Книгоноша

Тучи двинулись к югу, унося непролившийся дождь. Над Москвой издевалась жара. Я сидела одна в квартире. Дочки с мужем загорали на даче и до воскресенья мне светило наслаждаться покоем. Срочный заказ по истории бутербродов улетел в «Нашу кухню» вчера, предстояло придумать три маски для жирных волос, украсить ими статью о летних происках шевелюры — и спи-отдыхай. За окошком на профиле новостройки играло солнце, под кроватью, притулившись у батареи, чернохвостая кошка пела песню о вечной любви, — туда не долетали тряпки, и швабра тоже не доставала. Я стучала по клавишам, в кухоньке пахло кофе и неудачной яичницей, из колонок играл Дассен. Над душой висел призрак новой юбки «в пол» и с веселенькими оборочками — в тридцать лет женщина может сделать себе подарок… Настроение намечалось отличное.

Звонок в дверь удивил — я никого не ждала. Из правления лестницы проверяют… или предлагают картошку или ковры… или собирают подписи против строительства новой автодороги под окнами. Кто бы спорил — деревья жалко. Я взяла ручку и вышла в длинный розовый коридор.

— Кто там?

— Старые книги, — скрипучий, высокий, какой-то привзвизгивающий голос был незнаком. Но чужого консьержка бы не пропустила. А ну-ка…

Тот, кто стоял за дверью, был странен. Седые волосы до плеч, кустистая, длинная диккенсовская борода, острый взгляд синих глаз с хитрой искрой безуминки, большое пальто с карманами, штопаные — честное слово — штопаные ботинки с аккуратными заплатами на носах. Два тюка, длинный сверток у ног. И запах… Кисловатый душок стариковского тела, затхлый чих ветхой тряпки, на редкость вонючий табак и бумага, бумага… От книгоноши пахло библиотекой — картоном и клеем, книжной пылью, страницами, переплетами, тонкой гравюрой и золоченым тиснением старой кожи.

— Хорошо, покажите. Что почем? — я видала таких букинистов на лотках у метро. Вымирающий вид, но порой за копейки можно выцепить милую редкость вроде томика Блока тридцатых годов или истории цирка. Мне давно не хватало хорошего Шолом-Алейхема — чем черт не шутит…

— А в квартиру пустить, мадам? За стол усадить, чаем с сахаром угостить старика? Нет, так дела не делают.

Борода качнулась, незваный гость наклонился поднять свой скарб. Похоже и вправду чокнутый… А ну его — что мне в самом деле чашки чая для старика жалко? Красть у меня нечего, придушить не придушит — от старости руки трясутся.

— Заходите пожалуйста, уважаемый. Прошу вас, — я прошла вперед и открыла облезлую дверь.

Тапочек у меня не было. Но старик их и не спросил. Прошлепал точнехонько в кухню, уселся на мой диван и блаженно вытянул ноги. Пока я кипятила чайник и заваривала мой лучший чай с бергамотом, гость казалось дремал, даже похрапывал. Чуть подумав, я нарезала хлеба с сыром, достала засахаренное варенье и банку меда. Старик чинно перекрестился, потребовал блюдце и невыносимо долго пил чай. Прихлебывал, дул на кипяток, макал в него сахар, придерживая кусочки грязными пальцами, ломтик за ломтиком жевал хлеб, аккуратно стряхивал крошки в ладонь и бросал в рот. Кошка вылезла из под дивана в порыве нежности, старик небрежно погладил ее по отставленному крестцу и вернулся к своему лакомству. Он чавкал, хлюпал, шумно вздыхал над блюдцем… Я начала злиться. Работа стояла, время шло, на улице светило солнце, в магазине висел некупленый свитер, а я на собственной кухне караулила вонючего старика, которого сама же пустила в дом. Наконец он наелся. Отер бороду клетчатым мятым платком, промокнул им же раскрасневшееся лицо:

— Благодарствуем вас, мадам! А давеча вы мне рыбу-фиш по жидовски обещали за миньятюру… Должок за вами, да-с.

Под заскорузлыми, узловатыми пальцами разошелся подмокший тюк — я с трудом узнала бабий платок и какую-то парчовую скатерть. Старик запустил руку внутрь:

— Поглядите-ка для аппетиту.

Я не глядя схватила книжку и обмерла. Темно-синий тисненый томик, на переплете лавровая ветка, бумага желтоватая и прозрачная, словно слоновая кость. Жуковский. 1892 год. Москва…

— Сколько?!

Довольный старик хихикнул:

— Погодите, мадам… Я вас разорю нынче, мне ведь на книгах не спать, спина уж не та по Москве шляться.

Новый том. Тре… чего? Третдьяковский. «Сочинения и переводы». 1752 год. На форзаце — печать библиотеки Ее Императорского Величества… В доме есть триста долларов. Их не хватит.

— Может у вас и Карамзин полный есть? — невинным тоном спросила я.

— Под Рождество французу продал. Переплет червяком траченый, сухаревцы страниц надергали, кочерыжка гнилая, подставное собрание вышло… А ему что — все равно ж по православному ни бельмеса. Любитель — вшивый китель…

Завершив тираду невнятной бранью, старик достал табакерку, сунул понюшку в нос и смачно чихнул. Я заметила вензель на крышке, потянулась взглянуть. Он тут же сунул в карман игрушку.

— Нет уж мадам, непродажное. Еще прадед от матушки-государыни за усердную службу сей дар получил. Вот-ка взгляните лучше…

Хрупкие страницы — не бумага, похоже пергамент. Пятна сажи, края кое-где обгорели, здесь бурое — точно, кровь, а там травинка присохла. Какие-то метки на полях, писано старославянским…. Ярославна рано плачет, в Путивле, на забрале, аркучи… Я подавилась неприличным словом. Единственный экземпляр сгорел в библиотеке Мусина-Пушкина во время пожара Москвы в 1812 году.

В ответ на невысказанный вопрос старик льстиво улыбнулся, его голос будто сразу стал слаще:

— Сохранили, мадам. Верный раб под рубахой вынес. В сокровищнице хранили, в резной шкатулке, от отца к сыну передавали, да вот проигрался наследничек, на толкучее продвать вынес, а я тут-как-тут. Вернейшее дело, как родной матушке уступлю, не пожалуетесь!

Себя продать на Тверской что ли? Долгонько на эту книжку работать придется. Отложить, а потом в Ленинку звякнуть? Я машинально перебирала пальцами страницы, прикасалась к сухому и нежному… Старик следил за мной из-под полуприкрытых век, растирая в пальцах случайную крошку вонючего табака. Верить. Бяшете. Через «я».

Я встала и грохнула об пол блюдце.

— Ты кому Лазаря заправляешь, подзаборник, конь старый! На грош пятачков прикупить решил? Вошь свою за блоху продавай! Креста на тебе нет…

Старик заржал. Со вкусом, тряся заплеванной бородой и стуча себя по коленкам… Мне захотелось выдрать ему бесстыжие зенки — меня надуть вздумал, хрен сухаревский, душегуб прохладный…

— Так и на вас, мадам, креста нет, — наконец выдохнул старик. Сам налил стылого кипятку в чашку, отхлебнул и прокашлялся, — сдавайте товар, уж найдем на него дурака.

Я протянула назад фальшивку. Старик развернул второй тюк.

— Не обессудьте, новье, да еще и крыса отобедать изволила — по пятидесяти копеек будет.

Пачка была увесистая. Гнедич. История искусств. Первый том, пятый, шестой. По переплетам и вправду прошлись мелкие зубки. Но внутри все на месте. Я зарылась в репродукции Рафаэля, в желтоватые гравюры безупречного качества. Помню их с детства — с библиотеки князей Белосельских, где изволила заседать моя матушка. Что на свете может быть восхитительней бледного глянца дорогой старинной бумаги?..

Пока я любовалась, старик пробежал по квартире, как любопытный хорек. Понюхал зачитанного Соловьева, удивленно поцокал языком на собрание Ленина, брезгливо потряс пестрый журнал. Переплетенная по месяцам «Правда» ему приглянулась — я шкурой чуяла, что старик был бы рад предложить почти настоящую цену — у него как раз завелся покупатель на книжку. Кукиш ему, а не мой раритет.

Чуть подумав, я отодвинула Гнедича. Старик явственно огорчился.

— Еще батюшка ваш, царство ему небесное, дело со мной не гнушался иметь… А вы манкируете. Уж не знаю, право, что еще вам предложить.

Он наклонился завязать тюк. Из кармана пальто вывалились две книжки. Я схватилась за первую. Он побледнел.

— Вы не подумайте чего, так пустяк, студентик занес, а я взял по жадности… Хотите вам уступлю?

«Андрей Кожухов». Нет, увольте меня от мути народовольцев, тем паче, что книжка-то запрещенная. А вторая?

Томик Лермонтова. Издание Маркса. 1894 год. Красный простенький переплет. На форзаце — линотипный автограф. «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня, черноглазую девицу, черногривого коня».

На лице старика появилась презрительная улыбка:

— Барахло ведь, дешевка. Зачем оно вам, мадам? Хотите я вам на той неделе оригинал принесу — список «Смерти поэта» собственноручный… Ну ладно, тридцать копеек. По знакомству — за двадцать пять.

— Подождите минутку, любезный, чайку пока еще выкушайте…

Я кошкой метнулась в комнату. На подносе вокруг вьетнамского хотея болталась куча металлической мелочи всех народов и стран — для приманки живых денег. Петровский медный пятак — не то. Екатерининский — тоже. Две копейки медью. Пятнадцать серебром 1907 год, прелесть. Еще копейка. И еще…

— Восемнадцать и ни грошиком больше.

Двадцать две. Грабите вы меня, мадам.

— Пятнадцать!

— Двадцать!!!

— Девятнадцать.

— Уговорились.

Старик положил на стол красный томик и протянул мне морщинистую ладонь. У запястья темнел грубый шрам — похоже, сухаревскому хитровану доводилось сидеть в кандалах. Я пересчитала монетки, намереваясь выложить их на стол — и увидела свое отражение в полуоткрытой створке окна… Я была пышногрудой еврейкой едва за сорок, в атласном платье и рыжем маленьком парике. А за растресканной рамой окошка растекался старомосковский двор. Качалась маленькая березка, моталась под ветром веревка, увешанная бельем, темнел грязный забор и маячил над ним силуэт церквушки — пряничной, низкой, с желтым крестом. Где-то заржала лошадь, неухоженно заскрипели створки ворот. Простуженный голос пропел: кости-тряпки берем, альте-захен, альте-захен. Звонкий тенор ответил: саахххарно морожено! И пронзительной трелью ввинтился в воздух залихватский свист городового. Там шумела, смеялась, торговала, дралась и молилась моя Москва…

Я зажала деньги в ладони.

— Не могу. Все отдам — с чем останусь? Нам бы в следующий раз как-нибудь…

— Как прикажете, мадам. Хозяйка — барыня, насильно мил не будешь, — старик еще раз вздохнул и начал складывать книги. По одной. Гнедича, Третдьяковского, не замеченного мной сразу Дюма. Книги тихо шелестели страницами, словно пытались вести беседу — как славно сидеть в низкой лавочке в ожидании покупателя, пересчитывать медные грошики в кассе, гладить пухлые переплеты, добывать у бессовестных антикваров редкие манускрипты и перепродавать в хорошие — или очень хорошие руки. И читать по ночам, капать свечкой на старое одеяло…

Томик Лермонтова оставался последним. Старик прищурился на мою физиономию и махнул рукой…

— Без ножа, мадам, режете… Так и быть, в долг поверю.

Подхватил два тюка, сунул под мышку сверток — а ведь не показал, подлец, что он там прячет — и толкнул дверь — оказалось, я в суматохе забыла ее запереть. От толчка глупый комп громко пискнул и пошел на перезагрузку. Вся утренняя работа — кошке под хвост. Я закрыла дверь за защелку, поддернула джинсы, налила себе валерьянки и села в кресло. На столе лежал красный томик, знакомый, словно голос старого друга. Счастье пахло библиотекой…

Загрузка...