Приятны Тубонайские напевы.[10]
За риф коралла сходит солнце. Девы
Заводят хоры легких вечерниц:
— «Уйдем под сень, где сладкий щокот птиц!
Чу, горлица воркует из дубровы!
То не богов ли из Болотру[11] зовы?..
Нарвем цветов с прославленных могил:
Они пышней, где воин опочил.
И сядем в сумерках: сквозь ветви туй
Лиются тихо чары лунных струй…
Живых ветвей таинственные шумы —
Печальные взлелеют нежно думы.
Потом на мыс взбежим — следить валы,
Дробимые о гордые скалы!
Отпрянувши, столбами пены белой
Они взлетают в воздух потемнелый.
Прекрасный бой! Счастливая судьба —
Глядеть в тиши, как их стремит борьба!..
И море любит заводей разливы,
Где месяц гладит космы влажной гривы».
«Цветов нарвем на гробовых порогах
И пир зачнем, как духи в их чертогах!
Потом — утонем в резвости прибоя!
Потом — от игр стихийных грудь покоя,
Возляжем, блеща влажными телами,
На мягкий мох, умащены маслами;
Венки свивая из цветов могильных,
Венчался загробным даром сильных!..
Ночь пала… Вызывает Муа нас![12]
Бой колотушек звучен в тихий час!
Уж факелы чертят багряный круг;
Уж ярость пляски топчет светлый луг.
Туда, туда! Вспомянем времена,
Как пировала наша сторона,
Пред тем что Фиджи в раковину зов
Военный протрубил — и из челнов
Встал враг!.. С тех пор он цвет наш юный косит;
Глухая нива плевелы приносит;
Отвыкли мы знать в жизни только радость
Любовных ласк да лунной ласки сладость…
Пусть!.. Палицу нас враг учил взвивать
И в чистом поле стрелы рассевать.
Своих посевов жатву он пожнет!
Нам пир — всю ночь; война — чуть день блеснет!..
Кружися, пляска! Лейся в кубки, кава![13]
Кому заутра смерть, заутра — слава!
В наряде летнем в путь мы выйдем смело,
Оденем чресла тканью таппы белой;[14]
Увьем чела живой весной веселий,
А шеи — радугами ожерелий…
Как перси, посмуглев под их пыланьем,
Вздымаются воинственным желаньем!»
«И пляска кончилась. Но не летите,
Подруги, прочь — и радости продлите!
На бой заутра Муа кличет нас:
Вы нам отдайте полный этот час!
Долин Лику младые чаровницы,
Рассыпьте нам цветов своих кошницы!
Ваш лик прекрасен! Ваших уст дыханье
Нас опьяняет, как благоуханье,
Что с луговых нагорий Маталоко
Над морем стелет теплый ветр далеко!..
И нас Лику чарует и зовет…
Но тише, сердце! Нам, с зарей, — в поход!..»
Звучала так гармония веков,
Пока злой ветер белых чужаков
К тем диким не примчал. И одиноки —
Они творили зло: душе пороки
Прирождены. Вдвойне порочны мы
Грехами просвещения и тьмы;
И сочетает наше лицедейство —
Лик Авеля и Каина злодейство…
И Старый ниже пал, чем Новый Свет;
И Новый — стар… Но все ж на свете нет
Двоих таких, как два Свободы сына,
Колумбией взращенных исполина.[15]
Там Чимборасо[16] водит окрест взор:
Рабовладенья всюду смыт позор.
Так пелись славы стародавних дней
И длили память доблестных теней,
И подвигов заветные преданья
В их вещие слагались чарованья.
Неверью вымысл — песенная быль;
Но оживает урн могильных пыль
Тобой, Гармония!.. Игрою струнной
Блеск отчих дел затмить — приходит юный
К певцу-Кентавру ученик-Ахилл.[17]
Ах! Каждый гимн, что отрок выводил,
С прибоем слитый иль ручьем журчливым,
Иль в долах эхом множимый пугливым, —
Вечней в сердцах отзывчивых звенит,
Чем все, что столпный рассказал гранит.
Песнь — вся душа; вникает мысль, одна,
В иероглифах темных письмена.
Докучен длинной летописи лепет.
Песнь — почка чувства: песнь — сердечный трепет!..
Просты те песни были: песнь — простым!..
Но вверясь их внушениям святым,
В челнах отважных выплыли норманны…
Оне — всех стран, — коль враг не внес в те страны
Гражданственности яд.[18] И что поэм
Искусных блеск, когда он сердцу нем?
Тонула нега песен простодушных
В роскошной тишине глубин воздушных.
Уж умиряло солнце, диск клоня,
Пир пламенный тропического дня;
И мир покоился, благоухая…
Чу, тронул ветер, пальмы колыхая,
Крылом беззвучным сонную волну, —
И в жаждущей пещеры глубину
Она плеснула… Там, близ милой девы,
Чьи сладкие лились в тиши напевы,
Сидел влюбленный юноша; и страсть
Горела в них, — тот яд, чья губит власть
Неискушенные сердца верней
И раздувает из живых огней
Костер, где им, как мученикам, радость
Пылать, и смерть — последней неги сладость…
И их экстазы — смерть! Всех жизни чар
Божественней сей неземной пожар;
И все надежд потусторонних сны
Любви пыланьем вечным внушены.
Уж расцвела, меж дикими цветами,
Дикарка женщиной, хотя летами
Была дитя, по наших стран счисленью,
Где рано зреть дано — лишь преступленью.
Дитя земли младенческой, мила
Красой невинно-знойной и смугла,
Как ночь в звездах или вертеп заветный,
Мерцающий рудою самоцветной.
Ее глаза — язык. Она повита
Очарованием, как Афродита,
Перл моря, — к чьим ногам несет волна
Эротов рой. Как приближенье сна,
Что разымает негой, — сладострастна.
Но вся — движенье. Брызнуть своевластно
Кровь солнечная хочет из ланит
И в шее, темной, как орех, сквозит:
Так рдеют в сумерках зыбей кораллы
И манят водолаза тенью алой.
Дитя морей полуденных, волна
Гульливая сама, — она сильна
Ладью чужую радостей живых
Беспечно мчать до граней роковых.
Еще иного счастья не знавала
Она, чем то, что милому давала.
В ней страха нет; доверчива мечта.
Надежды пробный камень, что цвета
Стирает, — опыт юности неведом;
Жизнь не прошла по ней тяжелым следом.
И смех ее, и слезы мимолетны;
Так гладь озер расплещет ветр залетный, —
Но вновь покой глубин встает со дна,
И родники питают лоно сна,
Пока землетрясенье не нарушит
Дремы Наяд, и в недрах не иссушит
Живых ключей, и в черный ил болот
Не втопчет зеркала прекрасных вод…
Ее ль то жребий? Рок один, от века,
Меняет лик стихий и человека.
И нас — быстрей! Мы гибнем, как миры, —
Твоей, о дух, игралища игры!
Он — севера голубоглазый сын,
Земли, пловцам известной средь пучин —
И все же дикой; гость светловолосый
С Гебрид,[19] где шумный океан утесы
Бурунами венчал; и буре — свой:
Дитя качал ее напевный вой.
Глазам, на мир открывшимся впервые,
Блеснула пена; и валы живые
Ему семейный заменили круг,
А друга — океан, гигантский друг.
Пестун, товарищ мрачный, Ментор тайный,
Он детский челн по прихоти случайной,
Играючи, кидал. Родные саги
Да случай темный, поприще отваги,
Взлюбив, беспечный дух познал мятежность
Всех чувств, — одно изъемля: безнадежность.
В Аравии сухой родившись, он,
Вожак лихой разбойничьих племен,
Как Измаил бы жаждал, терпеливый,
Сев на верблюда, челн пустынь качливый.
Он клефтом был бы в греческих горах,
Кациком — в Чили.[20] В кочевых шатрах, —
Быть может, Тамерлан степной орды.
Но не ему державные бразды!
Дух необузданный, восхитив власть,
Чем утолить алканий новых страсть?
Он должен низойти с высот, иль пасть;
И, пресыщенный, — вновь алкать. Нерон,
Когда б ему наследьем не был трон
И жребий ограничил нрав надменный,
Восславлен был бы, как одноименный
Простой воитель,[21] - и в веках забвен
Его позор без царственных арен.
Ты улыбаешься? Слепит сближенье
Пугливое твое воображенье?
Мерилом Рима и всесветных дел
Как измерять безвестный сей удел?
Что ж? Смейся, если хочешь, без помех:
Поистине, милей печали смех.
Таким он стать бы мог. К мечте высокой
Взвивался дерзко замысл огнеокий.
Героя дух, тирана произвол
И много слав взрастить, и много зол
_Могли б_. Властней, чем люди помышляют,
Созвездья нас возносят, умаляют.
«Все это — сны. Кто ж был он, наконец?»
Кудрявый Торквиль, бунтовщик, беглец;
Свободен он, как пена вод морских;
И Тубонайской девы он жених.
Он зыбь следит, и с ним — его подруга,
С ним — солнцецвет островитянок, Ньюга,
Из рода рыцарей, — хоть без герба
(Геральдик, смейся!). Древние гроба
Гласят завет свободы и победы:
В них гордо спят ее нагие деды.
Близ волн — гряда зеленая могил…
А насыпи твоей нигде, Ахилл,
Я не сыскал!.. Когда, подъемля громы,
Являлись гости, диким незнакомы,
В ладьях, перепоясанных грозой,
Где мачт растет, как пальмы стройных, строй
(Их корни, мнится, в море; но содвинут
Ладьи свой лес и крыльев мощь раскинут,
Как облако — широких, — и вода
Плавучие уносит города):
Тогда она кидалася в метель
Валов (в снегах так прядает газель),
Взгребая кипень, в пляшущем челне,
И Нереидой на седом гребне,
Скользя, дивилась, как бегут громады,
Ступая тяжко на крутые гряды.
Но брошен якорь, — и корабль, как лев,
На солнце лег, дремы не одолев;
А вкруг челны снуют: так рой пчелиный
В полдневный зной жужжит у гривы львиной.
Причалил белый! Сколько в слове этом!
И Старому простерта Новым Светом
С доверьем детским черная рука.
Дивятся оба; и недалека
Приязнь. Радушны бронзовые братья,
И знойный жаркий взор сулит объятья.
Вглядясь, взлюбили странники морей
Архипелага темных дочерей.
Не видевшим снегов в своих пределах
Белей примнился лик пришельцев белых…
Бег взапуски, охота и скитанье;
Где хижина — там кров и пропитанье;
Сеть, в теплую закинутая влагу;
В челне порханье по архипелагу,
Чьи острова — что звезды бездн лазурных;
Покой от игр под сказку грез безбурных —
И пальма (ей же нет Дриады равной;
В ней дремлет Вакх, младенец своенравный;
Гнездо орла не выше, чем шатер,
Что над своей бродильней бог простер);
Хмель кавы, что пьянее сока лоз;
Плод, чаша, молоко за раз-кокос;
И дерево-кормилец, чьи плоды —
Без пахот нива, жатва без страды, —
Воздушный пекарь дарового хлеба,
Его пекущий в жаркой печи неба
(Далече голод от него кочует:
Он самобраным яством не торгует), —
Весь тот избыток божьих благостынь,
Те радости общественных пустынь
Смягчили нрав согретых добротой
Одной семьи счастливой и простой:
Очеловечил темнокожий белых,
В гражданственном устройстве озверелых.
И многих сочетали те места.
Из них не худшая была чета —
Мои островитяне: Торквиль, Ньюга.
Они вдали родились друг от друга,
Но оба под одной звездой пучин;
Им лик земли от ранних лет — один.
А детства сон что б нам ни затемняло, —
Все ищет взор, что детский взор пленяло.
Чей первый взор тонул в лазури гор,
Всю жизнь тот любит горных далей флер,
В горах чужих — знакомых ищет линий.
Горит обнять, как друга, призрак синий.
Я много лет в плену чужбин сгубил;
Обóжил Альпы, Аппенин любил;
Парнасу поклонился; над пучиной
Зрел Иду Зевса и Олимп вершинный.
Не все их чары были только сказка
Слав древних, да лучей и линий ласка.
В душе был жив младенца первый жар:
Глядел на Трою с Идой Лохнагар;
О кельтах[22] мне напомнил кряж фригийский,
Шотландию — источник Касталийский.
Гомер, тень мировая! Феб, — прости
Фантазии блуждающей пути!
Меня учил, ребенка, Север бледный
Предчуять и любить ваш блеск победный!
Любовь, все претворяющая в радость,
Все радугой венчающая младость,
Минувшая опасность — роздых, милый
И тем, чья грудь мятежной дышит силой, —
И красота обоих (дух надменный,
Лизнет, как сталь, ее перун мгновенный) —
Совместной властью необорных чар
В один всепоглощающий пожар
Их души дикие соединили.
Уж грозовым восторгом не манили
Питомца сеч воспоминанья боя.
Дух непоседный не мутил покоя,
Как нудит он орла в его гнезде,
Далеким оком рыща, бдеть везде.
Изнеженность иль элисейский плен[23] —
То был сей сон, когда душе забвен
Надменный лавр над урною могильной:
Не вянет он, лишь кровию обильной
Вспоет. Но там, где прах отживших тлеет,
Не так же ль мирт усладной тенью веет?
Когда б, близ Клеопатры, все забыл
Любовник-Цезарь, Рим бы волен был,
И волен мир. Что сев его побед
Взрастил? Стыда наследье, жатву бед!
Тиранов утвержденье, — след заржавый
На старой цепи, были знак кровавый!..
Природа, слава, разум — все народы
Зовет исполнить так завет свободы,
Как Брут,[24] один, посмел, — велит дерзнуть
И самовластья обезьян стряхнуть
С высоких сучьев! Нас пугают совы, —
За соколов принять мы их готовы.
Но пугала (гляди, их корчит страх!)
Один свободы клич сметет во прах.
В забвеньи сладостном о жизни, Ньюга,
Вся — женщина, вдали людского круга,
Что мог бы новизной ее развлечь
Иль зоркою насмешкой подстеречь
И возмутить ее сердечный трепет, —
Вдали толпы, где пел бы пошлый лепет
Ей лесть, где б искушал развратный толк
Ее блаженство, славу, сладкий долг, —
Равно была нага душой и телом.
Так радуга на небе потемнелом
Стоит, меняя зыбкие цвета;
И вся сквозит живая красота,
Воздушней млеет, выспренней парит;
И в небе мрак, — а весть любви горит.
В пещере, вырытой волной напевной,
Они таились в рдяный жар полдневный.
Летит година, и полет времен
Не метит меди похоронный звон,
Что бедной мерой мерит смертный век
И над тобой смеется, человек!
До дней былых, грядущих, что за дело,
Коль настоящий миг душой всецело,
Владычный, овладел? Металла бой
Им заменил приливных волн прибой
На отмели, да диск на башне неба.
День — час один, и числить не потреба.
Склонится ль он, — чу, не вечерний звон, —
Над розой песни соловьиной стон!
Диск пал: не так, как наше солнце, тлея,
Над морем тухнет, в дреме тусклой рдея; —
Нет, в ярости, как бы навек оно
С сияющей землей разлучено, —
Багряной вниз кидается главой,
Как в бездну прядает стремглав герой…
Встав, ищут оба в небесах лучей,
Потом глядят друг другу в глубь очей:
В них свет горит, а мир одела тень…
Ужель промчался быстрокрылый день?
И диво ль то? Плоть праведника долу,
Но дух восхищен к вышнему престолу;[25]
Миры влачатся, и влачится время, —
Он упредил коснеющее бремя.
Иль немощней любовь? Она — дорога
Эфирной славы в ту ж обитель бога.
Ей все заветное в том мире — сродно.
Впервые в нас Я новое свободно.
В его пыланьях счастье нам дано.
Возжегший пламя — пламя с ним одно.
Брамины, — двое, на костер священный
Восшед, сидят с улыбкою блаженной
В пожаре погребальном… Иногда
Времен мимотекущих череда
Душе забвенна в общности природы:
Все — дух один, — долины, горы, воды!
Мертв лес? Безжизнен хор светил? Волны
Бездушен лепет? В лоне тишины
Бесчувственно ль бежит слеза пещеры?
Все души мира в алчущие сферы
Наш дух влекут, его сосуд скудельный
Хотят разбить, — зовут нас в беспредельный
Вселенский океан!.. Я — отметнем!
Кто не забылся, упоен огнем
Лазури сладкой? И кто мыслил, прежде
Чем предал мысль корысти и надежде,
В дни юные — о низком личном Я, —
Любовью царь над раем бытия?
Влюбленные встают. В приют укромный
Сочится сумеречно день истомный.
Кристаллами отсвечивает свод;
Выходит в небо звездный хоровод…
И к хижине под пальмами, во мгле,
Послушны вечереющей земле,
Бредут четой, счастливой и безгласной…
О, мир любви средь тишины согласной!..
Глух волн бессонных одношумный ход,
Как раковины рокот, эхо вод,
Что, от родных сосцов отлучена,
Малютка бездн глухих, не знает сна
И молит детским неутомным стоном —
Не разлучать ее с глубинным лоном.
В угрюмой дреме никнет тень дубров,
И реет птица в свой пещерный кров.
Разверзшихся небес поят озера
Святую жажду чающего взора.
Чу, — звук меж пальм, — не тот, что мил влюбленным, —
Не ветерок в безмолвьи усыпленном…
То не был ветра вздох вечеровой,
Играющий на арфе мировой,
Когда струнам гармоний первых — борам —
По долам эхо вторит странным хором.
То не был громкий клич тревоги бранной,
Рушитель чар, родной, но нежеланный.
Не филин то заплакал, одинокий,
Невидящий отшельник лупоокий,
Что жуткой жалобой поет в тиши
Пустынную тоску ночной души.
То — долгий был и резкий свист (морей
Так свищет птица), — свист питомца рей
И снасти смольной… Хриплый голос зова —
Чрез миг: «Эй, Торквиль! Где ты, брат? Здорово!»
— «Кто здесь?..» И Торквиль ищет, чей привет
Ему звучит из мрака. — «Я!» — ответ.
И потянул во мгле благоуханной,
Пришельца возвещая, запах странный.
С фиалкой ты смешать его б не мог;
Нет, с ним дружней в тавернах эль и грог!
Был выдыхаем он короткой, хрупкой,
Но Юг и Север продымившей трубкой.
От Портсмута до полюса свой дым
Она пускала в нос валам седым
И всех стихий слепому произволу, —
Неугасимой жертвою Эолу
К сменявшимся вскуряясь небесам,
Всегда, повсюду… Кто же был он сам,
Ее владелец? — Ясно то: моряк
Или философ… О, табак, табак!
С востока до страны, где гаснет день,
Равно ты услаждаешь — турка лень
И труд матроса. В негах мусульмане
Соперник ты гаремного дивана
И опиума. Чтит тебя Стамбул;
Но люб тебе и Странда спертый гул[26]
(Хоть ты там хуже). Сладостны кальяны;
Но и янтарь струит твои туманы
Пленительно. К тебе идут уборы;
Но все ж краса нагая тешит взоры
Милей: и твой божественный угар
Вполне изведал лишь знаток — сигар!
И обнаружил полумрак дубравный
Обличье пришлеца. Столь своенравный
И необычный он носил наряд,
Что мог морской напомнить маскарад,
Разгульный праздник, дикий и нестройный,
Пловцов, встречающих экватор знойный, —
Когда, под пьяный пляс и говор струн,
На колеснице палубной Нептун
В личине оживает скоморошной,
И бог, забытый в пелене роскошной
Родимых волн, у сладостных Циклад,
Хоть и в морях неведомых — все рад
Потешной ревности своих потомков
И славен вновь последним из обломков
Священной славы… Куртка, вся в дырах,
И трубка неугасная в зубах, —
Стан, как фокмачта, и, как парус, валкий,
Нетвердый шаг, — то отблеск, хоть и жалкий,
Достоинств прежних. Голова в тряпьях,
Наверченных чалмою второпях,
Взамен штанов, сносившихся так рано
(Шипы растут повсюду невозбранно),
Циновки клок, скрепленный кое-как, —
Она ж — и шаровары, и колпак;
Босые ноги, облик загорелый —
Несвойственно то, мнится, расе белой.
Оружье — знак, что белым он сродни;
Воюем просвещенно мы одни.
Из-за широких плеч ружье глядело,
Их службы флотской попригнуло дело,
Но мышцы, как у вепря, были все ж.
И без ножен висел булатный нож
(К чему ножны?). Как верные супруги,
За поясом — два пистолета. (Други,
Насмешки нет в сравнении моем!
Хоть пуст один, все цел заряд в другом).
Бывалый штык (хранительной оправой
Не баловал вояка стали ржавой)
Его воинский дополняет вид…
Таким чете бродяга предстоит!
«Бэн Бантинг!» — Торквиль пришлецу вскричал:
«Что? Как дела?..» Тот головой качал.
— «И так, и сяк. А нового не мало.
В виду корабль». — «Корабль? И не бывало!
Я на море не видел ничего».
— «Не мог ты с бухты уследить его.
Проклятый парус я завидел с кряжа
Издалека: моя сегодня стража.
Был добрый ветр, — да парус не к добру»…
— «Так якорь здесь он бросил ввечеру?»
— «Нет; но пока не стихнул ветр упорный,
На нас он шел». — «Чей флаг?» — «Трубы подзорной
Я, жаль, не взял. Но, судя по всему,
Нам радоваться нечего ему».
— «Гость с пушками?» — «Еще б! Поди, облаву
На нас затеют. Чует зверь расправу».
— «Травить нас станут? Что ж? Нам не бежать!
Мы не привыкли пред врагом дрожать,
На месте встретить смерть мы, брат, сумеем».
— «Так! Все мы то, товарищ, разумеем».
— «Что Христиан?» — «Тревогу свистнул он.
Везде оружье чистят. Припасен
Наряд готовый легких двух орудий…
Тебя лишь нет!» — «Моей вам нужно груди?
Недосчитаться будет вам нельзя
В рядах меня. Нам всем — одна стезя…
О если б, Ньюга, шел я одинокий
На смертный бой, на зов судьбы жестокой!
Удел мой делишь — ты… Но не держи!
Меня в сей миг! Слезу заворожи!
Что б ни было, я — твой. И будь, что будет!..»
Тут Бэн: «Флотяга дела не забудет!»