МОЕЙ МАТЕРИ
Когда Луис Ромеро миновал Бидасоа и снова увидел свою родину, он не раскаялся в том, что так редко о ней вспоминал, а только с горькой насмешкой подумал о волнении, которое должно было его охватить, как он надеялся. Насмешка относилась к тому, что никакого волнения он вовсе не ощутил, и еще к тому, что Испания ни капельки не изменилась за время его скитаний по свету.
Он увидел ту же Espana tradicional,[2]которую он покинул пятнадцать лет назад, – кичливую, гордую, аристократическую, но угодливую и чудаковато-смешную, с ее лицемерной демократичностью и славным прошлым, повсюду навязчиво напоминавшим о себе. Эта Испания теперь была похожа на обнищавшего идальго, который поступил на жалкую службу, но щеголяет осанкой и манерами своих гордых родовитых предков. В таком духе по крайней мере повели себя таможенные чиновники и пограничный полицейский инспектор, прочитав в паспорте Луиса громкое историческое имя и вспомнив о телеграмме от высокопоставленного лица из министерства, полученной два дня назад. Надменное равнодушие, с каким они обращались со всеми пассажирами, тотчас растаяло во множестве церемонных поклонов именитой особе, находящейся под таким высоким покровительством. Они точно хотели сказать: «Мы видим, что вы благородный идальго, сеньор!.. Мы благоговеем перед вами и знаем, как с вами держаться, ведь мы чиновники аристократического государства и гордимся этим». Они поспешили сократить нудную таможенную процедуру и отказались от осмотра многочисленных чемоданов дона Луиса Родригеса де Эредиа-и-Санта-Крус, известного в Довиле и Ривьере под более демократическим именем Луиса Ромеро. В этих чемоданах знатного дона Луиса находилось изрядное количество строжайше запрещенного товара, о существовании которого лицо, приславшее телеграмму из Мадрида, впрочем, вряд ли подозревало.
Итак, дон Луис Родригес де Эредиа-и-Санта-Крус благополучно проскочил границу – операция, которая, невзирая на высокое покровительство, его серьезно тревожила. Вздохнув с облегчением, он удобно расположился в спальном купе вечернего мадридского экспресса и стал терпеливо ждать его отхода, так как не хотел оставлять без присмотра свои чемоданы.
Было бы чистейшей ложью утверждать, будто Луис Ромеро ведет жизнь политического эмигранта, за какого он обычно себя выдавал. В эту ложь верили одни простодушные старые господа за бокалом коктейля в казино Виши и Биаррица, с дочерьми которых Луис играл в теннис. Точнее было бы сказать, что по модным курортам разъезжает обыкновенный мошенник. Однако Луис Ромеро всерьез думал, что покинуть Испанию и вести не очень-то порядочную жизнь его вынудили социальные причины (кстати, и натолкнувшие его на мысль выдавать себя за политического эмигранта). Этими причинами были республиканские взгляды Луиса и феодальная строгость, с какой иные испанские дворяне оберегали добрачную невинность своих дочерей. Пятнадцать лет назад Луис Ромеро находил, что эта строгость пагубна для развития Испании. Он думал так потому, что был человеком передовых убеждений и даже сумел прослыть таковым в республиканском кружке в Гранаде, хотя ни в одном своде прогрессивных идей не сказано, что преобразование общества должно начаться с преобразования нашего отношения к женщинам. Он считал (и был, собственно, прав) просто глупым и недостойным мужчины непременно жениться на какой-нибудь Инес или Кармен только потому, что посмотрел на нее или два вечера подряд подержался с ней за руки сквозь решетчатую калитку, как это делали кавалеры три века тому назад. Но на все эти невинные шалости под жарким солнцем Андалусии разгневанные отцы реагировали жалобами королю, а порой и пулями. После нескольких неприятных инцидентов подобного рода Луис Ромеро покинул Испанию.
Он обосновался в Париже, где жизнь показалась ему весьма приятной. С щедростью истого идальго он промотал в ночных клубах маленькое наследство, доставшееся ему от отца, почтенного, но не очень богатого дворянина, дона Порфирио Родригес де Эредиа из рода маркизов Роканегра. Это наследство Луис получил, когда гранадский нотариус дон Пио Бермуда продал старинный родовой дом Эредиа в Кордове и несколько оливковых рощ у подножия Сьерра-Невады (поместье находилось в провинции Гранада, а маркизы Роканегра происходили из Кордовы) и когда вырученная сумма была поделена на пятнадцать частей по числу детей дона Порфирио – образца супружеской верности, и его подруги – плодовитой доньи Кармен Ривера де Санта-Крус из рода графов Пухол. Все дочери дона Порфирио и доньи Кармен счастливо вышли замуж за местных дворян, а все их сыновья заняли достойные места в армии, в кортесах и церкви. Это были три поприща, на которых испанский дворянин мог развернуть свои способности, не унижаясь до плебейского труда в казенной канцелярии, в торговой конторе или на промышленном предприятии. Все Эредиа были весьма достойные мужи, высоконравственные, богобоязненные и непоколебимо верные династии Бурбонов. Так по крайней мере было до сих пор. Из каждого поколения Эредиа один или двое, как правило, шли в монахи, один или двое, как правило, дослуживались до чина адмирала или генерала и один или двое, как правило, представляли землевладельцев провинции Гранада в кортесах. И только Луис впервые за два века запятнал честь рода, став республиканцем и скомпрометировав нескольких благородных девиц.
Промотав последний франк из отцовского наследства, Луис влез в долги, потом потихоньку перешел к контрабанде валютой и наконец преуспел, найдя свое призвание в торговле наркотиками. Как и почему он докатился до этой позорной торговли, не представляет большого интереса. Можно только сказать, что и здесь была замешана женщина. Луис влюбился в артистку кабаре по имени Жоржет Киди, которую позднее оценил как женщину глупую и вульгарную. Она была левантинка неопределенной народности, одна из тех метисок, что кочуют по вертепам средиземноморского побережья и соединяют в себе пороки многих наций. У нее была матовая кожа с оливковым оттенком, какая бывает у испанок, но черты лица не носили и следа утонченности этих приветливых и целомудренных женщин. Глаза – холодные, черные и вероломные – смотрели пристально и неподвижно, по-змеиному, а тело источало ленивое сладострастие, превращавшее любовь в мерзостную оргию. Эта женщина, напоминавшая горьковато-сладкий банан, придумала шитый белыми нитками план ограбления каких-то американцев, и в результате Луис угодил в тюрьму.
Выйдя из тюрьмы, Луис уехал в Персию, где та же Жоржет Киди запутала его в сетях более ловких мошенников. Эта банда переправляла опиум по длинному пути из Константинополя в Бомбей. Предприятие имело успех. Луис заработал деньги и приобрел большой опыт.
Все это было не так просто и схематично, как выглядело в показаниях Луиса инспекторам уголовной полиции. Бывший идальго – ныне контрабандист – пережил нравственные потрясения, накопил горькую мудрость и стал мизантропом. И все же он испытал странное сожаление, когда потерял Жоржет Киди. Ее зарезал пьяный морской офицер в Бейруте.
Луис Ромеро приехал в Мадрид на следующий день, к полудню. Синее небо, знакомые улицы, родной говор настроили его довольно жизнерадостно. На него нахлынул рой воспоминаний. Вот Ретиро – роскошный парк и место любовных утех королей, куда можно было проникнуть только по милостивому разрешению монарха. Теперь этот парк превращен в городской сад, охраняемый сторожами в живописных костюмах, похожими на старинных бандитов со Сьерра-Невады. Когда-то здесь устраивались сказочные летние балы, где даже дворянина мог оскорбить дух неравенства. На одном из таких балов Луис Ромеро, разгоряченный коктейлями, выпитыми в баре, крикнул, к великому ужасу всех присутствовавших: «Долой монархию!» Вот Кастеляна и Алькала, по которым пол-Мадрида стекалось на митинги на Пуэрта-дель-Соль. Здесь Луис опозорил род Эредиа, когда бежал, спасаясь от жандармов, и кричал что есть силы: «Да здравствует республика! Долой короля!» Вот Пасео-де-Реколетос, где в часы гулянья можно было видеть красивейших женщин мира. Вот Прадо, Сан-Херонимо, площадь Лояльности, отель «Риц», отель «Палас»… Как знакомы ему эти улицы, эти площади, эти здания!.. С каким трепетом приезжал он когда-то в Мадрид из Гранады! Как его тогда волновали женщины, уличные беспорядки, скачки, бои быков! Почему он не мог радоваться так и сейчас?
Внезапно он почувствовал, что стар, утомлен, разочарован и пресыщен жизнью. Раньше его раздражала только монархия, теперь – все. Родина казалась ему пестрой и нелепой ярмаркой, шутовскими подмостками, на которых кривляются и витийствуют с пышным пафосом Гонгоры свихнувшиеся от гордости аристократы, облаченные в парчу и кружева архиепископы, тореадоры и севильские цыганки. Газеты под огромными заголовками публикуют речь какого-то генерала и программу поклонения мощам какого-то святого. Афиша возвещает о повой звезде на тореадорском небосклоне – некоем Манолете, огромные пестрые плакаты рекламируют андалусские песни Кончиты Пикер, танцы Лолы Флорес. Испания осталась такой же, какой была пятнадцать лет назад, или, точнее, кто-то снова вернул ее к старому после прогресса во времена республики.[3] Но ему-то какое дело до этого? Ко всем чертям эту ярмарку и всех толкущихся на ней зевак! Он, Луис Ромеро, ничуть не виноват в тупости своих соотечественников, которые все еще терпят олигархию прошлого, все еще гордятся живописными лохмотьями традиции, все еще показывают миру только цирковое великолепие религиозных процессий, боя быков и андалусских танцев – великолепие, которым кюре и дворяне развлекают народ, чтобы он не видел своей нищеты, чтобы заглушить его протест, грозящий им утратой привилегий. Но, отдавшись таким мыслям и с презрением отделив себя от своего народа, Луис Ромеро почувствовал горькое одиночество человека без родины, тоску стареющего путника, гонимого ветром судьбы по свету, как пожухлый осенний лист. В душе Луиса Ромеро царили холод и пустота. Эгоизм и мизантропия оледенили его сердце. В сущности, у Луиса не было ни близких, ни отечества, несмотря на многочисленную здешнюю родню и поклоны, которыми его встретили власти. Никогда он так ясно и с такой, холодной тоскливой дрожью не сознавал, что он всего лишь международный мошенник, всего лишь ничтожество, всего лишь опустившийся идальго, который растратил молодость, гоняясь за женщинами и кокетничая прогрессивными идеями, обманывая людей и ведя постыдную торговлю под маской политического эмигранта, всего лишь пошлейший преступный тип, которого даже испанская полиция, не посмотрев на высокое покровительство, тотчас упрятала бы в тюрьму, если бы знала, чем он занимается.
Такси остановилось у входа в отель «Палас». Несколько безработных оборванцев бросились к автомобилю и распахнули дверцу. Протянув руки, они молча ждали чаевых, как разоренные испанские гранды во время наполеоновского нашествия. Может быть, это были бойцы с баррикад гражданской войны. И смутное чувство, похожее на стыд, шевельнулось в груди Луиса, когда он опускал монеты в их ладони.
Отдохнув с дороги, Луис Ромеро принял ванну, переоделся и сошел в ресторан. Служащие отеля записали его имя с особенной угодливостью, мальчики при лифте отвесили ему низкие поклоны, рассыльные благоговейно следили, не понадобятся ли знатному сеньору их услуги. Когда он проходил через устланный дорогими коврами роскошный холл, блестевший золотом, зеркалами и черным деревом, дамы жадно впивались взглядами в неизвестного смуглого красавца, а мужчины лениво затягивались сигарами и с деланным равнодушием старались определить его профессию. Дипломаты оси снисходительно признали в нем испанского аристократа (семитские черты, важная осанка), англичане приняли его за итальянца (прошел мимо, гордо вскинув голову), а торговец с Балкан с восхищением подумал, что он марокканский раджа, хотя в Марокко нет раджей, а есть только султаны и шейхи. Ближе всех к истине была одна проститутка из высшего общества, припомнившая, что встречала этого незнакомца в приемной полицейского инспектора в Перпиньяне, и она чуть заметно улыбнулась ему в знак солидарности, потому что оба они с одинаковым искусством притворялись добропорядочными. Остальные женщины, напротив, испытали чувство тяжелой обиды. Этот франт не соблаговолил даже взглянуть на них. Держась все так же недосягаемо и обмениваясь взглядами только с кельнерами, которые носились, развевая полы своих фраков, и зорко наблюдали за клиентами, потому что получали два жалованья – одно от отеля, другое от полиции, – Луис Ромеро неторопливо пообедал, потом выпил кофе в холле и удалился в свою комнату. Лег и уснул.
Когда Луис проснулся, его опять охватило ощущение одиночества и пустоты. Он встал, открыл окно и выглянул на улицу. Солнце клонилось к западу, дневная жара спала. По Сан-Херонимо и Пасео-дель-Прадо звенели трамваи, битком набитые чиновниками, которые ехали на службу, обсудив в шумной компании в кофейне все злободневные вопросы политики, боя быков и спорта. Гувернантки с детьми стайками направлялись к Ретиро и тенистым платанам у обелиска Даоиса и Веларде в центре площади Лояльности. Дорогие американские лимузины и дребезжащие такси отъезжали от «Рица» и останавливались перед «Паласом», поднимались вверх по Сан-Херонимо или сворачивали к Кастеляне. Газетчики выкрикивали названия вечерних выпусков. Мадрид медленно пробуждался от послеобеденного сна.
Луис Ромеро стал бриться, одновременно уточняя про себя все, что ему предстояло сделать. В своих чемоданах он вез около пятидесяти килограммов морфия – целое состояние, если их продать в Южной Америке. Держать товар в отеле было совершенно безопасно: во-первых, вряд ли найдется полицейский агент, который рискнет рыться в багаже человека, носящего имя Эредиа, и, во-вторых, у Луиса было официальное разрешение французского правительства на доставку этого артикула в Барселону для одной фиктивной фирмы. Теперь вся хитрость состояла в том, чтобы протащить морфий без таможенного досмотра в Аргентину. Надежные и опытные люди, способные провернуть это дело, у Луиса были, оставалось только все организовать.
Побрившись и выйдя из отеля, Луис пошел прямо на почту и послал телеграммы трем вполне почтенным лицам: одному в Барселону, другому в Кадис и третьему в Буэнос-Айрес. Господ из Барселоны и Кадиса Луис просил приехать в Мадрид, а сеньору из Буэнос-Айреса предлагал связаться с двумя фирмами, экспортирующими мороженое мясо, и сообщить, не нуждаются ли они в холодильниках для своих складов. Разумеется, это были не фирмы, а два прожженных мошенника из банды Луиса.
Отправив телеграммы, Луис пошел по Алькала с намерением выпить кофе в «Молинеро», но, дойдя до Военного казино, раздумал. Перед казино на тротуаре стояли столики, за которыми уже расселись старички в жакетах или длинных сюртуках и лакированных туфлях с белыми гамашами, в белых перчатках и крахмальных воротничках. Эти почтенные господа с моноклями и тростями, большей частью захудалые дворяне, ревниво сохранявшие старомодную элегантность времен Альфонса XIII, насколько позволяли им пенсии и ренты, уцелевшие после мотовства в годы буйной молодости, были ветеранами монархической Испании. Они сражались в джунглях Кубы и Филиппин за бога, за короля и за Испанию. Они жили памятью о прошлом, слегка огорченные настоящим, потому что каудильо все еще не решался уступить власть претенденту, дону Хуану, но все же довольные тем, что он хотя бы покончил с республикой. Теперь они поглощали алкоголь и курили гаванские сигары в ожидании старческой инфлюэнцы, которая унесет их в рай. То, что они попадут в рай, а не к Люциферу, не вызывало у них сомнений – ведь они были добрые католики и каждый день исправно посещали литургию. Эти кавалеры с атеросклерозом, кроме пристрастия к выпивке, сохранили еще одну привычку молодости: заигрывать с красотками, фланирующими по тротуарам, из-за чего последние почему-то прозвали их «мухоморами».
Увидев этих «мухоморов», Луис подумал о братьях, которые жили в Мадриде и которых надо посетить. Это были дон Индалесио де Эредиа, адмирал, и дон Франсиско де Эредиа, депутат. Сейчас как раз было очень удобно зайти к дону Индалесио в военно-морское министерство, оно находилось в двух шагах. И Луис снова вышел на Пасео-дель-Прадо. Перед входом в министерство, как маятники стенных часов, двигались двое часовых в форме морской пехоты. Они встречались у самой середины входа, вскидывали винтовки на плечо, на миг застывали друг против друга, потом делали полный поворот кругом и снова мерными шагами расходились, чтобы опять сойтись. Между этими живыми автоматами у колонны стоял навытяжку сержант, тоже на посту. Луис подошел к нему и сказал, кого он хочет видеть. Сержант доложил о нем по телефону. Тотчас выбежал дежурный мичман из протокольного отдела в парадном синем кителе и услужливо повел за собой брата высокого начальника. Они прошли через длинные коридоры и мрачные залы, украшенные бюстами множества славных адмиралов, начиная с эпохи Лепанто и Непобедимой армады вплоть до черных дней войны за Кубу и Филиппины.[4] В этом министерстве витал дух если не теперешнего, то по крайней мере былого морского могущества Испании, подточенного и разрушенного вереницей неразумных Альфонсов.
Мичман ввел Луиса в кабинет дона Индалесио.
Два брата, Эредиа-адмирал и Эредиа-контрабандист, кинулись друг к другу и порывисто обнялись.
– Луисито!.. – всхлипнул прослезившийся адмирал. – Луисито! Ты ли это?… Господи!..
– Дорогой братец!.. – умиленно воскликнул Луис. – Дорогой братец!..
И замолчал, потому что, в сущности, ничуть не волновался и не знал, что еще сказать. А мичман, тронутый этой встречей, поспешил выйти, чтобы рассказать товарищам, как расчувствовался адмирал.
Братья долго обнимались и хлопали друг друга по спине, как того требовал испанский обычай, и наконец уселись друг против друга в глубокие кожаные кресла, а статуя дона Хуана Австрийского, победителя при Лепанто, хмуро взирала на сцену свидания адмирала испанского флота с заурядным контрабандистом. Успокоившись, они стали беседовать о своих братьях и сестрах. Поскольку семья была немалая и они могли кого-нибудь пропустить, дон Индалесио предложил перебирать всех по порядку, начиная со старшего. И так они поговорили о Доминго-епископе, о Франсиско-депутате, об Энрико-полковнике и о Гилермо-землевладельце. По той же нисходящей возрастной дон Индалесио упоминал и сестер: Марию Кристину, Росу Амалию, Марию Пилар, Эмилию Кармен и еще нескольких. О вышедших замуж за время отсутствия Луиса дон Индалесио сообщил подробно: за кого они вышли, какое состояние и какие привычки у их супругов, а также поскольку детей они произвели на свет. Милостью судьбы все перечисленные до сих пор были живы и здоровы. Но когда братья дошли до самого младшего члена своего многочисленного семейства, Рикардо-монаха, голос Дона Индалесио дрогнул.
– Ты уже знаешь о Рикардо, не так ли?- – грустно спросил адмирал.
– Мне писал Доминго.
– Что он тебе писал?
– Что он умер от сыпного тифа.
– О, точно ничего не известно! – воскликнул дон Индалесио. – В сущности, никто не знает, как умер Рикардо… Из всего персонала больницы уцелел один обезумевший монах, который нес бессвязную чепуху, и сестра милосердия…
– Бедный Рикардо! – сказал Луис.
И ему стало стыдно, что его почти не тронула смерть самого младшего брата. Он смутно помнил его: хрупкий смуглый подросток с горящими глазами и впалыми щеками, в рясе ученика Алхесирасской иезуитской семинарии, всегда сторонившийся игр и веселья. Он любил этого мальчика за странное пламя, светившееся в его глазах, и презирал за кресты и молитвенник, которых тот не выпускал из рук.
– Рикардо был очень даровит, – грустно продолжал адмирал. – Ты, может, не знаешь, он закончил медицинский, философский и теологический… Еще совсем молодым он достиг высокого положения в ордене. Отец Педро, граф Сандовал, видел в нем своего преемника и будущего генерала ордена…
– Какого ордена?
– Иезуитов.
– Ах… да! – сказал Луис.
И братья с полминуты хранили грустное молчание, дабы подчеркнуть друг перед другом свою скорбь о Рикардо-иезуите.
– А ты что делаешь? – спросил адмирал, переборов скорбь.
– Разъезжаю!
– Чем занимаешься?
– Торговлей.
Щетинистые, уже посеребренные сединой брови Индалесио недовольно дрогнули. Торговля стояла ниже достоинства испанского аристократа. Эредиа не должен заниматься торговлей.
– Чем ты торгуешь?
– Медикаментами, – невинно ответил Луис.
Он не солгал. Он считался владельцем фирмы, торгующей медикаментами.
– Долго пробудешь здесь?
– Около месяца.
– А потом?
– Поеду в Аргентину.
– Hombre!.. Hombre!..[5] – проворчал идальго с неодобрением.
Дон Индалесио был убежден, что несчастья постигали Испанию только из-за того, что испанские аристократы с давних пор покидали родину и эмигрировали в Америку.
– А вы как здесь? – в свою очередь спросил Луис, чтобы пресечь дальнейшие расспросы брата. – Как пережили гражданскую войну?
– Слава богу!.. – набожно ответил дон Индалесио. – Господь сохранил нас. Наша семья собралась в Кордове. Мы уцелели, но пролилось много благородной крови… Красные чуть не вырезали всю аристократию!
Луис не ответил. Набожный тон брата разозлил его, и, вместо того чтобы вслух порадоваться вместе с ним, он холодно подумал: «И хорошо бы сделали».
Они поговорили еще о дядьях и тетках, тоже довольно многочисленных, а потом, как это часто случается с родственниками, почувствовали, что тяготятся друг другом. Луис записал адреса Доминго-епископа и Франсиско-депутата, чтобы навестить их в ближайшие дни. Потом еще раз обнял брата и вышел из министерства.
Установилось знойное, солнечное и ослепительно яркое мадридское лето.
Южноамериканские красавицы из отеля, которые иногда заглядывались на Луиса Ромеро, одна за другой отбывали со своими приятелями и отцами в Сан-Себастьян и на другие курорты Атлантического побережья. Оставались только деловые люди, большей частью испанцы, захваченные новой горячкой – вывозом вольфрамовой руды, да еще второразрядные служащие посольств воюющих стран. Все они мучительно потели от невыносимой жары и искали прохлады в баре.
Днем небо дрожало в тяжелом свинцово-сизом мареве, а вечерами становилось оранжевым и изумрудно-зеленым, и на его фоне вырисовывались небоскребы Гран-Виа, купола почты, обелиск Даоиса и Веларде. Горожане располагались в тени на Пасео-дель-Прадо и на площади Кановас, болтали, курили, ели бананы или читали чувствительные романы о севильских цыганках и бандитах со Сьерра-Невады. Кафе кишели чиновниками, которые негласно отвоевали себе привилегию приходить на службу часом позднее, потому что в таком пекле невозможно работать. На высоких стульчиках в барах, где было прохладней, но напитки стоили дороже, дремали кокотки с оранжевыми от пудры лицами, с губами цвета цикламена и иссиня-черными волосами. Они были похожи на яркие экзотические цветы, заготовленные для ночной распродажи, когда их за бесценок расхватывает вульгарная публика. В этих барах держался возбуждающий запах потных женских тел, алкоголя и пряных духов.
Раскаленный воздух торговых улиц Монтера и Севильи был насыщен испарениями бензина, запахом автомобильных шин и мануфактуры. Жители центра с нетерпением ждали захода солнца, когда со Сьерра-де-Гвадаррамы потянет легким освежающим холодком, а из открытых дансингов и кондитерских грянут джазы, гитаристы, зазвучат андалусские песни. Тогда столики перед кафе «Молинеро», «Аквариум» и «Марфил» займут мужчины и кокотки богатого, делового, торгового Мадрида, мужчины, которые использовали приятное отсутствие жен, отправленных на курорты, и с которыми «мухоморы» не желали смешиваться потому, что их раздражал шик этих парвеню, и еще потому, что они-то, мелкие дворяне и «мухоморы», были люди совсем другого пошиба: у них были прадеды, сражавшиеся под командованием Франсиско Писарро и герцога Альбы, и оттого им следовало сидеть в неприглядном, не защищенном от палящего солнца, но аристократическом казино, отдельно от народа.
Так выглядели днем и вечером Гран-Виа, Алькала и Пасео-дель-Прадо. Но стоило посетить предместья Чамбери, Саламанку и Чамартин, коммунистические кварталы за Браво-Мурильо и вокруг Сьюдад-Университариа, чтобы понять, почему испанцы прогнали последнего Альфонса и почему даже калеки встали на защиту республики. Здесь, под синим небом, солнце безжалостно освещало развалины – последствия гражданской войны. Здесь были только горе и нищета. Инвалиды, бывшие защитники баррикад, ковылявшие на костылях в поисках тени под разрушенными. И оградами, вдовы бойцов рабочих батальонов, матери, сыновья которых были поголовно перебиты из итальянских пулеметов, туберкулезные дети, все еще игравшие в vohmtarios,[6] черноволосые девушки с желтыми лицами, которые пели «Интернационал» и носили патроны в окопы и которые все еще, несмотря на голод, сохраняли свое женское достоинство. Эти обитатели скорбных кварталов своими костылями, лохмотьями, нищетой и горем все как один проклинали лицемерную набожность и средневековое мракобесие, богатство и эгоизм другого, блестящего Мадрида. Ни один благочестивый кюре, ни один знатный сеньор не удостаивал своим любопытством этот страшный Мадрид, потому что все они боялись его обитателей. И только к вечеру, когда солнце заходило и вытягивались вечерние тени, когда к грязным лавчонкам направлялись молчаливые женщины купить немного лежалой рыбы и прогорклого оливкового масла на деньги, вырученные за день, по улицам проезжали конные патрули гражданской гвардии с карабинами за спиной и тяжелыми кожаными плетками в руках, чтобы внушить жителям этих подозрительных кварталов уважение к власти.
Однажды в послеобеденные часы, решив посмотреть места, где бушевали сражения за Мадрид, Луис обошел эти унылые улицы, хотя и сознавал, что не имеет с ними ничего общего, что он только заурядный контрабандист, ничтожество. И все же ему было приятно сознавать, что он навсегда порвал с классом угнетателей.
Господа из Барселоны и Кадиса (один был представителем немецкой химической фирмы, другой – капитаном) прибыли и договорились с Луисом о подробностях той части операции, которую они брали на себя. Потом они вынесли запрещенный товар с видом почтенных коммерсантов: можно было верить в их pun d'honor,[7] так как они наравне с Луисом подлежали уголовной ответственности и поместили свои деньги в это предприятие. При себе Луис оставил лишь около десяти килограммов, которые собирался сбыть в Рио-де-Жанейро, чтобы закрепить связь с одним тамошним поставщиком. Товар был расфасован в маленькие пакетики и размещен между двойными стенками чемоданов. Упаковку большой партии взял на себя сеньор Дитрих, представитель немецкой фирмы в Барселоне, который с давних пор практиковал остроумный способ обмана: он насыпал морфий в склянки для химикалиев с невинными этикетками и запечатывал их фальшивой печатью фирмы. Таким образом склянки благополучно достигали места назначения на торговом судне, где служил сеньор Кинтана, капитан из Кадиса. Партию следовало отправить после получения телеграммы из Буэнос-Айреса, Но телеграмма не приходила, и Луис Ромеро стал тяготиться бездельем.
Чтобы убить время, он завел привычку ходить по утрам в Прадо, обычно в зал Веласкеса, картины которого освежали его душу, насыщали ее своей жизненностью, и Луис, постояв перед «Пьяницами», «Пряхами» и «Менинами», отправлялся погулять по Пасео-де-Реколетос, уже без раздражения наблюдая людей. Такое же чувство он испытывал, перечитывая «Дон-Кихота» и «Ласарильо с Тормеса». В музее и в этих книгах, в квартале, окружавшем Сыодад-Университариа, Луис ощущал подлинное достоинство своего народа, безжалостно подавляемое кастой помешанных мистиков, лицемеров и хвастунов, которые рядили его на забаву всей Европе в шутовские лохмотья традиции. Но велика ли цена тому, что он это сознает, если он так далек от своего народа, если он равнодушен к несправедливости, если его не интересует ничья судьба, ничто, кроме его постыдной торговли? И Луис почувствовал лишний раз, что он человек пропащий, что ему уже не выкарабкаться, что угрызения его совести – это лишь слабый и никому не нужный порыв возмущения против несправедливости, жалкий фарс, разыгрываемый остатками его былого нравственного сознания. У него отсутствовала воля. Он не мог ничего предпринять. Источник нравственной энергии, дающий жизни смысл, у него уже иссяк.
«Ну и что из того?» – спросил он себя и мысленно над собой посмеялся. Глупая сентиментальность, в которую он впал, вероятно, вызвана бездельем из-за отсутствия телеграммы. Пришла бы наконец эта чертова телеграмма!.. Смена впечатлений в поездке, риск, нервный подъем, который он испытывал, сталкиваясь с другими такими же, как и он, мошенниками, выведут его из этого состояния, снова заполнят его жизнь. Но чем дольше он ждал телеграммы, тем больше росло его нетерпение. Он забросил музей. Целыми днями валялся у себя в номере и читал дурацкие детективы, потягивая виски и проклиная медлительность аргентинца.
Как-то после обеда в его комнате зазвонил телефон и вывел его из этого состояния.
Женский голос не совсем уверенно спрашивал Луиса. «Какая-нибудь из теток», – подумал он с досадой. Дон Индалесио, наверное, раззвонил всем родственникам о его приезде. Но незнакомка говорила с заметным иностранным акцентом и спрашивала известного только за пределами Испании сеньора Ромеро. Кто бы это мог быть? Значит, в отеле есть особа, встречавшая его за границей! Кар-рамба!..
И Луис насторожился.
– Кто говорит? – спросил он.
– Одна знакомая.
– Ваше имя?
– Называть его нет необходимости.
– Что вам угодно?
– Я бы хотела встретиться с вами…
Луис раздраженно хлопнул трубкой. «Дура!..» – подумал он. Женщины часто приставали к нему таким идиотским способом. Но потом ему пришло в голову, что это, вероятно, одна из жриц любви, вышвырнутых конкуренцией из Сан-Себастьяна. В общем, Луис не презирал этих женщин. Все они проявляли одну и ту же слабость – влюблялись в него и самоотверженно помогали в контрабанде. И он не без сожаления подумал, что, может быть, звонила одна из этих не всегда бессовестных и вечно униженных женщин.
Телефон зазвонил еще раз. Незнакомка не отчаивалась.
– Ну, говори! – сказал Луис снисходительно.
– Я хочу тебя видеть!
– Где мы встречались?
– Мы не встречались вообще.
– Врешь!.. Кто ты такая?
– Англичанка, – последовал сердитый ответ.
– Верно, Эдит с фальшивым жемчугом?
– Никакая не Эдит! – раздраженно сказала незнакомка.
– Э, я не могу тебя узнать!.. – добродушно заявил Луис – Скажи, кто ты?…
– Это неважно, – ответила она упрямо.
– Тогда пошла к черту и оставь меня в покое!.. После ужина я буду в Негреско. Подойдешь ко мне, я подкину тебе деньжонок.
И Луис опять положил трубку. Несомненно, это была Эдит – вымогательница, обиравшая пожилых мужчин, которая разъезжала одно время по Южной Америке и потому немного знала испанский. Она тоже любила Луиса и даже разрешала себе его ревновать. У нее были глупые увлечения порядочной женщины. Мережить платочки и пришивать ему оторванные пуговицы доставляло ей величайшее удовольствие. Она часто набиралась нахальства и преследовала его, мистифицируя подобным образом. Но сейчас Луис не рассердился. Ему пришло в голову взять ее с собой в Рио-де-Жанейро и дать ей рискованное поручение провезти чемоданы. Попадись Эдит в руки полиции, она скорей позволит вырвать себе язык, чем скажет, от кого получила товар. Да, это, конечно, Эдит!.. И Луис обрадовался, когда телефон зазвонил опять.
– Слушай, негодник! – сердито призналась незнакомка наконец. – Это я, Эдит!
– Меня не обманешь. Когда ты приехала?
– Вчера вечером.
– Откуда?
– Из Сан-Себастьяна. Приходи сейчас же ко мне!
– Подождешь, пока я побреюсь. В каком ты номере?
– В сто втором, Луис!..
Эдит запнулась как бы в нерешительности.
– Что еще?…
– Принеси мне немного товара!
– Для кого?
– Для меня. В сто второй, запомнил?
И Эдит в свою очередь сердито хлопнула трубкой. У нее был строптивый шотландский нрав, который спасал ее от обычного у падших женщин раболепия, и потому она больше нравилась мужчинам.
Луис принял ванну, побрился, оделся и тщательно пригладил черные, блестящие, как антрацит, волосы. Потом надушился «Gato Negro» – духами обольстителей. Эдит была крайне придирчива к своим любовникам, даже к тем, кого любила по-настоящему. Она не была особенно красива, но одевалась изысканно и благодаря усердному чтению викторианских романов умела держаться как женщина из общества. Но за каким чертом ей понадобился сейчас морфий? Может, ей нужен только один пакетик, чтобы кому-то подарить? У нее ведь тоже своя сеть предприятий и помощники из подпольного мира, которых надо вознаграждать. И Луис сунул в карман стограммовый пакетик. Потом бросил довольный взгляд в зеркало и вышел из комнаты. Он был слегка взволнован. Тело Эдит смутно напоминало горьковато-сладкий вкус тела Жоржет Киди, зарезанной моряком в Бейруте. Широко и быстро шагая, он направился на второй этаж. Толстые ковры поглощали звук его шагов. Был час послеобеденного сна, и в коридорах, где горели матовые лампы, бросая отсвет на темно-красную полировку дверей, не было ни души. Даже мальчики-лифтеры лениво дремали на своих стульчиках. Луис подошел к сто второму номеру и уверенно постучал. Дверь отворилась. За ней стояла женщина в блекло-зеленом шелковом пеньюаре. Но эта женщина была не Эдит.
В первый момент Луис решил, что ошибся дверью, и, растерянно пробормотав: «Извините, сеньора!» – уже сделал движение, чтобы уйти. Он никогда не видел этой женщины, и ее глаза – холодные, зеленые глаза, блестевшие в полумраке передней, – вдруг смутили его. У нее было бледное лицо и пепельно-белокурые волосы, стянутые за ушами. Смущение Луиса усилил испуг этой женщины, в свою очередь отпрянувшей назад. Она слабо вскрикнула, по телу ее прошла дрожь, а глаза расширились от ужаса, точно перед ней стоял сам дьявол. «Каррамба!.. – подумал Луис – Да она помешанная!» И он почувствовал разочарование, потому что не увидел перед собой Эдит.
– Это вы мне звонили? – спросил Луис.
– Да, – ответила женщина.
Она овладела собой почти так же мгновенно, как испугалась, и знаком пригласила его войти. Потом смерила его взглядом и улыбнулась презрительно.
– Пройди в комнату, – сказала она, обращаясь к нему на «ты».
«Вымогательница, – подумал Луис, неприятно удивленный, – или подослана для переговоров». Может, за этой женщиной скрывается банда ирландца О’Греди, соперника Луиса, который тоже пытается проникнуть на богатый аргентинский рынок?
Луис вошел и инстинктивно нащупал маленький револьвер, который всегда носил в заднем кармане брюк. Но сразу успокоился. Он стоял в гостиной, в открытую дверь был виден смежный с нею кабинет, еще дальше – спальня. Женщина занимала целый апартамент, стоивший самое малое двести песет в сутки. Следовательно, у нее много денег и она, конечно, не из банды О'Греди, который во всех своих делах проявлял неразумную скупость и вряд ли раскошелился бы на содержание такой дорогой агентки. Еще меньше она была похожа на тех женщин, что обедают в ресторане в одиночку и молча, одним взглядом, предлагают себя за плату. Но кто же она такая? И он опять заподозрил, что она помешанная. Желтоватый полумрак в комнате все еще мешал ему рассмотреть ее как следует. Он только догадывался, что черты ее лица, линии плеч, все ее тело красивы, или, скорее, соблазнительны. Может быть, эта женщина заметила его где-то и теперь хочет сделать своим любовником? Черт побери, она, кажется, недурна!.. Богатые и избалованные северянки часто ошеломляли его подобными предложениями. Но Луис сильней всего презирал именно этих женщин.
Она продолжала разглядывать его все так же напряженно, точно хотела увериться, что он не призрак, испугавший ее в первый момент.
– Где ты меня видела? – спросил он грубо.
– В Монте-Карло.
– Я никогда не бывал в Монте-Карло.
– Врешь!.. – сказала она презрительно. И, помолчав, добавила: – Ведь ты испанец?
– Да, из самых худших, – подчеркнул Луис.
– У тебя есть родственники?
– Целая куча.
– Чем они занимаются?
– Просят бога, чтоб он вернул монархию.
Лицо ее дрогнуло. Потом она рассмеялась.
– Не хочешь ли ты уверить меня, что ты Эредиа? – спросила она с неожиданной иронией.
– Я хочу тебя предупредить, что, если ты будешь много болтать, тебе не поздоровится.
– Болван! В любой момент я могу выдать тебя полиции!
Луис схватил ее за руку и злобно вывернул кисть.
– Ты за этим меня позвала? – спросил он, задыхаясь от ярости.
– Нет!.. – Она застонала от боли. – Мне нужен морфий!.. – И, царапая ему кожу ногтями другой руки, бешено захрипела: – Пусти, гангстер!.. Я позову на помощь!.. Луис презрительно отпустил ее руку. Значит, эта женщина просто морфинистка! Но все равно это неприятно. Она может проболтаться и скомпрометировать его еще здесь, в Испании. Какая нелепость!
– Кто тебе наплел, что я продаю морфий? – спросил он грубо.
– Один знакомый из Биаррица.
– Враки!.. Я не продаю морфий.
– Ты обещал его Эдит!
– Ты не поняла, дура.
– Сядь и поговорим спокойно, – предложила она, справившись с собой.
Луис сел напротив нее. Она разглядывала его с отвращением, злобно улыбаясь, точно хотела сказать: «Ты негодяй!.. Ты мерзкий кабацкий тип!» Лицо ее дышало ненавистью, которая внезапно уязвила Луиса. «Я тебе отплачу», – подумал он хладнокровно.
– Как зовут твоего знакомого из Биаррица? – спросил он, закуривая сигарету.
– Ты становишься невыносим! – сказала она с нервной улыбкой.
Луис не настаивал. Женщина из высшего класса не желала спускаться до уровня плебея, до жалкого, вульгарного контрабандиста. Вероятно, она считала унизительным для себя осведомлять его о своих знакомых, но, с другой стороны, не хотела и раздражать и потому улыбнулась. Луис не мешал ей говорить. Она наивно пыталась внушить ему, что ее порок – невинная страсть, пустяковая прихоть, вроде табака у людей, которым врач запретил курить. В то же время она дала ему понять, что не допустит вымогательства. Она знает и других торговцев, но просто ей не хочется соваться в сомнительные бары, где иной раз бывает хороший товар. Чистый ли продукт предлагает Луис? Да? Она посмотрит. Она принимает морфий только под настроение и отказывается от него, когда захочет.
Пока она с надменным видом болтала и лгала, Луис сумел лучше рассмотреть ее. Весь облик незнакомки напоминал мрачные по колориту портреты англичанок в Прадо. Свет из окна падал на нее сзади, оставляя лицо в полутени. У нее были зеленоватые северные глаза с холодным леском, которым пепельно-белокурые волосы придавали акварельную прозрачность; тонкие, почти бескровные губы свидетельствовали о гордости и жестоком сплине. Она была, так сказать, великолепным экземпляром британской аристократической касты. Но минутой позже тени под глазами, восковая исхудалость щек, манера говорить, жесты поведали Луису о необратимых разрушениях, нанесенных ядом. Она употребляла морфий давно и в страшных дозах! Наверное, только хорошее питание спасало ее от полного разрушения. И все же она выглядела необычайно красивой – гордая, холодная, замкнутая, как это свойственно англичанам, которые сохраняют свою неприступность даже в грязи и мерзости порока. Было что-то раздирающе тоскливое в этом контрасте между ее притворной беспечностью и внутренней драмой ее личности. В первый раз в жизни Луис видел такую трагическую фигуру. И может быть, он ощутил бы сострадание к незнакомке, если бы она невольно, бессознательно, каждым жестом и каждым словом не выражала глубокого презрения к нему. У него не было оснований сердиться – разве он имел право требовать уважения? – но в ее взгляде, в этих надменных зеленых глазах был какой-то презрительный блеск, который больно ранил его гордость. И Луис твердо решил поступить безжалостно.
Наконец после общих фраз разговор стал более конкретным. Луис принялся в сдержанных выражениях, как порядочный торговец, хвалить свой товар. Он заверил ее, что порошок абсолютно чист, без примеси героина, который действует вредно (будто сам морфий мог быть полезен). Она спросила, каким количеством морфия он располагает, и тогда, вытащив пакетик, Луис сказал, что здесь сто граммов. Несмотря на ее старания казаться равнодушной, глаза женщины алчно сверкнули, и Луис прочитал в них безнадежную страсть к наркотику.
– О!.. – вырвалось у нее. – Мне хватит на три месяца.
– Это зависит от того, какую дозу ты принимаешь.
– Да, разумеется… Я считаю, как кухарка. Мне хватит на целый год! Больше!.. Я принимаю очень маленькие дозы!
Она лгала. Первая реакция – вспышка радостного изумления, которую она не смогла подавить, – была достоверней. Наверное, она дошла до восьмидесяти или больше сантиграммов в день – доза, за которой стоят безумие и смерть. Ее худая изжелта-бледная рука конвульсивно схватила пакет. Этот жест и горячечное пламя в глазах подсказали Луису, что в данный момент у нее нет морфия. Наверное, ее последние запасы кончились, и нервы ее уже много часов голодают. Несмотря на старательное притворство, депрессия организма была совершенно очевидна. Луис понял, какую выгодную сделку он мог бы сейчас заключить, если бы продавал в розницу. Но даже в этом случае не жадность определяла бы его действия, а только ненависть. Он испытывал к этой женщине какую-то необъяснимую, жестокую и почти несправедливую ненависть. Она рассматривала пакет с неудержимой радостью, с животным удовлетворением, которого не могла скрыть. Особенное выражение глаз, лихорадочная быстрота, с какой пальцы ощупывали пакет, в любом другом случае вызвали бы у Луиса только жалость. Однако теперь он наблюдал эту нервозность со злобным удовольствием. Пакет был облеплен фальшивыми этикетками с печатями и подписями, которые должны были уверить жертву, что морфий прошел все анализы и проверки. Впрочем, хотя этикетки были фальшивыми, товар действительно был совершенно чистый. Вскоре женщина, вероятно, спохватилась, что нельзя обнаруживать волнение, не то она может подвергнуться вымогательству. С равнодушным видом она положила пакет на столик черного дерева, ближе к Луису, чем к себе, словно ей ничего не стоило возвратить пакет владельцу. Еще в первые годы своей карьеры, торгуя в розницу, Луис познакомился с этим приемом своих жертв и сейчас притворился, будто не заметил его. Борьба за цену началась.
– Сколько ты хочешь за это? – спросила она небрежно, но в ее тоне проскользнула тревога.
– Пять тысяч песет, – спокойно ответил Луис.
Его голос прозвучал непоколебимо. Сумма, которую он запросил, была поистине чудовищной. И он не собирался торговаться, а был уверен, что она заплатит, хотя и содрогаясь от ненависти к нему, заплатит, потому что губительная страсть, порок, жажда морфия ее сжигали. Или если не сможет заплатить, то будет унижаться, просить, а именно этого и хотел Луис. Пока она молча, напряженно ждала, чтобы он назвал цену, ее тоскливые зеленые глаза выражали сначала безнадежность, потом боль, потом отчаяние, и, наконец, в них блеснули надменность и издевка. В этой женщине было что-то не поддающееся определению, но вызывавшее у Луиса непонятную ненависть, что-то скрытое в ее характере, какое-то упорство, гордость, неуязвимость и вызов.
– Hijo! – воскликнула она со смехом. – Это безобразие!
«Hijo!» Она назвала его «hijo»!.. Это слово было полно оскорбительного снисхождения, которое взбесило Луиса. Испанцы звали ласково «hijo» своих сыновей и приятелей, но этим же обращением они пользовались, подзывая носильщиков на вокзалах или прогоняя нищих. В убийственном тоне, каким она произнесла «hijo», опять прозвучало то самое, странное и таинственное в ее характере, что низводило людей на уровень существ, лишенных достоинства, безнаказанно топтало и унижало их. Ненависть, еще более сильная, чем раньше, опять перехватила горло Луису.
– Слушайте! – яростно крикнул он по-английски. – Никто не заставляет вас покупать морфий.
Гримасу удивления на ее лице тут же смыло презрительное равнодушие. Что удивительного в том, что Луис говорит по-английски? Такие типы, как он, могут владеть и пятью языками.
– Ты с ума сошел! – сказала она опять по-испански, как будто не хотела слышать свой родной язык из уст мерзавца. – Ты давно занимаешься этим делом?
– Десять лет.
– Значит, у тебя немалый опыт. Ты серьезно допускаешь, что я настолько глупа, чтобы заплатить такую сумму?
– Я прошу такую сумму именно потому, что у меня немалый опыт.
Ее веки, припухшие и синеватые, возмущенно затрепетали.
– Это вымогательство!.. – прохрипела она.
– А кто говорит о честности?
На ее щеках проступил легкий румянец, сразу сменившийся прежней мертвенной бледностью.
– Хорошо! – сказала она. – Я не желаю платить.
– Заплатишь, – произнес Луис невозмутимо, – если хочешь получить морфий.
– Но я могу обойтись без него.
– О!.. Не можешь!
Луис усмехнулся. Протянул руку и спрятал пакетик в карман. Изжелта-бледное лицо англичанки выразило боль и отчаяние.
– Слушай!.. – промолвила она глухо. – Назови разумную цену!
– Я назвал. И ни на сантим меньше.
– Досадно. Ты заставишь меня обходить притоны.
– И обойдешь – ничего не достанешь. Испанцы не употребляют наркотиков даже во время операций.
– Глупости!.. Почему?
– Потому что хотят претерпевать муки, как Христос! – сказал Луис со смехом.
– Твое шарлатанство мне надоело!
– Я могу сейчас же уйти.
– Поговорим еще… Я хочу купить часть твоего морфия. Скажем… десять граммов!
– Я не продаю по частям.
Она беспомощно откинулась на спинку кресла. Ее лицо с полузакрытыми глазами выражало безнадежность. Маска, которую она с трудом сохраняла, вдруг спала. Незнакомка даже не пыталась надеть ее снова. Луис понял – у нее не было денег или она не располагала ими сейчас, и его ненависть к ней перешла в злорадство. Очевидно, родные учредили над ней опеку: оплачивали все, но не разрешали держать при себе большие суммы, чтобы она не покупала наркотиков. Вряд ли Луис мог вытянуть у нее деньги, но это его ничуть не волновало. Деньги и нажива в эту минуту для него не существовали. Он испытывал только темное, необъяснимое желание сломить эту женщину, наказать ее за презрительный изгиб губ, который его оскорблял.
Она с трудом овладела собой, ее зеленые глаза снова заблестели.
– Я предлагаю другую комбинацию, – сказала она. – Я заплачу тебе эту сумму по частям.
– Я не продаю в кредит.
– Ты, может быть, хочешь, чтобы мы разыграли сцену Шейлока и Порции?[8]
– Шейлока и Антонио, – поправил Луис – Ты – Антонио.
– А ты, оказывается, начитан.
– Везде можно получить кое-какое образование.
– Во всяком случае, ты заслуживаешь того, чтобы я выдала тебя полиции, – сказала она злобно.
– Это будет чисто по-английски!.. Но даже если ты это сделаешь, я не боюсь.
Она поглядела на него озадаченно.
– Я связан с официально зарегистрированной фирмой, торгующей наркотиками, – объяснил Луис.
Она снова откинулась в кресле в полном изнеможении. Жажда морфия сжигала ее, причиняла всему телу тупую боль, она задыхалась, точно в комнате не было воздуха. Но даже теперь в гримасе ее бескровных губ была надменность и холодная гордость. Да, эти презрительно искривленные губы!.. Вот что раздражало и ожесточало Луиса. Внезапно, словно на что-то решившись, она вскочила и, сделав ему знак подождать, прошла в спальню. Луис услышал, как открылся гардероб, и минуту спустя она громко крикнула по-испански:
– Hijo!
Опять она назвала его hijo с тем же презрением, что и раньше. Нет, в этой женщине было что-то отвратительное, какое-то неописуемое злое стремление унижать. Оно давало себя знать даже сейчас, когда ее уже источил порок и угнетала необходимость добывать морфий, без которого она не могла дышать, жить… Луис видел наркоманов – в моменты кризиса они все же сохраняли человеческий облик, не кричали и не оскорбляли так, как она. В их поединке проявлялась не только неврастения, порожденная ее пороком, но и бесчеловечная надменность, чудовищное пренебрежение к людям. Да, вот почему Луис ее возненавидел!.. Услышав ее зов, в первый момент он решил не трогаться с места. Потом понял, что начинается последний раунд, в котором он должен ее сразить. Он встал, прошел через кабинет, где она, вероятно, никогда не сидела, и оказался в спальне. Она стояла у раскрытого гардероба, полного дорогих туалетов и мехов.
– Смотри, hijo, – сказала она донельзя оскорбительным тоном, показывая на гардероб. – Должна признаться, что в данный момент я не располагаю деньгами. Будь у меня деньги, я бы швырнула их тебе в лицо, лишь бы поскорее избавиться от такого шакала, как ты!..
Она призналась, что у нее нет денег, но безденежье и порок не лишили ее ни гордости, ни дерзости, она была все так же полна презрения к Луису и ко всему, что не входит в ее аристократическое и привилегированное «я»… Хотелось раздавить эту женщину, раздавить, как змею… так, без всякой нужды, из одного отвращения. Луис сделал неимоверное усилие, чтобы сохранить спокойствие. И произнес невозмутимо, точно ее слова ничуть его не задели:
– Что ты хочешь сказать?
– Что ты вместо денег можешь взять все, что угодно, из этих вещей.
– Я не торгую барахлом.
– Негодяй!.. Это не барахло!
– Может быть, ты рассчитываешь, что я займусь распродажей этих тряпок?
– Тогда я покажу тебе еще кое-что!.. Сделка должна состояться. Я подохну, если до вечера не достану морфия. У меня нет сил разыскивать других торговцев… Ты прекрасно это видишь!
– Да, вижу! – злобно подтвердил Луис.
– Подлец! – быстро проговорила она. – А как тебе нравится вот это?
Она подала ему массивный золотой браслет, осыпанный бриллиантами, который достала из шкатулки для драгоценностей.
– Недурная вещица, – сказал Луис.
– Возьми и дай мне пакет!
Луис равнодушно положил браслет на стол.
– Что?… – крикнула она возмущенно. – Тебе мало? Возьми и это!
Она бросила на стол кольцо и платиновые серьги.
– Больше у меня ничего нет, – сказала она нервно. – Ничего!.. Ничего!.. Ничего!.. Вот, смотри! – Она схватила шкатулку, опрокинула ее и потрясла перед ним. – Можешь перерыть все мои вещи, обыскать все комнаты! Дай пакет!..
Не обращая внимания на ее слова и жесты, которые становились все лихорадочней, все безумней, Луис собрал драгоценности и опять положил их в шкатулку.
– Невозможно! – сказал он. – Я не могу менять или продавать эти вещи. Я не хочу иметь неприятности с полицией. Ты под опекой.
– Ты продашь их потом… где-нибудь. Это дорогие бриллианты.
– Не желаю. Я хочу получить деньги сразу.
– Тогда дай мне только один грамм… на сегодняшний вечер. Иначе я сойду с ума.
Лицо ее исказилось, она села на кровать и бессильно уткнулась подбородком в ладони. Луис видел, как жгучая жажда морфия раздирает ей мозг, добирается до каждой его клетки. Он вообразил себе ее ночь, черную, бессонную, ужасную… Ее состояние могло бы вызвать жалость, но в презрительной линии ее губ все еще змеилась мрачная и холодная, оскорбительная гордость.
– Я не могу тебе дать один грамм, – сказал Луис. – Пришлось бы порвать этикетки и испортить пакет. Товар обесценится.
Она подняла голову и поглядела на него с немой ненавистью. Потом пошатнулась и ухватилась за спинку кровати. Невозможность достать морфий сломила ее. Мысль об адском дне, об адской ночи, которую она проведет без наркотика, ввергла ее в отчаяние. Конечно, больше ей нечего предложить!.. Но, даже придавленная безнадежностью, она злобно прошипела:
– Паршивая собака!.. Отребье… Я тебя презираю! Кулаки ее конвульсивно сжались. Щеки задергались.
Что-то подсказало ей, что Луис не совсем тот, за кого она его принимает, что ее слова его не трогают. Она хотела его унизить, но гораздо больше унизила себя. Точно они поменялись ролями. Он, плебей, негодяй из вертепов, сохранял спокойствие, владел своими нервами, в то время как она, аристократка, под влиянием дикой жажды морфия вопила, как уличная девка. Какое падение, еще большее, чем порок, которому она предалась!.. Но надменность, гордость снова заставили ее высокомерно вскинуть голову.
– Ты меня презираешь! – произнес Луис с холодным смешком. – Зачем ты мне это говоришь? Не воображаешь ли ты, что я все еще торчу здесь, чтобы заслужить твою благосклонность, чтобы ухаживать за тобой?
Лицо ее болезненно сморщилось, но в словах Луиса ей почудился намек, который внушил ей новую мысль. Она не потеряла самообладания и не раскричалась, как перед этим, но задумалась, потом бросила на него косой взгляд.
– Почему бы нет? – процедила она тихонько. – Разве ты не пошел бы на это?
Луис посмотрел на нее, пораженный внезапной уступчивостью в ее голосе. Она улыбалась горько, но лицо ее странно оживилось. Может, она снова думает о морфии? О, она располагает еще кое-чем, она может предложить свое тело – тренированное, гибкое тело Дианы, которое мужчины когда-то, наверное, боготворили и которое сейчас пожелал некий мерзавец.
– Да, почему бы нет? – подтвердил Луис.
Взгляды их встретились, взгляды, закрепившие молчаливое согласие, если злобную радость, с какой Луис готовился нанести ей последний удар, можно было назвать согласием.
– А после ты дашь мне морфий? – спросила она.
Еще раз она выказывала свой бешеный нрав: вопрос был задан не из недоверия – она еще раз хотела подчеркнуть свое презрение к Луису, свою неуязвимость даже в грязи падения. И она продолжала с оскорбительным равнодушием, точно все, что произойдет, ничуть ее не трогало:
– Ты – законченный мерзавец!.. Теперь мне понятно, почему ты запросил такую фантастическую сумму. Ты умеешь пользоваться случаем! Ты не лишен такта. И подлости тоже! Видимо, кокотки тебе приелись. Давно ли у тебя появилась склонность к женщинам не твоего кабацкого круга?
Она стала снимать туфли, но Луис остановил ее движением руки. Она посмотрела на него тревожно, почти умоляюще, словно почти добытый морфий оказался миражем, таявшим у нее на глазах. Он спокойно вынул пакет из кармана и бросил его ей. Потом презрительно улыбнулся и сказал равнодушно:
– Ты мне не нравишься!
И пошел к двери, но крик, пронзительный, истерический вопль заставил его обернуться. С искаженным лицом, обезумев от гнева, она вскочила с постели, держа морфий в руке. Она ударила его пакетом по лицу, яростно крича:
– Негодяй! Пес из притонов! Я расплачиваюсь всем, но я не принимаю подарков… Понял? Убирайся со своим товаром!
Она была похожа на пантеру. В первый раз Луис увидел, как более мощная сила – дьявольская гордость – побеждает в этой женщине страсть к морфию. Луис нагнулся и поднял пакет. Когда он выпрямился, ее лицо уже застыло в мрачной неподвижности. Зеленые глаза, все еще налитые кровью, напряженно смотрели в пространство, но ярость в них угасла, остались холод и тоска. Луис положил пакет в карман и вышел. Он знал, что без морфия она через сутки сойдет с ума. И внутренний безжалостный голос шепнул ему: «Пусть сходит!..»
Он вышел из отеля и направился по Маркес-де-Куба к Гран-Виа с намерением посидеть в «Молинеро». Несмотря на ранний час и жару, кафе было полно. Он заказал коньяк и, пока неприятный осадок от недавней сцены таял в легком алкогольном дурмане, принялся рассеянно наблюдать толпу. Даже в этот нестерпимый июльский зной мужчины были в крахмальных воротничках и перчатках; женщины, черноволосые, с золотисто-смуглыми лицами и ярко накрашенными губами, лениво посасывали лимонад и обмахивались веерами. Луис невольно сравнил яркость и безмятежность этих женщин с призрачной бледностью и истерией англичанки из отеля. Он вообразил ту женщину среди испанок – точно стальной клинок в букете пестрых безобидных вееров. Сейчас он думал о ней с тревожной смесью любопытства, отвращения и угрызений совести. Он старался определить, что именно могло так безвозвратно толкнуть ее к пороку: снобизм, безделье или что-нибудь еще, какая-нибудь мрачная тайна. Что она станет делать без морфия? Луис мог предсказать с полной уверенностью, что завтра у нее будет припадок – буйное помешательство, которое перепугает мирных постояльцев отеля и кончится для нее клиникой. Он очень хорошо знал, что в этой стадии морфинизм неизлечим и что единственно возможное – это новыми дозами отдалить безумие и самоубийство. Надо вернуться и дать ей пакет. Несмотря на свой бешеный характер, она в конце концов его примет.
Но размышляя о ее падении, Луис вместе с тем осознал и гнусность своего собственного ремесла. До каких пор он будет продавать яд таким несчастным, как она? Не был ли он, в сущности, таким же падшим, как эта женщина? И вдруг его осенило, что в их судьбе есть что-то общее – их объединяет полная невозможность вернуться к нормальной жизни. Она будет продолжать принимать морфий, пока не разрушит до конца свой организм, а он, Луис, будет продавать его, заключать грязные сделки, вести жизнь бандита, человека без дома, без отечества, без близкого существа, которое могло бы спасти его от ужасного чувства одиночества, от ледяного дыхания надвигающейся старости. Оба они – каждый в своей среде и на своем жизненном пути – скользят по одной и той же наклонной плоскости, ведущей в пропасть. Перед ней маячит сумасшедший дом, а перед ним – тюрьма, невеселые скитания по свету, вечное напряжение преступника и горькая, неутешительная мудрость мизантропа. Разница между ними только в том, что она его опередила. Если он идет медленно к меланхолии отщепенца, к неврастении существа, не видящего никакого смысла в своем существовании, то она стремглав мчится к безумию, к самоубийству или смерти в клинике для душевнобольных. Ничто не может замедлить или остановить этого приближения к гибели, ничто – ни прохлада атлантических пляжей, ни соборы и музеи, ни солнце и лазурное небо Испании!.. Вероятно, Эскуриал и Альгамбра нагоняют на нее такую же скуку, как и на Луиса. Они одинаково разъедены своим прошлым или своим образом жизни, одинаково опустились, одинаково бесполезны для себя и для других. Единственное, что им остается, – идти по тому пути, на который они ступили. Им не вернуться назад. Они не знают, зачем живут. У них нет и следа хоть какой-нибудь веры, какого-нибудь мировоззрения, которое поддерживало бы их и помогало жить. Они сознают одно – они упустили то, что стало бы целью и оправданием их существования, и это делает их черствыми, мрачными, жестокими. Да, между ними нет никакой разницы. Только Луис не ищет забвения в наркотиках и все еще старательно поддерживает равновесие своей нервной системы, а эта женщина уже гибнет. Ее гибель так близка, так неминуема, так естественна, как температура у больного тифом или частые революции в Испании. Ее месяцы, недели сочтены.
Но разве его это интересует? Иногда Луис гордился тем, что жизнь отучила его от всякой сентиментальности. Иногда он испытывал мрачное удовлетворение, сохраняя бесстрастие во время самых ужасных драм Но при этом он не сознавал или сознавал только позже, что, сам того не желая, в подобные минуты встает в вечную театральную позу идальго, одержимого упрямой и тупой аристократической косностью, которая противоречит разуму, отказывается понять жизнь и подавляет в человеке все человеческие порывы. Сегодняшний случай лишний раз доказал ему это. Почему он был так жесток с этой несчастной, отравленной морфием женщиной? Надо было не обращать внимания на то, как она держится, попять, что она больна и ненормальна, не унижать ее, продать ей спасительный порошок за умеренную цену. Где источник этой внезапно вскипевшей в нем ненависти к ней? Может быть, в ее презрении к нему? Но какая жертва не презирала бы торговца, хладнокровно и сознательно продающего ей яд? И потом, она была не в себе, ее нервы совсем сдали. Но пока он глотал коньяк, все эти мысли постепенно заглушил горький смех его мизантропии. Почему именно Луис должен волноваться и страдать из-за порочности, извращенности и истерии всех идущих ко дну личностей, которые употребляют морфий? Ко всем чертям эту женщину!
Он подозвал кельнера и расплатился. Потом вышел из кафе и по Алькала направился к Пасео-де-Реколетос. Чтобы доказать самому себе, как мало тронуло его происшествие в отеле, он стал мурлыкать модный португальский мотив и пристально разглядывать хорошеньких женщин. Почти все они были одеты в черное. Лица молодых блестели, как лица статуй из слоновой кости, а волосы, губы и темные глаза на фоне янтарной кожи создавали чудесное сочетание черного с розовым. Что-то кроткое и целомудренное было в спокойствии их взглядов, в их походке, в их черных одеждах. Когда-то Луис презирал этих женщин среднего сословия, так же как и благородных девиц, и скучал в их обществе. Их семьи, по традиции, не давали им достаточного образования, и потому они выглядели глупее, чем были. Но сейчас они казались ему привлекательными и милыми. В самом деле, вряд ли где-нибудь есть женщины достойнее испанок! Ему пришло в голову, что еще не поздно найти девушку из народа – только не аристократку, которая сразу же после свадьбы обнаружит тайные космополитические пороки своего сословия, – жениться на ней и зажить себе спокойно в Гранаде.
И вдруг Гранада всплыла в его сознании такой, какой он знал ее в детстве: белые дома с внутренними двориками, красные башни и кружевные стены Альгамбры, снежные вершины Сьерра-Невады, ослепительно сверкавшие в жаркой лазури андалусского неба. Ему представились религиозные шествия в страстную неделю и торжественные пасхальные дни, когда отец брал всю семью на бой быков. Все тогда казалось блестящим, красочным и живописным. На арену, посыпанную желтым песком, выскакивали громадные разъяренные быки, и тореадор Бомбита убивал их с неподражаемой ловкостью. Как прекрасна, солнечна и жизнерадостна бывала в такие дни Гранада! И когда Бомбита вонзал свою блестящую шпагу в сердце быка, и когда огромное страшное животное в судорогах валилось на землю, сколько торжества было в победном марше тореадоров, с каким неудержимым восторгом мужчины размахивали широкополыми кордовскими шляпами и бросали их в воздух, а женщины, раскрасневшиеся от возбуждения, грациозно помахивали своими веерами!..
И пока он шел по бульвару и думал о Гранаде, воспоминания детства одно за другим возникали в его сознании. В ту пору у него была маленькая кузина, Мерседес. Ребенком Мерседес была хрупкой, худенькой, почти дурнушкой, но потом расцвела, как цветок апельсина, обрела южную сочную прелесть женщины, выросшей под солнцем Андалусии. Луис вспомнил, как однажды поцеловал ее в девственную щечку и как совершил это святотатство не где-нибудь, а в соборе, воспользовавшись набожной сосредоточенностью сопровождавшей ее тетки. Много лет спустя Луис узнал, что Мерседес поступила в кармелитский монастырь и что ее уход в монастырь совпал с его отъездом во Францию. Франция!.. Ах, тогда в его жизни появилась Жоржет Киди, которая заманила его в вертепы Северной Африки и Ближнего Востока. Шагая по все еще раскаленному тротуару, Луис стал думать о Жоржет Киди и о пьяном французском моряке, зарезавшем ее в Бейруте. Собственно, удар предназначался для шеи Луиса, который хотел вырвать свою любовницу из рук пьяного грубияна. Какая, в сущности, мерзкая и в то же время обольстительная женщина была Жоржет Киди! Она обманывала его и все-таки на каждом шагу рисковала ради него жизнью. Ее чувственность подчиняла тогда Луиса с той же неумолимостью, с какой сейчас он был готов отшвырнуть любую женщину, вставшую на его пути. Он с досадой прогнал образ Жоржет Киди и, достигнув памятника Колумбу, пошел обратно и опять погрузился в мысли о Мерседес. Он вообразил себе ее живописную, уже зрелую красоту, оттененную черной рясой, в мраморной галерее одного из андалусских монастырей, среди пальм, мимоз и розмаринов. Но потом с полным равнодушием допустил, что она могла превратиться в истеричную поблекшую девственницу и наступающий климактерический период окутает ее пеленой тупой животной апатии. Мерседес! Неужто она его волнует? Какие глупости! Подходя к отелю, Луис понял, что даже в ореоле юношеских воспоминаний ее образ поблек, стал карикатурно смешным. И когда он входил в отель, другой образ вдруг овладел его сознанием: то был призрак пепельно-белокурой женщины с зелеными, жестокими, усталыми глазами – глазами, в которых вспыхивала адская жажда морфия. Он прошел прямо в бар и, чтобы отделаться от этого видения, выпил несколько рюмок подряд.
Фавн Хорп, родилась в Солт-Медоу в 1912 году. Эти данные Луис узнал на другой день из книги проживающих, любезно предоставленной в его распоряжение одним из служащих отеля. После этого Луис решил больше ею не интересоваться. Ее имя нужно было ему только затем, чтобы обезопасить себя, если бы ей вдруг вздумалось устроить ему неприятности с полицией. Чемоданы с двойным дном он еще с утра на всякий случай переправил к дону Индалесио, который оставил его обедать. Утомленный праздной болтовней брата о необходимости реставрации монархии и скучными семейными анекдотами, Луис вернулся в отель в самое жаркое время дня и лег спать.
Проснулся он около пяти и сошел в бар выпить кофе. У него был билет на бой быков, но он отказался от этого зрелища, потому что в бар вошла Фани Хоры.
Столики пустовали. Постояльцы все еще отлеживались в своих комнатах либо пили кофе в холле; кельнеры в ожидании вечернего наплыва лениво перешептывались. Дым послеобеденных сигар уже рассеялся, и в зале было прохладно и приятно. Но Фани, вероятно, стало не по себе при мысли, что скоро зал заполнится людьми, потому что она тревожно посмотрела на свои часы, а потом огляделась вокруг устало и безнадежно, как преследуемое животное, которому негде укрыться. Она была в красивом сером костюме, и его элегантный покрой до некоторой степени скрадывал ту небрежность, которой дышало все остальное в ее внешности. Волосы ее висели прядями, а пустые, блуждающие глаза делали изжелта-бледное лицо совсем бескровным и призрачным, точно это было лицо со старинного портрета, поблекшего от пыли, сырости и времени, портрета, который так обветшал, что вот-вот рассыплется сам собой, подобно тем фрескам, разрушение которых не может остановить и самая искусная техника.
Она направилась к столику в дальнем конце зала, словно хотела забиться в угол, чтобы спрятаться от людей, и, пока она шла, Луис заметил, что это несчастное создание движется с огромным усилием, пошатываясь и хватаясь за стулья, как боксер, поднявшийся после нокаута, или как пьяный, каждое мгновение рискующий грохнуться на пол. Добравшись до углового столика, она опустилась на стул и хриплым голосом заказала кофе. Потом так же глухо попросила, чтобы кофе сварили двойной, а кельнер ответил звонким испанским: «Si, senora»,[9] и жизнерадостность его голоса составила поразительный контраст с теми звуками, которые исходили из ее подточенного морфием организма. И только тут, сопоставив ее походку и внешность с тем, что он уже знал о ней, Луис понял, что она напилась, мертвецки напилась, чтобы алкоголем заглушить сжигавшую ее жажду морфия.
Вероятно, она вышла сразу после обеда, чтобы обойти все подозрительные кафе и бары Мадрида в надежде достать хотя бы грамм спасительного порошка. Вероятно, она униженно выспрашивала у кельнеров, кокоток и сводниц о спасительном яде, способном успокоить ее нервы. Вероятно, пока она скиталась по этим грязным дырам, какой-нибудь невежа предложил ей сигарету или стакан вина, и ей пришлось принимать его ухаживания и объяснять ему, что она ищет только морфий, морфий, морфий… и готова заплатить за него деньгами, драгоценностями, своим телом. Но все ее усилия оказались тщетными. Развращенный и жизнерадостный Мадрид не знал наркомании, ибо предпочитал любовь, вино, бой быков, ибо прогонял угрызения совести исповедями и посещением литургии. Скорее бананы вырастут в Шотландии, чем здесь отыщется хотя бы один грамм яда, которого она жаждала. И после всего этого, усталая, измученная, отчаявшаяся, она пила, пила до потери сознания, чтобы утолить более страшную жажду, которая ее сжигала. Потом она, вероятно, доехала до отеля в такси, вышла, но уже у подъезда ощутила парализующее действие алкоголя, полную невозможность взять ключ от номера, пересечь холл, где толпились любопытные бездельники, добраться до своих комнат. И она зашла в бар у самого входа в надежде, что чашка крепкого кофе отрезвит ее, поможет ей прийти в себя. Но все это было совершенно бесполезно, потому что именно сейчас алкоголь начал действовать. Садясь на стул, она пошатнулась. Кельнеры поняли, что она пьяна, и стали шушукаться, насмешливо ухмыляясь.
Когда она увидела Луиса, выражение ее лица стало еще трагичней и беспомощней. К унижению перед кельнерами, ироническую почтительность которых она уже улавливала, теперь прибавилось новое унижение перед человеком, который так больно оскорбил ее своим великодушием. И опять Луис прочитал на ее лице дьявольскую надменность, неуязвимую гордость, придававшие ей такой вызывающий вид. Выпив кофе, она бросила кельнеру кредитку и презрительным жестом, как собаку, отослала его прочь, чтобы он не беспокоил ее со сдачей. Потом с неимоверным трудом выпрямилась, и ее лицо, обращенное к Луису, выразило холодность, равнодушие и насмешку, точно все случившееся вчера ее ничуть не задело и сейчас она вполне владела собой. Она задержала на нем взгляд всего на секунду, не больше, и даже не сочла нужным ответить на его вежливое приветствие. Вместо этого она сделала эксцентрический жест – благосклонно улыбнулась человеку, который сбивал коктейли, словно хотела сказать: «Ты один интересуешь меня здесь, потому что готовишь отличные коктейли!..»
«Надо было тебя добить!» – подумал Луис, снова почувствовав ненависть к ней. И он ощутил настоящее злорадство, когда, пройдя несколько шагов, она пошатнулась и беспомощно ухватилась за край стола. Она была пьяна, ужасно пьяна. Когда она встала со стула, все коньяки, вина и ликеры, поглощенные за время послеобеденных скитаний по грязным барам, всколыхнулись в ней и, вероятно, ее чуть не вырвало, потому что мучительное усилие, с каким она стиснула губы, отразилось на ее лице. Она едва держалась на ногах и так и стояла, согнувшись, опираясь на стол. Кельнер кинулся к ней и поддержал ее. Она выпрямилась и постояла, опираясь на его руку, лицом к лицу со скандальной перспективой рухнуть на пол или идти дальше с его помощью на глазах у посетителей, уже сидевших в баре, и целой толпы в холле. Она силилась овладеть собой, но не могла, и тогда Луис прочитал в ее глазах полное поражение, немое отчаяние. Вокруг нее распространялся противный запах алкоголя, и, наверное, все уже поняли, что она пьяна. Теперь ей предстояло пройти расстояние до своих комнат под удивленными, насмешливыми или возмущенными взглядами всех присутствующих, приняв помощь презренного кельнера, оказанную им по обязанности, потому что у нее нет ни одного близкого человека, потому что она в раздоре с целым миром. Теперь она была беззащитной, слабой женщиной. Ее зеленые глаза остановились на Луисе – в них были пустота и мука существа, отвергнутого миром.
В следующую минуту Луис машинально встал, подошел к ней и сказал кельнеру громко, так, что все кругом могли его слышать:
– Даме дурно!.. Скорей позовите горничную из сто второго!
Он подхватил Фани под руку и повел ее между столиками так ловко и естественно, что никто не мог предположить ничего особенного, точно они были обыкновенной парой, выходившей из бара. Она пробормотала глухо: «Thanks»,[10] а он сказал:
– Думаю, что наверху вам станет лучше. А сейчас постарайтесь, чтобы вас не вырвало.
– Меня не вырвет, – ответила она. – Просто в одном идиотском баре я пила паршивое виски.
Она шла послушно, спокойно, опираясь на его руку. С удивительным самообладанием она делала вид, что все это ее ничуть не задело, точно хотела сказать: «Я напилась совершенно случайно… так?… взбрело в голову» – и точно все это не имело другой, более глубокой причины. Когда они пришли к ней в номер, он уложил ее в постель и укрыл одеялом. Она следила за его движениями усталыми, блуждающими, но чуть удивленными глазами.
– Лучше всего вам заснуть, – сказал оп.
– Да, я постараюсь заснуть.
И она прикрыла веки, отекшие и синие, придававшие ее лицу мертвенный вид.
Он постоял еще немного возле ее кровати, пока усталость и алкоголь не погрузили ее в тяжелый сон. Потом он обратился к горничной, стоявшей в дверях:
– Сеньора больна. Если она проснется и позвонит, сразу вызови меня по телефону.
Он знал, что Фани Хорн проснется через несколько часов, и тогда мучительная жажда морфия охватит ее о новой, еще более страшной силой. Он хотел быть в эту минуту рядом с ней и несколькими уколами спасти ее от припадка. Выйдя от нее, он пошел в аптеку и купил шприц, спиртовку и все остальное, необходимое, чтобы приготовить стерильный раствор морфия и сделать укол, не опасаясь инфекции. Весы были у него в чемодане. Тщательно все приготовив, он поужинал в ресторане, потом послушал в холле струпный оркестр и ушел в свой номер. Во всех этих заботах о Фани Хорн было для него что-то странное и волнующее, они как будто вырвали его из холодной пустоты той жизни, какую он вел до сих пор. Ему захотелось пойти к ней, сесть возле ее кровати и ждать ее пробуждения, чтобы ни на мгновение не оставлять ее одну в приступе страданий и безумия. Когда она под действием морфия успокоится, с ней можно будет поговорить разумно. Он мог бы посоветовать ей начать лечение с постепенного уменьшения доз, заняться спортом, закалять волю. Но все эти размышления пробудили в нем насмешливую жалость к самому себе. Он, контрабандист, торговец наркотиками, обдумывает, как вылечить морфинистку! Ему пришло в голову, что оп похож на старинных бандитов со Сьерра-Невады, которые совершали всяческие злодейства, а потом где-нибудь в пещере вершили суд и часть добычи раздавали бедным. С тех пор как он вернулся в Испанию, он день ото дня совершает все более глупые поступки. Не удивительно, если он начнет ходить на литургию. «Надо поскорей ехать в Буэнос-Айрес», – подумал оп, точно столица Аргентины, с ее вертепами и кабаками, – какой-то санаторий для нравственных калек, где он исцелится.
Все в том же саркастическом настроении он выкурил сигарету, надел пижаму и лег, но не мог уснуть. Перед ним снова возникло лицо Фани Хори, и опять его охватило настойчивое желание помочь ей до наступления кризиса, прежде чем ее увезут в клинику, где ее состояние ухудшится. «Жоржет Киди, – горько подумал Луис, – то же самое было и с Жоржет Киди». И ее оп хотел спасти от пороков, от падения, от физического разрушения, но не сумел. Почему его влекли к себе только такие, проклятые судьбой женщины? И он опять посмеялся над собой.
Кто-то тихо постучал в дверь. Это была горничная со второго этажа. Послышался ее голос:
– Сеньора проснулась, и ей, по-моему, очень худо.
– Иду! – сказал Луис.
Он знал, что увидит, и все же картина, которую он застал, его потрясла. Он тут же мысленно восстановил трагическую сцену, недавно разыгравшуюся в этой комнате. Фани проснулась и героически решила продержаться остаток ночи; окурки и пустая бутылка из-под вермута указывали на ее старания бороться до конца, но жаждущий яда мозг не дал ей забыться, и, когда начался припадок, шум заставил горничную прибежать к ней. Сейчас она лежала совершенно обессиленная, бесчувственная на вишневом ковре, а одежда ее валялась по всей комнате. Волосы рассыпались в беспорядке, юбка от костюма была измята, блузка разорвана в клочья. Было что-то безобразное и щемящее в раскиданных по комнате вещах, в перевернутых стульях, в разбитом зеркале гардероба, в сорванных гардинах, в кровавых бороздах на лице, которое она расцарапала ногтями, в наготе ее плеч и рук, время от времени вздрагивавших. Но ужаснее всего были ее расширенные блуждающие глаза, в которых все еще не угасла ярость безумия.
– Все это похоже на пляску святого Витта, – сказала горничная и перекрестилась.
– Помоги мне перенести ее на кровать, – приказал Луис.
Они вдвоем положили Фани на широкую кровать. Под ярким светом лампы, стоявшей на тумбочке, царапины на лице несчастной обозначились еще ярче.
– Pobrecita![11] – ахнула горничная. – Эту болезнь лечат?
– Конечно! – ответил Луис – Завтра вызовем врача.
– Если это пляска святого Витта, лучше бы пригласить священника!
– Нет, это не пляска святого Витта, – сухо произнес Луис – Ты давно знаешь сеньору?
– Три месяца. Раньше она жила в отеле «Риц». Сеньора иностранка и, сдается мне, не очень-то счастлива.
– Видимо, так, – ответил Луис. – У нее есть друзья?
– Нет. Никого.
– Как она относится к тебе?
– Очень плохо, сеньор, хотя и щедра на чаевые. Впрочем, когда человек беден, оп предпочитает второе.
– Да, да, – рассеянно усмехнулся Луис. Вынул кредитку и дал ее женщине. – Если никто не узнает, что у сеньоры был припадок, это будет гораздо лучше для тебя. Завтра пораньше с утра убери комнату и повесь гардины. Про зеркало скажешь, что оно разбито случайно.
– Хорошо, сеньор!..
– Можешь идти.
Когда горничная вышла, Луис приблизился к Фани со шприцем и стерильным раствором в руке. При виде шприца в глазах ее сверкнула дикая радость.
– Ты сумеешь сделать укол? – спросил он.
Мысль самому вонзить иглу ей в тело была ему отвратительна.
– Да, конечно, – прошептала она.
– Сколько сантиграммов?
– Тридцать.
Луис содрогнулся. Эта доза вполне могла бы убить здорового человека, но для нее она была нормальной. Он отмерил нужное количество, подал ей шприц и вату, смоченную спиртом, и отвернулся. Он не хотел видеть, как она вгонит иглу себе в бедро или в руку. Когда он снова повернулся к ней, она уже отложила пустой шприц на тумбочку и откинулась на подушку. Усилие утомило ее, но все же она нашла в себе силы посмотреть на Луиса с признательностью и произнести по-испански чуть слышное gracias.[12]
Через несколько минут морфий начал действовать, и она погрузилась в блаженное забытье. Луис знал, что для нее это было возвратом к нормальному самочувствию. На ее мертвенно-бледных щеках проступили розовые пятна, потом они разлились по всему лицу, а ее заострившиеся черты смягчились, и лицо приняло счастливое, мечтательное выражение. Она оставалась в таком состоянии около получаса, потом приподнялась, опершись локтем на подушку, и вперила в Луиса глаза, все еще холодные и тоскливые, но какие-то умиротворенные, в которых не было и следа прежней дикой истерии и кровавого пламени. Она еще раз слабо произнесла gracias, и Луис подумал, что, наверное, так она говорила и смотрела с северным спокойным холодком в голосе и в глазах давно, много лет назад, когда была совсем молодой девушкой. Больше она ничего не сказала, опустилась на подушку и заснула, а Луис вышел, предварительно убрав морфий и шприц в тумбочку возле ее кровати.
На другой день Луису захотелось как можно скорей увидеть Фани Хорн. Но он не стал звонить ей по телефону, боясь нарушить ее полезный и укрепляющий сон. Чтобы как-то убить время, пока она, по его расчетам, не проснется, он отправился в Ретиро и выпил кофе в баре «Флорида». Потом погулял в парке, наблюдая, как бесчисленные стайки испанских детей, которым предстояло заместить жертвы революции, играют в аллеях в мяч и бегают с обручами. Когда он вернулся в отель, ему передали, что англичанка спрашивала о нем и недавно ушла. Его удивило, что Фани Хорн сама им интересуется. Но может быть, она просто хочет сказать ему несколько сухих слов благодарности. «Я увижусь с ней за обедом в ресторане», – подумал он. И так как было всего одиннадцать часов, он решил пойти в Прадо.
В музее он стал бродить по залам среди портретов королей и святых, на лица которых нельзя было смотреть без ужаса, потому что у всех было почти одинаковое выражение грешников, истерзанных мыслью о боге и загробном мире. Студенты из академии бездарно копировали полотна великих мастеров, а редкие посетители – провинциалы и иностранцы – с невежеством профанов подходили вплотную к картинам, чтобы прочитать подписи.
Дойдя до Веласкеса, он с удивлением увидел Фани Хорн, сидевшую спиной к нему на диване в середине зала. Она внимательно рассматривала картины кисти великого мастера.
– Ты здесь? – спросил Луис, приблизясь к ней и слегка коснувшись ее плеча.
– Hombre! – вскрикнула она, оборачиваясь, и протянула ему бледную, точно мрамор, руку.
Ее восклицание было приветливым, непринужденным и даже радостным. Теперь все в пей дышало элегантностью и кокетством, и только царапины на лице еще напоминали о ночном припадке. В глазах играл мягкий изумрудный свет. От глубокого сна, ванны и утреннего укола морфия она порозовела. На ней был другой костюм, более светлый, и это подчеркивало нежные акварельные тона ее белокурой головки.
– В сущности, я тебя ждала, – сказала она.
– Правда? – удивленно спросил Луис.
Оглядев ее лицо, изящные и нервные очертания лба, шеи и ноздрей, он вдруг осознал, что она редкостно красива.
– Ты часто приходишь сюда, – объяснила она. – Я видела тебя несколько раз. Тебя легко запомнить.
– В этом вся трагедия.
– Почему?
– Потому что полиция тоже легко меня запоминает.
– Ты и сейчас боишься? – спросила она насмешливо.
– Нет.
– Мне будет жаль, если тебя теперь поймают.
– А мне еще, больше. Но здесь это абсолютно исключено.
Луис улыбнулся самоуверенно, а она вдруг посмотрела на него с мрачной и напряженной серьезностью.
– Надеюсь, тебе лучше, – сказал он и сел рядом с ней.
– Мне почти совсем хорошо, – подтвердила она горько. – Спасибо за пакет. Ты джентльмен, и я могу принять его в подарок, если ты настаиваешь, чтобы я за него не платила.
– Я настаиваю, чтобы ты за него не платила.
– Потому что у меня нет денег, да?
– Мне осточертела твоя гордость.
– Это единственное, что у меня осталось.
– Показывай ее другим.
– А почему не тебе?
– Потому что мы оба люди конченые.
– Ты не конченый, – промолвила она задумчиво. Потом спросила: – Кто ты такой, в сущности?
– Тот, кем кажусь. Уголовник.
– Ты умеешь быть жестоким!
– Смотря по обстоятельствам.
– Ты прав. Почему ты не раздавил меня до конца?
– Мне понравилась твоя твердость.
– Твой поступок – признак силы. Когда-то я не ценила это качество в людях, поэтому теперь я развалина.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ничего… – проговорила она, не отводя рассеянного взгляда от портретов. Потом обратилась к нему с живостью: – Сегодня утром я спрашивала о тебе в отеле. Как видно, тебе удалось, сойти за аристократа. Не дерзко ли?
– Дерзко, но забавно.
– Как мне тебя называть?
– Как все: дон Луис Родригес де Эредиа-и-Санта-Крус.
– Какое изобилие «р»!..
– В этом виноваты мои предки.
– О!.. Зашла речь и о предках?!
– Почему бы нет? – спросил он, стараясь разгадать, что кроется за ее неопределенной улыбкой. – Я испанец, католик и дворянин.
– Идальго без меча и пелерины.
– Я сменил их на револьвер и плащ. А ты кто такая?
– Я с Пикадилли, – ответила она, задорно поджав губы.
– Я так и предполагал, – сказал Луис ей в тон. – Наверное, из ночных клубов?
– Да. Ты разочарован?
– Ничуть. У меня нет предрассудков. Кто тебя содержит?
– Богатые друзья.
– Откровенность, которая вызывает уважение.
– И которая отсутствует у тебя, дворянин из Таррагоны.
– Из Гранады, – поправил Луис серьезно.
– Или из Кордовы, все равно.
– Нет, не все равно. Разве ты не проводишь никакого различия между мужчинами?
– Теперь да!.. Но знаешь, мне нравится, как мы пикируемся. Это забавно.
– В таком случае пообедаем вместе в «Паласе».
– С одним условием: чтобы ты больше не морочил мне голову.
– Чем?
– Тем, что ты не Эредиа.
Луис вздрогнул, но тотчас справился с собой.
– Хорошо. Пускай я буду Эредиа.
– Мне очень важно знать правду, – сказала она нервно и страдальчески свела брови.
Удивление Луиса перешло в легкое беспокойство.
– Я фальшивый Эредиа, – сказал он сразу охрипшим голосом и прокашлялся.
– Неправда. Ты слишком похож на настоящих.
– Ты их знаешь?
– Да.
– Именно это сходство я и использую.
– Ты не рискнул бы делать это здесь, в Мадриде.
– Риск ведет к успеху.
– В чем?
– В моем предприятии.
– Ты опустился, но это не мешает тебе быть Эредиа.
– Ты решила любой ценой сделать из меня аристократа, – сказал он презрительно. – Какой снобизм!..
– Это не снобизм. Ты помнишь, как я тебя встретила?
– О!.. Вряд ли я это когда-нибудь забуду.
– Я вела себя так потому, что не допускала, не хотела, чтобы ты был Эредиа!..
– Видно, эта семья крепко тебе насолила, – сказал он гневно. – В последний раз тебе говорю: я не Эредиа.
– О!.. Не злись! – попросила она тихо. И помолчав, заговорила быстро: – Полюбуемся Веласкесом!.. Как тебе нравится эта серия идиотов?… Это уродство действует на меня более успокоительно, чем чувственные мадонны Мурильо.
Они встали с дивана и обошли зал. Луис посмотрел на часы. До закрытия музея оставалось двадцать минут.
– Хочешь, посмотрим Греко? – предложил он.
– Кто такой Греко? – спросила она тупо, и веки ее лукаво дрогнули.
– Один грек, сбитый с толку испанцами.
– А… вспомнила!.. Художник загробных душ, страдающий астигматизмом? Тот, что рисует таких длинных тонких святых с головами, как булавочные головки?
– Ты довольно-таки образно толкуешь Греко. Но зачем ты притворяешься американкой?
– Я не притворяюсь, – сказала она, и веки ее опять лукаво дрогнули. – Может, я еще глупей американок.
– Ты хочешь убедить меня в этом?
– Глупо сердиться на мою грубость.
– Я не сержусь. Мы по крайней мере обходимся без банальностей.
– Тогда сбрось маску.
– Сделаем это оба.
– Я ее уже сбросила, – сказала она. – Очередь за тобой!
В «Паласе» Луис и Фани стали центром язвительного внимания публики, к тому времени заполнившей бар. Большинство привыкло видеть их порознь и теперь удивлялось их знакомству. Как Луис, так и Фани возбуждали неприязнь своей замкнутостью. Женщины, оскорбленные равнодушием Луиса, утверждали, что Фани привлекла его своими деньгами. Разбогатевшие спекулянты вольфрамовой рудой, напротив, находили, что это он прельстил англичанку своим старомодным аристократическим гонором. Пока они пробирались к свободному столику, Луис рассеянно поздоровался с несколькими знакомыми и одним родственником – двоюродным дядей по материнской линии. Последний давно промотал свое имение в Андалусии. Теперь он жил подачками родных, ничем не занимался и даже, случалось, сидел без куска хлеба, но считал унизительным для себя пропустить перед обедом рюмочку где-нибудь в другом месте, кроме «Рица» или «Паласа».
– Откуда ты знаешь этого конкистадора? – спросила Фани.
– Не помню, – солгал Луис – Даже забыл его имя.
– Это маркиз Торе Бермеха, – сказала она, – из Пальма-дель-Рио.
– Я с трудом запоминаю эти аристократические имена. А ты его откуда знаешь?
– С гражданской войны.
– Где ты была в гражданскую войну?
– Здесь. В Мадриде.
– О!.. Ты начинаешь завоевывать мое уважение. С кем ты жила?
– Я работала в посольстве.
– А на каком поприще подвизался этот тип?
– Не называй его типом. Этот человек оказывал помощь аристократам, скрывавшимся в городе, разносил им продукты. Довольно опасное занятие. Республиканцы могли в любой момент схватить его и расстрелять.
– Жаль, что они его упустили.
– Якобинец!.. – воскликнула она. – Что ты хочешь этим сказать? Он спас от голодной смерти многих людей. Хочешь, угостим его? Он очень беден и может позволить себе только рюмку коньяку.
– Тогда зачем он сюда ходит? – злобно спросил Луис.
– Чтобы повидать знакомых. Пригласим его?
Луис категорически отказался.
Однако, к несчастью, маркиз Торе Бермеха, узрев свою знакомую по гражданской войне, да еще и своего родного племянника, сам поспешил подойти к их столу. Маркиз был маленький шустрый старикашка, похожий на белку, одетый в сильно потертый, но тщательно отутюженный костюм. Из кармана его пиджака торчали аккуратно сложенные перчатки. Он носил монокль, трость с набалдашником из серебра и слоновой кости, а на лацкане орденскую ленточку и монархистский значок. Прежде всего маркиз поцеловал руку Фани и обрушил водопад комплиментов на «прекраснейшую из всех сеньор в мире». Потом обнял племянника и стал шлепать его по спине, шумно и радостно величая его «mi sobrinito»,[13] так что и Фани, и все окружающие поняли, что они в близком родстве.
«Кончено», – подумал Луис, внезапно осознав, что потерпел полный провал. Его мистификация рушилась. Фани наконец-то добралась до истины. Впредь Луис будет для нее опустившимся аристократом, ничтожеством, куклой, вроде маркиза Торе Бермеха, который хотя бы сохранил свое достоинство и не погряз в уголовщине. Если знают, что ты торговец наркотиками, преследуемый полицией, – это унизительно, но если видят, что ты скатился в эту яму с высоты аристократического рода, – это невыносимо. И в первый раз в жизни Луису стало стыдно; мелкие капельки пота выступили у него на лбу; ему было стыдно, что он – Эредиа и контрабандист морфия, дворянин и гнусный торговец людскими пороками. Теперь он посмотрел на Фани так же униженно, так же потерянно, как она смотрела на него накануне, сидя, пьяная, за столиком в баре. Теперь она видела его падение с той же ясностью, с какой он видел ее падение вчера. Теперь она понимала его до конца благодаря тому, что уже было между ними, теперь она уже разгадала драму его жизни своим острым умом, проникла в нее силой своей интуиции. Но теперь и она поступила так же великодушно, как он тогда. Мгновенная насмешка, сверкнувшая в ее глазах, тотчас погасла, уступив место сочувствию к униженному, и она улыбнулась добродушно, с веселым укором, точно хотела сказать: «Ты меня дурачил, но теперь ты попался. Полно же, все это очень забавно». И в подтверждение она опустила руку под стол и дружески сжала кисть Луиса: «Ты милый, славный обманщик… Не волнуйся! Пригласи этого веселого старичка посидеть с нами!»
И Луис пригласил.
Теперь Фани казалась ему еще красивей и обаятельней. Он смотрел на нее с чувством глубокого внутреннего облегчения. Нет, она его не презирает, она умное и милое создание, сразу разгадавшее его. Но в самой глубине ее взгляда, во внезапной бледности, покрывшей ее лицо, он уловил смятение и панический страх, причиненные сделанным ею открытием. Это смятение, эта мгновенная скованность всего ее существа были поразительно похожи на ее ужас при первой встрече с ним.
Но Луис не успел обдумать это, так как маркиз обрушил на них поток слов. Комплименты в адрес Фани неслись вперегонки с радостными восклицаниями по поводу приезда Луиса. Отзывы родственников об этом приезде смешивались с собственными соображениями маркиза. Советы Луису посетить ту или другую аристократическую семью переплетались с упреками, почему Луис не сделал этого до сих пор. В результате даже дереву, из которого был сделан стол, стало ясно, что Луис – один из семи сынов славного рода Эредиа, после долгих странствований за границей возвратившийся в Испанию. Фани выслушала все с видом человека, которому это давно известно.
Расправившись с двумя крупными омарами и выпив с десяток рюмок крепкого коньяку, андалусский идальго стал еще жизнерадостней и болтливей.
– Луисито! – Счастливая идея озарила его внезапно, когда он заметил, что Фани и Луис обращаются друг к другу на «ты». – Луисито, ты давно знаешь эту сеньору?
– Давно, – солгал Луис.
– Но раз так… – Смакуя одиннадцатую рюмку, идальго почуял, что зашел слишком далеко. – Раз так… – Волшебный вкус коньяка лишил его дара речи, и это спасло его от рискованных высказываний, но смеющиеся глаза закончили его мысль. «Тогда почему бы вам не пожениться? – хотел сказать идальго. – Вы созданы друг для друга».
– Мы знакомы давно, – любезно подтвердила Фани, – но мы ничего не знаем друг о друге.
Вот как?… Маркиз Торе Бермеха понимал, что столетний коньяк слегка затуманил ему рассудок, но, восхищенный своей идеей, решил приступить к рассказу. Продолжая пить коньяк и с остервенением уничтожать омаров, он поведал все, что знал о каждом из них в отдельности. Прежде всего он описал заслуги сеньоры Хорн перед аристократами во время осады Мадрида. «Благороднейшая» из всех сеньор лично разносила масло, шоколад и витамины, получаемые английским посольством, аристократам, укрывавшимся в подвалах и на чердаках от зачисления в республиканскую армию. В то время в Мадриде свирепствовал голод и челюсти осажденных гнили от цинги… Из продуктов в городе осталась одна чечевица, ничего, кроме чечевицы, которую сами красные называли «пилюли Негрина».[14] Одного этого достаточно, чтобы все дворянские семьи Испании смотрели на сеньору как на святую (como una santa mujer), не говоря уже о других ее подвигах.
– Подвигах?… – удивленно повторил Луис.
Разумеется, подвигах!.. Маркиз Торе Бермеха разволновался и даже выронил свой монокль. Господи!.. Идальго чуть не пропустил самое важное. Разве Луис не знает, что сеньора Хорн работала в тифозном лагере монаха Рикардо? Нет?… Каррамба!.. Маркиз был так ошеломлен, что не знал, с чего начать. Немного оправившись, он повел подробнейший рассказ. Итак, монах Рикардо (упокой, господи, его душу) по распоряжению своего ордена устроил лагерь для больных сыпным тифом в Пенья-Ронде. В этот лагерь поступила добровольно и сеньора Хорн. Вспыхнула революция, и как раз в самый разгар эпидемии. Какой ужас!.. Не известно даже, умер ли Рикардо от сыпного тифа или его расстреляли красные. Во всяком случае, героическая сеньора нашла в себе силы даже после этих испытаний приехать в Мадрид и помогать через посольство другим несчастным. Да, это настоящий подвиг!.. И в честь подвига маркиз опрокинул еще одну рюмку коньяку. Пока волны его красноречия рокотали над столом, Луис нервно зажигал одну сигарету от другой, а Фани, смертельно бледная, молча смотрела в одну точку прямо перед собой. Теперь он напряженно сопоставлял ее слова «мне очень важно знать правду» с ее испугом при первом их свидании и со своими воспоминаниями о Рикардо. Но он почти не помнил Рикардо. Он даже не знал, как брат выглядел взрослым, потому что не видел его взрослым. Столько лет прошло с тех пор, как они виделись последний раз! Но что было между Фани и Рикардо? Почему она поступила в лагерь Пенья-Ронда? Вопросы один за другим вспыхивали в его сознании, переплетаясь, противореча друг другу…
А маркиз Торе Бермеха все пил и все говорил с тем неиссякаемым цветистым красноречием идальго, в котором он сорок лет упражнялся в аристократических клубах, на собраниях монархистов и стреляя по голубям. Покончив с похвалами Фани, он принялся за своего дорогого Луисито: намекнул неопределенно на его мелкие грешки в молодости и поспешил подчеркнуть его теперешние качества зрелого и совершенного идальго.
– Общество тебя ждет, – произнес он торжественно. – Общество хочет тебя видеть. Еще один Эредиа должен блеснуть на небосклоне возрожденной Испании!
К концу его речи можно было заключить, что общество погибнет, если Луис не соблаговолит в нем появиться.
Съев еще одного омара и выпив приблизительно бутылку коньяку, маркиз Торе Бермеха наконец поднялся, чтобы пойти и повсюду разнести новость о знакомстве своего дорогого Луисито с прекраснейшей из всех сеньор в мире. Бар был почти пуст. Луис расплатился. Славному бедному идальго удавалось поесть и выпить всласть, только когда платили родственники.
– Теперь мы без масок, – сказал Луис, когда они сели обедать в ресторане.
– Да, – глухо подтвердила она.
– Можно подумать, что мы стыдимся своего происхождения, но это не так. Мы стыдимся только самих себя.
– Я не стыжусь даже себя.
– Ты не должна так говорить! Это значит захлопнуть дверь в жизнь.
– Я ее уже захлопнула.
– Я ожидал, что ты подумаешь, прежде чем сказать это. Разве ты не понимаешь, что я тебя люблю?
– Ты не должен меня любить.
Ее рука с вилкой застыла в воздухе, а глаза выразили укор. Они были холодны и пусты. Казалось, все в ней помертвело. Оживление, которое освещало ее лицо в Прадо, исчезло.
– Значит, мы расстанемся? Каждый пойдет своей дорогой? Так?
– Так будет лучше всего.
– Когда я должен убраться? – спросил он горько.
– О!.. Ты как ребенок! – В глазах ее снова вспыхнул нежный изумрудный свет, кокетство и радость женщины, за которой ухаживают. – Я совсем не хочу, чтобы ты убирался.
– Тогда зачем нам расставаться?
– Затем, что мне нечего тебе дать. Я мертва. Я – женщина без тела. Разве ты можешь любить женщину без тела?
– Но ты меня любишь. Ты вернешься к жизни.
– Нет. Я тебя не люблю… по крайней мере так, как тебе хотелось бы. И не знаю, могу ли я вернуться к жизни… прекратить уколы. Ты видел, что случилось прошлой ночью. Думаю, поздно.
С ее лица не сходила бледность, а в покорности тона было какое-то мертвенное спокойствие.
– Не знаю, понимаешь ли ты меня.
– Завтра начнем лечение, – заявил он решительно.
– Бесполезно. Я пробовала столько раз.
Кельнер приносил кушанья, к которым они едва притрагивались, и с оскорбленным видом убирал тарелки. Почему этим испанцу и англичанке – самой изысканной паре в отеле – не нравится еда? И кельнер пошел отчитывать повара. А Луис и Фани впивались глазами друг в друга с горьким сожалением, как люди, встретившиеся слишком поздно.
– Значит, ты знала Рикардо? – спросил он после долгого молчания.
– Да, – ответила она. И щеки у нее дрогнули.
– А я его едва помню. Когда я уезжал, он был ребенком. Непохожим на других, набожным ребенком… Как он выглядел взрослым, я себе не представляю.
– Внешне он был похож на тебя, – сказала она осевшим голосом.
– А какой у него был характер?
– Непреклонный и жестокий.
– Но к себе он, вероятно, был снисходителен?
– Он был беспощаден и к себе.
Фани судорожно сжала кулаки и задышала часто, точно невидимая рука стиснула ей горло.
– И ты пошла ухаживать за больными сыпняком в Пенья-Ронде!.. Зачем ты сделала это?
– Чтобы быть с ним.
– Романтика! – сказал он с улыбкой. – Это была любовь?
– Не знаю.
– Что произошло потом?
Лицо Фани приняло цвет синеватого мрамора. В нем не осталось ни кровинки. Челюсть задрожала, точно от холода какого-то ужасного воспоминания. Но она мгновенно овладела собой.
– Не надо мне больше рассказывать о Рикардо, – сказал Луис.
– Напротив. Я должна рассказать тебе все. Но не сейчас!.. Еще не сейчас!
– Мертвые вообще не представляют интереса, – заявил Луис дерзко, очистив апельсин и подавая его Фани.
– Ты веришь в бессмертие души? – спросила она.
– Нет. Трудно согласиться, что повар нашего отеля, Альфонс XIII или маркиз Торе Бермеха бессмертны.
– Я тоже, – сказала Фани с нервным смехом. – Но маркиз Торе Бермеха заслужил бессмертие… Ты не находишь?
– Почему?
– Потому что он сорвал с пас маски.
– Да, – сказал Луис.
И они опять впились глазами друг в друга. В глазах Луиса светилась надежда, а Фани опять почувствовала острую, пронизывающую боль отчаяния. Никогда, никогда она не ощущала сильней свое полное физическое разрушение.
Когда они, пообедав, вышли из ресторана, она пожаловалась на усталость. Луис сразу понял, что это обычная, постепенно наступающая депрессия. Действие утренней дозы морфия иссякало, и теперь она нуждалась в новом уколе.
– Очень глупо пить кофе в холле, – сказала она. – Я предлагаю выкурить по сигарете в моем номере. У меня есть бутылка настоящего бренди.
– Да, но мужчинам запрещено заходить в комнаты дам, и наоборот, – весело заметил Луис.
– Неужели ты настолько наивен, чтобы соблюдать правила?
– В таком случае попробуем бренди.
В ее комнатах было жарко и душно. Как только они вошли, Фани включила вентилятор и спустила жалюзи, которые ленивая прислуга оставила поднятыми. Комната потонула в полумраке. Сонную тишину нарушали только редкие трамвайные звонки или гудок автомобиля, проезжавшего по накаленной мостовой Сан-Херонимо. Были самые знойные часы дня.
– Почему бы тебе не поехать в Сан-Себастьян? – спросил он.
– Там сейчас полно англичан, – сказала она с досадой. – К тому же деньги у меня на исходе.
– На сколько тебе хватит?
– На несколько месяцев… О!.. Этого более чем достаточно!
И зловещее спокойствие этого «более чем достаточно!» отозвалось в нем острой болью.
– Un momentito,[15] – сказала она (они уже перешли на испанский) и достала из тумбочки коробку с принадлежностями для укола.
С этой коробкой в руках она направилась к ванной.
– На десять сантиграммов меньше! – строго приказал Луис.
– Нет. Не имеет смысла, – ответила она.
– Попробуй! – Он нагнал ее и схватил за плечи. – Прими меньшую дозу, если ты меня действительно любишь.
– Я тебя люблю, но сделать этого не могу… Сегодня я хочу быть спокойной. Мне надо о многом рассказать тебе.
– Я не хочу, не рассказывай мне ни о чем.
– Ты должен знать все… Ты должен узнать, как погиб Рикардо. Тебе надо это знать. Я никогда не рассказала бы тебе, если бы ты не был его братом.
– Тогда обещай: начнем лечение с завтрашнего дня.
– Хорошо. Обещаю, – сказала она с пустой улыбкой.
И голос ее выразил, насколько безнадежна такая попытка.
– Ты стерилизуешь шприц и раствор?
– Никогда.
– Почему? – спросил он гневно.
– Потому что в Испании нет микробов. Витамины и солнце убивают все.
– Кто тебе это сказал?
– Один испанский врач.
– Из Королевской академии, наверно. Эти негодяи усыпляют свою совесть, чтобы не думать о миазмах нищеты.
– О!.. Да ты красный! – сказала она с усмешкой.
Он взял коробку у нее из рук и включил штепсель электрической плитки, чтобы прокипятить шприц. Фани ушла в ванную и вернулась оттуда в шелковом блекло-зеленом пеньюаре, в котором он видел ее тогда. Один рукав у нее был закатан. Когда все было готово, она сама сделала себе укол. Луис опять отвернулся, чтобы не видеть, как игла вопьется в ее бледную руку.
– Сними пиджак. Здесь очень жарко, – сказала она. Она осторожно растерла бугорок от укола пальцами, подошла к кровати и легла.
Луис наблюдал за ней с отчаянием.
– Не смотри на меня так, – сказала она умоляюще. – Бренди в шкафу. Пей из стакана, другого у меня нет.
Луис снял пиджак, нашел бренди и не отрываясь выпил полстакана. Потом, чувствуя слабое головокружение, стал рассматривать то, что валялось в беспорядке на ее туалетном столике. Среди флаконов с одеколоном, коробочек пудры и таблеток снотворного он увидел две книги: «Лечение нервных расстройств самовнушением» и «Руководство по стрельбе в голубей» славного маркиза Торе Бермеха. «Руководство» недавно вышло из печати и было брошено здесь с полным равнодушием к беспорядку, свойственным наркоманам. Под именем маркиза мелким шрифтом перечислялись заслуги благородного идальго в этой области: бывший чемпион страны, бывший председатель клуба в Сантандере, бывший секретарь международной федерации по стрельбе в голубей. Книга была подарена опять-таки «прекраснейшей из всех сеньор в мире», о чем свидетельствовала надпись, сделанная крупным аристократическим почерком. Этот автограф напомнил Луису о пребывании Фани в Пенья-Ронде и в осажденном Мадриде. С тех пор она жила в Испании, и причина ее порока – мелькнуло в голове Луиса – должна быть связана с чем-то пережитым ею здесь. Он стал фантазировать, обдумывая все, что могло случиться в Пенья-Ронде между ней и Рикардо, но не пришел ни к какому серьезному заключению. В нем шевельнулось лишь смутное подозрение, что, наверное, она – сентиментальная бездельница, одна из тех причудниц-англичанок, что, не успев приехать в Испанию, начинают воображать, что с ними должно случиться что-то драматическое и необыкновенное. Ее роман с Рикардо и пребывание в осажденном Мадриде, вероятно, дань этой глупой сентиментальности. Но он тут же признался себе, что все его злобные предположения порождены внезапно охватившей его нелепой ревностью к мертвому Рикардо. «Зачем она позвала меня? – подумал он перед этим. – Не затем ли, чтобы рассказать мне про свою банальную интрижку с монахом?» Только его это ничуть не интересует, хотя Рикардо, этот монах, его собственный брат!
Он выпил еще полстакана бренди, и взгляд его упал на застывшее в забытьи лицо Фани. Кожа ее порозовела, глаза полузакрыты. В этом лице нет и следа глупости, которую он ей приписал, – ведь глупость, когда она есть, скажется в любом лице. Напротив, все в нем – высокий лоб с голубыми жилками, правильный нос, рисунок губ, подбородок, – осененное ореолом пепельно-белокурых волос, говорит об утонченности интеллигентного существа, об уме и духовной красоте. В выражении ее лица можно уловить остатки воли, когда-то, должно быть, очень сильной, стальной, направляемой холодным умом. Были в этом лице и следы когда-то буйной, но уже угасшей страсти, безумного порыва существа, стремившегося к чему-то, дурному или хорошему, но не достигшего цели. Нет, такая женщина никогда не опустилась бы до дешевой интрижки, глупой сентиментальности. Она ничуть не похожа на светскую дурочку с банальной голливудской внешностью. Ее красота необычна. И Луис почувствовал, что она влечет его к себе неотразимо.
Он отпил еще бренди. Потом встал с кресла и подошел к ней, чтобы лучше рассмотреть ее лицо, сильнее ощутить эту неотразимость. В забытьи, полуопустив веки, может быть на грани между сном и явью, она, наверное, витала в гибельном блаженстве, точно совсем освободившись от своего тела и ото всех земных связей, и из-под ее ресниц мерцал таинственный зеленый свет. Может быть, у нее были зрительные галлюцинации и она видела яркие, страстно желанные образы, плод своей возбужденной фантазии – то, чего она хотела и не могла достичь, или испытывала приятное, неясное ощущение, будто парит в пространстве, как бесплотный дух. Но вместе с тем подобное действие морфия говорило и о неизбежности ее близкой гибели. Это блаженство, это спокойствие она получала, принимая восемьдесят сантиграммов в день. «Спаси ее, – шептал ему внутренний голос, – спаси ее от гибели, от отчаяния, от тупости, в которую она все глубже погружается после каждого нового укола». Но то был только смешной, беспомощный голос любви. Он вдруг понял, что и правда слишком поздно, что разрушение нельзя остановить, что костлявые руки смерти уже схватили Фани и постепенно, за несколько месяцев, увлекут ее в могилу. Никакое уменьшение доз, никакая клиника, никакой санаторий не помогут ей. И тогда Луис почувствовал ледяную пустоту одиночества, которое скоро опять станет его уделом.
Стоя над пей, оп увидел, что веки ее приподнялись, что она его заметила и сделала движение рукой, точно хотела прогнать его от себя.
– Оставь меня ненадолго, – попросила она далеким голосом. – В столе, в ящике, сигареты… Кури, они недурны!..
Он медленно отошел, потрясенный до глубины души тем, что видел, не стал искать сигарет и снова сел в кресло. Он не знал, долго ли просидел так, потому что думал о пей и был одурманен, алкоголем. Легкий шорох заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и увидел, что она идет к нему с большой коробкой сигарет в руках. Теперь она опять спустилась на землю с высот своего гибельного рая и опять была в том же настроении, что и утром, в музее: легко и приятно возбужденная, готовая беседовать, шутить. Ее исхудалая рука протянула ему коробку, и он заметил, что эта рука, даже в своей страшной бледности, изящна и красива, как ее брови и ноздри, как нежные очертания ее губ, как все в ней. Мысль, что так близко от него, под пеньюаром, скрыто прекрасное тело, чистое и гладкое, как мрамор, тело любимой женщины, вдруг затмила ему рассудок.
В следующий миг он встал и, подчиняясь зову ее плоти, этой неотразимой силе, с какой она его привлекала, схватил ее в объятья. Она не оказала никакого сопротивления, но и не ответила ему, а осталась в его руках, неподвижная и безжизненная, точно это объятие ничуть ее не касалось, точно он случайно толкнул ее, а она покачнулась. Он посмотрел ей в глаза, ожидая увидеть в них глубокое, страстное томление, мягкий и сладостный изумрудный блеск, тот, что он заметил в ресторане. Но теперь эти глаза были стеклянными и неподвижными. В них не было даже дружеской игривости, с какой она только что предлагала ему сигареты. Теперь он видел в них пустой и мертвый холод, бескрайнюю печаль, безмолвное и тихое отчаяние… И тогда Луис понял, что Фани права, что он держит в руках женщину без тела.
Он тотчас отпустил ее и медленно, подавленный своим открытием, сел в кресло, а она бросила незажженную сигарету и бесшумно отошла к кровати. Минуту спустя раздался ее голос.
– Луис!.. – позвала она. – Луис!.. – и показала рукой на свободное место рядом с собой. Она звала его, чтобы дать ему несуществующую страсть умерщвленного морфием тела.
Но Луис не шевельнулся.
И тогда она начала говорить. Сначала она говорила запинаясь, нерешительно, с длинными паузами, точно стыдясь и не зная, все ли ему сказать, а потом речь ее потекла с искренностью отчаяния, как исповедь души, которая знает о своей близкой гибели, души, что уже стоит у черных вод Ахерона…