ЖВМ в какой-то степени знаковая повесть для любителей творчества АБС. С одной стороны, именно эта повесть сводит вместе многие линии повествования о мире Полудня: здесь появляются Горбовский и Август-Мария Бадер из ПXXIIВ, Максим Каммерер из ОО, Майя Глумова из „Малыша“, упоминается Корней Яшмаа из ПИП. Имеется и множество других отметок, по которым можно исследовать как хронологию мира Полудня, так и его общее развитие. С другой стороны, само произведение дает читателю столько вариантов ответов на различные поставленные в повести вопросы, что каждый волен сам выбирать более близкую ему интерпретацию и разгадывать хитросплетения сюжета, исходя из нее. С третьей стороны, почитателям изящной словесности в ВМ — простор для наслаждения, К примеру, одна фраза (помните, когда Щекн не послушался Абалкина и заглянул в „стакан“, в котором сидел ракопаук): „…больше всего на свете мне хочется сейчас прошипеть: „С-с-скотина!..“ и со всего размаха, с рыдающим выдохом залепить оплеуху по этой унылой, дурацкой, упрямой, безмозглой лобастой башке…“ Пять определений подряд, каждое — емкая характеристика как самого Щекна, так и отношения к нему Абалкина… С четвертой стороны, не остались в стороне и любители второго смысла, любители поискать в творчестве АБС крамолу, критику существующего строя (достаточно поставить знак равенства между К0МК0Ном-2 и КГБ). Хотя, конечно, ЖВМ дает массу возможностей для интерпретации. К примеру, Майя Каганская увидела в истории „подкидышей“ историю вечно гонимого и чужого для всех еврейского народа.
Текстология же ЖВМ дает, увы, мало материала для исследования.
Черновик ЖВМ, как и чистовик, практически идентичен опубликованному варианту. То ли Авторы так ясно видели всю повесть еще до ее написания и обговорили ее досконально, то ли были еще какие-то записи, которые в архиве не сохранились. Но сохранились в архиве четыре машинописных странички — то ли замысел какой-то другой, ненаписанной повести, то ли очень ранний вариант ЖВМ. Дело происходит еще не на Саракше, а на Пандоре, аборигены столь же непохожи — другой уровень развития, другая обстановка… Но как раз из этого отрывка мы можем узнать, как же все-таки Абалкин узнал от Тристана, что ему нельзя на Землю:
Когда заседание кончилось и все члены Совета разошлись, Горбовский остался в зале. Он чувствовал себя выжатым, бездарным и нелепым. Он чувствовал себя так, словно его занесло на сцену, где только что разыгрался помпезный и бездарный спектакль на историческую тему. Ему было стыдно и неловко.
— Ну что, Рудольф? — сказал он Страннику, заставляя себя смотреть ему в лицо. — Ну теперь вы довольны?
— Почти, — коротко ответил Рудольф Сикорски, по прозвищу Странник. Он поднялся, намереваясь уйти, но не потому, что ему было неловко, а потому что ему не терпелось взяться за это дело.
— Но вы понимаете, что все тайное становится в конце концов явным? — сказал Горбовский.
— Не обязательно, — сказал Странник небрежно. — Это — вопрос организации, и не более того.
— А как насчет случайностей? — Горбовский почувствовал, что все продолжает разыгрывать бездарный спектакль, но он не умел отстроиться от дурацкой роли, которую сам же и выбрал. — Как насчет бутербродов, которые падают маслом вниз?
Странник уже уходил. Он буркнул, не оборачиваясь:
— Значит, сделаем так, чтобы бутерброды не падали… Или вообще обойдемся без бутербродов, — добавил он уже на пороге.
С тех пор прошло сорок лет.
Все началось на Пандоре. И конечно, все началось со случайности. Вероятно, это была неизбежная случайность. Вероятно, она должна была рано или поздно произойти.
Лев Абалкин работал на Пандоре уже двенадцать лет. Сначала он был рабом, потом шпионом малого жреца, потом малым жрецом, потом Невидимым первого разряда и наконец стал Большим Жрецом. За эти 12 лет он сто раз назначал своему связному рандеву на Белом Лбу и сто раз предупреждал его, что нельзя отходить от вертолета — надо сажать машину точно в обозначенный круг и сидеть в кабине, дожидаясь Льва. И Тристан почти всегда так и делал. Но от Базы до Белого Лба было 8 часов лету. У него затекали ноги, и хотелось размяться. Кроме того, Лев иногда опаздывал на час или даже больше, и ждать его в кабине было скучно. И кроме того, окрестности Белого Лба — одно из самых красивых и безопасных на вид мест Пандоры. Было трудно удержаться и не посидеть на краю скалы, свесив ноги, любуясь игрой красок в клубящихся облаках Сухих Джунглей. Тристан не удерживался. Двадцать раз ему сошло, а потом случилось неизбежное.
Когда Лев — на этот раз точно, минута в минуту — вышел к подножью Белого Лба, Тристан лежал ничком в пышной полосатой траве и был без сознания.
По-видимому, он прилетел несколько раньше и вышел из кабины размяться. По-видимому, он стоял на краю скалы и благодушно озирался, не зная, разумеется, что в этот самый момент мимо проходит патрульный отряд Боевых Слизней. Он, вероятно, так ничего и не успел понять, когда из мерцающей листвы певуче звеня поднялись метательные диски и прошли рядом с ним, чуть только коснувшись, чтобы сделать четыре ритуальных разреза — наискосок через живот и по связкам обеих ног. Он сильно расшибся, упав с высоты десяти метров, и внутренности его выпали.
Слизни были еще здесь, в зарослях. Лев чувствовал их испуганные взгляды. Белый Лоб был табу. Они только совершили обряд очищения и не более того, но они, конечно же, чувствовали, что здесь что-то не так. Племя Слизней многому научилось за последние 6 лет, а Боевые Слизни были самые сообразительные среди своего народа.
Лев вскарабкался к вертолету, держа Тристана на плече. Первым делом он распаковал тюк с медикаментами (ради которого и должно было состояться рандеву), достал то, что могло помочь — хотя бы остановить кровотечение, хотя бы нейтрализовать яд, хотя бы смягчить шок — и сделал все, что было в его силах. Потом он поднял вертолет и погнал его в сторону Базы.
Он думал только о том, чтобы спасти Тристана, но вдруг понял, что даже как-то рад случившемуся. Он хотел на Базу. Он хотел домой. Он вдруг с каким-то истерическим неистовством ощутил адское нежелание возвращаться в Храм. 12 лет, думал он. Хватит. Теперь я больше не вернусь. Я наладил там все, что можно было наладить. Андрей станет Большим Жрецом. Машина смазана и запущена. Теперь она пойдет и без меня. У вас больше нет причин меня задерживать. Хватит…
Тристан бредил. Собственно, он умирал, но яд куффу, которым смазаны метательные диски, убивая его, не давал ему умереть спокойно. Убивая, яд куффу заставляет говорить. И Тристан говорил. По-видимому, он разговаривал с Джонатаном Гиббсом, начальником Базы. Он называл его по-дружески Джонтом, и Лев слышал этот разговор так, словно Тристан говорил с шефом по телефону.
Он давно не водил вертолета, лет пять. Это не забывается, но настоящая сноровка пропадает. А ему надо было провести машину напрямик, кратчайшим путем и с максимальной скоростью. Надо было успеть значительно быстрее, чем за обычные крейсерские 8 часов. Управление отнимало почти все его внимание, потому что он прокладывал курс над зоной вертикальных потоков и машину неимоверно трясло и норовило завалить на борт. Но в конце концов он обратил внимание на бред Тристана и очень скоро понял, что Тристан повторяет все время одно и то же и говорит именно о нем, о Льве Абалкине.
Вот что говорил Тристан:
— Я умираю… Не спорьте, Джонт, на этот раз мне не выкарабкаться. Слушайте. Да слушайте меня, черт побери!.. Лев не должен вернуться на Землю. Да, Лев Абалкин… Я знаю, что он просит отпуск… Знаю… Знаю! На Землю он возвратиться не должен. В крайнем случае — Курорт. Да куда угодно, только не на Землю… Это неважно… Это неважно, я говорю!.. Хорошо, если вы не сумеете… Да-да, я об этом и говорю: если вы не сумеете его удержать здесь, немедленно сообщите на Землю: триста семьдесят — семьсот сорок — три нуля — Европа… (Он повторял этот номер раз пять подряд.) Это неважно. Вы только сообщите, куда он направляется — и все. Но заклинаю вас — только не на Землю! Ему нельзя на Землю… Вы запомнили номер? (Пауза.) Да. Правильно. Прощайте.
Тристан замолкал и через минуту начинал все сначала — почти теми же словами и с теми же интонациями. Он очень мучился, и то о чем он говорил, мучило его, кажется, даже сильнее, чем рана и яд куффу.
Лев попытался вмешаться в этот разговор, хотя и знал, что это бесполезно — для того, кто умирает от куффу, существует только внутренний мир, мир его умирания. Тристан его не слышал — он только все время повторял одно и то же, самое главное для себя, более важное, чем смерть — так всегда бывает с теми, кто умирает от куффу. Через два часа он замолчал — яд парализовал речь.
Перелет занял пять с половиной часов. Посадив машину прямо на крышу госпиталя, Лев подождал, пока Тристана унесут, а потом спустился в столовую и поел. Голова у него трещала так, что он ничего вокруг не видел и не замечал. Он пошел в административный корпус и попросил приема у шефа. Только здесь он заметил, что от него шарахаются, и сообразил, что у него на лице обычная Маска Ужаса. Но он не стал менять лица и в таком виде прошел к Джонатану Гиббсу.
— Я больше не могу, — сказал он ему— Я возвращаюсь домой. Сегодня. Сейчас.
— Да, — сказал Джонатан Гиббс, стараясь на него не смотреть. Губы у него непроизвольно подергивались. — Да-да… Конечно.
— Я в двадцатый раз вас об этом прошу, — сказал Лев. — Вы, по-моему, хотите, чтобы я к дьяволу загнулся здесь.
— Господи, — сказал Гиббс, совсем закрывая глаза. — Да о чем речь! Поезжайте, конечно. Поезжайте…
— Эта история меня доконала, — сказал Лев. — Я больше не могу. Андрей останется за меня. Он полностью в курсе всех дел…
Гиббс молча кивал и кивал головой как китайский болванчик, а потом сказал умоляюще:
— Лев, милый, вы не можете… свое лицо… зачем это вам сейчас?..
— Простите, — сказал Лев и привел свое лицо в порядок. Через три часа он внерейсовым „призраком“ улетел на Землю.
Никто его не задерживал, даже и не пытался. Тристан, полностью парализованный, лежал в госпитале, врачи обещали, что он будет жить.
Собственно, черновик от последующих вариантов отличается только редкой, кое-где, стилистической правкой. В большинстве случаев Авторы добавляют выразительности тексту, используя для этого повтор. „Никаких силовых контактов“, — говорит Сикорски. Авторы усиливают: „Никаких силовых контактов. Вообще никаких контактов“. Точно так же, когда Каммерер вспоминает данные листа № 1, в черновике он вспоминает только начало: „Профессиональные склонности: зоопсихология, театр, этнолингвистика“. Потом Авторы дополняют: „Профессиональные склонности: зоопсихология, театр, этнолингвистика… Профессиональные показания: зоопсихология…“
ЖВМ впервые был опубликован в журнале „Знание — сила“ в 1979–1980 годах, два года спустя — в сборнике „Белый камень Эрдени“. После этого ЖВМ выдержал много переизданий в авторских сборниках в региональных издательствах: с ОО, ВНМ и ХВВ (Кишинев: Лумина, 1983), с ПКБ и рассказами (Рига: Лиесма, 1986), с ПНВС и ПИП (Фрунзе: Мектеп, 1987), с ОО и ВГВ (Томск: кн. изд-во, 1989)… Но особенно популярность ЖВМ заметна по региональной печати того времени: „Ленинец“ (Уфа, с декабря 1981 по август 1982), „Волжский комсомолец“ (Куйбышев, с июля 1982 года по январь 1983), „Молодой дальневосточник“ (Хабаровск, с ноября 1985 по апрель 1986)…
Эпиграф к повести был упущен только в двух изданиях: в сборнике „Белый камень Эрдени“ и рижском издании. Об эпиграфе в сборнике БНС рассказывал: „…его мы были вынуждены выбросить под давлением идиота-редактора, которому кто-то по секрету сообщил, что „Стояли звери…“ и т. д. — это слегка переделанная маршевая песня гитлерюгенда (!)“. Рижское издание публиковалось по варианту „Белого камня Эрдени“. В этих же двух изданиях в самом тексте, когда упоминается это четверостишье (в рассказе Майи Глумовой о детстве), „в них стреляли, они умирали“ исправлено на „они кричали, их не пускали“. В этих же двух изданиях главы с подзаголовком „Из отчета Льва Абалкина“ имеют еще подзаголовок: „ОПЕРАЦИЯ „МЕРТВЫЙ МИР““. Также имеются в этих изданиях и сноски: „Андроид (фантастич.) — человекообразный“, „Ментоскопирование (фантастич.) — исследование подсознания с помощью прибора, „читающего мысли“ (ментоскопа)“.
По поводу заглавных букв и имен собственных. Почему АБС практически во всех произведениях цикла „Полудня“ профессию „учитель“ употребляют с заглавной буквы, догадаться несложно — это показывает уважение будущего человечества к этой профессии. В ЖВМ также с заглавной пишется и вторая профессия, которая учит, — Наставник. Но чем объяснить написания „Прогрессор“ (другие профессии пишутся со строчной), „Голованы“ (представители других цивилизаций пишутся со строчной)? Вообще же, если брать проблему имен собственных, которые и пишутся с заглавной буквы, то ЖВМ как никакое другое произведение АБС дает множество примеров: Музей Внеземных Культур или Музей внеземных культур, площадь Звезды или Площадь Звезды, Спецсектор предметов материальной культуры невыясненного назначения или спецсектор Предметов, а может быть, и спецсектор предметов… И еще один вопрос для лингвиста: как правильно должно звучать название жителя планеты Тагоры: тагорец или тагорянин?
Еще один интересный факт по поводу всяческих названий. Как писалось в этом исследовании (в разделе, рассказывающем о раннем варианте УНС): „В „Беспокойстве“ (в издании „Миров“ и далее) издатели с разрешения Б. Н. Стругацкого изменили Мировой Совет на Всемирный совет, так как в завершающих цикл Полудня повестях (ЖВМ, ВГВ) он именуется именно так. Хотя как раз здесь правильность замены под вопросом, так как „Беспокойство“ относится скорее к ранним произведениям цикла (ПXXIIВ, ПКБ), где название этого органа — „Мировой Совет““. Так вот, уточним: в ЖВМ Всемирным совет называется только начиная с „Миров“. В более ранних изданиях он все же — Мировой Совет…
Первое, журнальное издание было несколько сокращено. По сравнению с журнальными публикациями других произведений — в меньшей степени (изредка убраны предложение-два, в основном описательного характера). Впрочем, некоторому сокращению (отличающемуся от сокращений в „Знание — сила“) подверглись и публикации в сборнике „Белый камень Эрдени“ и в рижском издании. Но есть в журнальной публикации (и только в ней, даже в рукописях этого нет) и дополнение, поясняющее смысл работы Прогрессора. Во время обсуждения проблемы „подкидышей“ Каммерер думает: „Но я-то, к сожалению, не был нормальным человеком в этом смысле слова. Я, к сожалению, и был как раз одним из тех, на долю которых выпало улаживать“. После этого в журнале идет продолжение фразы: „…все, что могло стать опасным для человечества и прогресса. Именно поэтому такие, как я, оказывались иногда в чуждых мирах и в чуждых ролях. Вроде роли имперского офицера в феодальной империи на Саракше, которую играл в свое время Абалкин“.
Некоторые изменения в тексте ЖВМ удивляют. К примеру, в черновике, первом издании, а также некоторых других, Щекн, первый раз заговорив со стариком из „добрых людей“ (экспедиция „Мертвый мир“), произносит: „Я тебе покажу „собаку“! <…> Старый болтливый козел!“ В чистовике (вероятно, простая опечатка Авторов) вместо „козел“ напечатано „котел“. Также („Старый болтливый котел!“) публикуется и в ряде изданий, пока на это странное сравнение не обращает внимание Леонид Филиппов (редактор „Миров братьев Стругацких“) и, вероятно, советуясь с БНС, правит: „Старый ржавый котел!“ В собрании сочинений „Сталкера“, так как текст проверялся и по другим изданиям и по рукописям, „старый болтливый козел“ восстановлен.
О сценарии ЖВМ (далее — ЖВМ-с) БНС вспоминал, беседуя с „люденами“ в 1992 году:
БНС. А ЖВМ как возник, сценарий? Был написан сценарий. Правда, писал его в основном Аркадий Натанович. Очень сильно отличающийся от оригинала. Вы не нашли его в рукописях, кстати?
Ю. Флейшман. Нет.
БНС. Он где-то лежит. Надо его найти. Мне он тоже не очень нравился, но поскольку я был довольно к этому равнодушен… Ну, написал и написал. Так… С кем мы тогда работали…
В. Казаков. Грамматиков.
БНС. Грамматиков, совершенно верно. Грамматиков почитал, начал крутить носом, начал щелкать пальцами, что вот тут не хватает, вы знаете, чего-то такого. Сначала он говорил, что надо дальше от текста. Когда вот это было сделано — „дальше от текста“, — тогда он стал щелкать пальцами и говорит: „Хорошо бы это ближе к тексту“. И вот я помню, тогда я приехал в Москву, мы сели и написали. Я сказал: „Ну какого черта? Он хочет ближе к тексту. Я и ты тоже хотим ближе к тексту, так давай сделаем ближе к тексту“. И вот мы сделали то, что потом было опубликовано в „Уральском Следопыте“.
Ранняя рукопись сценария так и не нашлась. Поздняя, к сожалению, тоже не сохранилась. Скорее всего, она была отдана для публикации в журнал да там и осталась. Сам сценарий был опубликован дважды: в журнале „Уральский следопыт“ (1989, № 4) и в сборнике киносценариев в „Мирах братьев Стругацких“. Тексты практически не отличаются, только из подзаголовка в журнальной публикации можно узнать, что это — „сценарий трехсерийного фильма“.
Если же сравнивать повесть и сценарий, то можно сказать, что этот сценарий по сравнению с другими наиболее близок к повести — некоторые абзацы из повести просто перенесены в сценарий дословно. Но, конечно, есть и отличия. Часть отличий касается меньшего объема сценария по сравнению с повестью. Так, к примеру, из сценария исчезли: „Операция „Мертвый мир““ (о ней лишь упоминается), доктор Гоаннек из „Осинушки“, „Александр Б.“ на заставе у резиденции голованов и плохая работа нуль-транспортировки из-за флюктуации нейтринного поля; нет в сценарии и упоминания о встрече двух близнецов и вообще не упоминается Корней Яшмаа.
Часть изменений в сценарии обусловлена зрелищностью. К примеру, вместо сухой главы „Кое-что о Льве Абалкине, прогрессоре“, где приводится текст радиограммы о гибели Тристана и бегстве Абалкина, в сценарии текст радиограммы звучит на фоне разворачивающихся событий:
Чужая планета среди звезд: огромный пятнистый красно-оранжевый серп, неподалеку — два серпа поменьше, луны этой планеты.
Серп стремительно надвигается, тьма застилает экран, и одновременно — механический, прерываемый помехами голос начинает монотонно читать текст радиограммы.
ПЛАНЕТА САРАКШ БАЗА ПРОГРЕССОРОВ „СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС“ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ ВЧЕРА ВЫЕЗДНОЙ ВРАЧ БАЗЫ ТРИСТАН ГУТЕНФЕЛЬД ВЫЛЕТЕЛ НА СВОЕМ БОТЕ ДЛЯ РЕГУЛЯРНОГО МЕДИЦИНСКОГО ОСМОТРА ЛЬВА АБАЛКИНА ДЕЙСТВУЮЩЕГО В РОЛИ ШИФРОВАЛЬЩИКА АДМИРАЛТЕЙСТВА ОСТРОВНОЙ ИМПЕРИИ К НАЗНАЧЕННОМУ ВРЕМЕНИ НЕ ВЕРНУЛСЯ НА СВЯЗЬ НЕ ВЫХОДИЛ О ПРИБЫТИИ НАТОЧКУ РАНДЕВУ НЕ ДОКЛАДЫВАЛ…
Ночь, проливной дождь. Панически мечутся лучи прожекторов, отвратительно воет тревожная сирена. Вспышки выстрелов, треск автоматных очередей.
Грубо клепанный железный борт какого-то сооружения. Распахивается люк, из него выскакивает рослый человек в пятнистом комбинезоне, простоволосый, оскаленный от напряжения и ненависти. На плече у него висит безжизненное тело, облаченное в обтягивающий блестящий черный костюм.
Человек в комбинезоне огромными скачками несется сквозь дождь, тьму и прожекторные сполохи. Под ногами у него бетонные плиты, проросшие на стыках мелкой травкой, вокруг угадываются безобразные военные сооружения — капониры, поворачивающиеся уши локаторов, сторожевые башни, с которых вспыхивают прожектора и выстрелы.
Человек в комбинезоне бежит к громадному грузовику с трейлером. На трейлере громоздится непривычного вида летательный аппарат, похожий на большое яйцо тупым концом вниз. Около трейлера — несколько охранников в мокрых плащах с капюшонами. Они стреляют из автоматов навстречу бегущему, но попасть в него невозможно: он передвигается с невероятной скоростью непредсказуемыми зигзагами, временами исчезая напрочь и вновь появляясь там, где никто не ожидает его увидеть.
Он набегает на охранников — неожиданно сбоку. Плотные мужики в плащах катятся по бетону, как пластмассовые кегли. Высоко в воздух взлетает, болтая оборванным ремнем, выбитый из рук автомат.
А человек в комбинезоне уже на трейлере. Он пытается раскрыть дверцу яйцеобразного аппарата. Дверца не открывается. Пули с визгом отлетают от матовой брони. Человек в комбинезоне хватает вялую руку мертвеца и прижимает мертвую ладонь к отпечатку пятерни рядом с дверцей, и тогда дверца распахивается.
Яйцеобразный аппарат абсолютно беззвучно взмывает в мокрую тьму, сопровождаемый лучами прожекторов и трассами автоматных очередей.
…СЕГОДНЯ НА ЕГО БОТЕ НА БАЗУ „СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС“ ПРИБЫЛ ЛЕВ АБАЛКИН ПО ЕГО СЛОВАМ ТРИСТАН ГУТЕНФЕЛЬД ПРИ НЕИЗВЕСТНЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ БЫЛ СХВАЧЕН И УБИТ КОНТРРАЗВЕДКОЙ ИМПЕРСКОГО АДМИРАЛТЕЙСТВА СПАСАЯ ТЕЛО ГУТЕНФЕЛ ЬДА ЛЕВ АБАЛКИН БЫЛ ВЫНУЖДЕН РАСКРЫТЬ СЕБЯ ПРИ ПРОРЫВЕ ФИЗИЧЕСКИ НЕ ПОСТРАДАЛ ОДНАКО НАХОДИТСЯ НА ГРАНИ ПСИХИЧЕСКОГО СПАЗМА ПО ЕГО НАСТОЯТЕЛЬНОЙ ПРОСЬБЕ НАПРАВЛЯЕТСЯ НА ЗЕМЛЮ РЕЙСОВЫМ ШЕСТЬСОТ ОДИННАДЦАТЬ…
Полюс чужой планеты. Ночь. Снежное безмолвие. Стремительно несутся по экрану очертания торосов, снежных дюн, ледяного крошева.
И вдруг небольшой город встает из снегов. Светятся круглые окна приземистых зданий, отсвечивает матовая броня яйцеобразных аппаратов, рядами стоящих на площади перед главным зданием. В отдалении — странные очертания массивных конусообразных сооружений. Это космические корабли. Они кажутся мохнатыми живыми существами. Они словно покрыты длинной черной шерстью, и по этой шерсти пульсациями идут волны — от вершины конуса к основанию.
Яйцеобразный аппарат садится перед главным входом, человек в комбинезоне с мертвым черным телом на руках тяжело спрыгивает в снег. Он входит в здание, навстречу ему из света бегут люди в легких ярких костюмах.
…ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ МЕДИЦИНСКОЕ ОБСЛЕДОВАНИЕ ТЕЛА ТРИСТАНА ГУТЕНФЕЛ ЬДА ПОКАЗАЛО ЧТО СМЕРТЬ НАСТУПИЛА В РЕЗУЛЬТАТЕ НЕОБРАТИМОГО РАЗРУШЕНИЯ КОРЫ ГОЛОВНОГО МОЗГА ВЫЗВАННОГО ВОЗДЕЙСТВИЕМ НЕИЗВЕСТНОГО ТОКСИНА ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО РАСТИТЕЛЬНОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ НЕСОМНЕННЫМ ЧТО ПЕРЕД СМЕРТЬЮ ТРИСТАН ГУТЕНФЕЛЬД БЫЛ ПОДВЕРГНУТ ЖЕСТОКИМ ПЫТКАМ…
Один из псевдоживых конусов-звездолетов наливается вдруг красным светом, беззвучно поднимается над снежным полем, делается оранжевым, желтым… проходит через все цвета спектра до фиолетового, становится прозрачным — серп местной луны просвечивает сквозь него — и исчезает вовсе.
О родителях Льва Абалкина лишь сказано, что „ему года не было, как они погибли“. Но вот о других взрослых, заботящихся о маленьком Леве, в сценарии приводятся любопытные подробности. В самой повести имена Учителя, Наставника и лечащего врача Абалкина Каммерер встречает равнодушно, они ему ничего не говорят, в сценарии же:
Учителем у него был Сергей Павлович Федосеев. Что ж, известный человек. Учитель у него был, прямо скажем, экстра-класс… <…>
А наставником в школе был у него, между прочим, сам Эрнст Юлий Горн. Лично! Ну и ну! Этот мальчик подавал очень большие надежды, с младых ногтей его ведут профессионалы высочайшего класса…
<…>
Теперь врачи. В интернате — Ядвига Михайловна Леканова… Ну, я уже устал удивляться. Конечно, у этого ребенка лечащим врачом мог быть только действительный член Всемирной академии… Спустилась с горних высот фундаментальной науки, дабы скромно обслуживать мальчишку из Сыктывкарского интерната…
<…>
А вот погибший Тристан Гутенфельд — о нем я не слышал никогда и ничего. А между тем он вел Льва Абалкина последние двадцать два года, бессменно. Один. Он и только он. Что само по себе поразительно, если учесть, что Лев Абалкин мотался по всему космосу… Что-то вроде персонального врача… Здоровье нашего Льва Абалкина представляло такую общественную ценность, что к нему был приставлен персональный врач…
Отношение голованов к Абалкину в сценарии дается более определенное: „Они прибыли туда изучать голованов: Комов, Раулингсон, Марта и этот угрюмый парнишка-практикант… У него было тогда очень бледное лицо и длинные прямые волосы, как у американского индейца… Я помню, все поражались, как голованы приняли его. Они его полюбили. Голованы любить не умеют, но этого парнишку они полюбили сразу…“
В сценарии Учитель Федосеев после разговора с Абалкиным сам является в гости к Каммереру, потому что:
И я только сказал ему про вас… Что журналист Каммерер ищет его, чтобы повидаться… И вот тут произошло нечто совсем уж необъяснимое. То, из-за чего я здесь. Все это время я просидел в клубе как на иголках… Наваждение какое-то… Представьте себе, он уже садился в глайдер и тут услышал ваше имя. Лицо его буквально исказилось. Я не берусь передать это выражение, да я и не понимаю его. Он переспросил меня. Я повторил, уже сомневаясь, правильно ли я поступаю. Он спросил ваш адрес. Я сказал. И тогда он проговорил… нет, прошипел!.. что-то вроде: очень хорошо, с удовольствием с ним повстречаюсь… Я так ничего и не понял. Я пришел к вам сейчас, во-первых, потому, что мне стало страшно за вас…
Вместо Гриши Серосовина в сценарии два персонажа: сам Серосовин (только упоминается) и Гриша Каммерер — сын Максима Каммерера. Именно Гриша Каммерер — чемпион по субаксу, именно его Сикорски (которого, кстати, в сценарии зовут не Сикорски, а Сикорский) ставит охранять детонаторы в Музее. И он же, Гриша, присутствует вместе с отцом при „битве железных старцев“ (разговоре Экселенца и Бромберга).
Интересна и подробность, упомянутая в финале сценария. После последних слов повести „И Майя Тойвовна Глумова закричала“ в сценарии добавка: „И серый диск со знаком Ж рассыпался в прах и исчез“.
Есть в сценарии и эпилог, отсутствующий в повести. Этот эпилог своим стремлением расставить все точки над „и“ несколько напоминает эпилог в сценарии ОУПА:
Спустя годы и годы Максим Каммерер сидел в кабинете Экселенца за столом Экселенца и в кресле Экселенца. Перед ним лежала раскрытая папка, и он снова перебирал фотографии: Лев Абалкин в детстве, Лев Абалкин — курсант, Лев Абалкин — имперский офицер… Были там и фотографии Майи Глумовой, и старого учителя, и даже голована Щекна.
„…Двадцать пять лет прошло с тех пор, — думал Максим. — Четверть века. Мы так ничего и не сумели понять. Мы так и не узнали, что произошло с Тристаном Гутенфельдом. Мы так и не разгадали тайну „детонаторов“. Оставшиеся десять „подкидышей“ благополучно здравствуют и работают, по-прежнему ничего не зная ни друг о друге, ни о тайне своего происхождения. Несмотря на мои настойчивые требования, Мировой Совет так и не решился раскрыть их тайну и предать гласности историю Льва Абалкина… Тем более что мы так и не знаем до сих пор, что же это было: проявление загадочной и страшной программы или роковая цепь случайностей, порожденная страхом, подозрениями и тайной…“
И еще одна интересная интерпретация в сценарии. В повести Каммерер, думая о прогрессорстве и прогрессорах, рассуждает:
Прогрессоры. Так. Признаюсь совершенно откровенно: я не люблю Прогрессоров, хотя сам был, по-видимому, одним из первых Прогрессоров еще в те времена, когда это понятие употреблялось только в теоретических выкладках. Впрочем, надо сказать, что в своем отношении к Прогрессорам я не оригинален. Это не удивительно: подавляющее большинство землян органически не способно понять, что бывают ситуации, когда компромисс исключен. Либо они меня, либо я их, и некогда разбираться, кто в своем праве. <…> Потому что либо Прогрессоры, либо нечего Земле соваться во внеземные дела…
В сценарии же размышление о прогрессорах звучит совсем иначе:
…Значит, он был шифровальщиком имперского адмиралтейства. Я не знаю более омерзительного государства, чем Островная империя на планете Саракш… а имперское адмиралтейство, говорят, самое омерзительное учреждение в этом государстве. Наши бедные прогрессоры из кожи лезут вон, пытаясь сделать эту клоаку хоть немного лучше, но клоака остается клоакой, а прогрессоры делаются хуже. Они становятся опасными… Прогрессор, работавший имперским шифровальщиком и оказавшийся на грани психического спазма, — да, пожалуй, это действительно опасно…
Есть и досадные оплошности. Рассказывает Евгений Шкабарня:
Из текста ЖВМ известно, что Эрнст-Юлий Горн, Наставник Льва Абалкина по школе Прогрессоров, в 72-м году погиб на Венере при восхождении на пик Строгова, а врач Ромуальд Крэсеску („старикан (сто шестнадцать лет!)“), наблюдающий врач Абалкина по школе Прогрессоров, на момент описываемых событий „пребывал на некоей планете Лу, совершенно, по-видимому, вне пределов досягаемости“.
В ЖВМ-с в издании „Миров братьев Стругацких“ все наоборот: наставник Абалкина Эрнст Юлий Горн „вне пределов досягаемости. Некая планета Лу, я даже никогда не слышал о такой. Ему сто шестнадцать лет, а он продолжает работать… А вот до Ромуальда Кресеску я уже не доберусь никогда. В семьдесят втором году погиб на Венере при восхождении на пик Строгова“.
На первый взгляд может показаться, что Авторы сделали как бы рокировку биографий героев: в первом случае на Венере погиб Наставник, во втором — наблюдавший Абалкина врач. Однако через несколько страниц и в тексте ЖВМ, и в ЖВМ-с следует одна и та же, справедливая для „Жука…“ и неуместная теперь в сценарии, фраза, Экселенц говорит Максиму:
„— Плохо! Наставник умер“.
Неясно, кем допущена эта оплошность. Понятно только, что в ЖВМ-с надо либо привести биографии указанных персонажей в соответствие с текстом „Жука…“, либо исправить „Наставник умер“ на „врач умер“.
По поводу этого киносценария БНС в „Комментариях“ пишет: „Мы писали его (год спустя после „Хромой судьбы“ и на материале „Хромой судьбы“) специально для хорошего знакомого АН — белорусского[8] режиссера Бориса (кажется) Ивченко. Я уже толком не помню, что там, собственно, случилось — то ли Минская киностудия „Беларусь“ заартачилась, то ли режиссеру сценарий не показался, но в результате фильм (под странным названием „Искушение Б.“) был снят лишь несколько лет спустя совсем другим режиссером и на совершенно другой киностудии“.
Этот киносценарий принято считать оригинальным произведением Авторов, как, допустим, „Тучу“ или „Сталкера“. Ведь здесь присутствует не простое переписывание сюжета определенной повести с изменениями, нужными именно для кино. К примеру, для кино необходима зрелищность… Или требуется донести до зрителя какую-то мысль не посредством описания или размышления автора в повествовательной форме, а посредством образа или монолога (диалога). Киносценарии по ПНВС (не „Чародеи“, а именно „ПНВС“) или по ОУПА сравнительно недалеко отстоят от соответствующих повестей: те же (или почти те же) герои, тот же (или почти тот же) сюжет.
Сюжет же ПЛЭ только краем затрагивается в ХС. Не столько даже сюжет ХС похож на сюжет ПЛЭ, сколько в ХС описываются мысли Авторов, предварительные наброски и варианты этого сюжета в процессе работы над ПЛЭ. Можно даже сказать, что ХС — чудесный образчик того, как случайные эпизоды из жизни автора (встреча с отравившимся соседом на лестничной площадке или преследующее автора „клетчатое пальто“) превращаются в дополнения к сюжету: „Курортный городишко в горах. И недалеко от города пещера. И в ней — кап-кап-кап — падает в каменное углубление Живая Вода. За год набирается всего одна пробирка. Только пять человек в мире знают об этом. Пока они пьют эту воду (по наперстку в год), они бессмертны. Но случайно узнает об этом шестой…“ Как преобразовался первоначально задуманный финал: „…и превращался в конце мой альтруист-пацифист в такого лютого зверя, что любо-дорого смотреть, и ведь все от принципов своих, все от возвышенных своих намерений…“ О ПЛЭ в ХС будет еще рассказываться ниже, в части, посвященной ХС, пока же рассмотрим изменения в текстах самих ПЛЭ.
В архиве АБС о работе над ПЛЭ ничего не сохранилось. Ни каких-либо разработок сюжета или действующих лиц, ни чернового или чистового варианта, Может быть, и лежит где-нибудь еще эта папочка с материалами по ПЛЭ, но пока она не найдена.
Различия же в изданиях ПЛЭ (хотя и издавались-то ПЛЭ практически в канун и в самом начале перестройки) весьма интересны.
Первый раз ПЛЭ были опубликованы в журнале „Изобретатель и рационализатор“ в двух летних номерах 1985 года. Затем были переиздания в межавторском сборнике „Современная фантастика“ (1988), в журнале „Советский Союз“ (1989), в авторском сборнике сценариев АБС (сборник вышел в 1990 году под названием „Пять ложек эликсира“ и содержал в себе „Дело об убийстве“, „Сталкер“, „День затмения“, ПЛЭ и „Тучу“), в межавторском сборнике „Проба личности“ (1991), отдельно книгой в Таллине (1991)… Потом пришла очередь публикаций в собраниях сочинений АБС.
ПЛЭ в разных изданиях имела подзаголовок „киносценарий“, или „киноповесть“, или даже „фантастическая киноповесть“. В первом издании имелся еще один подзаголовок: „Журнальный вариант“. И действительно, текст был несколько сокращен, ужат, но несущественно — выпали некоторые описания и части диалогов.
Хотя в этом издании есть и небольшие дополнения, отсутствующие в других публикациях. К примеру, при встрече со Снегиревым в больнице Курдюков добавляет: „Коньячок за мной. Как только выйду — в первый же день“; или там же, при упоминании об институте, уточняет: „…тот, на Богородском шоссе…“
Возвратившись домой, Снегирев обнаруживает у себя на плаще воткнутое шило и вспоминает поочередно предостережение Курдюкова, разбитые булыжником бутылки, наезжающий на него МАЗ. В журнальном варианте дополнение: „…и вновь бормотанье Курдюкова: „Не дай бог тебе отравиться, Снегирев…“ Слишком много для одного дня“.
Разъяренная Наташа наступает на Снегирева с „хищно шевелящимися пальцами“… В журнале дополнение: „…норовящими выцарапать глаза“. Иван Давыдович, объясняя действие Эликсира Жизни, уточняет: „Но он спасает от старения“. Курдюков, пытаясь отговорить Снегирева, перечисляет трудности жизни после согласия стать бессмертным: „Всю жизнь скрываться, от дочери скрываться, от внуков…“ и в журнале поясняет: „Они же постареют, а ты — нет!“ и тут же, только в журнале, добавляет: „Лет десять на одном месте — больше нельзя“.
Иван Давыдович на предложение Наташи устроить дуэль на шпагах, говорит: „Если принять во внимание, что Феликс Александрович сроду шпаги в руке не держал…“, а в журнале добавляет: „…а Басаврюк дрался на шпагах лет четыреста подряд…“ А когда рассказывает о своих научных открытиях („По понятным причинам я вынужден сохранять все это в тайне, иначе мое имя уже гремело бы в истории…“), здесь добавляет: „…гремело бы слишком, и это опасно“. И далее сетует на отсутствие интеллигентного человека среди бессмертных: „…способный оценить красоту мысли, а не только красоту бабы“; добавка в журнале: „…или пирожка с капустой“.
Павел Павлович, рассказывая о конфликте с Басаврюком, констатирует: „Маленькое недоразумение, случившееся лет этак семьдесят назад“. В журнале же он не столь уверен: „Или сто, точно не помню“. И далее размышляет о наслаждении пищей: „Это бессмертие олимпийцев, упивающихся нектаром!..“ В журнале опять же добавляет: „…это бессмертие вечно пирующих воинов Валгаллы!“
В эпилоге же Снегирев, обращаясь к дочери, говорит о внуках: „Давай их сюда“. В журнале добавляет: „…этих разбойников“.
Речь Наташи в журнальном варианте тоже слегка отличается. Здесь присутствуют образные ругательства, обращенные к Курдюкову („пасть твоя черная, немытая“), к Снегиреву („Труп вонючий. Евнух“ или „Дурак ты стоеросовый, кастрат неживой! Тьфу!“)
Курдюков отвечает тем же, называя Наташу „сукой“, а Павла Павловича — „евнухом византийским“.
В этом же, журнальном варианте редакторами были произведены некоторые правки слов на более литературные. К примеру, не „отбрехаться“, а „отговориться“; не „за бугор“ (известное выражение тех времен, означающее „за рубеж, за границу“), а „в загранку“; не „кончик лезвия“ шила, а „острие“.
Несуществующее лекарство в разных изданиях пишется по-разному: мафусалин или мафуссалин (в ХС же — вообще мафусаллин).
В „Современной фантастике“ санитары по лестнице не ПОШЛИ спускаться, а НАЧАЛИ спускаться.
В авторском сборнике сценариев врач, отвозящий Курдюкова в больницу, на вопрос Снегирева, куда именно, отвечает не „во Вторую градскую“ (как в остальных изданиях), а „во Вторую городскую“[9]. Здесь же (и в „Мирах“) в ответе Павла Павловича, отчего он так хорошо выглядит („А паче всего — беспощадная дрессировка организма. Ни в коем случае не распускать себя!“), „дрессировка“ заменена на „тренировку“.
В некоторых изданиях редактор журнала, приводя примеры оперативности Курдюкова, называет последнего не „Котька“ (сокращение от „Константин“), а „Коська“.
И еще об одном впечатлении. Обратите внимание: ПЛЭ вышли впервые (1985) раньше первой публикации ХС (1986). Может быть, кто-нибудь прочел их в этом же порядке, как и я… И испытал жуткое разочарование, закончив чтение восьмого номера „Невы“ (в котором было начало ХС), ибо по некоторым упоминаниям в этой первой части ХС можно было сделать вывод: Феликс Снегирев — это Феликс Сорокин, дочь Лиза с внуками-близнецами — это дочь Катя с ними же, Константин Курдюков — это Костя Кудинов… следовательно, в девятом номере (а в восьмом значилось: „Окончание следует“, то есть прочитана уже половина) будет, собственно, основной текст ПЛЭ — уже известные диалоги уже известных персонажей с уже известным финалом… И какова же была радость, когда это оказалось совсем не так!
ХС, пожалуй, единственное произведение АБС, где Авторы чуть-чуть приоткрыли завесу над собой, своей жизнью, своей писательской кухней и вообще — своими раздумьями, надеждами и опасениями. Конечно, в любое художественное произведение каждый писатель вкладывает что-то личное — мелкие эпизодики из жизни, смешные или страшные случаи, мысли — веселые и нет. Но если, читая другие произведения АБС, можно было лишь предполагать, что обыденная жизнь астронома Малянова срисована с реальной жизни БНа, а воспоминания о восхождении на Адаирскую сопку принадлежат АНу, то, впервые знакомясь с текстом ХС, я не раз ловила себя на ощущении, похожем на следующее. Представьте себе, что вы неоднократно встречались в компаниях со своим знакомым — веселым, балагуром, рассказывающим каждый раз какие-то интересные историйки, выдающим искрометные шутки, — и вдруг вы видите его растерянным, удрученным, он горько произносит: „Ах, как же я устал!“ — и понимаете, что раньше вы видели только маску, скрывающую истинность этого уже немолодого, измученного жизнью человека…
Отличий ХС от произведений, написанных АБС до этого, немало.
Стиль изложения — не кажущийся простым и „легко глотаемым“, а изысканный, иногда нарочито литературный, несколько архаичный по сравнению с нынешней литературой.
Легко узнаваемые и потому ощущаемые „своими“ зарисовки мелких бытовых событий, из чего по большей части и состоит жизнь… Трудное вставание по утрам с мыслью о неизбежности повседневных дел… рассеянный взгляд по корешкам книг и всплывающие при этом воспоминания… внезапный звонок начальства, ломающий планы „на сегодня“… предвкушение встречи с друзьями или любимым человеком, или даже предвкушение „вкусно покушать“… переключение каналов телевизора с вечным вопросом „что выбрать посмотреть?“ (с нынешним многократным увеличением количества каналов вопрос этот, увы, не исчез)… встреча с друзьями и неспешные, прыгающие с темы на тему беседы… случайное попадание под руку каких-либо старых записей и опять неизбежное погружение в воспоминания… Кому это всё не приходилось испытывать?
Подача вроде бы обыденной жизни обычного человека, и тут же — размышления по поводу этой жизни, и тут же — какие-то выводы, законы, даже аксиомы, исходящие из такого существования…
И, конечно же, перепады настроения, выписанные настолько ярко, живо, образно, что сетуешь, предвкушаешь (и вкушаешь!), меланхолируешь и негодуешь вместе с героем повествования…
Порою вслед за Феликсом Сорокиным, восклицающим „Ничего на свете нет лучше „Театрального романа“, хотите бейте вы меня, а хотите режьте…“, хочется повторить: „Ничего на свете нет лучше „Хромой судьбы“…“
Как писал БНС в „Комментариях“, вначале под „Синей Папкой“, романом, который пишет Сорокин, Авторы имели в виду ГО. Затем: „…мы вспомнили о старой нашей повести — „Гадкие лебеди“. Задумана она была в апреле 1966, невероятно давно, целую эпоху назад, и написана примерно тогда же. К началу 80-х у нее уже была своя, очень типичная судьба — судьба самиздатовской рукописи, распространившейся в тысячах копий, нелегально, без ведома авторов, опубликованной за рубежом и прекрасно известной „компетентным органам“, которые, впрочем, не слишком рьяно за ней охотились — повесть эта проходила у них по разряду „упаднических“, а не антисоветских. <…> Согласитесь, повесть с такой биографией вполне годилась на роль содержимого Синей папки. „Гадкие лебеди“ входили в текст „Хромой судьбы“ естественно и ловко, словно патрон в обойму. Это тоже была история о писателе в тоталитарной стране. Эта история также была в меру фантастична и в то же время совершенно реалистична. И речь в ней шла, по сути, о тех же вопросах и проблемах, которые мучили Феликса Сорокина. Она была в точности такой, какой и должен был написать ее человек и писатель по имени Феликс Сорокин, герой романа „Хромая судьба“. Собственно, в каком-то смысле он ее и написал на самом деле“.
Вариант ХС с ГЛ АБС посчитали каноническим и решили, что в таком виде она и будет публиковаться. Вариант без ГО, но с отсылками к ГО был опубликован в первом, журнальном издании. Несколько раз ХС выходила без содержания Синей Папки, но отсылки в ней были все-таки к ГЛ. А вот ксерокопию одного из машинописных вариантов ХС с первыми главами ГО передал мне Роман Арбитман, который рассказывает о ней так:
Лето 1983 года. ДК „Россия“ (Саратов). Аркадий Натаныч читает отрывок из ХС — Сорокин в писательском доме (Вы писатель? А как ваша фамилия? — Есенин (Тургенев), — ответил я…). Рукопись ХС с отрывками из „Града“ — именно оттуда, из лета 83-го. Тогдашний знакомый Арктаныча, режиссер-любитель М. Ю. Ралль получил рукопись на прочтение и либо сам переснял ее, либо дал кому-то из знакомых почитать, и тот уже переснял… В общем, пленка дошла до меня то „ли в 83-м, то ли в первой половине 84-го. До сих пор я считаю, что это — самый лучший вариант ХС. Когда читатель получает лишь отрывки из Синей папки, он способен дофантазировать степень шедевральности текста, и это, возможно, действительно ТО, ради чего стоит жить (реальный. „Град“, если бы его опубликовали в ХС полностью, такого впечатления, увы, не производит). А „Гадкие лебеди“ — штука замечательная, но… Нельзя было мешать Виктора Банева с Феликсом Сорокиным. Никак нельзя. Слишком много неосознанных внутренних рифм, которые подтачивают оба образа… Я неоднократно уговаривал БНС публиковать ХС именно так — с главами из „Града“ (не отменяя, само собой, полное издания „Града“…). Но ты же знаешь, какой мэтр упрямый. „Вы ничего не понимаете, Рома!“ — и все.[10]
В тексте собственно ХС из-за замены ГО на ГЛ изменениям подверглись лишь несколько отрывков.
Эпиграф, расположенный вместо заглавия на титульном листе Синей Папки, сначала был отрывком из „Апокалипсиса“ („…Знаю дела твои…“), причем в журнальном издании источник („Откровение Иоанна Богослова (Апокалипсис)“) указан не был, в варианте с ГЛ эпиграфом Авторы поставили отрывок из „Божественной комедии“ („Я в третьем круге…“).
В конце первой главы, там, где Сорокин видит воображаемую картину описываемого им в Синей Папке мира, вместо видения Града:
Откинувшись на спинку дивана, впившись руками в край стола, я наблюдал, как на своем обычном месте, всегда на одном и том же месте, медленно разгорается малиновый диск. Сначала диск дрожит, словно пульсируя, становится все ярче и ярче, наливается оранжевым, желтым, белым светом, потом угасает на мгновение и тотчас же вспыхивает во всю силу, так что смотреть на него становится невозможно. Начинается новый день. Непроглядно черное беззвездное небо делается мутно-голубым, знойным, веет жарким, как из пустыни, ветром, и возникает вокруг как бы из ничего Город — яркий, пестрый, исполосованный синеватыми тенями, огромный, широкий — этажи громоздятся над этажами, здания громоздятся над зданиями, и ни одно здание не похоже на другое, они все здесь разные, все… И становится видна справа раскаленная Желтая Стена, уходящая в самое небо, в неимоверную, непроглядную высь, изборожденная трещинами, обросшая рыжими мочалами лишаев и кустарников… А слева, в просветах над крышами, возникает голубая пустота, как будто там море, но никакого моря там нет, там обрыв, неоглядно сине-зеленая пустота, сине-зеленое ничто, пропасть, уходящая в непроглядную глубину.
Бесконечная пустота слева и бесконечная твердь справа, понять эти две бесконечности не представляется никакой возможности. Можно только привыкнуть к ним. И они привыкают — люди, которыми я населил этот город на узком, всего в пять верст уступе между двумя бесконечностями. Они попадают сюда по доброй воле, эти люди, хотя и по разным причинам. Они попадают сюда из самых разных времен и еще более разных обстоятельств, их приглашают в Город называющие себя Наставниками для участия в некоем Эксперименте, ни смысла, ни задач которого никто не знает и знать не должен, ибо Эксперимент есть Эксперимент, и знание его смысла и целей неизбежно отразилось бы на его результате… У меня их миллион в моем Городе — беглецов, энтузиастов, фанатиков, разочарованных, равнодушных, авантюристов, дураков, сумасшедших, целые сонмища чиновников, вояк, фермеров, бандитов, проституток, добропорядочных буржуа, работяг, полицейских, и неописуемое наслаждение доставляет мне управлять их судьбами, приводить в столкновение друг с другом и с мрачными чудесами Эксперимента.
идет описание родного города Виктора Банева:
Откинувшись на спинку дивана, вцепившись руками в край стола, вглядывался я в улицы, мокрые, серые и пустые, в палисадники, где тихо гибли от сырости яблони… покосившиеся заборы, и многие дома заколочены, под карнизами высыпала белесая плесень, вылиняли краски, и всем этим безраздельно владеет дождь. Дождь падает просто так, дождь сеется с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирается в туманные крутящиеся столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с урчанием хлещет из ржавых водосточных труб… черно-серые тучи медленно ползут над самыми крышами, а людей на улицах нет, человек — незваный гость на этих улицах, и дождь его не жалует.
У меня их здесь десять тысяч человеков в моем городе — дураков, энтузиастов, фанатиков, разочарованных, равнодушных, множество чиновников, вояк, добропорядочных буржуа, полицейских, шпиков. Детей. И неописуемое наслаждение доставляло мне управлять их судьбами, приводить их в столкновение друг с другом и с мрачными чудесами, в которые они у меня оказались замешаны…
Еще совсем недавно мне казалось, что я покончил с ними. Каждый у меня получил свое, каждому я сказал все, что я о нем думаю. И наверное, именно эта определенность постепенно подступила мне к горлу, породила во мне душное беспокойство и недовольство. Нужно мне было что-то еще. Еще какую-то картинку, последнюю, надо было мне нарисовать. Но я не знал — какую, и временами мне становилось тоскливо и страшно при мысли о том, что я так никогда этого и не узнаю.
В другом месте ХС, когда Сорокин пытается насильно заставить себя продолжить писать Синюю Папку, он печатает:
„ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЛЕДОВАТЕЛЬ“.
Я уже давно знал, что вторая часть будет называться „Следователь“. Я очень неплохо представлял себе, что происходит там в первых двух главах этой части, и потому мне понадобилось всего каких-нибудь полчаса, чтобы на бумаге появилось:
„У Андрея вдруг заболела голова. Он с отвращением раздавил в переполненной пепельнице окурок, выдвинул средний ящик стола и заглянул, нет ли там каких-нибудь пилюль. Пилюль не было. Поверх старых перемешанных бумаг лежал там черный армейский пистолет, по углам прятался пыльный табачный мусор, валялись обтрепанные картонные коробочки с канцелярской мелочью, огрызки карандашей, несколько сломанных сигарет. От всего этого головная боль только усилилась. Андрей с треском задвинул ящик, подпер голову руками так, чтобы ладони прикрыли глаза, и сквозь щелки между пальцами стал смотреть на Питера Блока.
Питер Блок, по прозвищу Копчик, сидел в отдалении на табуретке, смиренно сложив на костлявых коленях красные лапки, и равнодушно мигал, время от времени облизываясь. Голова у него явно не болела, но зато ему, видимо, хотелось пить. И курить тоже. Андрей с усилием оторвал ладони от лица, налил себе из графина тепловатой воды и, преодолев легкий спазм, выпил полстакана…“
В позднем варианте ХС Сорокин печатает:
„Часы показывали без четверти три. Виктор поднялся и распахнул окно. На улице было черным-черно. Виктор докурил у окна сигарету, выбросил окурок в ночь и позвонил портье. Отозвался незнакомый голос“.
И далее, задумавшись, в следующие полчаса Сорокин правит написанное. В первом варианте: „…вставил от руки слово „скрепки“ и добавил: „Питер Блок облизнулся““. Во втором: „вставил от руки слово „мокрую“ и добавил после „черным-черно“: „и в черноте сверкал дождь““.
В последней же главе, когда Михаил Афанасьевич как бы читает Сорокину строки из его Синей Папки, в тех вариантах, где подразумевается ГО, идет финал ГО, а в вариантах ГЛ — один из последних (но не последний) абзацев ГЛ. И, соответственно, чуть ниже в тексте в варианте с ГО: „И еще я понял, что между последними написанными мною словами „Питер Блок облизнулся“ и словами Наставника „Ну вот, Андрей, первый круг вами пройден“ лежат привычные пустыри ненаписанных строк, — сто, двести, а может быть, и триста ненаписанных еще страниц, но уж после того, как Андрей увидел только неразборчивые тени, шныряющие между поленницами дров, после этой строчки не будет ничего, кроме слова КОНЕЦ и, может быть, даты“. А в основном варианте идет: „Это был еще не самый конец, не последние строчки, но теперь я видел эту последнюю картинку, и я уже знал свою последнюю строчку, после которой не будет больше ничего, кроме слова „конец“ и, может быть, даты“.
Если чередование текстов ХС и ГЛ можно увидеть в любой из публикаций текста ХС с ГЛ, то порядок перебивки ХС и первых глав ГО приводится ниже.
Сорокин работает (пишет киносценарий), оглядывает библиотеку, вспоминает о шкипере-японце, получает телефонный нагоняй от начальства (когда же он поедет в институт лингвистических исследований?!), ищет ненужные черновики в архиве, Клавочка приносит заработанные деньги и письма, телефонный звонок Лени Шибзда, поход в кондитерскую за спиртным, работа над Синей Папкой.
Воронин работает (грузит баки с мусором), появляется полицейский Кэнси Убуката с Сельмой, рассказ Убукаты о полковнике Маки, везет мусор на свалку, появляется Изя Кацман, появление павианов, неразбериха в мэрии, разговор с Наставником, появление Фрица Гейгера, попытки борьбы с павианами, появление дяди Юры на телеге, возвращение домой.
Сорокин просыпается, звонок дочери, работа над сценарием, сборы на Банную, столкновение с отравившимся Костей Кудиновым, поездка к Мартинсону за мафусаллином, вечер в Клубе с друзьями-приятелями, поездка к Кудинову в больницу, опять Сорокин просыпается, звонок Лени Шибзда, звонок Михеича о конфликте Орешина и Колесниченко, Банная — собрание, разговор дома с дочерью, письмо от анацефалов, снова проснулся, завтрак в „Жемчужине“ с падшим ангелом, встреча на Банной с Гнойным Прыщом и Михаилом Афанасьевичем, готовка ужина и телевизор, появление Чачуа с нотами.
Воронин убирает свою квартиру, просыпается, разговор с Сельмой, появление Кацмана, Фрица и Отто, поход с Фрижей за продуктами, вечернее застолье с друзьями-приятелями, финал — сообщение о самоубийстве Дональда.
Сорокин просыпается с мыслью о безнадежности жизни, воспоминание о Кате, звонок Риты, уборка своей квартиры, разговор с Кудиновым на лестничной площадке, Клуб и разговор с Михаилом Афанасьевичем, встреча с Ритой.
О похожести этих трех замечательных произведений (ХС, ГО и ГЛ), параллелях и ассоциациях можно говорить долго. Можно сравнивать главных героев — такое впечатление, что описываются три периода жизни одного и того же человека: молодого в ГО, средних лет в ГЛ и пожилого в ХС. Можно сравнивать друзей-приятелей главных героев и находить параллели. Можно сравнивать дружеские застолья и разговоры, ведущиеся на них, ибо в каждом из этих произведений застолья описываются не раз… Но это не тема данного исследования. Замечу лишь, что на определенном этапе такого сравнения оказывается, что ГО ближе к ГЛ (больше совпадений и похожих моментов), чем они оба к ХС.
Архивные материалы по ХС (и разработка сюжета, и черновики) отсутствуют, что более чем странно, как отмечает БН, ибо если пропажу рукописей произведений раннего периода еще можно списать на „отдали кому-то из друзей, ибо не видели особой нужды хранить черновик“ или на „потерялась где-то за четверть века“, то позднее и педантичность БНа взяла верх (такой великолепный, тщательно сохраненный архив обязан именно его педантичности). Впрочем, надежда на „где-то у кого-то они все-таки сохранились“ остается. Вариант ХС с первыми главами ГО ниже называется рукописью.
Впервые ХС была издана (если не считать совсем маленького отрывка, опубликованного 23 апреля 1986 года в „Литературной газете“) в журнале „Нева“ в том же 86-м году: номера 8 и 9. Текст был значительно изменен по многим причинам: тут и антиалкогольная кампания, и пока еще политическая цензура, и просто редактура, и оставшиеся пока недоработанными куски из рукописи… Особенности этого варианта рассмотрены ниже.
Затем ХС вышла в авторском сборнике „Волны гасят ветер“ (Л.: Советский писатель, 1989; вместе с УНС и ВГВ; переиздание в 1990), отдельной книгой в серии „АЛЬФА-фантастика“ (М.: Орбита, 1989), отдельной книгой и вместе с ХВВ (М.: Книга, 1990), потом пошли собрания сочинений. Текст в этих изданиях варьировался мало. Но интересные разночтения есть.
В предуведомлении от авторов журнальный вариант именовался ими повестью, в книжных изданиях — романом.
В первом издании (журнальный вариант) и в рукописи принадлежность к писателям характеризовалась как „выставить напоказ клеймо любимца муз и Аполлона“, позже — не „клеймо“, а „печать“.
Много изменений в именах собственных. Имя „полновесного идиота, ставшего импотентом в шестнадцать лет“ из рассказа „Нарцисс“ варьировалось: в рукописи — Карти де-Шануа, в журнальном варианте — Карт эс-Шануа, в части изданий — Карт сэ-Шануа, в других изданиях — Картсэ-Шануа. В части изданий пастух Онан был стыдливо переделан в пастуха Онона. Дом культуры, которому Сорокин отдал третью библиотеку, назывался в рукописи Парамайским, в „Неве“ — Поронайским, далее — Паранайским. Японское судно в рукописи называется „Конъюй-мару“, а не „Конъэй-мару“, а в диалекте шкипера этого судна („…вместо „цу“ говорил „ту“…“) „цу“ в рукописи заменено на „ку“, в „Неве“ — на „пу“. „Творения юношеских лет“ („Сэйнэн дзидай-но саку“) — в рукописи вместо „дзидай-но“ „даккай-но“. Сотрудники института лингвистических исследований, узнав, что Сорокин — писатель, спрашивают его фамилию, он отвечает: „Тургенев“ (журнальный вариант), „Ильф и Петров“ (часть книжных публикаций), „Есенин“ (остальные книжные публикации). Варьируется и отчество одного из авторов, рукопись которого предлагалась „Изпиталу“: Сидор Феофилович… Анемподистович… Аменподестович… Аменподеспович…
Среди выражений, которые предстоит объяснять японцу, в рукописи стоит „налить на два пальца джину“,[11] в „Неве“ — „начистить ряшку“, позже — „тяпнуть по маленькой“, в собрании сочинений „Сталкера“ восстановлен вариант „Невы“. „Конфуцианские принципы“ в рукописи назывались „принципом „ко““, а в „Неве“ — „принципом „сяо““.
При подготовке собрания сочинений „Сталкера“ возникли сомнения относительно неправильностей письма японца к Сорокину: японцы часто путают при разговоре буквы „л“ и „р“, но это все же не разговор, а письмо, — учат-то японцы слова в правильном написании. БН ответил, что он может доказать правоту всех неправильностей, предоставив подлинное письмо японца к Стругацким, написанное именно с такими ошибками („врияние“ вместо „влияние“, „брагодарю“ вместо „благодарю“ и др.).
Эпиграф к тексту в Синей Папке в первом книжном издании был полнее:
Я в третьем круге, там, где дождь струится,
Проклятый, вечный, грузный, ледяной;
Всегда такой же, он все так же длится…
……………………………………………
Хотя проклятым людям, здесь живущим,
К прямому совершенству не прийти,
Их ждет полнее бытие в грядущем…
Полуприличное слово „жопа“ полностью писалось только в собраниях сочинений, в других случаях (как сказано в самом романе): „…и уж в самом крайнем случае „ж“ с тремя точками“.
Иногда тексты ХС приводили языковедов в замешательство. К примеру, как правильнее — выйти „в лоджию“ или „на лоджию“? Оба эти варианта были использованы в разных изданиях.
И конечно, в разных изданиях были свои опечатки. Наиболее много их наблюдалось в мелких частных издательствах, но „Миры братьев Стругацких“ тоже внесли свой вклад в это дело. Назовем лишь самые интересные. Об особенном читателе, который читает соцреалистические книги, говорится: „То ли мы его выковали своими произведениями…“ В „Мирах“ вместо ВЫКОВАЛИ — АТАКОВАЛИ. СЛОВОБЛУДИЕ, вполне известное слово, превратилось в СЛОВОБЛУДЕНИЕ… А вместо Вали Демченко — Галя Демченко.
Интересна история с архаизмом, неоднократно встречающимся у любимого Авторами Салтыкова-Щедрина, который Стругацкие употребили, когда писали о министре коммунального хозяйства одной южной республики: „Потом принимаются за БЫВОГО министра…“ Выделенное слово они предлагали в каждое издание, где его упорно заменяли на БЫВШЕГО или БЫЛОГО… Как рассказывал БН, в одном случае, когда они предупредили лично редактора и корректора проследить за этим словом, его „исправили“ уже в типографии. Во время подготовки к изданию собрания сочинений „Сталкера“ это слово пытались исправить и выпускающий, и главный редактор… Пройдя все инстанции, слово было опубликовано так, как задумывали Стругацкие, но даже после публикации был звонок от руководства, мол, нашли опечатку в восьмом томе… БЫВОГО!
Как было сказано выше, первое издание „Невы“ значительно отличается от остальных. В течение трех лет, пока не вышло книжное переиздание, ХС читалась и перечитывалась именно в этом варианте. Для кого-то, кто познакомился с этой повестью позже, этот вариант является уже историей, а для тех, кто читал и перечитывал именно это издание, этот вариант, несмотря на все недостатки, все равно — лучший.
В самом начале повествования Сорокин „пил вино и размышлял…“, в журнальном варианте: „…с отвращением прихлебывал теплый „бжни“ и размышлял…“ Страницей позже во фразе „я взял стакан и сделал хороший глоток“ вместо ХОРОШИЙ — ЛЕЧЕБНО-ДИЕТИЧЕСКИЙ. И еще чуть позже: „…подумав с отчаянной отчетливостью, что не вина этого паршивого надо было купить мне вчера, а коньяку. Или, еще лучше, пшеничной водки“, — здесь вино заменено на воду.
Переделан поход Сорокина в кондитерский магазин, где слева от входа — кондитерские изделия, а справа — горячительные напитки. В рукописи и во всех остальных изданиях: „Где слева мне не нужно было ничегошеньки, а справа я взял бутылку коньяку и бутылку „Салюта““. В журнальном же издании: „Где справа мне давно уже не нужно было ничегошеньки, а слева я взял полдюжины „александровских“ и двести грамм „ойла союзного“, каковое, да будет вам известно, „представляет собой однородную белую конфетную массу, состоящую из двух или нескольких слоев прямоугольной формы, украшенную черносливом, изюмом и цукатами““. И далее Сорокин возвращается домой, „прижимая локтем к боку бутылки“… Соответственно: „…прижимая нежно к боку пакет со сластями“. Уже придя домой, Сорокин думает о приятном предвкушении, которого он не чужд, „как и все мои братья по разуму“, что напоминает читателю предыдущую страницу, где описывались стоявшие в очереди за спиртным „братья по разуму“. В журнальном варианте вместо БРАТЬЯ — БРАТЬЯ И СЕСТРЫ: сладкое любят все. И далее соответственно изменены приготовления Сорокина к ужину: вставлено „поставим чайник“, убрано „бутылки“, вставлено „блюдце с пирожными и Ритина вазочка с „ойлом союзным““.
Значительно урезан по той же причине и первый абзац второй главы, где Сорокин чувствует себя на следующее утро плохо, так как по причине принятия спиртного не выпил лекарство; думает, не похмелиться ли, рассуждает о похмелье — главном признаке алкоголизма, а затем уже — с радостью — об отсутствующей бывшей жене. Осталось только:
С вечера я не принял сустак, и поэтому с утра чувствовал себя очень вялым, апатичным и непрерывно преодолевал себя: умывался через силу, одевался через силу, прибирался, завтракал… И пока я все это делал, боже мой, думал я, как это все-таки хорошо, что нет надо мной Клары и что я вообще один!
В утреннем звонке дочери убран ее вопрос: „Опять сосуды расширял?“, а после разговора с дочерью Сорокин на радостях не „плеснул себе с палец коньяку и слегка поправился“, а „ссыпал в чашку последние остатки бразильского кофе, которые хранил для особо торжественного случая“.
Из перечисления, какими недостатками разрешается обладать положительному герою соцлитературы, исчезло: „Ему даже пьяницей дозволяется быть и даже, черт подери, стянуть плохо лежащее (бескорыстно, разумеется)“.
В Клубе Сорокин скромно заказывает бутылочку „пльзеньского“ вместо: „…пузатый графинчик (нет-нет, без этого не обойдется, я это заслужил сегодня)… и еще соленые грузди, сопливенькие, в соку, вперемешку с репчатым луком кольчиками, и по потребности минеральной… или пива?., нет, минеральной…“ Убрано замечание насчет подошедшего Гарика Аганяна, „у которого через час начинался ихний семинар“: „Пить он поэтому не стал и заказал себе что-то пустяковое“. Как убрано и уточнение насчет Жоры Наумова: „В одной руке он держал наполовину опорожненный графинчик, а в другой — пиалу с остатками столичного салата“. Поэтому далее, рассказывая о Косте Кудинове, Жора разглядывал мир не „сквозь рюмочку с водочкой“, а через „фужер с минеральной“. Хотя графинчик и появляется чуть позже, когда подошедший Петенька Скоробогатов „наливает себе из Жориного графинчика“ (в оригинале: „…наливает себе водки из моего графинчика…“). Далее в застольной беседе Сорокин не „выпил рюмку водки“, а „отхлебнул пива“. А затем убран целый абзац о посещении Сорокиным туалета; убран не по причине неприличия (ничего там такого в описании нет), а опять из-за упоминания об оставшемся дома коньяке и из-за описания признаков алкогольного опьянения у Сорокина: „Я был уже основательно набравшись. Я чувствовал это потому, что щеки у меня онемели и все время хотелось выпячивать нижнюю челюсть. Пожалуй, на сегодня было достаточно“. И укоряет себя Сорокин не „я тут водку пью“, а „я тут разговоры разговариваю“. Исчезла появившаяся вместе со Славой Крутоярским большая бутылка пшеничной.
Петенька и его приятель так дружно закивали, что „привлекли общее внимание“, а не „что водка плеснулась у них из фужеров“. Далее Сорокин не „выпил и закусил ломтиком остывшего бифштекса“, а „допил свое пиво и принялся доедать остывший бифштекс“. И при уходе Сорокина убрано уточнение, что уходил он „твердо шагая“.
В больнице Костя обещает выставить Сорокину коньячку, это еще от журнального варианта осталось, но убрано мысленное замечание Сорокина: „Рассказывать про коньячок — занятие столь же бессмысленное и противоестественное, как описывать словами красоту музыки“.
Хотя в одном случае упоминание о спиртном даже вставили — когда речь заходит о предположении, что Мартинсон тайно гонит наркотики. Наркотики здесь заменили на табуретовку.
Домой Сорокин торопится не к „коньячку моему“, а к „лекарствам моим“.
Утром, погружаясь в „пучину вселенской тоски“, Сорокин вспоминает о том, что раньше это его пугало и заставляло „опрокинуть стакан спиртного“, теперь же он перестал этого пугаться… В журнальном варианте добавляется: „…а от спиртного меня отлучили…“ И вспоминает он не вчерашнюю „водочку под соленые грузди“, а лишь бутылочку „пльзеньского“.
Рогожин публично отчитал Ойло не за „появление в столовой в нетрезвом виде“, а за „повышение голоса в столовой“.
Пришедшая к Сорокину дочь готовит ему мясо, затем подает кушать, а еще наливает ему „на два пальца коньячку“ — последнее, конечно, убрано.
Рассказывая о „Жемчужнице“, Сорокин перечисляет ее особенности, из которых убрано то, что это „питейное заведение“ (заменено на „симпатичное заведение“), что там „всегда есть пиво“ и что „а вот раков я не видел там никогда“. В самой „Жемчужнице“ Сорокин берет не пиво, а „пепси“, „падший ангел“ — тоже.
Первый разговор об объективной ценности художественного произведения с Михаилом Афанасьевичем Сорокин характеризует как беседу с графинчиком („…и в перспективе второй графинчик…“); графинчики здесь заменены на кофейнички.
Из планирования Сорокиным ужина исчезает „коньячок“, а из самого ужина: „коньячок пролился в пузатую рюмку… <…>
Я опрокинул рюмку… <..“> Я прошел на кухню, вылил в рюмку остатки коньяка и выпил маленькими глоточками, как японцы пьют сакэ“. И заменено „Налил вторую рюмку, отхлебнул… „— на „Добавил картошки…“ Вместо „слегка навеселе“ — „удовлетворен зрелищами“ (телевидением). Вместо „поглядел на свет через пустую бутылку“ — „заглянул в пустую жестянку из-под кофе“.
Сорокин, вспоминая о работе в доме творчества, перечисляет ограничения, способствующие продуктивной работе: „Никаких коньяков. Никакого трепа. Никаких свиданий. Никаких заседаний. Никаких телефонных звонков. Никаких скандалов и юбилеев“. КОНЬЯКОВ заменено на БДЕНИЙ.
И в финале повести о Сорокине говорится: „И надраться он отнюдь не успел, это ему еще предстояло“. В журнале: „И тем более надираться он отнюдь не собирался“.
Рассказывая о военной биографии Сорокина, Стругацкие пишут: „Нас с Кузнецовым за неделю до выпуска откомандировали в Куйбышев в ВИП“. „ВИП“ на всякий случай (неразглашение!) из журнального варианта был изъят здесь и чуть дальше по тексту. Убрана запись в дневнике: „Цветок душистых прерий Лаврентий Палыч Берий“.
Не совсем понятно, почему Стругацкие вставили в журнальный вариант отсутствующий в рукописи отрывок, и главное: почему они его потом убрали из книжных изданий? Неужто ретивые цензоры уловили в самокритичных суждениях Сорокина поклеп на всех писателей, пишущих о войне, и заставили включить в повествование нечто этакое… И поэтому Авторы убрали его позже. Хотя написан он так талантливо и с чувством, что мог бы и остаться.
Да черт же подери, подумал я почти с отчаянием. Ведь есть же у нас люди, которым это дано, которым отпущено это судьбою в полной мере… Вергилии наши по катакомбам ни за что не забываемого огненно-ледяного ада… Симонов у нас есть, нежно мной любимый Константин Михайлович, и Василь Быков, горький мастер, и несравненный Богомолов, и поразительный „Сашка“ есть у нас Вячеслава Кондратьева, и Бакланов Гриша, тоже мой любимый, и ранний Бондарев… Да мне их всех и не перечислить. И не надо. К чему мне их перечислять, мне плакать надо, что никогда мне не быть среди них, — не заслужил я этого кровью, потом, грязью окопной не заслужил и теперь никогда уже не заслужу. Вот и выходит, что никакой нет разницы между маститым Феликсом Сорокиным и мальчишечкой пятьдесят четвертого года рождения, взявшемся вдруг писать о Курской дуге, — не о БАМе, заметьте, писать взявшемся и не о склоке в родном НИИ, а о том, что видел он только в кино, у Озерова видел. Такие вот пироги, Феликс Александрович, — если откровенно…
О конфликтах на производстве („вплоть до КПК“) говорится скромнее — „и все это вплоть до парткома“. Опять же убрана угроза Рогожина „дойти до ЦК“. „За бугром“ скромно заменено на „там“ в кавычках.
Оговорка председателя приемной комиссии (НТС вместо НТР) заменена на непонятную аббревиатуру НТФ. Не знаю, надо ли пояснять, что НТР — это научно-техническая революция, а НТС — Народно-Трудовой Союз, антисоветская организация…
Сорокина настораживает письмо без обратного адреса. Опасаясь каких-то политических дел, Сорокин думает, что ему говорить в инстанциях: „Да. Было какое-то письмо. Чушь какая-то. Не помню. Я, знаете, их много получаю, на каждый, знаете, чих не наздравствуешься…“ В журнальном варианте это убрано.
Значительны изменения в части, посвященной Гнойному Прыщу. Вместо „все это делается совсем не так, да и времена уже не те“ — „времена уже нынче не те“ (намек на репрессии снижен). Убрано замечание Сорокина: „И все-таки я ничего не мог с собой поделать. Я боялся“. Убраны почти три страницы рассуждения Сорокина о сталинских подручных, которые идут после высказывания Гнойного Прыща о климате и погоде:
Впервые в моей жизни он заговорил со мною. Слова его были вполне банальны, любой человек мог бы произнести эти слова. Но мне, как в анекдоте, захотелось загородиться от него руками и заверещать: „Разговаривает!..“
Много-много лет назад, когда я был сравнительно молод, вполне внутренне честен и непроходимо глуп, до меня вдруг дошло (словно холодной водой окатило), что все эти мрачные и отвратительные герои жутких слухов, черных эпиграмм и кровавых легенд обитают не в каком-то абстрактном пространстве анекдотов, черта с два! Вон один сидит за соседним столиком, порядочно уже захорошевший, — добродушно бранясь, вылавливает из солянки маслину. А тот, прихрамывая на пораженную артритом ногу, спускается навстречу по беломраморной лестнице. А этот вот кругленький, вечно потный, азартно мотается по коридорам Моссовета, размахивая списком писателей, нуждающихся в жилплощади…
И когда это дошло до меня, встал мучительный вопрос: как относиться к ним? Как относиться к этим людям, которые по всем принятым мною нравственным и моральным правилам являются преступниками; хуже того — палачами; хуже того — предателями! Случалось, по слухам, что бивали их по щекам, выливали им на голову тарелку с супом в ресторане, плевали публично в глаза. По слухам. Сам я этого никогда не видел. По слухам, не подавали им руки, отворачивались при встрече, говорили резкие слова на собраниях и заседаниях. Да, бывало что-то вроде, но я не знаю ни одного такого инцидента, чтобы не лежало в его основе что-нибудь вовсе не романтическое — выхваченная из-под носа путевка, адюльтерчик банальнейший, закрытая, но ставшая открытою недоброжелательная рецензия.
Они ходили среди нас с руками по локоть в крови, с памятью, гноящейся невообразимыми подробностями, с придушенной или даже насмерть задавленной совестью, — наследники вымороченных квартир, вымороченных рукописей, вымороченных постов. И мы не знали, как с ними поступать. Мы были молоды, честны и горячи, нам хотелось хлестать их по щекам, но ведь они были стары, и дряблые их, отечные щеки были изборождены морщинами, и недостойно было топтать поверженных; нам хотелось пригвоздить их к позорному столбу, клеймить их публично, но ведь казалось, что они уже пригвождены и заклеймлены, они уже на свалке и никогда больше не поднимут головы. В назидание потомству? Но ведь этот кошмар больше никогда не повторится, и разве такие назидания нужны потомству? И вообще казалось, пройдет год-другой, и они окончательно исчезнут в пучине истории и сам собою отпадет вопрос, подавать им руку при встрече или демонстративно отворачиваться…
Но прошел год и прошел другой, и как-то неуловимо все переменилось. Действительно, кое-кто из них ушел в тень, но в большинстве своем они и не думали исчезать в каких-то там пучинах. Как ни в чем не бывало, они, добродушно бранясь, вылавливали из солянки маслины, спешили, прихрамывая, по мраморным лестницам на заседания, азартно мотались по коридорам высоких инстанций, размахивая списками, ими же составленными и ими же утвержденными. В пучине истории пошли исчезать черные эпиграммы и кровавые легенды, а герои их, утратив при рассмотрении в упор какой бы то ни было хрестоматийный антиглянец, вновь неотличимо смешались с прочими элементами окружающей среды, отличаясь от нас разве что возрастом, связями и четким пониманием того, что сейчас своевременно, а что несвоевременно.
И пошли мы выбивать из них путевки, единовременные ссуды, жаловаться им на издательский произвол, писать на них снисходительные рецензии, заручаться их поддержкой на всевозможных комиссиях, и диким показался бы уже вопрос, надо ли при встрече подать руку товарищу имяреку. Ах, он в таком-то году обрек на безвестную гибель Иванова, Петрова и двух Рабиновичей? Слушайте, бросьте, о ком этого не говорят? Половина нашего старичья обвиняет в такого рода грешках другую половину, и скорее всего, обе половины правы. Надоело. Нынешние, что ли, лучше?
Не суди и не судим будешь. Никто ничего не знает, пока сам не попробует. Нечего на зеркало пенять. А паче всего — не плюй в колодец и не мочись против ветра.
Потому что страшно. И всегда было страшно. С самого начала. Этот мерзкий старик, что сидел через два стула от меня, мог сделать со мной все. Написать. Намекнуть. Выразить недоумение. Или уверенность.
В журнальном варианте вместо этого стоит лишь: „Я кое-что ему ответил. В том же духе“. Но полстраницей позже, после сравнения Гнойного Прыща с тварью гишу, вероятно, для того, чтобы пояснить читателю, почему же Сорокин так боится Гнойного Прыща, вставлен для примера эпизод с участием Гнойного Прыща, эпизод довольно интересный, характерный и, как и многие эпизоды, рассказанные в ХС, происходивший в действительности (выступление А. Казанцева против Г. Альтова, см. „Комментарии“ БНС):
Года два назад Гарик Аганян пробивал в „Космосе“ свой сборник научно-фантастических рассказов. Какие-то там приключения на ракете, которая движется быстрее скорости света. Конечно, Гарик знал, что таких ракет нет и быть не может, он мне лично несколько раз это объяснял и притом вполне доходчиво. Но зачем-то понадобилась ему такая вот сверхсветовая ракета. Ну, научная фантастика, у них там свои дела… Сборники без того проходил туго, и вдруг каким-то неведомым образом рецензентом его оказался Гнойный Прыщ. Тут вообще много загадок. Откуда в „Космосе“ взялся Гнойный Прыщ? А если уж взялся, то зачем ему понадобилось топить именно Гарика? А может, и не Гарика, а редактора. Или, скажем, рекомендателей Гарика в наш Союз…
Факт тот, что он Гарика утопил, да так, как никто Гарика до сих пор не тапливал. По всем непредставимым правилам древних пожирателей слонов. Он вывел черным по белому, что наш Гарик — антинаучный мракобес, исповедующий людоедские теории гитлеризма. Причем копию рецензии он подгадал в аккурат к тому самому заседанию нашей приемной комиссии, где должно было разбираться Гариково заявление о приеме. И когда председательствующий зачитал нам Прыщевый этот перл, мы буквально рты разинули, и наступила тишина, хотя все мы там собрались люди опытные и всякого повидавшие. Гитлеризм-то тут при чем? А вот при чем.
Как известно, максимальная скорость в природе — это скорость света. Кто это установил? Великий ученый Альберт Эйнштейн. А кто преследовал великого Альберта Эйнштейна? Гитлеровские мракобесы. А что утверждает Г. Аганян в своих злобных писаниях? Существование скоростей выше скорости света. Кого он таким образом ревизует — и даже не ревизует, а попросту злобно опровергает? Великого Альберта Эйнштейна. С кем же, спрашивается, смыкает свои ряды Г. Аганян? То-то!
Вот логика гишу, если это вообще можно назвать логикой. Вот почему не желаю я обсуждать с Гнойным Прыщом какие бы то ни было проблемы, кроме как насчет погоды. Кстати, прием Гарика был-таки отложен тогда на несколько месяцев, впредь до выяснения. И понадобилось могучее вмешательство секретариата, да еще не нашего, а всесоюзного, чтобы отбить этот жуткий наскок из палеолита…
В рассказах Аполлона Аполлоновича об Алексее Николаевиче сказано: „Их сиятельство уехали в Цека…“ В ЦЕКА изменено: НА ПРИЕМ. А вот о Михаиле Афанасьевиче (нынешнем) он говорит: „В библиотеку пошел. Или в партком“. ПАРТКОМ заменен на КАНЦЕЛЯРИЮ.
Убрано количество членов в писательской организации: вместо „насчитывающей несколько тысяч человек“ — „вполне многочисленной“.
Сорокин вспоминает все три случая перелома его ребер и подытоживает: „Горько, товарищи. Горько и неприлично…“ ГОРЬКО, ТОВАРИЩИ — убрано.
В рассказе Вали Демченко о будущих пишущих машинках с „электронными цензурными ограничителями“ ограничители названы специальными электронными.
Из размышлений Сорокина о тщете всего сущего („А в действительности, построил ты государство или построил дачу из ворованного материала, к делу это не относится…“) ГОСУДАРСТВО заменено на ЕДИНУЮ ТЕОРИЮ ПОЛЯ.
О режиссерах („Это будет не Эйзенштейн и не Тарковский“) Тарковский заменен Феллини.
В разговоре с дочерью Сорокин говорит о Ганде, что там „огромные толпы негров поливают друг друга напалмом“. „Негры“ заменены на „фанатиков“.
Название периодического издания „Добровольный информатор“ заменено на „Образцовый информатор“. Название периодического издания „Московский плейбой“ изменено на „Богатырский дозор“.
Валя Демченко сообщает Сорокину, что его рукопись „Старый дурак“ теперь (после требований журнала „Губернский вестник“) называется „Старый мудрец“, но „сцену совращения он решил оставить“. „Нева“ же ее не оставляет и заменяет „сцену совращения“ на „сцену возвращения“.
Журнал „Советише Гэймланд“ (в издании „Текста“ — „Гэймланд“) заменили „Надежным транслятором“, хотя „перевод с иврита“ остался.
Убрано уточнение насчет Жоры Наумова „он же Гирш Наумович“, а „какой-то еврей из Академии наук“ заменен на „какой-то жук из Академии наук“. Соответственно, это высказывание Сорокин называет не антисемитским, а антинаучным выпадом.
Об Олеге Орешине Сорокин думает: „…я принял его за обыкновенного зоологического антисемита вроде лейб-гвардейцев. <…> Не был он антисемитом“. В журнальном варианте изменено на: „…он показался мне явлением скорее зоологическим“.
Самой страшной возможностью для Синей Папки Сорокин почитает издание ее тиражом 90 тысяч экземпляров и дальнейшее забвение. В журнальном варианте уменьшают количество экземпляров до 30 тысяч… Сейчас написали бы 5 тысяч…
Из журнального варианта убраны: колоритное замечание („Словно рассказывают тебе умиленно, как ты в три годика, не удержавшись, обделался при большом скоплении гостей. А ведь не три годика, а все двадцать восемь было мне тогда…“), вторая половина описания сюжета „Нарцисса“ („И поскольку „воле Шуа дю-Гюрзеля не мог противостоять даже сам Шуа дю-Гюрзель“, бедняга безумно влюбился сам в себя. Как Нарцисс. Дьявольски элегантный и аристократический рассказ. Там есть еще такое место: „К его счастью, после Нарцисса жил еще пастух Онан. Так что граф живет сам с собою, выводит себя в свет и кокетничает с дамами, вызывая, вероятно, у себя приятную возбуждающую ревность к самому себе““) и определение этого рассказа как „порнографический“. Слово ОНАНИЗМ заменено на РУКОБЛУДИЕ. В воспоминаниях Сорокина о Кате (как журнал вообще пропустил этот эпизод — даже не верится) заменено „остальными грудями и ляжками“ на „женскими особями“, убрано „для уместного опорожнения семенников“. Убрано и: „Они только испачкали ей живот и ноги обильной дрянью и разбежались“.
Сорокин после сна вспоминает, что раньше ему „снились больше бабы“. „Бабы“ целомудренно заменены на „амуры и венеры“.
Убрана запись в дневнике: „Омерзительный, как окурок в писсуаре“. Прозвище „Сортир Сортирыч“ заменено на „Диван Диваныч“. Даже „тащиться в туалет и воевать с неисправным бачком“ посчитали для Сорокина неуместным, в журнале он тащится в ванную воевать с неисправным смесителем.
Убрано сравнение Жоры Наумова: „…а у меня обе ноги прострелены, я тогда меж двух костылей болтался, как стариковская мошонка меж ног…“, осталось лишь „как“ и многоточие.
Убраны подробности из рассказа Кудинова („как его рвало, как его несло и так далее“, как „сзади“ воду закачивают).
Анекдотический рассказ о надписи на снегу и фотографиях всего этого в журнале оставлен, но фраза „Полина Златопольских (мечтательно заведя глаза): „Однако же, какая у него струя!““ скромно заменена на „Фотографии разбегаются по рукам и в большинстве своем исчезают“.
О писательской бригаде, страдающей морской болезнью, Сорокин вспоминает: „…вся заблеванная, благополучно помирала в койках…“ ВСЯ ЗАБЛЕВАННАЯ заменено на ЗАКАТИВ ГЛАЗА.
О беседах с читателями Сорокин размышляет: „…чтобы никакая сука, буде она окажется в зале, не могла бы придраться…“ В журнале СУКА заменена на ГИШУ.
По мелким изменениям в тексте можно проследить, как дорабатывался текст Авторами, как постепенно проявлялся в нем и отличный от других произведений стиль (поющий, поэтический, несколько архаичный и одновременно очень интеллигентный).
При доработке рукописи Авторы изменяют обыденные, простые слова на „высокий слог“: вместо „неизбежный“ — „неизбывный“, вместо „напольный“ — „цокольный“, вместо „одна“ — „единая“, „решил“ — „сделал вывод“, вместо „три-четыре горячих картошечки, рассыпчатых“ — „три-четыре горячих рассыпчатых картофелины“, вместо „какое было модно“ — „какие были в моде“, вместо „водка пролилась у них из фужеров“ — „водка плеснулась…“, вместо „бокалы“ — „чары“, вместо „хоть что-нибудь“ — „что-либо“, вместо „какая-нибудь реальная надежда“ — „сколько-нибудь реальная надежда“, вместо „обычно“ — „обыкновенно“, вместо „какие-то“ — „некие“, вместо „этот“ — „данный“, вместо „так“ — „столь“, вместо „бодрые“ — „бодрящие“.
Сорокин о претендентах в Союз Писателей: „…а уже напечатали такую уйму!“ В книжных изданиях вместо УЙМУ — УЙМИЩУ.
При виде Гнойного Прыща у Сорокина в журнальном варианте „подступило к горлу“, позже — „холодок зашевелился под ключицами“. Свое состояние при этом Сорокин сначала называет „мое воображение“, позже — „мой психоз“.
„Значит, и вы знали Анатолия Ефимовича?“ — спрашивает Сорокин у Михаила Афанасьевича. В книжных изданиях ЗНАЛИ Авторы меняют на ЗНАВАЛИ. Более изысканно. И позже в тексте, вспоминая Михаила Афанасьевича, Сорокин называет его „моим странным знакомым“. ЗНАКОМЫМ в книжных изданиях заменено на ЗНАКОМЦЕМ.
О встречах с читателями с радостью вспоминает Сорокин: „…когда даже явная глупость, произнесенная тобой, вежливо пропускается мимо ушей…“ В журнальном варианте вместо ВЕЖЛИВО — ВЕЛИКОДУШНО, что в данном случае, по-моему, более уместно.
Если сравнивать журнальный вариант ХС с книжными, то ясно видно: Авторы решили максимально сократить отсылки в ХС к ПЛЭ. Причина будет рассмотрена ниже, пока же перечислим различия.
Дополнения к текстам, связанным с ПЛЭ, в книжных изданиях обусловлены лишь красотой слога и добавкой эмоций. К примеру, были добавлены мелкие замечания о ПЛЭ: „…с эликсиром этим чертовым, который я же сам и выдумал себе на голову…“ (в тексте журнального варианта было лишь: „…с мафусаллином этим чертовым…“); „…был так благодарен Косте за то, что он, по всей видимости, забыл о моих приключениях с эликсиром жизни…“.
Остальное же — только сокращения.
В книжных изданиях после реплики Кудинова („А ты у нас рисковый мужик, Феликс Александрович! Ловко у тебя это получилось! Но не думаешь ли ты, что тебе это припомнят, а? Во благовременье, а?“) идет воспоминание Сорокина об инциденте с рукописью Бабахина, а затем: „Оставив его размышлять, какие выгоды он сможет теперь извлечь из доброго знакомства с таким значительным лицом, я неспешно и в каком-то смысле даже величественно двинулся вниз по лестнице“. В первоначальном же варианте вместо этого присутствовал текст, отчасти разъясняющий странное поведение Кудинова:
На лице его при этом явственно проступило размышление на тему: а нельзя ли (по возможности, немедленно) извлечь что-нибудь для себя полезное из знакомства с такой значительной и благорасположенной к нему персоной, — и это каким-то не совсем понятным образом подвигло вдруг меня на прямой вопрос:
— Послушай-ка, — сказал я, — а чего это ты угрожал мне давеча, в больнице? Что там у тебя, собственно, произошло?
Признаюсь, я не люблю прямых вопросов. Ни ставить, ни слышать. На прямые вопросы обычно следуют до отвращения уклончивые ответы, и всех вокруг начинает тошнить. Да и прямые ответы, как правило, тоже не сахар. Однако же тайна страшного Ивана Давыдовича и Костиного змеиного шипения („О себе подумай, Сорокин!..“), раньше только раздражавшая меня наподобие некоей душевной заусеницы, сейчас вдруг потребовала немедленного и полного разъяснения. Что же, в самом деле, мне теперь — каждый раз трепетать, с Кудиновым встречаясь?
— Что же прикажешь, — сказал я раздражаясь, — каждый раз, понимаешь, трепетать, с тобой встречаясь? Нет уж, изволь объясниться!
И точно так же, как тогда в больнице, Костя заметался взглядом, явно не зная, куда его приткнуть в безопасное место, и снова принялся он лепетать, бормотать, экать и мекать, однако ж на этот раз выглядел он не столько испуганным, сколько смущенным, будто поймали его за тайным разглядыванием специфического заграничного журнальчика. И хотя был он достаточно невнятен, все же уловил я в его бормотании и меканье некую вполне связную и вполне грязноватую историю — про какие-то редкие медикаменты… без рецептов, сам понимаешь… тесть двоюродного брата… ну, ты же понимаешь, старик?., все же родня, неудобно… ни-ни-ни, никакой уголовщины, что ты, но ты же его напугал до этого, как его… я сам виноват, но и ты пойми меня правильно… знаешь, как это бывает… кому охота объясняться… И так далее.
Я слушал его, испытывая одновременно и некую брезгливость, и явное облегчение (всего-то навсего — гос-споди!), но ведь и разочарование тоже: всего-то навсего, а я-то!.. И когда ситуация, как мне показалось, прояснилась полностью, я прервал его излияния, не стараясь скрыть ни брезгливости своей, ни облегчения, ни разочарования:
— И это все?
— Старик! — вскричал он, вовсе не разобравшись в моих интонациях. — Дедуля! Клянусь честью! А ты-то что подумал, а? Признайся: ведь черт-те что подумал, а?
Не стал я ему ни в чем признаваться, повернулся к нему спиною и пошел себе вниз по лестнице. А подумал я (уж который раз), что жизнь наша, что бы ни говорили нам об этом энтузиасты, по сути своей вполне обыкновенна и незагадочна (и слава богу, если серьезно), и что нет, видимо, ничего такого в мире, друг Горацио, о чем так сладко болтается вечерком нашим кухонным мудрецам, и что прав, надо полагать, мой герой, когда брюзжит: „Нет никакого Бермудского треугольника! Есть треугольник а-бэ-цэ, который равен треугольнику а-штрих-бэ-штрих-цэ-штрих…“ И даже не „равен“, а „конгруэнтен“ — так теперь надобно говорить…
Всего-то навсего обделывал свои тихие делишки тесть шурина свекра сестры, а я-то намудрил, а я-то насочинял в воображении своем… Собственно, ничего я еще пока не насочинял, но был близок, тут уж никуда не денешься — близок я был. И уже мерещилось мне, что мафусаллин этот дефицитный — есть не что иное, как мой эликсир жизни, живая моя вода из каменной пещеры. И мерещились мне уже мои „бессмертные“. И совсем уже было вообразил я, что начал пресуществляться мой старый сюжет, и возникали вокруг из небытия придуманные мною персонажи. И вот все кончилось — вялым анекдотом. В который раз.
Позвольте, подумал я. А клетчатое пальто что же? Тайный соглядатай мой, агент ноль-ноль-семь, клетчатая тень в металлических очках? Неужели же я просто подстегнул его к своим переживаниям (как все мы делаем это с приметами, озарениями и тайными голосами), позабывши, какая чертова уйма в Москве клетчатых пальто и металлических оправ?..
Несколько далее, перед посещением Клуба, в журнальном варианте был еще эпизод, который в книжных изданиях Авторы убрали:
И пока я шел этой своей дорогой — по бульвару, а затем по Посольской улице, — вдруг ни с того ни с сего, перед мысленным взором моим принялись выскакивать из каких-то недр и суматошно закружились люди, реплики, эпизоды, да так ловко, так сноровисто, словно все это время я только о них и думал.
Маленький, но вполне самостоятельный и совершенно достоверный мир принялся строиться во мне — провинциальный южный городок на берегу моря, ранняя осень, дожди уже начинаются, и листья желтеют, и третьеразрядный писатель, этакий периферийный Феликс Сорокин, но помоложе, пожалуй, лет этак сорока… и не Сорокин, конечно, а, скажем, Воробьев… Выходит он утром из своей квартиры по делам… посуду, например, сдать, здоровенная у него в руке авоська с бутылками из-под „бжни“… А сдавши посуду, пойдет он потом выступать перед читателями… перед пенсионерами в Дом культуры… Но не тут-то было, гражданин Воробьев! Из соседней квартиры выносят ему навстречу санитары соседа его, Костю, например, Курдюкова, поэтишку-скорохвата, при последнем издыхании… Дальше — по жизни, ничего придумывать не надо. Мафусаллин; институт, вурдалак Иван Давыдович, Клетчатое Пальто в трамвае. Весь день моего Воробьева преследуют странные происшествия. То, скажем, самосвал, мирно стоявший на пригорке по-над очередью в пункт приема стеклотары, срывается вдруг с тормозов и катит прямо на моего Воробьева, да так, что тот едва успевает отскочить. То вдруг огромный булыжник, невесть откуда свалившийся, врезается в авоську с посудой у самых ног Воробьева, присевшего завязать шнурок на ботинке. (Пусть он у меня целый день шляется по городу с этой своей авоськой осточертевшей.) То вдруг из рядов пенсионеров в Доме культуры воздвигается Клетчатое Пальто и задает вопрос… Какой же это будет вопрос? А, черт, ладно, потом придумаю.
А ночью они все к нему и заявятся. Их у меня, как и намечалось, будет пятеро, паршивых и гадких. Пятеро древних гишу. Пятеро Гнойных Прыщей, каждый в своем роде.
Во-первых, мой добрый знакомый — вурдалак Иван Давидович. Он у нас на самом деле древний алхимик, еще императору Рудольфу золото добывал из свинячьей желчи, а в наши дни — бессменный председатель месткома у себя в институте.
Женщину бы туда нужно, вот что… Ледяную красотку, для которой мужики — что пауки для паучихи: попользовалась и за щеку… Самка гишу. Маркитантка из рейтарского обоза… Таскалась за солдатней еще во времена гугенотских войн…
Тут надо бы подумать, чтобы не было противоречий. Бессмертные-то они бессмертные, конечно, но только в том смысле, что своей смертью не умирают. А убить их вполне можно. И пулей, и ножом, и ядом, и как угодно. Тогда все выстраивается. Костя Курдюков, обожравшись тухлыми консервами, со страху решил, что помирает, и послал моего Воробьева к вурдалаку, чтобы тот дал две-три капли эликсира. (А вурдалак, сами понимаете, пользуясь государственным оборудованием, все пытается синтезировать эликсир, и две-три капли у него всегда есть — для химических целей.) Принимаем, значит, что эликсир может действовать и как лекарство тоже. Иван же Давыдович, вурдалак мой дорогой, будучи существом в высшей степени подозрительным и недоверчивым, решает, что произошла утечка информации, и направляет по следам Воробьева верного человека в клетчатом пальто. Чтобы, во-первых, проследить, а во-вторых, припугнуть.
А уж ночью они ввалятся к Воробьеву в дом всей компанией. Не жалкие свифтовские струльдбруги, маразматики полудохлые, а жуткие древние гишу — без чести, без совести, без жалости, энергичные, свирепые, готовые на все. Тут-то, ночью, все и начинается…
Самое лакомое, конечно, — это ночное толковище. Пиршество бессмертных. Это у меня может получиться. Это у меня должно получиться! Черт подери, это у меня получится! Не-ет, государи мои, у хорошего хозяина даром ничто не пропадает, все в дело идет. И Клетчатые Пальто загадочные, и свирепые председатели месткомов, и даже давно забытые наметки в рабочем дневнике десятилетней давности…
Чрезвычайно довольный собой и своими перспективами, я вступил в Клуб…
Вероятно, Авторы решили убрать пояснения и подробности по поводу мафусаллина и странностей поведения Кудинова по одной причине. ХС состоит из множества эпизодов из жизни Сорокина, каждый из которых представляет собой оборванный сюжет, способный превратиться в соответствующее фантастическое произведение. Это падший ангел с партитурой Труб Страшного Суда, это таинственный Михаил Афанасьевич с его „Изпиталом“, это странная история с рукописью Анатолия Ефимовича („Он и написал эту комедию. Он и себя там вывел — под другим именем, конечно. А в марте пятьдесят второго года все это в Кукушкине и произошло…“). Разъяснения, относящиеся к сюжету ПЛЭ, здесь выглядят совершенно излишними, ненужными, ибо недосказанность и открытая концовка — яркие особенности прозы АБС — в ХС предстают в максимуме.