Наверно, тот, кто создал нас с понятьем
О будущем и прошлом, дивный дар
Вложил не с тем, чтоб разум гнил без пользы.
Вернувшись из Франции, Фрэнсис принял должность барристера в Грейс-Инн, на которую был назначен еще в июне 1576 года, до своей поездки на континент. Неизвестно в точности, где именно он жил в течение двенадцати месяцев после приезда в Лондон, за исключением того, что какое-то время он находился в Лестер-хаусе[89] и только в мае 1580 года поселился в Грейс-Инн, продолжая заниматься составлением и расшифровкой разведывательных отчетов для Уолсингема, Бёрли и королевы.
Его брат Энтони, который, согласно завещанию сэра Николаса, мог вступить в права наследования только через три года, решил отправиться на континент, но самостоятельно, без наставника, чтобы не испытывать никаких ограничений. Как и его сводный брат Эдуард, Энтони решил не участвовать в склоках родственников, деливших наследство его отца. В декабре 1579 года Энтони отбыл во Францию. Для поездки он должен был получить разрешение французского посла в Лондоне и своего дяди лорда Бёрли, который согласился дать племяннику также несколько рекомендательных писем. В начале первого такого письма Бёрли писал, что Энтони является сыном покойного лорда-канцлера и приходится ему, Бёрли, родственником по материнской линии, после чего следовала фраза: «после смерти его [Энтони] отца забота о воспитании его и его брата (the care of the bringing up of him and his brother), согласно завещанию его благородного и доброго родителя, была возложена на меня» и далее о том, что он, лорд Бёрли, не возражает против поездки племянника во Францию. Однако, подумав, сэр Уильям решил выразиться не столь определенно, убрав слова «о воспитании (of the bringing up)». В результате осталось менее обязывающее выражение: «забота о нем и о его брате (the care of him and his brother)»[90]. Эта поправка говорила о многом: Бёрли не желал брать на себя чрезмерное попечение об амбициозных племянниках, у него рос собственный сын, которому тогда уже исполнилось 16 лет и которого лорд Бёрли решил продвигать на высокие государственные должности, что с успехом и делал.
Во Франции, где Энтони занимался главным образом шпионажем, ему так понравилось, что вернуть его на родину стоило больших трудов и времени: он вновь ступил на английскую землю только в феврале 1592 года.
Пока Энтони охотился на континенте за чужими секретами, его брат Фрэнсис стал в 1581 году членом палаты общин[91], а в июне 1582 года – utter barrister, т. е. младшим барристером, не имеющим звания королевского адвоката и выступающим в суде «за барьером». Однако его юридические способности были замечены. К примеру, в сентябре 1587 года члены Тайного совета пожелали получить юридическое заключение по интересовавшему их вопросу от генерального атторнея (прокурора), генерального королевского солиситора (адвоката) и… «Mr. Francis Bacon, Esq». В феврале 1587 года Бэкон получает «dining privileges» ридера (старшего барристера) и вскоре становится бенчером в Грейс-Инн. Следует отметить, что очень немногим барристерам удавалось стать бенчерами в их судебный иннах, да еще в 26 лет. В ноябре 1587 года его снова избирают ридером в Грейс-Инн[92]. В декабре 1588 года двадцатисемилетний Бэкон был введен в состав правительственной комиссии по реформированию английского законодательства[93].
С самого начала своей публичной жизни и Энтони, и Фрэнсис, который по удачному выражению А. И. Герцена, «изощрил свой ум общественными делами» и «на людях выучился мыслить»[94], ловко играли со своими потенциальными патронами, настраивая их друг против друга – Бёрли против Лестера, Лестера против Уолсингема, – но ни от одного из них братья так и не получили долгосрочного патроната, которого ожидали и в котором нуждались. Однако ситуация при дворе со временем менялась и вскоре появилась кандидатура, на которую Бэконы могли сделать и сделали ставку. Речь идет о Роберте Деверё, 2-м графе Эссексе (Robert Devereux, 2nd Earl of Essex; 1565–1601).
Р. Деверё был воспитанником лорда Бёрли, пока его мать, Летиция Ноллис (Lettice Knollys; 1543–1634), овдовевшая в 1576 году, не вышла спустя два года замуж за Роберта Дадли, 1-го графа Лестера (Robert Dudley, 1st Earl of Leicester; 1532–1588), что шокировало Елизавету[95]. В 1585 году Эссекс отправился вместе с отчимом в Нидерланды завоевывать славу. Там он подружился с сэром Филипом Сидни (Philip Sidney; 1554–1586), известным поэтом, а также дипломатом и общественным деятелем[96]. Во время этой кампании Лестер произвел юного графа в рыцари. Кроме того, отчим доверил Роберту командование своей кавалерией. Позднее Эссекс писал другу: «Если Вам случится воевать, помните, что лучше сделать больше, чем недостаточно, ведь за первыми шагами молодого человека наблюдают особенно пристально. Хорошую репутацию, завоеванную однажды, легко удержать, а исправить первое неблагоприятное впечатление непросто»[97].
По мере возвышения нового фаворита стареющий Лестер отходил на второй план и, вернувшись в 1587 году из Нидерландов, убедился, что его влияние при дворе заметно ослабло. В июне этого года Елизавета назначила на должность королевского шталмейстера (конюшего; The Master of the Horse), которую ранее занимал Лестер, графа Эссекса. Это была третья по своему значению должность королевского двора, которая давала своему обладателю право личного доступа к королеве. Вскоре, в сентябре 1588 года, граф Лестер умирает от лихорадки. В 1590 году Елизавета сделала Эссексу поистине королевский подарок – она передала ему монополию на торговлю в Англии заморскими сладкими винами, которой раньше владел Лестер[98]. Кроме того, она произвела нового фаворита в кавалеры ордена Подвязки. После смерти Лестера многие убеждали Эссекса взять все полномочия его отчима[99].
Эссекс был, действительно, натурой харизматической. Современник описывал молодого графа как высокого, привлекательного молодого человека, с чистой кожей, черноглазого, с характерной прической – черные волосы, «тонкие и короткие, за исключением локона под левым ухом, который он лелеял и заплетал, пряча его под гофрированный воротник на шее. Он единственный, кто пользовался услугами брадобрея; волосы на подбородке, шее и щеках, которые росли очень медленно, он обычно подрезал ножницами каждый день». Граф был элегантен, носил при дворе и у себя дома «белую или черную тафту или сатин; две, а иногда и три, пары шелковых чулок с черным шелковым плащом… черную шляпу с простой черной каймой; стеганый камзол из тафты летом; алый камзол и иногда оба, зимой»[100]. Его характер как нельзя лучше определяют слова шекспировского героя: «Ревнивый к чести, забияка в ссоре, готовый славу бренную искать хоть в пушечном жерле»[101].
Эссекс нашел в Бэконе те качества, которые отсутствовали у него самого, – холодный ум (и вообще, ум, дефицит которого у графа отчасти компенсировался избыточной эмоциональностью), осторожность политика, широкий кругозор и талант мыслителя. Что нашел Бэкон в Эссексе, думаю, после сказанного, объяснять не надо. Объединяла же их общая цель – укрепить (а для Бэкона – получить) высокое положение при дворе. Конечно, ни у кого из них не было иллюзий относительно придворных нравов. Оба прекрасно понимали, что елизаветинский двор – это не только средоточие гуманистической культуры и образованности, но и арена тайных и явных интриг, взаимного шпионажа, доносов, коррупции и сервилизма. В одном из писем Энтони Бэкона приводится весьма популярное в те дни четверостишие, характеризующее нравы двора:
Льстить, лицемерить, лгать, угождать —
Вот, Джонни, пути, чтоб здесь процветать!
Коль рабство такое не по тебе,
В деревню, домой возвращайся к себе![102]
Но в деревню никто не хотел.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Постепенно он [Эссекс] стал одним из тех немногих избранных, кто накоротке допускался в ее [Елизаветы] покои. Его друг и помощник Энтони Бэгот с нескрываемым торжеством писал отцу, что королева ни на шаг не отпускает графа от себя, „только с ним вдвоем просиживает по вечерам за картами или какой-нибудь другой игрой, так что к себе он возвращается только под утро, когда начинают петь птицы“. Что бы это ни означало на самом деле, в глазах всего двора Эссекс стал ее признанным фаворитом. Лунная богиня, повелительница вечерней зари, пятидесятичетырехлетняя Цинтия избрала себе нового, двадцатилетнего поклонника, как всегда безошибочно угадав в нем лучшего и достойнейшего…
Но если кто-нибудь, и в первую очередь сам юноша, полагал, что ему не придется делить ее расположение с другими, он горько заблуждался. Она по-прежнему играла с поклонниками в кошки-мышки, держа всех в мягких кошачьих лапах, то поощряя, то награждая неожиданными шлепками. Один из елизаветинских царедворцев, Р. Наунтон, как-то проницательно заметил: „Она управляла… при помощи группировок и партий, которые сама же и создавала, поддерживала или ослабляла в зависимости от того, что подсказывал ее рассудок… Она была абсолютной и суверенной хозяйкой своих милостей, и все те, кому она оказывала расположение, были не более чем держатели по ее воле и зависели только от ее прихоти и собственного поведения“»[103].
Фрэнсис Бэкон в описанной ситуации возвышения нового фаворита проявил характерную для него прозорливость, прекрасно понимая, что для получения возможности проявить свои способности необходимо доверие королевы, добиться которого можно было только удачным выбором патрона. Не став дожидаться смерти Лестера, Бэкон открыто продемонстрировал свою поддержку Эссексу, рассчитывая на патронат юного графа. Это ясно видно из письма Бэкона Лестеру от 11 июня 1588 года, за три месяца до смерти последнего. Бэкон просит графа поддержать прошение Эссекса о его (Бэкона) продвижении по службе. Из этого письма видно также, что именно Эссекс стал основной движущей силой в карьере будущего лорда-канцлера Англии[104].
Их тесное сотрудничество началось, по-видимому, в 1590 году, или в начале 1591 (хотя начало патроната Эссекса относится ко второй половине 1580-х годов). Спустя четырнадцать лет Бэкон напишет об Эссексе: «я тогда считал его самым подходящим инструментом, необходимым для блага государства (the fittest instrument to do good to the state). И поэтому я усердно работал для него, работал так, как, я думаю, редко случается у людей, ибо я не только трудился со всем усердием и тщанием над тем, что он мне поручал, – касалось ли то совета или чего другого, – но и, пренебрегая службой королеве, заботами о моем будущем и, некоторым образом, моим призванием, неустанно давал ему советы и раздумывал, в меру своего понимания, своей способности суждения и своей памяти, обо всем, что могло иметь отношение к чести, состоянию и службе его светлости»[105].
Действительно, Бэкон составляет для Эссекса многочисленные проекты и предложения, которые последний от своего имени представляет Елизавете. Но надо отдать должное и графу. Он употребляет все свое влияние, чтобы обеспечить продвижение Бэкона по служебной лестнице. Да и сам Бэкон не сидел сложа руки. Еще до сближения с графом он кое-чего добился. К примеру, ему дают правительственные поручения. Скажем, в августе 1588 года он был включен в состав комиссии из девяти человек, которая должна была опросить католиков, захваченных в плен после разгрома «Великой и славнейшей армады»[106]; в декабре того же года его, вместе с тремя юристами Грейс-Инн, привлекают к экспертизе проекта выявления «излишних или неудачных (defective)» законов, которые могли бы быть отменены или изменены. Последнее поручение свидетельствовало о том, что de facto Бэкон стал юридическим советником короны[107].
Более того, в последующие пять лет он становится все более заметной фигурой в английских парламентских, адвокатских и политических кругах. Удачный патронат, а также личные таланты и усилия приносят свои плоды. 29 октября 1589 года лорд Бёрли делает следующую пометку в своем дневнике: «пожалование Фрэнсису Бэкону должности секретаря Совета в Звездной палате (a grant of the office of the Clerk of the Councel in the Star Chamber to Francis Bacon)». И действительно, соответствующее свидетельство (patent) было выдано 16 ноября того же года[108].
Это, правда, не означало, что теперь Бэкон мог в ближайшую среду или пятницу направиться в Вестминстер на заседание палаты. Отнюдь! Речь шла всего лишь о том, что он может быть номинирован на должность клерка (секретаря) палаты, когда это место станет вакантным. В случае успеха его годовой доход составил бы около 1600 фунтов. Правда, должность была весьма хлопотная. Советники и Chief Justices посещали палату дважды в неделю, тогда как все технические и канцелярско-бюрократические работы и заботы ложились на плечи секретаря. Однако ждать этого назначения пришлось почти 20 лет, до 1608 года.
Помимо юриспруденции, Бэкон уделял немало времени написанию различных сочинений «на злобу дня». Так, например, в 1588 году, во время острой полемики между пуританами и англиканским истеблишментом (вошедшей в историю под названием «Martin Marprelate Controversy»), он пишет трактат «An Advertisement Touching the Controversies of the Church of England». Труд этот не был опубликован при жизни автора, но 14 рукописных копий ходили по рукам. Бэкон старался дистанцироваться и от англиканской церкви, и от нонконформистских течений, возражая против отождествления пуританизма с радикальными сектами, такими как ариане, донатисты, анабаптисты, фамилисты и многие другие[109]. Выбор Бэконом «среднего пути» в религиозной полемике снискал ему симпатии и критику с обеих сторон.
Он также принял активное участие в работе парламента 1589 года, в котором представлял интересы Ливерпуля. Парламент был созван в связи с острой необходимостью в деньгах на продолжение войны с Испанией. На этом эпизоде биографии Бэкона стоит остановиться детальней.
После провала миссии «Непобедимой Армады» Елизавета решила нанести по испанцам решающий, как она надеялась, удар, в чем ее активно поддерживал Ф. Уолсингем. Обстановка вроде бы благоприятствовала замыслу Ее Величества: Испания на какое-то время осталась практически без флота, остатки «Армады» были сконцентрированы в Сантандере и Сан-Себастьяне, рейды этих портов были слабо укреплены, и искушение добить и дожечь все, что осталось от флота герцога Медины-Сидонии[110], было крайне велико.
Кроме того, королева планировала атаковать испанский «серебряный флот», т. е. конвой, сопровождавший корабли с серебром и золотом из Америки, которые после поражения «Армады» оказались беззащитными. Однако два обстоятельства помешали ей реализовать этот замысел: сыпной тиф, выкосивший половину экипажей английского флота, и плачевное состояние казны[111]. Да, финансовое положение страны к концу 1580-х годов улучшилось: если в 1558 году, когда Елизавета стала королевой, государственный долг составлял около 3 миллионов фунтов стерлингов (при госбюджете в полмиллиона фунтов), то к 1588 году он сократился до 100 тысяч. И тем не менее к финансированию каких-либо дорогостоящих военных предприятий английская казна была явно не готова. Королева даже не смогла расплатиться с моряками, участвовавшими в боевых действиях против «Армады». Преемник Елизаветы на английском троне – Яков I Стюарт, – принимая в 1603 году бразды правления, вынужден был признать, что продолжающаяся восемнадцатый год война иссушила английскую торговлю и сделала страну нищей. Выступая в палате лордов на первом парламенте Якова (1604), Бэкон докладывал, что государственные издержки за последние четыре года правления Елизаветы составили 2 200 000 фунтов стерлингов, что вынуждает правительство увеличивать пошлины.
Тогда, в 1589 году, парламентарии согласились удвоить налоги, но ясно дали понять, что это согласие не может служить прецедентом[112]. Бэкону поручили составить соответствующий текст, который впоследствии был включен в преамбулу парламентского билля[113].
Кроме того, Бэкон весьма успешно участвовал в работе различных парламентских комитетов, что способствовало повышению его авторитета[114].
Однако тематика всего им написанного в это время им самим не контролировалась, то была работа на заказ. Кроме того, весь этот тематически разнообразный материал не поддавался никакой систематизации и, как заметил Бэкон, «hardliest reduced to axiom»[115], тогда как молодого юриста привлекали более масштабные задачи, решение которых требовало самостоятельного мышления. Но в этом отношении патронат сэра Роберта принес Бэкону много меньше ожидаемого, хотя граф старался.
Поскольку попытки Лестера и Сидни продвинуть Эссекса были вполне очевидны, и благосклонность к нему королевы была явлена открыто, многие при дворе и за его пределами смотрели на молодого человека как на своего возможного защитника, к которому можно было обращаться с петициями, просьбами, а также за патронатом. После смерти графа Лестера, всегда поддерживавшего пуритан, многие уговаривали Эссекса превзойти покойного в своем попечении о них[116]. И тот благосклонно принял это предложение. Он, действительно, делал все возможное, чтобы поддержать радикальных пуритан, и те платили ему взаимностью. Как заметил современник, «both soldiers and puritans wholly rely upon him»[117].
Нелишне также отметить, что сэр Роберт унаследовал не только должность и винную монополию Лестера, но и роль патрона науки и образования. В свое время Лестер предпринял усилия, чтобы продвинуть Эссекса на должность канцлера Оксфордского университета (хотя было очевидно, что молодой человек был, мягко говоря, не самой подходящей кандидатурой на этот пост; он и сам это сознавал, справедливо полагая, что наибольшую пользу принес бы на поле боя, а не занимаясь политикой, дипломатией и уж тем более образованием). Видимо, Лестер, принимая во внимание, что канцлером Кембриджа являлся граф Бёрдли, намеревался, таким образом, дать своему сопернику «симметричный ответ». Впрочем, хлопоты Лестера ни к чему не привели. Разве что некоторые оксфордские профессора, посвящавшие ранее ему свои ученые труды, отныне стали посвящать их Эссексу. Так, например, Альберико Джентили (Alberico Gentili; лат. Albericus Gentilis; 1552–1608), итальянский юрист, эмигрировавший по причине своих протестантских убеждений в Англию, где стал Regius Professor гражданского права в Оксфорде, посвящал свои сочинения разным людям в такой последовательности: в 1582 году – Лестеру (который был его патроном), в 1585 – Ф. Сидни, в 1587 – Ф. Уолсингему, в 1589 и 1590 – Эссексу (причем последний стал крестным отцом сына оксфордского профессора).
После смерти Лестера Эссекс, который в свою очередь тоже нуждался в надежном патронате, сближается с секретарем Уолсингемом. Кроме всего прочего, такое сближение стимулировалось следующим обстоятельством. Сэр Филип Сидни, жемчужина елизаветинского двора, умирая от ран, полученных в перестрелке при Зютфене (Zutphen), завещал своему «любимому и самому благородному лорду, графу Эссексу лучшую шпагу»[118], что было символом правопреемства, а заодно попросил позаботиться о своей жене – прелестной Фрэнсис Уолсингем, дочери госсекретаря, – а если точнее: жениться на леди Фрэнсис[119], которая в то время ждала ребенка и вот-вот должна была родить.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Вернувшись из Нидерландов в 1586 году, Эссекс выполнил завет Филипа Сидни и через шесть месяцев женился на его вдове. Сдержав слово, он тем не менее оставил ее в доме ее отца, Уолсингема, вместе с ее дочерью от Сидни (Елизаветой, впоследствии ставшей женой Роджера Мэннерса, 5-го графа Рэтленда [Roger Manners, 5th Earl of Rutland; 1576–1612], которого некоторые воображают подлинным автором шекспировских пьес. – И. Д.), и никогда не жил с ней под одной крышей. Когда же секретарь Уолсингем умер (апрель 1590 года. – И. Д.), молодая женщина осталась без покровителя, и муж, естественно, должен был взять на себя заботу о ней. Об их браке стало известно, к тому же графиня Эссекс снова готовилась стать матерью[120]. Реакцию Елизаветы было нетрудно предугадать»[121].
Эссекс попал в опалу. Супругам было запрещено появляться при дворе. Однако граф решил вернуть расположение Елизаветы. С этой целью он принял участие в рыцарском турнире. Такие турниры с 1570 года ежегодно устраивались в День восшествия королевы на престол (Accession Day; 17 ноября) и представляли собой пышные театрализованные зрелища, хотя их предназначение отнюдь не сводилось к развлечению королевы и двора: турниры демонстрировали отношения сюзерена и подданных, позволяя последним заявить о своей позиции, в том числе и по вопросам текущей политики, urbi et orbi, на них приглашались иностранные послы и почетные гости, что превращало ристалища в своеобразное средство внутренней и внешней пропаганды. Как писал Ф. Бэкон в эссе «О разыгрывании масок и триумфальных процессиях», «что до поединков, турниров и ристалищ, то блеск их по большей части состоит в выездах, когда сражающиеся выходят на поле боя; особенно когда колесницы их влекомы странными созданиями: львами, медведями, верблюдами и т. п.; в девизах, что возглашают они, выходя на бой, и в великолепии их доспехов и коней»[122].
Вместе с тем турниры принимали форму сложной символической саморепрезентации участников, многослойной игры со смыслами. Так, в поэме «Полигимния (Polyhymnia)» Джорджа Пила (George Peele; 1556–1596), посвященной турниру 1590 года, описывается выезд на ристалище графа Эссекса в траурных доспехах:
…в иссиня-черном,
Будучи влеком угольно-черными конями
В колеснице, которая была эмблемой скорби,
Ей управляло сумрачное Время, горько рыдая…
Юный Эссекс, триждославный, цвет рыцарства,
В мощном доспехе – траурного цвета,
С черным плюмажем, крылу ворона под стать,
И на доспехе черном играл свет,
Как на волнах тенистого потока;
И черны были копья его – так черны, как черны
Древки знамен, несомых плакальщиками на похоронах,
И свита вся была одета в траур;
Оплакивал же граф того, кто был
Сладчайшим Сидни, пастухом в лугах зеленых,
Ученейшим из рыцарей, и чьим наследником
В любви и в ратном деле стал граф Эссекс…
Особое значение на таких турнирах придавалось импресе – щиту с росписью девизов, с которым рыцарь выезжал на ристалище. Своей импресой для турнира 1590 года Эссекс избрал латинский стих: «Par nulla figura dolori» («Нет образа, [чтобы] выразить скорбь»).
«То, как Эссекс обставил свое появление на турнире, должно было показать королеве: он скорбит и об ушедшем друге, и o своей опале. Вокруг Сидни к тому времени уже сложился настоящий культ: рыцарь, поэт, идеальный придворный – он стал образцом для подражания, и столь глубокая верность памяти друга не могла не тронуть сердца всех, кто помнил Сидни, на что Эссекс и рассчитывал»[123].
Вскоре он, в отличие от Фрэнсис Уолсингем, был прощен. Графу удалось-таки убедить Елизавету, что нарушить волю умирающего он не мог, но он всегда был и останется самым верным поклонником своей королевы и только ей принадлежат его любовь и верность.
У Эссекса, разумеется, было много причин упорно искать прощения. Конечно, при определенном напряжении фантазии, можно допустить, что двадцатипятилетний Роберт пылал нежной страстью к пятидесятисемилетней королеве, но скорее причины были сугубо меркантильного свойства. И среди них следует упомянуть одну, важную для дальнейшего.
6 апреля 1590 года скончался сэр Фрэнсис Уолсингем, государственный секретарь, член Тайного совета, начальник разведки и контрразведки Англии. Испанский агент в Лондоне докладывал королю: «Секретарь Уолсингем только что умер, что весьма печально». «Да, так, – отметил на полях донесения Филипп II, – но в данной ситуации – это хорошая новость»[124]. Должность Уолсингема – Principal Secretary – несколько лет оставалась вакантной, пока в июле 1596 года ее не занял Роберт Сесил (Robert Cecil, 1st Earl of Salisbury; 1563–1612).
Смерть Уолсингема сильно ударила по карьерным перспективам Эссекса, а следовательно, и Бэкона. Граф остался без поддержки и дружеских советов опытного придворного и политика. Конечно, он пользовался покровительством королевы, но это имело и свою оборотную сторону – обилие завистников и врагов. К тому же Эссекс активно поддерживал «божьих людей» (пуритан), в том числе и крайне радикально настроенных, тогда как Елизавета относилась к ним все более враждебно.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Благодаря пуританской агитации религиозные вопросы в 80–90-х годах стали подниматься в каждом парламенте. Депутатам передавали десятки петиций с мест о неудовлетворительном положении в англиканской церкви, о небрежности плохо образованных священников, которые не живут в своих приходах и не заботятся о своей пастве. За стенами парламента волновались возбуждаемые пуританами толпы, да и в самой палате общин у них было сильное лобби. Раз за разом предлагались билли о переустройстве англиканской церкви на кальвинистских началах и принятии женевского молитвенника. И раз за разом эти волны лихорадочной активности, захватывавшие нижнюю палату, разбивались о непоколебимое королевское „veto“. Елизавету возмущало уже то, что они вторгаются в сферу ее компетенции как главы церкви, и, потеряв терпение, она стала прямо указывать парламентариям, что дела устройства церкви не должны их касаться… Утвердившись в мысли, что пуритане представляют угрозу для ее правления, она перешла в наступление. В заключительной речи при закрытии парламента 1585 года Елизавета заявила, что они – ее враги, и не менее опасные, чем „паписты“, но королева заставит их подчиниться, ибо не может быть так, что „каждый по своему усмотрению будет судить о законности королевского управления, прикрываясь при этом словом Божьим“»[125].
В итоге сэр Роберт вынужден был умерить свою поддержку пуритан. Вместе с тем он понимал: чтобы удержаться при дворе и еще более укрепить там свои позиции, одних воинских подвигов недостаточно. Эссекс был исполнен решимости добиваться места в Тайном совете. Но необходимых ресурсов (обширных земельных владений, высоких постов и т. п.) у него не было[126]. И тут графу пришла в голову замечательная мысль.
Его покойный тесть – Уолсингем – хотя и был сыном преуспевающего лондонского юриста, и уже в молодости имел некоторые связи при дворе (по линии матери и благодаря дружбе с графом Бедфордом [Francis Russell, 2nd Earl of Bedford; 1527–1585]), однако свою карьеру сделал в основном как spymaster, создав обширную разведывательную сеть в Англии и на континенте. Благодаря этой сети и своевременно получаемой важной информации Уолсингем стал для Елизаветы совершенно незаменимым человеком, хотя его суровый, непреклонный пуританизм сильно ее раздражал. Теперь, когда он скончался, возникла угроза, что его бывшие агенты предложат свои услуги и накопленную информацию правительствам других стран. Эссекс учел это обстоятельство, а также опыт тестя, и к осени 1590 года создал свою «foreign intelligence», используя в качестве информаторов собственных слуг и оставшихся без работы бывших агентов Уолсингема. Бэкон активно помогал графу в этом деле. В частности, он обратился к своему давнему знакомому Томасу Фелиппесу:
«М-р Ф. Посылаю вам копию моего письма графу относительно того вопроса, который обсуждался между нами. Как вы можете убедиться, милорд надеется на вас и находится под глубоким впечатлением от вас и вашей особой службы… Я знаю, что вы сможете добиться успеха. И умоляю вас не жалеть сил и вести дело так, чтобы оно дало хороший результат. Чем откровенней и честней вы будете вести себя с милордом – не только в отношении выявления деталей, но и в высказывании ваших предостережений (caveats), удерживая его этим от ошибок, которые он может совершить (а это заложено в натуре его сиятельства), – тем лучше он все это воспримет»[127].
Естественно, Фелиппес привел с собой на службу Эссексу своих прежних помощников, а Бэкон – своего брата Энтони, вернувшегося в начале 1592 года из Франции. Кроме того, в июле 1591 года, давний друг Эссекса сэр Генри Антон (Sir Henry Unton [Umpton]; 1557–1596) был назначен, не без протекции графа, послом во Францию, откуда постоянно передавал последнему важные сведения. Таким образом, граф надеялся проложить себе путь к вершинам политической власти и первым шагом на этом пути должно было стать примирение с королевой.
Бэкон, как и многие другие, снабжавшие Уолсингема разведывательными данными, надеялись продолжить свою деятельность, но уже, как бы сейчас сказали, в ином формате. К апрелю 1591 года Бэкон и Эссекс договорились, что первый займется организацией новой шпионской сети для второго. Точнее, речь шла о реанимации сети, созданной Уолсингемом. Бэкон энергично взялся за дело и к июлю 1591 года к его патрону потекли разнообразные сведения, главным образом о настроениях и замыслах католических священников и особенно иезуитов. Разумеется, совместное воровство чужих секретов сильно сближает, не говоря уж о том, что оба мечтали об одном: собирая, систематизируя и анализируя получаемую информацию, пробиться к власти, занять «senior places» в королевстве.
К началу 1590-х годов репрессии против пуритан достигли такого накала, что даже Эссекс – возможно, и без советов Бэкона – понял, что продолжать заигрывать с «божьими людьми» опасно. К тому же Фрэнсис в это время создал для своего патрона неплохую разведывательную сеть. Однако в этом деле у Эссекса и его советника были мощные конкуренты – лорд Бёрли и его сын Роберт Сесил, сменивший умершего Уолсингема на посту госсекретаря, а ранее, в 1591 году, ставший самым молодым членом Тайного совета.
К 1592 году соперничество между Эссексом и Сесилами достигло такой остроты, что лорд Бёрли попросил Бэкона, своего племянника, высказаться по поводу его (Бэкона) политических предпочтений и намерений. Сэр Уильям, естественно, настаивал, чтобы Фрэнсис встал на сторону Сесилов. Бэкон ответил дяде пространным письмом, безукоризненно вежливым по форме, но очень жестким по сути. Он с самого начала напомнил о своем бедственном положении («my poor estate»), между тем как ему пошел уже тридцать второй год («Я становлюсь старым, к тридцати одному году уже много песка накопилось в песочных часах»[129]). Бэкон откровенно льстил дяде, именуя его «Титаном государства, честью моего дома (the Atlas of this commonwealth, the honour of my house)» и т. д., и тут же добавил «ложку дегтя», назвав лорда Бёрли «a second founder of my poor estate»[130], т. е. вторым источником своего бедственного положения (что имелось в виду под первым источником бед амбициозного старшины юридической корпорации, неясно, возможно, неблагоприятная для Фрэнсиса история с завещанием его отца). Тем самым Бэкон напомнил Сесилу, что тот, влиятельнейший вельможа Англии, не сделал для своего одаренного племянника то, что последний по праву заслуживает. И правда, сэра Уильяма куда больше волновала карьера собственного сына Роберта.
А ведь молодому юристу всегда так хотелось быть полезным Ее Величеству! И вместо дел государственного масштаба, достойных его талантов и знаний, он вынужден заниматься всякой ерундой в Грейс-Инн. «Я отлично вижу, – писал он Сесилу в другом, более раннем письме, – что суд… станет моим катафалком скорее, чем потерпят крах мое бедное положение или моя репутация»[131]. Нет, он не претендует на высшие должности, ему хотелось бы приносить пользу короне «in some middle place»[132]. И далее Бэкон поясняет, о какой именно пользе идет речь:
«Моим всегдашним намерением было пребывание в какой-нибудь скромной должности, которую я мог бы исполнять, служа Ее Величеству, но не как человек, рожденный под знаком Солнца, который любит честь, или под знаком Юпитера, который любит деловитость, ибо меня целиком увлекает созерцательная планета, но как человек, рожденный под властью превосходнейшего монарха, который заслуживает посвящения ему всех человеческих способностей. <…> Вместе с тем ничтожность моего положения в какой-то степени задевает меня; и, хотя я не могу обвинить себя в том, что я расточителен или ленив, тем не менее мое здоровье не должно расстраиваться, а моя деятельность оказаться бесплодной. Наконец, я признаю, что у меня столь же обширны созерцательные занятия, сколь умеренны гражданские, так как я все знание сделал своей областью (I have taken all knowledge to be my province). О, если бы я мог очистить его от разбойников двух типов, из которых первые с помощью пустых прений, опровержений и многословий, а вторые с помощью слепых (blind) экспериментов, традиционных предрассудков и обманов[133] добыли так много трофеев! Я надеюсь, что в тщательных наблюдениях, обоснованных заключениях и полезных изобретениях и открытиях (industrious observations, grounded conclusions, and profitable inventions and discoveries) я добился бы наилучшего состояния этой области (province). Вызвано ли это желание любопытством, или суетной славой, или природой, или, если это кому-либо угодно, филантропией, но оно настолько овладело моим умом, что он уже не может освободиться от него. И для меня очевидно, что при сколь-либо разумном благоволении должность позволит распоряжаться не одним собственным умом, но многими (place of any reasonable countenance doth bring commandment of more wits than of a man’s own)[134]; это как раз то, что меня сейчас волнует более всего. Что же касается вашей светлости, то, возможно, в такой должности вы не найдете большей поддержки и меньшего противодействия, чем в любой другой. И если ваша светлость подумает сейчас или когда-нибудь, что я ищу и добиваюсь должности, в которой вы сами заинтересованы, то вы можете назвать меня самым бесчестным человеком»[135].
Все сказанное Бэконом в этом письме очень значимо и имеет богатый контекст и подтекст. Во-первых, о чем, собственно, он печется? О должности. Разумеется, о хорошо оплачиваемой и/или дающей хороший доход придворной должности, поскольку, как писал духовник и первый биограф Бэкона Уильям Роули (W. Rawley; ок. 1588–1667), королева поощряла молодого человека «щедростью своей улыбки, но никогда щедростью своей руки», а при графе Эссексе Бэкон был, по выражению того же Роули, «in a sort a private and free counseller»[136]. И что же это за должность? А это, как бы мы сегодня сказали, должность «министра по делам науки». Т. е. Бэкон уверял Сесила, что не собирается участвовать в заурядной scramble for posts, ибо его «целиком увлекает созерцательная планета», а потому речь идет о «скромной должности» ответственного за… «все знание».
Замечу, что Бэкон употребил термин province. В то время под латинским термином provincia подразумевали некую административную единицу, а также обязанности управлявшего ею должностного лица. К примеру, «Словарь» Т. Элиота так определяет этот термин: «Провинцией (Province) называли страны, находившиеся вдали от Рима, которые римляне присоединяли и в которых правили только их наместники (officers). Провинцией (Provincia) иногда называли правление или власть наместника, а также [его] должность; и то же относится к стране или к королевству»[137]. Видимо, Бэкон выбором этого термина хотел подчеркнуть, что «knowledge» должно быть provincia государства, а он – ее управителем, действующим от имени монарха. И в этом качестве он бы навел в вверенной ему стране («countraye») должный порядок, очистив ее для начала от двух упомянутых им типов разбойников (т. е. от университетских схоластов с их силлогизмами и диалектикой, и от множества оккультистов, магов, парацельсистов и «божьих людей» с их убогими профанными познаниями), а затем введя там такие замечательные новшества, как «тщательные наблюдения, обоснованные заключения и полезные изобретения и открытия», результатом чего станет «the best state» этой провинции, а следовательно, и всей империи[138]. В отличие от пуритан, Бэкон под «полезными (profitable)» знаниями понимал знания полезные для всех, для всего государства, и полученные по определенной методе людьми, профессионально занимающимися изучением природы, деятельность которых определенным образом организована и контролируется государством. Тем самым интеллектуальная деятельность фактически приравнивалась к любой другой иерархически организованной коллективной работе. Тогда, в 1592 году, Бэкон имел еще смутные представления о конкретных путях и формах организации научных исследований, и только в «Новой Атлантиде» его ранние идеи получили детальное развитие.
Во-вторых, будучи человеком умным, тонким, дальновидным и трезво оценивающим людей, Бэкон прекрасно понимал, кому, когда и что следует говорить и писать. Если графу Эссексу, который при всех своих достоинствах не обладал ни теми пороками, которые дают возможность долго держаться на вершинах власти, ни должным государственным умом (да и умом вообще), Бэкон советовал по большей части, как вести себя с королевой и при дворе (плюс некоторые политические рекомендации), то с лордом Бёрли, человеком совсем иного масштаба, наделенным действительно государственным умом, Бэкон делился теми своими идеями, которые, как он надеялся, могли заинтересовать лорда-казначея. На чем основывалась такая надежда?
Уильям Сесил был не только хорошо образованным человеком, он до конца жизни сохранял глубокий интерес к натурфилософии и технике. Скажем, узнав о вспышке сверхновой звезды в созвездии Кассиопея (1572), он попросил Томаса Диггеса (Thomas Digges; 1546–1595), математика и астронома, составить отчет об этом событии. В садах лорда Бёрли произрастали редкие растения, привезенные из разных уголков мира[139]. Некоторые современники сравнивали хаусхолд Сесила с университетом[140]. Но этого мало. Сесил внес большой вклад в организацию научных исследований и технических разработок в стране при полной поддержке со стороны королевы, что дало основание некоторым историкам говорить о формировании «Elizabethan Big Science»[141], которая включала множество широкомасштабных технических и военно-технических проектов – от усовершенствования монетного дела путем улучшения очистки металлов и применения более точных пробирных определений, до исследовательских морских экспедиций и реконструкции гавани Дувра. В этих проектах участвовали представители разных слоев населения – от полуграмотных подмастерьев до аристократов и людей с университетским образованием. Именно состоятельные участники этих проектов играли, как правило, роль инвесторов, но отнюдь не корона[142]. Лондонское Сити, ставшее центром технического и технологического опыта, было напичкано литейными, стекловаренными и керамическими мастерскими, верфями, печами и т. д. Кроме того, в Лондоне проживало большое количество состоятельных людей, готовых вкладывать деньги в развитие новых и усовершенствование существующих производств. И разумеется, проживание в столице упрощало доступ к представителям власти и государственной бюрократии.
Проекты сначала попадали в руки Сесила, который проводил их тщательную и всестороннюю экспертизу (привлекая для нее специалистов разного профиля), а уже затем – на стол королевы, которая подписывала (или не подписывала) патентную грамоту. Иными словами, Сесил играл роль главного «patronage broker» королевы[143]. Именно лорд Бёрли, наделенный глубоким и острым умом, открытостью всему новому, особенно в натурфилософии и технике, а также тонким политическим чутьем, пользовавшийся полным доверием Елизаветы, в течение сорока лет занимавший сначала пост государственного секретаря (1558–1572), а затем лорда-казначея Англии (1572–1598), оказал сильное влияние на королеву и ее окружение, формируя у них новый взгляд на то, какой должна стать Англия и каково должно быть ее место в мире. Укрепление экономической, технологической, колониальной и военной мощи империи и, как следствие, усиление ее политического влияния стало главной заботой Сесила. Поэтому он не жалел времени на организацию экспертизы всевозможных проектов и изобретений. Проекты же, как я уже упоминал, были самые разные: одни авторы предлагали новый тип зернодробилки и прочих сельскохозяйственных машин, другие – мощное стенобитное орудие и иную военную технику, третьи – проекты путешествий в самые отдаленные части света, четвертые (их было особенно много) – способы трансмутации неблагородных металлов в медь, серебро и золото, а также новые методы очистки соли, производства пороха, и пути усовершенствования горного дела, анализа и обработки руд. Лорд Бёрли со вниманием относился ко всем проектам, представлявшимся ему разумными, хотя последнее слово, разумеется, было за экспертами. Разумеется, у него были свои приоритеты: морские исследовательские путешествия, эксплуатация минеральных ресурсов страны и подконтрольных ей территорий, военно-технические вопросы, развитие новых производств (стекловаренного, солевого, инструментального и т. д.), оснащенных новой техникой[144]. Предлагаемым проектам нужно было сначала дать экспертную оценку, причем экспертиза требовалась многоплановая: научная, техническая, экономическая и т. д. Реализация же одобренного проекта предполагала слаженные усилия множества людей – от простых рабочих до инвесторов.
Возможность получить королевский патент определялась разнообразными факторами: достоинством самого проекта, ясностью и убедительностью изложения его основных идей, рыночной конъюнктурой, нужными связями в деловых кругах и при дворе, степенью совпадения целей между инвесторами и исполнителями и т. д.
Елизавета, восходя в 1558 году на английский трон, столкнулась с ужасающим положением государственных финансов, высоким уровнем бедности, торговым дисбалансом и внешними угрозами (многие государи на континенте полагали, что очередное женское правление – Елизавета была второй после Марии I коронованной незамужней королевой Англии – окажется недолгим и слабым, что усиливало их геополитические амбиции[145]). Поэтому укрепление экономической мощи страны – в первую очередь путем реализации технологических проектов, тем самым развивая и модернизируя производство, – было ее главной задачей. Однако для ее решения требовался, – что хорошо понимал Сесил и что ему удалось внушить королеве – новый подход к природознанию («natural knowledge»): средневековый идеал одинокого натурфилософа, уединившегося от мира в своем кабинете, келье или лаборатории, безвозвратно отходил в прошлое. Натурфилософские и математические познания требовались торговцам, кормчим, мастерам-инструментальщикам, литейщикам, горным мастерам, плотникам, пробирщикам и многим, многим другим. Елизавета неизменно поддерживала изобретателей и инвесторов. Однако ее патронат имел свои особенности.
Во-первых, она без особого энтузиазма относилась к тем, кто проявлял в основном чисто натурфилософский, а не практический интерес к изучению природы. К примеру, она неоднократно обещала Джону Ди различные должности и хорошее жалованье, даже годовое пособие в 200 фунтов (не из королевской казны, разумеется, но из доходов епископства Оксфорда), но все ограничилось только случайными подачками, ничего не значащим званием «философа королевы» («the name of hyr Philosopher») и заверением защищать Ди от врагов его «rare studies and philosophical exercises». В итоге философ получил место ректора (Warden) Christ’s College в Манчестере (1595), где ему пришлось нелегко, т. к. коллеги относились к нему как к колдуну. Разочарованный Ди записал в своем дневнике: «Ее Величество дарила меня только словами, тогда как плоды всегда доставались другим»[146]. Дело, однако, не в равнодушии Елизаветы к науке. Она просто не считала возможным держать кого-либо при дворе на оплачиваемой должности только на том основании, что она даровала этому лицу звание «философа королевы». При елизаветинском дворе ценилась польза (utility), тогда как на континенте патронат зачастую носил показной характер и служил укреплению образа властителя, укреплению его репутации. В исторической литературе такой тип патроната получил название «ostentatious patronage»[147]. Такая форма патроната имела наибольшее распространение в небольших и политически зависимых от мощных держав (Франции, Империи, Испании) государственных образованиях (главным образом в итальянских и немецких государствах), т. е. там, где государь (король, герцог, граф и т. д.) в силу объективных обстоятельств не мог иметь каких-либо реальных политических имперских амбиций и обширных экспансионистских замыслов. Поэтому представителям семейств Медичи во Флоренции, Эсте в Ферраре, ландграфам Гессен-Кассельским и т. д. приходилось создавать, укреплять и поддерживать свой имидж не в завоевательных походах, а в сфере культуры, науки и образования. Культурная компетитивность стала для них суррогатом военно-династической. Поэтому крайне озабоченные своим престижем, своей репутацией, своей известностью мелкие европейские монархи много внимания уделяли блеску своего правления, и талантливые ученые, живописцы, архитекторы, поэты, музыканты служили едва ли не главными украшениями таких дворов, ибо достоинства клиента бросали отсвет на их патрона, свидетельствуя о его интеллекте и мудрости, тем самым укрепляя его власть. Разумеется, придворные астрологи, алхимики, инженеры и математики (Галилео Галилей, Корнелий Агриппа Неттесгеймский, Джамбаттиста делла Порта, Иоганн Кеплер, Улисс Альдрованди и многие другие) привлекались их патронами к решению многих практических проблем, от составления гороскопов до создания фортификационных укреплений, и с нашей сегодняшней точки зрения эта их деятельность (особенно в ее технической ипостаси плюс чисто научные достижения) представляется едва ли не главной, тогда как с точки зрения правителей того времени, главным было укрепление репутации и славы патрона. Более того, в рамках придворной культуры особенно ценились новизна и нетрадиционные мнения, суждения и подходы (неоплатоническая философия, магия, коперниканская астрономия, ятрохимия Парацельса и т. п. интеллектуальные раритеты и практики), т. е. то, что отвергалось университетской культурой и церковью. Речи и дела придворного интеллектуала или мастера должны были впечатлять, поражать воображение. Вопросы же «на чьей стороне истина?» и «какую практическую пользу могут принести выдвигаемые идеи и проекты?» в рамках этого «показного» патроната отходили на второй план.
Иная ситуация складывалась в больших государствах с мощной централизованной властью, которая могла держать при себе толковых бандитов типа Ф. Дрейка, Д. Хокинса (Sir John Hawkins; 1532–1595), У. Рэли (Walter Raleigh; 1552–1618) и им подобных, вести дорогостоящие и длительные завоевательные войны и организовывать дальние заморские экспедиции. Государственные заботы Елизаветы Тюдор были совсем иного характера и масштаба, нежели, скажем, Козимо I де Медичи. Елизавета была озабочена расширением английских колониальных владений в Новом Свете, отражением угрозы со стороны Испании, грабежом испанских кораблей, перевозивших серебро и золото из Америки, подчинением Ирландии, поддержкой войсками и деньгами антигабсбургского восстания в Нидерландах, развитием заморской торговли и т. д. И на все это нужны были деньги, и немалые. Поэтому в Англии патронатная политика монарха была ориентирована в первую очередь на поддержку практически значимых проектов – то был, по терминологии С. Памфри и Ф. Добарна, «utilitarian patronage»[148], – тогда как вести культурные игрища à la Medici короне было просто не по карману. Конечно, День восшествия Елизаветы на трон впечатлял своим размахом, но финансировался этот роскошный праздник не из королевской казны[149]. К тому же Англия была не особо богата природными ресурсами, главным образом это были лес, уголь и свинец, да и их запасы по мере использования истощались. Навигационные инструменты, горные и сельскохозяйственные машины, картографическое оборудование и т. д. рассматривались английским правительством не только и даже не столько как чисто научный и технический инструментарий, но в первую очередь как политический, военный и экономический ресурс государства. Разумеется, правитель большого и мощного государства заботился о своем престиже, имидже и символах величия[150], но как патрон он добивался нужного ему результата иными средствами – ему важен был практический итог деятельности его клиента (который, кстати, мог быть выходцем из социальных низов), а не умение последнего искусно поддерживать застольный интеллектуальный диспут на отвлеченные темы. Для такого монарха натурфилософия и математика – это не otium, но negotium, не нечто абстрактно-спекулятивное, но конкретно-утилитарное.
Разумеется, два указанных типа патроната не существовали изолированно, в «чистом» виде. Как правило, имело место сочетание в той или иной пропорции разных патронатных мотиваций и стратегий. Медичи учитывали полезность предлагавшихся им проектов, поскольку в случае их успешной реализации это могло принести экономическую или военную пользу Великому герцогству. В свою очередь Галилей предлагал свой телескоп Венецианскому сенату в первую очередь как практически важный инструмент, а флорентийскому двору – преимущественно как натурфилософский, с помощью которого он открыл спутники Юпитера, названные им «Медицейскими звездами» в честь тосканской правящей династии. Козимо II де Медичи мог бы с гордостью сказать Елизавете, что у него при дворе в качестве «первого математика и философа Великого герцога Тосканского (Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana)» служит Галилео Галилей, жалованье которого в полтора раза больше, чем у великогерцогского госсекретаря. На что Елизавета могла бы резонно возразить: в ее Англии с Галилеем, окажись тот в Лондоне с каким-либо проектом, разбирался бы лорд Бёрли, который помог бы найти инвестора для реализации конкретного и прошедшего соответствующую экспертизу проекта вышеозначенного Галилея. И этот Галилей получил бы конкретное вознаграждение за конкретное изобретение, но никак не за то, что он открыл спутники Юпитера и выяснил, какая из двух главнейших систем мира лучше – птолемеева или коперникова, ибо ни ту ни другую невозможно продать на open market.
Во-вторых, Елизавета сама крайне редко выступала в роли патрона по отношению к авторам всевозможных проектов. Она предпочитала не иметь с ними дело лично[151]. Эту роль, т. е. роль посредников между автором проекта и короной (роль «patron-brokers»), брали на себя люди из ее ближайшего окружения, пользовавшиеся доверием и прямым патронатом королевы: У. Сесил; Роберт Дадли, 1-й граф Лестер; его племянник сэр Филип Сидни; Генри Перси, 9-й граф Нортумберленд (H. Percy, 9th Earl of Northumberland; 1564–1632); Чарльз Ховард, лорд Эффингем (Charles Howard, 1st Earl of Nottingham, известный также как Howard of Effingham; 1536–1624); Роберт Деверё, 2-й граф Эссекс; Бланш Перри (B. Parry; 1507/8–1590)[152] и некоторые другие. (Замечу попутно, что патронатные отношения и в Англии, и на континенте составляли сложную сеть, когда патрон одного лица был клиентом другого.)
Сесил, пожалуй, более, чем кто-либо из узкого круга приближенных Елизаветы, занимался поступавшими проектами и изобретениями. В отличие от большинства других высокопоставленных придворных, он охотно беседовал с заявителями, многие из которых были простыми ремесленниками или мастерами. Он искал среди них технически грамотных и досконально знающих свое дело людей. При этом лорда Бёрли нисколько не смущало не только низкое социальное положение собеседника, но и то, где тот в данный момент находился – в бедной лачуге, в больнице или в тюрьме. К примеру, Сесил с интересом слушал заключенного фальшивомонетчика, некоего Джона Пауэла, который объяснял, какие меры надо принять, чтобы предотвратить те преступления, за которые его посадили в тюрьму. Там же, в тюрьме, Сесил побеседовал с еще одним фальшивомонетчиком, дважды судимым Илоем Мистрелем, крайне изумленным, что столь важная особа явилась в тюрьму с единственной целью обсудить кое-какие «секреты мастерства» с некоторыми ее обитателями. После разговора с Сесилом оба «умельца» были освобождены, взяты на работу в Королевский монетный двор, причем Мистрел получил возможность чеканить монету на станке своей конструкции и делать пробирный анализ образцов породы из медных рудников по своей методе.
Разумеется, собеседники Сесила делились с ним своими секретами отнюдь не по альтруистическим мотивам и уж подавно не потому, что разделяли концепцию «общего блага». У каждого была своя цель и надежда. Как правило, они надеялись, что лорд Бёрли поможет получить королевский патент, что позволит им извлекать прибыль от его реализации и вытеснить конкурентов[153]. Особый интерес к получению патента проявляли иммигранты, поскольку на их предпринимательскую деятельность в Сити распространялись весьма значительные ограничения, патент же позволял не только преодолеть их, но и открывал путь к натурализации в Англии (к английскому гражданству, как бы мы сейчас сказали), особенно если их проекты касались усовершенствования военной техники, водоснабжения, пожарной безопасности и чеканки монет.
Вообще, Елизавета была по своей натуре прагматиком, и всякие квазипатриотические вопли – мол, почему тут иностранец руководит какими-то работами, – она пресекала немедленно и жестко. Например, узнав, что некоторые мастера (англичане) из Сити – красильщики и пивовары, – ссылаясь на ущемление их прав и привилегий, препятствуют реализации важного проекта итальянца Якопо Акончо (Iacopo Aconcio; 1492–1566), получившего патент на строительство железоплавильных печей (дело стратегической важности для государства!), королева распорядилась отозвать у этих мастеров права на занятия их ремеслом[154].
Не менее прагматически был настроен и Сесил. Каждую заявку он оценивал с трех точек зрения: ее практической полезности, ее экономичности и ее новизны. Первый критерий был наиболее важным. Так, например, некий Эдмунд Джентилл (E. Jentill), осужденный фальшивомонетчик, предложил массу интересных вещей, в частности инструмент, позволяющий определить расстояние до удаленного предмета, а также его размеры; «евклидовый циркуль», с помощью которого можно было чертить различные геометрические фигуры, и др. Джентиллу не нужен был патент, он хотел, чтобы его выпустили из тюрьмы, ибо, по его уверениям, он попал туда не по причине своей греховности или распущенности, но исключительно из любви к семье и механическим искусствам.
В случае одобрения проекта Сесил составлял юридическое деловое соглашение с автором, в котором он неизменно и твердо отстаивал интересы короны и которое по своей сути и стилистике совершенно не вмещалось в традиции европейской патронатной практики, ритуализованной и слабо вербализованной. Фактически с автором проекта или изобретателем, а также с инвестором заключался контракт на условиях, выгодных прежде всего государству. При этом даруемые привилегии ставились в прямую зависимость от эффективности конечного результата. В контракте оговаривались сроки реализации проекта и издержки на его осуществление, а также количество англичан, которые должны будут овладеть новой техникой или новым методом[155]. Как правило, на получение патента уходило много времени (месяцы, иногда годы), поскольку проект должен был пройти через множество экспертиз, канцелярий и обсужден в Тайном совете. Конечно, если в проекте участвовал кто-то из ближнего круга Елизаветы (скажем, тот же Сесил, как это было в случае с проектом трансмутации неблагородных металлов в медь и ртуть, предложенным сэром Томасом Смитом, не забывшим привлечь к делу не только лорда Бёрли, но и графа Лестера), то дело заметно ускорялось (сэр Томас получил подпись Ее Величества уже к вечеру)[156]. Ускорялось оно и в случае привлечения кого-либо из влиятельных лиц лондонского Сити или придворных кругов.
Поскольку число обращений неуклонно росло, Сесилу пришлось искать новые формы организации процесса сбора информации, относящейся к предлагаемым проектам и изобретениям, и более эффективный порядок рассмотрения заявок. Прежде всего следовало научиться быстро отсеивать неграмотные, мошеннические и неоправданно дорогие проекты. С этой целью, а также для объективной оценки заслуживающих внимания предложений Сесил создал сеть информаторов, наподобие разведывательной. Собственно, это и была разведка, только не политическая, а, так сказать, научно-техническая. Джоан Тирск удачно назвала информаторов лорда Бёрли «roving reporters», т. е. «бродячими осведомителями»[157]. Эти агенты собирали всю информацию, которая могла иметь отношение к заявленному проекту: сведения об авторе (изобретателе), мнения специалистов (мастеров, техников)[158], данные по аналогичным предложениям или изобретениям, экономические оценки реализации проекта и т. п. Кроме того, они собирали сведения о технических и технологических нововведениях, которые использовались на местах и на которые никто не подавал заявок, а также слухи о возможных заявлениях. Разумеется, информатор должен был сам хорошо разбираться во многих технических вопросах. Учитывая, что далеко не все собеседники агентов Сесила готовы были выкладывать секреты производства (тем более бесплатно), работа «бродячих осведомителей» очень походила на работу шпиона, а не современного эксперта патентного бюро[159]. По мере роста количества и разнообразия заявок, росло и число агентов, каждый из которых уже имел какую-то специализацию: кто-то «курировал» химические проекты, кто-то металлургию и монетное дело и т. д.
Наиболее активными информаторами Сесила были Армагил Ваад (Armagil Waad или Armigill Wade; ок. 1511–1568) и Уильям Хёрль (William Herle; ум. 1588). Первый был хорошо знаком с миром торговли, получил монополию на добычу серы и изготовление льняного масла, имел многочисленные связи в лондонском Сити, участвовал в ряде морских экспедиций, выполнял дипломатические и разведывательные (в жанре военно-политической разведки) поручения. Что же касается Хёрля, то он много чем занимался, в частности дипломатией, торговлей, пиратством, но вдохновенней всего – шпионажем. Попав в тюрьму, он, чтобы не скучать, предложил свои услуги в качестве «тюремного шпиона» и, надо сказать, весьма в том преуспел.
После смерти Ваада Сесил решил использовать опыт этого проходимца для поиска потенциальных претендентов на получение патента на изобретение или производство чего-либо полезного для государства, а также для сбора информации о представленных проектах и их авторах. И уже вскоре Хёрль порекомендовал лорду Бёрли поддержать петицию валлонского иммигранта Ф. Франкарда (Francis Franckard), который разработал новый метод получения соли[160].
Однако уже из сказанного видно, что вся эта многогранная и многотрудная деятельность имела свои особенности, из которых отмечу лишь две самые главные, одна касается Сесила, другая – просителей:
– лорд Бёрли сосредоточился практически полностью на прикладных (технико-технологических) аспектах модернизационного потенциала науки (навигация, военное дело, водоснабжение, геодезия, картография, пробирное искусство и т. п.);
– цель авторов проектов (а их предложения учитывали характер спроса) заключалась не в исследовании природы (т. е. не в развитии фундаментальной науки, как бы сказали сегодня), но в извлечении прибыли от использования технических и технологических инноваций и эксплуатации природных сил и богатств.
Вместе с тем при Елизавете сформировалась важная для развития английской экономики социопрофессиональная группа, представителей которой я, следуя терминологии Эрика Эша, буду называть «экспертами-посредниками (expert mediators)»[161]. На этой группе следует остановиться детальней.
Как уже было сказано, процессы централизации власти, происходившие в начале Нового времени не только в Англии, сопровождались технической и технологической модернизацией, что требовало как развитого бюрократического аппарата, так и формирования в его структурах особой социальной группы лиц, сведущих в математике, натурфилософии, минералогии, химии, горном деле и прикладных («механических», как их часто называли) «искусствах». К примеру, кормчие и капитаны, прокладывая курс в открытом море, опирались на астрономические и математические знания, а не на традиционный «dead reckoning»[162]. Этих специалистов можно было встретить в разных концах Европы. Именно они критически оценивали разнообразные технические проекты и изобретения, руководили строительством дамб в северной Италии, гидротехнических сооружений в Нидерландах, каналов во Франции, прибрежной фортификации в Англии и т. д. Эти люди, становясь винтиками государственной машины, служили посредниками, «the intellectual, social, and managerial bridge»[163], между властями (представители которых выступали в роли патронов) и объектами контроля и экспертизы, от изобретателей и мастеров до простых рабочих. Главная отличительная черта такого эксперта-посредника – его способность разбираться в тонких, сложных и важных вопросах полезного (технико-технологического) знания, которое он мог поставить на службу своему патрону. Иными словами, эксперты курировали ту область государственного управления, которая традиционно не входила в сферу прямого регулирования со стороны властей.
Кем же были эти эксперты-посредники, они же – клиенты влиятельных патронов? И каким образом происходил их отбор? Ведь никаких институтов, дававших научно-техническое образование, тогда не существовало, и профессионального инженерного сообщества тоже не было. Начну с этимологии.
В XVI столетии термин expert претерпел некоторую трансформацию, на первый взгляд незначительную. Латинское существительное expertus, от которого произошло английское expert, означало «лично изведавший, знающий по опыту, опытный, проверенный»[164]. Так, например, об одном моряке говорилось, что он был «so unexpert of the sea, as he was never further from England than France, and Ireland»[165], т. е. имелось в виду, что этот человек не имел опыта далеких океанических экспедиций, но, что касается плаваний во Францию и Ирландию, он мог быть вполне опытным моряком. Но постепенно термин expert стал обозначать не только наличие опыта в каком-то деле, но и «мастерство, искусность, умение, навык» и т. п., т. е. то, что выражается английским словом «skill» – умение что-то делать хорошо. Термин «skill» имеет более широкий смысл, чем expert, ведь для того, чтобы что-то сделать хорошо, не всегда требуется делать это предварительно много-много раз (скажем, человек может от природы обладать прекрасным голосом и слухом). В XVI столетии под словом expert стали все чаще понимать того, кто сам умеет что-то хорошо делать, а иногда – и все чаще – того, кто просто знает, как надо что-то сделать хорошо, даже если он сам сделать этого не может никак. (Подобно тому как музыкальный критик знает, что такое хорошее пение или хороший балет, и потому может считаться экспертом, хотя сам не поет и не танцует.) Скажем, про одного немецкого горного мастера, работавшего в Англии, было сказано, что он «очень хороший эксперт» в своем деле, поскольку обладает «knowledge and understanding» горного промысла[166]. В данном случае мастер действительно имел большой опыт работы и был хорошим практиком, но акцент на «знании и понимании» им технологического процесса весьма показателен. Постепенно наличие «hand-on experience» перестает быть непременным условием для обретения статуса эксперта, а затем становится вообще необязательным, достаточно книжного и изустно передаваемого знания. Наоборот, какой-нибудь необразованный ремесленник мог делать прекрасные вещи, но не обладал глубокими «knowledge and understanding» своего ремесла и потому не мог считаться экспертом. А кто-то, кто никогда не занимался лично каким-то делом («искусством»), но зато хорошо рассуждал о нем, вполне мог считаться в глазах потенциального патрона надежным экспертом, поскольку его знание и понимание вещей, их природы и свойств, стояло выше вульгарного эмпиризма простых практиков. Ведь патрону – а им чаще всего был королевский чиновник, богатый купец или корпоративный инвестор – детали были неважны: может эксперт помочь реализовать проект как можно лучше и дешевле – прекрасно, большего и не требуется! Хороший эксперт – это тот, кто умеет транслировать свое знание в эффективное действие.
Но если так, почему же тогда просто не обратиться к практикам, хорошо знающим свое дело, пусть даже не шибко образованным и смутно представляющим «научные» основания своего ремесла? Прежде всего, потому, что большинство патронов имели университетское образование и усвоили в той или иной мере гуманистическую традицию, в соответствии с которой образование – это ключ к деятельной и полезной государству жизни. Университетские гуманисты, точнее некоторая их часть, наделенная натурфилософскими, математическими и техническими интересами[167], полагали, что полезное знание следует отделить от его исходных носителей – мало- или необразованных практиков и сделать доступным образованным классам. Поэтому у значительной части английских патронов уживалось два умонастроения – ориентация на пользу и выгоду, с одной стороны, и уважительное отношение к указанной выше ветви гуманистического тренда (т. е. отношение к образованию как способу достижения практических целей), с другой. Отсюда – предпочтение экспертам-«теоретикам».
Вместе с тем было бы неправильно представлять эксперта как ищущего патроната проныру-парвеню, знающего обо всем понемногу. Это, вообще говоря, не так. К примеру, как уже упоминалось выше, во второй половине XVI столетия в Англии в навигационном деле стали использоваться различные инструменты и методы, требовавшие определенной математической подготовки. В этой ситуации роль математически образованных экспертов заметно возросла. Они не только популярно разъясняли своим богатым патронам (чье богатство часто напрямую зависело от надежности морских сообщений и поиска новых торговых путей) суть и преимущество новых навигационных методов, но и выступали с публичными лекциями по математике, астрономии и навигации, а также составляли руководства по использованию математических подходов в практике мореплавания. Естественно, появление новой социопрофессиональной группы экспертов понижало социальный и интеллектуальный статус моряков.
Важным вопросом, дебатировавшимся в образованных кругах елизаветинской Англии, был вопрос об отношении к практическому знанию, а точнее, к тому, должно ли оно храниться в тайне или же стать открытым. В контексте позднесредневекового урбанизма не только увеличилось количество ремесленников и возросла их экономическая значимость, но и произошло важное изменение в их отношении к собственному труду: у них выработалось отношение к «секретам их мастерства» как к личной или корпоративной собственности, что П. Лонг охарактеризовала как «proprietary attitudes toward intangible craft knowledge»[168]. Однако параллельно, в XV–XVI веках, в контексте патронатно-клиентских связей сформировалось прямо противоположное отношение к «craft knowledge»: контроль патрона над этим знанием оказывался более выгодным делом, нежели занятие самим ремеслом. Стали появляться (и во все большем количестве) сочинения о том или ином ремесле, предназначавшиеся не в помощь тем, кто им занимался, но для привлечения внимания перспективных патронов, а заодно – для демонстрации осведомленности автора не только о секретах данного ремесла, но и о его, так сказать, теоретических основаниях. Именно образованные и просвещенные (и, как правило, вполне состоятельные) читатели составляли основу аудитории этой humanist-inspired литературы. Тем самым «низкое» ремесленное знание подавалось потенциальным патронам в красивой упаковке гуманистической эрудиции и культуры, т. е. как предмет вполне достойный внимания джентльмена. Эти патроны имели в своем распоряжении обширные земельные владения, и/или корпорации, и/или выгодные монопольные патенты, но, чтобы всем этим эффективно управлять и получать хороший доход, нужны были эксперты-посредники, посредники между патронами и непосредственными исполнителями (рабочими, ремесленниками и т. д.). Однако для реализации масштабного проекта кругозор простого ремесленника оказывался слишком узким, тогда как эксперты-посредники в большинстве своем были продуктами гуманистического воспитания в его «научно-технической» ипостаси и уважали идеал хорошо и всесторонне образованного man of action. К тому же широта познаний претендентов на роль экспертов (разумеется, в ущерб глубине) делала их практически универсалами, поскольку они могли курировать разные по характеру проекты.
Мне представляется, что с учетом сказанного о социальном статусе экспертов и об отношении лорда Бёрли к projectors, смысл цитированного выше письма Бэкона 1592 года приобретает новые и важные грани. Действительно, если Бёрли сосредоточился главным образом на экспертизе полезных для государства технико-технологических проектов и помощи в их реализации, т. е. проявлял заботу о «плодоносных» аспектах исследовательского поиска и изобретательской активности, взяв на себя роль, так сказать, министра по техническим инновациям, то Бэкон предлагал нечто совсем иное, нечто большее и масштабное: руководство научно-технической политикой королевства (претендуя на должность, так сказать, министра по делам науки и техники), что в свою очередь предполагало глубокую реформу натурфилософских изысканий.
Фактически Бэкон заявил Сесилу: то, что делает ваше сиятельство, крайне полезно и важно для общественного блага и укрепления мощи Англии, но… этого недостаточно, ибо недостаточно «собирать все опыты искусств единственно для того, чтобы таким путем достичь еще большего совершенства каждого из них»[169]