Вечером за ним зашли другие студенты, которые приехали сюда по обмену, и увели на танцы. Посреди городского парка была танцплощадка, где в искусственном свете колыхались, сосредоточенно и самозабвенно, полуголые люди, словно бросая вызов тому, кто запланировал их город. Женщины, извиваясь, кидали из-под ресниц взгляды на мужчин, а те делали вид, что не замечают их, танцуя только для себя: как будто перед зеркалом выписывали сложные коленца. В кожаных куртках у стены стояли Ортис и его приятели, как три огромных черных ворона. Ортис нашел глазами Катю. Она двигалась легко в такт музыке и улыбалась. Рядом с ней Марина, как марионетка в руках у безумца, махала руками и трясла головой.
Марина почувствовала, что он посмотрел на нее, хотя тут же отвернулся. Быстро качаясь из стороны в сторону, она думала о южанах, похожих на птиц, об их странах с ядовитыми цветами и руинами, где она никогда не побывает. В танце можно было вообразить, как она прикасается к Ор-тису. Щеки у него были в рытвинах, зато профиль как у индейского принца: с загнутым носом и узкой прорезью глаза.
Музыка стала медленной, а лампочки на потолке перестали мигать. Свет так ослаб, что нельзя было толком различить, с кем танцуешь. Было только прикосновение влажной одежды к коже, были запахи. Мужчины прижимались к Марине и роняли ей на лицо капельки пота. Она откидывала голову назад и выпрямляла спину. Начало медленных танцев было всегда таинственным предвестием. Марина ждала, что партнер зашепчет ей на ухо что-то такое, что заставит ее вздрогнуть и остановиться. Потом, по дороге домой, она сердилась на себя за то, что в очередной раз пропустила что-то важное. Иногда она даже останавливалась, ожидая, что кто-то окликнет ее. Иногда в голову приходила мысль, что, может, это навсегда: ожидание будет сменяться пустотой, а пустота ожиданием, а ожидание пустотой.
Ей стало душно, и она вышла подышать воздухом на широкое, грубо сколоченное крыльцо. Здесь было тихо, а ночь была суха. Она подняла глаза: звезды казались колкими.
– Такая красивая девушка – и не танцует? – Голос был с акцентом, и, обернувшись, она увидала Ортиса. Никогда раньше она не говорила с ним, и ей было неприятно, что он нарушил тишину ночи такой глупой фразой. Она промолчала, не зная, что сказать.
Он прибавил:
– Я видел вас во сне.
– Конечно, – ответила Марина, пожала плечами и вернулась к танцующим. Но в воображении любая пошлость может стать правдой, и потому уже через несколько минут она спрашивала себя, действительно ли он видел ее во сне, правда ли то, что она красива. Ей показалось, что Ортис пах зверем, крадущимся в темноте.
И она, будто за ней охотились, постаралась затеряться среди танцующих. Ее толкали плечи, спины и бедра, но ей удалось пробраться к дальней ограде, где она села на скамейку, увидала рядом газету и принялась ею обмахиваться.
Кто знает, чьи пальцы трогали эту газету, но Марина не была брезглива. Она ложилась спать с грязными ногами, никогда не мыла ни яблок, ни груш и в любую минуту могла поднять окурок с земли и раскурить его.
Было уже поздно, людей оставалось не так много. Вдруг Марина увидела, что Ортис танцует с незнакомой высокой девушкой. Он вилял бедрами, но лицо его было непроницаемо, и в сторону Марины он не смотрел. А ей в этот момент как раз захотелось, чтобы он взглянул на нее, чтобы дал понять ей, что пригласил на танец другую только потому, что она, Марина, не захотела с ним разговаривать. Но его каменное лицо было обращено к партнерше, крашеной блондинке. Потом их загородили другие: две толстые сестры с мужчинами и престарелый человек с какой-то совсем еще девочкой.
Катя подбежала, веселая (грудь ее то подымалась, то опускалась) и потянула Марину за рукав блузки: «Пошли, уже никого почти не осталось!» Марина пошла за ней и украдкой кидала взгляды по сторонам, надеясь увидеть Ортиса. Но не нашла его.
По дороге домой они скинули туфли, твердыми ступнями шагая по асфальту. Земля была пуста перед рассветом. Заблудившийся сверчок трещал в городских дебрях. Они шли вдоль задних сторон домов, по улочкам, известным только им. Катя задела ветви куста, и он затрясся, приветствуя их или негодуя. Но они не прислушивались ни к насекомым, ни к растениям, им хотелось спать. Путь как будто нарочно прикидывался длинным, чтобы еще больше изнурить их. Гостиница неожиданно выросла в сером уже утре, и подруги сказали друг другу: «до свиданья», «надеюсь, ты сможешь заснуть».
Дочь консьержки, Марина, боялась одного: задохнуться, хотя в их комнатенке всегда были распахнуты окна, по улицам гулял ветер, и астма ей не грозила. Может быть, сетка улиц не давала ей вздохнуть, одинаковые дома, перекрестки, точь-в-точь похожие один на другой. Но она выросла на этих улицах и вряд ли замечала их. Вселенная была составлена из одинаковых кирпичиков. Лужи в неровностях асфальта отражали подошвы прохожих.
Юноши и девушки города ставили на кон одиночество, ходили на танцы, бродили по площадям, толклись в подворотнях, кричали прохожим: «Полюби меня!», – ожидая, что их оттолкнут. И Марина надевала берет, короткую юбку, отправлялась на поиски обид и унижений. Мать провожала ее долгим взглядом перед тем, как заступить на дежурство. Она работала в гостинице, которая в то же время служила общежитием для иностранных студентов и тех, кто приезжал в командировку на месяц, а то и больше. Должность ее была «ночной администратор». Иногда ее называли просто-напросто «вахтерша», но она это слово не любила. Предпочитала: «консьержка» (в этом было что-то иностранное). Потому они с дочерью могли жить в сухой и светлой, хотя и полуподвальной, квартирке в торце гостиницы. Окна выходили во двор, и потому ничьи ноги не топали перед стеклом, только иногда бродячий кот заглядывал с любопытством, и один раз, во время сильной грозы, вода перелилась через подоконник.
Мать чувствовала свою вину за то, что, возвращаясь со службы под утро, проспала все детство Марины и должна была проспать ее юность. Когда дочь приходила из школы, мать пыталась поднять веки, но свинцовая усталость снова сдавливала их. Только вечером, выспавшись, мать бывала веселой, когда прилаживала перед зеркалом шиньон и густо, как было модно в дни ее молодости, подводила глаза. Каждая ночь обещала новых постояльцев. Взгляд матери скользил по лицам новоприбывших: ночные тени касались ее и позволяли мечтать; потом двигались дальше, исчезали.
Марина тоже пыталась заглянуть в зеркало, и мать вздыхала оттого, что дочь некрасива – но Марина пыталась переиграть судьбу, сдвигала берет на одно ухо, надевала высокие каблуки, шла на танцы и отплясывала так лихо, что все ахали (и всегда знала, что рано или поздно произойдет что-то невероятное). Телом она делала неприличные движения под музыку, но душа ее была совсем невинна.
Однажды ею был очарован мужчина с усиками. Когда музыка стихла, он долго жаловался Марине, что жена ушла к другому, взял телефон, позвонил через несколько дней, пригласил в кафе. И Марина, задыхаясь в трубку от радости, спросила: «Ты меня помнишь?» На что он ответил: «Конечно, дуреха», – и ей так стало приятно оттого, что он помнит и что они настолько, до «дурехи», уже близки. Встретив ее, он похвастался, что учился в одном классе с известным киноактером (который тогда еще не был актером и часто был бит этим мужчиной, тогда еще без усиков). Об ушедшей жене говорил мало, ему хотелось шуток, легкости; смеялся странным старчески смехом: кхе-хе, кхе-хе-хе! Марина чувствовала горячий кофе на губах и спешила их облизать. Ей хотелось, чтобы собеседник поцеловал ее.
Они должны были созвониться и опять увидеться, но жена вернулась, и потому свидания не произошло. Когда мать уходила на работу, Марина билась головой о стену, а потом губкой стирала капельки крови со штукатурки. Через месяц она увидала на улице кого-то с похожими усиками. Если это действительно был тот самый, то он не узнал ее – но и она не уверена, что это был он.
Как воин в битву, она продолжала ходить на дискотеку. Натягивала колготки в сеточку, кожаную юбку, красила губы, прыскалась духами, шла с надеждой и жаждой, которую ничто в мире не смогло бы удовлетворить. Молодость, как далеки от меня твои надежды, твои костюмы и твое отчаяние.
Она сказала матери: «Вчера я танцевала с индейцем». – «А, знаю – ответила та. – Он живет в сто пятом».
Каждый раз, когда Ортис видел Марину в холле, он улыбался. Ортис приехал на курсы русского языка и поселился в гостинице. Ему казалось, что дома в этом городе похожи на гигантские спичечные коробки и что все бледные, выцветшие, выветренные люди чем-то очень озабочены (он никак, черт возьми, не мог понять, что ж у них у всех такое случилось, что надо хмурить брови и грубить). В общем и целом ему было любопытно. Он представлял себе Россию совсем не такой. Он думал – будут дворцы, избы, будут церкви с разноцветными куполами. Иностранных студентов свозили на экскурсию в Ленинград (два дня туда, два обратно), там действительно были дворцы, но в маленьком, прямоулочном городе изучать язык было дешевле, и поэтому министерство послало его именно сюда. На самом деле здесь были свои прелести. Во-первых, здесь было теплее (хотя ему-то все равно было холодно). Во-вторых, за городской окраиной росли виноградники, и на приемах в институте их угощали местным белым и терпким вином.
Он считал, что в России красивые девушки. Одна из них, румяная и с огромными глазами, проходила иногда вечером по вестибюлю гостиницы. Ее звали Катя, она дружила с Мариной, дочерью консьержки. Катя опускала ресницы и сверкала белыми зубами. Все тут же ее замечали, но Марина была гораздо трогательнее в своем желании понравиться.
Гостиницу воздвигли в тридцатые годы, и ее здание, с башнями и крыльями, напоминало Ортису о городах родины, ибо все диктаторы мира строили одинаково. Номер был на пятом этаже. За целый месяц он так и не смог понять, на какую же из улиц выходит его окно, потому что сверху город выглядел совсем иначе, чем снизу. За тысячи лет он привык течь в одном направлении, и, приняв человеческий облик, ориентировался с трудом.
На вторую или третью ночь после того, как Ортис вселился, он проснулся оттого, что за стеной кто-то плакал. Ортису стало не по себе, как будто бы его заставили подглядывать. Он громко заскрипел кроватью в надежде, что человек за стеной услышит и постесняется плакать. Плач стал сдавленным, но не прекратился.
Ортис закурил, сбрасывая пепел в пепельницу из граненого стекла (точно такие же были у него на родине). Невозможно было даже понять, кто плакал: мужчина, женщина или ребенок. Но детей одних в номере не селили, а если бы рядом был отец или мать, то Ортис услышал бы, как ребенка утешают. Наверное, кто-то взрослый рыдал за стеной. Надо было бы, конечно, спросить, не нужна ли помощь. Но если за стеной был мужчина, то вряд ли Ортису удастся его успокоить: тот может, наоборот, рассердиться. А если плакала женщина, то она даже не откроет ему дверь, он только напугает ее.
Но он не мог ни курить, ни спать от этого тихого плача. Если бы Ортис был наделен буйным воображением, то самые странные картины возникли бы перед его мысленным взором; но он не пытался найти объяснений. Встав с постели, он вышел в коридор и оставил дверь за собой распахнутой. Он старался шагать громко, но ковер поглощал звуки. Подошел к соседнему номеру и постучался в дверь костяшками пальцев.
Плач тут же прекратился. Ортис постучал опять, менее настойчиво. Из комнаты больше не доносилось ни звука. Ортис подождал, переминаясь с ноги на ногу, и вернулся к себе.
Он больше не смог заснуть – зажег сигару, что привез с собой в легкой деревянной коробке. Запах табака напоминал ему о друзьях, оставленных дома. Он признался самому себе, что все-таки суеверен. Возможно, плач – плохое предзнаменование. Вдруг с ним что-то случится в чужом городе? Машина собьет, здесь водители совсем на пешеходов не смотрят. Он не так боится смерти, как того, что его похоронят здесь, в унылом промозглом холоде. Или, может, его ограбят? Дома говорили, надо следить за карманами. Искра взвилась в воздухе, и Ортис рассердился на себя за старушечьи страхи. Случай свел его с незнакомцем в соседних номерах. Тот рыдал отчего-то – причины Ортис никогда не узнает, и она не имеет к нему отношения.
Под утро страхи совсем развеялись.
На следующий день Ортис спустился по узкой лестнице. В окна ровно, уныло бил дождь. Услышав стук, Марина открыла осторожно, стараясь не скрипеть дверью, потому что мать спала. Приложив палец к губам, она поманила Ортиса внутрь. Он пытался тихо ступать, но знал, что его шаги тяжелы. Приглушенно он сказал ей:
– Я тебя не обманывал, – и протянул странную изогнутую палку. – Я вижу вещи во сне, а потом нахожу их. Он поднял корягу к ее глазам. – Сегодня утром я проснулся оттого, что мне снился бородатый наездник. Вышел из гостиницы – и вот что нашел на заднем дворе.
Узлы на ветке и впрямь напоминали коня с наездником, но Марина не протянула руки, и Ортис, замешкавшись, положил корягу на подоконник. Он решил, что, уходя, сделает вид, что забыл деревяшку, которую на самом деле хотел подарить. Марина не знала, что сказать. Они стояли молча, не глядя друг на друга. На кушетке похрапывала мать. В окно, как слабые пули, все еще били капли дождя.
Марина заметила, что у Ортиса мокрые волосы и плечи. Она должна была бы дать ему полотенце, но не захотела показаться слишком заботливой.
– Меня зовут Хуан, – произнес Ортис.
– Ортис, – утвердительно сказала она. – Тебя зовут Ортис. Меня зовут Марина.
Она протянула руку и пожала его жаркую ладонь. Он кивнул.
– Марина, завтра пойдем искать вместе? Я буду смотреть, а ты говорить. Практика в русском!
Марине показалось, что ему было сложно все это выговорить. Она шепотом согласилась и снова открыла ему дверь.
– До свиданья. До встречи, – пробормотал Ортис и вышел.
Марина защелкнула замок. Она облокотилась на подоконник и стала смотреть, как дождевые струи спускаются по стеклу, как жалко выглядит мокрая трава. Ортис пришел – и разверзлись хляби небесные, думала она. Через двадцать три часа пятьдесят семь минут они с Ортисом пойдут искать коряги.
На следующий день дождь не перестал, но падал скучными крошечными каплями. Зайдя, Ортис спросил:
– Не передумала?
Марина помотала головой и нашла зонтик.
– Сегодня ищу старого деда, который растекается, – сообщил он ей по пути.
Марина заколола волосы новой заколкой. Они прошли по влажным пустынным улицам и вышли на берег моря, такого же серого, как небо, как песок и камни. Ортис обшаривал глазами землю: он знал, что вода выносила на берег ветви и водоросли. Ему приснился сон: он точно знал, чей образ он ищет. Марине очень бы хотелось самой найти растекавшегося деда, чтобы Ортис наконец взглянул на нее. Но, как ни старалась, не могла представить себе ничего похожего.
– А я как тебе снилась? – спросила она, чтобы прервать молчание.
– При свете ночника, – ответил он. У Марины промокли ноги, но ей не хотелось уходить. Внезапно Ортис нагнулся и поднял с земли серую палку. Он засмеялся (совсем по-детски, оказывается, смеялось его широкое рябое лицо). Он протянул корягу Марине. Концы ее извивались, как будто пытались ползти. Тугой сучок посередине выглядел точь-в-точь словно голова старика. Марина улыбнулась, трогая дерево. Потом они оба присели на корточки и окунули ладони в воду. Ортис прошептал: «Спасибо», обращаясь к воде, а не к Марине, и пальцем начертил на песке: Ориноко, Рионегро, Укайяли.
У него была камера-полароид, из которой сразу, после щелчка, выходил снимок. Он отдавал его Марине, зная, что копии сделать уже нельзя. Они гуляли по городу, и Ортис снимал Марину на пленку. У нее сохранилась дюжина фотографий с той прогулки, и на всех на них она была одна. Как жалела она потом, что не догадалась попросить Ортиса остановиться и не взяла у него из рук камеры. Было бы еще лучше, если бы она попросила прохожего взять фотоаппарат, чтобы запечатлеть их вдвоем: Ортиса и Марину рядом, взявшихся за руки. Но она не решилась заговорить об этом, думая, что Ортис не расстанется с камерой, как будто бы та была частью его самого. А он не знал, сможет ли аппарат запечатлеть его в человеческом облике, или же на пленке будут смазанные, расплывающиеся черты, мокрое пятно.
Она забыла, в каком порядке были сделаны снимки. В тот день на ней было красное платье, о существовании которого она давно бы уже забыла, если бы не фотографии. Коричневый двухэтажный дом, сколоченный из досок, который тогда стоял на пересечении улиц Приморской и Первой, тоже уже исчез с лица земли. Его долго собирались снести, и много лет, после того, как дом был разрушен, на его месте оставалась груда мусора с обрывками обоев. Но он все еще стоит на снимке, хотя и покосившийся, а перед ним – семнадцатилетняя девушка в красном платье. Она тоже исчезнет.
Марина пыталась вспомнить, что говорил ей Ортис перед тем, как щелкнуть камерой. Может быть, он молчал. Хотя память способна все исказить, все переставить местами, на этот раз она не обманывала Марину. Они долго шли молча по улице, Ортис увидел коричневый дом, который сиротливо смотрелся на фоне пятиэтажек, и попросил Марину остановиться. Он поднес камеру к глазу и медлил, искал фокус. Как это, думал он, ее тело всегда остается самим собой? Вот его границы: макушка, кончики пальцев. Тело в единственном экземпляре; тело, равное себе; не убегающее от устья; не вливающееся в море; тело, способное умереть.
Непрозрачное. Когда он клал руку на плечо Марине, оно не расступалось под его пальцами. Вещи, которые оказывались у нее за спиной, невозможно было рассмотреть (в видоискателе исчезла дверь дома). И доски непроницаемы, но дом уже опустел, а в плотном, матовом теле Марины была душа. У Ортиса души не было, но были глаза, память, и было внимание. Мир смотрелся в него и отражался в нем. Коричневый дом. Окна без стекол. Красное платье. Девушка. Серый асфальт. Что-то ныло внутри, хотело стать таким же плотным и непрозрачным, как дом, как асфальт.
Еще тогда, когда он тек по равнинам далекого континента, в нем часто просыпалась тоска по коричневым телам, которые с разбегу бросались в волны, барахтались, выбегали с визгом и криками. Любая из этих жизней была игрушкой в его потоке, но он пресытился властью. Он знал, что они мерзнут по ночам, что им жарко днем, что часто они голодают, что один может пронзить другого стрелой, и тот, забившись в конвульсиях, истекая кровью, перестанет существовать. Он знал, что они подчиняются всем жутким законам, которые природа накладывает на временных существ, и что главный из этих законов – смертность. И вдруг со всей силой реки и со всей жаждой человека ему захотелось попробовать их жизни.
Иметь начало, иметь конец; вздрагивать от прикосновения, от холода, от страха; не знать, что будет завтра; с нетерпением ждать, чтобы наступило утро. Он наклонился к руке Марины и прикоснулся губами к ее пальцам. Она спросила:
– Ты меня любишь?
Он посмотрел на нее и, увидев свое отражение в ее зрачках, почти поверил, что стал человеком.
– Я хочу быть, как ты, – ответил он. Превращение было трудным: лишенный естественной способности воспринимать жару и холод, голод и жажду, не говоря уже о боли, река-Ортис всего добился с помощью внимания. Пока он нес свой поток к океану, он был рассеян; он как будто продремал все это время, лишь изредка просыпаясь от резкого крика птицы или громового раската. Все, что смотрелось в него, то и снилось ему: облака, деревья, узконосые лодки.
Но он сделал над собой усилие и проснулся. Долго-долго, долго-долго он глядел в предрассветное небо, пока наконец утренний холод не пробрал его и на воде не появилась легкая, похожая на пупырышки рябь. Потом слушал, долго, внимательно слушал и, напрягая водную гладь, наконец произнес:
– Б-б-б-а. Я хотел бы мерзнуть, как ты, – сказал он Марине. – И, как ты, согреваться.
Она кивнула и обняла его: ей казалось, что она понимает.
Она думала: он хочет быть, как я – значит, я ему очень нравлюсь. Как я, он хочет мерзнуть и греться вместе, он хочет жить рядом со мной, быть со мной. Нам все будет нипочем – и холод, и смерть.
– Знаешь, какая гибель самая страшная? – неожиданно для себя самой спросила она у Ортиса.
– Какая?
– Утонуть.
– Этого не случится. Я обещаю.
Марина думала: он заботится обо мне, если что – он встанет на мою защиту. Но это было единственным, что он мог ей обещать, ибо у него была власть над водой.
Бояться и понимать, что страшное может случиться. Не надеяться ни на что и ничего не избегнуть. Река жаждала следить за движением ночи и гадать: сколько еще таких будет? Последняя ли это? Что случится со мной? А человек хотел притвориться камнем в лучах солнца, журчащим ручьем, деревом. Они шли, прижимаясь друг к другу, и пытались взять друг у друга невозмутимость и страстность, блаженство и тревогу, вечность и жизнь.
Вскоре Марина осмелела настолько, что зашла к Ортису. Стандартная кровать, стандартный торшер, стандартное кресло, стандартный телевизор. Лампочка в торшере дребезжала, жалуясь, что светит из последних сил. На подоконнике – коряги.
– Все они тебе приснились? – Он кивнул. – Страшные. Он пожал плечами и поглядел на нее. Со всех сторон на них смотрели найденные существа. Было сразу понятно, кто есть кто: это – лев, это – женщина, это – крокодил, это – чудовище, это – карлик, а это – змей. Марине хотелось похвалить находки, но лампочка дребезжала столь оглушительно, что все мысли куда-то исчезли.
– Я пойду, хорошо? – наконец проговорила она. Ортис спустился с ней в лифте, и они расстались.
Утром он принес ей в подарок живую ящерицу в зеленой клетке и сказал, что уезжает. Марина не поняла, и он повторил:
– Я уезжаю.
– Насовсем?
– Насовсем? Курс кончился, мне надо вернуться, показать, чему я научился, – он улыбнулся. – Я обязательно приеду. Или, может, ты приехала бы в гости?
Марина решительно закивала головой, спрятав обе руки за спину. Его отъезд совершенно необходим, думала она, для того, чтобы они снова встретились. Так всегда бывает во всех фильмах, во всех историях: люди расстаются, тоскуют друг о друге, потом сходятся вновь. Он приедет сюда. Она поедет к нему. Она поедет к нему. Он приедет сюда.
– А ящерица пусть живет у тебя. Как ты ее назовешь?
– Укайяли.
Ортис улыбнулся, не глядя на Марину, и, когда уходил, все еще шарил глазами по земле, как будто искал что-то. Захлопнув за ним дверь, Марина дала наконец волю слезам и проплакала до пяти часов пополудни, когда самолет Орти-са оторвался от земли и перестал идти дождь. Следующее полугодие было на редкость засушливым, и урожай винограда был не очень хорош.
Вернувшись в тропики, Ортис первые два дня мучился от перемены времени и порой не мог понять, где он – дома или в России, бодрствует он или спит. Постепенно контуры родной комнаты вернулись к нему, он узнал окутанное белой тканью кресло, книжные полки. Он выглянул в окно: там, слепя, поднималось солнце. Он подумал, что молодость проходит, вот и хорошо, потому что, уходя, она станет прошлым, а прошлое неподвижно и всегда прекрасно. Он помнил, что в одной из книг нашел когда-то подтверждение этой мысли, и принялся перебирать корешки, пока не нашел. Прошлое – действительность людей, но не реки. Река течет и текла, река не старится, не умирает, хотя (Ортис подумал, содрогнувшись) может пересохнуть. Но воды его слишком мощны и черны, чтобы кто-нибудь покусился на них. Может быть, сказал себе Ортис, я не должен бояться смерти.
Радость в делах человека. Он идет на работу. В кабинете два сотрудника: он и лысеющий господинчик. Стол Ортиса у окна. Сквозь мутное стекло Ортису видны крыши города (он попытался протереть стекло, но оно так и осталось грязным). С усилием выдвинув ящики стола, он обнаруживает, что они полны документов. Что за волшебство! Скрепки, карандаши, ножницы. Ортис повертел в пальцах ластик, пробуя его мягкость. Жаль, что он не догадался стать человеком раньше. Две девочки остановились на набережной по дороге из школы. Одна дала другой понюхать ластик, что пах конфетой. Та из зависти откусила от него кусок, и владелица ластика разрыдалась. Волны видели, как мальчишки на скамейках били по фантикам вогнутой ладонью, перевертывая их. Волны, хлопая пеной, думали, что, если бы их пустили в игру, они собрали бы целую коллекцию оберток с картинками (но в воде краски бледнеют и текут).
Слева на столе уже лежала стопка бумаг с инструкциями. Подперев голову рукой, Ортис стал читать первую страницу и не понял ничего, кроме отдельных слов. Он заставил себя перечитать ее, но, не выдержав усилия, отложил, откинулся на спинку стула и стал смотреть в окно.
Он взял со стола линейку, провел пальцем по ее граненой поверхности. Ему показалось, что в углу подоконника скопилась пыль. Он решил вытереть ее куском бумаги. Посмотрел на серую грязь, выбросил комок в корзину. Встал, заложил руки за спину и прошелся из конца в конец кабинета, как будто обдумывал что-то серьезное, но на самом деле просто разминал ноги. Потом сел обратно, попытался прочесть вторую страницу, еще и еще раз перечел ее, зевнул и уронил голову на руки...
Города на побережье всегда имеют пару-тройку достопримечательностей. Например, возле пляжа стоит старая усадьба, которую переделали в дом отдыха, и с мая по октябрь там селятся отдыхающие. Их ленивые тела усеивают пляж в летние дни. Они входят в море, медленно раздвигая перед собой воду руками, как будто надеясь, что она не сомкнется за ними. А местные не купаются почти никогда. Марина стоит на каменном парапете и разглядывает приезжих, как они вечером, нарядившись, выходят гулять. Те, что из больших городов, одеваются броско и необычно; они кому-то подражают – а местные начинают подражать им.
Она любит ходить по набережной, смотреть на людей и на воду; иногда покупает билет в кинотеатр. Читает она редко. Подруга Катя дала ей как-то раз «Бегущую по волнам». Марина все принимала всерьез, и потому в тот же вечер вышла на мелководье, чтобы научиться ходить по воде. Она провела за этим занятием много часов: ходить по воде так и не научилась, но все-таки не разуверилась в самой возможности. Наверное, ей надо было похудеть.
После отъезда Ортиса она вышла гулять с Катей, и шли они, как девушки часто делали, под руку. Катя рассказывала, а Марина внимательно слушала. Ей всегда нравилось слушать Катю, смотреть на Катю, любоваться ее рукоделием, ее рисунками. Она всегда была лишь тенью подруги, и ей это нравилось, как будто она зрительница и смотрит фильм, а фильм по-настоящему интересный. Но Ортис уехал, а для него ей не хотелось оставаться тенью, легким прикосновением, которое бы забылось. Не смей меня забыть, не смей меня забыть, мысленно повторяет она.
После работы Ортис надевает шляпу и идет гулять по бульварам в преломляющихся лучах предвечернего солнца. Через пару недель его узнают завсегдатаи скамеек, игроки в шары, женщины, что коротают вечер на пороге магазинов. Они машут ему рукой. Он приветствует их наклоном головы и думает: залог счастья – регулярность режима и желудка.
Выходя на речную набережную, он стоит у балюстрады, пристально глядя на воду, словно хочет удостовериться, что река все еще здесь. Потом идет в кафе и садится за шаткий трехногий столик. Спросив кофе, вынимает из кармана маленький блокнот и ручку. Это время для записи мыслей. «Каждый раз, когда я смотрю на волны, я пытаюсь дышать в их ритме». «Если сердце снится в виде маленькой белой собачонки, которую кто-то пугает, – значит, инфаркт не за горами». Порой он спрашивает у официанта открытку и пишет друзьям, иногда по-русски. «Здесь вам показалось бы жарко, но мне, привыкшему к этим широтам, порой бывает прохладно». «Река впадает в Карибское море, а оно коварное. Оно скрывает обломки кораблей, грузы, государственные надежды».
Официант присаживается за столик к Ортису, расспрашивает о здоровье и о работе. Каждый раз Ортис отвечает одинаково, и каждый раз официант радуется. Потом они оба глядят на медленный поток воды. Официант просит Ортиса сказать что-нибудь по-русски, и тот говорит: «Печаль моя светла». Всего несколько месяцев назад он покинул Россию, но звуки этого языка уже как позывные инопланетян.
Ортис берет со стола газету и прочитывает последнюю страницу, страницу юмора. Посмеявшись (если шутки удачны), он прикрывает глаза и подставляет лицо нежным лучам заходящего солнца. Вода искрится.
Почта в гостиницу приходила нерегулярно: почтальон время от времени запивал горькую. А так как он был женат на дочери начальника почтового отделения, с работы его выгнать никак не могли.
Ни жена, ни сын не ждали его с таким замиранием сердца, как Марина; никто так злобно не грозил ему кулаком, как директор гостиницы, в очередной раз не получивший важного письма. Но даже когда почтальон появлялся – с сизым носом и печальными глазами, – он редко нес открытку от Ортиса.
Когда же он наконец приносил глянцевый вид пальмы или реки, то Марина (ее глаза бежали по строчкам: «Здесь вам показалось бы жарко») наделяла почтальона всеми качествами ангела. «Но мне», читала она, «привыкшему к этим широтам...» Прохожий не заметил бы у него ни крыльев, ни белизны, но почтальон снисходил на гостиницу непредсказуемо и радостно, как благодать. «...Порой бывает прохладно». Значат ли эти слова, что Ортис тоскует по ней? Конечно, значат. Означает ли эта открытка, что он увезет Марину к себе, где она привыкнет к духоте тропиков? Да (и все-таки червячок сомнения терзал ее давно, с самого начала, с вопроса «Такая красивая девушка – и не танцует?», с приторной сладости этих слов).
Началась бессонница, которую Марине удалось скрыть под предлогом заботы о матери. Она просиживала с ней ночами в пустынном холле и улыбалась редким запоздалым путникам, что с робкой надеждой в голосе просили комнату. Когда мать протягивала им ключ – ибо в этой гостинице всегда были свободные номера – они смотрели на нее как на спасительницу и благодарили чуть ли не со слезами на глазах. Мать неизменно бывала горда собой.
Когда они уходили, гремя чемоданами и ключами, она вынимала из-под конторки вязание. Марина сама взяла крючок и пыталась следовать примеру матери, чтобы скоротать время, но ряды петель у нее выходили криво.
Мать заметила перемену в Марине и сообразила, что у той появился парень, увидеть которого ей пока не довелось, из-за ночного образа ее жизни. Просыпаясь по вечерам, она пыталась теперь научить Марину готовить, объясняла, что куда в доме кладется и как ставится, но дочь пропускала все это мимо ушей.
Не только навыки хозяйки, но и свою историю мать спешила передать Марине, рассказывала по ночам, за вязанием, кто были ее дед и бабка, прабабка и прадед (о муже, нет, о муже она все еще не могла говорить). Марина глядела на нее с удивлением. Ей было все равно, кем оказывались старики, как они жили и какой смертью умерли; и с таким же безразличием она узнала, что где-то в другом городе у нее есть родственники. Марина впервые поняла, что она – не продолжение матери, а существо, может быть, даже враждебное ей.
Склонившись над вязанием, консьержка бросала украдкой взгляды на лицо дочери и гадала, будет ли та счастливой. Когда глаза ее встречались с глазами Марины, мать быстро опускала голову. Дочь думала: «Стоит мне выйти за дверь, как я забываю ее лицо. Мы больше не смотрим на тех, кто каждый день с нами. Ортис уехал – но как четко помню я его черты». Она уже ненавидела все, что не было им, и всех, кто им не являлся. «Каждую секунду, – она думала, – я забываю о других, но не о нем. Времени безразлично счастье; время на нашей стороне».
Марина решила пойти бродить по улицам, сказав себе: пусть почтальон придет и не застанет ее. Пусть открытка несколько часов лежит на столе непрочитанной. Может, это и есть способ вызвать весть побыстрее – не ждать ее.
Набросив платок на плечи и сжав тонкие губы, Марина выходит на улицу. Когда-то здесь жили греки, потом татары, но время и люди не пощадили их домов. Теперь город безлик. Только если выйти за его пределы, начнутся ряды виноградников, где контур каждого листа вырезан по-особому и даже сама земля, перестав быть плоской, вдруг вспухает и поднимается.
Несколько раз Марина видела на улице Катю в обнимку с молодым человеком. Марина раньше тоже дружила с ним, но теперь не могла вспомнить его имени. Ей показалось, что Катя ей улыбается, и сама пошла ей навстречу, смеясь. Но Катя, робко махнув рукой, поспешила скрыться за поворотом, уводя с собой кавалера. Марина успела прочесть на ее лице опасение и жалость. Наверное, это оттого, что она, Марина, связалась с иностранцем. Надо было бы побежать вдогонку за подругой, объяснить ей, что всё совсем не так, как она думает. Но Марина решила отложить все объяснения. Сейчас надо было думать об Ор-тисе.
На открытках не было обратного адреса, и она не могла ему написать, а хотелось. Например, о том, что она учится вязать. Что ящерица жива и бегает по клетке. Что в гостиницу вселился человек на костылях. Что вчера ее разбудил звук падающего дерева. Что в комнате завелась мышь и что страшно ставить мышеловку. Она знала, что если не донесет новостей до Ортиса, то они канут в небытие, – и ей становилось жаль всех этих событий почти до слез.
Девять улиц она проходила зигзагами, потому что это число казалось ей волшебным. Открытка не приходила; Марина удлиняла походы. Вдруг, вернувшись в измождении, она увидела яркую открытку в руках матери. Вырвала, засмеялась, прочла, потом заплакала, потому что следующей придется ждать еще очень долго. Вместо того чтобы разговаривать с Ортисом, она по ночам беседовала с его почерком на открытке.
Она пыталась представить себе жизнь Ортиса в дальних краях. Каждую ночь новые события возникали перед ней. То, когда она вспоминала темное его лицо, ей казалось, что он связался с какой-нибудь бандой, что мчится, отстреливаясь, на машине, потому и пишет редко и не может сообщить адреса. То мысли возвращались к его работе, и она представляла себе, что он стал уже министром, ходит с важным черным портфелем и говорит речи. Он вернется такой умный, а она останется дурочкой, и потому он с ней заскучает. Слезы навернулись на глаза. Но все это было настолько маловероятно, что глупо было бы от этого плакать. Он скорее всего скромно живет в маленькой квартирке и каждое утро просыпается с мыслью о ней, о Марине. Идет на работу, в такой жаре, пот катит градом по его телу. А что он делает потом? Идет выпить стаканчик в ближайшую пивную? Ведь ему, должно быть, одиноко и не с кем поговорить. А там звон стаканов, веселые голоса. Официантка в белом переднике, с брошью на высокой груди. Он ей говорит: «Красотка, а не нальешь ли мне...» И они друг другу улыбаются. Марина снова разрыдалась.
А утром, отодвинув занавеску, чтобы впустить солнце в комнату, она вдруг чувствовала, что счастливее ее нет человека. У нее есть возлюбленный, Ортис, самый прекрасный на земле мужчина. Другим, может быть, он показался бы уродом, но кто сказал, что они должны глядеть на него? Достаточно того, что она на него смотрит (будет смотреть). Он – ее, их ничто не сможет разлучить; и даже если они больше не увидятся в этой жизни, то встретятся в следующей. Все утро она пританцовывала, отправлялась бродить и ходила часами, по улицам взад-вперед, а радость постепенно оставляла ее, уступая место отчаянию. Вечером глядела на открытку и пыталась с ней разговаривать, но чем дольше смотрела, тем больше понимала, что это просто картон, на котором нарисована пальма.
Она не знала, что Ортис, не меняя обличья, снова стал рекой. Размеренная жизнь его заставила побледнеть все воспоминания о прошлом. Утром, подходя к окну, он обязательно смотрел в угол двора и щелкал языком – такой у него был обычай. Выходя из дому, дотрагивался до притолоки. Он раскладывал бумаги на столе обязательно в пять стопок, ибо нечетное число было счастливым, а четное – несчастным. В этих маленьких ритуалах проходит весь день.
Марина отказывалась верить, что он забыл ее; но открытка все не приходила. Она виделась с Катей, если рядом не было ее ухажера, читала ей послания Ортиса и толковала их по-своему, а Катя, улыбаясь, пожимала плечами. Марина знала, что та ей не верит, и уже начинала сомневаться, верить ли ей самой. Может быть, думала Марина, она сама каждый день совершает какую-то ошибку, и именно это не дает ему вернуться. Или надо просто еще немного подождать.
Кате не хотелось звать ее на свадьбу, но они так долго были подругами до этой странной выдумки с иностранцем, что никак нельзя было не пригласить ее.
– Будем надеяться, – сказала Катя жениху, – что хотя бы на нашем празднике она перестанет говорить о себе.
Действительно, когда Марина пришла к ним на свадьбу, она перестала думать об Ортисе. Гости чокались и кричали «Горько!». Она хлопала в ладоши и тоже кричала «горько», потом пустилась в пляс и перетанцевала всех приглашенных. Катя бросила букет, но Марина даже не попыталась поймать его, а с отрытым ртом и с буйным восторгом смотрела, как бросаются за ним другие. Катя потеплела к ней и обнимала ее за плечи перед фотографом. Самые прекрасные события, думала Марина, усаживаясь обратно за стол, – это те, в которых ты зритель, а не участник.
Она поняла, что Ортис не приедет никогда. Когда она поняла это, город изменился. Она уже привыкла видеть свой город глазами вернувшегося Ортиса, слагая в уме маршруты, по которым он не успел походить. Дремотный пруд на окраине, где – ходили слухи – кто-то утопился; старый кинотеатр с бархатными сидениями; новый парк между проспектом и площадью. Она представляла себе, как покажет все это ему, и мечты эти привязывались к улицам. Так, на улице Дзержинского она почувствовала, что рука Ортиса обнимает ее за плечи, и с тех пор эта улица была местом, где Ортис обнял ее (хотя он там никогда не бывал). Летним днем ей захотелось вместе с Ортисом опустить ноги в фонтан на площади, и с тех пор, проходя мимо фонтана, она думала: «Здесь мы были в эту жару».
Но город погас, потому что надежда на встречу с Ор-тисом больше не освещала его. Марина смотрела на тот же фонтан или проходила по той же улице Дзержинского, но она сама был новоприбывшей, не знающей этих мест. Знакомая прежде улица оказывалась незнакомой, ибо исчезли события, которые должны были здесь произойти.
Но ни на секунду не пожелала она примириться с тем, что Ортис ее забыл (возможно, и не было в ней настоящей любви, а только страшная тяга, как у стрелки компаса – к северу). Надо было найти способ заставить его вспомнить о ней. На клочке бумаги написала: «Что я должна сделать?» и положила под подушку.
Ей снилось, что Ортис сидит у нее в комнате. Она поставила перед ним тарелку с варениками, а он сделал знак повернутой к ней ладонью: не надо. Марина проснулась и поняла, что должна отказаться от еды.
Когда мать накладывала ей картошку и фасоль перед тем, как заступить на дежурство, Марина отодвигала половину порции ложкой и съедала вдвое меньше, чем обычно. Потом она стала обходиться без трех четвертей, а матери говорила, что есть не хочется. Та сетовала на глупую моду, уговаривала Марину съесть хотя бы кусочек, твердила, что та и так худа, как скелет.
От голода мысль о еде преследовала Марину, как овод. Ей повсюду виделись морковь, яблоко, шоколад. Голод заставлял ее на время забыть об Ортисе; а когда она вспоминала о нем, то голод отступал и жить без еды становилось просто. Фасоль и картошка – жертва для Ортиса. Легкость – подарок Ортису.
Она вырезала из журнала статью об анорексии и часто взглядывала на фотографию двух тощих полуживых тел, что вдохновляли ее на голодовку. Ножом она чертила на тарелке загадочные круги и квадраты, и мать, покачав головой, уносила поднос.
Голова кружилась, зато внутри было пусто и легко, тело могло взлететь в любой момент, если б она оттолкнулась ступней от земли. Все стало казаться ярче и значительней. Коричневая краска стола бросалась в глаза, вопия о несправедливости. Острые углы его норовили добраться до боков Марины. Если ложка ударяла о фарфоровый край тарелки, то тревожный звон не стихал, даже если Марина затыкала уши, а раздавался все громче и пронзительнее. Смотрела на чайник и видела его одновременно в фас и в профиль, носиком к ней и носиком в бок; а позже научилась глядеть сквозь него, как смотрела сквозь другие таявшие под ее взглядом предметы.
Часто, не выдерживая силы вещей, она закрывала глаза. Тогда видела красную точку перед собой, которая вдруг взрывалась и расширялась до огромного красного диска. Красноту просверливали спирали, белые круги возникали и падали, стрелы пронзали их. Марина поднимала веки: стул во всей своей непримиримости вставал перед ней.
Тело менялось: руки и ноги стали как будто длиннее, покрылись легким пушком. Из зеркала на нее смотрело лицо старого ребенка, и она всматривалась в глаза: казалось, что в зрачках она видит отражение Ортиса. Теперь ей было совсем легко обходиться без еды. Стоило матери уговорить ее проглотить несколько ложек, как она уходила в туалет и, склонившись над унитазом, засовывала в рот два пальца. Рвота была тоже – дар.
Она ходила мало. Даже для того, чтобы положить ногу на ногу, требовалось усилие. Слова иногда путались в голове, и было трудно договорить до конца начатую фразу. Иногда Марина была слишком слаба, чтобы подняться с постели, но тогда ей казалось, что окно распахивается и, отодвинув занавеску, перекидывая ноги через подоконник, в комнату входит темная фигура Ортиса.
В кабинете Ортис пытался переводить документы в перерывах между зевками, взглядами в окно, почесыванием плеча и навязчивым желанием в очередной раз протереть полки, на которых скапливалась незаметная пыль. Когда удавалось перевести одно предложение, оно умирало. Он принимался за следующее, не зная, откуда, зачем оно написано и к чему ведет.
В дверь постучали.
– Войдите! – крикнул Ортис.
Он быстро выпрямил спину и принял деловой вид. Дверь приоткрылась, и показалась голова секретарши:
– Начальник хочет вас видеть, – сказала она и моментально скрылась.
Ортис подумал, не собираются ли выгнать его с работы (эта мысль оставила его почти совсем равнодушным). Он потянулся, положил пресс-папье на бумаги и зашагал по коридору к начальнику. Его кабинет казался пустым и огромным, но на полу в форме буквы «т» лежал красный ковер. Единственным украшением стола были два черных телефона, которые имели привычку звонить в унисон; и тогда начальник прижимал одну трубку к правому, другую к левому уху.
– Здравствуйте, здравствуйте, – обратился начальник к Ортису и назвал его по имени. – Сигару не желаете?
Ортис сел в кресло и закурил. Начальник либо все еще не заметил, как плохо он работает, либо все в этом отделе так же бессмысленно проводили время. Ортис смотрел на лицо начальника, но знал, что стоит ему выйти из министерства, как он забудет эти морщины, эту лысину и веселые, глупые глаза.
– Мы тут надумали вас в командировку послать, – ласково и твердо произнес начальник. – В тот же город, где вы стажировались. Навести там дополнительные контакты насчет будущих студентов.
Ортис кивал головой, слушая объяснения, и пытался вникнуть во все подробности своей задачи. Потом вернулся к себе и опять вытер пыль. По дороге домой думал: «Мне нужно куда-то ехать? Какой абсурд. Кажется, я никогда никуда не уезжал. Может быть... Когда был молод... Но это, кажется, был вовсе уже и не я. Вот бульвар, набережная, кафе. Разве бывают другие страны? Что-то такое вроде было... Год назад? Два?» – и он улыбнулся, как будто ему предоставилась возможность посетить давно забытый сон.
В самолет он взял с собой русскую книгу, но, вместо того чтобы читать, смотрел в иллюминатор на белые облака, что проплывали между брюхом аэроплана и океаном. Что-то еще вызвало улыбку, воспоминание о девочке в бедной гостинице, как он увел ее собирать коряги под дождем, как ему снились тогда разные формы и существа. Он решил, что, как освободится, обязательно зайдет к ней, хотя на этот раз он поселится в отеле получше.
Потом он заснул и проснулся, взял в руки книгу и удивился тому, как мало слов он забыл. Началась болтанка.
Кто-то плакал от страха, кто-то молча сжимал рукоятку кресла побелевшими пальцами. Один Ортис сидел с выражением сонной мечтательности на лице. Он спросил у стюардессы коньяку и заговорщицки ей улыбнулся, как бесстрашный человек – бесстрашному человеку.
Много раз Марина представляла себе, как они встретятся. Ей снилось, что темный дом полон друзей и случайных знакомых, о которых наяву она успела позабыть. Все ждут Ортиса и бурно обсуждают предстоящую встречу. Марина велит всем молчать, но они не унимаются. Тут в эту тьму входит Ортис и будто не замечает Марины. А она узнаёт его сразу, несмотря на странно удлинившийся нос и морщины под глазами. Она послушно ждет, не сводя с него глаз. Наконец он подходит и дотрагивается до нее.
Или ей снилось, что Ортис назначил ей свидание в новом кафе, открывшемся за три улицы от гостиницы. Она думает про себя: он обманет, не придет. Она заглядывает робко в двери. Однако вон он сидит за столиком в самом углу, спиной к ней. Она тихо подходит и видит, что у него руки из дерева и нет пальцев. Он поворачивается к ней вполоборота и смущенно заговаривает о кофе.
От этих снов она всегда просыпалась с бьющимся сердцем и садилась в кровати, пытаясь понять, что означают эти сны. Он сидел к ней спиной, приходил в темноте – значит, она не знает его подлинного лица. Но руки-лопаты и длинный нос оставались загадкой, как и темный дом, полный родственников и знакомых. Прикосновение Ортиса во сне было настолько осязаемо, что не оставляло сомнений: сон – вещий, Ортис приедет. Вера и ожидание должны быть вознаграждены. А может быть, нет воздаяния, а есть только – случайность. Тем сильнее она ждет Ортиса.
Гостиница была новой, чистой и унылой, как и всё, не имеющее истории. Настолько грустными были аккуратные комнаты, что если бы здесь поселился шпион или произошло убийство – ничто не оставило бы следа на стандартной мебели и линолеуме на полу.
Отворив шкаф, Ортис гляделся в длинное узкое зеркало на внутренней стороне дверцы. На этот раз он решил изменить своей привычке одеваться в черное и повязал шею синим шарфом.
Он шел по улице, сохраняя духоту родины в аромате одеколона, и не переставал насвистывать мелодию, подсказанную звуками языка, от которого он отвык. Ортис подошел к пятиэтажному зданию института. На проходной крупный человек в зеленом пальто велел ему показать удостоверение. Ортис протянул ему паспорт и письмо из министерства. Мужчина повертел тонкую бумагу в ручищах и без лишних слов сделал знак головой: мол, проходи.
Ортис поднялся на четвертый этаж и спросил профессора Васильева. Его послали в восемнадцатый кабинет на третьем этаже. Спустившись, он увидал длинноногую девушку в больших очках. Оторвавшись от загадочных списков, она сообщила Ортису, что профессор Васильев здесь конкретно не бывает и что он лучше пусть спросит у библиотекарши.
Поднявшись на пятый этаж в библиотеку, Ортис подождал, пока не подошла женщина лет пятидесяти со стальной сединой и сталью во взгляде. Ортис спросил, как бы ему увидеть профессора Васильева.
– А зачем он вам нужен?
– Я насчет обмена... студентами... при содействии министерства... – замялся Ортис. Русские фразы вдруг вылетели у него из головы.
– Какого такого обмена? Какими такими студентами? – она подозрительно сощурила глаза.
Каррамба, чуть не вырвалось у Ортиса. Он махнул рукой и отвернулся.
– Подождите! – вдруг крикнула библиотекарша голосом молодой девушки. Ортис помедлил и обернулся. – Профессор Васильев скончался прошлой осенью, – проговорила она и взглянула на него блестящими и молодыми зрачками.
Ортис зашагал прочь.
Он подошел к старой гостинице и попытался вспомнить, на какую сторону выходили тогда его окна. Простояв минут пятнадцать в задумчивости, он вздрогнул и пошел было дальше, но свернул с пути и зашел в вестибюль. Решительным шагом он прошел мимо дежурного, и тот не решился остановить его. Ортис свернул в левый коридор и спустился несколько ступенек, где, как он помнил, жила консьержка с дочерью. Он постучался было, но заметил, что дверь не заперта, и толкнул ее, ожидая увидеть опустевшую комнату. На диване посапывала старая консьержка, а в кресле у окна сидел кто-то другой. Существо попыталось быстро встать, но у него запутались ноги в пледе, и оно упало на оба колена.
Он подхватил Марину вместе со спящей и понес их на темных своих водах, увлекая все дальше, вглубь. Зачем он так долго скрывал от нее, что он – река, шептала Марина, этого совсем не надо было стесняться. А поток нес ее все быстрее, вода набиралась в рот, я буду любить реку, опускаясь на дно. Ортис усадил Марину обратно в кресло. Она открыла слепленные водой ресницы.
В первый момент она не узнала его, будто он стал то ли ниже, то ли шире в плечах. Но через несколько мгновений она поняла, что он почти не изменился. Просто, пока его не было, мечты стерли его лицо, преобразив в соответствии с тайными желаниями. Теперь он стоял перед ней таким, каким был на самом деле: темным и рябым. Она вытянула шею, чтобы почувствовать его запах. Потом она указала на зеленую клетку в углу:
– Ящерица жива.
Ортис сел на корточки перед пресмыкающимся и просунул палец между прутьев. Но ящерица не подбежала к нему, а продолжала юркать в углу. Все они дождались его: ящерица, Марина, эта комната, даже храпящая старуха. А он и не знал, что они его ждут. Ему захотелось забрать с собой ящерицу и, наверное, девушку тоже.
– Ты поедешь со мной? – спросил он, не повернувшись. Марина кивнула головой, но поняла, что Ортис не видит ее кивка, и поэтому сказала вслух:
– Да.
...В загсе, перед женщиной в синем костюме, ей снова казалось, что волны реки подхватили и несут ее куда-то. Мечты ее и просьбы, ночные бдения, голод – все было более осязаемым, чем дремотный обмен кольцами, поцелуй чужих губ, поздравления.
Опираясь на руку Ортиса, она вернулась домой (который вскоре перестанет быть ей домом и в памяти останется временным пристанищем – таким же, каким был для постояльцев). Ортис рассказывал ей про жару, про пальмы, про странных зверей его родины. Марина слушала, и пахнущая шерстью сила возвращалась к ней. На следующее утро она съела яичницу. Ортис передвинул ее кресло поближе к окну и распахнул створки. Мать глядела на них сонными глазами. Ей было стыдно оттого, что она все проспала, что даже на регистрации всхрапнула ненароком – не выдерживая дневного света, глаза снова закрывались.
Марина посмотрела на задний двор гостиницы, который еще в детстве перестала замечать. Метла с ободранной ручкой стояла у забора, и рядом с ней – жестяное ведро, на дне которого, в неиспарившейся дождевой воде, плавал сухой листок. Красный куст качался в такт ветру. Армия муравьев пересекала плешь в траве, огибая ржавеющий велосипед. «Перед отъездом нужно смазать», – подумала она почему-то и поняла наконец, что это не сон и что Ортис на самом деле увозит ее с собой. Деловито, как и пристало жене, она сказала, помахивая пальцами:
– Как ты думаешь, нам стоит взять с собой этот велосипед?
Она не запомнила ни сборов, ни получения визы, ни покупки билетов. Только тогда, когда самолет взлетал, она в ужасе вцепилась в ручку кресла. Но вокруг пассажиры спали или читали газету, так что она успокоилась и сама постаралась заснуть. Муж разбудил ее и показал на что-то в иллюминаторе: под ними расстилалось синее пространство океана. Марина знала, что океан – бездонный и соленый, как слезы, что она проливала в ожидании почтовых открыток (это казалось теперь смешным). Потом стемнело, и когда уже подлетали к городу, все смотрели вниз. А там раскрывались и разбегались искрами яркие зонты. Это был салют в честь национального праздника, о чем Марина, конечно, не догадывалась.
Через год муж повел ее на берег реки смотреть салют: пушки стояли на другом берегу, и все население города, с одеялами и фруктами, уселось на землю, чтобы наблюдать фейерверк. Марина задерживала дыхание каждый раз, когда невидимый снаряд распускался светом. А Ор-тис смотрел на серый пепельный след, который взрыв оставлял на небе, на тонкую жилку, протянувшуюся от звука.
Когда она вышла из самолета, то будто очутилась в бане, так было жарко, но баню она всегда любила.
Старая машина, пыхтя и задыхаясь, довезла их до белевшего в темноте дома. По узкой лестнице вслед за мужем Марина поднялась в комнаты. Ее страшно клонило в сон, и она не успела ничего рассмотреть.
На рассвете она проснулась от клекота. Она распахнула окно: в воздухе пестрели яркие перья, бились сильные крылья птиц и хрупкие крылья бабочек. Она вспомнила пустую коробку из-под конфет «Птичье молоко», которую в детстве долго хранила: на ней было нарисовано множество птиц, каких, она раньше думала, не бывает на свете. Но в окне солнце вставало над жизнью, о которой она и не подозревала. Поднявшись, Ортис подошел к Марине и вдохнул вместе с ней аромат ядовитых цветов и полуразложившихся деревьев, которым полнились тропики.
– Увидев колибри, португальские моряки решили, что это души праведников, – сказал Ортис, указывая на то ли птицу, то ли бабочку, чей клюв-хоботок опускался в чашечку цветка.
Все, что летает, подумала Марина, точно – чья-то душа, озирающая долину с высоты. Но души покойников с серыми лицами, с ватными руками – разве они могли превратиться в кричащих птиц?
Марина пошла на кухню и нашла там сладкий плод, названия которого не знала. Не выдержав, снова подошла к окну, где птицы постепенно замолкали. Вдруг мохнатая лапа вырвала у нее фрукт. Перед ней на секунду возникла глазастая мартышка и тут же деловито пошла куда-то по ветке, задрав хвост, перепрыгнула на другое дерево и, глядя на Марину, быстро сожрала плод, держа его в тонких нервных пальцах. Она пристально посмотрела на девушку, будто пытаясь ее запомнить, и Марина увидела, что у неподвижной мартышки морда становится очень грустной. Крикнув что-то напоследок, зверек скрылся в листве.
Днем Марина уговорила Ортиса пройтись по городу, хотя он возражал, что еще слишком жарко. Для своей первой прогулки Марина надела красивое платье и взяла шляпу от солнца.
Из-за яркого света узкая улица оказалась поделена квадратами теней и сверкающих пустот. Мусорные баки непрестанно попадались вдоль дороги, наполняя воздух зловонием. Стены домов были белыми, розовыми, и мир казался двухмерным в пронзительных лучах, уничтожавших телесность. Над забором возвышались гигантские листья, а из окон порой доносилась музыка, то протяжные мелодии юга, то барабанная дробь. Людей как будто не было, но, присмотревшись, Марина заметила на балконе чей-то неподвижный силуэт с мелко дрожащим веером. Кто-то с насмешкой и любопытством следил за ними, потому что только чужаки могли бы пойти гулять в такой зной.
У Марины не было темных очков, только широкие поля шляпы, и глаза начинали болеть от солнца. Она усмехнулась про себя: пусть лучше от солнца, чем от слез. Остановившись, она разглядывала узорчатые плитки на стене; «вернемся», сказал муж, и они пошли домой.
Как только они поднялись к себе, хлынул дождь. Он тут же исказил все в окне и окутал город мутной пеленой, смешав краски. Марина смотрела, как струи расплющиваются о стекло, и думала: все это принадлежит мне теперь, как Ортис, и все это я буду любить, как люблю его.
Ночью лягушки квакали на реке и трещали цикады, птицы с тихими крыльями и острыми когтями искали во тьме добычу. На этот раз они оба легли в гамаке и покачивались, дергая за прикрепленную к стене веревку. В громкой и подвижной ночи, говорил Ортис, тело не помнит о простыне, а только – о другом теле. Так жарки и чувственны эти сумерки, где потное тело скользит о другое, возлюбленное и душное, что законный брак (шептал Ортис) кажется преступной связью.
Поначалу они не знали, как быть мужем и женой, и так никогда и не выучились – только стали делать вид, что знают. Ортис хотел дать Марине все, чего бы она ни пожелала, но только она сама не знала, чего хочет, потому что все ее мечты уже претворились в жизнь. Решив одевать ее как «куколку», Ортис отвел жену в магазин готового платья, что находился за три улицы от их дома. Владелицей была портниха, которая быстро подгоняла платье к размерам покупательницы, если фигура у той вдруг оказывалась нестандартной. Она кого-то напоминала Марине, в родном городе она знала кого-то с такими же большими очками на белом носу и с темным пушком на губе. Вообще лица на новых улицах иногда казались знакомыми из прошлой жизни.
Пока Марина примеряла наряды, владелица смотрела на ее худобу и неодобрительно цокала языком. Ортис рассказывал историю их знакомства, говорил о путешествии, о свадьбе (жена не понимала ни слова). Он хотел купить ей черное кружевное платье и серую с розовым блузку и перчатки. Со всей купленной одеждой они вернулись домой, но через месяц Марина поправилась и больше не влезала в новые платья, и Ортис ни разу не попросил ее надеть что-нибудь красивое. Они забыли о нарядах.
Марина, в свою очередь, хотела быть хозяйкой и пыталась готовить. Она купила кулинарную книгу и заставляла Ортиса переводить ей рецепты. Но приготовление пищи оказалось делом очень опасным. Марина то резала пальцы ножом, то обжигалась – и в конце концов перестала даже и подходить к плите. Гораздо вкуснее было покупать обед у толстой мулатки, что молчаливо сидела на перекрестке дорог за деревянным прилавком с чанами еды. Кивнув обернутой платком головой, накладывала она мясо, рис и бобы в жестяные плошки.
Разделенная любовь полностью освобождает от страха смерти. Обитатели города с удовольствием наблюдали, как по вечерам под руку прогуливаются Ортис и Марина, ибо они смотрели на бессмертных людей. Марине едва удавалось совладать с ежедневной вечностью, что протягивалась с утра, когда муж уходил на работу, до послеполуденного золота – часа его возвращения.
Когда он приходил, они смотрели в окно на лес, или гуляли, или отправлялись в винный магазин, где толстый, немного косой владелец, больше похожий на мясника, устраивал дегустации, усаживая гостей за деревянными столиками и наливая по полбокала вина из разных бутылок.
Потом они перестали пить вино, потому что Марина забеременела. Она прижималась к Ортису, ощущая тепло мужа рядом и тепло ребенка внутри; а затем ребенок был уже в колыбели, у него оказалось старое серьезное личико, будто он все о них знал. Это было так странно, что Ортис и Марина не могли отвести от него глаз.
Ребенок сосредоточенно и грустно смотрел перед собой; и Марина уговорила Ортиса назвать его Тихон Теодор, потому что здесь всем давали два имени, а ей хотелось, чтобы одно было русское. Она написала открытку матери, что у нее, мол, теперь есть внук, но не пригласила в гости. Марина боялась, что любой человек из прошлого, из ее жизни без Ортиса, может повредить им, если вдруг окажется здесь. Она не забывала о матери, она бы тут же поехала к ней, если бы та, например, заболела. Марина представляла себе темный дом, плачущих женщин и незнакомое лицо матери на подушке (как она заблуждалась, когда думала, что ее переживет!). Но картина, которая в детстве страшно ее напугала бы, теперь оставляла равнодушной. Все слезы, страхи и радость принадлежали Ортису, и не было места ни для матери, ни для сына, тем более что через неделю сын превратился в обычного розового младенца. Они задвинули его колыбель в угол, повесили блестящих погремушек, чтобы он мог до них дотянуться, и вспоминали о нем, только если он принимался истошно орать.
А лес подступал все ближе. Крикнув под окном, обезьяны убегали обратно в джунгли, задевали лапами лианы, и те раскачивались, как качели. Большие змеи притворялись неподвижными лианами и обвивали деревья в ожидании добычи. Крылья бабочек казались глазами зверей, а звериные глаза горели зловещим огнем. Совы расправляли неслышные крылья и скользили между деревьями, а лягушки всё пели и пели болотные свои песни; и, положив на берег задумчивую пасть, их слушал крокодил.
В полусне Марина вставала на крик младенца и не замечала, как тот растет. Сын и город утрачивали реальность – как когда-то русский город таял вместе со всеми своими обитателями, если Ортиса не было рядом. Марине казалось, что муж привык к ней настолько, что больше не замечает ее.
Образ жизни Ортиса теперь стал, может быть, еще более размеренным, чем был до свадьбы. В половине девятого утра он неизменно выпивал чашку кофе, и еще одну – в пять часов пополудни. Бумаги на столе всегда раскладывал в пять стопок, ибо четное число было несчастным, а нечетное – счастливым. После работы обязательно прогуливался по бульвару. Всегда немногословный, теперь Ортис стал говорить еще меньше. Он важно произносил приветствия («Добрый день, уважаемый сеньор! Уважаемая сеньора!»), прощания («Желаю вам приятно провести вечер!») и поговорки («Лучше, сеньоры, синица в руках...») – как будто желал раствориться за плоской народной мудростью.
Утром Марина подавала ему чашку на тонком блюдце и пыталась поймать его взгляд. Муж тихо позвякивал ложечкой о волнистый фарфор и глядел в пустоту или в сторону океана, ибо туда несла воды его река.
Вечером на диване Марина пыталась прижаться к Орти-су, и он не отстранялся. Но его душа и тепло уплывали куда-то; она брала его за руку – в ладони оставались несколько холодных капель.
Когда она ждала его в России, у нее была надежда, что он вот-вот появится. Теперь же, когда все сбылось и для отчаяния не было места, она не знала, каким словом назвать свое одиночество. Одинокими глазами она смотрела на небо в окне, и небо отзывалось то болезненно-красным, то синим от тоски эхом или заволакивалось тучами, сквозь которые просвечивал бледный желтый огонь. Не обращая внимания на плач ребенка, Марина смотрела на небо часами, и сын отвык плакать.
Как только муж охладел к ней, приблизилась смерть. Она ходила вслед за Мариной и держала белый зонт у нее над головой, чтобы солнце не посмело спалить белую кожу иностранки. Днем иногда Марина брала сына за левую руку, он, зоркий, как все дети, протягивал правую руку смерти, и все вместе они отправлялись через площадь в магазин пробовать вина.
Один раз высокий, седой как лунь старик присел к ней за столик. Показывая хорошо сохранившиеся зубы, которые выдавали в нем чужака, он попытался было заговорить с ней на местном наречии, но она отрицательно помотала головой, потому что так и не выучила языка. Тогда он обратился к ней по-английски, и, глядя, как его старые пальцы бережно держат горлышко рюмки, она ответила, что учила этот язык в школе. Он обрадовался и заговорил быстро, сверкая на нее голубыми глазами, странно молодыми на морщинистом лице. Она разобрала, что он живет в этом городе уже несколько десятков лет. Она спросила его, зачем он здесь. Гринго ответил, что хочет отправиться на лодке к неизученным истокам реки; но что пока еще не собрался.
Они вместе пили вино, и он говорил ей, что она похожа на актрис его юности, Риту Хэйворт и еще какую-то, она не уловила имени. И он сам казался Марине чудовищно постаревшим, хотя когда-то красивым, героем фильмов об индейцах и ковбоях. Она показала ему на сына, что тихо сидел в углу. Ребенок (чьи уголки сознания помнили еще о небытии) и старик (чьи сны уже несколько лет предвещали исчезновение) улыбнулись друг другу.
Марина и старик обсудили вино. Ей больше нравились европейские вина с примесью земли и грязи, а ему – вина нового света, гладкие и сладковатые. Хотя, шепнул он ей, на самом-то деле он предпочитает пиво. Он спросил ее, с кем она дружит в городе. Она ответила, что ни с кем. Мысли, жесты и все дела ее были поглощены Ортисом. Теперь, когда он забывал о ней, продолжая жить под одной крышей, она не знала, как заставить его вновь увидеть ее.
Старик предложил ее проводить, но глядя, как медленно он ходит, Марина решила проводить его сама. Они свернули на узкую, пыльную уличку и вышли по ней к реке. На берегу стоял дом из грубо сколоченных досок. Тут старик снимал комнату на первом этаже. Он вежливо распахнул перед Мариной скрипучую дверь. Она зашла, взяв ребенка за руку, а он свободной рукой потянул за собой смерть.
Комната была почти совсем пустой, лишь гамак и стол, на котором лежал ворох исписанных листков, да два шатких стула, один из которых старик с усилием пододвинул Марине. В углу стоял плохо закрытый чемодан, на который Марина посадила Тихона. Из окна земли совсем было не видать, а только – темную реку и джунгли на том берегу.
– Хотите послушать историю моих путешествий? – спросил гринго.
Какие путешествия, спрашивала себя Марина, ведь он только собирается плыть к верховьям реки. Возможно, она что-то неправильно поняла. Марина кивнула. Старик улыбнулся, показав крепкие зубы, взял со стола листок и стал читать.
Приехав еще относительно молодым человеком, он действительно намеревался поплыть вверх по реке, но сначала приступ малярии сразил его, потом он оказался без денег, а несколько сезонов подряд шли такие дожди, что было бы самоубийством начинать путешествие. И так, откладывая начало странствия из года в год, он продолжал оставаться в городе.
Но он думал перехитрить судьбу и заранее придумывал историю похода. Глядя из окна, как дождевые струи пронзают воду реки, он мысленно беседовал с индейцами на их странном языке, с опасностью для жизни проходил сквозь водопады, срывал невиданные цветы.
Марина почти ничего из того, что он читал, не понимала, но ей нравился звук его голоса. Она представляла себе, как когда-то, высокий и голубоглазый, он был красив и смел настолько, что приехал сюда один. На второй странице он отложил чтение и, хлопнув себя по лбу, побежал заваривать ей чай, от которого она тщетно пыталась отказаться. А у него всего-то были две жестянки, одна с чаем, другая с кофе, сухое печенье и бутылка виски.
Она размочила печенье в чае и дала сыну. Не решаясь сказать гринго, что засиделась, она беспокойно ерзала на стуле, и когда наконец он сделал паузу в чтении и поднял глаза, она извинилась и сказала, что ей пора домой. Он опять предложил проводить ее, но она лишь пожала ему руку, перед тем как уйти.
На следующий день ей почему-то захотелось испечь пирог, хотя она давно уже не готовила. Перерыв все привезенные из России вещи, на самом дне чемодана она нашла смятый листок с рецептом пирога. С ним она пошла в лавку и попыталась найти все, что нужно было, что-то купила, а чего-то не было, ничего не поделаешь, сказала она себе, придется обойтись подручными средствами. Пирог – какой-никакой – получился, и когда он остыл, Марина большим ножом отрезала треугольный кусок и завернула его в салфетку.
Выйдя из дома, она перешла площадь, свернула в узкую улицу и, выйдя к реке, нашла деревянный дом и постучалась к старику. Тот открыл удивленно, и она протянула ему кусок пирога. Старый гринго прижал руку к сердцу, поклонился, взял пирог, а потом поцеловал Марине руку.
– Спасибо, что вспомнили о Патрике! – сказал он, а она-то и забыла, как его звали, но теперь запомнит, что зовут его Патрик.
Он предложил ей зайти, но она отрицательно помотала головой. Он спросил, пойдет ли она пить вино в следующий четверг. Она кивнула и убежала.
Но когда она снова пошла в винный магазин, старика там не было. Марина грустно цедила вино, слушая, как продавец расхваливает достоинства своего товара, но не понимая ни слова. Вдруг дверь отворилась, и вошел старый гринго, сверкнув голубизной глаз. Под мышкой он нес черную коробку. Он подошел к высокому столику, за которым сидела Марина, и взгромоздился на табурет. В этот раз он спросил пива. Он принялся было что-то рассказывать, обращаясь то к Марине, то к ребенку, но потом замолчал и хитро улыбнулся, слегка кивая головой и как будто прислушиваясь к чему-то.
Дверь открылась снова, впустив полуденную жару, и вошли два индейца в рубашках и брюках, один со скрипкой, другой с гитарой. Гринго им обрадовался и хлопнул в ладоши. Он открыл коробку и вынул оттуда сложное устройство со множеством трубок и кожаных мешков. Одну из трубок он упер в колено и, нажимая локтем на зажатые под мышкой мехи, быстро заработал пальцами. Раздался пронзительный вопль. Марина догадалась, что это – волынка.
Высокий индеец с носом коршуна заиграл на скрипке, прикрывая глаза презрительно и самозабвенно. Товарищ его с гитарой был толст и лоснился от пота. Дергая струны, он улыбался полубеззубым ртом, будто музыка погружала его в бурное веселье, а на скрипача наводила глубокую грусть.
Патрик на женщину почти не смотрел, а все только на свои трубки, но Марина знала, что они играют для нее. Мелодия была совсем не здешней, ветреной и в то же время упорно что-то повторяющей. Минут через двадцать монотонность веселой мелодии стала почти невыносимой. Но Марина продолжала улыбаться, ибо знала, что гринго устроил это специально для нее. Было почти жаль его и этих индейцев, потому что мотивчик, разыгранный ими, был так чужд и тропическому городу, и им самим. Но от жалости музыка снова начинала нравиться. Перед глазами возникали зеленые луга и овцы, но не было тоски по северу: север этот был навеян духотой джунглей и сорван со струн индейскими пальцами.
Когда музыканты доиграли, продавец налил им по стакану вина. Кивнув всем присутствующим, индейцы выпили, отставляя мизинец, и потом только сели за стол, стали смеяться и хлопать Патрика по плечу. Он что-то говорил. Они слушали вполуха и бросали хитрые взгляды на Марину. Потом попрощались и ушли.
На этот раз Патрик проводил Марину и Тихона до дома. Из-за того, что старик и ребенок шли медленно, Марине все время приходилось останавливаться. У дверей он опять поцеловал ей руку и подождал, пока они поднимутся на второй этаж, где, выглянув из окна, они оба помахали ему.
Марина пообещала, что придет слушать продолжение истории, записанной на разрозненных листках. Каждый день, уже почти собравшись, она в задумчивости останавливалась у окна. Чтобы избежать навязчивой мысли об Ортисе, что нахлынул на нее когда-то и все нес и нес, грозя утопить, она вызывала перед собой образ старика и его странно молодые глаза на лице, похожем на дубленую кожу.
Когда Ортис пришел домой после обязательной прогулки по бульвару и сел на диван, развернув перед собой вечерний выпуск газеты, Марина взглянула на него с острой нежностью, потому что она поняла, что может изменить ему. Никогда еще Ортис не был в ее власти. Она никогда не была способна ни на какую мелкую жестокость, из тех, что причиняют друг другу любовники, чтобы еще более распалить страсть. Но теперь она страшно боялась, что он охладевает к ней, и хотелось наказать его (пусть даже он никогда не узнает о своей каре), а потом, жалея, полюбить еще больше, если только возможно. Она опустилась на пол и положила голову Ортису на колени.
Марина решила одеться понаряднее, чтобы покрасоваться перед стариком. Открыв шкаф, она рассматривала платья. Когда-то Ортис хотел одевать ее как куклу, но они оба быстро забыли об этом. Мысль, что ее внешность могла как-то повлиять на отношения с мужем, была абсурдной. Муж не видел, но чувствовал ее присутствие, и она ощущала его разлитым по квартире, растворенным в воздухе города, во влажности, в запахе растений, в криках птиц; каким было его лицо – она не помнила.
Марина решила надеть черную с разрезом юбку и блузку, где по белому фону шли красные цветы. Обулась она в туфли на тонких каблуках и, неловко покачиваясь, пошла по пыльной дороге к дому старика, ведя за руку сына. Он оглядывался: подруга неслышно следовала за ними и улыбалась ребенку.
В этот день тело Марины было девственным, как накануне свадьбы. И когда она шла к старику, вспоминала жажду, с которой когда-то ждала Ортиса.
Патрик на этот раз показался ей не таким уж старым. Ему вряд ли было больше лет шестидесяти. В этом климате плоды зреют быстро, и так же быстро гниют. Люди после сорока начинают казаться стариками, потому что солнце выжимает из них все соки.
Когда он открыл ей, он понял, что эта женщина согласна стать его любовницей, и потому заулыбался. Если бы она предпочла стать ему дочерью или внучкой, он тоже был бы рад. Он припоминал, что когда-то девушки не давали ему проходу. Тело постарело внезапно – однажды, заглянув в воды реки, он испугался своего отражения. Сидя на берегу в ожидании лодки, он стал стариком. Вниз по течению он пустил воспоминания о прежней жизни, жаркие объятья и мечты о славе путешественника. Он оставил себе лишь волынку, чей воздух в пустых мехах был голодом и долгими горькими разговорами, был светом газовой лампы в темном доме и еще чем-то – но Патрик давно уже не думал ни о родине, ни о женщинах; вплоть до этого дня.
Пропуская Марину, он позволил себе вдохнуть ее запах. Белая кожа виднелась в прорезь блузки. Она подняла к нему лицо, и зрачки сверкнули из-под ресниц. Этот взгляд был настолько зовущим, что старик на секунду смешался и стал суетиться, предлагая ей чай и кофе. Но, сев на стул, она отказалась. Тогда Патрик быстро взял со стола рукопись и неестественным голосом стал читать о своих похождениях.
Тихон послушно опустился на чемодан и сидел не двигаясь. Он заметил, что гринго замолчал и что мать подошла к нему, но большая птица с красно-синими крыльями вдруг опустилась на подоконник. Помотав головой, она спрыгнула на пол и мелкими скачками приблизилась к ребенку, позволив ему прикоснуться к перьям.
Мужчина и женщина стояли перед окном слишком близко друг к другу и не замечали реки, что плескалась внизу. Вода же увидела их, отразив. Она стала подниматься и достигла подоконника, перелилась уже на письменный стол (те двое ничего не замечали), грозила затопить комнату, но прикоснулась к исписанным листкам, побоялась разрушить бумагу и отхлынула.
Ортис оперся на балюстраду набережной, чтобы не упасть. Склонившись над водой, он увидал свое лицо, но прогнал отражение, желая увидеть облик Марины. Пристально он стал всматриваться в ее черты, как будто видел их впервые. Он разглядел, что брови тонки и почти не заметны на бледном лице, и так же тонки и бледны ее губы. Он вспомнил, как быстро она ходит и как машет при этом руками. Она выжила, надеясь на встречу с ним, а теперь целует старого гринго.
Ортис и Марина бродили когда-то вместе по улицам дальнего города, и улицы эти потянулись перед ним одна за другой. Широкий проспект с тополями, кривая улица и трамвайные рельсы, переулки, в которых легко было заблудиться, портовый район. Он вспомнил, как угрюмы были продавщицы в белых халатах, с поварскими колпаками на голове, когда он просил у них масла. Еще он вспомнил детские качели, что когда-то были раскрашены в пестрые цвета, но краска облупилась. Никто на них не садился, но они продолжали раскачиваться с монотонным скрипом. Старухи в платках грелись на скамейке в парке, аккуратно прижимая одну обутую в черный фетр ногу к другой. Он вспомнил, как старики, сами уже почти скелеты, гремели костяшками домино. По вечерам город был освещен скудно, так что от звезд было больше пользы, чем от фонарей. Он не забыл ни цвета, ни запаха постельного белья в гостиничном номере. Ночью, дрожа от холода, он вставал, чтобы достать запасное серое одеяло.
Он снова вспомнил лицо Марины, ее покатые плечи, грудь – будто отлив обнажал ее тело на песке, сантиметр за сантиметром. Внезапно Ортис стал огромным бурым быком с печальными глазами и принялся бить копытом о набережную. Случайный прохожий отбежал в испуге. Потом бык истончился, и на его месте гигантский змей стал сжимать и разжимать свои кольца. Но вся сила его перешла в звук. Лев стоял, раскрыв чудовищную пасть, и ревел так, что берега сотрясались. Он надорвался и превратился в цветок с ядовитым бутоном, распустился и сжался. Он ощетинился кабаном и забегал в припадке безумия, как будто за ним охотились. Замер и стал сухим колючим кустом, который махал ветвями, желая скрыться или сгореть, но обернулся стервятником. Он взмыл на рекой и камнем упал в воду. Из воды показалась рыба с кошачьей мордой. Она поднялась на поверхность, разевая беспомощный рот. Слезы струились из ее глаз и смешивались с речной водой.
Подплыв к берегу, рыба снова стала Ортисом. Вода капала с его одежды, но он не замечал, что оставляет мокрый след на дороге, как склизкая жаба или червяк (ибо в несчастье он был отвратителен сам себе). Брюки и рубашка высохли под жарким солнцем. Темные волосы Ортиса ровной волной легли на косой пробор.
Он пришел домой и постучался в дверь, дожидаясь, пока жена откроет. Она улыбнулась ему радостнее обычного, как будто бы ждала его с нетерпением, и он пристально взглянул на нее, сравнивая подлинное лицо с тем, которое час назад пытался вспомнить. Он увидел родинку и веснушки, которые давно уже перестал замечать. Может быть, подумал он, она признается ему в измене, может быть.
В России ему казалось, что он нарушает неписаное правило, когда гуляет с одной из местных. Прохожие кидали на них косые взгляды: очень уж темным и нездешним выглядел Ортис, а Марина была в короткой юбке и красных туфлях, купленных на толкучке. Другие студенты предупреждали его, что юнцы, набрасываясь сворой, избивают чужаков, если увидят их с русскими девушками. Но Ортис знал, что всегда может ускользнуть, оставив подонков с мокрыми штанами и пеной в глазах. Он был тогда любопытен, но почему-то ни о чем не спрашивал Марину, как будто стесняясь. Потом уехал и почти забыл про девушку. А когда вернулся, ее любовь все уже предрешила, и в изумлении он не задал ей ни одного вопроса. До сих пор она жила своей загадочной жизнью рядом с ним. Сегодня завеса приоткрылась.
Те женщины, что были у него до Марины, входили в воду осторожно, плавали, не решаясь удалиться от берега. Совокупляясь с рекой, в блаженстве закрывали глаза. Может быть, кто-то из них произвел на свет отпрыска этого краткого союза. Другие, которых он ласкал часами, ничего уже не могли подарить миру, бедные утопленницы. До того, как он принял человеческий образ, он знал лишь украденные быстрые ласки и холод мертвых тел. А потом он вышел из русла, отправился в путешествие, взял себе жену – все это как бы шутя и сам себе удивляясь. Столько лет он уже притворялся человеком, что эти нелепые людские вещи стали дороги ему, а смерть начинала пугать.
Марина обращалась с ним в этот вечер особенно бережно – но ничего не рассказывала. В ответ он стал так же нежен с ней. Отставив тарелку, он сжал руки жены в своих пальцах, ласково, как ему показалось, но она вскрикнула. Он знал, что убьет ее.
– Когда я в первый раз тебя увидел, я решил, что ты похожа на воробья. За ночь до этого мне приснился сон, будто в гостиничный номер залетел воробей, мокрый и взъерошенный. И я решил, что сон этот предвещал встречу.
– У нас считается плохая примета, если птица в комнату залетит, – ответила Марина и, взяв руку мужа, поцеловала ее, но потом уронила на колени, как будто вспомнив что-то.
– А помнишь, как мы... – заговорил он, зная, что все это теперь – ложь. Прошлое оставалось правдой, только пока они продолжали любить друг друга.
– Да, да, помню!.. – быстро подхватила Марина. Темные воды уже смыкались над ними.
Ночью она положила голову на плечо мужа, стараясь избавиться от памяти о другом теле. Но не смогла и в отчаянье резко потянула мужа к себе. Обнимая ее, он представлял себе тело Марины обмякшим после удара; что-то холодное и неживое уже было рядом. Потом вдруг опять – жаркое тело жены.
Ортису снился красивый сон. Проснувшись, он пытался его вспомнить. Но вместо сна вспомнил об измене, и тошнота подступила к горлу. Стараясь не смотреть на Марину, что спала рядом, он вдел ноги в тапочки и прошел на кухню. Там он выпил чашку кофе и все так же тихо, чтобы не разбудить спящую, оделся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
На работе он с необычайным рвением погрузился в изучение бумаг, перечитывая каждую бюрократическую фразу по четыре, иногда по пять раз даже, пока смысл ее не становился совершенно очевиден. Ортис попробовал думать о службе как о чем-то значительном: «Я делаю важное дело. Зарабатываю деньги для семьи». Перед мысленным взором снова появились два лица в окне, что почти касались друг друга. Марина где-то слышала, что те, кто любят, на том свете станут единым ангелом; они упустили эту возможность.
Как только рабочий день кончился, он зашагал по бульвару. На этот раз он не замечал ни женщин на порогах магазинов, ни мужчин, куривших в тени. Рука сжималась, как будто хватаясь за нож. Ужасаясь, он пытался прогнать от себя эти мысли.
Маленькое кафе на набережной обещало передышку. Сев за столик, Ортис спросил себе коньяку, сигарет и газету, но читать не стал, а вместо этого завел разговор с официантом. Несчастье иногда лишает голоса, но Ортису, напротив, хотелось говорить. Он принялся расспрашивать официанта о здоровье его матушки. Тот, с охами и ахами, принялся перечислять подробности ее болезни и под конец едва не пустил слезу, хотя давно уже устал ухаживать за старухой, в которой больше не узнавал матери. Ортис попытался убедить себя, что с другими случаются беды похуже. Но он знал, что несчастья других – не более как фон для собственной жизни и не могут отвлечь от нее. Но слушал с необыкновенным участием: так чутка была униженная душа.
Где он сделал ошибку, где? Когда поехал в чужую страну и поселился в здании с башнями и колоннами, с облупившийся штукатуркой, которое так грозно и жалко напоминало о тридцатых годах? Или еще раньше, когда решил стать человеком? Он вспомнил фойе гостиницы, кресло, даже узор на ковре. Там была еще одна девушка, Катя с румяными щеками. Она ему вроде тоже нравилась, сперва он даже раздумывал, с кем пойти гулять, с ней или с Мариной. Как будто Марина была одной из многих; как будто у него был выбор. Он допил коньяк и расплатился. Официант удивился, сколько тот оставил на чай: сумма была слишком большой.
Ортис снова шагал по улице, освещенной предзакатным светом, и вспомнил, как в той далекой гостинице кто-то плакал в соседнем номере, а он так и не узнал отчего. Никто не просил его помощи, и навязываться было бы бестактно, и, по-видимому, не стыд, а неудовлетворенное любопытство до сих пор причиняло ему боль, когда он вспоминал о плакавшем.
Чувствуя, что слезы вот-вот покатятся из глаз, Ортис подумал: а что, если это был я сам? Может быть, время загнулось, перегнулось, выгнулось, и я слышал тогда, как заплачу лет через пять. Что же я не убежал тогда, дурень (Ортис понимал, что мысли его приняли странное направление).
Была какая-то задача про отель в математике. Мол, все номера заняты. Нет, не так. В гостинице бесконечное число номеров, и во всех кто-то живет. Вдруг приезжает один очень важный человек и хочет поселиться. «Без проблем! – говорит директор. – Постояльца из номера первого мы переселим в номер второй, из номера второго в третий, из третьего – в четвертый, и так далее...» Поскольку комнат бесконечное множество, все в конце концов разместятся. Нет, не так. Все вечно будут продолжать размещаться. Но почему директор не послал нового гостя сразу в самый дальний номер? Наверное, боялся, что тот заблудится в коридорах.
Уже почти совсем стемнело. Из-за угла послышалась музыка. Свернув, Ортис оказался у бара: никогда еще не бывал он здесь, но он устал бродить по улицам и вошел в приоткрытую дверь. В помещении было темно и почти совсем пусто. Ортис сел на кожаное сиденье и положил обе руки на стол. Тяжелые удары ритма раздавались из музыкального автомата в углу.
Ортис вспомнил, как ходил на танцы в России, как друг его Роберто по прозвищу Койот сжимал горлышко бутылки невинными еще пальцами, что теперь нажимают на курок. Но тогда же Ортис видел странные вещи во сне и потом, проснувшись, искал ветви и корни, что походили бы на приснившиеся ему образы. Странные существа больше не снились ему, а если б даже и привиделись, то никакая сила не заставила бы его отправиться на их поиски. С трудом верилось, что когда-то он был готов пойти на танцплощадку, закачаться под звуки песни, выставить себя на посмешище.
Что-то сдвинулось в памяти. Ортис больше не знал, он ли это ходил по набережной русского города с бледной девушкой, выискивая коряги, или это был кто-то другой, и он, Ортис, случайно вошел в чужую жизнь и принял ее за свою. Та женщина, что делила его постель, – была ли она женой ему? Нож в руке, тепло медленной крови на пальцах, удивленные, ах, такие удивленные глаза жертвы – кому все это принадлежало?
Как в России когда-то, она вдруг начала волноваться, что, может быть, Ортис больше не придет. Это, конечно, была смехотворная мысль – Марина жила в его доме, он проводил здесь каждую ночь. Уже столько ночей он провел с ней, а она все еще не могла поверить, что это на самом деле.
Катя спросила ее однажды, отчего она вдруг так влюбилась в Ортиса. Конечно, он иностранец, но кроме этого? Задумавшись, Марина попыталась составить список причин. Во-первых, он сказал, что видел ее во сне. Во-вторых, он хорошо танцует. Третье, он правильного роста. В-четвертых, пишет ей открытки. В-пятых, больше никто ее гулять не приглашает.
Но все это звучало глупо, ибо если бы он не любил танцевать, она бы его точно так же полюбила. И открыток от него не бывало месяцами. Разговоры с ним не были ничем примечательны. Даже хуже: у него был акцент, а еще он с трудом подбирал слова.
Она подумала: я влюбилась оттого, что ничего о нем не знала. Но когда о нем думала, представляла себе другую жизнь. С ним было все возможно: в его краю водились ежи столь страшные, что назывались дикобразами, а растения живьем заглатывали мух. Сам Ортис был тоже ни на кого не похож. Когда они стояли на берегу залива, ей показалось, что у прибоя и у мужчины есть что-то общее. Но только у Ортиса не было берегов, и она поняла, что любит его, когда начала его узнавать во всем, что бы ни попалось ей на глаза.
Сидя на полу, Тихон пытался построить пирамиду из кубиков. Хотя ему было уже три года, он все еще не начал говорить (может быть, потому, что родители редко к нему обращались). Марина упрекала себя за то, что была плохой матерью. Она шепотом обещала, что завтра же начнет играть с ним в игры и читать ему вслух. Она засыпала, а проснувшись поутру, улыбалась и думала о муже, предоставляя птицам право петь за окном, а ребенку – ползти по полу куда ни вздумается. Но сейчас ей вдруг снова стало стыдно перед сыном и, обращаясь к нему, она проговорила:
– Папа скоро придет.
Ребенок посмотрел на нее и уронил кубик. Пирамида разрушилась. Вздохнув, Тихон снова принялся ее воздвигать.
Услыхав на лестнице шаги, Марина подбежала к двери и распахнула ее. На пороге стоял не Ортис, а старый грин-го, и держал в руке круглую коробку с тортом.
– Я принес вам торт, – сказал он, сверкнув белозубой улыбкой. – Мальчику понравится!
Марина провела Патрика к столу. Приход его был нелепым, тем более что муж мог вернуться в любую минуту. С другой стороны, думала она, открывая коробку, так трогателен этот глупый торт с розовыми бутонами крема (из угла ребенок взглянул с аппетитом). Если Ортис и застанет гринго у них в гостях, то решит, что он просто пришел в гости. Что еще Ортис мог подумать?
Она посмотрела на Патрика и заметила, что кожа у него на шее дряблая, как у черепахи.
– Спасибо, – проговорила она. – Пойду поищу, чем его разрезать.
Патрик кивнул. Он встал на колени возле ребенка и стал беседовать с ним о свойствах кубиков, да так серьезно, как будто бы один из них был инженером. Марина вернулась из кухни с большим ножом, слишком острым для мягкого теста. Она вспомнила, как на Катиной свадьбе внесли трехъярусный торт, на верхушке которого стояли сахарные жених и невеста. Катя и ее нареченный должны были отрезать куски, держась за рукоятку ножа вместе. Марина помнила, что они смеялись.
Она подошла к столу, и Патрик, с трудом поднявшись, приблизился к ней. Он коснулся рукой ее плеча и следил, как неловко, боясь разрушить узор крема, она разреза ла его подарок. В комнату вошел Ортис, но ни жена, ни гость не заметили его (ребенок увидел, но промолчал, потянувшись за кубиком). Ортис подошел к столу и вырвал нож из пальцев жены. Рука ее сжимала рукоять так слабо, что, не встретив противодействия, он сам чуть не поранился. Он тут же вонзил нож ей в грудь и вытащил его, чтобы кровь свободным потоком хлынула на пол.
Когда нож вошел в ее сердце, она поняла, что теперь уже ничто не отделит ее от Ортиса. Она умирала; они были вдвоем; она чувствовала боль от удара. И как протестант перед смертью говорит себе с гордостью: «я работал», она успела подумать: «я любила».
Выронив нож, Ортис вытер глаза измазанной в крови рукой, и Патрику на мгновение показалось, что тот плачет кровавыми слезами. Ожидая удара, гринго стал пятиться к двери. Но убийца как будто забыл о нем. Патрик открыл дверь и, прижимая одну руку ко лбу, а другой тяжело опираясь на перила, спустился по лестнице. Выйдя на пыльную дорогу, он, не сознавая, где находится, побрел куда-то; потом вспомнил, что живет у реки, а она вроде на западе, так что надо идти к садящемуся солнцу. И он пошел к красному шару, чей свет резал его сухие от горя глаза.
Патрик проснулся с мыслью, что сегодня именно тот день, когда он должен наконец отправиться вверх по реке.
Выйдя из дому, он, что было силы в немолодых ногах, поспешил к пристани. Там стройные, как семечки, лодки покоились на воде. Было совсем тихо. В самой крайней лодке сидел индеец, опустив голову. Тяжело дыша, Патрик подошел к нему. Индеец взглянул на гринго; во взгляде не было ни вопроса, ни раздражения. Приглушенно, как будто бы кто-то подслушивал, Патрик изложил свою просьбу. Индеец помолчал, кивнул. «Завтра, да?» – на всякий случай переспросил гринго. Ему показалось, что на этот раз он прочел в глазах индейца насмешку. Но тот кивнул, и Патрик понял, что насмешка ему померещилась. Ничего нельзя было прочесть в этом взгляде, а старый гринго желал уже втайне отказа, потому что страх вдруг дал о себе знать.
Вернувшись домой, он покидал свои жалкие пожитки в чемодан. Снял со стены распятие и уложил его в рюкзак, потом взял со стола исписанные листки и задумался, стоит ли брать их с собой. Теперь он пойдет по тому же маршруту, но касаясь настоящей воды, настоящих лиан, кустов и песка. Сличая мнимое с подлинным, сможет ли он без сожаления расстаться с навеянными сном тропиками? Он хотел было выбросить рукопись, но передумал и уложил ее в чемодан. Комната опустела, только стол стоял у окна и гамак сиротливо свисал со стен. Покачиваясь, Патрик выкурил пачку сигарет: в голове было совсем пусто. Глядя в окно, он заметил, как на еще светлом небе зажигаются звезды. День прошел, и темнота, разлившись в воздухе, постепенно заполнила собой все. Только звезды продолжали блестеть, как будто для них в темной холстине были проделаны прорези.
Его ждали у лодки перед рассветом, а тут как раз сон стал одолевать его. Но Патрик не дал глазам закрыться, встал, снял гамак с крючков и, аккуратно свернув, уложил в чемодан. Он поднял его за кожаную ручку, что давно уже оторвалась и, вместо того чтобы пришивать, он когда-то прибил ее гвоздем. С рюкзаком и чемоданом он вышел из дома: в суставах не было больше той подвижности, с которой он лет тридцать назад впервые пришел сюда. Но гринго отогнал мысль о возрасте.
Два молчаливых индейца сидели, закутавшись в одеяла, неподвижные, как два изваяния. Лишь только старик ступил на корму, они сбросили накидки и бесшумно заработали веслами. Лодка заскользила по реке, и чем дальше она уходила от города, тем светлее становилось небо. Патрик обернулся: серые заводи и кусты удалялись в ритме ударов весла. Взошло круглое солнце, на которое больно было смотреть. Гринго отвернулся и стал следить за алыми бликами на белесой воде.
Птицы подняли гомон в кронах деревьев. Что-то тайное двигалось в зарослях: Патрику мерещился то человек, то зверь меж кустами, но лодка продвигалась все дальше, и он не успевал разглядеть. Живые существа прикасались к лодке, и ветви хищно склонялись над водой, норовя хлестнуть путников по лицам. Гринго подумал, что и в городе часто бывает так: что-то мелькнет и канет, и не знаешь, на самом ли деле было или только почудилось.
Он вспомнил, как много-много лет назад, на севере, ждал лифта в одном из огромных каменных домов, которыми полнятся северные города. Рядом стояла белесая девушка с большим носом. Они говорили о звуках, о том, как скрипит трос, что поднимает кабину, и как от иных звуков пробирает дрожь. Поднимаясь в лифте, Патрик смотрел на ее колени и хотел спросить телефон, но девушка вышла на четвертом, а он поднялся на восьмой, куда должен был отнести пакет. Спускаясь, он надеялся ее встретить снова, но ее не было, и он совершенно забыл об этой встрече, а теперь она вдруг поднялась из глубин памяти. Другую вспомнил – с глазами, как миндаль, и сахарной кожей. Она была официантка в привокзальном буфете. Он любил ходить туда, когда был молод: смотрел на поезда и разглядывал людей, которые ждали кого-то, поцеживая пиво. Патрик гадал, куда они едут, кого встречают, и сладковатая красота подавальщицы только отвлекала его. Он старался не смотреть в ее сторону.
Эти женщины коснулись его краем одежды, и маленький участок тела еще помнил это прикосновение. Он попытался представить их себе такими, какими они должны быть сейчас – старыми, – и не смог. Старухи носят сейчас их имена, однако те, которых он чуть коснулся, до сих пор молоды и стоят всё у того же лифта, всё за той же буфетной стойкой. Он посмотрел на свое отражение в воде и подумал: они ждут не его, но того молодого человека, который не остался с ними, потому что хотел отправиться вверх по далекой южной реке.
Как от толчка, лодка покачнулась. «Я мог бы помочь грести», – пробормотал старик и вспомнил, как мальчиком он учился владеть веслом. Весла казались тогда такими огромными, они вот-вот норовили вывихнуть ему руку. Даже летом, воздух в детстве был прозрачен и холоден, и вода звенела, стекая с весел. Тогда ему непременно хотелось попасть в тропики. Ему мерещились жаркие заросли, полные хищных зверей, стук барабанов, опасные болезни, каноэ, племена, иные звезды, возможность затеряться, сменить имя, может быть даже вести жизнь разбойника.
Но в тропическом городе, куда он приехал за приключениями, люди любили слушать его рассказы о стране зеленых полей и снега, как будто именно там были подлинные чудеса. Пивные кружки на родине были столь огромны, что больше походили на ведра. Горькая пена слизывалась с губ вслед за темным глотком, а в разговорах было столько слов, что собеседникам некогда было перевести дух. Когда он уезжал, бабка заставила его взять с собой распятие. Молодость он провел впотьмах, на холоде. Он хотел убежать к свету, да, к свету. Но сейчас уже было темно.
Гринго показалось, что лодка встала, хотя они были далеко от берега. Индеец повернул к нему освещенное луною лицо и сказал:
– Река не пускает.
– Что такое? Разве это может быть?
– Да, если не хочет, то вода не пускает. Индеец смотрел на него равнодушно.
– Что же нам делать?
– Ждать.
Патрик сделал индейцу знак ладонью и развязал рюкзак. Нащупав распятие, он резким движением вытащил его. Золото переливалась в слабых лучах звезд. Гринго встал в лодке, держа крест перед собой. Та сила, что удерживала ее на одном месте, вдруг сдалась и отпустила, повинуясь ему. Челн заскользил. Индейцы чуть касались воды веслами. Патрик продолжал стоять с распятием в руках и смотрел прямо перед собой: так продвигались когда-то вглубь материка конквистадоры.
На излучине, где заросли чуть отступали, оставляя свободным небольшое пространство для привала, они решили остановиться. Вытащив лодку на берег, они сели ужинать, но у гринго не было сил есть. Он подвесил гамак и устало опустился, положив руку под голову. Он не хотел думать о темных зарослях, что стояли у ног его и у его изголовья. Тело было старо: он приучил его довольствоваться малым, но теперь оно сдавалось, ныло, хотело обратно в город, пугалось мрака и зарослей. Зачем я здесь, я тут погибну, думал старик. Если бы это был лишь сон. Он закрыл глаза и представил себе комнату, покинутую утром. В окно падали прямые лучи солнца, отбрасывая золотые блики на стену. Марина была там и ребенок, они сидели втроем за круглым столом из светлого дерева – откуда он взялся? Нет, вчетвером, вот и бабка его, приехала погостить (а он-то думал, что она умерла, и теперь стыдливо скрывал от нее свою ошибку). И торт ели; ели торт. Кто-то стоял у двери, а Патрик сказал гостям: не бойтесь, я разберусь, и вышел. Там был мужчина, похожий на коршуна, с ножом в руке. Одним движением Патрик остановил его, тот повернулся и ушел в растерянности. А сам он вернулся к столу, где все радовались и тянули к нему руки, только обезьяна в окне ревела страшным ревом, нет, обезьяна была вкомнате.
Он открыл глаза. Рев прекратился. Ветки чуть хрустнули под лапами – зверь убегал обратно в чащу. Еще не рассвело, но темнота в предутренний час была тонкой, как паутина. Патрик взглянул на берег и увидел, что лодки не было. Индейцы тоже исчезли. Подойдя ближе, он различил на песке чемодан и раскрытый рюкзак. Он перебрал разбросанные вещи. Не было распятия и старого портсигара, которым он никогда не пользовался, но зачем-то возил с собой.
На много миль он было единственный человек этой ночью. И на следующий день он все еще будет один, ибо ни одна лодка не проплывет мимо. «Этого не может быть, этого не может быть, подлецы», – говорил он вслух и про себя, но река отвечала легким плеском, как будто смеялась над ним. Он понял, что кто-то мстит ему, но не мог понять кто. Он знал, что уже не выберется, и когда надежда окончательно пропала, ему стало легче. Голод не мучил его: он не думал о еде, хотя силы таяли. Наконец-то он был в настоящем лесу, наконец-то отправился вверх по реке, как собирался. Теперь никто не отвлечет его. Он сможет смотреть на воду, слушать голоса джунглей. Днями и ночами, пока не умрет, худой старик будет сидеть у излучины, перебирая песок длинными и слабыми пальцами.