздал. Грабитель, конечно ж, давно удрал. Я от души надеялся, что это так…

Несколько секунд я стоял возле выключателя на лестничной площадке. Зажигать или не зажигать? Наконец, я рявкнул: «Молчи, Лайка!» – и нажал кнопку; холл внизу озарился ярким светом.

Лайка неистово скреблась в дверь и продолжала визгливо лаять.

– Если тебе надо погулять, – сердито сказал я, – вовсе не обязательно поднимать такой шум!

Я спустился, отодвинул задвижку, и собака ракетой вырвалась наружу.

Было тихо, безветренно, лунный серп боролся с сан-францисским туманом. Стоя в светлой мгле, я смотрел через залив на огни города и ждал Лайку, чтобы отчитать ее по заслугам. Я все еще ждал, когда – во второй раз в двадцатом столетии – пробудились от спячки здешние подземные силы.

Как ни странно, я не испугался, во всяком случае, в первый миг. Помню, прежде чем я осознал угрозу, две мысли мелькнули у меня в голове. «Уж эти геофизики, –

сказал я себе, – могли бы хоть как-то предупредить нас». И

удивился: «Вот не думал, что от землетрясения такой шум!».

Почти одновременно до меня дошло, что толчок незаурядный. О том, что было дальше, предпочитаю не вспоминать. Только на следующий день спасателям удалось увезти меня: я отказывался расстаться с Лайкой. Глядя на рухнувший дом, в котором лежали тела моих друзей, я знал, что обязан ей жизнью. Но разве можно было требовать от пилотов вертолета, чтобы они это понимали? Не упрекну их и за то, что они сочли меня обезумевшим, ведь столько несчастных бродило среди обломков и пожарищ.

С той поры мы разлучались разве что на несколько часов. Мне говорили – и я охотно верю этому, – что я все меньше и меньше интересовался обществом людей, хотя и не стал отшельником или мизантропом. Звезды и Лайка заполняли все мое рабочее время и досуг. Мы подолгу гуляли вместе по горам, это было самое счастливое время моей жизни. И лишь одно облако омрачало горизонт: я знал, в отличие от Лайки, что счастью скоро придет конец.

Переброска готовилась уже больше десяти лет. Еще в шестидесятых годах было признано, что Земля – неподходящее место для астрономической обсерватории. На

Луне даже малогабаритные навигационные приборы намного превзошли возможности всех телескопов, которые глядели в космос сквозь мрак и мглу земной атмосферы.

Исчерпалась история Маунт-Вильсон, Паломара, Гринвича и других славных обсерваторий. Для обучения они еще годились, но границы исследования надо было переносить в космос.

И я должен переехать. Мне уже предложили должность заместителя директора обсерватории Фарсайда. В несколько месяцев я решу проблемы, над которыми бился много лет. За пределами атмосферы я узнаю, что значит быть слепым, который вдруг обрел зрение.

Конечно, нечего было и говорить о том, чтобы взять с собой Лайку. На Луну допускались только подопытные животные; наверное, пройдет еще не один десяток лет, прежде чем можно будет заводить там любимцев, да и то понадобится целое состояние, чтобы доставить их туда и прокормить. Я подсчитал, что моего – совсем неплохого –

жалованья никак не хватит: Лайка привыкла съедать два фунта мяса в день.

Выбор был предельно прост. Я мог остаться на Земле, отказавшись от ученой карьеры. Или отправиться на Луну, отказавшись от Лайки.

В конечном счете, она была всего лишь собака. Десяток лет и Лайка умрет; к этому времени я могу достичь зенита своей ученой карьеры. Ни один здравомыслящий человек не стал бы колебаться, все же я колебался, и если вы до сих пор не поняли, почему, то никакие мои слова не помогут.

Приговор был вынесен заочно. До последней недели я не мог решить, как поступить с Лайкой. И когда доктор

Андерсон вызвался присмотреть за ней, я вяло согласился, забыв даже как следует поблагодарить. Старый физик и его жена с первого дня полюбили Лайку; боюсь, я показался им человеком бесчувственным и бессердечным. А ведь было как раз наоборот.

Мы в последний раз прошли с ней вместе по холмам, затем я молча вручил собаку Андерсонам и больше ее не видел.

Вылет задержался почти на сутки, ждали, пока уймется сильное магнитное возмущение, да и то активность поясов

Ван-Аллена была настолько велика, что мы выходили через «трубу» над Северным полюсом. Невесомость всегда неприятна, а в придачу мы все осовели от антирадиационных медикаментов. Когда я снова стал интересоваться окружающим, корабль был уже над Фарсайдом; я не увидел, как Земля ныряет за горизонт. Да я и не очень-то жалел об этом, мне тогда совсем не хотелось вспоминать прошлое, я предпочитал думать только о будущем. Меня преследовало чувство вины: я покинул существо, которое меня любило, верило в меня. Чем я лучше тех, кто бросил щенка на обочине пыльного Паломароского шоссе?

Весть о том, что она умерла, пришла через месяц. И

никакой видимой причины. Андерсоны делали для нее все, и они сильно горевали. Просто Лайке не хотелось жить.

Несколько дней я сам думал о смерти, но труд – великое лекарство, а моя программа развивалась полным ходом.

Забыть Лайку я не мог, но постепенно воспоминания перестали причинять боль.

Почему же они с такой силой вернулись теперь, пять лет спустя, на обратной стороне Луны?

Я пытался понять, в чем дело; вдруг все здание вздрогнуло, точно от могучего удара. Дальше я действовал не размышляя, руки сами закрыли гермошлем аварийного скафандра, когда опоры подались и стена распахнулась, выпустив на волю взвизгнувший воздух. Благодаря тому, что я автоматически нажал кнопку Общей тревоги, мы потеряли всего двоих, хотя толчок – самый сильный из всех, зарегистрированных на Фарсайде, – разрушил все три герметических купола обсерватории.

Нужно ли говорить, что я не верю в сверхъестественные силы. Все, что произошло, объясняется рационально, нужно лишь немного разбираться в психологии. Во время второго Сан-Францисского землетрясения Лайка была не единственной собакой, которая почуяла близкую беду; известно много случаев. И когда мое недремлющее подсознание уловило первые, слабые вибрации в недрах Луны, настороженный воспоминаниями рассудок тотчас отозвался.

Человеческий разум избирает необычные и хитроумные пути, он знал, какой сигнал быстрее всего дойдет до меня. Вот и все, конечно, можно сказать, что в обоих случаях меня разбудила Лайка, но тут и не пахнет мистикой, не было никакого чудесного зова через бездну, которой ни человеку, ни собаке не дано преодолеть.

В чем, в чем, а уж в этом я уверен. И все-таки случается, я просыпаюсь в лунном безмолвии, мечтая, чтобы сон продлился несколько секунд, чтобы я еще раз мог заглянуть в эти ясные карие глаза, исполненные бескорыстной, чистой любви, равной которой я не нашел нигде – ни на

Луне, ни в других мирах.


ДО ЭДЕМА


– Похоже, что здесь дорога кончается, – сказал Джерри

Гарфилд, выключая моторы.

Тихо вздохнув, насосы смолкли, и разведочный вездеход «Бродячий драндулет», лишившись воздушной подушки, лег на острые камни Гесперийского плато.

Дальше пути не было. Ни насосы, ни гусеницы не помогли бы «Р-5» (как официально назывался «Драндулет») одолеть выросший впереди эскарп. До Южного полюса

Венеры оставалось всего тридцать миль, но с таким же успехом он мог находиться на другой планете. Хочешь не хочешь, надо возвращаться, снова идти все эти четыреста миль среди чудовищного ландшафта.

День был на диво ясный, видимость почти тысяча ярдов. Не требовалось никакого радара, чтобы следить за утесами, вырастающими на пути вездехода; на этот раз их было видно невооруженным глазом. Сквозь пелену туч, которая не разрывалась уже много миллионов лет, просачивался зеленый свет, будто в подводном царстве; к тому же вдали все расплывалось во мгле. Так и казалось порой, что вездеход скользит над морским дном, и Джерри то и дело удились вверху, над головой, плывущие рыбины.

– Связаться с кораблем и передать, что возвращаемся?

спросил он.

– Погодите, – сказал доктор Хатчинс. – Надо подумать.

Джерри взглянул на третьего члена экипажа, надеясь на поддержку. Напрасно. Коулмен такой же одержимый, как

Хатчинс. Как бы неистово они ни спорили между собой, оба оставались учеными, то есть – с точки зрения рассудительного инженера-штурмана – людьми, которые не всегда способны отвечать за свои поступки. И однако, если

Коулу и Хатчу втемяшится в голову продолжать путь, ему останется только выполнять приказ, записав свой протест. .

Хатчинс прошелся по тесной кабине, изучая карты и приборы. Потом направил прожектор вездехода на скальную стенку и стал внимательно разглядывать ее в бинокль.

«Не может быть, чтобы он потребовал от меня штурмовать эту скалу, – подумал Джерри. – «Р-5», как-никак, всего лишь вездеход, а не горный козел».

Вдруг Хатчинс что-то увидел. На миг задержав дыхание, он затем шумно выдохнул и повернулся к Коулмену.

– Посмотрите! – Его голос дрожал от волнения. – Чуть левее черного пятна! Что это, по-вашему?

Он передал Коулмену бинокль; теперь тот замер, всматриваясь.

– Черт возьми, – вымолвил он наконец. – Вы были правы. На Венере есть реки. Это след высохшего водопада.

– Учтите, за вами обед в «Бель Гурмете», как только вернемся в Кембридж. С шампанским!

– Запомню, не бойтесь. Да за такое открытие не только что обед!.. И все-таки ваши теории любой назовет сумасбродными.

– Стоп, стоп, – вмешался Джерри. – Какие еще тут реки-водопады? Каждый знает, что их на Венере нет и не может быть. В здешней бане такая жарища, пары никогда не сгущаются...

– Вы давно глядели на термометр? – вкрадчиво спросил

Хатчинс.

– Тут только успевай вездеходом управлять!

– Тогда позвольте сообщить вам одну новость: сейчас около двухсот тридцати, а температура продолжает падать.

По Фаренгейту точка кипения – двести двенадцать градусов. Не забывайте, мы почти у Полюса, сейчас зима, и мы на высоте шестидесяти тысяч футов над равниной. Все вместе взятое дает такой скачок, что если похолодает еще на несколько градусов, польет дождь. Кипящий, но все-таки дождь, вода, а не пар. А это, сколько бы Джордж ни упирался, совершенно меняет наше представление о

Венере.

– Почему? – спросил Джерри, хотя он уже и сам догадался.

– Где есть вода, может быть жизнь. Мы излишне поторопились назвать Венеру бесплодной только потому, что средняя температура на поверхности превышает пятьсот градусов. Уже тут намного холоднее – вот почему я так рвусь к Полюсу. Здесь, в горах, есть озера, и я хочу взглянуть на них.

– Но ведь кипящая вода! – возразил Коулмен. – В ней ничто не может жить.

– На Земле есть водоросли, живут. И разве исследование планет не научило нас: везде, где только может возникнуть жизнь, она возникает. Пожалуйста, возможность, пусть единственная, налицо.

– Хотелось бы проверить вашу теорию. Но вы же видите: по этой скале не подняться.

– На вездеходе не подняться, верно. Но влезть самим по стенке вполне можно, даже в термокостюмах. Нам всего-то надо пройти несколько миль к полюсу. Главное – эту стенку одолеть, дальше местность ровная, это видно по радарным картам. Думаю, уложимся в... ну, от силы в двенадцать часов. Как будто мы не ходили дольше, и в куда более сложных условиях.

Это верно. Одежда, которая надежно защищает человека на равнинах Венеры, и подавно годится здесь, где температура всего на сотню градусов выше, чем летом в

Долине Смерти на Земле.

– Хорошо, – сказал Коулмен, – вы знаете правила. Одному выходить нельзя, и кто-то должен оставаться в вездеходе, держать связь с кораблем. Как решим вопрос на этот раз: шахматы или карты?

– Шахматы слишком долго, – ответил Хатчинс, – особенно, когда играете вы двое.

Из ящика штурманского столика он достал потрепанную колоду.

– Тяните, Джерри.

– Десятка пик. Ну-ка побейте ее, Джордж.

– Постараюсь. . Черт! Пятерка треф. Что ж, передайте привет от меня венерианцам.

Вопреки уверениям Хатчинса, стенка оказалась трудной. Не так уж и круто, но кислородный прибор, охлаждаемый термокостюм и научные приборы весили больше ста фунтов. Меньшая гравитация – на тринадцать процентов ниже земной выручала, да не очень. Они карабкались по осыпям, отдыхали на уступах и снова карабкались в подводных сумерках. Зеленое сияние, которое озаряло все вокруг, было ярче света полной Луны на Земле. «Венере

Луна ни к чему, – подумал Джерри, – Ее не увидишь сквозь тучи, и нет никаких океанов, чтобы управлять приливом-отливом, к тому же немеркнущее полярное сияние –

гораздо более надежный источник света».

Они поднялись больше чем на две тысячи футов, когда стенка наконец сменилась отлогим склоном. Его исчертили канавы, явно промытые текущей водой. Поискав немного, они вышли к лощине, достаточно широкой и глубокой, чтобы ее можно было назвать руслом реки, и стали подниматься вдоль нее.

– Знаете, я о чем подумал, – сказал Джерри, пройдя несколько сот ярдов, – А не нарвемся мы на бурю? Не хотел бы я встретиться с валом кипящей воды.

– Если будет буря, – чуть раздраженно ответил Хатчинс, не останавливаясь, – мы издали ее услышим. Успеем подняться повыше.

Он прав, конечно, но Джерри от этого не стало легче. С

той минуты, как они перевалили через гребень и потеряли радиосвязь с вездеходом, в его душе росла тревога. Непривычно и неприятно было оказаться оторванным от других людей. С Джерри это случилось впервые. Даже на борту «Утренней Звезды», в сотнях миллионов миль от

Земли, он мог отправить телеграмму своим близким и почти сразу получить ответ. А тут несколько ярдов скалы отрезали его от всего человечества; случись с ними что-нибудь, никто об этом не узнает, разве что другая экспедиция набредет на их тела. Джордж подождет, сколько условлено, и возвратится к кораблю один. «Нет, –

сказал себе Джерри, – плохой из меня пионер космоса.

Только любовь к хитрым машинам втравила меня в космические полеты. . И некогда было даже задуматься, к чему это может привести. А теперь поздно».

Вдоль извилистого русла они прошли мили три к полюсу, наконец Хатчинс остановился, чтобы провести наблюдения и собрать образцы.

– Похолодание продолжается! – воскликнул он. –

Сейчас уже сто девяносто девять градусов. Намного ниже самой низкой температуры, какую до сих пор отмечали на

Венере. Вот бы связаться с Джорджем и рассказать ему!

Джерри проверил все волны, попробовал вызвать и корабль – прихотливые колебания ионосферы иногда допускали такую дальнюю связь, – но не мог даже уловить шороха несущей частоты сквозь треск и рокот гроз Венеры.

– А это будет даже еще поважнее! – В голосе Хатчинса звучало неподдельное волнение. – Концентрация кислорода возрастает: уже пятнадцать миллионных. У вездехода было всего пять, на равнине почти ничего.

– Но ведь это пятнадцать миллионных! – возразил

Джерри. – Все равно нечем дышать!

– Вы не с того конца подходите, – отозвался Хатчинс, –

никто им не дышит. Но что-то его образует. Откуда, по-вашему, взялся кислород на Земле? Он – продукт жизни, деятельности растений. Пока на Земле не появились растения, у нас была атмосфера вроде здешней, смесь углекислоты с аммиаком и метаном. Затем возникла растительность и постепенно изменила атмосферу, так что животным стало чем дышать.

– Понятно, – сказал Джерри. – И вы думаете, как раз это теперь началось здесь?

– Похоже, что так. Нечто неподалеку отсюда выделяет кислород. Самая простая догадка – здесь есть растительная жизнь.

– А где есть растения, – задумчиво произнес Джерри, –

там, очевидно, рано или поздно появляются животные.

– Верно, – ответил Хатчинс, собирая свои приборы и продолжая путь вверх по лощине, – Правда, на это нужно несколько миллионов лет. Возможно, мы прилетели слишком рано. Жаль, если так.

– Все это здорово, – сказал Джерри, – но вдруг мы встретим что-нибудь такое, что нас невзлюбит? У нас нет оружия.

Хатчинс неодобрительно фыркнул.

– Оно нам не нужно! Да вы посмотрите хоть на меня, хоть на себя! Любой зверь при виде нас пустится наутек.

Что верно, то верно. Покрывающий их с ног до головы металлизированный костюм-рефлектор напоминал блестящие гибкие доспехи. Из шлемов я ранцев торчали антенны – ни одно насекомое не могло похвастаться такими усиками. А широкие линзы, через которые космонавты глядели на мир, напоминали чудовищные бездумные глаза.

Земные животные вряд ли пожелали бы связываться с такими тварями, но у здешних могут быть свои представления.

Так думал Джерри, когда они неожиданно вышли к озеру. С первого взгляда оно навело его на мысль не о жизни, которую они искали, а о смерти. Оно простерлось черным зеркалом в складке между холмами, и дальний берег терялся в вечном тумане, а над поверхностью извивались и плясали призрачные вихри пара. «Не хватает только Харона, готового перевезти нас на ту сторону, –

сказал себе Джерри. – Или Туонельского лебедя, чтобы он величественно плавал взад-вперед, охраняя врата преисподней.. »

Но как ни взгляни, это чудо: впервые человек нашел на

Венере воду в свободном состоянии! Хатчинс уже стоял на коленях, будто задумал молиться. Впрочем, он всего-навсего собирал капли драгоценной влаги, чтобы рассмотреть их через карманный микроскоп.

– Что-нибудь есть? – нетерпеливо спросил Джерри.

Хатчинс покачал головой.

– Если что и есть, слишком мелкое для этого прибора.

Вот вернемся на корабль, там я получше все разгляжу. – Он запечатал пробирку и положил ее в контейнер любовно, как геолог – золотой самородок. Быть может (и скорее всего), это самая обыкновенная вода. Но возможно также, что это целый мир, населенный неведомыми живыми созданиями, только-только ступившими на долгий, длиной в миллиарды лет, путь к разумной жизни.


Пройдя с десяток ярдов вдоль озера, Хатчинс остановился так внезапно, что Гарфилд едва не натолкнулся на него.

– В чем дело? – спросил Джерри. – Что-нибудь увидели?

– Вон то черное пятно, словно камень... Я его приметил еще до того, как мы вышли к озеру.

– Ну, и что с ним? По-моему, ничего необычного.

– Мне кажется, оно растет.

После Джерри всю жизнь вспоминал этот миг. Слова

Хатчинса не вызвали у него никакого сомнения, он был готов поверить во что угодно, даже в то, что камни растут.

Чувство уединенности и таинственности, угрюмое черное озеро, непрерывный рокот далеких гроз, зеленый свет полярного сияния – все это повлияло на его сознание, подготовило к приятию даже самого невероятного. Но страха он пока не ощущал.

Джерри взглянул на камень. Футов пятьсот до него, примерно.. В этом тусклом изумрудном свете трудно судить о расстояниях и размерах. Камень. . А может, ещё что-то? Почти черная плита, лежат горизонтально у самого гребня невысокой гряды. Рядом такое же пятно, только намного меньше. Джерри попытался прикинуть и запомнить расстояние между ними, чтобы проследить, меняется оно или нет.

И даже тогда он заметал, что просвет между пятнами сокращается, это не вызвало у него тревоги, только напряженное любопытство. Лишь после того, как просвет совсем исчез и Джерри понял, что глаза подвели его, ему стало страшно – очень страшно.

Нет, это не движущийся и не растущий камень! Это черная волна, подвижный ковер, который медленно, но неотвратимо ползет через гребень прямо на них.

Ужас – леденящий, парализующий – владел им, к счастью, всего несколько секунд. Страх пошел на убыль, как только Гарфилд понял, что его вызвало. Надвигающаяся волна слишком живо напомнила ему прочитанный много лет назад рассказ о муравьиных полчищах в Амазонас, как они истребляют все на своем пути...

Но чем бы ни была эта волна, она ползла слишком медленно, чтобы серьезно угрожать им – лишь бы она не отрезала их от вездехода. Хатчинс, не отрываясь, разглядывал ее в бинокль. «Биолог не трусит, – подумал Джерри.

– С какой стати мне удирать, сломя голову, курам на смех».

– Скажите же наконец – что это? – не выдержал он: до ползущего ковра оставалось всего около сотни ярдов, а

Хатчинс все еще не вымолвил ни слова, не пошевельнул ни одним мускулом.

Хатчинс сбросил с себя оцепенение и ожил.

– Простите, – сказал он. – Я совершенно забыл о вас.

Это – растение, что же еще. Так мне кажется, во всяком случае.

– Но оно движется!

– Ну, и что? Земные растения тоже двигаются. Вы никогда не видели замедленных съемок плюща?

– Но плющ стоит на месте и никуда не ползет!

– А что вы скажете о растительном планктоне в океанах? Он плавает, перемещается, когда надо.

Джерри сдался; впрочем, наступающее на них чудо все равно лишило его дара речи.

Мысленно он продолжал называть его ковром. Ворсистый ковер с бахромой по краям, толщина которого все время менялась: тут не толще пленки, там – около фута, а то и больше. Вблизи строение было лучше видно, и он показался Джерри похожим на черный бархат. Интересно, какой он на ощупь? Но тут же Гарфилд сообразил, что «ковер» в лучшем случае обожжет ему пальцы. Внезапный шок часто влечет за собой приступ нервного веселья, и он поймал себя на мысли: «Если венерианцы существуют, с ними не поздороваешься за руку. Они нас ошпарят, мы их обморозим. .».

Пока что оно их как будто не заметило, просто-напросто скользило вперед, как неодушевленная волна.

Если бы оно не карабкалось через мелкие препятствия, его вполне можно было бы сравнить с потоком воды.

Вдруг, когда их разделяло всего десять футов, бархатная волна изменила свое движение. Правое и левое крыло продолжали скользить вперед, но середина медленно остановилась.

– Окружает нас, – встревожился Джерри. – Лучше отступить, пока мы не уверены, что оно безобидно.

К его облегчению, Хатчинс тотчас сделал шаг назад.

После короткой заминки странное существо снова, двинулось с места, и изгиб в его передней части сгладился.

Тогда Хатчинс шагнул вперед – существо медленно отступило. Несколько раз биолог повторяя свой маневр, и живой поток неизменно то наступал, то отступал в такт его движениям. «Никогда не думал, – сказал себе Джерри, –

что мне доведется увидеть, как человек вальсирует с растением. .».

– Термофобия, – произнес Хатчинс, – Чисто автоматическая реакция. Ему не нравится наше тепло.

– Наше тепло! – воскликнул Джерри, – Да ведь мы по сравнению с ним живые сосульки!

– Верно. А наши костюмы? Оно воспринимает их, не нас.

«Да, сглупил, – мысленно вздохнул Джерри. – Внутри термокостюма климат отменный, но ведь охлаждающая установка у меня за спиной выделяет в окружающий воздух струю жара. Неудивительно, что это растение отпрянуло».

– Проверим, как оно отзовется на свет, – продолжал

Хатчинс.

Он включил фонарь на груди, и ослепительно белый свет оттеснил изумрудное сияние. До появления на Венере людей здесь даже днем не бывало белого света. Как в глубинах земных морей, царили зеленью сумерки, которые медленно сгущались в кромешный мрак.

Превращение было настолько ошеломляющим, что оба невольно вскрикнули. Глубокая, мягкая чернота толстого бархатного ковра мгновенно исчезла. Вместо нее там, куда падал свет фонаря, простерся, поражая глаз, великолепный, яркий красный покров, обрамленный золотистыми бликами. Ни один персидский шах не получал от своих ткачей столь изумительного гобелена, а ведь космонавты видели случайное творение биологических сил. Впрочем, пока они не включали своих фонарей, этих потрясающих красок вообще не существовало – и они снова исчезнут, едва прекратится волшебное действие чужеродного света с

Земли.

– Тихов был прав, – пробормотал Хатчинс. – Жаль, не довелось ему убедиться.

– В чем прав? – спросил Джерри, хотя ему казалось святотатством говорить вслух перед лицом такой красоты.

– Пятьдесят дет назад, в Советском Союзе, он пришел к выводу, что растения, живущие в очень холодном климате, чаще всего бывают голубыми и фиолетовыми, а в очень жарких поясах – красными или оранжевыми. Он предсказал, что растения Марса окажутся фиолетовыми, а Венеры

– если они там есть – красными. И в обоих случаях оказался прав. Но мы не можем стоять так весь день, надо работать!

– Вы уверены, что оно безвредно? – спросил Джерри на всякий случай.

– Совершенно. Оно не может коснуться наших костюмов, даже если бы захотело. Смотрите, уже обошло нас.

Правда! Теперь они видели его – если считать, что это одно растение, а не колония, – целиком. Неправильный круг диаметром около ста ярдов скользил прочь, как скользит по земле тень гонимого ветром облака. А там, где он прошел, скала была испещрена несчетным множеством крохотных отверстий, словно выеденных кислотой.

– Да-да, – подтвердил Хатчинс, когда Джерри сказал об этом, – так питаются некоторые лишайники. Выделяют кислоты, растворяющие камень. А теперь прошу – никаких вопросов больше, пока не вернемся на корабль. Тут работы на десятки лет, а у меня всего час-другой.

Ботаника в движении!. Чувствительная бахрома огромного растениеподобного двигалась неожиданно быстро, спасаясь от них. Этакий оживший блин площадью в целый акр! Но когда Хатчинс стал брать образцы, растениеподобное никак не реагировало, если не считать, что струи тепла по-прежнему пугали его. Влекомое неведомым растительным инстинктом, оно упорно скользило вперед через бугры и лощины. Возможно, следовало за какой-нибудь минеральной жилой; на это ответят геологи, изучив образцы пород, которые Хатчинс собрал до и после прохождения живого ковра.

Сейчас некогда было размышлять над несчетными вопросами, которые вытекали из их открытия. Судя по тому, что они почти сразу набрели на это создание, оно здесь далеко не редкость. Как оно размножается? Побегами, спорами, делением или еще как-нибудь? Откуда берет энергию? Какие у него есть родичи, враги, паразиты? Оно не может быть единственной формой жизни на Венере –

где есть один вид, должны быть тысячи...

Голод и усталость заставили их прекратить погоню. Это творение явно было способно проесть себе дорогу через всю Венеру. (Правда, Хатчинс полагал, что оно не уходит далеко от озера, так как растениеподобное то и дело спускалось к воде и погружало в рее длинное щупальце-хобот.) Но представители фауны Земли нуждались в отдыхе.

Хорошо надуть герметичную палатку, забраться через воздушный шлюз внутрь и сбросить термокостюмы. Лишь теперь, отдыхая внутри маленького пластикового полушария, они по-настоящему осознали, какое чудо им встретилось и как это важно. Окружающий их мир был уже не тем, что прежде; Венера не мертва, она стала в ряд с

Землей и Марсом.

Ибо живое взывает к живому – даже через космические бездны. Все, что растет, движется на поверхности других планет – предвестье, залог того, что человек не одинок в мире пламенных солнц и вихревых туманностей. Если он до сих пор не нашел товарищей, с которыми мог бы разговаривать, это лишь естественно: впереди, ожидая исследователей, простерлись еще световые годы и века. Пока же долг человека охранять и лелеять те проявления жизни, которые ему известны, будь то на Земле, на Марсе или на

Венере..

Так говорил себе Грэхем Хатчинс, самый счастливый биолог во всей солнечной системе, помогая Гарфилду собрать мусор и уложить его в пластиковый мешочек. Когда они, сняв палатку, двинулись в обратный путь, нигде не было видно никаких следов поразительного создания. И

слава богу, не то бы они, наверное, не удержались, продолжали бы свои эксперименты, а ведь их срок уже истекал.

Ничего: через несколько месяцев посланники нетерпеливо ждущей Земли вернутся с целым отрядом научных сотрудников, оснащенные куда более совершенным снаряжением. Миллиард лет трудилась эволюция, чтобы сделать возможной эту встречу; она может подождать еще немного.

Некоторое время все было неподвижно в отливающем зеленью мглистом краю. Ушли люди, скрылся алый ковер. .

И вдруг существо показалось снова, перевалив через выветренную гряду. А может быть, то была другая особь удивительного вида? Этого никто никогда не узнает.

Оно скатилось к груде камней, под которыми Хатчинс и

Гарфилд погребли мусор. Остановилось.

Это не было любопытством, ведь оно не могло мыслить. Но химическая жажда, которая неотступно гнала его вперед и вперед через полярное плато, кричала: «Здесь, здесь!» Где-то рядом – самое дорогое, нужное ему питательное вещество. Фосфор, элемент, без которого никогда бы не вспыхнула искра жизни. И оно стало тыкаться в камни, просачиваться в щели и трещины, скрести и царапать пытливыми щупальцами. Любое из этих движений было доступно любому растению или дереву на Земле, с той разницей, что это существо двигалось в тысячу раз быстрее, и всего лишь несколько минут понадобилось ему, чтобы достичь цели и проникнуть сквозь пластиковую пленку.

И оно устроило пир, поглощая самую концентрированную пищу, какую когда-либо находило. Оно поглотило углеводороды, и белки, и фосфаты, никотин из окурков, целлюлозу из бумажных стаканов и ложек. Все это оно растворило и усвоило, – без труда и без вреда для себя.

Одновременно оно поглотило целый микрокосм живых существ: бактерии и вирусы, обитателей более старой планеты, где развились тысячи смертоносных разновидностей... Правда, лишь некоторые из них смогли выжить в таком пекле и в такой атмосфере, но этого было достаточно. Отползая назад, к озеру, живой ковер нес в себе погибель всему своему миру.

И когда «Утренняя Звезда» вышла в обратный путь к далекому дому, Венера уже умирала. Пленки, негативы и образцы, которые так радовали Хатчинса, были драгоценнее, чем он предполагал. Им было суждено остаться единственными свидетельствами третьей попытки жизни утвердиться в солнечной системе.

Закончилась история творения под пеленой облаков

Венеры.


С КОМЕТОЙ


– Не знаю, для чего я это записываю, – медленно произнес Джордж Такео Пикетт в парящий перед его лицом микрофон. – Вряд ли кому-то доведется слушать запись.

Говорят, комета пронесет нас по соседству с Землей только через два миллиарда лет, когда будет снова огибать Солнце. Просуществует ли человечество так долго? И будет ли комета такой же великолепной, какой увидели ее мы?

Возможно, наши потомки тоже снарядят экспедицию, чтобы взглянуть на нее поближе. И обнаружат ракету. .

Даже через столько тысячелетий наш корабль будет в полном порядке. Останется горючее в баках, и воздух в отсеках – ведь продукты кончатся раньше, и мы умрем от голода, а не от удушья. Впрочем, вряд ли мы станем дожидаться этого, проще открыть воздушный шлюз и покончить сразу.

В детстве я читал книгу об арктических исследованиях

«Зимовка во льдах». Ну вот, что-то в этом роде ожидает нас. Мы со всех сторон окружены льдом, огромными ноздреватыми айсбергами. «Челленджер» летит среди роя ледяных глыб, которые очень медленно – сразу и не заметишь – вращаются вокруг друг друга. Но такой зимы не знала ни одна экспедиция на полюсы Земли. Почти все эти два миллиона лет будет держаться температура четыреста пятьдесят градусов ниже нуля по Фаренгейту. Мы уйдем так далеко от Солнца, что тепла от него будет не больше чем от звезд. Кто-нибудь пытался морозной зимней ночью греть руки в лучах Сириуса?

Нелепый образ, вдруг пришедший на ум Джорджу

Пикетту, окончательно добил его. Перехватило голос, с такой силой нахлынули воспоминания о мерцающих в лунном свете сугробах, о перезвоне рождественских колоколов над краем, от которого его сейчас отделяло пятьдесят миллионов миль. Внезапно он разрыдался, точно ребенок, не мог совпадать с собой, с тоской по всему тому прекрасному на Земле, чего прежде не ценил по-настоящему и что теперь навсегда утрачено.

А как хорошо все началось, сколько было радостного возбуждения, ожиданий! Он помнил – неужели всего полгода прошло? – как впервые вышел из дому посмотреть на комету; незадолго перед тем восемнадцатилетний Джим

Рэндл увидел ее в самодельный телескоп и отправил свою знаменитую телеграмму в обсерваторию Маунт-Стромло.

Тогда комета была едва заметным светящимся облачком, которое медленно скользило через созвездие Эридана, южнее экватора. Далеко за Марсом она мчалась к Солнцу по невероятно вытянутой орбите. В прошлый раз комета сияла на небе безлюдной Земли, и некому было любоваться ею; возможно, никого не будет, когда она появится вновь.

Человечество в первый (и, быть может, единственный) раз видело комету Рэндла.

Приближаясь к Солнцу, она росла, выбрасывала струи и языки, самый маленький из которых был во сто крат больше Земли. Когда комета пересекла орбиту Марса, хвост ее – этакий исполинский вымпел, развеваемый космическим бризом, – протянулся уже на сорок миллионов миль. Тут наконец астрономы сообразили, что предстоит, пожалуй, самое великолепное небесное зрелище, какое когда-либо наблюдал человек; комета Галлея, которая являлась в 1986 году, не шла ни в какое сравнение. И организаторы Международного астрофизического десятилетия решили, если удастся вовремя снарядить экспедицию, послать вдогонку комете исследовательский корабль «Челленджер». Ведь может пройти не одно тысячелетие, прежде чем снова представится такой случай!

Неделю за неделей комета Рэндла в предрассветные часы сияла на небе, затмевая Млечный Путь. Вблизи

Солнца она вновь ощутила зной, которого не испытывала с той поры, когда по Земле бродили мамонты. И активность ее росла; словно лучи мощного прожектора, плыли среди звезд струи светящегося газа, изверженные ее ядром.

Хвост, теперь уже сто миллионов миль в длину, делился на замысловатые ленты и полосы, очертания которых менялись за одну ночь. И всегда они были устремлены прочь от

Солнца, будто гонимые к звездам вечным могучим ветром из сердца солнечной системы.

Когда Джорджа Пикетта назначили на «Челленджер», он долго не мог поверить своему счастью. Конечно, сыграло роль то, что он – кандидат наук, холостяк, славится отменным здоровьем, весит меньше ста двадцати фунтов и давно расстался с аппендиксом. Но разве мало других журналистов с такими данными?

Что ж, скоро они перестанут завидовать...

Грузоподъемность «Челленджера» была маловата, экспедиция не могла взять с собой только репортера, и

Пикетт совмещал журналистские обязанности с научными.

На деле это означало, что он вел вахтенный журнал во время дежурства, был секретарем начальника экспедиции, следил за расходом припасов и материалов, занимался учетом. Снова и снова думал он, как это кстати, что в космосе, в мире невесомости человеку достаточно трех часов сна в сутки.

Нужен был немалый такт, чтобы одно дело не шло в ущерб другому. Когда он не был занят бухгалтерией в своем закутке и не проверял наличие в кладовых, можно было побродить с магнитофоном по кораблю. Одного за другим Джордж Пикетт проинтервьюировал каждого из двадцати ученых и инженеров, которые составляли экипаж

«Челленджера». Не все записи были переданы на Землю; некоторые интервью оказались перегруженными техническими подробностями, другие чересчур скудными, третьи излишне многословными. Во всяком случае, он побеседовал со всеми, и как будто никто не мог пожаловаться, что его обошли. Впрочем, теперь это уже не играет никакой роли...

Интересно, что сейчас делается в душе доктора Мартинса? Помнится, астроном был одним из самых твердых орешков; зато он мог рассказать больше, чем кто-либо другой. Пикетту вдруг захотелось отыскать запись первого интервью Мартинса. Джордж великолепно понимал, что пытается уйти в прошлое, чтобы не думать о настоящем.

Ну и что ж? Если это удастся, тем лучше!..

Двадцать миллионов миль отделяли от кометы стремительно летящий корабль, когда Джордж поймал Мартинса в обсерватории и приступил к допросу. Он хорошо помнил это интервью. Вид невесомого микрофона, слегка колеблемого воздушной струёй от вентилятора, был до того необычным, что Пикетт никак не мог сосредоточиться. А по голосу ничего не заметно, звучит с профессиональной непринужденностью. .

«Доктор Мартинс, – гласил первый вопрос, – из чего состоит комета Рэндла?»

«Состав сложный, – отвечал астроном, – и все время меняется по мере удаления кометы от Солнца. Хвост преимущественно из аммиака, метана, углекислого газа, водяных паров, циана. .»

«Циана? Но ведь это ядовитый газ! Что было бы, если б

Земля попала в такую струю?»

«Ничего. Несмотря на свой эффектный вид, хвост кометы, по нашим земным понятиям, чуть ли не вакуум. В

объеме, равном объему Земли, газа столько же, сколько воздуха в пустой спичечной коробке».

«Но это разреженное вещество образует такое красочное зрелище!»

«Как и любой сильно разреженный газ в электрическом поле. И по той же причине. Солнце бомбардирует хвост кометы частицами, которые несут электрический заряд. И

получаются как бы светящиеся космические письмена.

Только бы рекламные конторы не додумались использовать это – распишут всю солнечную систему своими объявлениями!»

«Ужасная мысль. . Хотя, уверен, найдутся такие, которые назовут это торжеством прикладной науки. Но оставим хвост. Скажите, скоро мы достигнем сердца кометы

– или ядра, как вы его, кажется, называете?»

«Догонять в кильватер всегда трудно. Не меньше двух недель нужно, чтобы подойти к ядру. Будем идти внутри хвоста и постепенно изучим всю комету в продольном сечении. До ядра еще двадцать миллионов миль, но мы уже кое-что знаем о нем. Во-первых, оно чрезвычайно мало, меньше пятидесяти миль в поперечнике. И не сплошное: похоже, что ядро – это облако из тысяч роящихся частиц».

«Мы сможем проникнуть внутрь ядра?»

«Заранее трудно сказать. Возможно, безопасности ради, мы исследуем его через наши телескопы с расстояния в несколько тысяч миль. Но сам я был бы очень разочарован, если бы мы не вошли внутрь. А вы?»

Пикетт выключил магнитофон. Что ж, все верно. Конечно, Мартинс был бы разочарован, тем более что опасности как будто нет. Как будто? Комета вообще не приготовила никаких каверз, угроза, таилась на борту их собственного корабля. .

Одну за другой они пронизывали огромные, невероятно разреженные завесы; хотя комета Рэндла теперь мчалась прочь от Солнца, она все еще выделяла газ. И даже когда корабль подошел к самой плотной части кометы, их практически окружал вакуум. Светящийся туман, который простерся на много миллионов миль, почти беспрепятственно пропускал звездный свет. А прямо по курсу яркое пятнышко ядра, подобно блуждающему огоньку, манило их за собой вперед и вперед.

Электрические возмущения в окружающем веществе возросли настолько, что нарушилась связь с Землей. Сигналы их главного передатчика пробивались с трудом, и последние несколько дней космонавты ограничивались тем, что передавали ключом «ОК». Когда корабль вырвется из кометы и возьмет курс на Землю, связь восстановится, а пока они почти так же обособлены, как землепроходцы в старину, когда радио еще не было. Неудобно, конечно, но ничего страшного. Пикетт был даже рад, больше времени оставалось на канцелярию. Хотя «Челленджер» шел к сердцу кометы – путешествие, о котором до двадцатого столетия не мог мечтать ни один капитан! – кому-то надо было вести учет продовольствия и прочих запасов...

Медленно, осторожно, прощупывая радаром пространство во всех направлениях, «Челленджер» прошел в ядро кометы и замер там среди льдов.

Фред Уигет, сотрудник Гарвардской обсерватории, еще в сороковых годах угадал истину. Но даже теперь, когда они все увидели своими глазами, трудно было доверить: маленькое – относительно – ядро кометы оказалось гроздью айсбергов, которые, летя по общей орбите, в то же время кружили, меняясь местами. В отличие от ледяных гор земных океанов они не были ослепительно белыми и состояли не из замерзшей воды. Грязно-серые, ноздреватые, словно подтаявший снег, со множеством «карманов»

метана и аммиака, они то и дело, нагретые солнечными лучами, извергали исполинские струи газа. Зрелище великолепное, но поначалу Пикетту некогда было любоваться им.

Зато теперь времени хоть отбавляй. .

Джордж Пикетт проверял наличные запасы, когда столкнулся с бедой, причем он даже не сразу осознал ее масштабы. Ведь на складе все было в порядке, запасов хватит на весь обратный путь до Земли. Он сам в этом убедился, оставалось только свериться с данными, которые хранились в крохотной с булавочную головку – ячейке электронной памяти корабля, отведенной для бухгалтерии.

Когда на экране вспыхнули первые несусветные цифры, Пикетт решил, что нажал не тот тумблер. Он стер итог и повторил задание вычислительной машине.

Было шестьдесят ящиков вакуумированного мяса, израсходовано семнадцать, осталось. . Ответ гласил: 999999431.

Он пробовал снова и снова – с тем же успехом. И тогда, озадаченный, но еще далеко не встревоженный, Пикетт пошел искать доктора Мартинса.

Он нашел астронома а «Камере пыток» – миниатюрном гимнастическом зале, втиснутом между кладовками и переборкой главной цистерны горючего. Каждый член экипажа был обязан упражняться здесь по часу в день, чтобы мышцы не ослабли в невесомости. Мартинс сражался с набором тугих пружин, и лицо его выражало мрачную решимость. Он еще больше помрачнел, выслушав доклад

Пикетта.

Несколько манипуляций на щите управления – и все стало ясно.

– Электронный мозг свихнулся, – сказал Мартинс. – Не может даже ни складывать, ни вычитать.

– Ничего, починим!

Мартинс покачал головой. От его обычной вызывающей самоуверенности не осталось и следа. Он больше всего напоминал резиновую куклу, из которой начал выходить воздух.

– Даже его создатели не справились бы. Тут несчетное множество микроцепей, они упакованы так же плотно, как в мозгу человека. Запоминающее устройство еще действует, но вычислитель никуда не годится. Он просто делает винегрет из поступающих в него чисел.

– Что же будет? – спросил Пикетт.

– Всем нам крышка, – просто ответил Мартине. – Без вычислительной машины мы пропали. Не сможем рассчитать орбиту для возвращения на Землю. Чтобы с карандашом и бумагой сделать все вычисления, понадобилась бы целая армия математиков, да и то ушла бы не одна неделя.

– Но это смехотворно! Корабль в полном порядке, продовольствия и горючего вдоволь, а вы говорите, что мы погибнем из-за каких-то пустяковых расчетов.

– Пустяковых расчетов? – К Мартинсу даже вернулась частица прежней энергии, – Выйти из кометы на орбиту, ведущую к Земле, – это же серьезный маневр, нужно около ста тысяч вычислительных операций. Даже машина тратит на это несколько минут.

Пикетт не был математиком, но достаточно разбирался в астронавтике, чтобы понять, в чем дело. На корабль, летящий в космосе, действует множество небесных тел.

Главная сила, которая определяет его движение, – притяжение Солнца, прочно удерживающее все планеты на их орбитах. Но и планеты тянут корабль в разные стороны, конечно, намного слабее. Учесть соперничающие силы, а главное, использовать их, чтобы достичь желанной цели, –

пусть до нее не один десяток миллионов миль, – задача головоломная. Пикетт понимал отчаяние Мартинса: ни один человек не может работать без необходимого в его деле инструмента, и нет дела, для которого требовался бы более хитроумный инструмент.

Даже после того, как начальник экспедиции объявил всем о поломке и состоялось чрезвычайное совещание, прошел не один час, пока люди уразумели, что их ожидает.

До рокового конца было еще много месяцев, и он казался просто нереальным. Им грозила смертная казнь, но исполнение приговора откладывалось. К тому же за иллюминаторами по-прежнему была великолепная картина.

Сквозь облако пылающей мглы – это облако станет вечным небесным памятником погибшей экспедиции – они видели могучий маяк Юпитера, ярче любой звезды. Что же, если остальные предпочтут покончить с собой сразу, кто-то из экипажа, возможно, еще доживет до встречи с самым рослым из детей Солнца. «Стоит ли прожить несколько лишних недель, – спрашивал себя Пикетт, – чтобы воочию увидеть картину, которую первым в свой самодельный телескоп наблюдал Галилей четыре столетия назад: спутников Юпитера, снующих взад-вперед, будто шарики на невидимой проволоке?»

Шарики на проволоке. Вдруг из подсознания Джорджа вырвалось полузабытое воспоминание детства. Видимо, оно уже несколько дней зрело – и вот наконец проклюнулось.

– Нет! – крикнул он. – Чепуха! Меня поднимут на смех!

«Ну и что же? – возразила другая половина его сознания.

Тебе нечего терять, и по крайней мере каждый будет занят своим делом, а не думать о продовольствии и кислороде».

Искра надежды лучше, чем безнадежность». Джордж Пикетт перестал крутить свой магнитофон; уныние как рукой сняло. Он отстегнул эластичный пояс, встал с кресла и пошел на склад искать нужные материалы.

…– Такие шутки, – сказал три дня спустя доктор Мартинс, – до меня не доходят.

И он презрительно посмотрел на самоделку из дерева и проволоки, которую держал в руке Пикетт.

– Я знал, что вы так скажете, – миролюбиво ответил журналист. – Но сперва послушайте меня. Моя бабушка была японка, и в детстве я слышал от нее историю, которую вспомнил только теперь, несколько дней назад. Кажется, это может нас спасти. После второй мировой войны устроили однажды соревнование – в быстроте счета состязались американец, вооруженный электрическим арифмометром, и японец с абаком5 вроде этого. Победил абак.

– Плохой был арифмометр или оператор никудышный.

– Нарочно отобрали лучшего во всех вооруженных силах США. Но не будем спорить. Проведем испытание, назовите два трехзначных числа для умножения.

– Ну. . 856 на 457.

Пальцы Пикетта забегали по шарикам, молниеносно гоняя их по проволокам. Всего проволок было двенадцать, это позволяло производить действия над любыми числами от единицы до 999999999999 или, разбив абак на секции, одновременно делать несколько вычислений.


5 Абак – счетная доска, устройство для арифметических вычислений, применявшееся древними цивилизациями Евразии и затем в Западной Европе до 18 в. В абаке использована позиционная система представления чисел. Впервые появился, вероятно, в

Древнем Вавилоне ок. 3 тыс. до н. э. Первоначально представлял собой доску, разграфленную на полосы или со сделанными углублениями. Счетные марки (камешки, косточки) передвигались по линиям или углублениям. В 5 в. до н. э. в Египте вместо линий и углублений стали использовать палочки и проволоку с нанизанными камешками.

В России подобное устройство называлось счеты и было в ходу до 70-80-х годов 20 века.

– 374072, – ответил Пикетт почти мгновенно. – А теперь посмотрим, как вы управитесь с помощью карандаша и бумаги.

Прошло около минуты, наконец Мартинс, который, как и большинство математиков, был не в ладах с арифмети-

кой, крикнул:

– 375072!

Проверка тотчас показала, что Мартинс ошибся, хотя умножал в три раза дольше, чем Пикетт.

Удивление, ревность, интерес смешались на лице астронома.

– Кто вас научил этому фокусу? – спросил он. – Я думал, на такой штуке можно только складывать и вычитать.

– А что такое умножение, если не многократное сло-

жение? Я семь раз сложил 856 в ряду единиц, три раза – в ряду десятков, четыре раза – в ряду сотен. То же самое делаете вы на бумаге. Конечно, есть приемы для ускорения, но если вам показалось, что я считаю быстро, посмотрели бы вы на брата моей бабушки. Он служил в банке в Иокогаме. Как пойдет щелкать – пальцев не видно. Он меня коечему научил, да ведь с тех пор больше двадцати лет прошло. Я еще только два дня упражняюсь, пока считаю мед-

ленно. И все-таки надеюсь, что мне удалось хоть немного убедить вас.

– Еще бы! Я просто поражен. Вы и делить можете так же быстро?

– Почти, надо только руку набить.

Мартинс взял абак, погонял шарики взад-вперед. Потом вздохнул.

– Гениально. Но нас это не выручит, даже если бы на нем можно было считать вдесятеро быстрее, чем на бумаге.

Машина в миллион раз эффективнее.

– Я подумал об этом, – ответил Пикетт, теряя самообладание. (Этот Мартинс рохля какой-то, нет у него воли к борьбе. Хоть бы задумался, как управлялись астрономы сто лет назад, когда не было никаких счетных машин!) – Вот что я предлагаю, – а вы скажите, если я ошибаюсь...

Он обстоятельно, не торопясь, изложил во всех подробностях свой план. Слушая его, Мартинс заметно воспрянул духом и даже рассмеялся; впервые за много дней

Пикетт слышал смех на борту «Челленджера».

– Вижу лицо начальника экспедиции, – воскликнул астроном, – когда он услышит, что нам всем придется вернуться в детский сад и играть в шарики!

Никто не хотел верить в абак, пока Пикетт сам не показал, как на нем считают. Люди, выросшие в мире электроники, никак не ожидали, что нехитрая комбинация проволоки и шариков способна на такие чудеса. Но задача была увлекательная, а речь шла о жизни и смерти, и они горячо взялись за дело.

Как только инженеры изготовили достаточно совершенных копий грубого оригинала, сделанного Пикеттом, все начали учиться. Основные правила он объяснил за несколько минут, главное была практика, многочасовые упражнения, чтобы пальцы автоматически, без участия мысли, перебрасывали шарики. Некоторые и через неделю непрерывных занятий не смогли развить достаточной скорости и точности, зато другие быстро превзошли самого

Пикетта.

Космонавтам снились шарики и проволока, во сне они продолжали считать. . Когда они хорошо освоили простейшие приемы, экипаж разбили на группы, которые азартно состязались между собой, совершенствуя свое умение. В конце концов лучшие научились за пятнадцать секунд перемножать четырехзначные числа, и они могли это делать несколько часов подряд.

Все это была чисто механическая работа, которая не требовала большой смекалки, а только навыка.

По-настоящему трудная задача выпала на долю Мартинса, и тут ему никто не мог помочь. Ему пришлось забыть привычные приемы работы с вычислительными машинами и составлять задания так, чтобы их механически выполняли люди, совершенно не представляющие себе смысла обрабатываемых чисел. Астроном сообщал данные, они вычисляли по указанной им схеме, и через несколько часов живой математический конвейер выдавал ответ. А чтобы застраховаться от ошибок, две группы работали параллельно и время от времени сверяли свои итоги.

– Итак, – обратился Пикетт к своему микрофону, когда время наконец позволило ему вспомнить о слушателях, с которыми он было навсегда распрощался, – мы создали счетную машину из людей вместо электронных ячеек. Конечно, она действует в несколько тысяч раз медленнее, не справляется с очень большими числами и легко устает, но все-таки делает свое дело. Рассчитать весь обратный путь нельзя, это чересчур сложно, но мы хоть определим орбиту, которая позволит достичь зоны радиосвязи. Как только корабль уйдет от электрических помех, мы сообщим свои координаты на Землю, и оттуда электронные машины подскажут, как нам быть дальше. Мы уже вышли из ядра кометы и не летим к границам солнечной системы. Наш новый курс подтверждает точность расчетов, насколько вообще можно говорить о точности. Правда, корабль еще внутри кометного хвоста, но от ядра нас отделяют миллионы миль, мы больше не увидим этих аммиачных айсбергов. Они мчатся к звездам, в леденящую ночь межсолнечного пространства, мы же возвращаемся домой...


– Алло, Земля, Земля! Вызывает «Челленджер», я

«Челленджер»! Отвечайте, как только услышите нас, помогите нам с арифметикой, пока мы не стерли пальцы до кости!


ЛЕТО НА ИКАРЕ

Очнувшись, Колин Шеррард долго не мог сообразить, где он. Он лежал в какой-то капсуле на круглой вершине холма, крутые склоны которого запеклись темной коркой, точно их опалило жаркое пламя; вверху простерлось черное, как смоль, небо с множеством звезд, и одна из них, над самым горизонтом, напоминала крохотное яркое солнце.

Солнце?! Неужели он так далеко от Земли? Не может быть. Память подсказывала ему, что Солнце близко, угрожающе близко, оно никак не могло обратиться в маленькую звезду. Вдруг в голове у него прояснилось. Шеррард знал, где он, знал точно, и мысль об этом была так страшна, что он едва опять не потерял сознания.

Никто из людей не бывал еще так близко к Солнцу.

Поврежденный космокар лежал не на холме, а на сильно искривленной поверхности маленького – всего две мили в поперечнике – космического тела. И быстро опускающаяся к горизонту на западе яркая звезда – это огни

«Прометея», корабля, который доставил Шеррарда сюда, за миллионы миль от Земли. Товарищи, конечно, уже недоумевают, почему не вернулся его космокар – замешкавшийся почтовый голубь. Пройдет немного минут, и

«Прометей» исчезнет из поля зрения, уйдет за горизонт, играя в прятки с Солнцем...

Колин Шеррард проиграл эту игру.

Правда, он пока на ночной стороне астероида, укрыт в его прохладной тени, но быстротечная ночь на исходе.

Четырехчасовой икарийский день надвигается стремительно и неотвратимо, близок грозный восход, когда яркий солнечный свет – в тридцать раз ярче, чем на Земле – выплеснет на эти камни жгучее пламя. Шеррард великолепно знал, почему все кругом опалено до черноты. Хотя Икар будет в перигелии только через неделю, уже теперь полуденная температура на его поверхности близка к тысяче градусов по Фаренгейту.

Не до юмора ему было, и все-таки вдруг вспомнилось, что капитан Маклеллан сказал об Икаре: «Ох, горяча земля, поневоле будешь чужими руками жар загребать».

Несколько дней назад они воочию убедились, сколь справедлива эта шутка; помог один из тех простейших не научных опытов, которые действуют на воображение куда сильнее, чем десятки графиков и кривых.

Незадолго до восхода один из космонавтов отнес на бугорок деревянную чурку. Стоя в укрытии на ночной стороне, Шеррард видел, как первые лучи Солнца коснулись бугорка. Когда его глаза оправились от внезапного взрыва света, он разглядел, что чурка уже чернеет, обугливаясь. Будь здесь атмосфера, дерево тотчас вспыхнуло бы ярким пламенем.

Вот что такое восход на Икаре...

Правда, пять недель назад, когда они пересекли орбиту

Венеры и впервые высадились на астероид, было далеко не так жарко. «Прометей» подошел к Икару в момент его наибольшего удаления от Солнца. Космический корабль приноровил свой ход к скорости маленького мирка и лег на его поверхность легко, как снежинка. (Снежинка – на

Икаре!. Придет же на ум такое сравнение.) Тотчас на пятнадцати квадратных милях колючего никелевого железа, покрывающего большую часть астероида, рассыпались ученые – они расставляли приборы, разбивали триангуляционную сеть, собирали образцы, делали множество наблюдений.

Все было задумано и тщательно расписано много лет назад, когда еще только готовились к Международному астрофизическому десятилетию. Икар предоставлял исследовательскому кораблю неповторимую возможность: под прикрытием железокаменного щита двухмильной толщины подойти к Солнцу на расстояние всего семнадцати миллионов миль. Защищенный Икаром, корабль мог без опаски облететь вокруг могучей топки, которая согревает все планеты и от которой зависит всякая жизнь.

Подобно легендарному Прометею, добывшему для человечества огонь, космолет, названный его именем, доставит на Землю новые знания о поразительных тайнах небес. .

Члены экспедиции успели установить все приборы и провести заданные исследования, прежде чем «Прометею»

пришлось взлететь, чтобы отступить вместе с ночной тенью. Да и потом оставалось в запасе еще около часа, во время которого человек в космокаре – миниатюрном, длиной всего десять футов, космическом корабле – мог работать на ночной стороне, пока не подкралась полоса восхода. Казалось бы, в мире, где рассвет приближается со скоростью всего одной мили в час, ничего не стоит вовремя улизнуть! Но Шеррард не сумел этого сделать, и теперь его ожидала кара: смерть.

Он и сейчас не совсем понимал, как это случилось.

Колин Шеррард налаживал передатчик сейсмографа на

Станции 145, которую они между собой называли Эверестом: она на целых девяносто футов возвышалась над поверхностью Икара! Работа пустяковая. Правда, делать ее приходилось с помощью выдвигающихся из корпуса космокара механических рук, но Шеррард уже наловчился, металлическими пальцами он завязывал узлы почти так же сноровисто, как собственными. Двадцать минут, и радиосейсмограф опять заработал, сообщая в эфир о толчках и трясениях, число которых стремительно росло по мере того, как Икар приближался к Солнцу.

Теперь на лентах записана и его кривая, да много ли ему от этого радости. .

Убедившись, что передатчик действует, Шеррард расставил вокруг прибора солнечные отражатели. Трудно поверить, что два хрупких, не толще бумаги, листа металлической фольги могли преградить путь потоку лучей, способному в несколько секунд расплавить олово или свинец! И, однако, первый экран отражал более девяноста процентов падающего на его поверхность света, а второй –

почти все остальное; вместе они пропускали совершенно безобидное количество тепла.

Шеррард доложил на корабль, что задание выполнено, получил «добро» и приготовился возвращаться на борт.

Мощные прожекторы «Прометея» – без них на ночной стороне астероида вряд ли удалось бы что-либо разглядеть

– были безошибочным ориентиром. Всего две мили отделяли его от корабля, и, будь на Шеррарде планетный скафандр с гибкими сочленениями, инженер мог бы просто допрыгнуть до «Прометея», ведь здесь почти полная невесомость. Ничего, маленькие ракетные двигатели космокара за пять минут доставят его на борт...

Гироскопами он направил космокар на цель, потом включил вторую скорость и нажал стартер. Сильный взрыв под ногами. Шеррард взлетел, удаляясь от Икара – и от корабля! «Неисправность!» – подумал он с ужасом. Его прижало к стенке, он никак не мог дотянуться до щита управления. Работал только один мотор, поэтому астронавт летел кувырком, вращаясь все быстрее: Шеррард лихорадочно искал кнопку «Стоп», но вращение сбило его с толку, и, когда он наконец дотянулся до ручек, его первое движение только все ухудшило: он включил полную скорость – как нервный шофер сгоряча вместо тормоза давит на газ. Всего секунда ушла на то, чтобы исправить ошибку и заглушить двигатель, но за эту секунду вращение усилилось настолько, что звезды стали светящимися колесами...

Все случилось так быстро, что Колин Шеррард не успел даже испугаться; но главное, он не успел вызвать корабль и сообщить о катастрофе. В конце концов, опасаясь, как бы не натворить еще худших бед, он оставил ручки в покое.

Чтобы выйти из штопора, надо было осторожно маневрировать не меньше двух-трех минут; у него оставались считанные секунды – скалы мелькали все ближе и ближе.

Шеррард вспомнил совет на обложке «Наставления астронавта»:

«ЕСЛИ НЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО ДЕЛАТЬ, – НЕ ДЕЛАЙ НИЧЕГО»

Он честно продолжал следовать этому совету, когда

Икар обрушился на него, и звезды померкли.

Просто чудо, что оболочка космокара цела и он не дышит космосом. (Сейчас он радуется, а что будет через полчаса, когда сдаст теплоизоляция?) Конечно, совсем без поломок не обошлось, сорваны оба зеркала заднего обзора, которые были укреплены на прозрачном круглом гермошлеме, придется повертеть шеей, но это пустяки – гораздо хуже то, что одновременно покалечило антенны. Он не может вызвать корабль, и корабль не может вызвать его. Из динамика доносился лишь слабый треск, скорее всего от каких-нибудь неполадок в самом приемнике. Колин Шеррард был отрезан от людей.

Положение отчаянное, но не безнадежное. Нет, он не совсем беспомощен. Хотя двигатели подкачали (видимо, в правой пусковой камере, хоть конструкторы и уверяли, что такого случиться не может, изменилась направленность взрыва и забило форсунки), он может двигаться: у него есть механические «руки».

Вот только куда ползти? Шеррард совсем растерялся.

Взлетел он с «Эвереста», но далеко ли его отбросило – на сто футов? На тысячу? Ни одного знакомого ориентира в этом крохотном мире, только быстро удаляющаяся звездочка «Прометея» может его выручить, теперь лишь бы не потерять из виду корабль. . Его хватятся через несколько минут, если уже не хватились. Конечно, без помощи радио товарищам, пожалуй, придется искать долго. Как ни мал

Икар, эти пятнадцать квадратных миль изборожденной трещинами ничьей земли – надежный тайник для цилиндра длиной десять футов. На поиски может уйти и полчаса, и час; все это время он должен следить за тем, чтобы его не настиг убийца-восход.

Шеррард вложил пальцы в полые рычаги механических конечностей. Тотчас снаружи, в суровой среде космоса ожили его искусственные руки. Вот опустились, уперлись в железную кору астероида, приподняли космокар. . Шеррард согнул «руки», и капсула, словно причудливое двуногое насекомое, поползла вперед. Правой, левой, правой, левой...

Это оказалось проще, чем он ожидал, и Шеррард почувствовал себя увереннее. Конечно, механические руки созданы для тонкой и точной работы, но в невесомости достаточно малейшего усилия, чтобы сдвинуть с места капсулу. Тяготение Икара составляло одну десятитысячную земного; вместе с космокаром Шеррард весил здесь около унции. Придя в движение, он дальше буквально парил, легко и быстро, будто во сне.

Однако легкость эта таила в себе угрозу. . Шеррард уже прошел так несколько сот ярдов, он быстро настигал светящееся пятно «Прометея», но тут успех ударил ему в голову. Как скоро сознание переходит от одной крайности к другой! Давно ли он думал, как достойнее встретить смерть, а теперь ему уже не терпелось вернуться на корабль к обеду.

Впрочем, возможно, беда случилась потому, что уж очень новый и необычный это был способ передвижения.

Может быть, он к тому же не совсем оправился после крушения. В самом деле: как и все астронавты, Шеррард отлично умел ориентироваться в космосе, привык жить и работать в условиях, когда земные понятия о «верхе» и «низе» теряют смысл. В таком мире, как Икар, надо внушить себе, что под «ногами» у тебя самая настоящая планета, ты двигаешься над горизонтальной плоскостью.

Стоит развеяться этому невинному самообману, и тебе грозит космическое головокружение.

И вот – внезапный приступ. Вдруг исчезло чувство, что

Икар внизу, а звезды – вверху. Вселенная повернулась на девяносто градусов; Шеррард, словно альпинист, карабкался вверх по отвесной скале. И хотя разум говорил ему, что это чистейшая иллюзия, чувства решительно спорили с рассудком. Сейчас тяготение сорвет его со скалы, и он будет падать, падать милю за милей, пока не разобьется вдребезги!..

Но мнимая вертикаль качнулась, будто компасная стрелка, потерявшая полюс, и вот уже над ним каменный свод, он словно муха на потолке. Миг – потолок опять стал стеной, но теперь астронавт неудержимо скользил по ней вниз, в пропасть...

Шеррард потерял власть над космокаром; обильный пот на лбу подтверждал, что он вот-вот утратит власть и над самим собой. Оставалось последнее средство. Плотно зажмурив глаза, он сжался в комок и стал внушать себе, что снаружи ничего нет, ничего!. Он настолько сосредоточился на этой мысли, что до его сознания не сразу дошел негромкий стук нового столкновения.

Когда Колин Шеррард наконец решился открыть глаза, он увидел, что космокар уткнулся в каменный горб. Механические руки смягчили толчок – но какой ценой? Хотя капсула здесь была почти невесомой, пятьсот фунтов массы, двигаясь со скоростью около четырех миль в час, развили инерцию, которая оказалась чрезмерной для хрупких конечностей. Одна из них совсем сломалась, вторая безнадежно погнулась.

На мгновение ярость заглушила отчаяние. Он был уверен в успехе, когда космокар заскользил над безжизненной поверхностью Икара. И вот – полный крах из-за секундной физической слабости. . Космос не делает человеку никаких скидок, кто об этом забывает, тому лучше сидеть дома.

Что ж, догоняя корабль, он выиграл у восхода драгоценное время, минут десять, если не больше. Десять минут.

Что они ему принесут: продление мучительной агонии –

или спасительную отсрочку, которая позволит товарищам найти его?

Скоро он узнает ответ.

Кстати, где они? Наверно, розыски уже начались!

Шеррард устремил пристальный взгляд на яркую звезду корабля, надеясь увидеть на фоне медленно вращающегося небосвода огоньки идущих к нему на выручку космокаров.

Увы, никого...

Значит, надо взвесить свои собственные скромные возможности. Через несколько минут «Прометей» уйдет за край астероида, исчезнут прожектора, будет полный мрак.

Ненадолго. Но, может быть, он еще успеет укрыться от наступающего дня? Вот эта глыба, на которую он налетел, не годится?

Что ж, в ее тени и впрямь можно отсидеться до полудня.

А там?. Если Солнце пройдет как раз над Шеррардом, его ничто не спасет. Но ведь может оказаться, что он находится на такой широте, где Солнце в это время икарийского года, длящегося четыреста девять дней, не поднимается высоко над горизонтом. Тогда есть надежда выдержать несколько дневных часов. Больше надеяться не на что – конечно, если товарищи не разыщут его до рассвета.

Ушел за край света «Прометей», и тотчас сильнее засверкали звезды. Но всего ярче, такая прекрасная, что при одном взгляде на нее перехватывало горло, сияла Земля; вот и Луна рядом. На Земле Шеррард родился, по Луне ступал не раз – доведется ли ему когда-либо еще побывать на них?

Странно, до этой секунды ему не приходила в голову мысль о жене и детях, обо всем том, чем он дорожил в такой далекой теперь земной жизни. Даже как-то стыдно.

Впрочем, чувство вины тотчас прошло. Ведь, несмотря на сто миллионов космических миль, разделивших его и семью, узы любви не ослабли, просто сейчас было не до этого. Он превратился в примитивное существо, всецело поглощенное битвой за свою жизнь. Мозг был его единственным оружием в этом поединке, сердце могло только помешать, затуманить рассудок, подорвать решимость.

То, что Шеррард увидел в следующий миг, окончательно вытеснило все мысли о далеком доме. Над горизонтом позади него, словно обволакивая звезды молочным туманом, всплыл конус призрачного света – глашатай

Солнца, его прекрасная жемчужная корона, видимая на

Земле лишь во время полных солнечных затмений. Теперь совсем близка минута, когда Солнце поразит своим гневом этот маленький мир.

Предупреждение было кстати. Тетерь Шеррард мог довольно точно определить, в какой точке появится

Солнце: и астронавт медленно, неуклюже перебирая обломками металлических рук, отполз туда, где глыба сулила ему лучшую тень. Едва он спрятался, как Солнце зверем набросилось на скалу, все вокруг словно взорвалось светом.

Шеррард поспешил перекрыть смотровое окошко темными фильтрами, чтобы защитить глаза. За пределами широкой тени, которую глыба отбрасывала на поверхность астероида, будто разверзлась раскаленная топка. Беспощадное сияние высветило каждую мелочь в окружающей пустыне. Никаких полутонов – слепящая белизна и кромешный мрак. Ямы и трещины напоминали чернильные лужи, а выступы точно объяло пламя, хотя с начала восхода прошла всего одна минута.

Неудивительно, что палящий зной миллиарды раз повторявшегося лета выжег из камня весь газ до последнего пузырька, превратив Икар в космическую головешку. «Что заставляет человека, – горько спросил себя Шеррард, –

ценой таких затрат и риска пересекать межзвездные пучины ради того, чтобы попасть на вращающуюся гору шлака?» Он знал ответ: то самое, что некогда побуждало людей отправляться к полюсам, штурмовать Эверест,

проникать в самые глухие уголки Земли. Приключения заставляли сердце биться чаще, открытия окрыляли душу.

Эх, много ли радости в этом сознании теперь, когда он вот-вот будет, точно окорок, поджарен на вертеле Икара.

Первое дыхание зноя коснулось его лица. Глыба, подле которой лежал Колин Шеррард, заслоняла его от прямых солнечных лучей, но прозрачный пластик шлема пропускал тепло, отражаемое скалами. Чем выше Солнце, тем сильнее будет жар. . И выходит, у него в запасе меньше времени, чем он думал.

Тупое отчаяние вытеснило страх; Шеррард решил –

если хватит выдержки, – дождаться, корда солнечный свет падет на него. Как только термоизоляция космокара сдаст в неравном поединке – пробить отверстие в корпусе, выпустить воздух в межзвездный вакуум...

А пока можно еще поразмышлять несколько минут, прежде чем тень от глыбы растает под натиском света.

Астронавт не стал насиловать мысли, дал им полную волю.

Странно, он сейчас умрет лишь потому, что в сороковых годах, задолго до его рождения, кто-то из сотрудников

Паломарской обсерватории высмотрел на фотопластинке пятнышко света; открыл и метко назвал астероид именем юноши, который взлетел слишком близко к Солнцу...

Быть может, вот тут, на вздувшейся волдырями равнине, когда-нибудь воздвигнут памятник. Интересно, что они напишут? «Здесь погиб во имя науки инженер-астронавт Колин Шеррард». Это про него-то, который не понимал и половины того, над чем корпели ученые!

А впрочем, они и его заразили своей страстью. Шеррард вспомнил случай, когда геологи, очистив обугленную корку астероида, обнажили и отполировали металлическую поверхность. И глазам их предстал странный узор, линии и черточки, вроде абстрактной живописи декадентов, которые вошли в моду после Пикассо. Но это были осмысленные линии: они запечатлели историю Икара, и геологи сумели ее прочесть. От ученых Шеррард узнал, что железокаменная глыба астероида не всегда одиноко парила в космосе. Некогда, в очень далеком прошлом, она испытала чудовищное давление, а это могло означать лишь одно: миллиарды лет назад Икар был частью огромного космического тела, быть может, планеты, подобной Земле.

Почему-то планета взорвалась; Икар и тысячи других астероидов – осколки этого космического взрыва.

Даже сейчас, когда к нему подползала раскаленная полоса, Шеррард с волнением думал о том, что лежит на ядре погибшего мира, в котором, возможно, существовала органическая жизнь. Следовательно, его дух не один будет витать над Икаром; все-таки утешение.

Шлем затуманился. Ясно: охлаждение сдает. А честно послужило – даже сейчас, когда камни в нескольких метрах от него накалены докрасна, температура внутри капсулы вполне терпима. Конец охлаждающей установки будет и его концом.

Шеррард протянул руку к красному рычагу, который должен был лишить Солнце добычи. Но прежде чем нажать рычаг, хотелось в последний раз посмотреть на Землю. Он осторожно сдвинул фильтры так, чтобы они, по-прежнему защищая глаза от слепящих скал, не мешали глядеть на небо.

Звезды заметно поблекли, бессильные состязаться с сиянием короны. А как раз над глыбой – его ненадежным щитом – вздымался язык алого пламени, грозно указующий перст самого Солнца.

Последние секунды на исходе. .

Вон Земля, вон Луна... Прощайте... Прощайте, друзья и близкие.

Солнечные лучи лизнули край космокара, и первое прикосновение огня заставило Шеррарда непроизвольно поджать ноги. Нелепое и бесполезное движение.

Но что это? В небе над ним, затмевая звезды, вспыхнул яркий свет. На огромной высоте парило, отражая солнечные лучи, исполинское зеркало. Вздор, этого не может быть. Галлюцинация, только и всего, пора кончать. Пот катил с него градом, через несколько секунд космокар превратится в печь, больше ждать невозможно.

Напрягая последние силы, Шеррард нажал рычаг аварийного люка, готовый встретить смерть.

Рычаг не поддался. Астронавт снова и снова нажимал рукоятку, но ее безнадежно заело. А он-то надеялся на легкую смерть, мгновенный милосердный конец. .

Вдруг, осознав весь ужас своего положения, Колин

Шеррард потерял власть над собой и закричал, словно зверь в западне.

Услышав тихий, но вполне отчетливый голос капитана

Маклеллана, Шеррард сразу понял, что это новая галлюцинация. Все-таки чувство дисциплины и остатки самообладания заставили его взять себя в руки; стиснув зубы, астронавт слушал знакомый строгий голос.

– Шеррард! Держитесь! Мы вас запеленговали, только продолжайте кричать!

– Слышу! – завопил он. – Ради бога, поторопитесь! Я

горю!

Рассудок еще не совсем покинул его, и он понял, что произошло. Пеньки обломанных антенн излучали в эфир слабенький сигнал, и спасатели услышали его крик, а раз он слышит их, значит, они совсем близко! Эта мысль придала ему сил.

Колин Шеррард напряг зрение, пытаясь сквозь туманный пластик разглядеть странное зеркало в небесах.

Вот оно! И тут он сообразил, что обманчивость перспективы в космосе сбила его с толку. Зеркало не было исполинским и не парило на огромной высоте. Оно висело как раз над ним, быстро снижаясь.

Он еще продолжал кричать, когда зеркало заслонило собой лик восходящего Солнца и накрыло его благословенной тенью. Словно прохладный ветер из самого сердца зимы, пролетев многие километры над снегом и льдом, дохнул на него. Вблизи Шеррард сразу определил, что роль зеркала играл большой термоэкран из металлической фольги, поспешно снятый с какого-нибудь прибора. Тень от экрана позволила товарищам искать его, не боясь смертоносных лучей.

Держа одной парой рук экран, над глыбой парил двухместный космокар, две руки протянулись за Шеррардом. И хотя зной еще туманил голову и шлем, астронавт различил обращенное вниз встревоженное лицо капитана

Маклеллана.

Так Колин Шеррард узнал, что значит родиться на свет.

Конечно, ведь он все равно, что заново родился! Предельно измученный, он не ощущал благодарности – это чувство придет потом, – но, отрываясь от раскаленного ложа, астронавт отыскал глазами яркий кружок Земли.

– Я здесь, – тихо произнес он. – Я возвращаюсь!

Он возвращался, заранее предвкушая, как будет радоваться всем прелестям мира, который считал утраченным навсегда. Впрочем, нет, не всем.

Он больше никогда не сможет радоваться лету.


ИЗ СОЛНЕЧНОГО ЧРЕВА

Если вы жили только на Земле, вы не видели Солнца.

Конечно, мы смотрели на него не прямо, а через мощные фильтры, которые умеряли его яркость, делая ее терпимой для глаз. Солнце неизменно висело над низкими зазубренными утесами к западу от обсерватории, не восходя и не заходя, лишь описывая небольшой круг на небе за год, который в нашем маленьком мире длился восемьдесят восемь земных дней. Не совсем верно говорить о Меркурии, что он всегда обращен к Солнцу одной стороной: планета чуть покачивается на своей оси, поэтому есть узкий сумеречный пояс, где применимы такие обычные земные понятия, как утренняя и вечерняя заря.

Мы находились на краю сумеречной области; можно было воспользоваться прохладными тенями и вместе с тем постоянно наблюдать Солнце, парящее над утесами.

Круглосуточная работа для пяти десятков астрономов и иных научных сотрудников; лет через сто мы, возможно, будем кое-что знать о небольшой звезде, давшей Земле жизнь.

Не было той области солнечного излучения, исследованию которой не посвятил бы свою жизнь кто-нибудь из сотрудников обсерватории; а уж следили мы, как коршуны.

От рентгеновских лучей до самых длинных радиоволн – на всех частотах мы расставили свои ловушки и капканы; стоило Солнцу придумать что-нибудь новое – мы уж тут как тут. Так мы полагали...

Пылающее сердце Солнца пульсирует в медленном, одиннадцатилетнем ритме, и как раз приближалась вершина цикла. Два пятна, чуть ли не самые крупные, какие когда-либо наблюдались (одно из них – достаточно большое, чтобы поглотить сто земных шаров), проплыли вдоль солнечного диска, словно исполинские черные воронки, уходящие далеко в глубь беспокойных верхних слоев звезды. Разумеется, черными они казались только рядом с окружающим их ослепительным сиянием; даже их темные, прохладные ядра жарче и ярче вольтовой дуги. Мы как раз проследили, как второе пятно исчезло за краем диска (интересно, уцелеет ли оно, появится ли вновь – через две недели), и вдруг на экваторе выросла шапка взрыва!

Сперва зрелище было не особенно эффектное, потому что выброс произошел как раз в середине солнечного диска. Случись он возле края, с проекцией на космос, картина, наверно, была бы потрясающая.

Представьте себе одновременный взрыв миллиона водородных бомб. Не можете? Никто не может. И однако же нечто в этом роде видели мы. Прямо к нам из вращающегося солнечного экватора со скоростью сотен миль в секунду мчалось выброшенное взрывом вещество. Сперва –

узкой струей, однако края струи быстро превратились в бахрому под действием противоборствующих ей магнитных и гравитационных сил. Но ядро летело дальше, и вскоре стало очевидно, что оно совсем оторвалось от

Солнца и устремилось в космос, причем мы – его ближайшая мишень.

Хотя такое случалось уже не раз, мы всегда одинаково волновались. Ведь можно будет поймать толику солнечного вещества летящего с гигантским облаком ионизированного газа. Опасности никакой: пока вещество достигнет нас, оно окажется слишком разреженным, вреда не причинит. Больше того, нужны очень чувствительные приборы, чтобы вообще его обнаружить.

Одним из таких приборов был радар обсерватории; он постоянно нащупывал невидимые ионизированные слои на миллионы миль опоясавшие Солнце. Это была моя работа.

И как только появилась надежда выделить на фоне Солнца надвигающееся облако, я направил на него свое гигантское «радиозеркало».

Вот он, отчетливо виден на «дальнобойном» экране огромный лучезарный остров, удаляющийся от Солнца со скоростью сотен миль в секунду. Пока не видно никаких подробностей, уж слишком далеко. Волны радара не одну минуту тратили на то, чтобы проделать путь в оба конца и доставить информацию на мой экран. Несмотря на скорость около миллиона миль в час, – вырвавшийся протуберанец лишь через двое суток достигнет орбиты Меркурия и умчится дальше, к другим планетам. Но ни Венера, ни Земля не отметят его прохождения, так как он пролетит в стороне от них.

Шли часы. Солнце утихомирилось после непостижимой конвульсии, которая безвозвратно извергла столько миллионов тонн материи в межпланетное пространство. А

вскоре медленно извивающееся и вращающееся облако размером в сто раз больше Земли окажется достаточно близко, чтобы радар показал нам его строение.

Сколько лет я здесь работаю, а до сих пор не могу без волнения видеть, как светящийся след, сопряженный с пучком радиоволн передатчика, рисует изображение на экране. Я иногда кажусь себе слепцом, который прощупывает окружающее его пространство палкой длиной в сто миллионов миль. Ведь человек и впрямь слеп, если говорить о предметах, которые я изучаю. Исполинские облака ионизированного газа, улетающие далеко прочь от Солнца, совсем невидимы глазу, их не заметит даже самая чувствительная фотографическая пластинка. Они призраки, всего лишь несколько часов витающие в солнечной системе. Если бы они не отражали волн, излученных нашими радарами, и не влияли на наши магнитометры, мы бы о них и не знали.

Изображение на экране напоминало фотоснимок спиральной туманности: медленно вращаясь, облако на десятки тысяч миль вокруг разбросало лохматые щупальца газа. А можно сравнить его с наблюдаемым сверху циклоном в атмосфере Земли. Внутреннее строение облака было чрезвычайно сложно, и оно ежеминутно менялось под воздействием сил, далеко не изученных нами. Реки огня скользили в причудливых руслах, которые могли быть созданы только электрическими полями. Но почему они возникали из ничего и вновь исчезали, точно происходило сотворение и уничтожение материи? И что это за мерцающие гранулы, каждая размером больше Луны, подобные валунам в бурном потоке?

Уже меньше миллиона миль отделяло облако от нас; еще какой-нибудь час, и оно будет здесь. Автоматические съемочные камеры фиксировали каждый кадр на экране радара, накапливая свидетельства, которых нам хватило на много лет спора. Магнитное возмущение, опережающее облако, уже достигло нас; кажется, во всей обсерватории не было прибора, который так или иначе не отзывался бы на стремительное приближение призрака.

Я изменил настройку радара; сразу изображение выросло настолько, что на экране умещалась только его центральная часть.

Одновременно я стал менять частоту импульсов, стараясь различить слои. Чем короче волна, тем глубже можно проникнуть в толщу ионизированного газа. Таким способом я надеялся получить своего рода рентгеновский снимок внутренности облака.

Казалось, оно меняется у меня на глазах по мере того, как я проникал сквозь разреженную оболочку с ее щупальцами и приближался к более плотному ядру. Слово «плотный» применимо здесь, конечно, лишь относительно; по нашим земным меркам даже самые компактные участки облака были вакуумом. Я почти достиг предела моей шкалы частот и уже не мог получать более коротких волн, когда приметил почти посредине экрана необычный по виду, яркий след отраженного сигнала.

Он был овальный, с четко очерченными краями, гораздо более ясный, чем «гранулы» газа, которые мы видели в струях пламенного потока. С первого взгляда я понял –

это что-то странное, необычное, такого еще никто не наблюдал. Электронный луч нарисовал еще дюжину кадров,

наконец я подозвал своего ассистента, который стоял у радиоспектрографа, определяя скорости летящих к нам газовых вихрей.

– Глянь-ка, Дон, – сказал я ему. – Видел ты когда-нибудь что-либо подобное?

– Нет, – ответил он, приглядевшись, – Какие силы его образуют? Вот уже две минуты очертания не меняются.

– Это-то меня и озадачивает. Что бы это ни было, ему давно пора распадаться, такая свистопляска вокруг! А оно все остается неизменным.

– А размеры его, по-твоему?

Я включил шкалу и быстро снял показания.

– Длина около пятисот миль, ширина вдвое меньше.

– А покрупнее сделать нельзя?

– Боюсь, что нет. Придется подождать – подойдет ближе, тогда и разглядим, откуда такая плотность.

Дон нервно усмехнулся.

– Нелепо, конечно, – сказал он, – но знаешь, что оно мне напоминает? Точно я разглядываю в микроскоп амебу.

Я не ответил: та же мысль, будто откуда-то извне, пронизала мое сознание.

Мы даже позабыли об остальной части облака, но, к счастью, автоматические камеры продолжали свою работу и ничего не упустили. А мы не сводили глаз с ясно очерченной газовой чечевицы, которая, поминутно увеличиваясь на экране, мчалась к нам. И когда до облака оставалось не больше, чем от Земли до Луны, стали выделяться первые подробности внутреннего строения. Это было какое-то странное крапчатое образование, и каждый последующий кадр развертки давал иную, новую картину.

Уже половина сотрудников обсерватории столпилась в радарной, но царила тишина, все смотрели, как на экране стремительно растет загадка. Она летела прямо на нас; еще несколько минут – и «амеба» столкнется с Меркурием где-то в его дневной части. Столкнется и погибнет. От первого детального изображения и до той секунды, когда экран снова опустел, прошло не больше пяти минут. Эти пять минут на всю жизнь запомнились каждому из нас.

Мы видели некий прозрачный овал, внутренность которого была пронизана сетью едва видимых линий. В

местах пересечения линий словно пульсировали крохотные узелки света. А может быть, это нам только почудилось?

Ведь радар тратил почти минуту на то, чтобы дать на экране полное изображение, а объект успевал за это время переместится на несколько тысяч миль. Но сетка существовала, в этом никто не сомневался, и камеры ясно ее запечатлели.

Иллюзия, будто мы смотрим на нечто плотное, была настолько сильна, что я на секунду оторвался от экрана радара и поспешно навел резкость направленного в небо оптического телескопа. Конечно, я ничего не увидел, даже намека на какой-нибудь силуэт на фоне помеченного оспинами солнечного диска. Это был один из тех случаев, когда глаз оказывается бессильным и только электрические органы чувств радара могут что-то уловить. Летящий к нам из солнечного чрева предмет был прозрачным, как воздух, и куда более разреженным.

Истекали последние секунды; и мы все – я уверен – уже пришли к одному и тому же выводу, ждали только, кто первый его выскажет. Да, это невозможно – и все-таки доказательство у нас перед глазами. . Мы видели жизнь там, где жизнь существовать не может!

Извержение вырвало это создание из его обычной среды в недрах пылающей атмосферы Солнца. Оно чудом пережило долгое путешествие в космосе, но теперь, видимо, умирало, по мере того как силы, управляющие исполинским невидимым телом, теряли власть над ионизированным газом, его единственной субстанцией.

Теперь, когда я сотни раз просмотрел заснятые пленки, мысль эта уже не кажется мне столь необычной. Ведь что такое жизнь, как не организованная энергия? Что за энергия, не так уж важно – химическая, известная нам по Земле или чисто электрическая, как это, видимо, было тут. . Не род субстанции главное, а ее организация. Но тогда я не думал об этом. Потрясенный сознанием великого чуда я смотрел, как доживает последние секунды это детище

Солнца.

Было ли оно разумным? Понимало ли, какой необычный рок его постиг? Можно задать тысячу подобных вопросов, и никогда не получить на них ответа. Трудно допустить, чтобы создание, родившееся в горниле самого

Солнца, могло что-либо знать о внешней вселенной или хотя бы вообразить нечто столь невыразимо холодное, как жесткая негазообразная материя. Падающий на вас из космоса живой остров не мог, будь он трижды разумен, представить себе мир, к которому так стремительно приближался.

Уже он заполнил наше небо и, быть может, в эти последние секунды понял, что впереди появилось что-то необычное. То ли воспринял обширное магнитное поле

Меркурия, то ли ощутил рывок гравитационных сил нашего маленького мира. Во всяком случае, он стал меняться: светящиеся волокна (хочется сравнить их с нервной системой) стягивались вместе, образуя новые узоры, смысл которых я бы не прочь разгадать. Быть может, я заглянул в мозг не наделенного разумом чудовища, охваченного страхом, или небожителя, который прощался со вселенной...

И вот экран радара пуст, светящийся след все с него стер в своем беге. Создание упало за пределами нашего горизонта, скрытое кривизной планеты. Где-то на жаркой дневной стороне Меркурия, в аду, куда сумело проникнуть всего человек десять – и еще меньше вернулось живыми, –

оно незримо и беззвучно разбилось о моря расплавленного металла, о горы медленно ползущей лавы. Сам по себе удар для такого существа не играл никакой роли, но встреча с непостижимым холодом плотной материи оказалась роковой.

Да, да, холодом. Оно упало в самом жарком месте солнечной системы, температура здесь никогда не опускается ниже семисот градусов по Фаренгейту, а порой достигает и тысячи. Но для него это было несравненно холоднее, чем для обнаженного человека самая суровая арктическая зима.

Мы не видели его смерти в леденящем пламени, существо очутилось за пределами досягаемости наших приборов, ни один из них не зарегистрировал кончины. И всетаки каждый из нас знал, когда наступила та секунда. Вот почему мы безучастно слушаем тех, кто смотрел только фильмы, но уверяют нас, будто мы наблюдали обыкновенное природное явление.

Как описать, что мы ощущали в тот последний миг, когда половина нашего маленького мира была опутана распадающимися щупальцами исполинского, хотя и бестелесного, мозга? Могу только сказать, что это было вроде беззвучного крика, исполненного предельной тоски, выражение смертной муки, которое проникло в наше сознание, минуя ворота чувств. Ни тогда, ни после никто из нас не сомневался, что был свидетелем гибели гиганта.

Быть может, мы первые и последние люди, кому довелось наблюдать столь величественную кончину. Кем бы они ни были, эти обитатели невообразимого мира в солнечных недрах, возможно, что наши пути уже никогда более не скрестятся. Трудно представить себе, чтобы мы могли вступить в контакт с ними, даже если их разум превосходит наш.

И так ли это? Может быть, нам же лучше не знать ответа. . Возможно, они живут внутри Солнца со времени зарождения вселенной и достигли таких вершин мудрости, на какие нам никогда не подняться. Быть может, будущее принадлежит им, а не нам, быть может, они уже переговариваются через тысячи световых лет со своими собратьями внутри других звезд.

Настанет, возможно, день, когда они посредством того или иного присущего им особенного чувства обнаружат нас, вращающихся вокруг их могучей древней родины, нас, гордых своими знаниями, почитающих себя властелинами мироздания. И возможно, открытие их не обрадует, ведь для них мы будем всего лишь червяками, точащими кору планет, которые чересчур холодны, чтобы своими силами очиститься от заразы органической жизни.

И тогда, если это в их силах, они сделают то, что сочтут нужным. Солнце покажет свою мощь и оближет лица своих детей, и планеты продолжат путь такими, какими были изначально: чистыми, гладкими... и стерильными.


СМЕРТЬ И СЕНАТОР

Никогда еще весенний Вашингтон не казался ему таким прекрасным. . Последняя весна, мрачно подумал сенатор

Стилмен. Даже теперь, хотя слова доктора Джордена не оставляли места для сомнений, трудно было примириться с истиной. Прежде он всегда находил выход, пусть полный крах порой казался неизбежным. Если его предавали люди, он увольнял их, даже сокрушал в назидание другим. На этот раз измена таилась в нем самом. Так и кажется, что чувствуешь тяжелый ход своего сердца, а вскоре оно и вовсе остановится. Нет никакого смысла готовиться к президентским выборам; хорошо, если он доживет до выдвижения кандидатур. .

Конец мечтам и честолюбию, и нет утешения в мысли о том, что рано или поздно всех ждет конец. Рано, слишком рано! Недаром Сесиль Родс – один из его идеалов – воскликнул перед смертью: «Столько дела – и так мало времени отведено!» Родс не дожил и до пятидесяти лет; он намного старше, а совершил гораздо меньше.

Машина увозила его прочь от Капитолия. В этом есть что-то символическое, но лучше не задумываться. . Вот и

Нью-Смитсониен, могучий комплекс музеев, которые ему было вечно некогда посетить, а ведь сколько раз проезжал мимо за те годы, что прожил в Вашингтоне. Сколько упущено в непрестанной погоне за властью, с горечью сказал он себе. Мир культуры и искусства был по сути дела закрыт для него, и ведь это лишь часть цены. Он стал чужим в собственной семье, растерял былых друзей. Любовь принесена в жертву на алтарь честолюбия, а жертва оказалась напрасной. Есть ли на всем свете хоть один человек, который станет оплакивать его кончину?

Конечно, есть. У него стало легче на душе, чувство беспредельного одиночества поумерилось. Беря телефонную трубку, сенатор со стыдом подумал, что вынужден справиться о номере у секретаря, хотя память удерживает множество куда менее важных вещей...

(Вот Белый дом, залитый ярким светом весеннего солнца. Впервые в жизни он скользнул по нему равнодушным взглядом. Белый дом уже принадлежал иному миру – миру, до которого ему больше нет и не будет дела.) В автомобиле не было видеоустройства, но сенатор и без того уловил оттенок удивления и даже намек на радость в голосе Айрин.

– Здравствуй, Рени, как вы там поживаете?

– Отлично, папа. Когда мы тебя увидим?

Вежливая формула, к которой дочь всегда прибегала в тех редких случаях, когда он звонил. И всегда, исключая рождество или дни рождения, сенатор отвечал неопределенным обещанием как-нибудь заглянуть...

– Я хотел спросить, – произнес он медленно, извиняющимся тоном, – можно ли заехать за ребятишками.

Давно мы с ними нигде не были, и надоело все сидеть в канцелярии.

– Конечно, заезжай! – Голос Айрин потеплел, – Они будут рады. Когда тебя ждать?

– Давай завтра. Приеду около двенадцати и повезу их в зоопарк или Смитсониен, куда захотят.

Вот теперь она изумилась – ведь он один из самых занятых людей в Вашингтоне, его время расписано на недели вперед. Будет спрашивать себя, что произошло; хоть бы не догадалась. Да нет, не должна, ведь даже его секретарь ничего не знает об острых болях, которые в конце концов вынудили сенатора обратиться к врачу.

– Чудесно! Как раз вчера они говорили о тебе, спрашивали, когда же ты опять приедешь.

Глаза сенатора увлажнились. Хорошо, что Рени его не видит.

– Значит, в полдень, – поспешно сказал он, боясь, как бы голос не выдал его. – Обнимаю вас всех.

Он отключился, не дожидаясь ответа, и со вздохом облегчения откинулся на спинку сиденья. Первый шаг к перестройке свой жизни сделан – без всякой подготовки, вдруг. Он упустил собственных детей, но мост, соединяющий его со следующим поколением, цел. В оставшиеся месяцы нужно хотя бы сберечь и укрепить этот мост.

Вряд ли доктор посоветовал бы ему пойти в Музей естественной истории с двумя любознательными непоседами, но он с этим не считался. Джо и Сьюзен заметно подросли с их последней встречи, требовалось не только физическое, но и умственное напряжение, чтобы поспевать за ними. Едва войдя в ротонду, дети галопом бросились к огромному слону, занимавшему самое видное место в мраморном зале.

– Что это? – вскричал Джо.

– Это же слон, дурачок – снисходительно ответила

Сьюзен; ведь ей уже было целых семь лет.

– Знаю, что слон, – отрезал Джо. – А как его зовут?

Сенатор Стилмен обратился к дощечке, но не нашел там ответа. Самое время действовать по принципу: «Смелость города берет».

– Его зовут, гм, Джумбо! – выпалил он. – Погляди, какие клыки!

Загрузка...