– Давай! – сказал он Матее.

– Лучше я! – предложил Ванятка. Длинной загнутой проволокой он покопался в замке и открыл его.

– Ну ты мастер! – удивился Степан. – Где научился?

– Так, до войны тоже надо было как-то жить и что-то есть, – совсем по-серьёзному ответил Ванятка и пошёл по дорожке в дом. Там он точно так же открыл входную дверь: – Заходьте!

В особняке было тихо и пахло холодным табачным перегаром. Степан вошёл в гостиную. На столе лежали аккуратной стопкой машинописные листы с печатным и рукописным текстами. Он взял их и сел в кресло. Потом поднял глаза и принюхался, рядом со стопкой стояла пепельница, полная высохших, задубелых окурков.

– Иван!

В гостиную зашёл Ванятка с кухонным ножом в руке.

– Чего ты там нашёл? – Степан уже понял, что особняк пуст, а они так и не выяснили, кого они столько дней стерегли.

Ванятка взял со стопки верхний лист, перевернул его чистой стороной и положил нож.

– Что это?

– А гляньте!

Степан склонился над ножом:

– Отдёрни штору, что ли, только немного.

Ванятка отдёрнул штору, стало светлее, на лезвии ножа Степан увидел чёрный соскоб.

– Ты думаешь, это кровь? Где нашёл?

– Погреб весь измазан и лестница там тоже…

– А кровь? Точно?

Ванятка послюнявил пальцы, взял с ножа крошку соскоба и растёр его. Соскоб из чёрного превратился в тёмно-красный.

– Вот так!

Через час они вышли из особняка.

«Прошляпили, – подумал Степан. – Ох и нахлобучат меня! Надо привлечь Мироныча, уже пора!»


Мироныч вышел на солнечный свет, поднял лицо, сощурился и вздохнул полной грудью.

– Да, Фёдорыч, продержал ты меня в этой китайской каталажке, ни тебе вздохнуть, ни…

– Дышите, Сергей Мироныч, дышите, только на солнце не смотрите, а то ослепнете…

– Ты пошутил, Фёдорыч, а на что же смотреть, на китаянок, что ли? Так я их много видал, я ж здесь уже тридцать лет живу…

– Ладно, садитесь в машину! Будем ездить по городу и смотреть на китаянок, – пошутил Соловьёв.

Они сели в легковушку и выехали на Старохарбинское шоссе. На Соборной площади на малой скорости они сделали несколько кругов, по Вокзальному проспекту спустились к вокзалу, переехали через виадук, змейкой проехали по параллельным улицам Пристани и вернулись на Соборную. По всей дороге Мироныч рассказывал то, что Степану было уже известно: где что находится важного и интересного для новой власти, где управления и отделы полиции и жандармерии, где армейские казармы, где конспиративные квартиры наружного наблюдения и многое другое. Степан слушал, а Ванятка щёлкал фотоаппаратом.

– А японцы! – с удивлением повторял Мироныч. – Я их и не узнаю даже! Какие-то они вялые совсем, бравый-то вид свой растеряли вовсе! Вот что делается! Это отчего же так? Фёдорыч!

Соловьёв рассказал ему о взятии Муданьцзяна и приказе о капитуляции, Мироныч сначала погрустнел, а потом повеселел.

– Может, отвезешь меня к бабке моей, а то старуха небось давно уже без голоса осталась. Хоть и лаемся мы с ней несусветно, а все ж хорошая она женщина, только вот детей Бог не дал, поэтому я у ней один свет в окошке.

– Отвезу, как стемнеет!

– А комендантский час?

– Не соблюдают они уже комендантского часа!

– Ну тогда им – всё! Где нет японского порядка – там и японца нет!

– А своих-то видали?

Мироныч замолчал.

– Ну что замолчали? Сергей Мироныч?

Мироныч поджал губы и зажмурился.

– Ну?

– Что – ну? Ну видал! И они меня видали!

– А чё не сказали?

– Да вы не опасайтесь, просто и они нам могут понадобиться, как…

– Сорокин, Михаил Капитонович?

– Он самый! – Мироныч отвернулся. – Я бы и сам его повидал, он-то небось, чего с японцами делается, хорошо знает, вам бы эта информация ох как пригодилась! А мелочушка наша – как я, так они – мирные вполне людишки, им зарплату давали, они и топали, их… Да пусть их, а? Фёдорыч!

– Ладно! Пусть! Пока! – сказал Степан и подумал: «Ими для опознания потом можно будет воспользоваться!» – А где его можно было бы поискать? – спросил он про Сорокина и посмотрел на Мироныча.

Они поехали в конец Маньчжурского проспекта, но квартира Сорокина была заперта. Ванятка открыл её, но там не оказалось свежих следов пребывания хозяина. Они приехали на квартиру Родзаевского, и там было пусто. Мироныч провез их по нескольким «кукушкам», но и они были пусты.

– Значит, смекаю я, Сорокин несколько дней уже никем не руководит… Думаю, что, наверное, ховается он, как было иной раз, в китайском Фуцзядяне, недалеко от того места, где вы меня держали. Есть там несколько улиц, весёлых, и не то чтобы он был до баб очень охоч, но знает он его как свои пять пальцев, а затеряться там – проще простого.

Через двадцать минут они медленно ехали вдоль обочины центральной улицы Фуцзядяня Наньсиньдао. Когда подъехали к её пересечению с Четырнадцатой, Мироныч, навострившись, промычал:

– А отсюда надо бы пешочком!

Они вышли из машины и пошли по проезжей части. Впереди шёл и «нюхал» Мироныч. Он шёл быстрым скользящим шагом, отворачивая от середины улицы то вправо, то влево, иногда заглядывал в переулки. Он бесцеремонно расталкивал китайцев так, что Степану хотелось перед каждым извиниться, толкал дышла повозок, стоящих иногда поперек дороги…

«Ну щас он от кого-нибудь получит…» – невольно думал Степан, наблюдая сзади за стариком, но китайцы старались пропустить их и расступались с улыбкой.

– На Четырнадцатой пусто, Фёдорыч. Давай на Пятнадцатую!

На Пятнадцатой было то же самое.

– Ты обрати внимание, Фёдорыч! Ни одного японца, оптовика, что закупались здесь для ресторанов и магазинов… А? Видать, наклали в штаны, да глаз-то и не кажут! А? Фёдорыч! А китайцы так и лыбятся, знают, что скоро вы тут будете…

Степан кивнул.

– Всё, здесь тоже пусто! Давай на Шестнадцатую!

На Шестнадцатую они вывернули у заведения мадам Чуриковой.

– Тут давай повнимательнее!

«Чёрт! – вдруг вспомнил Степан. – А ведь китайцы говорили об этом заведении и о его госте, как это я упустил из виду? Но ведь за ним-то мы не ходили!»

Шестнадцатая была свободнее, на ней стена к стене стояли публичные дома, время было неурочное, обычно интересующиеся услугами заведений появлялись здесь тогда, когда на Пристани закрывались рестораны.

Мироныч шёл не оглядываясь. Он взошёл на крыльцо под красным фонарём, дёрнул дверь и подозвал Ванятку. Тот быстро открыл и сразу отпрянул.

– Что там?

Ванятка стоял в шаге от открытой двери и зажимал пальцами нос.

Степан понюхал, из двери тяжело пахло гнилым.

– Да, щас бы противогаз не помешал. – Он закрылся носовым платком и вошёл. В помещении запах стоял повсеместно и равномерно. Мироныч, будто не чувствуя его, почему-то сразу стал подниматься по широкой центральной лестнице, устланной толстой синей ковровой дорожкой. Он шёл не оглядываясь. Степан устремился за ним, потом оглянулся на Ванятку, у того никогда не было носового платка, он семенил, закрыв нос и рот шляпой, – не зря Саньгэ выдал, как знал, что пригодится, – поэтому ему дышалось плохо вдвойне.

Мироныч поднялся по лестнице, повёл носом и пошёл к одной из открытых на этаже дверей. Это была дверь в сервировочную. Степан заглянул туда через плечо Мироныча и увидел, что на столе валяются остатки еды, а на полу лежит наполовину вытекшая бутылка водки. Мироныч вышел из сервировочной и повернул налево. Он дошёл до последней двери, там оказался кабинет с письменным столом и сейфом, ящики стола были выдвинуты, дверь сейфа открыта, и было видно, что и там и здесь все пусто, а на полу валяются какие-то бумаги.

– Нет, это не здесь! – сказал он и пошёл по коридору направо в другой конец. Он шёл, толкал двери справа и слева и только заглядывал. Он толкнул последнюю дверь справа. Степан вошёл вслед за ним и отпрянул. На полу головой в камине лежал человек, Мироныч уже сидел рядом с телом на корточках. Человек лежал ничком.

– Это не Сорокин, – сказал он. – Этого я не знаю!

– Можешь его перевернуть? – с трудом сдерживая тошноту и прикрывая рот платком, попросил Степан.

– Могу, отчего же не могу! – Он перевернул труп. – Нет, так ничего не понять… надо накрыть его чем-то, чтобы не смердел, плотным, жаль нет брезента… Только окна открывать нельзя, воронья и чаек налетит, клевать…

Степан вглядывался в чёрную, обожжённую голову без волос.

– Войти невозможно…

– А ваши придут, у них чё, противогазов не будет?

– И то правда!

Мироныч вглядывался в обезображенное лицо.

– Кажись, я догадываюсь, кто это…

Он не успел договорить, как послышались торопливые шаги в коридоре, и в кабинет вбежал Ванятка.

– Там в саду кто-то есть! – просвистел он шёпотом.

– Где?

– Тама! – сказал Ванятка и махнул рукой в сторону окна.

– Кто?

– Я видел из окна, за кустами…

– Пойдем, покажешь!

Степан и Ванятка подошли к окну, и Степан отодвинул штору:

– Где?

– Вон, в дальнем углу, за кустами, отсюда не видно, а с первого этажа видно!

Степан услышал за спиной дыхание Мироныча, тот встал на цыпочки и пытался заглянуть через плечо Соловьёва.

– Я его узнал!

– Кого?

– Этого, – сказал Мироныч и показал пальцем на труп. – Мы за ним ходили, несколько лет назад, когда о нём газеты японские писали, это комбриг Юшков. Нам Номура приказал. А туда, – он показал рукой в сад, – надо бы сходить, дом пустой, а в саду… – он посмотрел на Ванятку, – можа, кто-то… Так получается?

Ванятка кивнул, они подошли к трупу, взяли ковровую дорожку и накрыли ею тело.

– Идём! – сказал Степан.

Они вышли в сад, первым шёл Мироныч, Степан шёл за ним и удивлялся, как хорошо Мироныч ориентируется в этом заведении: «Наверное, бывал тут, и не раз!» Он с удивлением смотрел на тщедушную старческую фигуру Мироныча и думал: «Видать, это сухое деревце выросло-то в сучок! А ещё о бабке своей печётся!»

В саду росли вишни и яблони, в середине был овальный, вытянутый узкий прудик, через который был перекинут красивый, как игрушечный, бамбуковый мостик. Вдоль ограды по периметру росли кусты шиповника.

– Где ты чё увидел? – шёпотом спросил Степан Ванятку.

– Бона, нагнитесь пониже, с-под кустов уже видать ноги, видите?

Они подошли к углу метров на пять, Степан на ходу пригнулся и действительно увидел туфли человека, сидящего на корточках за кустом около забора. Мироныч оглянулся на Степана, тоже пригнулся и неожиданно остановился так, что Степан наткнулся на него.

– Туфли Капитоныча! – прошептал он. – Есть оружие?

– Опасен? – почему-то спросил Степан и вытащил браунинг.

– Бог весть!

Они подошли вплотную к кустам, раздвинули их колючки и увидели сидящего на корточках человека.

– Он! – прошептал Мироныч.

Он подошёл к Сорокину.

Тот сидел, прислонившись спиной к забору, и качал головой взад и вперед. В ногах у него стоял с разинутой пастью пустой смятый саквояж, на который свисали его безвольные руки.

– Что-то шепчет! – тихо сказал Мироныч и вплотную прислонился ухом к губам Сорокина.

Степан тоже подсел к Сорокину и увидел его полуприкрытые с опалёнными ресницами веки.

Сорокин беззвучно шевелил губами.

Мироныч отодвинулся и обречённо сказал:

– Видать, отбегался Михаил Капитонович, дорогой мой начальник! Какую-то прабабушку вспоминает…

* * *

Александр собрал своих ребят в саду, в доме тридцать человек не поместились, в первом ряду был Серёжа Арцишевский.

– Поговорим коротко! На длинные разговоры нет времени! Серёжа, сколько твоих?

– Шестеро!

– Хорошо! Вы пойдёте со мной! Машина есть?

– Да, грузовой «форд»!

– В самый раз, с вами поговорим отдельно!

Серёжа кивнул.

Александр распределил группы, часть людей он поставил у жандармерии, часть направил к интендантским складам, несколько человек должны были наблюдать за миссией.

– На этом – всё! Выходите на точки прямо сейчас, с полицией и жандармерией не связывайтесь, находите возможность улаживать конфликты. Серёжа, где машина?

– Здесь, недалеко!

– Ребята знают?

– Да!

– Тогда всё, садитесь и ждите, мы сейчас подойдем.

Когда все разошлись, Александр с Сергеем прошли в дом.

– Ну что от твоих? – спросил Сергей.

– Ничего! Ни от кого!

– Что думаешь делать?

– Когда придут войска и разберёмся с японцами, попробую найти их в Дайрене.

– Думаешь, пустят?

– Обещали!

– Ну, Бог в помощь! А Мура?

Саша пожал плечами и опустил голову.

Они вышли на Большой проспект, грузовичок стоял рядом с гостиницей «Нью Харбин», Сергей сел за руль, Александр – рядом.

– Куда?

– Пинфань!

Сергей удивлённо посмотрел.

– В Пинфань! – подтвердил Александр.

Дорога на Пинфань в 731-й отряд была пустая, только по обочине на расстоянии километр-два стояли праздные китайцы.

– Наши? – спросил Серёжа.

Александр кивнул.

Когда подъехали на площадку перед воротами, с удивлением обнаружили, что ворота открыты настежь.

Александр и Сергей вышли из кабины, ребята спрыгнули из кузова, и все пошли к воротам. Громадная территория отряда была пуста, японцы успели эвакуироваться и вывезти всё, что смогли. Александр и Сергей вошли в первый корпус, поднялись по лестнице на верхний этаж и стали обходить помещения. Везде были видны следы бегства. В палатах было перевёрнуто постельное белье, валялись стальные, блестящие медицинские подносы, осколки кухонной посуды, много бумаг на японском языке… Когда они вышли из корпуса, к ним подбежал один из Серёжиной группы и позвал за собой. Сергей и Александр увидели, что он испуган, и пошли за ним. Рядом с большой кочегаркой с двумя высокими трубами была громадная яма, в которой лежали обожжённые тела.

– Смотри, гады! Видимо, сожгли последних свидетелей! Керосином облили…

На краю ямы стоять было мерзко и страшно. На дне лежали обгоревшие тела пяти или шести человек.

Александр развернулся и не заметил, что его каблук вывернул из земли лоскут сиреневого ситца, из которого шили женские халаты.


1992 г. Май

Знакомый, приятный и очень добрый запах дотронулся до ноздрей.

Степан Фёдорович открыл глаза. Не открыл, а только приоткрыл, насколько смог, потому что веки были тяжёлые, набухшие, и там, где они должны были складываться, они не складывались.

Глядя через узкие щёлочки и следя взглядом за траекторией запаха, Степан Фёдорович в косом солнечном луче через шевелящуюся полупрозрачную кисею занавески увидел на подоконнике вазочку с водой. В ней стояла зелёная ветка с густым бутончиком маленьких белых цветов.

«Черёмуха, – улыбнулся Степан Фёдорович, – Марьяшка принесла. Умница!»

Степан Фёдорович понял, что он проснулся, запах черёмухи его вернул…

Он лежал на широкой больничной кровати под большим одеялом в белом пододеяльнике. Руки покоились поверх, ладонями наружу, чужие. Рядом с кроватью стояла высокая железная штанга с нацепленным на ней стеклянным баллоном, из которого иглой прямо в вену был воткнут прозрачный катетер.

«Чё-то вливают! И-иху мать! – с удивлением подумал он. – С чего бы это? Вчера до укола всё было в норме».

Он обвёл взглядом стены.

Палата была другая. Он лежал один. Справа от кровати на тумбочках стояла какая-то аппаратура, во вчерашней палате её не было, и дверь была другая, с прозрачным стеклом, как в реанимации. Степан Фёдорович пошевелил пальцами и попытался их согнуть. Получилось плохо, пальцы почти не гнулись и были почему-то толстые, как будто их надули.

«Как веки!» – подумал Степан Фёдорович.

Он провёл сухим языком по трещинам на губах и ощутил, что ему плохо дышится. Ему было трудно дышать, почти невозможно.

Его снова опахнуло свежим воздухом от окна, с запахом черёмухи.

«Марьяша, только она могла… На кого она похожа?.. Рыженькая, без веснушек… На кого-то она похожа! На ту сестричку, рыженькую, но с веснушками, под Кенигсбергом, в сорок пятом! В марте. Тоже санитарка, медработник! Я ещё о ней соседу рассказывал, когда Марьяша зашла к нам в палату в первый раз, что они похожи, очень. Обе рыженькие, и обе такие добрые. Только одна с веснушками. Та, в сорок пятом…»

Мысль прервалась. Степан Фёдорович сильно-сильно попытался вздохнуть, но у него опять ничего не получилось. Через тоненькую дырочку в горле просвистело совсем немного воздуха. Совсем мало.

Он задыхался. Горло тоже стало толстым, как пальцы и веки, и не дышало.

Всё, что он сейчас видел через щёлочки глаз, начало белеть от краев, как будто бы углы комнаты, стен, пола и потолка сгущались туманом и туман сходился к середине, к центру. Всё становилось туманным и белым.

Он пошевелил пальцем и нащупал холодную штуку с кнопкой, нажал и понял: «Пора!..»

Он увидел, как в палату ворвались люди в зелёных рубахах и штанах. Они притащили с собой ещё одну железную штангу со стеклянной банкой и прозрачным катетером, тележку с блестящими железками и коробочками и плотно обступили кровать. Он увидел, что они стали что-то делать с лежащим на кровати пожилым мужчиной. Они вкалывали ему шприцы, воткнули в локоть катетер, налепили на грудь присоски с проводами. Они говорили слова, много, из них Степан Фёдорович уловил только «аллергический криз» и «отёк Квинке».

«Каюкнулся, видать, мужчина! Мэй ёу фанцзы!» – подумал Степан Фёдорович.

Он всмотрелся в лежащего на кровати: пожилой мужчина, лет за восемьдесят, грузный, с широким лицом и широко посаженными глазами, полуседая прическа распадалась на прямой пробор, на манер комсомольцев тридцатых годов. Рот приоткрыт, и в нём виден характерный промежуток между двумя верхними передними зубами.

«Соловьёв Степан Фёдорович, – понял Степан Фёдорович. – Жаль! У него ещё были планы, но вчера ему чего-то вкололи…»

Он смотрел на это сверху, как бы из-под потолка, и видел, что среди людей в зелёной медицинской одежде была одна девушка в белом.

«Марьяша, – узнал её Степан Фёдорович, – правильно, она сегодня просто дежурная сестричка, поэтому одета в белое».

Это она принесла ему в реанимацию и поставила на подоконник ветку черёмухи.

«Умница! Но как же она похожа на ту, под Кенигсбергом, которая ему или мне, – и тут Степан Фёдорович придумал, – «нам» делала перевязку. Дурацкий осколок! Чик, и мэй ёу фанцзы – нет фаланги указательного пальца. Вот так!»

Степан Фёдорович отвлёкся от лежавшего на кровати, видимо, только что умершего мужчины и вспомнил, как ему перевязывал палец в немецком окопе перед фортом Der Dohna немецким бинтом Ванятка Савватеев. Потом они вдвоём тащили этого борова, немецкого майора, в свой окоп. Остальные остались их прикрывать. Тогда палец не болел. Только когда они доползли до своих и сдали немца, Степан Фёдорович – тогда его звали «товарищ капитан», а те, которые поближе, просто «Фёдорыч» – почувствовал, как опухла и болит кисть, а бинт напитался кровью. О медсанбате он подумал после того, как дождался, когда последние два его разведчика, Матея и Лёшка Слябин, перевалились через бруствер. Тогда он пошёл в штабной блиндаж и от переводчика узнал, что взятого немца зовут Иосиф. Все, кто там был, хихикали в кулак, потому что нового переводчика, которого прислали к ним в разведотдел, звали Адольф. И даже немец, когда услышал, сначала расстроился, а потом глупо улыбался.

К утру рука разболелась, и он добрался до медсанбата.

Его усадили на табурет около тумбочки с хромированными медицинскими инструментами, и тут в свет лампы вошла эта рыженькая сестричка. Она была как все мелькавшие поблизости медсестры в белой косынке и белом, завязанном на пояснице халате, из-под которого коротко торчал подол форменной юбки, и в кирзовых сапогах: обычный для армейской медсестры вид, ничего особенного. Только очень рыжая, с волнистыми, перехваченными сзади в хвост волосами, веснушками и очень синими глазами.

Степан сел у тумбочки и заранее сморщился от ожидаемой боли. Он видел, что набухший кровью бинт засох, он знал, что сейчас его будут отдирать, прямо от пальца. Это будет больно.

Как её звали, Степан Фёдорович уже не помнил. Помнил только, что фамилия её была какая-то очень медицинская. Виноградова? Нет, не Виноградова, при чём тут Виноградова? Вишневская! Вот! Такая медицинская фамилия! Мазь-то – Вишневского!

Он подставил ей руку локтем на тумбочку, и повязка оказалась у неё перед глазами.

– Может, хоть размочишь, сестричка? – попросил он жалобным голосом.

Она посмотрела, молча сняла его руку с тумбочки и положила её кистью к себе на колени. В первый момент у Степана перехватило дыхание, его рука давно не лежала на женских коленях… Они глянули друг на друга, она серьёзно опустила глаза и начала своими тонкими пальчиками отрывать присохший бинт. Степан зажмурился – сейчас будет больно. Но боли не было.

Он открыл глаза и увидел, что сестричка очень осторожно, не тревожа раненого пальца, отрывает один слой бинта от другого, верхний от нижнего. Свободной рукой он, как мог украдкой, вытер пот и подумал, что он ей такого скажет, чтобы выразить благодарность. И именно в тот момент, когда она перерезала ножницами хвостики завязанного нового бинта, влетел штабной и во всё горло заорал:

– Товарищ капитан, вас в штаб!

«Шоб тебя твоим же голосом и разорвало! Труба иерихонская!» – подумал Степан и посмотрел на медсестру. Та застыла с зажмуренными глазами и поднятыми к ушам руками, в которых так и держала ножницы и обрезки бинта.

– Успокойтесь, сестричка, он у меня ещё…

После перевязки стало легче, и он отправился в штаб.

Начальник разведотдела сказал ему, не поднимая головы от карты:

– Ну что, капитан! Прибыл? Слышал про твои успехи, молодец! Садись на что придётся и слушай меня – эта война для тебя кончилась, со всеми своими улетаешь в Москву, а дальше тебе скажут…


Степан Фёдорович в последний раз посмотрел на лежащего на широкой реанимационной кровати под большим белым одеялом пожилого мужчину: «Вот так, Фёдорыч, и эта война для тебя кончилась…»

«Архив Управления НГБ СССР

по Хабаровскому краю 1992 г.

Контрольно-наблюдательное дело

Императорская японская военная миссия г. Харбин

Сотрудники. Капитан Коити Кэндзи

Том № 38

1946 г.

УНКВД СССР по Хабаровскому краю

Спецотряд № 16».

«Личные письма (с переводом) японского военнопленного, сотрудника Императорской японской военной миссии капитана Коити Кэндзи (предназначены Софье Андреевне Ларсен, 1922 г. р., уроженке г. Хабаровска. Установлена. Проживает во Франции)»

Письмо1

«Здравствуйте, Уважаемая Софья Андреевна!

Пишу Вам из Хабаровска. Мы здесь живём хорошо. Нас хорошо кормят и не заставляют много работать. Сейчас ещё жёлтая осень. Мы изучаем много политической литературы обо всём в мире, и в первую очередь о Великом Советском Союзе. Я не считаю себя в плену, потому что Великий Вождь Товарищ Сталин не держит нас в плену, а учит хорошо работать и правильно понимать миролюбивую политику Первой страны социализма – Советского Союза. Сейчас я знаю, что мы – японские милитаристы очень виноваты перед Великим Советским Народом, и мы должны исправиться и помочь строить социализм!»

Письмо2

(перевод с японского)

«Здравствуй, Соня!

Почему-то мне кажется, что ты меня уже могла забыть. Но надеюсь, что нет. Я живой. Много работаем на стройке, на свежем воздухе, поэтому сил много. Хотя зачем я это всё пишу. Ты ведь всё равно никогда этого не прочитаешь, просто разговариваю с тобой, потому что все наши могут говорить только про любовь к твоей родине. Это не первое письмо, но все предыдущие я уничтожил. Я не хочу, чтобы кто-то читал мои мысли к тебе.

Как Верочка? Ходит ли она ещё в гимназию?

Интересно, что бы ты мне ответила, если бы его получила?

Твой Ко».

Письмо3

(перевод с японского)

«Здравствуй, Сонечка!

Пишу тебе нечасто. Сейчас было бы уместно перед тобой извиниться, но я ещё не «совсем сумасшедший». Помнишь, как меня дразнила Верочка, когда они с Сашиком надо мной издевались!

Кстати, никогда не понимал, что такое «Сашик»! Знаю, что есть русское имя «Александр», что можно сказать «Саша» или, как вы говорите и как нас учили в университете, «Саня», «Санька», а тут – «Сашик»! Мне одна его фамилия чего стоила – «Адельберг», да ещё и «фон». Помнишь, как я сократил его фамилию и обращался к его отцу – «Адэ-сан»! Мне за такое обращение к русским всегда здорово попадало от А-сан, хотя он и сам так называл его отца.

Пытаюсь вспомнить стишок, написанный твоей сестричкой. Верочка на меня тогда ещё сильно обиделась, когда я сказал, что он совсем детский и неправильно рифмованный.

Последняя слеза!

На молодой берёзке сидел птенец.

Боялся он ехидной кошки,

И не выскакивал он на дорожку,

Чтобы прожорливая кошка не съела глупого птенца.

Но так ему хотелось извилистого червячка!

И вот невинная душа сдержаться больше не смогла

И прыгнула, чтоб в лапки ухватить всего лишь червячка.

Но тут судьба его была превратна —

Не смог взлететь на дерево обратно!

И понял наш птенец, что жизнь так коротка.

А искушенье так звучало и казалось сладко!

Последняя слеза скатилась.

И лапа демонская впилась,

Безжалостно терзая

Ни в чём невинного птенца.

Глупый я тогда был. А с другой стороны, это было так неожиданно, девочка, ещё ребёнок, а пишет такие серьёзные и грустные стихи. Я был не готов к такому обороту. Тогда она меня и Сашика обозвала «сумасшедшими извращенцами». От Сашика отлипло, а ко мне прилипло! Откуда она и слова такие знала. Хотя вы, русские, сами немного извращенцы!

Воспроизвёл по памяти. Может быть, с ошибками, пусть меня Верочка простит и ты тоже.

Всё, писать больше не могу. Сейчас придёт охрана».

Письмо4

(перевод с японского)

«Здравствуй, Моя хорошая!

Лежу в больничке. Вспомнил танка Исикавы Такубоку. У нас его не поощряли, но мы его знали и потихоньку читали:

Прижавшись к окошку больницы,

Смотрю я, как бодро шагают

Разные люди…

Хотя наши-то не больно «бодро шагают»! Только ваши!.. Победители! А вообще, я думаю, что правильно, что победители. Ну ладно, об этом как-нибудь потом! Лежу отравленный. Наверное, пища… Нет, об этом не буду. Пища здесь хорошая! И вообще здесь всё хорошо!

Вон бабочки снуют

Туда-сюда – всё ищут

Ушедшую весну…

Сейчас снова вспомнил Верочкин стих и сразу нашего Басе:

В чашечке цветка

Дремлет шмель. Не тронь его,

Воробей-дружок!

Я тогда прочитал его Вере, на набережной, помнишь, а она сказала, что я извращенец. У неё птенец – жертва безвинная, а у меня «дружок» – агрессор, как вся наша японская рать. А я теперь сам как у Басе:

Странник! – Это слово

Станет именем моим.

Долгий дождь осенний!»

Письмо5

(перевод с японского)

«Здравствуй, Сонечка!

Меня, как, наверное, самого неопасного, как они думают, перевели со стройки в канцелярию на перевод документов к судебному процессу над японскими военными преступниками.

Сколько мы с тобой общались, а я, по-моему, так ни разу и не рассказал тебе ничего из моего детства и юности, а было и то и другое, до университета и до армии, я ведь, как и все, был ребёнком.

Жаль, что ты и этого не прочитаешь, но эти письма мне очень помогают. У нашего старого поэта Отомоно Якамоти есть такие слова:

Пусть жалок раб в селении глухом,

Далёком от тебя, как своды неба эти!..

Но если женщина грустит о нём, —

Я вижу в этом знак,

Что стоит жить на свете.

Так вот, о детстве.

У меня в детстве был старый сэнсэй, он обучал меня борьбе и фехтованию. Я и сейчас вижу, как он в нашей фехтовальной зале командует: «Ичи, ни, го, року… ку, дзю!», то есть: «Раз, два»… и т. д., и тут же громко орёт: «Медленно, медленно! Слишком медленно! Теряешь темп! Тебя уже пять раз убили! Или ты шевелишься, лентяй, несчастный, или на кулаки!»

На кулаки мне не хотелось. Это наказание такое за лень – отжиматься на кулаках. Хотелось есть, пить и смыться из дома на омут, который я незадолго до этого отыскал вместе с детьми нашей прислуги. Там стояли хариусы. Мне уже было лет десять, и я научился бить их острогой. Особенно хорошо это получалось, когда в речушке падала вода и в омуте было не так глубоко. Тогда хариус прижимался брюшком к каменистому дну и стоял почти не шевелясь.

А до того, зимой, я нашёл на задворках отцовского хозяйства старый наконечник от копья, каги-яри, длинный, как обоюдоострый кинжал, но такой ржавый и испещрённый червоточинами, что мне казалось, что он был изъеден какими-нибудь железными червями. Я его потёр об точильный камень, и наконечник засиял, как новенький. На бамбуковом древке он оказался замечательным орудием для чего хочешь, и ни один хариус с него не соскочил. Так я мечтал, и снова слышу:

– Ичи, ни, го-о… Паршивец! Следующие два часа ты у меня всё на кулаках простоишь! На рисе!

Это, Сонечка, мне уже никак не улыбалось. Я тогда оторвался от мыслей об омуте и рыбе и вошёл в урок. Я бил, отбивал, дрался как сумасшедший! Тут права твоя Верочка! Иногда я бываю как сумасшедший! Потом занятия закончились, я поклонился и увидел, что старик остался доволен.

– Ну вот, наконец-то! На сегодня всё! Завтра кэндо! Саёнара!

Я ещё не перевёл как следует дыхание: «Саёнара, сэнсэй!» – и даже не поверил в окончание урока, а старик уже ковылял из залы на своих кривых ногах.

Кэндо – это было здорово! Это борьба на мечах, она была намного интересней, чем обычная борьба, без оружия. В моем детском представлении, а я внук самурая и сын самурая, без оружия можно было драться только каким-нибудь крестьянам, которые упились сакэ. Когда они напивались рисовой водки и дрались друг с другом, они валялись в серой дорожной пыли и превращались в животных. Тогда от них воняло кислым сакэ и кислым потом.

Наша борьба была совсем другая. Конечно же она пахла и потом, но ещё пахла татами.

На сорокалетие моего отца, Соня, на пол в нашей фехтовальной зале постелили новые татами из рисовой соломы, и, когда я перед занятиями брызгал на них ключевой водой, татами источали какие-то совершенно особые летние запахи. Зала у нас была просторная и светлая, это было самое светлое помещение в доме. В южной и западной стене, под потолком были окна, затянутые рисовой бумагой, и через них целый день лился свет. Бумага в окнах была желтоватая, как будто пропитанная маслом, поэтому свет был тёплым.

Когда крестьяне собирали урожай, вода в канавах вокруг полей была уже совсем зелёная и прелая. От неё исходил запах прогретой, сохнущей на солнце тряпки.

Лето к тому времени уже заканчивалось, солнце согрело долину, где были распаханные под следующий посев поля. Я помню это хорошо. А когда к вечеру с предгорьев опускался воздух, он был напоен запахами хвои и осенних цветов.

Татами пахли запахом предгорья и полей одновременно.

После занятий у меня горели пятки, но я тут же, как только дед вышел из залы, выскочил наружу, даже не переодевая кимоно. Прислуга копошилась во дворе, среди них был и мой асугиру, а он всегда жаловался матери, когда я забывал после занятий переодеть кимоно и отдать для стирки. Ему за это доставалось, если мама, отправляя меня на занятия, чувствовала, что я, ее сын, одет в несвежее кимоно.

За спинами прислуги я пробрался до конца стены и шмыгнул за угол в хозяйственную пристройку. Там было спрятано моё копьё.

В тот день сэнсэй проводил занятия уже почти вечером. Он был странный, этот сэнсэй. Наверное, таких, как он, уже не осталось во всей префектуре, а может быть, – во всей Японии.

Ему было хорошо за семьдесят. Его знала вся округа, потому что его биография началась при обороне замка Вакамацу. Поговаривали даже, что он был одним из «белых тигров», но от отца я знаю, что это неправда, при обороне замка он был, но в отряде «белых тигров», погибших в боях за последнего сегуна Токугаву Ёсинобу, не был. Потом он оказался во флоте адмирала Эномото Такэаки и ушёл с ним на Хоккайдо.

После поражения адмирала, нанесённого императорскими войсками, мой сэнсэй долго скитался по всей стране. Его нашли, голодного и оборванного, в окрестностях нашей деревни, он жил в пещере между скалами и воровал кур. Крестьяне пытались его схватить и отдать полиции, но он их побил с десяток, просто голыми руками, а потом досталось и полицейским. За поясом своего дырявого кимоно он носил два меча, но даже не обнажил их. Отец, который в то время был начальником нашей местности, отстоял его, тут родился я, и он взял его моим сэнсэем.

К тому времени в моей Японии всё сильно переменилось. После реставрации императора Мэйдзи самураи стали превращаться в офицеров и чиновников, столицы княжеств – в большие города, в которых появились промышленность, и образование, и новая бюрократия. Мой отец, внук самурая и сын самурая, стал чиновником.

Я вырос в окрестностях города Сидзуока, прямо у подножия Фудзи-сан. Вместе с отцом часто бывал в Токио, но, когда отец туда уезжал один, он оставлял меня на попечение сэнсэя. Ему он доверял больше всех.

Потом был токийский университет «Васэда». Там я учился в русской группе у Варвары Дмитриевны Бубновой.

Сонечка, если я что-то знаю о России, то это от неё. Она очень любила вашу родину, тосковала по ней и вложила в нас, наверное, всю эту любовь. И, конечно, ваш язык. Она нам прочитала всего Пушкина, Толстого, Лермонтова, хотела бы, наверное, и всех других.


В конечном итоге у меня в голове всё перемешалось. Я – сын самурая и должен служить императору, защищать его, а значит, убивать его врагов, то есть людей. Россия – враг императора, её надо завоевать, а значит, убивать надо вас – русских. А вы родили Пушкина.

После окончания университета я был призван в императорскую армию и попал в Генеральный штаб, в разведку, потом в Харбин, к полковнику А-сан. Ты его знаешь. Его весь русский Харбин знает, как знают Хорвата, Косьмина, Родзаевского и других политиков и военных, которые…

Ладно. Об этом я писать не буду.

Дочурке моей пятилетней

Почему-то дал имя я русское – Соня,

И звать её так доставляет мне радость.

Роман Тургенева!

Его я в поезде читал, долины Исикари проезжая,

Где падал мокрый снег!

Это, Сонюшка, снова Исикавы Такубоку. Уж не его ли ты дочь? Хотя он наверняка не знал, что Соня – это Софья – Мудрость жизни. Вот такой ваш русский язык.

Надо заканчивать.

Твой Ко.

Лишь там, где опадает вишни цвет, —

Хоть и весна, но в воздухе летают

Пушинки снега…

Только этот снег

Не так легко, как настоящий, тает!..

* * *

Покоя не могу найти я и во сне,

С тревожной думой не могу расстаться…

Весна и ночь…

Но снится нынче мне,

Что начали цветы повсюду осыпаться.

* * *

Луна всего лишь светит на рассвете,

В сиянье слабом опадает клён, —

Пурпурная листва!..

Срывает листья эти

Злой ветер, прилетевший с гор.

* * *

Всё, всё бело! Глаза не различат,

Как тут смешался с цветом сливы – снег…

Где снег? Где цвет?

И только аромат

Укажет людям: это слива или нет?

* * *

Осенняя луна сосну рисует тушью

На синих небесах.

Луна летит меж туч,

Кругом деревьев ветви

Ещё роняют дождь.

Сонечка, хорошая моя, мне что-то сегодня очень грустно.

* * *

Какая грусть в безжизненном песке!

Шуршит, шуршит.

И всё течет сквозь пальцы, когда сожмёшь в руке…

* * *

Над ручьём весь день

Ловит, ловит стрекоза

Собственную тень.

* * *

И встать я не встал, и спать не спится…

И так проходит ночь, и утро настаёт,

Все говорят: «Весна»… А дождь не устаёт —

Всё продолжает литься!

И я с тоской смотрю, как он идёт…

* * *

Да, сном, и только сном должны его назвать —

И в этом мне пришлось сегодня убедиться, —

Мир – только сон…

А я-то думал – явь,

Я думал, это жизнь, а это только снится!

* * *

Я красотой цветов пленяться не устал,

И слишком грустно потерять их сразу…

Всегда жалею их,

Но так их жаль, как этой ночью,

Не было ни разу!

Да, вчера была интересная встреча. Меня вызвали к начальнику. Я вошёл в кабинет, минут пять сидел один, потом открылась дверь, и вошёл Сашик и какой-то капитан. Хотя нет, не какой-то. В августе 45-го я его видел в Харбине – он крутился вокруг дома Адэ-сан. Потом я видел его около телефонной станции, потом около собора, где-то ещё… На нём тогда не было формы, был костюм и нелепая шляпа, точнее, шляпа была обычная, но сидела она не как на европейцах, а как на нас, японцах. Нам ведь довольно трудно даётся европейская одежда, кроме формы. В их костюмах мы часто выглядим, как они нас рисуют на своих карикатурах. Я его поэтому и приметил, из-за этой шляпы. Почему мне тогда было не до него?

Так вот, они вошли, я встал. Капитан очень по-деловому, почти не глядя на меня, разложил на столе документы, а перед этим отпустил охранника, просто выставил его за дверь. Расположился, вытащил из кармана толстую стеклянную пепельницу и устроил её на углу стола, ко мне поближе, я курил один, этим он, кстати, нарушил лагерный порядок, а что, если бы я в него запустил этой пепельницей! Потом сел и кивнул мне, мол, садись. А Сашик стоит! Капитан глянул на него, и Сашик тоже сел. Немного помолчали. Капитан, глядя на Сашика, спросил:

– Насколько я понимаю, переводчик нам не нужен?

Сашик первый раз посмотрел на меня и согласно кивнул.

– Скажите, военнопленный… Коити Кэндзи… – начал капитан, дальше он задавал вопросы, изредка поглядывал на Сашика, а тот только кивал. Я отвечал, война кончилась, и мне было нечего скрывать. Сашик всю беседу, а она длилась, наверное, часа два, молчал.

Ты знаешь, Сонечка, он на меня почти не смотрел. Я подумал, что понял почему, и стал ему подыгрывать, тоже не буравил его взглядом. В конце концов, мне было всё понятно и даже понятно, зачем он понадобился капитану, просто для того, чтобы в его присутствии я ничего не соврал и не перепутал. А мне и незачем было врать, и перепутать я ничего не мог, всё в памяти было так свежо, как будто это было вчера, потому что он спрашивал меня только про Харбин. Я всё ждал, спросят ли они о тебе, но нет, не спросили.

В один момент наступила пауза, капитан дал Сашику какой-то документ, и он стал его читать, а сам взял другой и тоже стал читать. Тогда я прямо посмотрел на Сашика, и, ты не представляешь, вдруг он представился мне в советской военной форме, в парадном кителе, таком какие я видел на офицерах в нашем лагере на их праздник октября или 1-е Мая – с золотыми погонами. Я только не мог увидеть звездочек на его погонах: две лейтенантские или четыре капитанские, как у его соседа. Почему-то я не подумал про него как про старшего лейтенанта – три, а именно – две или четыре. Сашик смотрелся. Форма ему очень шла. Я вспомнил его отца, полковника царской армии, я никогда не видел его в форме, но в царской форме я видел других русских харбинцев: полковников, генералов, на разных их собраниях или торжествах. И у меня вдруг сложилось такое ощущение, что на Сашике форма не советская, а царская, погоны-то ведь – золотые!

Удивительно, да?

Потом разговор или допрос, я так и не понял, закончился, они поднялись, кивком попрощались и вышли. Я остался, мне надо было дожидаться конвоя. Через минуту дверь открылась, и в неё буквально ворвался Сашик, он подбежал ко мне, я от неожиданности вскочил, обнял меня и прошептал, на самом деле он кричал, но шёпотом:

– Извини, Кэндзи, я не мог по-другому! Прошу тебя, когда вернёшься на родину, постарайся найти моих! И Соню! Может быть, они уехали из Китая, я их нигде не нашёл. Может быть, они в Америке или в Австралии или… хотя бы просто живы… Если найдёшь, скажи им, что я живой, а потом я сам постараюсь их найти…

Наверное, он хотел сказать что-то ещё, но приоткрылась дверь, в комнату вполлица заглянул конвойный, весь в веснушках, и жалостно так попросил:

– Товарищ старший лейтенант, вас ждут у начальника лагеря…

Сашик отвернулся от меня и ушёл.

Больше я его не видел.

Видишь, как я ошибся, он оказался не лейтенант и не капитан, а именно старший лейтенант. Он был в обычном гражданском костюме, но форма бы ему очень шла.

Ладно, все. Об этом надо забыть, хотя бы на время».

Письмо6

(перевод с японского)

«Я помню, как после концерта Вертинского мы вышли из зала. Ты, я и Сашик, как видишь, без Сашика у нас ничего не происходило. Настроение у всех было как в песнях Вертинского. И тогда я прочитал тебе танка, вот эту: «Я красотой цветов…» Ты посмотрела на меня удивлённо, и если бы смогла ответить, то, наверное, так:

Я не могу найти цветов расцветшей сливы,

Что другу я хотела показать:

Здесь выпал снег, —

И я узнать не в силах,

Где сливы, а где снега белизна?

Тогда бы я тебе ответил:

Как сквозь туман вишнёвые цветы

На горных склонах раннею весною

Белеют вдалеке, —

Так промелькнула ты,

Но сердце всё полно тобою!

Как видишь, они все очень короткие, пять строк – танка или три – хокку. А вот – такие:

Чем так мне жить, страдая и любя,

Чем мне терпеть тоску и эту муку, —

Пусть стал бы яшмой я,

Чтоб милая моя

Со мной осталась бы, украсив мною руку.

Или:

Когда ты спросишь,

Как теперь я сплю

Ночами долгими один, – одно отвечу:

Да, полон я тоски

О той, кого люблю.

Или:

Я полон грусти, расстаюсь с тобой,

Слезинки светлые дрожат на рукаве,

Как яшма белая!..

Я их возьму с собой,

Пусть это будет память о тебе…

А может быть, так:

О этот мир, печальный мир и бренный!

И всё, что видишь в нём и слышишь, – суета.

Что эта жизнь?

Дымок в небесной бездне,

Готовый каждый миг исчезнуть без следа…

* * *

Печально всё. Удел печальный дан

Нам – смертным – всем, иной не знаем доли.

И что останется?

Лишь голубой туман.

Что от огня над пеплом встанет в поле.

А вот про мою Японию, которую ты никогда не видела, а я, может быть, никогда уже не увижу:

В стране моей родной

Цветёт вишнёвым цветом

И дикая трава!

И это про Японию, наверное теперешнюю:

Дерево – на сруб…

А птицы беззаботно

Гнёздышко там вьют!

А это про японцев, то есть про нас:

Чужих меж нами нет!

Мы все друг другу братья

Под вишнями в цвету.

Или так:

Крестьяне отказались от сакэ…

А от чего откажутся они,

Когда им будет хуже?

А это про меня:

О смерти думаю всегда как о лекарстве,

Которое от мук освободит…

Ведь сердце так болит!..

Я ко всему готов, Соня. Эти длинноносые, эти русские, не дадут мне сделать сэппуку…

А почему?

Я этого хочу. Это мой долг. Я не защитил Императора и должен умереть.

Зачем это всё – война, лагерь, плен…

Долг – это главное!

Умереть за Императора!

Интересно, а Асакуса тоже сделает сэппуку?

Может, сделает. Должен сделать. Он самурай. Он чтит Кодекс Бусидо.

Но пока не сделал! Хотя я этого не знаю».

«Хранить вечно.

Ст. оперуполномоченный УКГБ СССР

по Хабаровскому краю

капитан Мальцев Е.М.

29 января 1992 г.».

Загрузка...