Петр Григорьевич Моршанский, крохотный человечек, железнодорожный служащий, начальник станции «Хотынец» Орловской губернии, по совмещенности должностей и кассир, революцию предчувствовал задолго. В небольшом домишке его, скрытом от дороги кустами акации и стволами тополей, огромными, как слоновьи ноги, было прохладно и покойно. Жизнь шла вполне провинциальная, бродили куры по двору, падала спелая шелковица, пачкая скамейки, да душистый табак одуряюще пах летними вечерами. Зимой же было скучно, снежно, а мимо вокзального здания, исполненного особой прелести, каковую ему придавали арочные проемы окон и дверей, проносились поезда по Риго-Орловской дороге. В каждом из пяти пассажирских вагонов непременно ехал какой-нибудь революционер, таким уж было то будоражащее время после 1905 года. Петр Григорьевич, крутя пуговку с фирменным значком Николаевской железной дороги – топорик, перекрещенный с якорьком, топая ногами, обутыми в ботинки с галошами, укрывая свой носик в кашне, думал о том, что вот, скоро все изменится, и рухнет в прошлое его спокойная, унылая, размеренная жизнь с супругой Верой Всеволодовной, и наверняка упразднят прислугу, и не станет кухарки, и двор мести от снега придется самому, и девчонка Нюрка, взятая из деревни, откажется ставить самовар и чистить его мундир, и не будет чудных четвергов со старомодным «штоссом» у судьи, под наливочку, под «Ерофеича», не будут дамы порхать бабочками на Рождественских балах, не будет чудесных выездов на осенний гон в имение предводителя дворянства, и даже благообразное хождение в Свято-Никольский Храм – наверняка отменят. Почему так думал Петр Григорьевич – никто и сказать не мог. Попадались ему прокламации, написанные грубо и бестолково, не объясняющие ничего, а только призывающие лить кровь, будто сохла глотка у этой невидимой еще революции и нечем ей было напиться. С некоторых пор дочери Лера и Маша, запершись во флигеле с молодыми людьми самого что ни на есть неприятного вида, обсуждали что-то и пели громко, шептались меж собой при родителях, строили из себя нигилисток, почитали бородатого графа, которого, по мнению Моршанского, самого сечь надо было, в церковь не ходили, а Маша, старшая, уже и покуривала пахитоски. Вновь прогремел мимо станции товарный, под тяжестью составленных на платформе и укрытых брезентом орудий проседали шпалы, и трепал ветер башлыки у солдат, и намерзало на сердце начальника станции страшное слово «революция».
В 1917 году Моршанский еще продержится, и лишь зимой 1918 года пьяная матросня пустит его в расход у водонапорной башни за отказ пропустить бронепоезд, и чья-то кривящаяся в ухмылке рожа оборвет фирменные пуговицы с его зимней шинели. Маша уйдет к эсерам, и будет расстреляна позже, в начале 30-х, просто так, за умение говорить по-французски. Всех мальчиков-шептунов из флигеля перебьют в гражданскую, и осознавших, и не понявших того, что они заварили. Выживет Лера, уцелеет чудом, успеет вскочить в проходящий поезд и затеряется в Риге, откуда эмигрирует во Францию. Прислуга разбежится, а Вера Всеволодовна не переживет тифа и будет похоронена за городом, в общей яме. Хотынец измельчает, и скоро вовсе исчезнет с карты – а под шпалами, в гравийной насыпи так и будет покоится кокарда с фуражки Моршанского – двуглавый орел в лавровом венке, держащий в лапах топорик и почему-то якорь.