К середине лета Сальская степь выгорает. Из апрельски нежной, зеленой и голубой, превращается в бурую, серую, неприятную. Дотла выгорает. Бугры и курганы лысеют — издали еще заметны глинистые плешины. Трескается земля, корежится, сохнет трава. Днями над степью колышется раскаленная воздушная зыбь. Жара одуряющая. Нечем дышать. Кажется, все живое вымирает — ни свиста суслика, ни стрекота кузнечика… Одни орлы чувствуют себя славно в своем недоступно синем приволье. В безветренные дни разгуливают вихри — смерчи. На сотни метров пыльные столбы штопором ввинчиваются в небо. Их макушки, уже невидимые 'глазу, пропадают там, где чернеют точками орлы. Вихри не стоят на месте. Можно проследить их путь — кругами, кругами… А чаще всего в эту пору дует ветер — извечный враг степи. Ветер незваный, из далеких горячих пустынь Закаспия.
К концу августа жара спадает, утихают и меняют направление ветры. Ночами подувает с моря, Азовского; подолгу не сходит облачность. Падают дожди. И опять — теплынь, будто вернулась весна. Обновляется, молодеет степь. За осень вся она одевается в зеленый наряд — отаву. Нет в ней майских одурманивающих запахов, как это бывает веснами, — она скромнее на цвет, крепче на корню, жестче и суровее. Но радует так же. Растет и тянется к солнцу до самых заморозков. Выживает и зиму. Не вся, правда. Там, где до морозов в низинах, затишке, улегся мягкий, сухой снег и укутал ее как одеялом, она еще дождется мартовского живучего солнца, встретит вестника тепла — жаворонка. В открытых местах, на буграх, там, где лютуют стужи, зелень погибает. В борьбе расстается с голубым над собой миром.
Возле крайнего двора Ленька слез с велосипеда. К ногам кинулась черная, желтомордая собачонка. Дал ей пинка; она, поджав хвост, нырнула в дырку в плетне и подала голос где-то за катухом. Сперва на плетень легли вымазанные глиной руки, потом поднялась голова, закутанная серым платком, выгоревшим на темени. Лица не видать, одни глаза тревожно и в то же время любопытно светились в оставленной щелке. «Хату мажет», — подумал Ленька. Подошел ближе.
— Бог. в помощь, тетка. Голова ответила поклоном.
— Не укажете, где тут Чубари живут? Сенька, парень у них.
Худой, тонкой, как плеть, рукой отмахнулась тетка неопределенно, гнусаво пропела:
— Ха-ам на храю хата хамышом хрытая.
И голова пропала. Не успел Ленька удивиться хуторским порядкам, как его окликнули:
— Эй! Погоди-ка…
Голос мужской, с недоброй хрипотцой и повелением. Вдоль канавы, по той стороне дороги, шел рыжий парень в защитной красноармейской гимнастерке и шароварах. За ним в поводу нехотя тащился гнедой белоногий меринок. Останавливаясь, он отбивался хвостом и ногами от слепней, рвал из рук повод. Парень матерился, замахивался веревочным путом.
Издали заметил Ленька на его левом рукаве повязку. Отлегло: от таких замков у него отмычка надежная: Постукивая носком ботинка по выветренной обочине дороги, поджидал с независимым видом. «Гнида самый», — вспомнил он, как называл его как-то Никита.
Полицай подошел. Недобро кривил рот; кивая на колеса велосипеда, сказал:
— Штука знатная, никалевая.
Глянул на Леньку заспанными красновекими глазами исподлобья, испытующе.
— Эта? — Ленька двинул небрежно в спицы ногой. — Такого барахла у батьки моего ворох. Взял любой да покатил. Хутор этот Кравцов? А то спрашивал тут у одной…
Вгляделся повнимательнее в его загорелое лицо, спросил удивленно:
— Да ты Гнида, полицейский? Слыхал, как же…
И чтобы наверняка ошарашить полицая, добавил:
— Ты должен и братуху моего знать, Никишку Качуру.
Выдохнул с облегчением Панька, — наконец-то выяснилось, с кем выпала честь разговаривать. Виновато улыбнулся.
— Знаешь? — добивался Ленька.
— А то… — Панька осмелел. — На днях забегали они. Промочили это дело как следует. А ты за каким до нас в хутор?
— В Ермаковке был, у тетки. До вас завернул вот. Тут тоже родичи.
— Ага… А то заходи. Во-он курень мой, возле тополей. Крыша жестяная, скворечник. Да у любого сопляка спроси Паньку-полицейского, ткнет пальцем. Всегда найдется…
Щелкнул себя Панька в кадык, подмигнул.
— Можно и зайти.
Ленька пожал плечами. За спиной у себя, прилаживая педаль, слышал, как Гнида распекал хуторянку:
— Ты, черт гундосая, вставай, притихла там… Разъяснить человеку не могла, шалава, по-людски. Да ты знаешь, кто это? Э-э… Двадцать пять горячих бы всыпать тебе по голой… чтобы котелок в другой раз дюжее варил.
Хутор Кравцы маленький — всего две улички; кривляются они вдоль пологого в этом месте берега речки. Сады раскинулись как-то в стороне, по ерику, а за ними — лопатина. Только в высокую воду, в разлив, наполняется она. За последние годы и не помнят кравчане, чтобы лопатина покрывалась водой: обезводел, одряхлел старик Сал. Гуще, опрятнее были и кравцовские сады. Истоптали, испоганили танками, тягачами.
Ленька выкатил на другой конец хутора. Крайних хат — две, слева и справа. И обе крытые камышом. Догадался по Сенькиной красной рубахе, висевшей на веревке. Оттолкнул колесом калитку, вошел во двор. На дверях — плоский амбарный замок, кухонька тоже заперта на цепочку. «В бригаде, наверно, — подумал. — И мать там…» Велосипед поставил к сараю, в холодок, чтобы камеры на жаре не спустили, а сам тут же развалился на соломе.
С непривычки ломило поясницу, горели натертые штанами колени. Думал над тем, с чего начнет разговор с Сенькой. Галка ни словом не обмолвилась, кроме того, что Чубарь должен быть завтра в полдень у нее. Просто передать ее слова будет непонятным для Сеньки. Кто она ему? Он сроду у них и во дворе не бывал. Нельзя и ее открывать, Галку. А пригласить к себе в гости? Не поедет. Еще неизвестно, как встретит он и его…
Кое-что в этом задании было непонятным для Леньки. Мешал какой-то узелок. Догадывался — не Галке нужен Сенька. Началось с того, что вчера дядька Макар, указывая глазами на проходившего по двору полиции нового инспектора, шепнул:
— Русак пошел, вишь? Крестник нашего Никишки, В Кравцах заарканили.
— На него Сенька Чубарь донос тогда привозил? — спросил Ленька.
Макар все до тонкости передал, что произошло тогда в Кравцах между дружками — Сенькой и Никишкой. Леньку озадачило, даже не поверил сперва.
— Ей-богу, — побожился дядька. — На глазах же… Ведь оно и меня в ту пору черти таскали. И сдается, тут твой батька маху дал, что выпустил его… Ты только помалкуй дома, слышишь?
Нынче утром «крестник» выходил от Ивиных. В калитке видал Ленька и радостное лицо самой Галки. Это его удивило еще больше: Галка и здоровается далеко не с каждым. Что-то есть! Вспомнил, кстати, и дядькино вчерашнее сомнение. А когда через час он бежал к Ивиным с новостью, что тетке Агафье разрешили все-таки перенести труп Федьки с бугра на кладбище, почему-то ждал: Галка хоть словом коснется визита полицая за номером семь, «крестника». И бах — Сенька! Вот он, узелок, затянулся.
Ехал Ленька в Кравцы с уверенностью, что тут он узелок развяжет.
Пришел Сенька с бригады, а дома гости. Встал на пороге, перевешивая с руки на руку пиджак, не решался войти в чулан.
— Ты до нас?
Ленька сидел на корточках, дул в печь; мать возилась у стола.
— А что, нельзя?
Вспыхнул бурьян. Бровастое, смуглое лицо Леньки от огня стало красным, четче обозначился темный пушок на верхней губе. На Сеньку глядел улыбчиво, выжидающе.
— Ну, вот тебе, — стушевался еще больше Сенька, раздумывая, подать руку или не подать. Двинул носом. По запаху в чулане определил, что мать варила вареники. Повеселевший, кинул пиджак на лавку, протянул руку первый, уже досадуя на свое замешательство. — Вырос ты за лето, вон какой.
По пути от стола к печке Чубариха толкнула сына под локоть, приказала:
— Умывайся, да вечерять сядем, пока видно. И в потемках наговоритесь.
Умывался Сенька возле колодца в кадушке. Плескал пригоршнями потеплевшую за день воду, а из головы не выходило, что могло привести Леньку к ним. Явился неспроста. И послали его не брат и не отец — с такой улыбкой и взглядом черных дел не вершат. Опыт у Сеньки — хоть и малый, но поучительный. Вспомнил: они крепкие дружки с Федькой Долговым. (О случившемся в станице весь хутор уже знал.)
За ужином выспрашивал Сенька о гибели Долгова. По тому, как подробно и сочувственно отвечал Ленька, утвердился в мысли, что и сам он не в стороне от тех событий. Говорили и о Мишке Беркутове.
— За какие такие заслуги помиловали его? — строго опросила Чубариха.
— Заслуги, заслуги, — обозлился вдруг Сенька. — Разобраться еще нужно!
Косо глянул на мать. Желая скрыть свое внезапное раздражение, стал усердно дуть на вареник. Его-то, Сеньку, за какие заслуги отпустил Качура? «Тут — свой… А там — немцы. Черт его знает…» — погодя начал сомневаться.
Хозяин повел гостя на улицу. Уже стемнело. Сенька курил, ждал: вот-вот Ленька откроет нужду, какая привела его к ним в Кравцы. Но тот, как назло, расспрашивал о пустяках: чем занимаются сейчас парни в хуторе; интересовался и девчатами, как заправский парубок. Рассказал и о своей встрече с Гнидой.
— Сволочь он, видать, у вас.
— Все они одинаковы, полицаи…
Спохватился Сенька и добавил:
— Должность такая.
Где-то послышался девичий смех. Шли на него.
— Постой. — Ленька присел, вглядываясь в темноту. — Чей это дом?
— Да унтера самого…
— Гниды? То-то, вижу, тополя. Вон и свет в кухне. Пойдем.
Схватил упиравшегося Сеньку за руку и потащил во двор. На лай собаки двери кухоньки открыл сам Панька. Увидал Леньку и как будто смутился. Пнем торчал в дверях, загораживал вход. Попёр Ленька напролом.
— Зашли вот, — сказал он, оглядываясь.
На столе валялись оттертые части винтовочного затвора. В тарелке блестело постное масло, в нем мокла тряпочка.
— Чего? Разобрал, а сложить не можешь? — Ленька щелкнул языком. — Давай-ка сюда.
Не успел полицай повернуться, собирая табуретки, а Ленька, прицеливаясь в огонек лампы, уже клацал затвором.
— А еще полицейский. Ай-я-я-я-я… Ну, а если стрелять?
— Да в кого тут стрельнешь…
Панька, виновато ухмыляясь, чесал в затылке.
— Улица вон… Тоже непорядок.
Не понимал Панька, шутит пан Качура или всерьез.
Было такое: и в улицу стрелял. Так, поверх голов. Для острастки. «Сенька наклепал, морда…» — подумал зло.
Подал Ленька растерявшемуся полицаю винтовку, кивнул на пустой стол:
— Чего же?.. Приглашал.
Кинулся к шкафу Панька, переглядел на свет с полдюжины бутылок. В одной нашел на донышке.
— Эхма, по глотку чи наберется.
— Ну вот. — Ленька скривился недовольно. — Что же братухе рассказывать стану? Спросит, поди… Как, мол, там Гнида?
Вел себя Ленька нагло. Сперва Сенька неловко усмехался, удивленный до крайности такой резкой переменой в нем. Готов был даже принять за правду. Но Ленька наступил ему на носок сапога: помалкивай знай.
— Я зараз… Посидите. — Панька забегал в поисках, чего бы надеть на голову.
Ленька остановил его:
— Нет, уж нет. Разливай, сколько есть. Девки там… Обрадовался Панька такому обороту дела. Из ящика вытащил четвертушку сала, неначатую хлебину. Исполосовал ее ножом всю, будто в гостях у него добрая половина станичной полиции. Поглядывая на Сеньку, рассказывал:
— Тут у, нас в хуторе есть одна… Из города затесалась. Ух и зазноба! Вот Чубарь знает… Она ему уже успела чайник привесить.
С ненавистью глядел Сенька в оскаленные дурным смехом зубы полицая; даже кулак зачесался — с каким удовольствием влепил бы. Понимал: это плата за недавнюю драку, устроенную им, Сенькой, когда тот разгонял улицу.
В два стакана разлил Панька самогонку. Пополнее поставил перед Ленькой, а другой — перед Сенькой; не хотелось, правда, добро переводить на своего, хуторского, но поделать ничего нельзя: гость.
— Погоди, погоди, а себе?
Ленька взял с питьевого горшка оббитую кружку, плеснул в нее из обоих стаканов. Колебался Панька, брать или не брать.
— Тут и вам-то… губы смочить.
— Бери! — Ленька нахмурился.
Панька свою долю выпил охотно.
— Так чайники, говоришь, парням вешает? Ловкая. Глянуть бы на нее.
— Еще как вешает. — Панька, усмехаясь, покосился на побуревшего Сеньку. — А глянуть просто у нас. Вон она — на улице… Слышите, регочуть?
— С улицей, по-моему, — Ленька строго глянул в глаза полицаю, — загинаешь ты тут… Указаний никто не давал разгонять. Узнаю у батьки.
— Да эт так я, шутейно… По мне, нехай всю ночь воловодятся, — оправдывался Панька, избегая Сенькиного взгляда. «Наклепал, гад, наклепал».
Когда поднялись из-за стола, Ленька хлопнул Чубаря по плечу и сказал таким тоном, будто сожалел, что не догадался об этом раньше:
— Это же мой родич. Знаешь?
— Да буду знать…
Панька переминался, держа наготове руку. Но Ленька не протянул ему своей. (От Сеньки не ждал). Так, не прощаясь, и ушли парубки.
— С одним хоть гадом легче будет тебе, — сказал Ленька, когда отошли подальше от Панькиного двора.
И сразу языки развязались у обоих.
— По делу я к тебе, Сенька. Говорить?
— А как же…
— Тебя завтра ждут в станице.
— Кто?
— Свои, разумеется…
Сенька остановился, сворачивая цигарку. Погремел в кармане кресалом, начал высекать искру. Брызги золотого огня от кремня вырывали из темноты его злое лицо. Что-то не ладилось с трутом — пеплом-на кончике ватного фитилька, натертого подсолнечной золой, — искр много, а не занимался.
— Черт! Трут оббил, наверно…
— Ну и техника. — Ленька ухмыльнулся. — Пора уж и зажигалкой обзавестись.
Сенька промолчал. Чаще посыпались удары. Дунул — фитилек закраснел.
— Слыхал, в народе побаска ходит? Прикурил, откашлявшись, стал рассказывать:
— Сошлись вот так немец и наш. Ну, известное дело, закурили. Немец со своей зажигалкой, а наш с «катюшей» этой. Пан на смех поднял. Чиркнул колесиком — подает: Иван, прикуривай, мол. А тот дохнул и погасил. Своего подносит: «Дунь-ка». Пан что ни дунет, а трут — дюжей, аж огнем пышет. Дул, дул пан, вспотел. — Сенька дует на свой фитилек. — Вот она, вишь, сила в чем? Высыпал со звоном все хозяйство в карман — фитилек в медной трубочке, кремень и кресало, плашку от ножей косилки, — вернулся к прерванному разговору.
— Свои, говоришь… «Свои» уже однажды меня и проучили.
Ленька поймал в темноте его руку, остановил.
— Не веришь, мне?
— Пойдем, пойдем. Вот и улица наша. За школой зараз. Слышь, орут?
По Сенькиному голосу Ленька понял, что тот верит ему и будет завтра там, где его ждут.
На пустыре за деревянным домом стояло' кругом попарно человек тридцать девчат и парубков — в третьего лишнего бегают. Гонялся парень в черном длиннополом пиджаке со светящейся цигаркой в зубах. Толстенькая, коротконогая, в светлом, дивчина, не зная, к кому стать, визжала на всю улицу, будто ее уже секут» хотя преследователь на полкруга позади.
— Ага, ядрена вошь, как сказал бы дед Тимоха!..
Парубок шлепнул окурок об дорогу, прибил надежнее к затылку кубанку. Пригнувшись, чуть ли не волоча по земле руки, черным коршуном метнулся за белой голубкой. Та и вовсе одурела от визга. Свист ремня, хлест-кий удар по мягкому, и парень затерся уже к кому-то в лишние.
— Ну, Жук, погоди! — пригрозила сквозь слезы толстушка.
Сенька, потирая от нетерпения руки, подталкивал Леньку:
— Давай встанем… Ту, вон, стриженую, врежем. Она это… Алей зовут.
— Какую? Какую?
— Смеется, слышь? С челкой белой. Третья пара слева. Разглядишь, погоди, луна вон вылазит… Тут стой.
И сейчас же к Леньке встала худенькая глазастая девушка в цветастой косынке, съехавшей на плечи. Привалилась к нему спиной. Обернулась, скользнув взглядом по его кудрям.
— Сразу видать, не нашенский.
Поправила косынку и больше не приваливалась.
Ленька огляделся, понял свою ошибку. Все парубки обнимают своих напарниц. Заливаясь краской, соображал, как бы исправить промах, но в это время его ударили.
Бежал во весь дух. Подручная попалась резвая. Будто и земли не касалась ногами — летела.
— Ленька, нажми! Ленька, нажми! — кричал Сенька откуда-то из круга.
«Она», — догадался Ленька. Радостно ощутил, как в нем прибавилась сила. Навряд ли догнал, не споткнись она. Чуть не упал через нее. Подал руку, но девушка встала сама. Глядела с вызовом: бей, мол, чего стоишь? Ус-пел все же рассмотреть при лунном свете дерзкие синие глаза и мальчишескую выгоревшую челку. А рука с пряжкой так и не поднялась.
Возвращаясь домой, Сенька спросил:
— Видал теперь?
— Видал…
До самого двора шли оба молча.
С виду это обычное бюро, какие они проводили нынешней зимой в школе. Так Мишка и подумал, когда вошел следом за Ленькой к Ивиным в дом. Только вместо Федьки — Галка. Глядела она, как и Федька, бывало, неумолимо и так же вертела между пальцами карандаш. Рядом сидела Вера. Она не отрывала глаз от чистого тетрадочного листа — что-то малевала на кончике. Освещенный лоб ее белее бумаги. Позади у них — трое. Узнал Сеньку Чубаря. Возле него — незнакомый, в защитном, с внимательными глазами. В дальнем углу горницы, облокотившись на колени, сидел толстый, уже в летах человек. Темной стриженой головы не поднимал, потому и взгляд его из-под мохнатых бровей казался страшным.
Ленька прошел к ним, бесшумно подвинул стул к Сеньке, сел. Остался Мишка один, лицом к лицу со всеми. Галка повернула бумажный колпак на стекле лампы в его сторону. Люди за ее спиной оказались в темноте, похоже, как со сцены глядишь на сидящих в зале. Понял: не положено ему видеть эти лица!
Галка что-то опросила. Сдвинув плотнее брови, стукнула об стол карандашом, повторила вопрос.
Ну да, что же они еще могли спросить! Челюсти свело от напряжения. Да, это суд!
Начал Мишка с летучего заседания подпольного комитета — за хатой у Долговых. Там он получил от секретаря первое свое задание — убедить деда Иву возвратиться в Панский сад. Сторожка дедова отводилась для явки (Галка в этом месте подняла на него сощуренные глаза, а Вера наклонилась к листу бумаги еще ниже). Там же явилась у них мыслью налете на склад. Потом подготовка — поиски взрывчатки, подрывного шнура. Арест, допрос в полиции. В гараже, когда Долгова приволакивали каждый раз полуживого, у него созрело решение не дать палачам издеваться над собой. Лучше умереть. Когда шел на допрос, бога молил, чтобы оставили ему несвязанными руки. Так Мишка и сказал: «Бога молил». Этим вызвал улыбку у военного. Кольнуло радостью. Где он видал эту улыбку? Подробно передал и разговор с комендантом. Говорил, а сам искоса поглядывал на Сенькиного соседа, ломая голову: где все-таки они встречались?
Махнула Галка рукой: садись. Повернувшись, молча оглядела присутствующих.
Взял слово Ленька. Вышел на свет, оправляя вельветовую куртку. Длинные пальцы мелко дрожали, кожа смуглых щек покрылась пупырышками: знобило его.
— Все, что он тут говорил… Беркутов… все верно. И как я обещал достать шнур, и как схватили их, да и допросы… В начальника полиции… Качуру, пустил табуретку, тоже верно. Вот такой синяк под глазом носил. Пятак старинный все прикладывал, чтобы сошло быстрее.
— Поймал господин гильфполицай. — Военный опять улыбнулся.
Окающий голос и улыбка эта мгновенно воскресили у Мишки в памяти подвал полиции. «Он, тот пленный!» Вспомнил смутно и разговор: о Галке что-то… «Ну да, хотел и написать ей, да нечем…»
— Одно непонятно, — Ленька глянул на Мишку, — за что тебя комендант ромом угощал?
Мишка попробовал отшутиться, но вышло несуразно:
— Пить хотел.
Ленька положил на стол кулаки.
— Пить… А чего это так любезно раскланивался с тобой у ворот переводчик, Вальтер?
Вера, мельком взглянув на Мишку, испугалась резкой перемены в его лице: плотно сжатые губы обмякли, скривились в улыбке, какой она у него никогда не видела. Нет, видела, в тот день, когда они с Ленькой встретили его возле почты…
— А ты встань, — строго сказала Галка.
Пылу у Мишки хватило только на то, чтобы подняться с табуретки…
Когда Ленька, проводив Мишку, вернулся в горницу, говорил Андрей:
— …А парень он впечатлительный, совестливый. Малейшая фальшь с его стороны — все на лице. Непричастен он к гибели Долгова. В этом я уверен. Уверен в он в себе, что не виноват. Да и выдавать-то… некого, собственно говоря. Схвачены они с поличным. У этого и наган был в кармане. Думаю, расстрелять обоих немцам нет расчета. Гестапо уверено, что Скиба обитает постоянно здесь. Так что их ожидает еще работа. И нужен помощник. Они и остановились на Беркутове. А с ромом этим и любезностями действительно… Почему он. не сказал сразу нам? Запутанное дело, черт возьми…
— И тут запутанного нема ничего, — отозвался Скиба. Галка повернула было свет в его сторону, но он отмахнулся.
— Выпил и выпил. Беда не здоровая. А вот, ежели, скажем, за что он оставлен ими… Тут и корень. В него и глядеть нужно нам всем. Он и сам может не знать. Да и наверняка не знает. Фашист в таком деле тонок — опыт имеет. Что-то в хлопце нашли такое… Ну, может быть, и это самое впечатлительное, совестливое. И будучи на воле, такой рук не сложит. А этого им и надо. Он как приманка зараз, живец. Этим нам и опасен.
— А не очутится он у коменданта сейчас? — Галка с тревогой глянула на Леньку.
— Нет.
Об этом Ленька позаботился. Братья Долговы и человек пять своих, ярских, еще с вечера расставлены в таком порядке, чтобы каждый Мишкин шаг в станице был известен им.
— Есть и другое, — продолжал Скиба. — Батька его, Беркутов Николай Александрович… Вы народ новый, молодой, могло быть, и не слыхали… А я воевал с ним в гражданскую. Теперь он — комиссар. Могли и тут углядеть… А что? Спровоцировать такого человека… Ого! А брат? Тоже командир. Словом, куда ни кинь, везде клин. Разгадка вся там, у коменданта. А мы, к сожалению, к нему не вхожи.
Андрей усмехнулся:
— Самому гильфполицаю туда дорога заказана. Ленька, по школьной привычке, поднял руку.
— Можно войти, — сказал он напористо. — Коменданту нужна машинистка. Эта, Першина, уходит. Собирается с комендантом в Германию. Да и черт с ней. Место, главное, освобождается…
Скиба с Андреем переглянулись: смышленый парнишка.
Обвел Ленька всех поочередно пристальным взглядом.
— Человека подобрать… Лучше, конечно, девушку.
— Могу и я, — согласилась Галка.
С сухим треском сломался у Веры в руках карандаш. Она пугливо прикрыла обломки. И вдруг, будто кто ее поднял, встала и заявила полным голосом:
— Пойду я.
Ленька пришел к Ивиным утром, как и договаривались. Пробрался из садов — меньше мозолить соседям глаза. Сенька копал возле катушка. Землю не выкидывал, разрыхлял. Приготовлены два ведра воды, мешок половы и кучка свежего конского помета.
— Усватали?
— Замес потребовался срочно. Катух обмазать, вишь, обвалился?
Из кухни выглянула Галка. Прислушалась к разговору, подошла:
— Копай, копай.
На Леньку поглядела чертом:
— Ишь вырядился, как жених. И тебе работу найти? Опорожнила оба ведра — вылила на копаное, — подала.
— Смотайся-ка на Сал.
Сеньке в диковинку, а Леньке не привыкать к соседкиным причудам. С самым строгим выражением на лице откозырял ей, побежал через огород, стараясь не греметь ведрами.
Сгребла Галка навоз на мокрую землю, притрусила половой. В замес влезла ногами; они погружались с чавканьем, втаптывая зеленые шарики навоза и полову.
— Подкинь-ка глины.
Сенька ковырнул лопатой. Смущенный, стоял, опершись на держак, не зная, окончил он свою работу или стаскивать сапоги и тоже лезть. Галка доглядела его кислую усмешку, нашла нужным разъяснить:
— За плетнем голова торчала, соседки Денисихи, тетки Ленькиной. Языкастая баба. Давай-ка лопатку, а сам ступай.
Вслед за Сенькой в кухню вошел и Ленька. Раскраснелся от быстрой ходьбы с полными ведрами. Улыбаясь, кивнул на дверь:
— Ты на нее не дуйся. Она такая у нас… Сенька отмахнулся — чего зря болтать.
— Давай, что там у тебя… Андрей дежурит еще? Ленька не спеша вытер руки, полез за пазуху.
— Сменился недавно, лег спать в караулке. Вот, на. Разберешь?
Сенька вертел непонимающе начатую пачку немецких сигарет.
— Сигареты вытряхни, — посоветовал Ленька.
Пока Сенька рассматривал карандашные слабые линии и черточки на внутренней стороне пачки, он ему объяснял на словах:
— В Озерской лесопосадке. Там дорога поворачивает на Мартыновский грейдер.
— Ну? Ну?
— Вот и шпарь домой сейчас же. А по пути заглянешь…
— А это еще что за черт?
— Овчарня.
— Ага, ага. — Сенька посветлел. — Не поясняй. Колодезь.
— Да нет, вышка.
— По-вашему — вышка, а по-нашему — колодезь. Бурили, воду хотели пресную достать. Война помешала, так все и осталось. От нее — по перпендикуляру в лесную полосу. Ага, ага. Там рядом, метров триста, знаю.
Вспотел Сенька от волнения и радости: овладел хитроумной штуковиной. С виду какие-то каракули, похоже двухгодовалый парень карандашом повозил, а на самом деле — план. Расселся на лавке, с наслаждением закурил.
— А рыть где будешь? — Ленька попробовал охладить его пыл.
— Тут. Под этой точкой. Дерево, наверно.
— Дубок. Он там один, дубок. Значит, рация… Словом, две зеленые коробки и ракетница, в вещевом мешке. Загребешь сверху листьями, как было. И не сообщай… Если уж заметишь что-нибудь такое… знать дашь.
Под оконцем прокричала Галка. Ленька выглянул в дверь, кому-то кивнул. «С Веркой здоровается», — догадался Сенька, вспомнив, что на сегодня они договорились с ней идти в комендатуру. Потому он и оделся как настоящий пан. Темно-синяя вельветка с накладными карманами, поверх выпущен белый отложной воротник рубахи, брюки коричневые, отглаженные. Ботинки, — правда, ношеные, в каких он был в Кравцах. Как же, сын начальника районной полиции, гильфполицая! Сенька в душе даже позавидовал другу, — ему бы такую быстроглазую морду с кудрями да куртку с ослепительным воротником, тогда бы Алька не воротила нос.
Ленька сел на маленький стульчик, как-то умеючи поддернув штаны, чтобы не измять.
— Болтают в полиции, самолеты вот-вот должны появиться у вас на аэродроме. Горючее уже свезли со станции. Пять цистерн в землю закопали. Не прозевай там…
— Услышу.
Сенька швырнул окурок в печку. Задержал на Леньке заблестевший вдруг взгляд, горячо сказал:
— А что, испробовать еще раз, а? У хлопцев не получилось, гляди, у нас выйдет, а? Только не так, с дуриком, а обмозговать.
Густые брови Леньки недовольно сошлись.
— И сюда авиацию вызовем. Андрей уверяет, что тут и одному «кукурузнику» делать нечего.
— Гм, «кукурузник». Распугает лягушек в Салу, да и годи. А подсунешь своими руками — дело надежное.
— Терпится…
Сенька не подозревал того, что подсыпал Леньке соли на царапину. Час назад он, Ленька, доказывал это Андрею и получил примерно такой ответ, какой услыхал от него сейчас Сенька. «Жаль, со Скибой вчера не поговорил, — думал Ленька. — А Андрею на горло наступлю. Согласится. Лишь бы с Верой нынче удалось…»
Вошла Вера. С испугом глянула на Леньку, разминая в ладонях кончик косы. Ленька опустил глаза. Одергивая полы куртки, успокоил:
— Все в порядке… Часа через два Андрей станет на пост возле ворот комендатуры. Самого коменданта нет, Вальтер один. Готова будь.
С грязными ногами, прямо из замеса, ввалилась на кухню Галка. Сердито спросила:
— Куда это опаздываете?
Тянулась за печку, что-то хотела достать. Чертыхалась. Вера настороженно следила за ней: что скажет еще? И Галка не долго заставила себя ждать.
— Успеете… с тухлыми яйцами на базар. Катушок обмажем сперва. А то заделается «фрау», тогда заставь ее в навозе копаться.
Сенька прыснул; не сдерживаясь, смеялся, как дурной. Хватался за бока и Ленька. Вера поджала губы — не знала, смеяться или плакать?
Вывела ее из затруднения сама Галка. Довозилась за печкой, пока не сорвался сверху рубель — деревянный зубчатый брусок с рукояткой, которым еще бабка-покойница гладила белье. Пригладил волосы ей на затылке, прошелся по спине. Это развеселило и Галку. Тогда уж и Вера не удержалась.
— Не к добру, — заключила Галка, — смех этот. После завтрака Сенька попрощался с девчатами.
Ленька, шепнув Вере, что скоро забежит, вышел проводить. Возле моста, пожимая ему руку, заметил: тот хочет что-то сказать и не решается.
— Ты чего?
— Пехом крюк давать… в лесопитомник Озерский. — Сенька глядел за Сал. — Велосипед не дашь? А в воскресенье я как часы… В целости. Голову на отруб.
Ленька даже не заикнулся. Сбегал, привел. Прокричал уже вслед:
— Привет Але!
Вразвалку прохаживался Андрей в тени вдоль частокола комендатуры. Ему, высшему полицейскому чину, инспектору по военному делу, не обязательно стоять постовым. Сам набился дежурному, Воронку, отвести черед днем с таким уговором, чтобы ночью поспать. Воронок согласился, но без уговора. Ночная инспекторская проверка, как и положено, за ним, Большаком. Зато потом, любой день на выбор, он может пьянствовать у Картавки до потери сознания. А укажет время, то и сам он, Воронок, составит ему компанию.
— Черт с тобой, — согласился Андрей. Беззаботно насвистывая, Андрей чаще стал бросать взгляды на стеклышко часов— овладело беспокойство. Пошла вторая половина его дежурства. Момент самый — комендант не вернулся из поездки по району. Здесь один Вальтер. С этим арийским барчуком, по его мнению, легче столковаться. По прошлогоднему опыту работы в-тылу, на Украине, Андрей знал, что фашисты с охотой берут в свои учреждения наших девчат. Вера удовлетворяла их всем: красивая, грамотная и кое-как, с грехом пополам, печатала на машинке благодаря комсомольским нагрузкам в школе. А для разведчицы она подходила еще больше: чужая, неизвестная в станице, сирота. Можно придумать при надобности любую биографию, на какую способны самые, горячие головы. Русская история столь богата обломками старого мира, некогда сваленного за кордон, что бери, не задумываясь, любое имя, чин, звание давно усопших «предков» — от «внучки» атамана Всевеликого войска Донского Каледина и вплоть до «крестницы» венценосца Николая последнего. Особенно изощрялся Ленька в поисках для Веры «родственников». Перебрал все известные ему из учебника истории имена отжившего сословия. Перешло дело в насмешку. Галка, до этого не подававшая голоса, предложила Вере взять в «дедушки» Гришку Распутина. Вера с серьезным видом поинтересовалась, кто такой, чем вызвала взрыв смеха. Вмешался уже Скиба:
— Негоже такое дело в смех превращать. Фашист, он и Распутиным не побрезговал бы. Тут взять свое, чтобы в глаза не лезло. Сирота. Мать померла, отца тоже нету. Только не в шахтах привалило, как есть, а к примеру… работал инженером на шахте, в тридцать восьмом арестовало Чека… И поныне. Коротко, запоминается, а не подкопаешься.
На том и согласились. Решили, что пойдет Вера с Ленькой завтра с утра. Андрей попробует стать в наружную охрану комендатуры. Вход в комендатуру по пропускам. А с пропусками волокита: сперва нужно до-биться к Вальтеру, через него получить пропуск у коменданта, а потом уже идти к нему на прием. На крыльце бессменно с утра до вечера похаживает толстый рыжеусый баварец, который проверяет эти пропуска. Его-то и надо Андрею уговорить…
Прикурил сигарету, только собрался повернуть — увидал. Вера в белом, яркими, крупными цветами, платье, в белых тапочках. Косы копной уложены. Брови и ресницы подведены черным, и губы чем-то тронуты. «Кусает», — присмотревшись, догадался Андрей. По вздутой голубой жилке на тонкой шее и опущенным рукам понял, чего стоит ей этот маскарад. Подбодрил ее взглядом и улыбкой: ничего, мол, хорошо.
Перегородив вход в калитку, Андрей выслушал Леньку. Посоветовал ему:
— Не пори горячку. Ты приятель господина лейтенанта. Просьбу его выполняешь. И больше важности…
С крыльца сошел брюхатый рыжеусый баварец. Андрей объяснил ему по-немецки, что этот молодой пан — сын начальника полиции. Ему нужен господин лейтенант. Привел машинистку. Да, господин лейтенант знает. Просил сам на днях подыскать хорошенькую «пани, вместо пани Софи.
Баварец, оттопырив толстую, мокрую губу, щурился, оглядывая с ног до головы Веру, и совсем по-домашнему кивал головой, соглашался. Неуклюже посторонился, пропуская их; все тем же взглядом проводил ее до самой двери.
Шла Вера по длинному узкому коридору, и у нее было такое ощущение, будто к лицу прилипла паутина. Раз и другой провела холодными негнущимися ладонями по щекам. «Какие гадкие глаза у этого немца, — подумала с отвращением. — Смотрел, вроде голая я…»
Зеленым, невызревшим женским чутьем она понимала, что успех этой затеи зависит от того, понравится она им или нет. Потому и вертелась битый час в горнице перед зеркалом. А первая встреча с настоящим врагом, баварцем, утвердила в ней еще больше это чувство — она понравилась ему. Из-за того и пропустил. Но взгляд… И тут же, впервые в жизни, она открыла для себя что-то новое, ранее неизвестное — гадкое, грязное… Ни Мишка, ни Ленька на нее так не смотрели.
У дверей приемной, в полутьме, Ленька сдавил Вере локоть, ткнулся в самое ухо:
— Не робей.
Она вся застыла от страха, но пока открывалась дверь, успела куснуть губы.
Просторная комната полна зеленого шумного света — он вливается из палисадника в раскрытые окна. За дальним столиком сидел черноволосый немец. Вера узнала в нем офицера, который прощался тогда с Мишкой у ка-литки. Такой же зеленый свет, что на стенах, потолке, шевелился на его белой шелковой сорочке, смуглой длиннопалой кисти, подпиравшей голову.
Увидал их Вальтер, вскочил. Легким поклоном, прося извинения, сорвал со спинки стула орластый мундир. Неуловимо быстро пробежал пальцами по оловянным пуговицам.
— Господин лейтенант, вы звонили моему отцу в полицию… господину Качуре…
Вальтер перевел взгляд с Веры на Леньку. Нахмурился. Глубоко посаженные темновекие глаза его, только что не знавшие, куда деться от смущения, вдруг потвердели.
— Вы сын господина Качуры? Полицейский?
— Нет, то старший брат, — насильно улыбнулся Ленька, пораженный внезапной переменой в лице офицера. Сбитый с толку, договорил уже не так и не то, с чем шел до этой двери: — Машинистку вам… Звонили вы… Вот, пожалуйста.
— Пани согласна у нас работать?
В голосе немца Вера почувствовала больше удивления, — чем недоверия. Ответила слабой улыбкой.
Захлопнув книгу, Вальтер вышел из-за стола. Остановился перед Ленькой, похрустывая за спиной пальцами. Вопросительно взглянул на Веру.
Ленька догадался, подсказал:
— Пани Вера, господин лейтенант.
— Пани Вера жена вам или сестра?
— Да нет… — Ленька, заливаясь краской, переступил с ноги на ногу. — Одна она… Работа нужна. Отец погиб от большевиков. Инженером был.
Глядя на Веру, офицер сказал:
— Хорошо. Пан Качура может быть свободен.
Не шел Ленька по коридору, а летел, радуясь, что все обошлось так просто. Улыбнулся баварцу, подмигнул Андрею, все так же вышагивающему вдоль частокола. А прошла горячка, остыл, понял с ужасом, на что пошла Вера. Присел на ступеньки почты, чтобы видна была калитка комендатуры.
Вере вовсе не угрожала опасность. Когда закрылась за Ленькой тяжелая дверь, она вдруг почувствовала в себе какое-то облегчение. Ожили руки и ноги. Податливее стало и лицо, стянутое до этого, будто умылась только что сальской водой. Попробовала — улыбка получается. Жаль, нет зеркала: какая она, улыбка? Выбрала момент, куснула губы. Обрадовалась, взгляд его вовсе не похож на взгляд рыжеусого немца, что во дворе…
К ее удивлению, офицер, оставшись наедине с ней, утратил свою прежнюю резкость. Стоял, выстукивая по корке книги белыми длинными пальцами какой-то марш, собирался с мыслями. А на красивом худощавом лице и во всей подтянутой фигуре его заметна даже какая-то не-решительность. Это Вере придало больше сил. Осмелела настолько, что спросила:
— Мне бы знать место, где работать.
— Пани Вера желает видеть свой кабинет? Это здесь, в этой комнате. Вот столик.
— А машинка?
Вальтер вскинул брови:
— Надо выйти, пани Вера. Прошу.
Открыл дверь, пропустил ее вперед. Комнатка узкая, с одним зарешеченным окном, выходящим во двор. После нарядной светлой приемной здесь мрачно и пусто. Два одинаковых грязных сейфа по углам, низенький столик и табурет. Особую мрачность придавал черный длинный футляр на столе.
— Вы не пугайтесь, пани Вера. Здесь вам быть мало, когда печатать. А остальное время — в приемной.
— Я и не пугаюсь вовсе.
В доказательство Вера с живостью присела на табурет, примерилась. Хотела снять и футляр с машинки, но он на замке.
— Можно, попробую? — пошевелила пальцами. — А то все лето не тренировалась.
— Пани Вера, — скривился Вальтер, — лучше я вам покажу еще что-то… Пойдемте.
И совсем ребячьим движением, как делал Мишка, взял ее за пальцы, поставил на ноги. Так и вывел, не отпуская, из этого склепа.
Вошли в дверь напротив. Это не кабинет — жилая комната; чуть поменьше приемной, такая же чистая, веселая, полная зеленого света — выходит тремя окнами в палисадник. Посредине, под богатой цветастой скатертью, — круглый стол; кровать затянута тончайшим тюлем; оттоманка, кресла. Над кроватью от потолка — персидский ковер темно-красного цвета с неясными узорами. На нем — крест-накрест — ружья, клинки, длинноствольные пистолеты отживших времен. Всю противоположную стену занимает другой ковер, яркий, светлый; сцены барской охоты с собаками. На книжном шкафу и резном буфете свалены чучела птиц и зверушек. «Как у нас в биологическом кабинете», — подумала Вера и вдруг вскрикнула, подалась к Вальтеру. Из-за шкафа выглядывала, оскалив пасть, волчья голова (Вера подумала, что это комендантова собака).
Вальтер весело рассмеялся:
— Не пугайтесь, сейчас укротим этого зверя. Двинул чучело волка подальше в угол, накинул на него плащ. Усаживая ее в кресло, как бы извинялся:
— Я не охотник, пани Вера. Наследство так сказать… Только место занимает да пыли больше от всего этого хлама. В подвал давно бы пора свалить. — С каким-то ожесточением толкнул оконную створку. Расстегнул пуговицу тесного мундира, освобождая шею, вдыхал с наслаждением еще не горячий уличный воздух.
Вера удобнее опустилась в мягком кресле; лишь бы не сидеть без дела, попросила разрешения поглядеть альбом, массивный, с медной тусклой от давности застежкой. Вслух читала надписи на открытках с видами Франции, Швейцарии, Италии и Германии.
Вальтер опустился в другое кресло. Усмехаясь, сказал:
— Если бы послушали вас на Рейне, умерли бы от смеха.
Вера взглянула на него исподлобья, недовольно поджала губы.
— Не дуйтесь, пани Вера, ей-богу, правда.
— А откуда вы так хорошо знаете наш язык?
— Я р-русский…
По тому, с какой иронией, не то с сожалением он протянул слово «русский», Вера не поняла, шутит или говорит всерьез. Хотела уточнить, но он достал из футляра скрипку и пристраивался у раскрытого окна играть.
Сильным движением взял аккорд — полилась знакомая Вере мелодия. Тревожно забилось сердце. Смотрела на чужого человека, видела своего — Мишку. Потому, наверное, и не удавалось видеть в этом человеке врага, какой явился на ее, Верину, землю с одной целью — убивать. Даже нашла, что они похожи с Мишкой, не лицом, а мыслями, своим презрением, ненавистью к старому, отжившему. Только Вальтер терпит «хлам», покоряется чьей-то чужой воле, а Мишка бы не стерпел…
Вера с радостью поняла, что скрипка поможет ей завязать разговор о Мишке. Так все неожиданно легко слаживается! С нетерпением ждала, когда он опустит смычок. И вдруг испугалась она этого разговора. Что даст он ей — горе, радость?
— Пани Вера, пани Вера…
Вера вздрогнула. Вальтер стоял возле ее кресла и промокал платком лоб. Не слыхала, когда он перестал играть.
— Вы так слушаете музыку, пани Вера, — шепотом почему-то сказал он. — Не ожидал…
Не поняла Вера, комплимент это или что другое, да и разобраться не было у нее времени. Указывая глазами на скрипку, сообщила:
— В станице есть скрипач…
— Пан Беркутов? Я слушал его. Возле обрыва… Игра страстная, сильная… Но нет школы, техники. Берет на слух.
Вальтер положил скрипку на стол, расстегнул ворот мундира.
— Он собирался в консерваторию…
— Вы знаете его?
Вера придержала дыхание.
— Учились в одной школе… И живем рядом…
По коридору кто-то пробежал. Вслед — еще шаги, четкие, важные. Вальтер, построжав глазами, застегнулся. Проверив на ощупь, все ли пуговицы на месте, пригладил растрепавшиеся волосы.
— Комендант. Представлю ему вас, пани Вера. Верины голые руки вдруг перестали ощущать колючую ткань подлокотников.
В субботу Сеньке повезло: сыпанул дождь. Обрадовался, не ожидая обеда, ушел из бригады в хутор. Дома заторопил мать, чтобы нагрела воды. Терся мочалкой, с мылом. До красноты. В руки за лето въелась проклятая колесная мазь, даже мочалка не брала. Попробовал песком.
В чулан полезли индюшки. Мать кинулась на них с тряпкой.
— Курыш, курыш, поблуды!
— Не даешь индюшкам на ночь?
— Нехай идуть в степь, оно само зараз коники мокрые.
Сорвала Чубариха с гвоздя кнут и наладила их со двора.
Наскоро вытерся Сенька рушником; тазик с грязной водой хотел выплеснуть с порога. Налетела мать, замахала руками:
— Осатанел чисто! Тут и без тебя грязищи… Вон туда ее, в ровчак.
Пришлось Сеньке топать через весь двор к канаве. Хотелось как поживее: минута каждая на учете. Штаны, сапоги и чистую рубаху — красную в полоску — надел мигом. Волосы расчесал на ходу, пятерней.
Проглядела Чубариха, как сын выкатил на улицу велосипед. Крикнула уже вслед:
— А вечерять?
Сенька задымил цигаркой, нажимая на педали. Дождь прибил пыль на дороге. А выглянуло солнце — просохло враз. Шины только шипят, да похрустывает корочка не хоженной еще после дождя обочины. Развернулся около школы, проехал мимо хаты, где жила Аля. Возвращаясь по своему следу, издали заметил выгоревшую челку за плетнем. Заслонившись рукой от солнца, девушка наблюдала за ним. Головы не повернул — крутнул за угол, слез. Возился с педалями, будто что-то неладно. Увидал ее тень, скользнувшую под переднее колесо. Аля, сжав руки, стояла возле серого камня, врытого на углу плетеной огорожи: не ожидала, что он остановится. Делать нечего, назад не убежишь. Подошла смело, спросила:
— Велосипед можно?
Оглядел Сенька ее коричневое в обтяжку платьице, выразил сомнение:
— Платье больно такое… Неудобно.
И сам не знает, как сорвалось с языка:
— Могу и я… Тяжесть у вас не здоровая.
Не успел Сенька опомниться, Аля сидела уже на раме; болтала ногами в тряпочных босоножках, примериваясь, не попасть бы голыми пятками в спицы.
Не дышал парень. Давил на педали изо всей силы, какая была в ногах. Дорогу заслоняла ее голова. Не тревожил, прилаживался сам.
Из проулка вывернулась стая девчат. Зарябило от цветастых платьев у Сеньки в глазах, ноги сами перестали вертеть. Растерялся от неожиданности.
— Вон… девчата наши…
Аля быстро повернула к нему лицо. Синие глаза сузились, губы насмешливо разошлись, оголив мелкие ровные зубы.
— А ты испугался?
Сквозь землю готов провалиться Сенька. Сгорая от стыда, буркнул в ответ что-то. Девчата бы настоящие, а то так, мелюзга, возле окон еще трутся да из-за плетней подглядывают, как старшие целуются.
В хутор не поехал. Свернул на безлюдную, малоезженую дорогу, ведущую мимо колхозного двора в балку. Молчали оба. Зато дело у Сеньки наладилось: и дышал свободнее, и послушнее стали руки, ноги.
Солнце садилось. Оно уже коснулось горячим краем синей выгнутой спины Мартыновского бугра. Сенька глядел на закат завороженными глазами, а ноздри ловили изведанный, страшно знакомый запах, исходивший от Алиных волос, загорелой шеи, коричневого платья. Знал запах своих хуторских девчат. Стоишь в паре в третьего лишнего, а тебя шибает жировкой или парным молоком. А у этой — не то. Запах знойного солнца, дорожной пыли, степного ветра и даже чуточку вроде бы полынной горечи…
Спустились в балку. Потемнело. Белой холстиной по дну ее стелется накатанная дорога. Придавил на педали — ветерком прохладным — ударило в лицо, Аля зябко повела плечом, придвинулась ближе.
Сенька наклонился:
— Берет?
В ответ Аля согласно кивнула, но отодвинулась к рулю, выставив ветру улыбающееся, странно побелевшее лицо.
— Знаете, как мы называем эту дорогу? — спросил он, трогая носом торчащий у нее на макушке светлый вихорок. — Немецкая. Немцы проложили. Войска шли. По степи, без дорог шпарили. От вешки к вешке.
— Какие вешки?
— Палка с пучком соломы наверху. Вроде той, что нас в бригаде Федоська на обед скликает. А вешки эти ставили они тут еще в начале лета, до оккупации.
Аля обернулась. Глядела строго, скосив глаза.
Заметил Сенька: нос у нее вздернут, а нижняя губа чуть-чуть потолще верхней. И лицо больше мальчишечье, чем девичье. «А может, оттого, что нет кос?» — подумал. Отвел взгляд: боялся, Аля поймет его мысли.
— Сами немцы? — удивилась она.
— Ну да. Ночевали еще с нами в бригаде. В нашей форме. Лейтенант один и рядовой. Лошадь, тележка такая у них. Гора шестов. Федоська кормила их и кашей еще. А мы про фронт немцев расспрашивали. Кто же знал… Степь, хоть запали… Так в Терновскую и потянули эти вешки. До сих пор торчат, и дорога эта…
— Подлецы.
Аля придвинулась опять, касаясь спиной его рубахи.
На дне балки совсем темно; дорога белеет. Высокие, в рост человека, лопухи по бокам; так и кажется, будто кто стоит, поджидает в косматой бурке. Аля беспокойно завертела головой.
— Зараз повернем, — успокоил Сенька. — Тут дорога гребется на гору.
Вот и поворот. Аля предложила подняться и глянуть на хутор. Бежала вприпрыжку — грелась, разминала отекшие ноги. Чем выше, тем теплее. А темнота уже и здесь, как внизу. Хутора совсем не видать. Сенька угадывал его по темнеющим массивам садов.
— Так далеко заехали?! — вскрикнула с испугом и удивлением Аля. — Огонек во-он…
— Ага.
Огонек бил из соседнего хуторка. Какая-то нерасторопная бабка засветила лампу, а в конце забыла замаскировать. И полицай еще не накрыл — видать, стоит хатенка на самом краю, окнами в степь.
Умышленно не разуверял ее Сенька — как она будет вести себя? Но девушка не унывала, даже выразила желание пройтись пешком. Ступала легко и мягко тряпочными босоножками; держалась с-той стороны за руль, рассказывала о своей городской жизни — учебе в техникуме, увлечении художественными танцами, плаванием, коньками. Называла кучу имен знаменитых артистов, о которых Сенька и не слыхал. Останавливаясь, Аля ловко вынимала из босоножек камешки.
У Али и голос особенный. Слова срывались с языка до того легко и скоро и до того они были чистыми и звонкими, что у Сеньки в груди стоял сплошной стеклянный звон. Не кончалась бы эта дорога!
Слева черной стеной проступила крыша конюшни. Аля узнала колхозный двор. — О, хутор!
В голосе ее вместе с удивлением послышалось и недовольство — быстро дошли.
Так с велосипедом Сенька прошел и по улице. Накрапывал дождик. Девчата забились к Катьке Гребневой. Парней еще не было. Аля вбежала в хату первой; оттуда сразу вместо грустных «страданий» взвилась «Катюша». Погодя вошел и Сенька. В горницу не проходил, стоял в дверях, подперев плечом притолоку. Придерживал зубами нижнюю губу, чтобы улыбкой не выдавать своего ликования.
В бок толкнул его откуда-то взявшийся Васек Жук. Мигал — звал на волю.
— Ты навовсе очумел или на время? Выйдем!
— Чего ты прилип?
— Выйдем, говорю тебе… Силком вытащил Васек его в чулан. Тут почувствовал себя вольнее.
— Дура мамина, юбку бабскую увидал и расплылся, как колесная мазь напротив солнушка. Учила тебя, дурака, советская власть, да, вижу, мало.
В теперешнем состоянии Сенька мог выслушать о себе все, что угодно. Васька подтянул его за воротник, напористо зашептал:
— Одноглазый бричку приготовил. На завтра, на утро. В район собрался. С ним и эта… счетоводша. Слух — бал фрицы в станице соображают. По случаю окружения Сталинграда. Вот она туда правится, шлюха. А то мало там и без нее подстилок у них.
Сенька рывком освободился от его руки.
— Да погоди ты с ней… счетоводшей!
Вот теперь Васька успокоился, друг стал нормальным человеком, которого можно послушать.
— Это же здорово! Паньки тоже нету. На свадьбу в Семенкин укатил. Сразу с обоих концов… Сено, что за профилем, и хлеб по бугру…
В чулан ввалились подвыпившие хлопцы. Кто-то, матерясь, возил рукой — искал, за что открыть дверь. Задние напирали от нетерпения.
— Хватит им шалопайничать, — сказал недовольно Сенька. — Бери завтра кого-нибудь с собой, а то и двоих, и жарьте на бугор. С трех сторон, всю загонку сразу… Петьку Логинова и Ваську можно, Фролова. А я туда, на
сено…
Вышли во двор. Оглядел Сенька звездное небо, крякнул, потирая руки:
— Хорошо бы ветерка на завтра, астраханца. Помог бы…
Сворачивали цигарки молча — слушали «Огонек»; песню подхватили и подвыпившие хлопцы. Сенька, напрягая слух, старался поймать Алин голос. Забрал Васька у него кисет, подтолкнув локтем, шепотом и без недавней злости спросил:
— Как же… сама забралась на велосипед?
Выпустил Сенька струю дыма; всем видом своим показывал: не из таковских, мол, чтобы еще кого подсаживать.
Только придремал Сенька. Вбежала мать, затормошила, закричала на всю хату:
— Вставай! Вставай!
— Да отвяжись, — досадно кривился он, перевертываясь на другой бок, к стенке.
— Выбегается, как кобель, за ночь, а днем дрыхнет. Взгляни хоть на свет белый, что творится. Пожар! Степь горить!
— Нехай горит. Она с утра самого…
— Занялось в другом месте. Сено!
Дошло сказанное, выскочил как оглашенный во двор. По прикладку кизяков забрался на сарай.
— Наше сено али не? — Мать с тревогой допытывалась снизу.
— Ваше, ваше…
Сенька весело скалил зубы.
— Играшки тебе, черту.
Чубариха недовольно отмахнулась и пошла со двора, опять до соседей.
Всюду возле хат кучковался народ. Детвора мостилась на плетнях, загатах, постарше которые печными трубами торчали на крышах кухонь, сараев. Указывая руками, передавали сведения о ходе пожара старшим.
Дым шел низом, над землей. Белый, завиваясь коричневыми и серыми космами. Огня самого за бугром не видать. Сенька ликовал, радовался своей работе. С утра ветра не было, потому так и получилось…
По уговору, Васек Жук с двумя хлопцами отправились светом за Сал, к посевам. Сенька сперва тоже думал — пешком, но в последний час перекроил думку и двинул на велосипеде. Поджигать должны примерно в одно время, как припечет хорошенько солнце и сгонит росу.
Сенька так и сделал, но из всего этого вышел конфуз. Копна горит, а стерня не занимается. Хоть ты плачь. Поджег две, три копны. Горят в одиночку. Не бегать же по всей степи, не втыкать каждой под бок красного петуха! И ветра — ни капельки! Такое — снимай пиджак и нагоняй своего. Пробовал. Обозленный неудачей, стер кое-как полой рубахи сажу с лица, рук и укатил. Вывернулся возле садов на пригорок — рот раскрыл от невиданной красоты. Весь засальский бугор в огне. Сухой, перестоявшийся на корню хлеб полыхал красным, без дыма. Знал, хлопцы попадут домой не скоро — большой обход, — повертелся Сенька на глазах у обеспокоенных хуторян и ушел спать. Бессонная ночь и пережитое волнение сморили его.
Пока валялся в хате, ветерок оживал, набирал силу, южный, с Азовского моря, не астраханец. К полудню развезло его. С хлебом уже было покончено — вместо желтого, бугор стал черным, — а там только началось. А когда мать разбудила его, весь сенной участок был охвачен огнем.
До полудня дед Акиндей, атаман кравцовский, толкался по станичному базару. Корявыми ногтястыми пальцами и цыганским своим сиротой-глазом ощупывал провонявшие нафталином и табаком шерстяные штаны, пиджаки, полушубки, приценивался к юфтовым сапогам.
Кипел, суетился, напролом лез приезжий с хуторов люд. С мешками на спинах. Станичные стояли кривыми рядами, выставив товар лицом. Гомон, говор, ругань. Шелестели бумажки, больше советские. Куцым розовым маркам веры не было. Надували тетки губы, отворачивались, махали на них руками, не стесняясь проходивших мимо полицейских. А если и соглашалась какая, то заламывала такую цену за латаную рубаху, что у покупателя глаза на лоб лезли, — да будь у него в самой Германии графство или там баронство, и то сроду не носить таких рубах. Тетка только губы узелком стягивала, чтобы не усмехнуться ехидно в спину покупателя, — рада, отвязался, черт. Больше всего в ходу был дедовский способ торговли: так на так. Гусь живой и два куска сала — штаны, латанные сзади, нитяные. Потрошеный гусь и кусок сала — тоже штаны нитяные, но латанные спереди, на коленях. А за кремушки для зажигалок так и летало из рук в руки кусками сало.
Акиндей все вертелся около толстозадой, без переднего зуба пройдохи. Отходил и опять возвращался, будто она его арканом тянула. Добрая папаха, каракуль как перо воронье и вроде инеем схваченный. Даже слеза наворачивалась на лукавый атаманов глаз. Промаргивая, делал безразличную мину на толстощеком бритом лице и бубнил, как в порожнюю бочку:
— Пуд.
— Не, два.
— Пуд.
— Не, два.
Так и вывалил задастой полмешка сала (добре, подсвинок не со своего катушка). На остатки тут же, рядом, не торгуясь, выменял бархатную шлычку, обсыпанную бисером — лишь бы рот бабке дома заткнуть, чтоб не гавкала.
На выходе из толкучки возле ларька столкнулся с кем-то — шел, глаза не отрывал от покупки, — хотел обойти.
— Господину атаману нижайший!
Глянул: полицейский. По одежде и виду — начальник. Белых зубов полный рот. Что-то знакомое в лице. Отвесил поклон, усмехнулся, будто угадал. Всю дорогу перебирал в памяти всех, кого знал в полиции. Так и не вспомнил этого зубастого.
В станице атаман остановился у Першиных, дальних родичей счетоводши. Домик с круговым балкончиком без навеса глядел фасадными окнами в затылок парку. А сразу за парком и. базарная площадь. Вдовая Першиха жила с дочками да сыном, чахлым, чудаковатым пареньком лет пятнадцати. Старшая дочка, незамужняя, агрономша, работала до оккупации в сельхозотделе при райисполкоме. Осталась там и при немцах. (В бургомистерстве его переименовали в земотдел.) Младшая, Сонечка, без специальности и определенного дела в руках, обнаружила вдруг свое призвание в машинописи. Поступила машинисткой в комендатуру. По слухам Акиндей знал, что она теперь в большой силе в станице, так как пользуется особым вниманием самого коменданта, господина хауптмана. (Счетоводша за длинную дорогу все успела выболтать о своих родичах.)
Года за два до войны Сонечка окончила станичную десятилетку. Училась в Персияновке, как и старшая сестра, в сельскохозяйственном институте. Домой приезжала, как и все студенты, на летние каникулы. И реже — на зимние. Вокруг нее — в парке, на Салу, в садах — всегда было много хохота и шума. Парни роились как пчелы возле улья. И мало кто видал с одним. Даже ночью ее провожали до калитки всей звонкоголосой оравой. Бабы на базаре строили всякие догадки и предположения: кого осчастливит Першихина младшая?
В начале лета перед войной, нежданно-негаданно приехал к бабке Быстрихе, Захаровне, внук старший, Петр (проездом в часть — только что окончил в Вольске летное училище). Темно-синий в талию китель, канты и петлицы небесного цвета с лейтенантскими кубиками, желтые скрипучие ремни и вдобавок искристые карие глаза летуна сделали свое дело в самое короткое время. Чуть ли не в один день их вдвоем с Сонечкой видели и в парке, и на ярах, и в Панском саду за Салом, и даже в лесопитомнике, это у чертей на куличках. Дней через. пять лейтенант уехал, взвился, как и положено летчикам, сизокрылым голубем в небо, а Сонечка осталась… На другое лето только выяснилось, что осталась не одна: привезла с собой из Персияновки крохотную искроглазую дочь. Мать Сонечки и старшая сестра отвечали на расспросы любопытных сухо и уклончиво:
— Военный муж. На фронте.
Но бабьё в станице ушлое, не проведешь. Не-ет, по подсчетам, с прошлых каникул… Захаровнин внук, летун, в нем вся недолга. Да и глаза у девочки не завесишь.
А пришли немцы, как отрубили все шепоты, пересуды, догадки. Началось новое…
Вошел Акиндей во двор. Покупку для бабки, шлычку, сунул в мешок, а мешок подоткнул под сено в бричке, чтобы и не показывать хозяевам. Свою понес в дом похвалиться. Костлявая, изможденная Першиха обнову похвалила, усадила гостя к столу. Раз, два взял атаман железной ложкой, ожегся, попросил деревянную. Веселее, привычнее пошло. Со свежего воздуха, базарной толчеи и удачи налег охотно на пахучую, наваристую лапшу с гусиными потрохами. Тянул в себя и чавкал до того отчаянно, что старая Першиха, с испугом покосилась на плохо прикрытую дверь в зал. Как чуяло ее сердце: оттуда выглянуло загорелое лицо постояльца — Франца.
— О-о! Русский мужи-ик… Настоящий русский мужик!
Немец, осторожно ступая, дал полукруг по столовой; оглядывал Акиндея, будто диковинку в зверинце за решеткой. Атаман от такого внимания поперхнулся. Кашляя, положил ложку на скатерть. А потом, опомнившись, решил, что ей место в чашке. Бурачным соком налился весь, моргал виновато под вислой бровиной, похоже, как поймали его «а каком нечистом деле.
— Глаз куда дел?
Франц ткнул пальцем, указывая на пустую глазницу.
Атаман отвернул к окну безглазую половину лица, отмахнулся: дело, мол, давнее. Старая Першиха поторопилась вызволить соотечественника, — думала, грозит ему какая беда.
— Атаманом работает на своем хуторе. Ей-богу, правда.
— Староста? Староста?
— Ну хоть староста, — согласилась хозяйка.
— О!
Еще больше удивился постоялец. И безо всякой видимой причины захохотал на весь дом, подперев бока. Посмеивался потихоньку и Акиндей, а сам горько думал: «Гнида нерусская, еще и в смех ударился». Исподтишка наблюдал за ним.
Рослый, гладкий, как боров кормленый. А крестову мать моя, вся грудь увешана. Трясется от смеха, колышется, а в ушах перезвон стоит. Не за смех, видать, вешали ему эти побрякушки. Приметил Акиндей и бордовую ленточку со светлой оторочкой по краям, вдетую в петельку мундира под оловянную пуговицу. Такая точно награда краснеет и у станичного коменданта (был тот на днях в Кравцах). Панька объяснял, что ленточку эту вдевают не каждому, тому только — будь то солдат ил» генерал, — кто выдюжил первую зиму в России,
Из горницы вышли женщины — обе дочки хозяйки и гостья. Разодетые, раздушенные. Акиндей едва признал в одной из пав свою хуторскую, счетоводшу. Окружили веселого кавалера и вывалились на улицу, где ждала их комендантова голубая легковичка.
— На бал, — пояснила шепотом Першиха. — А этот самый Франц сродствием доводится коменданту. Он из Германии прикатил, с побывки. А держит путь зараз в Сталинград.
— Чего уж в Сталинграде том… — Акиндей безнадежно махнул черной рукой.
— Ото ж и моя такая думка… И без него управятся. Устало опустилась Першиха на стул, поджала губы, как бы говоря: а там, шут его знает, гляди, и не управятся.
Вечер атаман провел у давнишнего знакомого. Пришел навеселе. На все уговоры хозяйки лечь хотя бы в чулане наотрез отказался. Полез в бричку. Будь он неладен, такой веселый постоялец. Да еще с балу явится. Нет, нет, подальше от греха.
Кони громко хрустели сеном, отфыркивались, толкали атамана мордами под бока, выдергивая из-под него остатки душистого майского сена. Акиндей поворочался, покряхтел, отечески ругая их за неуважение к человеку, и заснул.
Проснулся светом. Продрог до тонкой кишки, а тут возня какая-то по двору. По женскому хохотку догадался: «Бальные воротились». Но, как слышно, своим ходом до порога добираются не все. Вгляделся хорошенько цыганским оком: двое здоровенных мужиков волоком тащили от калитки одну. Возле крыльца бросили. Она мычала, как стельная корова, но ни руками, ни ногами уже не двигала. «Набралась какая-то стерва. А не моя ли это счетоводша?» — думал он с тревогой. Мужики стояли возле нее, курили и обменивались меж собой вполголоса:
— Да бросай ее тут, к такой-то матери, колоду.
— Любишь кататься, люби и саночки возить. Это у вас, у русских, такая пословица есть.
— А-а… и пословицу эту… Весь мундир обрыгала, сука.
Сжалились все-таки, затянули пьяную в чулан.
С утра атаман побывал в земотделе. Не заходя на квартиру, прямиком отправился в полицию, на сбор атаманов и полицейских.
Во дворе полиции людно. Хуторское начальство обсело все перила на веранде, ступеньки, кучковались и по двору. Угощали друг друга куревом, переговаривались. Поискал Акиндей своего Паньку. Нет. «Гляди, подъедет, — думал. — После гульбища еще не очухается».
Открыл совещание сам гильфполицай. Похаживая возле стола, начал с того, что «доблестные войска Гитлера-освободителя» ворвались в Сталинград, Москва зажата в клещи, капут и Ленинграду. Повсеместно бегут большевики да жиды за Волгу. Там у «их последнее пристанище, пока японец не переловит да не пересажает в мешок. Со дня «а день ожидается конец войне.
Акиндей крякнул: запершило вдруг в глотке. Поглаживая светлые усики, Качура долго с прищуром глядел в его угол. У кравцовского атамана под ложечкой засосало. Перевел глаз на президиум. В середине сутулился, поблескивая очками, худой, чахоточный бургомистр, бывший учитель Игнатенко. По бокам от него расселись начальник земотдела Белов, гололобый и пасмурный на вид человечина, и главный зоотехник Манько, молодой краснощекий проныра, какими-то лазейками увильнувший от фронта и эвакуации. Словом, это весь цвет и сила в районе после баварца, который проверяет пропуска в комендатуре.
Когда Качура заговорил о земле, дед Акиндей навострил уши. Оказывается, сразу же после завершений войны будет произведен подушный надел земли. С условием, подчеркнул особо оратор, получат ее только те, кто. не покладая рук и не щадя живота своего помогает «новой власти» в установлении и наведении порядка в районе. Колхозы, которые держатся еще по привычке, доживают «последние солнечные деньки». Разгоняются, «чтоб ни пепла, ни духа» от них, ничего не осталось. Опять свое тягло, свой букарь, все свое. Районные власти (имелись в виду сидящие за столом) уже подготовили проект надела, так называемый «земельный проект». Сейчас его изучает комендант. Через недельку-две он будет утвержден.
— Так что жить станем по-старому да по-бывалому, господа! — закончил Качура.
Сел гильфполицай рядом с бургомистром, голову держал высоко, ожидая выступающих. Но атаманы да полицейские народ в основном бывалый, тертый, калачами райскими их не укормишь, а подавай хлеба, что на земле. Особого волнения и радости у них «земельный проект» не вызвал. Дело хотя оно и старое, бывалое, но черт его душу знает. Как оно обернется еще? Да и думки самих немцев неизвестны. А ковырять ее, землю, букарем на быках легче в одиночку? Милое дело, подцепил трактором и пошел от бугра к бугру. Только пыль схватывается позади. Не-е, в таком деле трезвым сразу не скажешь.
Чахоточный бургомистр долго выкликал охотников сказать свое слово, но все отводили глаза, завешиваясь сизым едучим дымом. Выскочил казачишка с дальнего казачьего хутора, горячо взял с места. Но Качура при-гласил его к столу. Пока продирался охотник из задних рядов и расплескал горячие слова, муть какая-то осталась, — помямлил что-то несуразное, растирая бороденку, да отмахнулся. Так и отделались молчанкой.
Потом выступил какой-то молодой, ладный. Дед Акиндей угадал в нем вчерашнего, с кем раскланивался на базаре. Повеяло от него чем-то знакомым: где видал? И опять, как вчера, нехорошее предчувствие змеиным калачиком свернулось и легло где-то в середке. Но слушал со вниманием, что говорил чистозубый. Четко, по-военному тот доложил, что в районе усиливаются непорядки, особенно в ночное время; кроме вредных листовок было, и покушение на военные объекты, а у них, на хуторах, кое-где начали возникать пожары. И что можно ожидать от «вредных элементов» впредь, отгадать трудно. Все это, безусловно, дело рук большевиков, партизан. Сил собственных, чтоб сохранять порядок, в полиции мало. Потому от каждого хутора нужно нарядить в район по одному-два человека, парней, для несения караульной службы. Наряд выслать немедленно, по возвращении домой.
На этом совещание и окончилось.
Мост остался позади, выгреблись на бугор. Атаман все никак не отвяжется мысленно от того полицая. Что за черт?! Подумает о нем — холодом дерет душу.
Из-под ног Дикаря вспорхнула пичуга. Жеребец шарахнулся вбок. Обозленный Акиндей огрел его кнутом:
— Черт, граешь!
Убирая кнут под сиденье, вдруг вспомнил: «приймак»! (Видал он Андрея вблизи всего раз, возле конюшни, когда обучали этого самого Дикаря.) Он, ей-богу, он!
Жаром печным обдало. Оглянулся. Счетоводша тряслась в задке брички на порожних мешках. Закуталась в пуховый платок и глаз не казала. Хотел поделиться новостью— она писала тогда донос на «приймака». под их с Панькой Гнидой диктовку, — но пересилил себя, не окликнул.
Выравнивая вожжами конский бег, глядел колюче, как уходит в лесополосу уставшее за день солнце. «Недурно оттягивала отъезд, захлюстанка, чтобы в хутор явиться потемками, — ругал атаман свою напарницу. — Теперь успокоилась, молчит. До другого балу заговела…»
С утра нынче, как узнал Акиндей, что пьяной оказалась все-таки счетоводша, глядеть ему было тошно на нее. Увидал в сенцах платье бордовое, в каком она ходила на бал, жатое, как меха у гармошки. Валялось оно мокрое, облеванное. Стошнило даже старого. Довелось глянуть и в лицо самой хозяйки того платья. Боже правый! Зеленое, с черными, как земля, провалами под глазами, губы и шея искусаны, вроде ее таскали собаки там. Сквозь пудру синие пятна на шее проглядывали еще отчетливее. «Дорвалась, мокрохвостка, до дармовщины, — плевался Акиндей. — В хуторе же своих подходимых кобелей нету». Забывался немного и опять начинал плеваться: «Тьфу ты, стерва… Уж коли приспичило, так найди ж ты для такого дела хоть сопливого, да русского».
Муторно было на душе у Акиндея. И вдруг еще: «приймак»!
Переехали балку Бурмату. Солнце уже село. Темнота наваливалась на примолкнувшую степь прямо на глазах. Невдалеке от балки видна была Озерская лесопосадка, маячил в стороне и колодезь, вышка буровая, а поднялись «а изволок — вое пропало. Бурьян темнел только по обочинам. Ветерок дыхнул с холодного края. Не легко уж, эх! Акиндей потянул из-под себя телогрейку, поглубже насунул папаху. Опять взялся за кнут.
— Гей, пошли!
Почуяв дом, кони наддали дружнее. От поворота пошел свой сенокос, копны. Повеселел атаман, запел под нос что-то из святцев. Ровно камень с души. «Выходит, зря тогда с Панькой на человека навалились. Зла не помнит, поздоровался первый… И как угороздило? А все он, чертов Гнида!»
Акиндей присмирел. Натягивая потихоньку вожжи, буравил взглядом степную темноту. Не поверил сперва глазу. Сдавленным шепотом, забыв недавнее, обратился к счетоводше:
— Марея, а Марея. Нукась, ты взгляни…
— Огоньки… Костры вроде… Остановил лошадей. С юношескою прытью очутился на земле, со дна брички достал винтовку и, ступая на цыпочки, подоткнул ее в придорожный бурьян. Бесшумно влез в бричку, смыкнул вожжами. Сидел ни жив ни мертв, боясь глянуть по сторонам. Перевалив профиль, дал волю кнуту. Не снимал его до самого хутора с мокрых конских спин.
А через час Акиндей стучался уже в оконце Чубарихиной хаты.
— Лизавета, Лизавета! Семка дома?
— Кому там дело? Сенька настежь распахнул чуланную дверь. Продрав сонные глаза, угадал атамана. Остатки сна будто корова языком слизала. Четкой мысли в голове-еще не было, а руки уже перехватывали за спиной осиновую дверную подпорку. Добрый, упрашивающий голос атамана успокоил его.
— До тебя, Сем, опять я… Развиднеется, газуй в станицу. Дежурным назначили от нашего хутора.
— Хлопцев других нету?
— Да там, в милиции той чи в полиции, лихоманка их задери, так и сказали: «Чубаря».
Акиндей приврал на ходу и обрадовался своей находчивости. Сенька заколебался:
— А что за дежурство?
— Там доложат. — Голос у атамана застрожал. — Словом, утром. Харчишек не забудь с собой. Погодя привезем, с кладовой выпишем. Так-то парень.
Вытащил из-за пазухи конверт, сунул Сеньке в руку:
— Это в полицию. И опять, как в тот раз, крикнул от калитки:
— Самому главному там всучи. Теперь опыт у Сеньки есть. Вскрыл мигом еще не просохший конверт, склеенный хлебом. И опять та же бумага из бухгалтерской книги, те же химические чернила и тот же почерк. Содержание какое-то путаное. Еще перечитал. Что за черт? В степи, за Мартыновским профилем и до балки Бурматы, расположилась на ночевку среди копен какая-то воинская часть. Часть большая, судя по кострам. Вроде бы даже конная. Партизаны, не иначе.
«Какие же там копны сена? — размышлял озадаченный Сенька. — Они погорели… Да он не знает! Вернулся только из станицы. Костры, гм… Это же, поди, копны дотлевают, весь день виднелся там дым. Сослепу наго-родил одноглазый. Точно».
Сенька, зажимая рот, злорадно засмеялся.
С нетерпением и страхом Вера ждала воскресного бала. Надеялась: съедутся гости, вино развяжет им языки. На этот раз не увильнет и Вальтер. Нет. Весь вечер она не будет отходить от него ни на шаг. Вчера из Германии приехал дядя его — брат покойной матери. Едет в Сталинград. Не беда ли там? Что-то немцы веселые… Вера даже готовилась к балу. Вальтер вызвался научить западным плавным танцам. В пустой дальней комнате под патефон до пота водил ее, показывая и объясняя разные «па», повороты и фигуры. Быстрый фокстрот тоже нравился Вере. А по утрам, когда в доме никого не было, она со стулом в руках отрабатывала движения, раскланивалась перед зеркалом с воображаемым кавалером. Словом, на балу она должна себя по-казать «настоящей пани».
У калитки комендатуры Вера проверила шпильки в узле волос, поправила еле заметным движением плеча тесный лифчик. С крыльца, расставив руки, сбегал раскрасневшийся Вальтер. Темный каштановый клок волос упал на лоб. Кивком он пробовал кинуть его на место, но клок не слушался.
— Пани Вера… Жестоки вы, как Медея. Хмурился лейтенант, а по глазам и по тому, как бежал навстречу, Вера поняла, что он ждал ее, доволен и цветастым платьем, и белыми тапочками, и пышным узлом волос.
Возле приемной Верой овладел страх. Не тот страх, с которым она шла первый раз сюда с Ленькой, другой — тут много мужчин и красивых женщин. Как ей вести себя? Что говорить? Остановилась, будто поправляла волосы, а сама собирала силы. Вальтер умоляюще глядел на нее, — ему не терпелось похвалиться друзьям своими способностями в роли учителя танцев.
Из дальнего конца коридора доносилась музыка, женский смех.
— Там у нас зал танцев, — пояснил Вальтер.
В дверях на него налетели двое. Костлявый, с бесцветными, узко сведенными глазами и длинным худым лицом. Худобу и костлявость его подчеркивал черный суконный китель с желтым черепом на рукаве. «Эсэсовец». — Вера почувствовала, как похолодели кончики пальцев. Другой, повыше, гладкий, с твердым каменным лицом. Волосы пышные, светлые, острижены коротко. Серый мундир густо завешан крестами. На широком белом поясе — кортик в золотой оправе. Рукоять из слоновой кости с изображением женской головы. Схватил он Вальтера в охапку, но, увидав Веру, отпустил. Изумленно таращил красновекие глаза.
— С нами бог… Вальтер!
Сохраняя серьезный вид, Вальтер представил:
— Пани Вера. Дядя мой, Франц Фок.
— Барон Франц Фридрих Фок, господин лейтенант, — поправил эсэсовец с тонкой усмешкой.
Ни дядя, ни племянник даже не обернулись в его сторону.
Вера забыла, что в таком случае должна делать «пани». Смущенно кусала губы, глядя на сверкающий кортик. Но Франц взял ее омертвевшую руку, поцеловал выше кисти и легонько встряхнул, как бы говоря: не стесняйся, девочка, здесь все свои. Под руку ввел ее в приемную. Вера облегченно вздохнула: людей не было. Столы сдвинуты посредине, застланы белым. Сервировка дорогая. Вечерние лучи, проникавшие в открытые окна, разбивались на мелкие осколки о хрусталь, стекло и фарфор. Даже больно глазам. По стульям, недопитым бокалам и фужерам Вера догадалась, что гости уже побывали за столом. А теперь разошлись: молодежь и женщины— танцевать, а постарше — в кабинет коменданта выкурить сигару. Оттуда слышался смех. Чей-то густой бас давил все голоса.
Веру усадили за стол. Поднесли штрафной бокал. Выпила до дна. Кавалеры хлопали в ладоши, смеялись. Особенно был доволен барон. Он ловко нанизывал на вилку мясные шарики и подносил к ее рту. Перебрал поблизости все вазы — вырос перед ней ворох из конфет, печенья, яблок…
Барон налил еще. Из другой бутылки, низенькой, похожей на графинчик. И цвета иного, темно-бурого. Вера глянула на Вальтера. Тот сидел хмурый, ковырял вилкой скатерть. «Дуется», — подумала с радостью. Выпила с каким-то лихачеством, задором. Барон, рассказывая что-то, низко наклонялся. Вера задыхалась от табачного дыма, но сил отодвинуться не было. В голове приятно шумело. Свалила на пол пустой фужер. Испуганно, с мольбой огляделась. Того, в черном, не было в комнате. Куда он ушел? Вальтер стоял у окна, спиной к ним, выстукивая пальцами по стеклу. А барон душил дымом, перегаром водки и горячими словами:
— Пани Вера, этой еще попробуем…
Вальтер резко обернулся.
— Господин хауптман, довольно… — сказал он, прикрывая темными веками светящиеся глаза.
Франц дружески подмигнул Вере:
— Моему племяннику недостает выпить с нами. Правда, пани Вера?
Но Вальтеру удалось все-таки вывернуть из рук барона бутылку. Вера видела, как у Франца дрогнула тяжелая челюсть, побагровела шея. Сжалась вся в комок, ожидая чего-то страшного. Но барон вдруг захохотал. Поднялся. Оправляя на себе белый широкий пояс, вышел.
Вальтер, глядя в окно, жестко сказал:
— Пани Вера… домой отвезу вас.
— А бал?.. — прошептала Вера побелевшими губами.
Нынче Вальтер встретил Веру подчеркнуто вежливо. Делал вид или на самом деле его занимала какая-то хозяйская неувязка. Бегал по коридору с какими-то бумагами, не входил. «Ну и дуйся», — решила она, стараясь не слышать его четких шагов.
Зато Франц внес в тесную каморку много шума и запаха тончайших духов. Перецеловал руки, к узлу волос пристроил веточку клена. Вальтер забегал мимо раскрытой двери чаще. Зашел после обеденного перерыва, когда Франца уже не было. Долго рылся в сейфах.
— Где-то здесь была синяя папка… Не видали, пани Вера?
— Нет, не видала.
Вера догадалась, что он просто ищет предлог заговорить. Скривила пренебрежительно рот, щелкая клавишами. Длиннопалая, тонкая в кисти рука лейтенанта с глянцевитыми ногтями мягко легла на каретку. Кусал мальчишеские припухлые губы.
— Пани Вера… мне не хочется… чтобы барон Фок… долго задерживался в этой… комнате.
— Почему?
Вера подняла глаза. Хотела глядеть строго и непонимающе, но выдала плохо затаенная усмешка. Вальтер выпрямился, дрожа ресницами, обдал ее холодным взглядом. Спохватилась Вера, когда его шаги были уже возле порога. На грохот двери тревожным стуком отозвалось девичье сердечко. Ткнулась в похолодевшие ладони, но слезы сумела удержать. Потянуло ее из этой страшной комнаты на солнце. Убрала бумаги в стол и вышла во двор.
Вечером, когда она собиралась домой, Вальтер вошел опять. Велел помочь ему упаковать какие-то папки. Перерыли оба сейфа. Увязывая кипу, Вальтер перестарался: лопнул с треском шпагат, и он откинулся назад, едва не упав. Вера прыснула и тут же прикрыла рот. Глянул Вальтер в ее настороженные глаза и первый раз за весь день улыбнулся. Примирение состоялось.
Задержались до темноты. Вальтер вызвался проводить.
Синие сумерки, пахнущие коровьим навозом, молоком и полынью, наполнили доверху все станичные улицы: совсем недавно прошло из степи стадо. Возле канав и плетней, в лебеде, паслись еще не попавшие домой коровы. «Ищут их там, — подумала Вера, — а они тут…» Вздрогнула, почувствовав голым локтем горячую Вальтерову ладонь. Машинально окинула улицу: до поворота пусто. Все же хотела освободиться, но пальцы его сдавили крепче. Что делать? На площади могут встретиться люди. Подгоняемая страхом, свернула в глухой переулок, ведущий в сады, к Салу. Пусть лучше дальше.
Вальтер не противился. Прижимая легонько ее локоть к своему боку, наклонился, спросил с усмешкой:
— Пани Вера не боится такой глуши?
Вера, повеселевшая — теперь можно незаметнее дойти до своих ворот, — искоса взглянула на провожатого.
— А кого бояться? Такая охрана рядом…
— Думаете, надежная?
— Наган вон…
Вальтер поправил свободной рукой кобуру.
— А вы стрелять умеете? Из пистолета? Не умеете? Хотите, я научу вас?
— Не хочу.
— Да это вовсе не страшно. Ей-богу. Так у вас говорят, ей-богу?
Глянул Вальтер в ее сощуренные глаза, заговорил серьезным уже голосом:
— Вам положено оружие, пани Вера: работаете в секретной части. Живете далеко… А в районе неспокойно…
— Мне и без оружия не страшно.
Но Вальтер упрямо твердил свое. В окрестностях железной дороги Сталинград — Сальск действуют группы диверсантов-парашютистов. Помогают им местные партизаны. Участились взрывы эшелонов с хлебом. От листовок и ночных пожаров в степи могут перейти к вооруженному нападению.
Вера шутя согласилась с завтрашнего дня учиться стрелять. И вдруг завздыхала:
— И когда она только окончится, господи… Война эта. Ужас как надоела… А вы, Вальтер, так и не сказали мне тогда, помните? Тот офицерик… симпатичный такой, с орлом серебряным на всю грудь. Он из самого Сталинграда, да? Там уже все кончилось?..
Угрюмые, насупленные, таились в покрутевших сумерках сады. Оставили их веселые жильцы. А кто еще задержался, присмирел, оглушенный жестяным шелестом листвы. Потянуло увядающим бурьяном, лежалыми листьями, перевороченным черноземом — картошку убирали с огородов.
— Пани Вера много, много любит знать, — ответил он после долгого молчания. — Политика — нехорошо…
Вера, запахнув на груди вязаную кофточку, прибавила шагу.
— Прохладно тут. От речки тянет…
Дальше шли молча. На той улице тренькала балалайка. Слышались припевки. Мальчишеский голос Вере был знаком. Знала даже в лицо того курносого певца. Сочиняет частушки он под балалайку, глядя тебе вслед. Вера уже не раз заливалась краской, проходя мимо углового флигелька с чаканной крышей. Мурашки побежали у нее по спине. И обойти некуда…
— Пани Вера окончательно замерзла. — Вальтер заглянул ей в глаза. — Правда?
— Да нет еще… Скоро и дом мой.
Вера надеялась, что в темноте ее не узнают. Обрадовалась: завалинка, где обычно сидят мальчишки, свободная. Прошли двор, за спиной — голос, под балалайку:
Верка губы стала красить, Мазать брови угольком. Адъютанта обнимает И целует с огоньком.
И тихий, сдавленный смех.
Вера с испугом глянула на Вальтера. Он, казалось, не слушал, что поют мальчишки. Часто попыхивая сигаретой, вглядывался во дворы.
— Вот и акация ваша, пани Вера, — узнал он (был Вальтер всего один раз, когда привозил ее с бала).
Удивилась Вера его памяти. У калитки освободила локоть, стала прощаться.
— Пани Вера…
— Поздно уже… Хозяева, поди, беспокоятся… Вальтер заглянул в калитку.
— В этом доме вы живете?
— Да.
— Какой маленький. Можно, я днем приду посмотреть?
— Пожалуйста. — Вера пожала плечами. — Смотреть не на что. Развалюха.
Сердцем поняла, что этот разговор может дать Вальтеру повод опять коснуться недавнего: он предлагал ей перейти в пустой дом, который стоит во дворе комендатуры. Но Вальтер, прикрыв калитку, заговорил о другом:
— Смотрите, смотрите, тень. Луна скрылась за тучами — она пропала. Во-во, появляется, появляется… А дорога, пани Вера! Белая-белая. А что это блестит на ней, искорками? Соломинки… И у нас так бывает по вечерам…
Там, на Рейне.
Вера, прислонившись спиной к частоколу, глядела с изумлением. Стоял он в такой позе, будто прислушивался к чему-то; рука в обшитом серебром рукаве дирижировала.
— Вы слышите? — спросил он шепотом. — Пани Вера?
— Ветер. — Вера усмехнулась.
— Не-ет, музыка… Вы знаете Бетховена? Музыкант.
— Марши он сочиняет?
— О, пани Вера…
— А у нас пластинки — все марши.
— Ну, у нас… Бетховен — немецкий музыкант. Великий композитор! Европа вся знает его, Америка! А в России… могли и не знать. Он умер уже…
Остужая ладонями щеки, Вера заговорила:
— И давно умер, господин лейтенант. В прошлом столетии. В двадцать седьмом году, кажется, в Вене. И в России знают его, любят. Знает даже вся детвора: в школах изучают… Книги есть, был фильм перед войной, «Юность Бетховена»…
Осторожно, как что-то очень хрупкое, взял Вальтер ее руку. Заглянул в посуровевшие глаза, сказал, как бы извиняясь:
— Вы любите свою Россию.
Вера взялась свободной рукой за щеколду.
— Как и вы… свою Германию, Рейн… Спокойной ночи…
Вальтер не пустил руку.
— Обидел я вас, пани Вера. Россия для меня… Вы смеетесь?
Вытащила Вера шпильку из волос — тяжелым узлом рухнула коса на грудь. Растирая мягкий конец ее в пальцах, спросила кокетливо:
— Господин лейтенант, вы всегда так любезны с дамами?
— Что пани Вера имеет сказать?
Взял в рот сигарету лейтенант, приготовил и зажигалку, но не прикуривал, ждал ответа. Белым крестом выделялся на фуражке распятый орел с зажатым в лапах шариком — Землей, такой крест белел и на груди. Вера с трудом осилила себя, чтобы не отвести глаза от этих ненавистных отметин, но голос прозвучал правдиво, когда она уличила Вальтера:
— На днях вы предлагали машину одной даме. Хотели подвезти ее. Скажете, неправда? Ага, ага, поймались!
— Это мадам Беркутова.
— Какая, что на допрос вызывали?
— Пани Вера скоро забыла свою учительницу.
Сухо щелкнула зажигалка. Вера вздрогнула, выронив косу; глянула на лавочку — сесть вдруг захотелось. И села бы, наверно, если бы Вальтер, целуя ей руку, не попрощался:
— Спокойной ночи, пани… До завтра.
Будто кнутом по лицу отстегали. Взялась за щеколду; вдруг почувствовала чью-то тяжелую холодную руку на своей.
— Ой! — вскрикнула слабо.
— Не пугайся… пани Вера.
Мишка! Чужое лицо, с чужой страшной усмешкой…
— В тень войди… увидят еще…
— Гм, а тебе кого бояться?
Лунный свет не пробивался ему в глаза, высветлил высокий крепкий лоб, нос, подбородок. Вместо глаз — темные провалы. Черная тень от носа закрывает половину рта. Другая половина, что на свету, усмехается дерзко.
— Заменила Соньку… Марками получаешь? Вера слепо искала щеколду и не могла найти.
Наутро Вера нашла у себя в столике маленький плоский пистолет; к нему несколько совсем крохотных медных патрончиков. В записке Вальтер сообщает, что он неожиданно отлучается из станицы на три-четыре дня. Если пани Вера не раздумала, он ее научит стрелять по возвращении. К пистолету Вера не притронулась, положила туда и записку, а стол заперла. Долго сидела, сдавив пальцами виски, удивленная и испуганная. Зачем это он? Вчера она пошутила. Вздрогнула от скрипа двери. На пороге — Франц.
— Пани Вера скучает?
Выбрит, напомажен, надушен. Вера впервые заметила, что у него один верхний зуб темный — видать, испортился от сладкого. Волосы светлые, с рыжиной, вьющиеся и густые-густые. И Мишка такой же крепкошеий сильный. Огнем взялось все внутри: вспомнила вчерашнюю встречу возле калитки… Хотела заложить в машинку чистые листы, а пальцы не слушались.
— Пани Вера, бросайте занятие… Мозоли только набивать на эти пальчики.
Покосился на дверь, будто боялся, кто войдет, спросил:
— Пани Вера, вы не знаете, в станице проживает одна особа… Беркутова? Сын у ней…
По деревянному полу коридора частый топот каблучков. Франц выпрямился по-солдатски.
В дверях встала Соня Першина. Синие в обтяжку брюки, гарусная нежно-алая кофта с овальным глубоким вырезом вокруг шеи и короткими рукавчиками открывали для глаз всю ее округлую, женственную фигурку. От утреннего воздуха у нее рдели уши. Чуть выделялись цветом от белых локтей тонкие кисти рук. Взялась за верх двери, устало выгнувшись, глядела на Франца полунасмешливо-полуревниво.
— Барон, где же ваша честь офицера?
— Пани Софи… Еще и трех минут не прошло.
Не взглянув на Веру, Соня повернулась и медленно, с достоинством пошла назад по коридору. У Франца разбежались глаза.
— Прошу прощения, пани Вера, я потом…
В окно Вера видела, как они проехали на велосипедах вдоль палисадника и свернули на дорогу к сальскому мосту.
Весь день не находила Вера себе места. Что хотел он спросить? В конце концов решила, что не Мишка его интересовал, а старший брат. И все дело — в Соне. (Как и все в станице, она знала слухи, связанные с Соней и летчиком, Беркутовым-старшим. Петра она видела на карточках. С Мишкой у них сходного в лице нет.) Что же? Если немцу очень хочется собрать сплетни, она их передаст ему. Ей, Вере, ни холодно ни жарко. Но они могут быть зацепкой — от Петра Беркутова не так уж трудно перейти к Мишке Беркутову.
Явился Франц вечером. Вера возилась уже с замком-узнала твердый топот еще на крыльце. Всей спиной чувствовала его приближение. Тревога-охватила до того, что забыла, куда и ключ поворачивается.
— Вы не ушли, пани Вера?
Она не нашла в себе сил обернуться.
— Прошу.
Отстранил Франц ее осторожно, провернул ключ раз и другой. И засмеялся — весело, по-мальчишески.
Остановились на крыльце. Толстый баварец, выпучив бессмысленно на начальство глаза, пнем торчал у двери. Франц, прикуривая сигару, сказал что-то по-своему. Вера видела, как красное лицо баварца оживало, глаза заморгали, будто оттаяли. Закивал понимающе и бегом потопал по коридору.
Вера не знала, что ей делать. Весь день ждала, выглядывала… И он, барон этот противный, помалкивает, будто и забыл об утреннем разговоре. А зачем прибежал?
— Пани Вера… — Франц поманил пальцем.
Без колебаний пошла Вера. Домой — уцепится провожать. Светло, на глазах всей станицы. Да еще возьмет под руку. Это было бы сверх ее сил. Пусть стемнеет.
Вошли в Вальтерову комнату. Вслед ввалился и баварец. В руках — охапка свертков, пакетов, банок.
Увидала Вера бутылки, по телу побежали мурашки. Франц, кивком выставив баварца, сам хлопотал возле стола. Раскрывал банки, резал хлеб, ссыпал из кульков на скатерть печенье, конфеты. Ловко снимал с длинных горлышек бутылок чалмы из серебристой хрустящей бумаги.
— Господин хауптман…
— Чинопочитание презираю. Просто — Франц. Прошу, пани… За Россию… полную дикой прелести.
— Франц… вы утром хотели что-то спросить… Выгоревшие, подбритые брови его полезли на лоб; по глазам видно, что силится вспомнить.
— О Беркутовой… сыне ее.
— А-а. — Морщины на лбу у него разгладились. — Тут, пани Вера, история романтическая…
Поднес бокал; Вера стукнула в него, отпила глоток. Облокотясь на стол, приготовилась слушать.
— До дна, до дна, — запротестовал Франц, играя опорожненным бокалом. — Это не спиртное, так, слезы женские.
Вера, содрогаясь, выпила. Из рук его взяла печенье, надкусила.
— Пани Вера, вы не находите странным отношения между комендантом и Вальтером? Нет? Они — отец и сын. Да, да.
Франц наливал из другой бутылки.
— И они из этого ломают черт знает что. Пани Софи страшно удивилась нынче. А вы не удивлены?
Вера уютно прилегла на мягкую спинку кресла, жевала печенье и никак не могла уяснить связь между Мишкиной матерью — о ней утром начался разговор — и родством коменданта с Вальтером. Удивилась Сонька… А почему ее, Веру, должно это удивить? Ну и сын Вальтер коменданту, и что же? И странного ничего нет. Просто к слову не пришлось, вот и не сказал Вальтер.
— А где же романтика? Вера лукаво скосила глаза.
Франц подмигнул: будет и романтика. С силой стукнул в ее бокал. Чистый, мелодичный звук держался долго в освещенной вечерним светом комнате. Вера вела за ним ухом, пока он не умолк у нее за спиной, где-то на ковре со старинным оружием. Это вино сладкое и липкое, как мед. До дна выпила. Как прошлый раз, на балу, ощутила приятный шум и кружение в голове. Откинулась на спинку.
Подтащил Франц свое кресло поближе, сел на подлокотник. Обтянутое серо-голубыми бриджами колено касалось ее голого локтя. Убрала Вера руку, подалась вся в угол. Глядела чистыми родниковыми глазами в бронзовое, улыбающееся лицо немца.
— Комендант, пани Вера, никогда не был немцем. Он русский. Чистейшей сальской воды русский. И родом из вашей станицы. За речкой Панский сад, знаете? Это его имение…
Вера терла пальцами лоб; шум и кружение в голове усиливались, когда она прикрывала глаза, мешали вдумываться в сказанное Францем. Панский сад… Еще бы не знать… А что такое… комендант и сальская вода? — «Пани Вера, пани Вера», — доносилось издалека-издалека. И опять, как когда-то, она задыхалась от запаха табака, духов и разогретого мужского пота. И отодвинулась бы, да некуда — мешала спинка кресла. И как тогда, давил лифчик. Красное почему-то лицо Франца было близко-близко… И глаза его вот… Вера хотела оттолкнуть их, но руки где-то внизу… Нет сил поднять. Смутно различала какой-то обрыв, яр… И она — у самого края… Вдруг с облегчением почувствовала, что-оторвалась от земли и без усилия, расставив руки, полетела… А ветер, крепкий, горячий, с запахом табака, пота, духов, вина, забивал ей до удушья открытый рот…
Одуревшими глазами окидывал Франц комнату. Возле дивана постоял, постоял… Вернулся к кровати. На тюлевое покрывало опустил ношу свою.
— Пани Вера… пани… — шептал, задыхаясь.
Возил мокрыми губами по ее лицу, плечам, шее. А рука, потная, дрожащая, уже путалась в подоле цветастого платья, зло рвала крючки, тесемки… Камнем могильным навалился…
В окно видать, как за бугром дотлевала вечерняя заря. Багровые сумерки крыли Терновский бугор, а сверху, в чистой бирюзе, по-летнему беззаботно и бездумно горело золотом крохотное облачко. И откуда что берется, вороном черным надвинулась туча с рваными краями и тут же на глазах смяла облачко, раздавила.
Галка плотно прикрыла на кухне ставенку. Выглянула через плетень до тетки Ганочки во двор. Чернотою отсвечивали оконные стекла. Не видать огня и в кухне. «Спать тетка улеглась».
У Андрея нынче свободный день. Утром еще они с Ленькой отправились на охоту. Зайдут в Озерскую лесополосу— голос подаст своим. Правда, Скиба должен-был сообщить о нем через свою связь.
А тут с Веркой неладное творится. С работы приходит сердитая. Отмалчивается. Наскоро поужинав, ложится спать. Следуя советам Андрея, Галка ее ни о чем-не расспрашивала. С бала в тот вечер привезли ее на машине. И скоро, солнце только-только село. А позавчера явилась в полночь. Тихая, заплаканная сидела на кровати, не раздеваясь; долго не ложилась спать. Галка, ворочаясь на веранде, все ждала: та ее окликнет. Нет.
Утром на работу не пошла, сославшись на головную боль. А нынче вернулась рано и, не ужиная, легла спать.
Вытерпела Галка, не спросила ее и теперь. Сама управилась с коровой, птицей. А вот ждать Андрея и Леньку терпение лопается. Ходит по двору, выглянет то на улицу, то за плетень к тетке Ганочке.
Уселась на скамеечке за калиткой, вывернулся кто-то из проулка. «Полицай», — подумала. Взялась за щеколду— окликнули. Голос знакомый.
— Сенька, ты?
Обрадовалась хоть одной желанной душе. Схватила парня за плечо и отдернула прочь руки.
— С винтовкой? По станице? Сдурел. Ну, говори же, чего молчишь!
— Ты и слова вставить не даешь.
Хотела Галка затащить его во двор, но Сенька уперся. Предложил посидеть на лавочке.
— А кого бояться? На этой улице всю ночь я хозяин.
И усмехнулся непонятно. Винтовку прислонил к забору, стал сворачивать цигарку, искоса поглядывая на оторопевшую Галку.
— Тоже небось в полицию устроился? — подрагивающим голосом спросила она.
— Устроился.
И опять непонятный смешок.
Сдавила Галка под мышками кисти рук, заговорила сквозь зубы, как это делают парни:
— Помешались все на ней… Легальную организацию нашли. Ну, Андрей — нужда приперла. А ты? Думаешь, она так за плечами и будет болтаться? Винтовка? Не-ет. Паек у них даром не едят. Настанет время — с плеч стащишь. Андрей знает?
— Да нет…
Понял Сенька, шутку пора кончать. Объяснил, как попал в станицу и почему у него за плечами винтовка. Галка заметно успокоилась и даже обрадовалась: свободнее будет по ночам с листовками.
— А ведь верно, — схватила его за руку. — Теперь полицию возьмешь на себя. А то Ленька топчется там без дела по вечерам.
Рассказал Сенька и о пожарах. Галку обрадовало первое живое дело, но девичьего восторга не выказывала. Серьезно и деловито, как учил ее Скиба, интересовалась цифрами. Теперь он обрадуется. Знала заранее, и виду не подаст, только и скажет свое неизменное «добро».
— У Андрея, говорят, выходной нынче. Дома он? — спросил Сенька.
Галка отмахнулась, прислушиваясь к чему-то во дворе, вскочила.
— Пришли!
Горячим дыханием обдала Сеньке лицо. И скрылась в калитке. Взяв винтовку за ремень, следом поспешил и Сенька.
Андрей и Ленька сидели в кухне. Андрей на лавке, оперся локтями и спиной о край стола. Ноги в сапогах, измазанных желтой пылью от лебеды, устало расставил. Ленька пристроился на охапке бурьяна возле горячей печки — Галка топила в кухне. Посредине на полу вывернул белое пушистое пузо заяц. Вид у обоих усталый и расстроенный, даже удача охотничья не радовала.
Первым входившего Сеньку увидал Андрей. Улыбнулся, но во взгляде и голосе не было удивления. Указывая глазами на него, обратился к Леньке:
— Видал? Вот он… Опознал меня все-таки, стервец. Пожимая Сеньке руку, объяснил:
— Атаман ваш кравцовский. Как вы его зовете, Акиндей? Встретились тут. На рынке не узнал. Да и в полиции все приглядывался, ворочал своим цыганским глазом. Кто-то шепнул, наверно, ему, вспомнил. Вот и назначил он тебя на дежурство в первую очередь.
Галка поставила на стол полную чашку пирожков с картошкой: знала, охотники придут голодные. Подсел к ним и Сенька. Три молодых зубастых рта работали дружно: гора в чашке быстро оседала. Сенька ел и рассказывал о новом атамановом доносе, который он доставил нынче в полицию. Но этот пакет вез с удовольствием. Выскочил из хутора чуть свет, пока у атамана не прошло еще затмение от ночного страха.
— Степь мы подпалили. Сено. Те копны, что проезжали, помнишь?
Глаза у Леньки заблестели.
— И хлеб. За Салом, по бугру. Все дотла выгорело.
— Это у вас и дымило позавчера? — спросил Андрей.
— Ну да, в воскресенье. Атаман сюда укатил, в станицу. А возвращался ночью, в понедельник уже. Не знает, что вместо копен кучи золы. Ветерком пахнет, отворотит золу — светится. Ну, и костры. Со страху чего не покажется. Даже коней учуял в темноте. А кто в такой глухомани без дороги будет? Ясно, партизаны. О том и строчит в своем доносе.
Смеялась вместе с ребятами и Галка, хотя обо всем этом уже слыхала. К Леньке и Андрею с расспросами не лезла, ждала, пока заговорят сами. Поставила перед Андреем кружку с молоком. Он уловил ее тревожный взгляд, подмигнул с кислой усмешкой:
— Опять решка.
Мял сигарету и не видал, что из нее уже половина табаку вытрусилась на штаны. Взял в рот, заметил. Вытащил из пачки другую, прикурил. Угостил и Сеньку.
— А ты нашел тогда? — спросил он его, поднося зажигалку.
— Замаскировал толково. И не догадался бы. Ленька искоса поглядывал на Андрея. Порывался сказать что-то, но крепился, только кулаки сжимал. Галка догадалась, что у них дорогой вышел спор. «Опять о складе». Вот уже несколько дней Ленька настаивает, чтобы взорвать его к черту, склад тот. Андрей неумолим — авиацию вызовем. «Вызвали вот, — горько думала она. — Опять «Волга» молчит, не отвечает на позывные». Не ускользнуло от нее и то, что Ленька мечет горячие, с надеждой на поддержку, взгляды в сторону Сеньки. «Сцепятся, ей-богу, сцепятся».
Андрей будто ничего этого не замечал. Спокойно дымил и продолжал никчемный разговор:
— А зверя какого подвалили, видал? Ткнул носком сапога в зайца, глянул на Сеньку.
— Пуда два жиру одного, — сказал Ленька, явно поддевая его.
— Из винта? — спросил Сенька.
— Кобель, — ответил Андрей. — Сотню шагов прошел — и готов.
На диво Галке, никто ни с кем не сцепился. Обошлось по-мирному. Безо всякой подготовки перешел было Ленька в наступление:
— Не до нас теперь «Волге». Потому и молчит. А мы тут прижухли. Как же… нас не трогай, и мы не тронем. А враг балы справляет!
— Уговорил, уговорил. — Андрей загасил окурок, спросил у Сеньки: — Как там у вас на аэродроме?
— Да не прилетели. А машины бегают. Проволоку тянут, связь.
— Слышишь? — Андрей обратился к Леньке. — Как птички угнездятся, в первую же ночь склад в твоем распоряжении. И даже мы с Сенькой. Но не раньше. Учти.
От такого поворота дела Ленька покраснел. Насупился, чтобы скрыть смущение.
На тягучий скрип двери все повернули головы. Вошла Вера. На бледном лице — строгие глаза, строго поджатые губы. Темно-синее кашемировое платье при плохом освещении казалось черным. Ни на кого не глядя, она сказала, отделяя четко слово от слова:
— Нынче у коменданта были из Зимников… Гестапо… Говорили о Скибе. Печатала отчет бургомистра… Сколько обмолочено хлеба… заскирдовано сена. Цифры принесла. И еще… комендант вовсе не немец. Здешний он, из станицы. Панский сад… имение его было. Вера вышла не попрощавшись.
Обалдел Никита, вбегая как-то утром на крыльцо полиции. Столкнулся со своим «крестником» — так назвал дядька Макар арестованного в Кравцах по доносу Сеньки Чубаря. Был тот в новехоньком обмундировании, с повязкой на рукаве, выбрит. — Не ожидал, пан Качура? Никита посторонился.
Дня два косился на нового инспектора-семь. Не то чтобы совесть грызла парня, а просто было не по себе. Выходит, понапрасну обернулось так с Сенькой… Да и этому дал тогда по скуле… Глядя, как благоволит к нему отец и особенно Воронок, Никита начал уже подумывать о примирении. Хотя и вида не подал, а обрадовался, когда Андрей Большаков подошел к нему первый с протянутой рукой.
— Полно те, Никишка, зла на тебя я вовсе не имею.
А вечером они скрепили дружбу у Картавки. После второго разлива Никита в рот заглядывал новому сотруднику полиции и удивлялся, как это он мог тогда еще, в Кравцах, не заметить, что парень он, Большак, мировой.
Был доволен и тем, что он снял квартиру у них на улице, у тетки Ганочки.
Утром заглянул Никита к нему по пути. Тетка Ганочка, непомерно толстая, больная ногами женщина, не поднимаясь с топчана, сказала, что «квартиранта» дома нет. И высказала предположение, что он как бы не у Ивиных, соседей. Озадаченный, Никита спросил:
— Чего это он поперся туда?
Хозяйка обидчиво поджала бескровные губы.
— Дело молодое… Девки же там…
— А ушел когда?
— Вот-вот толечко.
Никита решил подождать. Закуривая, присел на сухое корневище возле погребка. «Нашел девчат, — усмехнулся. — Ну Верка еще так-сяк, а Галка?.. Посмеюсь над ним…» Вдруг вспомнил, что у Андрея нынче день свободный перед ночным дежурством. Глянув на солнце, вышел за калитку.
По сути, чего такого произошло? В ранний час человека не оказалось дома, к которому ты заглянул так, от нечего делать. Предупредил бы с вечера, гляди, и ждал. В ушах отдавались слова, сказанные Ганочкой: «Дело молодое, звесное…» Еще бы не известное Никите — сам бегает к девкам. Каждый свободный час если не у Картав-ки, так у кого-нибудь еще… Правда, у него, как и у всех, подобные свидания с вечера. А тут — утром, ни свет ни заря. Что за нужда?
Ломая голову, не заметил, как и подошел к воротам полиции. Тянул сигарету часто-часто, будто торопился выкурить. Припекло пальцы. Хлопнул окурок об землю, ни с того ни с сего, казалось бы, саданул ногой в калитку. Наблюдавший с крыльца часовой, подмигивая, спросил:
— Переложил вчерась али недобрал?
Недобро сверкнули глаза у Никиты. Не утруждая рук, еще яростнее двинул ногой калитку. По ступенькам поднимался важно, чинно, давал этим понять олуху царя небесного, что с ним, молодым паном Качурой, не всякому так вольно позволено разговаривать.
Часовой, подбираясь, ругал мысленно себя за то, что встрял. Заглаживая вину, уже вслед сказал:
— А тут вас спрашивали, господин Качура. Никита остановился. Правая рука, избочась, легла на кобуру. Стоял посреди веранды вполоборота; глядел под ноги себе, ждал, что скажут ему еще. Не дождавшись, взглянул строго часовому в заросшее лицо.
Тот спохватился. Поддернув плечом винтовочный ремень, пояснил:
— Парень хуторной. Кабы не дружок… Да зараз в караулке он.
— С нового набора?
— Да ото ж…
Сдвинутые до этого зло брови Никиты шевельнулись, но не встали на место. На лице появилась озабоченность. Шел к флигельку, приткнувшемуся к конюшне в заднем конце двора, перебирая в памяти школьных знакомых из хуторов. По скрипучим полусгнившим порожкам поднялся бегом. Расправляя под ремнем складки на гимнастерке, рывком открыл дверь. «Кто такой?» — думал мучительно. И еще не разглядел со света как следует парня, сидевшего на койке, но холодком дунуло в лицо. Да, это он, Сенька. Глаза их встретились. Глядели оба не моргая, выжидающе. И оба разом отвернулись. Сенька опять стал пришивать к рубахе пуговицу, а Никита, двигая ноздрями, как сазан жабрами, оглядывал койки. Большинство коек были пустые. Человек пять спали — сменились утром. Чтобы это было не явным отступлением, Никита прошел, заглядывая каждому спящему в лицо, будто искал кого. Не найдя, чертыхнулся и вышел, сердито хлопнув за собой дверью.
Конечно, интересовался им он, Сенька. Но зачем? Помириться? И Никита с облегчением почувствовал, что помириться он бы мог. Сказывалась и многолетняя дружба, жизнь под одной крышей, и главное — произошло-то все между ними из-за пустого… «Знает, нет ли, что Андрей променял подвал на инспекторский кабинет?» — подумал с усмешкой.
Вечером при разводе в наряд Никита еще раз встретился с Сенькой. Тут же был и Андрей. Большак принял дежурство и распределял караул. В сумерках Никита так и не разобрал по их лицам, видались они или нет. По-видимому, нет. Ни в голосе, ни во взгляде у обоих ничего такого особого Никита не уловил. Подумал, что они в Кравцах тогда вовсе и не были знакомы. Так, понаслышке молол Сенька, хвастался.
После развода, когда Андрей вернулся в дежурку, Никита зашел к нему. Тут был уже Воронок. Дымя цигаркой, он расположился на корточках у порога. Андрей возился с лампой. Матерился, выравнивая кособокое пламя.
Подсел Никита к столу.
— Да брось ее…
Андрей дружески подмигнул ему: здорово, мол, не видались сколько. Тем же ответил ему и Никита.
— Как вы тут, живы? — спросил Андрей, вешая на гвоздик лампу.
— Та живи…
Воронок, почесывая в затылке, стал рассказывать, как «хохол» эту ночь зоревал у одной вдовушки, «разомлив в кинец», да и забыл там папаху. А пойти взять боится. Описывал Воронок с серьезным видом, умеючи, на манер самого Приходько.
Смеялись дружно и долго. Дребезжали необмазанные стекла в раме, мигала лампа. Улучив момент, когда улегся смех, Никита спросил Андрея, так, между прочим:
— А тут среди этих… земляк твой. Не узнал?
— Мой? — Андрей удивился.
Встретившись взглядом с Воронком, Никита понял; что и для него это новость, — черными огоньками вспыхнули глаза.
— Кравцовский… Чубарь.
— Кравцовский? — Андрей наморщил лоб. — Да, земляк… Завтра гляну. Чубарь, говоришь? Не. забыть бы…
И вдруг расхохотался. Сдвинув на затылок папаху, крутил головой:
— Вы же, черти, сорвали мне всю обедню… Удачно пристроился. Корова… да и сама хозяйка…
Прищелкнул пальцами, подмигивая Никите.
— Далеко ли тут… Через бугор. Смотайся, разгони солдатке тоску, — посоветовал Никита.
Воронок криво усмехнулся:
— Семь верст киселя хлебать. Добра такого и тут хватает.
Поправляя фитилек в лампе, Андрей сказал не то серьезно, не то в шутку:
— Выбраться бы надо. Не так солдатка, как детишки ее… Там их трое… Анархия, безбатьковщина.
И опять Никита уловил сквозь дымовую завесу черные огоньки в глазах у Воронка. Знакомо ему это свойство у начальника розыска. «Не верит Большаку…» — удивился с какой-то непонятной для себя радостью. Восстанавливал Никита в памяти весь этот получасовой разговор, где он мог упустить что-то неладное? Вдруг вспомнил визит к тетке Ганочке. Только хотел рот раскрыть, но Андрей опередил его:
— Да, Никишка, так это ты утром нынче забегал ко мне? Вхожу, а хозяйка и говорит… Я туда-сюда, по двору, нет. — Подмигнул Воронку. — Вот девки! Скажи, Никишка? Соседки мои.
Никита хмыкнул.
— А та, белая, в комендатуре работает, слыхал?
Со двора крикнули дежурного на выход. Андрей, поправляя на ходу кобуру, нырнул в дверцу, вслед за ним вышли и дружки. Возле калитки, прощаясь с Воронком за руку, Никита спросил:
— Не заливает?
Дрогнул светлячок сигареты в зубах у Воронка. Хриплым, натужным шепотом ответил:
— Дура мамина, тоже мне…
Шел Никита по темной площади, сбитый с толку Воронковым ответом. В руке мял погасшую сигаретку.
Проснулась Любовь Ивановна с головной болью. Кое-как подвернула за затылок волосы, вышла во двор. Кухонная дверь прикрыта. Вспомнила, что еще с вечера мать собиралась на бахчу, на ерик; слыхала, как она подбивала с собой и Мишку. Глянула за сарай: сынова постель свернута. Нет и тачки. «Уехали», — подумала с облегчением, хоть на полдня оторвется от тяжких дум…
В калитку застучали. Любовь Ивановна выглянула на улицу.
— Тут не заперто, входите.
— Да мне Беркутиху, учительку.
Человек немолодой, ее лет по виду, если не старше. Штаны домашние, латанные на коленях, а рубаха защитная, солдатская. В пилотке. Догадалась — полицейский, хотя нет ни оружия, ни белой повязки на рукаве. Сжала потуже на груди халат, заметно выпрямилась.
— Я и есть Беркутова, учительница…
— Так вот… сбирайся скореича и до коменданта.
— Вы… поведете меня?
— С какого десятку? Чай, и сама дорогу знаешь. Не оборачиваясь, предупредил:
— Да не задержуй, приказано строго.
Умывалась Любовь Ивановна во дворе под рукомойником; не чувствовала, что холодные струйки катились с шеи вниз под халат. Вытерлась насухо; долго возилась с волосами, укладывая их валиком, будто собиралась не в немецкую комендатуру, а в школу на уроки. Даже платье достала черное, «школьное». Повертела белый шелковый воротничок и тоже пристегнула, оправляя его перед зеркалом. Вызывают учительницу. Что ж… К ним придет учительница математики Терновской средней школы. Тешила себя, а на самом деле знала, что им учительство ее не нужно. Каждый день ждала допроса. И не вызова, а ареста. Войдут однажды без стука грубые вооруженные люди и уведут в чем была, не дав переодеться. А тут именно вызов. Да и дядька деликатный попался — постучал в калитку, матом не обругал, даже обиделся, когда ему не поверили, что в комендатуру ей можно* явиться без сопроводителей.
Любовь Ивановна торопилась. Хотела оставить записку, раздумала: волноваться будут. Шла мимо школы, с тоской оглядывала просторный, заросший бурьяном двор. Непривычно видеть в октябре его пустым, безголосым. Пугало безлюдье и на улицах. Магазины и столовая на площади закрыты.
Свернула на главную улицу, издали увидала над жестяной крышей райисполкома малиновый стяг с черным гнутолапым пауком — свастикой. Дышать вдруг нечем стало. Освободила от кружевного шарфа шею; глазами поискала вдоль заборов с теневой стороны лавочку, где бы посидеть, но навстречу шел рослый офицер под руку с девушкой. Одолела внезапную слабость — прошла мимо своим обычным шагом. Краем глаза уловила, что девушка с ней раскланялась. Не узнала, а догадалась — Сонечка Першина. Даже сил прибавилось от стыда и негодования…
С Сонечкой они знакомы заглазно. По приезде в станицу Любовь Ивановна узнала все подробности и последствия ее коротенького знакомства со своим старшим. Возмущенная, написала сыну на фронт письмо. Петр с ответом не замедлил. Да, Соню он любил и любит, но она сама оборвала переписку. Последнее письмо от нее было год назад, в котором она сообщала, что выходит замуж. И если у Сони ребенок и все это так, как говорят в станице, он был бы бесконечно счастливым отцом. В том же письме просил ее станичный адрес. Адрес Любовь Ивановна отослала; вскоре Сонечка стала с ней раскланиваться. Поняла: переписка наладилась. Тянулось это всю весну и начало лета, вплоть до оккупации…
В комендатуру ее пропустили беспрепятственно. Толстый немец с наглыми водянистыми глазами проводил до самых дверей приемной — видать, был предупрежден. Дверь раскрыл красивый офицер с родинкой на щеке.
— Прошу, мадам.
— Спасибо.
Любовь Ивановна села в кресло, слегка удивленная роскошью и тонким вкусом хозяина кабинета. Удивилась и тому, что этот же офицер занял кресло напротив — для коменданта района он слишком молод. Но сомнений вслух не высказала. Не все ли равно, кто ее будет допрашивать? Пусть мальчишка потешится в чужом кресле, пока нет старших. По тому, как он расселся, поняла: никто им не помешает.
— Я слушаю вас, господин лейтенант.
Не без умысла назвала его по чину.
Лейтенант выказал умение держать себя порядочно, попросил разрешения курить в ее присутствии. Пыхнув дымом, долго выщелкивал по сигаретке длинным тонким пальцем над пепельницей-черепахой, сбивая пепел. Любовь Ивановна видела, что ему нелегко начать разговор. Это ее насторожило еще больше: каков он будет? о чем?
Молчание затянулось. Понял это и сам лейтенант. Хрустнув пальцами, спросил поспешно, но явно не то, с чего бы хотелось ему начать:
— Скажите… вы жена комиссара Беркутова?
— Да. Я жена комиссара Беркутова.
— Как давно имели от мужа известия?
— Получала регулярно.
— А не вспомните… откуда?
— Полевая почта, господин лейтенант.
Легкая краска покрыла смуглые щеки немца. Уклонились от встречи его темновекие глаза. Откашлялся спросил опять невпопад:
— Сами вы эвакуировались из Львова, не так ли?
— Да.
— А здесь, в станице, зачем оказались?
— Родилась, выросла тут…
Лейтенант взял с пепельницы сигаретку. Глаза его вдруг остановились, построжали. Выпустил дым — и голос уже не тот:
— Мадам Беркутова, а не скажете… когда-то в станице проживал некто… Терновский. Случайно, не знали?
Лейтенант не такой уж мальчишка. Что это, интерес неподдельный или какой-нибудь прием?
— Поручик Терновский, — разъяснял он. — Сад его сохранился. Во-он, за Салом.
Сжала крепко руки Любовь Ивановна, положила на колени, чтобы не выдать ими охватившего ее волнения. Еще не понимала, к чему клонит немец; во все тело вступил озноб, будто вышла в раннее росистое утро во двор без халата. А всему виною давно забытое и страшное имя…
— Как же… знала такого… Простите, вас и покойники интересуют?
— Что вы, мадам. — Лейтенант усмехнулся. — Предпочитаю живых, хотя с ними и больше хлопот.
Вытащил из выдвижного ящика стола фотокарточку, показал:
— А этот человек знаком вам?
Не уклонился на этот раз его взгляд. Смотрел испытующе, с затаенной усмешкой, но не враждебно. Это и смутило ее, — а что еще он преподнесет? На грубость можно бы молчать. Не утерять выдержки, достоинства…
— Я догадываюсь, господин лейтенант… — заговорила она сухо. — В станице есть одна особа… Только у нее могла быть эта карточка. Да, это мой сын, старший.
— Петр?
— Петр.
— Где он сейчас, не скажете?
— Вы знаете не хуже меня, господин лейтенант.
— Он вместе с отцом… комиссаром Беркутовым? В одной части, я имею сказать?
— Нет.
Лейтенант откинулся на спинку кресла. Разглядывая фотографию, спросил:
— Мадам Беркутова, нас интересует… Какая связь… ну-у, между вашим сыном, Петром, и паном Терновским?
Любовь Ивановна устало поправила волосы. Стащила шарф, комкая его на коленях.
— Господин лейтенант спрашивает о том времени, когда его еще и на свете не было. Если угодно, Терновский был моим мужем. Петр от него. Но… я не понимаю, к чему этот разговор?
Лейтенант вцепился в подлокотники кресла.
— Гм, пожалуй… Вас, конечно, волнует другой сын, Михаил… Не так ли? Скрипач он. Я часто слушаю его игру. Там, над обрывом… Немцы умеют ценить талант… Вы удивляетесь, мадам?
— Нет, отчего…
— Вы поговорите с ним… Холодная бледность покрыла ей щеки.
— О чем я должна с ним поговорить?
— Мы надеемся на его благоразумие… Любовь Ивановна накинула шарф на плечи.
— Мы с вами разные люди, господин лейтенант. И благоразумие можем понимать по-разному…
— О да.
Лейтенант, взглянув на часы, поднялся.
— Извините, мадам, за беспокойство. Прошу.
Поплавок погнуло. Клевок слабый, на коричневой глади даже не пошли круги. Мишка, вытянув шею, сжал вербовое удилище. Долго ждал повторного клева. Конец удилища опять воткнул в ил. «Ветер качнул, наверно…» — подумал, протирая мокрыми пальцами заслезившиеся глаза.
Наверху, в садах, неумолчно шумела листва. А тут, у воды, затхлая духота. Редко спускался ветерок; ластился кошкой к распустившимся метелкам камыша, у того бока шершавил плес. Заворачивал и в прогалину, к Мишке. Приятно холодил щеки, путался в выгоревших за лето волосах.
С яров сорвалась семья стрижей. Закружилась на просторе. Прикрываясь рукой, Мишка пробовал пересчитать выводок, но это не удавалось: неуловим, путан живой клубок. «Тренируют детвору к дальней дороге. Улетать скоро…» Старших, отца и мать, можно опознать по глянцевито-черному оперению и движению острых крыльев, не такому частому и мягкому, как у детей, а сильному, выверенному и на диво быстрому. Птенцы еще не утратили белеси в перьях спины, не набрались родительской хватки в лёте. Разворачивая круги, семья вскоре пропала из глаз. Сквозь сухой шелест листьев качуринского тополя все еще прорывались их восклицания. Потом и они оборвались.
Мишка так и остался с задранной головой. Глядел в небо, будто впервые увидал его таким синим и далеким. Белое облачко еще ярче подчеркивало его глубину. В камышах заскрипел коростель. Напрягая слух, ждал, пока скрип повторится. На острый лист камыша села голубая стрекоза. Глаза огромные, во всю голову. Не поверил, что она может видеть такими глазюками, потянулся рукой. Стрекоза беспокойно переступила черными ножками. «Видит, ишь».
Спохватился Мишка, когда чаканный поплавок, зарывшись в воду, стремительно уходил в камыши. Дернул удилище: тяжело. Ухватился двумя руками — оборвалась леска. Шлепнулся задом на притолоченный бурьян и засмеялся. Тихо, воркующе засмеялся. Смех этот был первым после всего случившегося с ним. Откуда взялся и румянец на бледных, похудевших щеках, потеплел и взгляд. Удочку смотал, достал из воды кукан с уловом, а возбуждение все не покидало парня.
На яр поднялся бегом по глинистым ступенькам. Возле тополя, оглушенный шумом листьев, вздохнул свободно и глубоко. Всем телом почувствовал горячий приток сил. Ступая по дорожке, с наслаждением пружинил ноги, свободные пальцы правой руки сжимались в кулак, будто опробовал ее, силу эту. Даже сосущий голод почувствовал, чего с ним давно не случалось.
Началось такое со вчерашней поездки на бахчу. Дальняя дорога, тяжелая тачка, груженная доверху тыквой, кукурузными початками и арбузами… Хорошо спал ночь. Утром, чуть свет, выжимал за сараем двухпудовую ось от передка возилки с «довеском» — двумя колесиками от конного плуга. С той поры как вернулся из комендатуры, не притрагивался к ней. Обтертые руками места покрылись ржавчиной. «Штангой» этой Мишка занимался около года, с приезда в станицу. А не потренировался несколько дней — и сказалось: вместо восемнадцати выжимов (последнее достижение) — два! Вернулся с выгона — телка провожал, — попробовал еще. Пять раз. Довольный, после завтрака ушел на Сал.
Издали еще приметил Мишка в тернике белую рубаху соседского парнишки Горки, старшего сына Макара Денисова. Насвистывая, он делал вид, что встреча эта чисто случайная. Ступнул с дорожки в колючку, пропуская. Мишка головы не повернул. Недолюбливал он Горку. По утрам, занимаясь «штангой», часто ловил на себе сквозь плетень его зверушечий острый взгляд. Как-то даже вспугнул из логова, пустив туда камень. Весной это было. С тех пор за плетнем Горка не таился — видать, переменил место. И кажется, лазил на тополь, что разросся у них возле сарая.
Вслед услышал Мишка тихий свист. Обернулся. Горка, опустив глаза, переворачивал черным пальцем босой ноги яблоневый лист. Спросил хрипло:
— Мишк… Телок наш с белой латкой… Случаем, не попадался на глаза, а?
— И тебя не видал бы… лазишь тут.
Рванул сердито удочку, зацепившуюся леской за ветку, пошел.
А позади голос, полный обиды:
— Ух, подумаешь… Почем продал Федьку Долгова, эй?!
Задохнулся Мишка. Мерцая недобро потемневшими глазами, подходил медленно, рассчитывая с ходу пустить в дело набрякший кулак. Это был первый человек, который вот так, прямо в лицо, сказал ему то, о чем все думают, в чем все уверены, по помалкивают.
— Повтори… Ну-ну?
Горка не отступал. Втянув голову в плечи, ждал расправы.
Схлынула обида внезапно. Разжав кулак, глядел, как в побелевшие пальцы возвращается кровь, а сам сгорал от стыда: нашел с кем справиться. И вдвойне чувствовал себя паршиво — Горка вовсе не думал от него удирать. Что же пересилило в худеньком, желторотом птенце страх? Ненависть к нему, Мишке, как предателю? Этого можно ожидать от Карася или любого из братьев Долговых. Но денисовский отпрыск!
— К нему по-доброму… Это и не я говорю… Пацаны в проулке… Морду я набил одному за брехню.
Не вымаливает Горка пощаду.
— А ты… в сады метишь? — спросил Мишка, все еще не смея глянуть ему в глаза
Парнишка обиделся:
— В сады-ы… Больно они нужны, сады. Прибегаю, а тут Ленька… Качуровых вон. Чуток не напоролся. Так я— в яр. И штаны вот… В родник шурхнул. Отколотит маманя, как пить дать. Легкая на руку она у нас.
Оглядывая заляпанные илом штаны его, Мишка спросил:
— А Ленька что… кусается?
— Ага, кусается… Ежели бы заметил, враз догадался. Такой…
Горка, шмыгнув длинным носом, с опаской покосился на качуринский тополь. Сорвал кашку лебеды; неторопливо растирая ее, изучающе стрелял в Мишку глазами.
— О чем догадался бы? Ты толком…
— Ага, толком. Охота была без башки ходить. Лопнуло у Мишки терпение.
— Балда!
Возымело действие. Огляделся Горка, прислушиваясь к шуму ветра в садах.
— Божись, никому ни слова, — потребовал он двойную клятву. — Честное пионерское?
— Честное…
— Хлопцы сбираются склад взорвать. Тот вон… в питомнике.
За кого он его принимает? Единомышленника — ясно. За друга, врага ли тем «хлопцам», какие готовятся свершить то, чего не смог он, Мишка?
Боясь, что ему не поверят, Горка заговорил горячо, срываясь на полный голос:
— Не веришь? Карась вчера прибегал к Леньке. И ножик Ленька ему двускладный подарил с костяной колодочкой. Правда, не расслыхал хорошенько, за чего… А зараз Гринька ихний был, красноголовых… И шнур подрывной есть у них, во! И тол… Может, и этой ночью… Не знаю.
Нет, это не донос. В голосе парнишки слышалось и восхищение тем, что затевается, и сожаление, что он сам не принимает в нем участие. Пылко и доверчиво блестели у него глаза. Мишка даже отвернулся — растерялся от неожиданности. Неузнаваемо глядел за Сал, на разомлевшую от полуденного солнца степь, на синие курганы по бугру, дрожавшие от потоков горячего воздуха. Ходуном ходили ноздри, на шее билась узловатая жилка. Есть люди на свете, которые ему верят!
— А ты что ж… подслушиваешь?
Горка смутился. Узкой грязной ладонью свернул набок черный ворох покорных волос. Большой палец ноги ковырялся в муравейнике.
Лет тринадцать Горке. Тонкошеий, носатый и лопоухий, как отец, до черноты сожженный солнечным пеклом. Рубаха с дырявыми локтями свободно болталась на худющем теле, будто на огородном пугале — палочном кресте. Штаны из отцовских обносков, латанные сзади и спереди. Ноги, растоптанные в лапах, покрытые цыпками, не знают большую часть года никакой обувки.
С чувством сожаления разглядывал его Мишка. И уже не рад, что смутил парнишку обидным вопросом. Щадя ребячье самолюбие, попытался вывернуться:
— Полдня просидел, и вот… Горка не взглянул на улов.
— Да какая теперь рыба, осень ведь.
— А крючок утащило. Лень, видать.
— Лень? А дюбал как? Мишка пожал плечами:
— Сперва потихонечку взяло и отпустило. А погодя сразу — под воду.
— Это возле качуровой пристани, в прогалине?
— Там.
Наполнились смехом Горкины глаза.
— Ага, ага, — закивал он согласно. — Знаю я этого «леня». За нонешнее лето он у меня семь крючков утянул. Черепаха вовсе. И вытаскивал ее. Зарекался убить, да жалко. Ежели бы она это сознательно делала, а то по глупости своей. Увидала червяка — хвать. У ней и чере-пашата есть там, чуть побольше пятака. — Увидал кислую усмешку на Мишкином лице, спохватился — А ты чего рыбу бабке Захаровне не несешь? Вишь, протухать от жары зачала.
Провожал Горка его до лаза в плетне. Шел сбоку по колкому, уверенно ставя привычные ко всему босые ноги. Когда Мишка, переступив жердину, очутился в своем огороде, вдруг ни с того ни с сего, казалось бы, высказал еще новость:
— Вчерась матерю твою в комендатуру вызывали. Долго была. Я уж побоялся, в гараж попрут. Нет, вышла.
— Когда?..
Твердо сжал Мишка губы, косился недоверчиво.
— Да вас с бабкой Захаровной дома не было, на бахчи уезжали. Утром это.
Пока бабка чистила рыбу, Мишка управлялся с обедом. Что-то спрашивала старая, невпопад отвечал. Думал о том, что друзья действуют, духом не пали после такой утраты — гибели Федьки. Кто же, кроме Леньки и Долговых, еще пойдет в питомник? Конечно, Сенька Чубарь. И тот, в военном, что сидел тогда у Ивиных. Кто он? (За давностью уже начал сомневаться, с ним ли столкнулись в подвале полиции?)
Вылез Мишка из-за стола. По двору бродил бесцельно, как чумной. Душила обида, друзья, не разобравшись, так жестоко отвернулись от него. Поднялся на крыльцо, вошел в дом. Оглядывал горницу с удивлением: зачем здесь?
Отяжелевший после еды, развалился на диване. Повернулся на шорох: в дверях спаленки мать. Не встал и не ушел, как это он сделал бы еще утром. Заглянул мельком в глаза, кровь кинулась в лицо: было в них что-то давнишнее, строго-ласковое. И голос — прежний, добрый:
— Ты дома, сынок? Думала, на рыбалке все…
Не отодвинулся, когда мать села рядом на диване. Скрывая нахлынувшую радость, хмурил брови.
— Я знаю… Тебя в комендатуру вызывали.
— Знаешь?.. — Любовь Ивановна запахнула полы халата. — Просто не сказала вчера. Не хотела что-то… Ты говорил, комендант пожилой?
— А что?
— Молодой допрашивал. Темноволосый, с родинкой…
— Адъютант это. Комендант седой уже, и шрам no-лицу.
Белые пальцы матери ощупывали складки халата, потом взялись теребить мохнатую кисть пояса.
— Допрос какой-то непонятный… О Петре спрашивали. Карточку его показывали. Ту, что из Вольска нам высылал, помнишь? После окончания училища.
Густо проступил на скулах у Мишки румянец. Чтобы скрыть красноту, завозился с парусиновым полуботинком; распутывал затянутый насмерть шнурок. Догадался: мать грешит на Соньку. Больше некому. Зимой она ото-слала брату Сонькин станичный адрес…
Скосил глаза. Мать оставила кисть пояса. На коленях одна рука; другую он тотчас ощутил на своей голове. Едва слышно пальцы зарывались в волосы.
— В уши лезут уже… волосы. И выгорели… как степь. Любовь Ивановна притянула его ближе, ткнулась в жесткие вихры лицом.
— Днями пропадаешь на Салу, — сказала, сдерживая дыхание. — Илом весь пропитался…
Почувствовала, на руку упало что-то теплое. На том месте повеяло холодком. «Плачет…» Крепче прижала к себе.
— Проглядела, сынок, как и вырос ты… Будто вчера еще был мальчишкой. Да — во Львове! Мишаткой звала. Каждый вечер брала на руки… Ты донимал расспросами о войне… Той, гражданской. Об отце больше… Где он теперь? Надеется, мы переправились за Волгу…
Не успела сдержать вздох, прорвался. Заговорила, в голосе уже не было той боли.
— В комендатуре интересовались одним человеком… Ты не знаешь. Был когда-то тут в станице… Офицер, беляк. Погиб он. В ту войну еще. Заодно и об отце твоем вспомнила… Как познакомились с ним…
Откинулась на спинку дивана. Прикрыв глаза, лежала без движения; на губах — слабая улыбка. Мишка с удивлением и нежностью разглядывал сбоку ее белую чистую щеку, шею с двумя охватывающими морщинками. Отраженный стеклом буфета дневной свет запалил пепельный локон на плече, вызолотил пушок на мочке уха. Свет падал и на фиолетовое, в прожилках, веко; оно, ощущая тепло, мелко дрожало. Пригляделся Мишка к улыбке. Сошлось у него внутри: скорбного, вымученного больше в лице, чем радостного. Тронул легонько за руку.
— Мам…
Глаз мать не открыла, не шевельнулась, но скорбное, вымученное пропало. Светлой радостью повеяло от ее рассказа.
— Ранней весной было, помню… Красные заняли станицу. А отец твой со своим эскадроном влетел в сад Панский, что за Салом. Там Терновские жили, паны. Вбегает в гостиную, как теперь вижу… Галифе на нем красные, широченные. Из-под папахи чуб вот такой, а в зубах — трубка. Огляделся… На стене — огромный портрет царя, Николая. «Здорово, тезка! — подмигнул ему. — Что глядишь, не угадываешь? Это я, Колька-пастушок. Свиней у твоих холуев пас, а тебе поклоны земные отвешивал. Может, курнуть желаешь? На, затянись. Спробуй нашего, красного». Вскочил на стол, ткнул шашкой ему под усы и трубку вставил.
— Не рассказывала об этом…
В проулке протарахтела порожняком возилка. В открытое окно потянуло дорожной пылью, конским навозом. Мишка, прислушиваясь к крикам денисовской детворы, гнавшейся за возилкой, спросил:
— А ты что делала у панов?
Тень прошла по лицу матери. Мишка нахмурился — чем обидел? Заметив тревогу в глазах сына, Любовь Ивановна поспешила успокоить:
— Так просто… Выровнявшимся голосом продолжала:
— А осенью, когда закончили с Врангелем, отец вернулся в станицу. За бандитами гонялся тут по Салу. В этой комнате штаб себе устроил. Ну и… поженились мы с ним. Помнишь, мы были в Средней Азии, нет? Ну, где же… — потрепала его за волосы. — Тебя и на свете еще не было. Пете третий годок шел. Жара, безводье, пески… А тут басмачи… Страхи господние. Ты родился уже здесь, в Терновской. Отец учился в Москве в то время. Так с тех пор и ездим за ним. Куда он, туда и мы…
Прошлась Любовь Ивановна по горнице, скрипя половицами. Перед зеркалом поправляя волосы, спросила:
— Ты Веру видишь?
Ворочал Мишка кулак, щурился, разглядывая его. Вот она, еще боль.
Ясно помнит Горка то утро, когда мать растолкала его в последний раз. Просыпаться до зари от ее окриков и толчков парнишке не в диковину — был он старшим во всей денисовской ораве. И пока остальные братья подрастали, он выполнял у матери роль левой руки. Правой была сестра, Мотька. Она тоже вскакивала с топчана разом с ним, но просыпалась сама, без пинков. Корова с телком, правда, не ее забота; она с раннего утра и до позднего вечера возилась у печки. Летом на воле, а зимой в курене. Ведерный чугун кипел без перебоя целый день: их девять ртов да батька с матерью. Семейка слава богу. Укорми. Свари затирку, борщ или галушки — все подчистую. Кроме стряпни, на Мотьке и другая обязанность: наводить суд и расправу над «мелюзгой». Прием у нее несложный (переняла у матери): правому и виноватому — подзатыльник. И суд весь. Горке куда легче жилось. Отогнал корову, потом телка и до вечера, хоть и на обед не являйся. Следи за солнышком: спустится до Мартыновского бугра, покраснеет, истухнет — на выгон. А доставил в закут телка, пригнал корову — опять можешь со двора на все четыре. До света никто не кинется.
В то памятное утро, как и всегда, Горка встал не с охотой. Долго чесался, искал штаны. Роса на базу обожгла босые ноги — пропал сон. За сараем глянул случайно через плетень к бабке Быстрихе во двор и застыл от удивления. Голый по пояс парень выжимал возилочную ось с букарными колесами. На руках, груди и животе вздувались от натуги мускулы. До десятка раз выбросил. Задохнулся Горка от зависти.
В этот же день он узнал, что у бабки Быстрихи нашелся внук. Каково же было удивление, когда выяснилось, что это сын того знатного рубаки по кличке Красный Беркут, у которого коноводил покойный дед Никита. Наслышался Горка от отца о той сказочной поре — войне гражданской. В ней батька потерял руку. Вечерами под плетнем, в траве или в садах подолгу пересказывал пацанам услышанное. К батьковому добавлял свое; слушали сверстники, боясь утереть носы.
Вставал Горка теперь сам, без пинков. За сараем занимал наблюдательный пост. После оси с колесами Мишка (узнал и его имя) тут же во дворе умывался под медным рукомойником, прибитым к суковатой сохе возле погреба. Умывался шумно и долго, окатываясь до пояса колодезной водой. Таился Горка до тех пор, пока Мишка его не согнал. Пропустил, устыженный, два-три утра, а потом, сменив место, наблюдение возобновил. Залезал на тополь. Стал заводить такие порядки и у себя. Нашел в утиле возле местпромовской кузни оську, обезножил свою тачку — снял колеса, — но такая тяжесть не под силу его рукам. Колеса водворил на место, а к оське привязал жженые кирпичи, утащенные со школьного двора. После зарядки так же умывался на воле, заголяясь по пояс; шумно отдувался, крякал, изо всех сил терся рушником.
Мотька качала укоризненно головой и обещала доложить матери — истирает дуром рушник о свою «худорбу». Отмалчивался Горка, в драку не лез, думал этим сдобрить сестрину прыть. Сестра не сказала, но мать до-глядела сама. Дала взашей. Приспособил кусок старой мешковины. Плечи горели до полудня, тронуться больно, потом притерпелся. Так и вошло в привычку. Обтирался и зимой, в сенцах. Ежечасно ощупывал под рубашкой на руках мускулы. Кажется, они вовсе и не крепнут, все такие же мягкие и слабые. Парнишка огорчался и еще яростнее кидал вверх свою «штангу».
Видимой дружбы Горка не завел с Мишкой. Не ходил к ним и во двор. Зато в школе на переменах сопровождал его тенью. Ловкость и сила Мишкина сводили с ума. Лучше его никто не делает «солнце» на турнике, не — тушит волейбол, даже никто так заразительно и весело не умеет смеяться. В школе, на улице Мишка всегда держится с красноголовым Федькой и Ленькой Качурой, двоюродным братом. Федьку Долгова Горка побаивался, брата дичился, а в Мишке души не чаял. С этой весны Федька откололся от них. Стал подмечать Горка, что Мишка с Ленькой неотступно ходят за Веркой, белокосой, что живет у деда Ивы. Втроем их можно встретить и в садах, на Салу, и в парке возле клуба, а чаще у Ивиных ворот. Хохочут, а то и молча сидят на лавочке под акацией до поздней ночи. Не раз Горка подслушивал их разговор. Болтают так, разную всячину. И запомнить невозможно. Как и все в проулке, Горка ждал: кого Верка выберет себе в «ухажеры»? Ленька — родня, но ему хотелось, чтобы «женихом» оказался все-таки Мишка. И был явно доволен, что все склонилось к этому.
Громом треснула над головой у Горки молва: «Мишка Беркут предатель! Поганую свою шкуру вызволил ценою жизни Федьки красноголового». Первые дни ходил сам не свой, склонен был поверить. От пытливых глаз его не укрылось и то, как забегали Галка Ивина с Веркой— соседки его. Частым ночным гостем у них стал и брательник, Ленька. Из разговоров матери с отцом выяснилось, что у тетки Анютки, крестной, дома неладно. Ни-кишка взял сторону отца, главного полицая в станице; Ленька служить в полицию не пошел. Почему-то батька страшно за него переживает. Отцовы вздохи сперва Горке были непонятны. Как-то за столом мать выпалила в сердцах:
— Свои собаки, погрызутся и помирются. А тебе, черту, больно надобно влипать в чужие семейные свары. Глякось, праведник выискался.
Осерчал отец, хлопнул об стол ложкой:
— Цыц, зануда! Мелешь своим языком, ка, к сучка хвостом, и сама не знаешь чего.
Был он навеселе — успел по пути заскочить к Картавке — и на ногах держался прочно, потому мать не решалась лезть на рожон. Отмахнулась, упрямо поджимая губы.
Насторожился Горка. Наблюдение установил и за Ленькой. Вертелся возле плетней, заглядывая то к бабке Быстрихе, то к Ивиным, а большее время проводил на тополе — сверху видать оба двора. Ночью смелел: перелезал ограду, крался до окон. Но к Быстрихе опасно, собака мешает, Жучка. Да и ничего такого у них не происходит. Бабка Захаровна и мать Мишкина укладываются спать вместе с курами. Часто и лампу не жгут. А Мишка до потемок скитается на Салу один со своей скрипкой. Зато в другом дворе, у деда Ивы, только с ночи и наступает какая-то неведомая жизнь. Скрип кухонной двери, шарканье подошв, приглушенное покашливание… А то сама собой в безветренную пору шелохнется на огороде кукуруза. Ясно, кто-то ходит. К Ивиным безопасно проникнуть во двор — дворняжки нет. Полкан, волкодав, безухий кобелина, старый уже, безвылазно обитает в конуре за сараем. Пройди в пяти шагах от него, не учует. Дед Ива в нынешнем году даже не берет его в Панский сад.
Вылазки две делал Горка, ничего таинственного не выглядел. Раз в кухне сидела одна Верка, плакала; в другой — с девчатами, Галкой и Веркой, сумерничал Ленька. Разговора никакого они не вели, молчали. А позавчера вылазка была удачной. Света в кухне не видать. Обошел дом: ставни закрыты, щелки все снизу черные. А незадолго отчетливо слышал шаги по скрипучим порожкам крыльца. Шаги не девичьи и не деда Ивы — грузные, твердые. К тому же старый зараз в Панском саду. Только хотел влезть на веранду, по порожкам — топот. Поднимались двое. Без стука вошли в чулан. В последнем угадал Мишку. Екнуло у парнишки сердечко. Кинулся опять к окнам. Припал ухом: в горнице голоса. Догадался: окна замаскированы изнутри. Одолела тревога за Мишку: зачем понадобился? После всего, что случилось, навряд ли он мог войти в этот дом по своей воле. Ясно, ввели его туда. Но зачем? Кто еще в доме?
Хрустнуло. Тут, в палисаднике, за забором? Горка прилег. Долго водил в темноте, как заяц, ушами. Нет, показалось. Прошел вдоль стены; в крайнем окне едва пробивался сверху свет. Отвернул вертушку, хотел открыть ставню, но помешал прогон. Подтянулся — вот где пригодилась «штанга», — встал ногой на наличник. Едва видимый снизу свет ударил в глаза. Лампа на столе; стекло прикрыто куском газеты, будто абажуром. За столом — Галка, рядом с ней, уткнувшись в лист бумаги, Верка. Напротив, на свету, Мишка. Видать затылок да освещенное насквозь красное ухо. Что-то говорит…
Пальцы у Горки онемели. Вот-вот сорвутся. Неслышно сполз наземь. Разминая отекшие ноги и руки, представил сердитое Галкино лицо. «Злющая, а глазюки как у черта, — думал он. — И губы кривит…» Хотел опять забраться на ставню, услышал шорох. Подкрался к забору. К акации, что у калитки, прилип кто-то. «Карась», — угадал Горка.
Не дыша, выполз из палисадника. Обогнув курень, чуть было не напоролся еще на двоих, прижавшихся к сараю. Залег в бурьяне возле своего плетня. Ловил ухом все звуки и шорохи. Неспроста такая охрана: в горнице у Ивиных происходит что-то важное. Охватил страх за Мишку. «Допытываются, как все случилось…».
Хлопнула чуланная дверь в доме. По двору кто-то скребет подошвами, правится сюда, в сады. Вслед — еле слышные пересвисты охранщиков. Остановился у крайней груши. «Мишка!» Прижавшись к корявому плетню щекой, закусил губу, чтобы не разреветься.
Не клеилось у Горки со змеем. Газета старая, прорывается, да и нож тупой, не брал камышины. Ворох настрогал, ни одна из лучин не проходит по длине. По краям кое-как связал четвертушку мятой газеты, углы обмотал суровой ниткой, а скрепить для прочности крестом не удавалось.
Горка сердито сопел носом, хмурился. Тут же, полумесяцем, обсели и заказчики — младшие. Наседали они на Горку все лето с этим змеем, но он не мог выкроить времени, а нынче вот выпала свободная минута. С такой мыслью и взялся, что слепит этого проклятого змея мигом, лишь бы отвязаться. И наказан за то: битый час возится, а толку нет. Готов скомкать свое рукоделье и швырнуть на ветер, но у братвы такие страдальческие мордашки. А время-то какое даром пропадало! Кругом такие события!
Нынче в станице опять листовки. И опять тот таинственный Скиба. Теперь Горка знал наверняка, откуда они берутся. Последние ночи кое-что доглядел он еще. Появилось два новых лица в ивинских владениях. Знакомый, Сенька Чубарь, одноклассник и дружок Никишки, другой неизвестный. Холодок загулял у парнишки под рубахой, когда он, заглядывая в щель прикрытой ставенки в кухню, увидал у того на рукаве повязку полицая. Наутро сбегал в полицию к отцу, так, будто по какому делу, и угадал ночного ивинского гостя. Значился он там важным чином. Остудил было разгоряченную фантазию — узнал, что тот квартирует у тетки Ганочки. У Ивиных мог быть на правах соседа. Потом еще новость: бродил весь вчерашний день с Ленькой по степи. А поздним вечером сидели у Ивиных в кухне. С ними был и Сенька Чубарь. Голова шла у Горки кругом…
А тут вчерашнее… Помогая отцу перетаскивать в складе всякий хлам, он случайно наткнулся на пистолет. Плоский, тяжелый. Тернул об штанину — вспыхнул черным сиянием. Горка испуганно прикрыл его ладонями. Убедившись, что отец не заметил, сунул под рубаху. Дома протер масленой тряпкой, закутал и зарыл в канаве на огороде. А ночью, проснувшись, неожиданно подумал, что нужны еще и патроны. Побывал и нынче на складе. Там добра такого ящики — и ленты, и диски, и вроссыпь. Выбирал самые махонькие. Горсти две всыпал в карман, для пробы. Ежели подойдут, можно взять и больше. Спешил скорее управиться с этим неладным змеем да шмыгнуть на огород. Подойдут ли?
Дернулась щеколда на калитке. Раз, другой… Кто-то открывал неумелый — знать, чужой. Братва повернула косматые головенки. Навострили уши, округлили черные глаза. Только подумал Горка послать кого-нибудь, чтобы отвернул гвоздь, как она распахнулась. Никита! (Редким гостем был он у родичей — не знал, как и калитка открывается.) Направился было на кухню, но, оглянувшись, повернул сюда. Переставлял ноги устало, жевал сигарету. Не то от дыма, не то от солнца щурился. Подошел. Не вынимая изо рта сигарету, спросил:
— Маструешь?
Горка ответил кивком. Искоса сторожил каждое его движение. Никита, как видно, не спешил выложить то, зачем явился. Притопывая отставленной ногой, оглядывал двор с таким видом, будто сроду и не бывал тут. Прошел к плетню, заглянул на баз бабки Быстрихи. Долго глядел на тополь, что за сараем. Младшие Денисовы немо водили за ним глазами. Приход важного родича больше напугал, чем удивил. С надеждой взирали на Горку как на свою защиту.
Понял это Горка. Чтобы не уронить в их глазах достоинства, принялся крошить ножом камыш. Терялся в догадках: что привело Никиту к ним? От отца что-либо? Внезапно пришло в голову: «А не дознался он про наган?» Всунул руку в карман и быстро отдернул, будто ожегся обо что-то горячее. «Патроны!» Стрельнул по сторонам: куда высыпать? Голое место, а Никита — вот он, в двух шагах. Один выход— за сарай, в бурьян! Скомкал камышину, заорал:
— Черти, жрать только! А у самих и на это тямы недостает!
Опешили денисята — разбери, откуда лихо схватится? Иные, которые бывалые, уже примеривались глазом, куда унести ноги. Выручил строгий родич. Обернулся на шум, посоветовал с усмешкой:
— Вы, головастики, брызгай отсюда.
Братья будто ждали этой команды. Сорвались всей стаей разом, как воробьи"; оттаптывая друг дружке босые пятки, кинулись за сарай. Затрещал плетень, отделявший баз от огорода.
— А ты куда? — спросил Никита, видя, что и Горка собирается вслед за младшими.
— Вот же, видишь сам… Камышину высмыкнуть. Надергали, чертенята, гнилья…
— Садись.
Никита опустился на серый ноздреватый камень, приваленный к сараю. Вытянув ногу, полез в широкий карман темно-синих галифе, вытащил две конфеты в нарядных бумажках. Очистил одну, целиком, не кусая, всунул себе в рот. Другую протянул Горке.
Переминаясь с ноги на ногу, Горка не хотел вытаскивать из кармана правую руку — сжимал патрончики. А левой брать то ли несподручно, то ли не догадывался.
Подбодрил Никита его усмешкой, не помогает; удивленно вскинул густющие, широкие бровины.
Пришлось Горке освободить правую. «Раз конфету суешь, не знаешь про наган…» — подумал с облегчением. На корточки опускался осторожно, чтобы не звякало. Конфету не осмелился сунуть в рот, как это сделал брат; подержал ее в кулаке, положил в карман.
Уличил Никита его в хитрости:
— Ты сам жри. Ораву свою все одно этим не обделишь. И не попахнет.
Из тени на свет откинул носком сапога красную бумажку от своей конфеты; кивая головой на шуршащие листья тополя, спросил;
— Лазишь?
Горка непонимающе поглядел на него.
— На тополь лазишь, спрашиваю? — пояснил Никита.
— Когда как… Гнездо там галчиное…
— Ежели влезть вон на тот сук, поди, и наш двор видать, а?
— Да видать…
За разговором Горка опять всунул в карман конфету. Проталкивая ее потихонечку одним пальцем, спросил для отвода глаз:
— А ты до маманьки нашей?
Никита прикурил свежую сигаретку, ответил вопросом:
— А она дома?
— У соседей, наверно. Сбегать?
С готовностью вскочил Горка на ноги. Но Никита, выпуская изо рта дым, досадливо скривился:
— Посиди.
На тополе, где-то на самой макушке, разодрались две сороки. Никита искал их глазами. Тугой стоячий воротник парусиновой рубахи давил шею. Расстегнул две верхние звездастые пуговицы. Ощупывая натертый докрасна кадык, говорил:
— Не поделили что-то кумушки. Э, эк… Ты видишь их?
— Бона. — Горка указал рукой. — Одна куцая, без хвоста. Гляди, гляди…
Но Никита вдруг утратил интерес к сорокам. Зевнул широко, сладко. С опозданием прикрыл рот. Протирая навернувшиеся на глаза слезы, заговорил совсем о другом — о соседях.
— Это чей двор? — спросил, кивая на плетень.
— Чей? Бабки Быстрихи.
— А то?
— То? Да деда Ивы…
Не укрылось от Никиты во взгляде да и в голосе брательника настороженное удивление. Опять зевнул. На этот раз уже притворно.
— Уж и позабыл… Давно не заглядывал к вам… А что, Беркут Мишка все таскается до этой Верки? — Никита плюнул сквозь зубы на носок своего блестящего сапога. Стер ладонью. — Не поделют ее никак с нашим Ленькой. Он тоже бегает, Ленька? Не видал, случаем?
Подрожал Горка редкими длинными ресницами верхних век. Щеки залились румянцем.
Никита намеренно не замечал смущения парнишки:
— Тоже… нашли девку. Скелетина дохлая. Даже взяться не за что. Оберемок волосьев на голове — вся и забава. Не видал?
— Чего?
Горка, косоротясь, тер глаз, будто что влетело туда. Другим глядел в землю, на недоделанного змея.
Между бровями у Никиты проступили две складки.
— Ну… у Ивиных? Топчется кто?
Смекнул Горка, что привело Никиту к ним. И конфетой подсластил, чтобы он, Горка, был податливее на язык. Горячей волной прилило негодование. Нет, ничего не выйдет. Он не девчонка, чтобы болтать. Да и на кого! Мишку? Леньку? Вот разве полицай, квартирант тетки Ганочки? Но это значит и о Леньке надо… Да и Сенька Чубарь.
— А кто топчется тут… — Горка пожал плечами. — Деда нема, в саду он. А Галка бегает больше… орет все.
— Язва известная…
Никита усмехнулся. Потягиваясь, с зевотой спросил:
— Горка, ты парень надежный?
— А какой?
— Да я у тебя спрашиваю. Язык за зубами держать можешь?
— Ну?
— Вот так ты нужен мне. — Никита резанул себя ребром ладони по горлу. — Удобно тебе… Подошел к плетню, и все видать. А то и на тополь… Еще лучше. Кто бывает у Ивиных… из парней. Днем вот, вечером, а то и ночью… Как ты?
Кромсал Горка ножом камышину, боялся поднять глаз. Никита жевал нетерпеливо сигаретку, окутываясь дымом.
Горка откашлялся, ответил:
— Да я и во двор могу зайти до них…
— Была нужда — во двор. Так, мимоходом… Только ни звука своим…
Вытащил Никита из кармана черный жестяной фонарик, щелкнул — вспыхнул желтым за круглым стеклышком волосок.
— Хочешь? Навовсе.
Выпятив нижнюю губу, разглядывал Горка подарок. Вертел, щелкая никелевой кнопкой включателя. От неожиданности не сумел скрыть недовольства.
Никита расценил по-своему: мала плата, мол. Хлопнул его по худенькой спине с остро выпиравшими из-под рубахи лопатками, подбодрил:
— Питание кончится, прибегай. Батарейку достану. Возле калитки, дергая щеколду, Никита высказался определеннее:
— Гляди в оба. Чуть что — ко мне. Не упускай из виду и скрипача… Беркута.
Горка кивал согласно, а у самого наворачивались слезы.
От Денисовых Никита направился домой. Довольный шел, пуская дым клубками; думал, придет время, всласть он посмеется над Воронком. Собачий нюх на этот раз явно подведет его. Таинственный узелок во дворе деда Ивы он, Никита, развяжет сам, без поправщиков. Последние дни он настойчиво чувствовал в себе потребность освободиться от влияния шефа (Воронок — начальник розыска, а Никита у него помощник). Надоел покровительственный тон его, манера понукать и покрикивать, как на несмышленого мальчишку. К этому прибавилось свое, семейное… Брат!
Неспроста зачастил Ленька к Ивиным. И неспроста скрестились там невидимые ночные тропки Большака, Сеньки Чубаря и брата. Не одна охота на зайцев связывает их…
В тот самый день, когда Никита нашел в сарае моток подрывного шнура, а за этим последовала головокружительная удача Воронка, отец имел с ним беседу с глазу на глаз. Был совершенно трезвый, но говорил туманно и путано. Шнур, мол, случайность. Взорвать баки с бензином можно не только без шнура, но и без толовых шашек. Достаточно одной спички. Почти без всякой связи перевел разговор на домашнее: дело к зиме, надо выбрать время, чтобы перекрыть сарай, остеклить веранду. Да и топливо, корм для скотины. Намекнул, как бы ему, Никите, не довелось в зиму остаться в старом доме одному. А ежели найдется какая, подходящая, то можно подумать и о свадьбе. Не мальчик.
Не успел Никита вставить слово, а отец вел разговор уже о третьем. Их два родных брата, а ужиться не могут. Идут разными путями. Ленька явно клонит куда-то вбок. Крива и опасна его дорожка. Ему, Никите, как старше-му, надо бы помочь брату выбраться на чистое. Протянуть руку. И сделать это теперь же, а то, чего доброго, можно опоздать. Уловил Никита тревогу в его словах.
Напоследок отец высказался яснее:
— Доглядай за ним. Сам, без чужих глаз. И Воронка не втягивай.
Правильно понял Никита отцовы слова. Чтобы оградить брата от беды, надо скорее раскрыть подпольную группу в станице. В том, что Ленька с ними, сомнений у Никиты не было. Этого отец опасается. Но где центр? Следы ведут к Галке Ивиной; вместе с Федькой Долговым она заправляла еще в школе комсомолом. А может, потянутся и в другое место? Действовать надо обдуманно, без чужих глаз, как велел отец.
Беда, одному наблюдать несподручно. Ночью еще так-сяк, а днем? Вот тут-то и пришла Никите мысль приспособить Горку. Не чужой. Решил попросту купить парнишку. Выменял на сало у немцев фонарик да две конфеты — падка детвора на сладкое и на разные трофейные штучки. Шел к Денисовым наверняка. Так по его и вышло. Теперь глаз да ухо имеются.
Полуденное солнце пекло. Никита держался ближе к заборам, в тени. Ступал по сухому бурьяну легко, всем телом ощущал какое-то облегчение и уверенность — содеял доброе. Нежданно омрачила мысль: «Как бы не проболтаться спьяну Воронку… А то еще лучше — самому Большаку».
Из подворотни тявкнула собачонка. Отскочил на дорожку, хватаясь за кобуру. Озноб покрыл вспотевшую спину. Расчесывал пятерней слипшиеся кудри, а пальцы мелко тряслись. «Воронку — полбеды, а тому?» — опять вернулся Никита к прерванной мысли. И тут же дал себе зарок много не пить, а инспектора-семь, Большака, в таких пирушках избегать вовсе.
Возле своего двора — свежий след от крутого разворота тачанки. Догадался: отец прикатил на обед. Надел папаху, одернул гимнастерку. (Крохотный срок службы, а уже навык у Никиты — тянуться перед начальством.) Вошел в кухню. За столом только свои.
Никита стащил портупею, папаху. Нашел в стенке свободный гвоздь, повесил амуницию. Пока мыл руки, мать собрала обедать и ему.
Молчать за столом вошло у Качур в обиход. Никита сам не из разговорчивых, но нынче и ему эта молчанка невмоготу. Ерзал на табуретке, косил глаза с отца на брата (мать не в счет). Тянул из ложки борщ нарочно громко, чтобы хоть чем-нибудь потревожить одуряющий покой. Пятнистый, корноухий кот, желая проявить к нему родственные чувства, с мурчанием терся о сапог. Долбанул его Никита носком, заорал:
— Черт, липнешь!
Даже мать слова вслух не высказала в защиту кота, только сердито глянула. Нарушил молчание отец:
— Воронок в ночь заступает на дежурство? Никита с набитым ртом отрицательно покачал головой:
— Не… Большак.
— Большак? — Отец шевельнул бровью.
Поймал Никита тревожный блеск в глазах брата. Торопливо отвернулся. «Тревожится за дружка». Погодя глянул опять. Ленька, отодвинув порожнюю тарелку, привалился устало к стенке. Глаза прикрыл веками.
Первым вылез из-за стола отец. Выдернул из веника соломину, встал возле порога. Ковырял в зубах, хмурился, щуря жестко глаза.
Мать загремела порожней посудой. На немой вопрос отца ответила:
— Ступай, там постелено.
Но Илья присел на лавку. Ленька направился было из кухни, у порога задержался. Глядел во двор, а обращался к отцу:
— К тетке Евдокии думаю съездить…
Не прикурив, отец большим пальцем задавил в зажигалке огонек. Сдвинул языком с угла рта в другой сигарету, переспросил:
— Куда?
— Да в Ермаковку. Вмешалась в разговор мать:
— Нехай проветрится… Да и тетку проведает заодно. Как она там, чи живая?
Окутываясь дымом, отец мирно согласился:
— Да нехай… Я-то чего, против?
Никита даже недоеденный кусок положил в сковородку— чего это ему вздумалось переться за тридцать верст к полуслепой старухе? Не замечал что-то раньше у брата особого желания ездить туда. Мать посылает или кто другой?
Первым, от кого узнал Ленька, что аэродром под хутором Кравцовым заселился, был Никита. Вчера он вернулся из тех краев и за обедом докладывал отцу, что девять бомбовозов уже стоят в капонирах накрытые маскировочными тентами. Отец недовольно поморщился; весть эта не радовала его, забот только прибавится на шею.
— Тут с этим складом горя не оберешься.
Леньке показалось, отец покосился в его сторону. Вечером об этом сообщила Вера. У коменданта днем были летчики, начальство. Важные, у всех мундиры в крестах, нашивках, а у одного на брюках лампасы шириной в ее ладонь — генерал. Проездом из Ростова. Побыли мало; отправились на аэродром. Последовал за ними и комендант.
А нынче утром эту весть получил и Сенька. Прибежал верхом Васек Жук; продуктов доставил «служивому» (атаман не обманул: прислал из кладовой пшена, сала и муки). Отвязывая мешок от седла, подмигнул:
— Вороны прилетели.
— Много?
— До чертовой матери. Без малого половину гнезд тех позаймали. Люд какой у нас. Один брешет — пять, другой — сорок. Вот и пойми, ежели сам не считал.
Сворачивая цигарку, Васек глубокомысленно заметил:
— А по-моему, чем ни больше, тем сподручнее попасть в них с неба.
Горячо взялся Ленька за осуществление своего плана. Не раз он передумал за эти дни печальный опыт друзей. В чем их ошибка? Беспечность и безрассудный риск. Днем, на виду у всей станицы! От Никиты Леньке было известно, что никакой засады возле питомника не было. Они их привели туда сами. Федька с Мишкой — на баркасе, а Степка Жеребко с полицаями — по кручам. Сперва у полицаев не было единого мнения: что затеяли парни? Кто-то даже с усмешкой высказался, что красноголовый, по старой памяти, в Панский сад метит. Но когда они обогнули колено и сад остался позади, стало ясно: питомник, склад. Особенно ликовал Воронок — его предсказание, А тут — в мешке с толом не оказалось подрывного шнура…
Значит, день в таком деле — враг. Все делать ночью. Это Ленька взял себе за правило. Людей поменьше. Остановился на братьях Долговых и Сеньке. Больше ни одна душа на белом свете, кроме Андрея и Галки, не должна ничего знать. Взрывчатка, шнур есть. План склада, состав и режим охраны тоже имеются. Подходы к питомнику, камыши, яры известны всем участникам, кроме Сеньки, но и он уже успел побывать в том куту как пат-руль. Остался ненамеченным день, вернее ночь, и час взрыва. Но это — последнее.
Одно не давало Леньке покоя… Можно взорвать, можно и скрыться. Но фашисты берут заложников. Как замести следы? Куда направить их, чтобы отвести опасность и от жителей и от себя? Кто может быть вне опасности? Ну, авиация… А еще?
Лежал Ленька под яблоней на топчане. Сквозь желтизну листьев проглядывали холодные синие узоры неба. Летом узоров не было — крона старой яблони густа; под нею можно вылежать проливной дождь. Теперь листья облетают. Только и слышно: шлеп, шлеп. Толстым слоем завалили они землю под яблоней. Каждый лист крупный, с девичью ладонь, и будто литой из бронзы или золота.
В синих обрезках неба, узорах, Ленька находил контуры людей, птиц, зверей. Вон сорока — хвост распушила, клюва бы чуть-чуть поубавить, а то — медведь, нет, на деда больше скидается. О! Витязь. В шлеме, плаще, с вы-ставленным щитом, будто рвется навстречу урагану. А вот и голова. Только без шлема, вихрастая, курносая. Точь-в-точь Сенька, сбоку глядеть. Вспомнил, как он тогда рассказывал об атамановом доносе, усмехнулся: «Боятся, собаки». И вдруг ему пришла мысль: «А неплохо бы подбросить пакет полиции, чтобы их в ту ночь в станице оставалось поменьше». Интересно! Даже сел на топчане, сгребая обеими руками наземь шелестящую листву. Перед самым вечером вручить отцу пакет. Или Степке Жеребко. Видали партизан! Нет. С неба спустился парашютист… Один, два… Хоронятся в лесопосадке… Ждут ночи… Здорово. Подальше куда-нибудь… Ночь всю тряслись бы в седлах. Как-то составить… Не от атамана, а просто… От пастуха! Пускай ищут и парашютистов и пастуха.
Хотел бежать к Галке, но оставил до вечера — вернется Вера, тогда…
Вытянулся опять на топчане. Долго искал «витязя». Место нашел, между сучьями рогаткой, но его нет. Сорвался лист и нарушил линейный рисунок. А может, того «витязя» и совсем не было? Но пропали и дед, и сорока, и Сенькина голова… Поблекла радостная желтень листьев. И уже никакой бронзы и золота! Обыкновенные пожелтевшие осенние листья.
Конечно, Вера пошла в комендатуру ради Мишки. Изо всех сил она старалась доказать его невиновность. Для нее одной неясно: он мог все-таки спастись ценою жизни Федьки. Тревога камнем легла и за Веру. Выдержит ли? Понимал Ленька, чем рискует она каждый свой час. Красива она, наивна и беззащитна…
Шаги. Поднял голову: Вера! Отводя от лица ветки, подошла, села в ногах. Ленька вскочил, сам не зная для чего, стал сбрасывать с топчана остатки притоптанных листьев.
Вера, не глядя ему в глаза, остановила его руки:
— Зачем? Так хорошо… А то — голые доски. В голосе горьковатый, полынный смешок.
Ленька начал наваливать листья на топчан. Вера засмеялась естественнее, приятнее. Упала на ворох, руки раскинула. И столько теплого света в глазах!
— Ты так лежал? Ой, красиво!.. И в небо глядел между листьями, да? А какие листья желтые-е… Ты любишь осень? Я люблю. Воздух такой… и паутина летит… спутанными моточухами ниток… И — казарки… Высоко-высоко… Душа отрывается и тает. Ой, у тебя листок в волосах… Запутался. Погоди, погоди, не стряхивай!
Вскочила, оступилась; если бы не его руки — упала бы, наверно. Поблагодарила взглядом. Потянулась, сняла осторожно двумя пальцами огромный желто-горячий лист, воткнутый обескровленным ростиком в тугой завиток волос. Завиток тронула, воскликнула:
— А какие волосы у тебя жесткие! И кудрявые… Провела ладонью по всей голове.
— У матери были такие смолоду, да?
От тополя неожиданно полилась музыка — скрипка! Ленька опустил глаза. Видал, как Верины пальцы разжались, выпустили листок, который она вытащила только что у него из волос; он, кружась, упал у ее ноги, поверх таких же желтых и одинаковых листьев. Поникла, увяла Вера. Куда девался ее смех, радостный свет в глазах… Покорно присела на край топчана, руки всунула в карманы платья.
От неловкости, лишь бы чем занять время, Ленька разгребал ногой листву. Сверху на яблоне чирикнула птичка. Поискал глазами, кинул сучок. Выпорхнул красногрудый соловей. Мелькая черной изнанкой хвоста, обо-гнул грушу и скрылся в зеленой еще шапке молоденькой яблони, на меже с соседским огородом.
— Як тебе…
Вера проглотила сухой ком.
— Хотела к Андрею — неловко. Покажи, как управлять этой штукой…
Размотала торопливо носовой платок, убрала руки с колен.
Холод загулял по спине у Леньки. Пистолет! Плоский, маленький, с обтертым никелем. Повертел, взвесил на ладони. В широко открытых карих глазах — тревога и удивление вместе.
Вера опередила его вопрос:
— В комендатуре взяла на сегодня… Мне положено… Вот пули к нему. Заряди.
Она справилась уже со своим замешательством, спокойно глядела, как Ленька щелкал какой-то крышкой в рукоятке.
— Заряжен он. Вот кнопка-предохранитель. Отводи и нажимай.
— А он громко бахает?
— Можно попробовать.
Огляделся Ленька: во что вогнать пулю?
— Нет, нет. — Вера испуганно замахала руками.
Не успела заткнуть уши, что-то хлопнуло. Похоже кнутом мальчишки на выгоне. Крохотная гильза вылетела со звоном, блеснув на солнце, пропала в листьях. Вера с радостным визгом бросилась ее искать. Перерыла на том месте все листья до самой земли и не нашла. Огорченная, кутала в платок пистолет, просила:
— Ты только Галке не говори, ну ее… А то кричать станет. Я его обратно в сейф положу.
Вера ушла, а Ленька все стоял возле топчана, опаленный желто-горячим светом от листьев, и глядел на свои руки, будто не знал, куда их девать.
Дежурство в ночь Андрей сдал кубанцу Приходько. Пока «хохол» вышагивал перед ломаным строем хуторских парней и громким голосом учил их правам и обязанностям постового в ночных условиях, он поднялся и запер на замок свою комнатушку, «отдел». Проходя мимо двери начальника, замедлил шаг, — не мог в полутемном коридоре на ходу подпоясаться. В кабинете крупный разговор. Слышен визгливый голос Воронка. Кто-то осторожно поднимался на крыльцо. Ругаясь, Андрей вышел из коридора и столкнулся с Макаром Денисовым.
— Ты кого это вспоминаешь?
— Ремень вот… В дырку не попаду.
Макар, присаживаясь на перила, посочувствовал:
— Ишь ты… Да оно ить вроде и грех ишо жаловаться… Молодой. А ты либо до Картавки?
— Куда же больше?
— Но, но. Бекер, поди, заждался тама.
Андрей ногу придержал на ступеньках: Макарово «но, но» подозрительным показалось. Не оборачиваясь, пригласил и его с собой:
— Может, поддержишь компанию?
— Я-то?
— Ну да.
Завозился Макар на перилах, как курица на шесте, нехотя отказался:
— Оно ить не прочь… Да вот требують до самого… Горячка какаясь. Не слыхал, что там?
Андрей отмахнулся:
— Да пакет какой-то доставили мне в дежурку. Вот с него и забегались.
Открывая калитку, пожалел:
— Жаль, а то бы посидели… Скоро выберешься, заверни.
Вышел Андрей на базарную площадь — крик вдогонку, с крыльца полиции:
— Болына-ак!
Топот кованых сапог по дорожке вдоль частокола парка. Подставив ветру спину, закурил Андрей; прикидывал торопливо, на что он им понадобился? (После суточного дежурства ему положен отдых.) Может, велят тоже отправиться по «доносу»? Не хотелось бы таскаться всю ночь в седле, а главное — Бекера задержать у Картавки некому. Все так гладко началось. Через пару часов Ленька уже должен быть с хлопцами возле питомника со всеми припасами для взрыва.
Из-за дома вывернулся запыхавшийся «хохол».
— Гайда, Большак, до начальства!
— За каким еще?
— Та гайда.
В густых влажных сумерках Андрей неясно различал лицо Приходько. И хотя в голосе не уловил никакой тревоги, по привычке сунул руку в карман шинели, где у него хранился браунинг.
В кабинете начальника полиции накурено, хоть топор вешай. Лампа на стене чадила, и на нее никто не обращал внимания. Сам Качура сидел в кресле, в руках у него «тот» конверт; Степан Жеребко один занял подоконник; еще двое или трое старших полицейских чинов разместились на стульях под портретом фюрера, а Воронок сутулился у порога на корточках. У него был вид рассерженного хорька — подставь сапог, и он вцепится в него острыми зубами.
— Кто тебе всунул эту хреновину? — спросил гильфполицай строго, вертя конвертом.
— А черт его знает. — Андрей пожал плечами. — Ввалился в дежурку вот такой клоп. Картуз на нем… В руках— кнут. «Ты самый главный?» — спрашивает. «Я». — «А не брешешь?» Хотел ему по шеям дать, а он вытаскивает из-за пазухи этот конверт и сует. А тут Приходько… Завозился со сдачей дежурства — позабыл и о конверте и о пацане. А что в нем?
Вынул Качура сложенный вдвое листок, прочел.
— Да-а… — Андрей сдвинул на лоб папаху. — А может, он еще тут огинается, нарочный-то? Эй, дневальный!
— Шумели уже, — отозвались из дыма.
Стало ясно, здесь раскол: одни, с самим «гильфом», не верили этой писульке, другие, Воронок, а может, он один, были сторонниками немедленного «принятия мер». Понял Андрей и то, что слово его в этом споре последнее.
— Дела как сажа бела. За ночь этот… парашютист ого куда двинет. А там, может, и не один он…
Огляделся, куда бы сесть, подтащил свободный стул к порогу, поближе к Воронку. Почесываясь, сказал:
— Времени у нас только в затылке почесать.
Уловил на себе быстрый вспыхнувший взгляд Воронка. «Так и есть — один был». Успел подумать: «Хорошо, что заболтался на крыльце с Макаром и не ушел, а то бы Ленькина затея с «доносом» и всей подготовкой могла лопнуть». Еще подбросил в огонь соломки. Спросил умышленно у Воронка:
— А далеко тот Веселый?
— Натопаешься.
Почуяв в Андрее опору и единомышленника, Воронок на корточках подвинулся к нему, облокотился на край стула. Глядел на начальника выжидающе и колюче.
Качура, погасив окурок о ножку кресла, бросил его на стол — пепельница забита.
— Соседей дал бог нам сдобных, — сморщил он лоб. — Теперь охотников много ожидай. И сверху и снизу. Аэродром этот…
— Ны було печали, так чорты накачали, — поддакнул «хохол».
Илья Качура встал. Разминая отекшие в неудобном кресле ноги, прошелся от стола к двери. Поправляя кобуру, повелел:
— Ты, Большак, тоже сбирайся.
— Господин гильфполицай, — Андрей поднялся, — сутки целые отломал…
— Гм, сутки… Ежели понадобится на то, неделю подряд ломать будешь.
— Подождать бы хоть часок. Повечерять сбегаю…
— Ни минуты!
Крутнулся на каблуке, уставился на Приходько:
— Сам тут с молодняком воюй. Я к утру буду. А там, как дело укажет… Господин Жеребко, объявляй седловку.
Андрей вышел на крыльцо последним. Макар все сидел на перилах, на том же месте, попыхивая в темноте цигаркой. Во дворе — топот, окрики на лошадей… Остановился в раздумье. Поездка эта в план не входила. Последние дни он спешно завел дружбу с Бекером. Найти унтера трудности не составляло — каждый вечер он бывал у Картавки (возле плетня стояла и его мятая серая машина). Но с ним нужно пить. И Андрей пил. Даже в полиции пошли разговоры, что Большак наконец освоился со степным климатом и хлещет Картавкино зелье не хуже самого Степки Жеребко. Вот подручный ему попался жидковат — Бекер. После пятого стакана начинает что-то молоть по-своему, страшно выкатывая водянистые глаза с телячьими ресницами, бить себя в грудь, а еще один — сворачивался клубочком под загнеткой и мирно посапывал. Нынче они должны пить спорную. Ставил Андрей — проспорил в каком-то пустяковом деле. Жалость взяла его, завздыхал:
— Эх ты, мать честная… И надо же вот сегодня… А ты чего, дядька Макар, домой не топаешь? О тебе забыли.
— Оно ить и я так думаю. А мать при чем тут? — полюбопытствовал Макар.
— Ехать вот… Бекер еще подумает черт-те что… Проспорил я. Ну, договорились. Теперь ждет там.
— И много проспорил?
— Четверть. Так, сдуру…
— Эхма, — уже серьезно забеспокоился Макар.
Андрей остановился на нижней ступеньке, еще повздыхал. Не выдержал соблазна Макар: выплюнул окурок, встал с перил.
— А мне, случаем, ежели заглянуть, упредить, а? Так и так, мол. Чорты его батька знают, оно же кабы русский, а то вовсе немец…
— То-то.
Андрей горячо попросил:
— Дядька Макар, выручи! Вот тебе деньги. Разъясни. Немец, немец, а понятие тоже имеет — служба. Не стесняйся, мало будет, доплачу сам Картазке.
— Да оно ить как сказать… Мы не супротив.
С облегченным чувством бежал Андрей к конюшне седлать Серого.
Лопнули планы и у Карася. Всю последнюю неделю пропадал возле лесопитомника. Телка своего, буренького, белопахого, изнурил — гонял на веревке по куту в поисках травы позеленее да послаще. Установил, где собачьи будки и охранщики прохаживаются, столбы пересчитал, на которые натянута колючая проволока. Он же, не кто иной, Карась, нашел и тайный лаз под эту огорожу. Там, где Сал делает петлю, питомник одним краем упирается в яр. Заросли бузины нависают над обрывом; проволока прямиком тянется через эти кусты шагах в двух от обрыва. Обрыв невысокий, в рост человека. В этом самом месте глазастый Карась доглядел промоину, старую, заросшую бурьяном и засыпанную листьями; когда-то был сток дождевой воды. Сверху, сквозь заросли бузины, ее не видать. Не особенно выделяется она и снизу, с обрыва. Это для всех, но не для Карася. И не надо таскаться с лопатой, листья и бурьян можно разгрести руками. Перехватил кусачками одну проволоку, самую нижнюю, и лаз готов.
Ленька похвалил его за находку, даже подарил складной нож с надломанным кончиком маленького лезвия. Карась, поглаживая в кармане костяную колодочку, сиял, строил планы и рисовал картины одну краше другой, как он подложит под цистерну толовую шашку и поднесет к шнуру зажигалку (зажигалки той еще не было в кармане, но Ленька непременно ее даст).
А нынче вечером у качуринского тополя, куда Карась прибежал раньше всех, Ленька ни с того ни с сего отвел ему «особое задание» в предстоящей ночной операции.
— Тебе, Карась, особое задание. Будешь возле полиции, пока из ворот не выедут верховые, человек до десятка, а то и больше. Тачанка, может, с ними. Направятся за парк, в сторону Нахаловки. Если два-три человека… сиди. Ясно?
У Карася слезы навернулись. С надеждой оглядел братьев, но те стояли хмурые и такие недоступные, как облака эти, что нависли над Салом.
— Проводишь немного их, — продолжал Ленька, — и аллюром до моста. Тут тебя будет ждать Гринька. Передашь ему: уехали, мол. Останешься на его месте и не своди глаз с Картавкиной хаты. Там должна стоять Бекерова машина. Придет туда и полицай, «седьмой». Ты знаешь его… Тогда можешь и домой. Ясно?
Возле полиции Карась побыл долгонько. Прошел в конец улицы (комендантский час еще не настал), вернулся обратно. На крыльце полиции светились цигарки, бубнили голоса. Нырнул в чью-то калитку напротив и пропал в палисаднике. Продрог весь, особенно босые ноги, пока во дворе послышалось конское ржание. Погодя со скрипом раздвинулись белевшие в сумерках ворота, и оттуда вывалилась темная, плотная масса верховых. С места взяли рысью. По набитой сухой дороге отчетливо доносился перестук колес тачанки. Свернули за парк, в улицу, что вела на греблю.
Разогнался было вслед, но куда — где-то уже в Нахаловке заливались собаки, провожая их. Во весь дух помчался назад. Согрелся, отошли и ноги. Гринька ждал его в канаве Картавкиного огорода.
— Уехали! До черта! Шапок десять насчитал и бросил. Куча целая. И тачанка с ними. Туда и повалили, в Нахаловку.
— Пригнись. — Брат стащил его за руку вниз. — Луна вон выходит.
Гринька выпрыгнул из канавы, присел на корточки.
— Тут и будь. Удобно. И затишок. Бекер у Картавки. Вон машина, видишь? Безрукого черт еще притащил, — недовольно сообщил он. — А того нету, «седьмого»…
— А могло быть, с теми ускакал? Сдается, Серый его мелькнул.
— Мало их, серых…
Помолчали, прислушиваясь к собачьему лаю где-то неподалеку.
— Слушай, Гринь… а Гринь? — Карась дернул брата за штанину. — А на что он тут сдался, «седьмой», а?
— Как на что?.. Самогонку пить. Больше пьяных полицаев— для нас лучше.
Карася водили за нос. Братья водили, водил Ленька. Но это казалось им; парнишка давно приметил, что полицай с чернильной цифрой «семь» на повязке — необычный полицай. Пробовал узнать от братьев, но скорый на руку Колька дал подзатыльник; на том любопытство его оборвалось — пускай будет и обычный. Продолжал наблюдать. Узнал имя, где живет, кличку его коня. Даже понимал, зачем «седьмой» должен быть нынче у Картавки. А у Гриньки спросил так, для отвода глаз.
Брат все глядел на поворот дороги, что ведет на площадь от моста, там должен показаться «седьмой».
— Нету… — Карась еле разлепил губы.
Внизу, у моста, раза два кряду прокричал сыч. Крик страшный, как плач. Гринька подал такой же голос и заторопился.
— Посиди, не будет — мотай до Ивиных. Передай Галке, нету, мол, «седьмого» у Картавки.
Будто леший, пропал из глаз. Сидел на корточках, так и скользнул по пологому спуску, к камышам. И как Карась ни напрягая слух, ни от, ин камешек не сорвался за ним.
Сколько прошло, полчаса, час? Окоченели ноги, спина (руки грел под мышками). Забирался холод под вязаную старенькую рубаху и под короткие штанины. Стал душить кашель. Сперва терпел, глотал теплые слюни, успокаивая першившее горло. Потом сделалось невмоготу. Выпрыгнул из канавы, огородом пробрался к Картавкиной хате. Ставенки кособокие, щелястые, подперты палками. Ткнулся в одно, другое. Завешены изнутри тряпками. В прореху увидал красную, потную морду фрица — Бекера. Выпучив белые глаза, лопотал что-то по-своему и дубасил себя кулаками в грудь. Макарова рука тянулась к отполовиненной бутылке (самого Макара не видать). Не видать и Картавку. Только тень от нее на стене: огромные скрюченные руки двигают спицами, вяжут, будто паук паутину, и нос, острый, загнутый к губам, клюет в вязание. Больше никого, по всему видать, в хате нету.
Обошел Карась сарай, очутился в проулке, где стояла машина. Заглянул в кабину. Хотел повернуть ручку, но там что-то заворочалось, поднялась чья-то голова. Не помнил, как бежал. Остановился в садах. «Шофер, гад… Не видал… а то бы пальнул из автомата, — ликовал он. — Хоть обогрелся…»
Галка Ивина не спала. Сидела на ступеньках дома, зябко кутаясь в пуховый платок.
— Санька?
Потянулась, достала его рукой, усадила рядом.
— Ну, что там? — спросила неопределенно.
— Где?
— Где был ты…
— Да что… Полиция укатила из станицы. С вечера еще. А вот «седьмого»… у Картавки нету.
Галку это известие, как видно, не очень встревожило.
— Сосед наш, Макар, там? — только и спросила.
— Безрукий? Тама. Пьют с унтером самогонку. Немец уж готов, пьяный.
Галка сдавила его.
— Какой ты холодный, чисто лягушонок! Околел?
— Вот еще… Мороз, что ли? — Карась обиделся, освобождаясь — от ее теплой тяжелой руки. — Пошел я…
— Погоди, есть хочешь?
— Да не… дома поем.
— Постой, говорю.
Сходила в кухню, принесла старенькую свою телогрейку (дня три как приготовила ее для Саньки, но его трудно поймать в последнее время). Надела, застегнула пуговицы, подвернула рукава.
— Вот так-то лучше. Ага?
В руки сунула ему теплую шершавую краюху хлеба, пахнущую золой.
— А теперь ступай. Погоди, погоди, — подошла, нагнулась.
— Да ты и босый. Ну что уж ты, Санька… Совсем сдурел.
Корила парнишку, а самой было неловко: на плечи нашла, а о ногах забыла. Знала ведь хорошо всю дол-говскую ребячью справу. Ну, есть какие-нибудь ботинешки, от старших, но то ж на крутую грязь берегут да на морозы. А теперь еще благодать — октябрь на улице.
Обиженная до слез Галка направилась было опять в кухню. Мучительно рылась в памяти, что бы такое приспособить для его ног? Не дедовы же валенки! Утонет в них. Да и у нее самой ноги за малым меньше дедовых. И тут жэ вспомнила о Веркиных прошлогодних ботинках. «Где они? В кладовке, кажется…» Сбегала в дом, принесла. «Не к лицу ей, «пани», стоптанные, — думала с каким-то злорадством. — Ухажеры на каблучках до-будут».
— Ну, впору?
Карась прошелся, пружиня ноги. — Да не жмут…
Окунула Галка все десять пальцев в долговскую огненную шевелюру, потрепала. Молча прижала к себе. На диво покорный и тихий, стоял Карась, уткнувшись лбом в девичий теплый живот, даже не пробовал вырываться. Так же молча Галка толкнула его в спину: ступай, мол.
Умостился Карась опять в своем логове — канаве, возле яра. Автомашина как стояла, так и стоит на месте. Обошел ее стороной. Мимоходом заглянул в оконце. Макар, смешно двигая рукой, отмахивался от Картавки. Та наседала, чего-то Доказывала ему. Немца за столом не было. Карась встревожился. Забегал глазами, внизу нашел еще прореху. Ага! Лежит, голубчик, под загнеткой. Все в порядке. «Обошелся и без «седьмого», — радовался он. — Безрукий сам упоил».
Месяц выбрался из туч. Хорошо видать белые деревянные перила моста внизу, коричневый выгон за речкой. Сбоку, с левой руки, виднелся Панский сад. Между садом и плетнем и должно «это» произойти. Не сводил Карась глаз. Уставали, протирал их рукавом телогрейки, глядел вверх. Месяц круглый, желтый, с оранжевым ободочком. По желтому четче проступили голубоватые пятна. И чем дольше вглядывался в эти пятна, яснее различал стог соломы, старшего брата, нанизавшего на вилы младшего. Вспомнил, был он еще маленьким, Федька рассказывал об этой кровавой драке между братьями, случившейся давно, еще в старое время…
От Галкиной телогрейки да хлеба пригрелся Карась, осоловел, поклонило в сон. Удобнее привалился спиной. Не заметил, как глаза слиплись. Почувствовал слабый толчок под ногами. Вскинул голову и обмер: видать как днем. А над головой, вместо синего, бездонно зияло дегтярно-черное небо.
Шел Ленька первым… Пробивался с трудом, раздирая руками камыш и бурьян, связанный ползучкой. С непривычки тер шею ремень автомата, о ствол и приклад больно стукался локтями. Ноги со чмоком уходили в холодную вонючую топь. Где-то тут есть тропка, но найди ее… Днем не уследишь за ней: то ныряет в камыш, подбираясь к самой воде, то гребется по крутому забурьяненному склону вверх, к глинистому яру. Тропку эту пробила бродячая скотина. А у людей путь свой; там, наверху, над самым яром, весело бежит желтой лентой дорожка. Кабы по ней, наверняка уже подходили бы к питомнику.
Позади тяжело ступал Молчун. Нес вещмешок со взрывчаткой. За ним держались Сенька Чубарь и Колька с автоматами наизготовку. Прикрывал Гринька. Налегке шел, с пистолетом. Пробирался вдоль яра, цепляясь свободной рукой за глинистые выступы.
Только что взошла луна. Огромная, круглая и красная, цвета неостывшей крови. С неохотой бурела темно-та над сумрачной степью. Вдали едва наметился Терновский бугор. Ночь покойная; беззвучным серебряным шелестом переливается звездное небо. Внизу, ближе к воде, прохладнее, чем здесь, сверху. Высовывая над яром голову, Гринька лицом ощущал теплые волны воздуха; доходит он сюда со степи, пахнет пылью, полыном. Редко вскрикнет птица спросонок, заплачет младенцем сова; в камышах крякнет утка, саданет об воду сом.
Из-за поворота речки выступил черной скирдой Панский сад. Снизу подала голос кряква, Сигнал. Гринька метнулся на звук. Крепкая рука легла на плечо. Вгляделся: Ленька. Тут же сидели на корточках все. Ленька кивком указал вверх. Гринька исчез. Вскоре прокричал сычом.
В Панском саду сделали привал. Устроились в тернике. Младшие братья Долговы заняли посты: Гринька прилег у яра, а Колька выдвинулся в сад.
Широко, вольно разбросал Ленька ноги. Почувствовал, что смертельно устал. Вчера утром он выехал на велосипеде в Ермаковку. Обедал у тетки Евдокии, материной двоюродной сестры. А к вечеру был уже на степной речке Большая Куберле, притоке Сала. Засветло отыскал нужные ориентиры. По полустертым точкам и черточкам от химического карандаша на сигаретной пачке нашел то, за чем ехал, — Андреев парашют. Отрыл его из земли, уложил в мешок. С этим грузом на спине всю ночь путал по глухим проселкам, сторонясь даже заброшенных бригадных землянок. К свету только попал в лесопосадку возле хутора Веселого. Вечером уже добрался на ерик к птичнику. В станицу вошел после захода солнца, крадучись, где его ждали ребята…
На какое-то время в Леньке шевельнулась тревога: Андрея все еще не было у Картавки. Тотчас подумал и о том, что его могли прихватить с собой в Веселый. А как это обернется для них, хуже или лучше? В случае какой нужды Андрей помощи им оказать не сможет. Будет он в станице или в хуторе эту ночь, все равно. Раскрывать себя он не имеет права. Уничтожение вражеского аэродрома — задание его — важней нынешней диверсии и даже их собственных жизней. Наоборот, все надо подстроить так, чтобы отвлечь от него все возможные подозрения. То, что Андрей «задружил» с Воронком, Бекером, Степкой Жеребко, приобрел веру и уважение у отца, — это хорошо. Но непонятно поведение Никиты. Дома за столом, когда речь заходит о Большаке, он отводит от него, Леньки, глаза, старается наблюдать исподтишка, незаметно. Что всполохнуло его? Рядом заворочался Сенька — мучил кашель. По шелесту бумаги догадался, что он собирается свернуть цигарку. Дернул за полу: не вздумай, мол.
— Терпения нету… Кашель, гад… Забухал простуженно и Молчун.
— Молчуна вон тоже дерет…
— Черти. В рукав только…
Ленька прилег опять. Щекой ощутил: место на автомате, где он пригрел, уже успело остыть.
Устраиваясь поудобнее, силился вспомнить: о чем он думал? Но перебил Молчун. Подползая к Сеньке, задел его ногой в локоть. «Босой!» Сперва не поверил себе. Дотронулся: точно, босой. Подошвы холодные как лед, мокрые. Представил берег, по которому шли, озноб покрыл все тело.
Как он проглядел с вечера еще! Стыд ожег Леньке щеки. Рывками расшнуровывал ботинки. Толкнул Молчуна в бок, сказал шепотом:
— На вот…
Вглядывался Молчун, стараясь угадать в потемках, что ему суют.
— Ботинки.
Но красноголовый ухом не повел. Вмешался Сенька. Склеив языком цигарку, внес предложение:
— А ежели нам наверх выбраться, по этой стежке, а? Боюсь, к свету не добредем…
Масла только подлил в огонь. Ленька сердито встряхнул Молчуна за плечо, повысил голос:
— Обувайся!
Это уже был приказ. Молчун долго сопел и отдувался, пробуя то один ботинок, то другой. Наконец высказался, что с ним случалось редко:
— Куда… на нос?
За горячкой Ленька и не подумал, что ботинки его действительно могли быть малы такому верзиле.
— Зараз чулки мои… Они шерстяные.
Сенька, ткнув в рот самокрутку, стал стаскивать сапоги.
В путь тронулись минут через десять. Молчун, потянув последний раз цигарку, сдавил огонек пальцами; окурок не бросил наземь, вернул Сеньке. Тот всунул его в жестяную табачницу. И это не ускользнуло от Леньки. Без напоминаний соблюдают приказ: никаких после себя следов!
Порядок теперь изменился. Вперед вышел Гринька, ужом скользнул вниз; Колька — замыкающий. У обрыва Ленька стащил с Молчуна вещмешок, отдавая взамен автомат, повелел ему приотстать. Сам пошел вслед за Сенькой.
Свету прибавилось. Луна поднялась, побледнела. Этот берег в тени, но тропку можно порою увидеть. По светлому и двигаться легче.
До питомника осталось шагов полтораста. Гринька пошел один. Остальные, присев под ивняком, ожидали сигнала.
— Тут вот… Федора зацапали, — сказал шепотом Молчун.
Никто не отозвался. Сенька полез в карман. Послышался крик сыча. Пряча обратно табачницу, он успокаивал себя, то ли Молчуна:
— Ничего… посля закурим…
Остаток пути шли особенно осторожно. По одному. Над яром — кусты боярышника. Колючая ограда тянулась сразу за кустами, а вдоль нее из края в край по толстой проволоке бегала овчарка. Раньше, до неудавшейся диверсии, немцы вязали ее сюда только на ночь, теперь оставляли и днем. Кроме этой, у охранников было еще две собаки; бессменно дежурили с тылу, со степной стороны. Свободных от собак участков оставалось два: сбоку, от буерака, метров в семьдесят просвет, да где въезд. Но там у ворот вышагивал часовой. Другой пост внутренний — у цистерн.
Собирались на дне буерака в ивняке. Ленька без труда отыскал «тайник» — промоину, заваленную опавшими листьями. Обследовал ее. Вышло, как и уверял Карась. Старая, в колено глубиной теклина проходила в зарослях бузины, ныряла под колючую огорожу. Разгреби руками, перекуси нижнюю проволоку — и готов лаз.
Вернулся Ленька, все были в сборе. По тому, как они выжидательно застыли, догадался: ждут от него чего-то… Но чего? Каждый знает свое место, неделю потрачено на это. Тупо заныло в середке… Страх! За себя? Нет. Какое-то не изведанное еще им чувство.
— Луна… вытрещилась.
Ленька скосил глаза. Колька и Гринька сидели рядом, прижавшись друг к другу. Схожи братья не только лицом, но и голосом. Глядел на луну, а сам все не переставал гадать: кто же все-таки сказал, Колька или Гринька? Поймал себя на том, что занимается ерундой, уходит от чего-то трудного, нерешенного. Хмурясь, достал из потайного кармана пиджака часы (довоенные, отцовы, валялись в комоде). Стрелка уперлась в цифру 12. Но — одна! А куда девалась другая? Встряхнул приложил к уху. Идут. В смятении уставился на стеклышко. Вдруг стрелки раздвоились. Большая отвалила от меньшей и стала на глазах удаляться. Натянул Ленька козырек кепки на брови. «Андрея бы…» И тотчас понял, чего ждут от него хлопцы… Слова, подбадривающего слова. Глянул на Молчуна, потом на Сеньку и сказал, подкрепляя кивком:
— Пора…
Сенька потянул к себе мешок — с этой минуты он переходит в его власть. Полез по карманам, проверяя, на месте ли зажигалка. Важная работа у него — подрыв.
Вызвался на это он сам. С неохотой уступил ему Ленька. В завязавшемся было споре Андрей поддержал Сеньку. Он считает, что главное — обеспечить подрывнику охрану. Нужно, во-первых, закупорить дверь во флигельке, где отсыпаются остальные три немца, и держать на мушке часового у ворот. Это свободно сделает один человек с автоматом — сторожка у самого въезда. Укрывшись в кустарнике, шагах в двадцати, при малейшей тревоге можно полоснуть очередью и по часовому и по двери. Ему, Леньке, Андрей посоветовал самолично снять внутреннюю охрану. Определенного места у того постового не было, ходит между цистерн свободно. Тем и опасен он, что не знаешь, где встретишься с ним. Ленька согласился. Но сделал по-своему. Для верности на закупорку ворот назначил двоих — Молчуна и Кольку. Себе в помощники взял Гриньку.
Колька, поправив на шее автомат, ступнул к Молчуну. Оставшись в сторонке, Гринька растерялся. Вытащил из-за пояса овечьи ножницы-резать проволоку, — двинул ими. Раздался ржавый, муторный скрежет. Сенька резко повернул голову. На свету Ленька заметил, как у него зло блеснули глаза, скривился рот. «Волнуется…» Неодолимо потянуло его что-то сказать. Хотел спокойно, но вышло даже сурово:
— Главное — не мямлить. Поджег шнур — и бегом.
Времени в обрез…
Уже проговорив, осознал, что это относится только к Сеньке. Поспешил исправиться:
— Вы тоже… — Глянул на Молчуна и Кольку. — Не увлекайтесь. Ходу по этому буераку. Ждать будем возле ветряка. Вот и все.
Кивнул Гриньке. Бесшумно, серой кошкой вскочил тот на обрывчик и пропал в зарослях бузины. Исчезли и Молчун с Колькой. Немного помедлил Ленька, устраивая в карманах пистолет и финку, а братьев уже нет. Уловил легкий треск сухого бурьяна по дну буерака.
— Ну и я двинусь…
Разбирая лямки мешка, Сенька спросил:
— Может, и мне зараз с вами, а?
;— Не горячись. Мягко разрезая воздух, пролетела низко какая-то крупная птица. Упала в Сал. Успел Ленька разглядеть у нее белый подбой крыльев.
— Сова…
— Сова, — согласился и Ленька.
Хотел он пожать другу руку. Зацепившись за холодную влажную бурьянину, схватил ее, намотав, оборвал зернистую макушку. Так с бурьяном на кулаке и вскарабкался наверх. Обрыв метра полтора, но сточная вода сделала удобный выступ для ноги. Махнул Сеньке: жди, мол, сигнала. И исчез.
Гринька уже управился со своим делом. Разгреб теклину, перехватил две нижние проволоки. Концы оттащил к столбам, по-хозяйски подвернул — не путались бы под ногами. Сам лежал в лазе и к чему-то прислушивался. Ленька тоже наставил ухо. Хотел раздвинуть кусты, но Гринька сдавил плечо: слушай. Донесся слабый звон. «Собака!» — обожгло Леньку. Пролез осторожно сквозь кусты и тут же сразу на чистом нащупал в траве трос. Это новость! Еще днем в этом прогоне собака не бегала. Выходит, вечером немцы протянули трос; эта овчарка свободно разгуливает от цистерн и до речки, встречаясь где-то над обрывом со своей товаркой. Что, ждали? Или пришлось на то?
Не сговариваясь, вернулись в буерак. Решение пришло тут же: отвести собаку от цистерн к Салу и застопорить ее там! Сбил Ленька кепку на затылок, высказал:
— Камень или палку швырнуть… Туда, к Салу. Она бросится. Лай без видимой причины, думаю, не подымет. Не дворняжка. Тут ее и перехватить. Проволокой. Срезать конец, обмотать за трос… И сядет, как на кукане. Идет?
Сенька шевельнул плечом: чего, мол, спрашивать, предложил дельное, и лучше сразу не придумаешь. Ленька мигом исчез в кустарнике.
Из степи пахнуло ветерком. Шелохнулись листья на крайнем к обрыву кусте бузины. Сенька поежился — холодок загулял меж лопаток. Подтащил под голову вещмешок, улегся удобнее. Глядел в небо, а видал Алину белую челку и прищуренные насмешливо глаза… Гринька устал ждать. Подумывал бежать на розыски, но в это время послышался шелест бурьяна. Из-за ивняка вышел Ленька, упал на живот. Дышал бурно. По улыбке можно было понять, что все в порядке.
— На кукане кобель… Ножниц жалко… Тоже швырнул. Земля крошится… Не слыхать. А как ножницы — сразу… И того встревожил, над Салом: звенел цепью.
Встал на колени, потуже затянул на животе ремень. Из кармана переложил пистолет за пазуху, поближе. Кивнул Гриньке: айда. Поймал Сенькин взгляд, сказал:
— Ладно, тоже подвигайся. У лаза жди… Держались кустов у самой ограды. Шли согнувшись, перебежками. Освещенные прогалины переползали. Луна зорко глядела сбоку. Молоденькие саженцы стояли ровными шеренгами, как солдаты, — облитые ее холодным светом. Бурьян в пояс; с начала войны здесь не притрагивались ни до чего человеческие руки.
Напротив крайней цистерны, привстав, Ленька долго оглядывался. Хорошо видать соседнюю цистерну. Она действительно близко; за ней выступает горб третьей, средней. Та самая большая (на плане она помечена жирным крестом — центр взрыва). На этом участке питомника деревья старше возрастом, кроны гуще, роскошнее. Цистерны наполовину врыты в землю, сверху завалены сухими ветками и бурьяном. С воздуха, пожалуй, обнаружить их будет невозможно. На это немцы и рассчитывали, не обеспечив склад противовоздушной обороной. «Андрей правильно разгадал», — подумал Ленька, вспомнив недавний разговор.
Позади зашевелился Гринька. Кивком приказал ему двигаться дальше, а сам пополз к цистерне. Мелькнула его белесая спина в бурьяне и пропала. Держа наготове автомат, Гринька сделал несколько шагов. Постоял, вслушиваясь. Тихо. А часовой где-то тут, рядом… Малейшая возня — и он, Гринька, должен быть там. Не стрелять — прикладом…
Еще продвинулся. Вот и пятый бак, последний. За кленами — сторожка. Там, где кончается кустарник, притаились и братья. Между сторожкой и братьями, у ворот, вышагивает часовой. А где же этот охранщик? Пригнувшись, он метнулся к цистерне. Обошел с теневой сторо-ны. Внезапно столкнулся с Ленькой. Стоял тот на свету, во весь рост. Увидал, удивленно развел руками. Вспыхнула в кулаке финка.
Вдвоем уже, не таясь, обошли склад еще раз. Отвернули круглый люк на средней цистерне. Дали сигнал.
Сенька явился на диво скоро. Будто вырос из бурьяна. На его испытующий взгляд Ленька шепнул:
— Никакого черта… Все обошли. Перепились небось.
Указывая на откинутую крышку, разрешил действовать. Сенька взобрался наверх. Шибануло бензином. Втолкнул в люк мешок. Крышку опускал бережно, чтобы не перебить шнур. Повернул потуже баранку. Сползая, в ладонях чутко пропускал белый шнур. Ленька и Гринька все еще тут. Обозлился:
— Ну?! Топайте! Догоню зараз…
Стоял он на коленях. Сунув конец шнура в зубы, нащупал в кармане зажигалку, отвинтил колпачок. Крутнул колесико. Еще, еще… Руки мелко дрожали, не хватало воздуха. Выдернул больше набензиненный фитилек. И в тот же миг всей спиной ощутил чьи-то крадущиеся шаги. Сжался весь, вбирая голову в плечи. Горячее сопение обдало затылок. Холодные, провонявшие табаком пальцы сомкнулись клещами на шее…
Гулко выстукивало в груди. Отдавало и в висках. Ленька даже мог считать удары. Уже трижды по времени сгорел шнур. «Что случилось? Бензинка?..»
Лежали они у лаза. Где-то неподалеку вызванивал цепью кобель. Дергал, недовольно повизгивал, но лая не подавал. «Нет, что-то неладное…» Повелев Гриньке ждать, вскочил. И сразу же за ближним кустом столкнулся с Сенькой. Испугался одного его вида: лицо белое, как бумага, волосы всклокочены, будто их натирали арбузной коркой. Телогрейка в руке.
— Зажигалку!.. Упустил свою… — выдохнул он.
Бежал Ленька, на ходу поправляя в зажигалке фитиль. Сенька топал сапожищами позади. Догнал у большой цистерны, ухватил за полу. Ленька сердито вырвался, — думал, тот просит зажигалку. Обогнул яблоньку и остановился… Немец! Лежал он ничком, выбросив вперед руки; одна нога, без сапога, вытянута, другая подвернута коленкой под живот — видать, силился встать, но руки уже не помогли. Желтый клок волос на затылке— торчком. Винтовка валялась с оборванным ремнем. В стороне стоял сапог, будто поставил его кто нарочно.
Ленька, сцепив зубы, чтобы не выдать дрожи, поймал друга за руку: прости, мол…
— Зажигалку давай!
Ощупывал карманы. Страшно сконфузился, когда Сенька, силой разжав ему пальцы, сказал:
— Да вот она… в руке.
Крутнул Сенька колесико — на кончике фитиля запрыгал едва заметный на лунном свету огонек. Шипящий конец подрывного шнура осторожно опустил наземь.
В полночь въехали в хутор Веселый. Растолкали атамана и полицейского. На строгий голос начальника полиции оба подтвердили: да, бумажку писали эту они и что по хутору только и разговору как о русских парашютистах. Слух разнес парнишка. Прибежал с такими глазами со степи — корову искал. Как раз на восходе солнца. Сперва пролетел самолет. Видал ясно, как выпал из него черный комок. Потом парашют…
Илья Качура переглянулся с Воронком, Степкой Жеребко. Покосился и на Андрея.
— Ну-ка, хлопца…
Привели заспанного паренька в защитном ватнике, без шапки. Андрей узнал в нем вчерашнего — доставил пакет. Он бойко, не моргнув глазом, пересказал слово в слово только что услышанное. Вызвался хоть сейчас, ночью, проводить на то место в лесопосадку.
До утра гоняли лошадей по балкам, вымоинам, буграм. Занялась заря, въехали в лесопосадку — ночью не рисковали. Андрей с Воронком набрались смелости: пересекали ее поперек.
Развернулись строем, будто бредень тянули. Кони мокрые от росы, валом прет от них пар, и едва держится на ногах. Вывозились и сами, как черти.
Качура дремал в тачанке, закутавшись в бурку с головой. Степная малоезженая дорога мягко и усыпляюще покачивала. Разлепил глаза от громких возгласов. Из леса скакал Воронок, сопровождаемый гурьбой полицейских. В седле что-то белело. «Парашют!» — догадался Илья. Прямо на колени угодил Воронок трофеем. Запустил обе руки в холодный, шуршащий шелк, искал марку. Сомнение развеял совсем новехонький картонный заряд от русской ракетницы. Валялся неподалеку.
Долго толпились вокруг тачанки, возбужденно гудели. Андрей успел перетянуть подпруги; пучком полыни досуха протер мокрую шею Серого. Не жалел, что его забрали с собой; неизвестно, чем бы тут окончилось. До последнего не верил Качура. Даже Воронок заколебался, когда прошли всю полосу вдоль. Повернули обратно по настоянию его, Андрея. «И надо же попасться парашюту именно Воронку, — думал он радостно, — в рубашке, подлец, родился». Оценил и Ленькину смекалку. (Парашют его, Андрея. Ленька загодя перетащил его из куберлеевских камышей в Веселый; уладил- и с пареньком, комсомольцем из станичной школы, о пакете и парашютисте.)
Словом, одна часть операции удалась. А как там, у ребят? Зарево видали в той стороне, но все пришли к одному: горит степь. Если Макар сумеет напоить Бекера, то часовых останется трое. Ребят пятеро. Три автомата, пистолет, гранаты. При случае могут отбиться. Комендантская охрана вряд ли кинется на помощь. Кроме двух десятков парней, постовых, с «хохлом» во главе, в станице нет и случайных воинских частей. Должно обойтись.
Вытер руки Андрей о полу шинели, закурил. Угощая сигареткой калмыка-полицейского, весело спросил:
— Что, Даржа, не даром ночь болтались?
— Ишо мана. Шукать, шукать дюже надо.
— Дюже, дюже. — Андрей согласно закивал.
К ним протолкался Воронок. Захлюстанный по пояс, лицо иссиня-зеленое от тревожной и бессонной ночи, как после выпивки, но девичьи глаза блестели, не остыли еще от возбуждения. Просилась на губы и улыбка — » сдерживал, крепился. Весь вид у него говорил: вот, мол, все вышло по-моему. И к Андрею он подошел неспроста, а именно разделить хоть молча с ним, единомышленником, удачу. Пусть не поровну, но какая-то толика есть и Андрея. Когда тащил из Андреевой пачки сигарету, руки-копыта его мелко дрожали.
Доглядел Даржа раскосыми глазами, с усмешкой спросил:
— Куриц утаскал?
— Чего? — не понял Воронок.
— Мал-мал руки дрожат вон.
— Харя калмыцкая.
Воронок, добродушно усмехаясь, плюнул, метя плевком в бурьянину.
Нащетинился Даржа. Засопел сплюснутым носом, щелки-глаза вытаращил до отказа, а в руке заиграла витая, в большой палец толщиной плеть с круглым ременным наконечником.
— Но, но… — У Воронка заострились скулы. — Разбаловала тебя Советская власть… и погладить не даешься.
Недобро осип голос у Воронка, а глаза усмешливо глядели на Андрея — уверен, найдет у него поддержку.
Чем бы кончилось, неизвестно. Воронка кликнули к тачанке. Отошел нехотя, похлопывая плеткой по голенищу.
Откуда у этого тщедушного, но цепкого, как репей, человека столько лютой злости к Советской власти? Андрей тотчас отличил его от всех в полиции. Самый опасный! Малейший неверный шаг — слово, взгляд и далее неуместный вздох — верный конец. Особенно опасна пьянка. Держи да держи себя. И не пить нельзя с этим сбродом, также потеряешь веру. Понял Андрей, что с Воронком надо заколачивать дружбу особо. Если со Степкой Жеребко нужно хлестать самогонку ночами напролет и не пьянеть, — он уважает только себе подобных, с «хохлом» разговаривать перед сном в караулке о «малих детях», конях и «зазнобах», то с этим иначе…
Как огурец семечками, набит Воронок самыми неожиданными «планами». По своей горячке, ретивости высказывая их, оставался почти всегда одиноким. Никто его не поддерживал, а Степка Жеребко зачастую поднимал на смех. И нередко выходило все-таки по его, по-вороновски. А смелая, непонятная сразу догадка — от шнура, случайно найденного в сарае начальника полиции, до готовящейся диверсии — как-то вдруг подняла л укрепила его в глазах всех. На первом же совещании Андрей, когда он из подвала перебрался в кабинет инспектора «отдела», совершенно случайно поддержал Воронка в чем-то и попал в яблочко.
В тот же вечер Андрей спросил у него:
— А сколько лет тебе, хлопец?
— Сорок первый топаю. — Воронок смущенно опустил девичьи глаза.
Ответом его Андрей был поражен.
Кто он? Откуда этот Воронок? Ни роду ни племени.
Как-то на этот вопрос ответил Макар Денисов:
— Воронок, спрашиваешь? Э-э… Оно ить как сказать попонятливее. На провесне в половодье разливается Сал, все крайние к ярам дворы затопляет… Потом вода эта падает, а на кручах, по берегу, скрозь остается всякая дохлятина: и тебе кошки, и собаки, и какой только падлы нема. Пригреет солнушко — и зловоние от всей этой прелести, смрад. Дух спирает, когда поблизу проходишь, нос пальцами зажимаешь. Вот он и Воронок тебе весь. Занесла нам его полая вода в станицу, а мы — нюхай.
К тачанке вслед за Воронком вызвали и Андрея. Короткий, летучий совет, видимо, уже окончен. Качура, поправляя на голове серую папаху с малиновым верхом, меченную накрест желтым галуном, ставил перед Степкой последнюю задачу:
— Разобьетесь по двое. Охватите до самого Кравцова. Ни одной лесополосы, балочки, ярка не пропустить.
А от Кравцова — по Салу. И так до самой станицы. Уяснил?
Степан Жеребко, поглаживая граненый подбородок, кивнул. Качура глянул на Андрея:
— А ты, Большак, трогай за мной. В станицу поедем.
Выскочили на бугор — солнце взошло. С утра начало печь. По-летнему белые, легкие, высоко в небе плыли облака. Туманом исходили сизые степные дали. Издалека забелела крыша станичной десятилетки. Едва поспевал Серый за тачан-кой. Андрей расстегнул шинель. Пекло в затылок, прогревало насквозь одежду и доставало до взмокшей от быстрой скачки спины. Яркий верх качуринской папахи то удалялся, то вновь бил в глаза.
Возле однокрылого ветряка, на бугре перед Нахаловкой, натолкнулись на Приходько и еще двоих верховых. Не добегая шагов сто, «хохол» задрал руки, чтобы остановились. И без того худое, с ввалившимися щеками лицо с вислым носом вытянулось, дико перекосилось. И весь он — руки, лицо, одежда — был в копоти, будто его протянули сквозь дымоход. Качура привстал с сиденья. Глядел округлившимися, как у совы, глазами.
— Беда, господин начальник! Ей-бо, беда! Решка всем нам! Ей-бо, решка! Там як полыхало… Усю ничь.
— Чертов хохол! — заорал Илья не своим голосом. — Горело что?!
Не сводя с начальника обезумевших глаз, он ткнул куда-то в сторону станицы плеткой, выпалил:
— Вона, питовник… Склад!
Тихо осунулся Качура на ковер; искал на шее завязку бурки и не находил. Побелевшие губы что-то велели кучеру, а слов не было слышно. Расторопный паренек догадался — тронул коней. Глухо, будто из воды, доносились до его ушей бубнящие голоса Большака и Приходько. Успокоившись, выслушал и подробности «беды». Сгорел немец-охранщик; отстояли от огня только одну цистерну, что за караулкой. Бекер эту ночь пьянствовал у Картавки. Подрыв явный, но задержать никого не удалось. Да и некому. Сам он, Приходько, со свободными от караула парнями всю ночь как есть возился на пожаре. Только к свету налетели из Зимников жандармы с собаками. Прибежало и начальство с аэродрома.
— Комендант волосья на соби обрывае… Сам прибиг в полицию. Справлялся, чи вы вырнулись? А це послав за вамы…
Когда Приходько узнал, что возвращаются они не с пустыми руками, немного успокоился. Понимал, что находка, которая лежит у начальника в ногах, смягчит все дело.
Прежде чем ехать в полицию, Илья свернул к себе домой. У порога кухни встретила его встревоженная жена. Не снимая папахи, сел к столу.
— Жрать ставь.
Поковырял ножом лавку, спросил:
— Ленька спит?
Красная эмалированная крышка от кастрюли выскользнула из рук Анюты и, вертясь, запрыгала по полу. Подняла ее, стала протирать тряпкой. С мужа глаз не сводила.
— Ты что, совсем?.. Он же у Явдошки в Ермаковке. Сам отпустил. Третий никак день уже гостюет.
Взгляд холодных серых глаз у Ильи потеплел, разгладились на лбу и морщины. Заглянул в тарелку, совсем мирно и сонно проговорил:
— Борщ нонче варила… Зараз я. Поднялся, поправляя на ходу папаху, вышел. Анюта слышала, как от ворот сорвалась тачанка. Так и села, ни живая ни мертвая, на лавку — ноги в коленях подломились.
Ночь Никита провел у Картавки. Развезло парубка, и домой не дотянул. Спал за катухом, под скирдой. Сама хозяйка растолкала, поднявшись рано утром до коровы:
— Эгей, пан Качура, прокидайся. День займается на базу.
Вскинул Никита забитую соломой голову, повел налитыми одурью глазами. Не понимал, где он.
— Домой, домой ступай зоревать. А то вон бабы коров выгоняют. Узрят, брехни не оберешься.
Спустился Никита к Салу. С чьей-то лодки пригоршнями черпал студеную воду. Разогнал одурь, освежился. Домой не пошел, как советовала Картавка, направился в полицию. Обходил площадь закоулками. Голова вроде перестала трещать, а на душе муторно.
Из обрывков составлял вчерашнее… Подкатили они к Картавке на тачанке. Пока был отец, он держался, пил мало… Да и явился туда не затем, чтобы хлестать самогонку. Улучил момент, когда бобылка освободилась, поманил ее пальцем в чулан.
— Ну, бегала? — спросил шепотом.
— Бегала, бегала, касатик. Всему свое время. Мало выпил Никита, но ударил хмель в голову.
— Ты это самое какой раз говоришь, — он повысил голос. — Видала ее самою, скажи?
— Как же, как же, касатик, не видать. Вот так, как с тобой, стояли и беседовали…
— А она?..
— Что она? Бабы ить тоже народ разный. Иная — намекни одним словом, она враз поймет, что к чему, а иная только чешется, как телушка годовалая об плетень… Словом, безо всяких понятнее. Да ты не горюнься, обломается. У ней вага зараз на душе.
— Какая «вага»?
— Тяжесть, горе, — пояснила Картавка. — Ить тог, красноголовый, Федька Гашки Долговой, хахаль ейный был. Чи не слыхал? Вся станица знает…
Вскоре отца вызвали в полицию. Вот тогда и распоясался Никита — пил с горя и обиды. Как очутился за катухом, не помнил…
К полиции вышел Никита со стороны парка. Взял напрямую, через забор. Возле яслей увидал Воронка. Подошел сзади. Тот, засучив по локоть рукава, старательно охаживал скребком рыжего вихрастого конька. Коротенький конек, мохноногий и голову держит вниз, как свинья.
— Находка? — спросил Никита. Воронок не обернулся.
— А, ты… Нравится? — потрепал рыжего за жесткую, торчком, гриву.
Плюнул Никита сквозь зубы, всем видом своим показывал, что он бы такое дерьмо и чистить не стал. Умостился на ясли. Закурил. Чтобы как-то сгладить свою выходку, спросил:
— Достал где его?
Вместо ответа Воронок усерднее нажал на жестяной скребок. Конек поджимал ноги, отмахивался коротким мочалистым хвостом, но от зерна не отрывался.
«Обиделся… Ну и черт с тобой, — думал Никита. — Еще не такую пилюлю глотнешь, обожди». Болтал ногами, провожая взглядом белые барашки облачков, уходивших за парк, в сторону Нахаловки. Подумал, что, наверно, их видит сейчас и она, Таня… Пригретый солнцем, потянулся сладко:
— Эх, поспать бы… Отбросил окурок, прилег на сено.
— И вчера не явилась? — спросил Воронок. Обожгло Никиту: «Проболтался!» Головы не поднимал, лежал с закрытыми глазами.
Воронок, продувая скребку, насмешливо сказал:
— Видала она, парень, не таких…
Подняло Никиту. Щурил недобро глаза, кусал стебелек люцерны. Вдруг протянул руку:
— Неделю даю, от силы — две… Будет бегать зз мной, как шарка.
Недоверчиво присвистнул Воронок, но кисть-копыто положил на его ладонь.
— Вечер у Картавки, — подсказал пари.
— Идет, — согласился Никита.
Повеселевший Никита предложил опробовать конька. Подседлали. Не уговариваясь, свернули в Нахаловку. Проезжая по гребле, Никита кивнул в сторону каплиевского куреня:
— Тут она живет… У свекров. Муж погиб…
— Вдова…
Воронок усмехнулся. Показывая глазами на хату Долговых, подковырнул:
— Слыхал, сосед, покойничек, бегал по ночам через эту балку… Правда?
Секанул Никита плетью Гнедка по ушам. Выскочили на выгон, только там ответил:
— Брехня.
И с удивлением покосился на конька: Гнедко его сбивался на галоп, а тот шел рысью. Легко и красиво работал передними ногами, голову нес фартово, тряс шеей, как голубь-трясун. Не рысь, а пляска, будто он в цирке или на параде под музыку.
Перехватил Воронок его взгляд, подмигнул. На прощанье махнул папахой и дал коньку повод. пошел он от Гнедка. Никита взялся за плеть. Догнал на бугре, когда тот уже остановился. Воронок, сворачивая цигарку, нарочно не глядел на Никиту: знал, о чем сейчас пойдет разговор.
— Шустрый конишка, ишь… — Никита мотнул головой. — Откуда он у тебя?
— Из конюшни
— Из нашей?!
Не сумел Никита скрыть зависть в голосе. Возился с зажигалкой. Неуемно тряслось все в середке. Выпустив дым, спросил, как мог равнодушнее:
— А куда же теперь свою Голубку? Она не хуже этого…
Хитрил Никита — обходным маневром выведывал у Воронка его виды на плясуна. Жалел в душе, что не ему попался он на глаза в конюшне полиции. «Может, обменяется на что?» Погодя опять вернулся к этому:
— Большаку уступи Голубку. Его Серый что-то подбился на передок.
— Большаку, говоришь? — переспросил Воронок. Распутывая гриву, с непонятной усмешкой сказал: — Боюсь, не ездить ему скоро и на Сером, не только на моей Голубке…
Никита, поддавая каблуками в бока Гнедку, выскочил наперед. Не понимал, как расценивать сказанное Воронком… До сей поры он верил Большаку, водил с ним дружбу. «Поскандалили? Или тоже заподозрил?..» Быть не может. Воронок не знает даже того, что известно ему, Никите. Ни о дружбе Большака с братом, ни о ночных встречах у Галки Ивиной… Волосы шевельнулись под папахой от внезапной мысли: «Проболтался! Вчера, у Картавки… Как и о Татьяне…»
Выскочили на бугор, к Салу. Лошади их стали рядом. Пенили удила, тянулись храпом к свежему ветру.
— Что, не отдашь? — допытывался Никита.
И опять непонятная усмешка потекла по бледному голощекому лицу Воронка. Глядя из-под черной корявой руки на левую, низкую сторону Сала, предложил перейти речку вброд и дать крюк до Озерской лесопосадки, синевшей по горизонту.
— Ты дежурный нынче.
— Нет, хохол.
— Спятил! — Никита возмутился. — Утром же ты должен сменить его.
— Ну, сменил… Чего орешь?
Глянул Воронок на солнце, заторопился. Крикнул уже на скаку:
— Гони, не отставай!
Через малое время бешеной скачки были в Озерской лесопосадке. Мокрых коней привязали к кленам, в тени.
— Не разнуздывай, — повелел Воронок. Не утерпел Никита, спросил:
— За каким чертом принесло нас сюда?
Воронок приложил палец к губам: баста, мол, разговорам. Махнул, требуя следовать за ним. Высоко задирал ноги, чтобы не шелестеть бурьяном. Крались с остановками.
— Тут ложись, — Воронок указал глазами на кусты. Разминал Никита сигаретку, терялся в догадках.
Где-то глубоко сосала неосознанная тревога. Воронок вернулся скоро. Прилег рядом; продувая по привычке ствол пистолета, предупредил:
— Теперь замри. Гляди вон на тот дубок… на прогалинку. Что бы ни увидал, лежи. Ясно?
От такого начала у Никиты забурчало в животе. Тоже расстегнул кобуру. До боли в глазах вглядывался в освещенную солнцем полянку, куда указал Воронок. Что-то нестерпимо кололо в бок. Пошарил под собой: пенек. Вдруг услыхал отчетливо: позади кто-то раздвинул кусты и остановился. Дышит учащенно. Холод прошел по затылку. Скосил глаз, от радости вскрикнул:
— Жульба!
Воронок хищно оскалился, указывая кивками на полянку. Раздвинул Никита кусты — человек. Сперва не угадал, слезы замутили глаза. Протер рукавом: Большак. Уперев руку в бок, осматривался, будто искал что-то в бурьяне. Ступая осторожно, подошел к дубку; присел на корточки. Что он делал, Никите не видать. Вытянул шею, но Воронок осадил его. Чертом покосился и на "кобеля, — улегшись у ног хозяина, тот звонко щелкал зубами, отбиваясь от мух. Никита двинул было его сапогом, но Воронок, свирепея, погрозил пистолетом: оставь, мол.
Тем временем Большак откопал какой-то зеленый ящичек. Сбросив папаху, надел черные круглые наушники. Только тогда Никита смекнул, в чем дело. Лежал бездыханный, сжимая рубчатую колодочку пистолета. И уже не глядел туда, а ловил ухом одно-единственное слово, которое повторял Большак так настойчиво:
— Волга… Волга… Волга…
Прослушал, когда и умолк голос. Выглянул: на полянке— никого. Воронок, утираясь папахой, подмигнул:
— Помалкивает «Волга»…
Откуда-то издали донесся Ленькин голос: «Жульба! Жульба!» Кобель вскинул голову, навострил уши. Опрометью бросился в кусты на зов.
Глядел Воронок на Никиту насмешливо, с вызовом, играя пистолетом:
— Пить, пан Качура, не умеешь… Зеленый еще. Слезы брызнули у Никиты из глаз.
С вечера случилось. Задремала Захаровна. Вдруг загремел дом, задребезжал стеклами. Спросонок ни юбку не найдет, ни опорки. Шарит в потемках руками, пришептывает, вспоминая милостивца и грехи свои тяжкие:
— Ой, боже… господь-милостивец, да за какие грехи тяжкие…
Как была в исподнице, так и кинулась. Наскочила на что-то. Ой, боже… Где она? Затмение нашло на нее. Это же печка! Разобрала по грохоту кулаков, где чуланная дверь.
— Люба… Любаша, до нас…
— Слышу…
Любовь Ивановна уже возилась с лампой. Увидела, мать взялась за дверную ручку, остановила:
— Погодите, сама я открою. Мишка… в саду. За ним это. Предупредите его, мама. Куда-нибудь… ради бога. В камыши…
Задержалась возле двери.
— Хоть юбку накиньте… В руках она у вас. Недоверчиво оглядела Захаровна руки свои. Правда, юбка. Только успела пристегнуть ее да вдеть босые ноги в валяные опорки, в комнату ввалилось трое не то четверо (потом досчиталась: трое). В папахах все, в зеленом. Повела носом: самогонищем прет от них, табачищем. Угадала кума безрукого, хотя держался он как бы позади. Передний тоже из соседей, заводила самый, Качура. Третий, по виду хлопец, вроде не станичный, из чужих.
Подбоченясь, Качура развязно сказал:
— Примайте гостей.
Захаровна отвесила поклон:
— Гостям завсегда рады.
Крякнул Илья довольно. На пододвинутый Захаровной стул расселся важно; скрипя им, поискал отяжелевшему телу удобное положение. Сел к столу и Воронок. Макар один топтался у порога, ухмыляясь, кривил на сторону носатую морду — не знал, куда девать глаза.
— Пан Денисов, приступай…
— Да оно ить, братушка… — мнется Макар.
— Ну?!
— Господин гильс… гильх… полицевский…
— Пан Денисов!
— Что нужно вам? — спросила Любовь Ивановна. Илья плотнее сдвинул светлые брови; осматривая ее оценивающе, как цыган кобылу на базаре. Не погасил и ухмылку в лихих глазах, с какой порог переступал. Сбил красноверхую папаху на затылок, перекинулся взглядом с Воронком.
Воронок хлопнул себя по нагрудному карману гимнастерки, сказал хрипло:
— С обыском пришли. Вот ордер.
Оттеснив от двери кума, Захаровна ткнулась было в чулан, но Воронок успел окликнуть:
— Куда, старая? Назад вертай. Самогонка есть, говори?
Отмахнулась троекратно Быстриха скрюченной щепотью, как от нечистого, побожилась:
— Вот те хрест, спокон веков не займаюсь таким делом.
— Брешешь, — не поверил Качура.
— Она в матери вам годится, постыдились бы.
— Заткнись, комис-сар-ша. Кажи, деньги есть?
Разгадала наконец Любовь Ивановна, зачем пожаловали ночные гости, легче стало. Запахнула потуже махровый дымчатый халат на шее, пряча розовый кончик комбинации, глянула на начальника полиции с усмешкой, ровно крапивой по глазам провела.
— С этого бы и начали, господин Качура.
Хватил Илья по столу кулаком; лампа, подвешенная к потолку, замигала.
— Комис-саршша… Откомиссарилась! Наша теперь власть, русская. Развязывай мошню. Ну?!
Любовь Ивановна притушила верхними веками светлячки в глазах — отражение фитиля.
— Какие деньги?
— Не нахапали? Зна-аем вашего брата… Запрокинув голову — папаха свалилась на пол, — смеялся Илья на весь дом, выставив напоказ крупные желтоватые зубы.
Всю силу собрала Любовь Ивановна, чтобы достойно ответить этому человеку:
— Я честно зарабатывала их, господин Качура. По ночам с ножом не ходила…
Даже Воронок оборвал смех. Потупив девичьи глаза, осматривал свои копыта-руки. Затея эта его — пойти растребушить комиссаршу. Все одно немцы не сегодня, так завтра решку наведут ей. Да кстати, и с Картавкой рассчитаться. Черт страшная, берет только советскими. А где их набраться? Небось с полчувала уже вывалили ей. Все, что хранилось в полицейской казне. А немецкие марки за версту не показывай. При Бекере заявляет, не моргнув глазом: «Мне с ними до ветру укажете ходить?»
— А у комиссарши есть. Натоптала наволочку, как жидовка. Про черный день жилит, — выставлял все новые доводы Воронок.
Качуре по душе пришлось предложение. И не так из-за денег (Картавке можно вовсе не заплатить), сколько глянуть на самое комиссаршу, жену давнишнего врага, Красного Беркута (с сыном его уже знаком). Опорожнили для смелости четверть и пошли, упросив Картавку подождать с расчетом до завтрашнего вечера. Пообещали расплатиться «комиссарскими». По дороге сбили упиравшегося Макара. Хоть и крепко был выпивши, а понимал дурную затею. Отнекивался, пока не нажал сам щуряк:
— Желаешь чистеньким остаться перед Советами? Не-ет уж, пойдешь, красный недорубок.
И пришли.
— Добром кажу… — подрожал ноздрями начальник полиции. — Чуешь?
Любовь Ивановна, ни слова не говоря, прошла в спальню. За ней, понукаемый Качурой, потащил грязные сапожищи и Макар.
Илья подмигнул Воронку: обошлось, мол, без особых хлопот. Довольный и оборотом дела, и смотринами комиссарши, развалился на спинку стула. Ловил сигаретой увертывающийся голубой огонек в зажигалке, а сам косился на Захаровну, все так же стоявшую у дверной притолоки. Разгоняя от себя дым, с усмешкой заговорил с ней:
— Отшикувалась, стара? Зятек-то в Волге. Раков кормит. Моли бога, пацана выпустили. Моя власть, быть бы ему на мыльной шворке.
Безобидно похлопала Захаровна реденькими вылинявшими ресничками.
— Не дал господь бог жабе хвоста, добрый соседушка.
— Гм, хрычовка, — хмыкнул сосед.
Повернулся на шаги из спальни. Удерживая дыхание, глядел, как колышутся длинные полы дымчатого халата, подбиваемые изнутри коленями. Упустил момент, когда она положила на стол кожаную с обтертыми боками сумочку. От неловкого поворота головы запершило в горле. Прокашливаясь, показывал на сумку.
Воронок вывернул ее в момент — на скатерть высыпалось несколько мятых бумажек, красных, тридцаток, а остальные помельче. Одним оком прикинул, что этих капиталов хватит расплатиться с самогонщицей не боль-ше как за четверть.
Переняла Любовь Ивановна их скрестившиеся недоверчивые взгляды, пояснила:
— Все, что есть в доме.
Пан Качура прищурился.
— Бреш-шешь.
Вся кровь кинулась от лица прочь. Сцепила Любовь Ивановна руки на груди, отошла к печке. Прижмурила глаз, чтобы унять тик в нижнем, не то в верхнем веке.
— Ищите.
Медленно поднимался Качура. Обеими руками обхватил лакированную желтую кобуру. Новый, необдерганный шпенек зацепки не давался, дуром тянул крышку. Дрожа ноздрями, отрывал слова от чего-то крепкого по одному:
— К стенке!.. И ты… стара! Рядом… тут… Покажу! Комиссарские…
Быстриха кинулась к дочери. Раскрылатилась, распушилась, будто квочка, загораживая собою от оскаленной морды собаки свое чадо. Затопал сапогами возле щуряка и Макар Денисов:
— Братушка, братушка, остепенись!.. Оно ить какое дело… Охолонь трошки. Ей-богу, охолонь.
Из чулана рванул кто-то дверь. Обернулись все. В черном проеме держась за косяки, стоял Ленька Качура. Буравил отца острым взглядом из-под насупленных бровей — как у Анюты, густых да черных, — грыз губу. Одарил этим же взглядом и дядьку.
— И ты здесь, дядька Макар…
— Да ить оно… служба, племяш.
Безрукий, подтыкая выбившийся из-под ремня порожний рукав, подался от шуряка.
Илья опомнился. Поправил сбитую на живот кобуру— так и не расстегнул, — шагнул к сыну:
— Приказа не знаешь? Шляешься по ночам… Ленька тоже надвинулся.
— На родного батьку… с кулаками?!
Красная набрякшая рука Ильи вцепилась в вельветовую куртку под горлом. Ленька крутнул ее, оторвал, выворачивая в локте. Задыхался от сивушного угара, разившего из оскаленного отцова рта. Напирая, говорил глухо, натужно:
— Мало вам черного дела… Грабить еще!..
Видел, как у отца на шее вздулись узлы жил, перекошенное злобой лицо посинело. Не мог поймать его другую руку. Почувствовал, и эту ему сейчас не удержать. Но сзади повис дядька:
— От греха, братушка, от греха…
— В душу… мать!.. Щенок!.. С кулаками?!
Озверел Илья. Рвался, хрипел, не спуская налитых кровью глаз с сына.
— Сын он тебе чи не? — плачущим голосом добивался Макар. — Ай не видишь? По-доброму не кончится…
Задетый чьей-то ногой стул отлетел к печке, едва не задев Любовь Ивановну. Досталось и лампе; качалась, скрипя ржавым крючком в потолке, а вокруг по горнице — стенам, полу, потолку — метались в безумной пляске взлохмаченные, изломанные тени не то людей, не то зверья.
Ввязался и Воронок. Отнял у Леньки руку начальника, перекинул себе через плечо. На голощеком лице его усмешка: дело, мол, тут уже семейное, и лучше воли кулакам не давать. Вдвоем с Макаром вывели его во двор, на свежий воздух, чтобы дать ему остыть.
— Страма-то, господи, на всю станицу, — вздохнула сокрушенно Захаровна.
Сгорая от стыда, тер Ленька шею.
— Случайно я… Проулком шел… Слыхал, как они ломились до вас. Матери моей не говорите, пожалуйста… Сам я…
В дверях столкнулся с Мишкой. Не глянул в глаза ему, бегом бросился со двора.
Мишка, без рубахи, непонимающе переводил взгляд с бабки на мать.
— Что тут?..
Бабка Захаровна горько покачала головой, проронила:
— Вот она, новая власть.
Ступил Мишка наземь босыми ногами; в трусах, наливаясь знобкой дрожью, прыгал через мокрый бурьян. Ось холодная и тоже мокрая от росы. Рывком выбросил ее вверх. Раз, два, три… пять… восемь… Двенадцать! Паром горячим обдало. Покраснел, на шее, груди и руках узлами набрякли жилы. Нет, кажется, сил. Но сдаваться не хотелось. Ногами подыскал стойку прочнее. Не силой, а злостью выжал. Подержав, не рискнул опустить — выскочил из-под нее. Загудела от удара земля. Хватал ртом холодный воздух, руками сдавливал грудь, будто боялся, что колотившееся сердце прорвется на волю.
За плетнем торчал Горкин смоляной вихор. Кивнул ему. Тот, приняв это за приглашение, пролез в дыру, подошел. Попробовал оторвать от земли ось, тяжело. С завистью оглядел его мускулы на руках.
— Здорово… Тринадцать разов, а вчерась — девять.
— Считал?
Покраснел Горка — не забыл еще, как выгнали его когда-то из-за плетня. Указывая куда-то за Сал, спросил:
— Слыхал… как рвануло?
Насупился Мишка, растирая на ладони свежий волдырь.
— Не спал… тоже?
Минула третья ночь, как в питомнике произошел взрыв. Если бы Мишке и не шепнули загодя, кто собирается это сделать, все равно подумал бы на друзей. Они сделали то, что не удалось им с Федькой. Радовался их удаче. Но радость омрачалась этой случайной, казалось, связью с посредником, Горкой. Мальчишка. Достаточно одного слова на улице, среди таких же, как и он, чтобы погубить всю организацию. Это и пугало Мишку. Порою являлось острое желание пойти к Галке и все раскрыть начистоту. Добавлялось еще и другое: попросить у Веры прощения. Не давала покоя недавняя жестокая выходка… Теперь понимал, что обозвал напрасно тогда девушку. Работает в комендатуре она по заданию. Сорвался: ревность и боль в тот черный час сошлись в нем воедино. Сознавая, мучился вдвойне. Только и облегчения: ему верил Горка. Попытка оправдать себя словами провалилась. Одно оставалось — дело. Руки уже начали чесаться от долгого безделья. Подумывал, что бы такое сделать для начала? Организация зашевелилась, действует: листовки, ночные пожары по хуторам — горит хлеб, сено, взрыв склада…
Нет, не мог Мишка явиться к ним с пустыми руками. Ночами особенно одолевала мысль: «Что сделать?» Швырнуть гранату в окно коменданту? Днем рискованно, а ночью… Бывает ли он там? А в машину? Подкараулить у моста. Мысль! Еще лучше в проезжую какую-нибудь… С солдатами или важной птицей, посолиднее коменданта. И ничего не надо, кроме одной гранаты. Добра такого хватает. В любой канаве, под плетнями… С запалами — беда.
Прошлой ночью Мишка подумал о Горке. Достать через него запалы в полиции. В свои планы пока парнишку не вводить. Так и сказать, для всякого случая. Заколотить с ним дружбу покрепче. И этим держать его при себе, чтобы меньше бывал на улице с детворой, — будет спокойнее, не сболтнет.
И сейчас, глядя мимо Горки, Мишка спешно подыскивал окольный путь, незаметнее, плавно свести разговор на запалы. Сплеча рубанешь — напугаешь еще. Но ничего такого не приходило в голову. Сказал, лишь бы не молчать:
— Денек безветренный… Рыбалить только. И неожиданно для самого себя предложил:
— Айда поудим? А то и бреднем можно… У вас же есть, кажись?
— Ну, есть?
Недоверчиво глянул Горка. Худые плечи его свело, вздрогнул, будто влез уже в холодную воду.
— Сходи, спробуй… Вода как лед.
— А гранатами, а? Глушить…
Самого покрыл озноб — так удачно завязался нужный разговор. На радостях схватил ось и начал кидать ее вверх.
Рот Горка раскрыл. Глаза с каждым броском округлялись, наливаясь горячим блеском. Не выдержал, громко крикнул:
— Четырнадцать!
Мишку качнуло. Переступил, не сгибая в коленях, онемевшими ногами. Едва удержал над головой «штангу». Красной порошей завихрилось в глазах. Собрал остатки сил и бросил ось наземь.
Тряс Горка за руку, с испугом наблюдал, как отходила у него с лица и шеи кровь.
— Не порвал… жилу? — спросил побелевшими губами.
Встряхнул Мишка головой, задышал ровнее и глубже. Бело засветились на солнце зубы.
— Жилу? Не-ет, не порвал. Все мои жилы на месте! Схватил Горку за штанный ремень, и смеясь на весь двор, закружил.
Делая страшные глаза, зашептал Горка:
— Бабка, бабка…
Учуял под ногами землю, подался к плетню. Захаровна, кособочась, хмуро глядела на них из-за сарая. И скрылась, как видение, не уронив и слова.
— Ну, так как? — спросил Мишка, не замечая умышленно его конфуза. — Глушить, глушить… Эх, гранат бы хоть парочку…
После ухода Захаровны Горка осмелел. Глянул на Мишку с каким-то даже превосходством:
— Гранат? Да такой бузы у бабки Картавки в канаве— сотня. И противотанковые и лимонки!
— У какой это?
— А возле моста что… Самогонщица. Сбегать?
— А запалы?
— Тю, запалы. У лимонок — колечко — такое сбоку. Высмыкнул и кидай. А для тех, с ручкой которые, найдем…
Вдел в зубы Горка ремешок, торопливо заправлял в штаны выдернутую рубашку. Видел Мишка, как вдруг засияли у него глаза, а на остром личике появилась хитрая, лисья ухмылка.
— Погоди, зараз я…
Застегивая на бегу ремень, Горка бросился к плетню. Мелькнула косматая голова в кукурузе на огороде.
Сгреб Мишка в охапку с топчана постель, отнес на веранду. Наскоро умылся. Опять вышел за сарай. Разбирало нетерпение. Расчесывая свалявшиеся за ночь волосы, услыхал треск плетня.
— Пришел? — спросил он, продувая расческу. Горка шумно дышал, возился с тряпочным узелком.
Срывал раздраженно цветные грязные тряпки. Потом пошла бумага. Листы из тетради, исписаны крупными детскими буквами. Попадались и с красными поправками учителя. Что-то зачернело. Обомлел Мишка: пистолет «ТТ»!
— Ну?..
Протягивая его, Горка пытался улыбаться, а у самого посиневшие губы сводило судорогой. Не выдержал, осерчал:
— Да бери! Дают еще ему…
Нет, это не сон. Взвесил Мишка подарок на одной ладони, на другой. Тяжесть ощутимая. Оттянул ствольную накладку, нажал спуск. Прикрыв один глаз, заглянул в ствол, покачал головой:
— Ой-е-е, забито. Не чистил?
Спохватился — дареному коню в зубы не смотрят, — спросил помягче:
— А патроны есть?
К этому времени осилил себя и Горка. Сознание содеянного наполнило его каким-то тихим благоговением. Даже не омрачало и то, что стрелять из пистолета нечем.
Выгреб из кармана горсть позеленевших патрончиков с красными овальными головками, пулями, протянул:
— Да вот… Толстоватые чуток. Ежели их щипцами, а?
Пока Мишка, сдерживая волнение, пробовал вогнать патрон, Горка, не дожидаясь расспросов, объяснял, откуда у него эта штука:
— У батьки на складе нашел. Ворошил там всякую бурду. Ни единая душа на свете не знает. Уж сколько дней… На огороде держал, закопанный. А патрончики негожие эти.
По тому, как с лица Мишки сходило радостное возбуждение, остывал и Горка. Опустился на корточки — Мишка присел на ось, — настороженно ловил каждое шевеление его пальцев.
— Да-а… Пожалуй, и щипцы тут не помогут. Морщинил Мишка страдальчески лоб, бесцельно подбрасывая на ладони пистолет.
Загрустил и Горка. Незаметно для себя вытащил из кармана фонарик — подарок Никиты, щелкнул впустую: лампочка уже не горела.
— Постой, да это же немецкие! — воскликнул Мишка, скобля ногтем патрончик. — А для «ТТ» подходят наши, автоматные. Они тоньше.
Горка недоверчиво скосил глаза.
— Ну да, в дисках круглых.
— Диски есть…
— Вот и тащи! — обрадовался Мишка. Увидал фонарик, спросил: —Трофей?
Потянулся, но Горка отдернул руку с фонариком за спину:
— Не горит.
Встал, отступил на шаг. Мишка удивленно вскинул брови.
— Гляну только…
У Горки пылали уши. Сторонясь Мишкиного взгляда, протянул с неохотой свой «трофей». Отдал и долго с каким-то остервенением тер о штаны вспотевшую ладонь.
Мишка проверил языком, подтвердил:
— Да, батарейка совсем иссякла. Запасной нет? Показал Горка пустые руки: в том-то и дело, мол, что нет.
— Жаль. Сгодилась бы штука.
— В Сал закину!
Непонятны были и внезапная злость Горки, и слезы, готовые брызнуть из глаз. «Боится, не верну?» — подумал Мишка.
Сквозь слезы признавался Горка:
— Не мой это… Дали. Никишка вон Качура. Еще и конфету сунул… Больно нужна она, конфета его. Да и фонарик тоже.
— Мишка отдал фонарик; чуя недоброе, тоже встал на ноги. Щурился на замшелую тесовую стену сарая. Ясно представил тот душный солнечный полдень в Лялином куту возле Сала… Мокрое, распаренное лицо Никиты и глаза его — бегающие, уклончивые… Восстановил и разговор их с Ленькой за подвальной дверью… Вот он, враг! Смерть Федьки — его рук дело, Никиты. Мало ему того… Теперь добирается до самого сердца организации. Коварно прет, гад.
Расстегнул ворот серой рубахи, повел шеей. Переняв испуганный взгляд Горки, отвернулся. Незряче глядел на качуринский тополь. И сию же минуту в нем все запротестовало, встало на дыбки: «Парнишка пришел за помощью, за советом, а я…» Катнул ногой ось. Взбил копной ему волосы, улыбнулся:
— Ну-ну? Чего ж замолчал?
Потупился Горка, засмущался. Ковыряя ногой мягкую унавоженную землю, продолжал увереннее:
— Подговаривал, чтобы я глаз не сводил с Ивиного двора. Кто приходит до них… И днем и ночью… Даже на тополь посылал, чтобы виднее было. Да и к вам глядеть… За тобой.
Мишка, играя пистолетом, посомневался:
— Кто там ходить будет…
— Гм, кто… Ленька вон да Сенька, хуторной… А потом и полицай…
Глаза у Мишки замерцали тревожно, недоверчиво:
— Какой полицай?
Щелкая фонариком, Горка разъяснил:
— А у тетки Ганочки квартирует. Вон труба, за Ивиными. Папанька мой говорит, он не простой полицай… Да и на тряпочке у него седьмая цифра стоит. Это близко. У дядьки Ильи первый номер. Начальник, гильфполицай, по-нашему значит— высший. У Степки Жеребко, помощника, — второй, у маленького там, Воронка, — третий… И так спускаются вниз. Этот — седьмой. А у Никишки вовсе двенадцатый. Но он тоже в начальстве.
Опустил Мишка пистолет в карман.
— Он что же, седьмой тот… бывает часто?
— Да бывает… И ночью. С Ленькой они больше. И на охоту ходят в степь.
Мишка тотчас подумал на военного, какой сидел тогда в горнице у Ивиных. Представив белозубую улыбку его, решил: «седьмой» и «пленный», в подвале, одно лицо. «Не провокатор?.. — обожгла мысль. — Не заодно с Никитой они?» Пока подворачивал рукава, взяли сомнения:
— А какой он из себя? Полицай тот. Одет во что?
Горка хмыкнул: имеет ли то значение? Но ответ дал;
— Да в зеленом, как и все… А еще папаха. Большаком кличут его.
Не ускользнуло от Горкиных цепких глаз, с каким усилием Мишка пытался представить полицая. Поспешил помочь:
— Да я покажу его. Должно, и зараз он там. Айда? Недолго раздумывал Мишка. Он ищет для себя дела, чтобы вернуться к друзьям не с пустыми руками. А дело ищет его. Вот оно.
Сорвались с места бегом. Придерживая карман с пистолетом, Мишка едва поспевал. Горка юркнул в дыру, а он, не сбавляя ходу, схватился за выбеленный от давности вербовый стояк и легко махнул через денисовский плетень.
Увидал Мишка загадочного полицая в полдень. Столкнулись нос к носу. Утренний визит с Горкой был впустую. Битый час прождали они в ивинской кукурузе, пока из кухни не вышла Галка и не набросила за собой на двери цепок. Понятно: никого.
После обеда бабка вспомнила: у кур с утра еще вышла в корытце вода. Откомандировала тут же его с ведром на Сал, к роднику.
Мишка прибежал. Черпанул воды, поднялся на яр. Загляделся на синие шапки курганов по бугру. Услышав поблизости шаги, повернул голову. Ветерком дунуло в лицо. «Он!» В защитном, папахе, и белая повязка на левом локте. Ступает по дорожке легко, четко — натренирован, отработан шаг. Крепкая шея и покатые плечи выдавали в нем ту же ловкость и силу, что и в ногах. Сомнений не было — тот, который сидел на бюро.
Остановился полицай метрах в десяти не доходя. Выщелкнул из пачки сигаретку; прикуривая, мельком поднял глаза. Мишка подобрался весь: «Узнал меня, нет ли?» Ждал, вот обратится он к нему; челюсти свело от напряжения, не дышал. А шаги рядом — пружинистые, даже сучок не треснет под ними. Не утерпел: глянул ему прямо в глаза. Серые, обычные, какие встречаются часто, с зеленоватым отливом. Но взгляд!.. Человек этот не знал его: не сумел скрыть как следует подступившую зевоту.
Мишка посторонился. Поколебалась уверенность, что" это именно «он». А когда полицай поравнялся, будто кто в спину толкнул: «Заговорить! Голос услыхать…»
— Сигарету… можно? — спросил Мишка. Шевельнулись светлые брови у полицая: отчего ж нельзя? Пока Мишка неумело тыкался сигареткой в огонек зажигалки, он скучающе глядел в степь, за Сал. На «спасибо» ответил движением век и едва заметным кивком. И так же пошел, не ускоряя и не убавляя свой легкий шаг.
Обалдело моргал Мишка ему вслед. Случайно или разгадал его намерение? «Забыл, правда, забыл, — убеждал сам себя. Но тут же и опровергал: — А у Ивиных?.. Полчаса стоял перед ним на свету… В рубахе даже этой…» Было и обидно, и в то же время где-то глубоко теплела радость: свой, только обличье врага. Никишка охотится за ним так же, как и за братом. Иначе нужды особой вводить в слежку Горку не было бы. Тогда почему он отсиживался в подвале?
Смял Мишка сигаретку, кулаком провел по лбу. Повернулся: Горка рядом. Насупившись, тоже глядел на кусты, куда скрылся полицай.
— Видал теперь? — спросил он.
— Кого?
— Ну этого…
— А-а…
Мишка враз перестроился. Знает Горка «седьмого» как полицая. И хорошо. Пусть им он для него и останется.
— Полицай как полицай.
Зевнул притворно. Разжал кулак, с удивлением глядел на скомканную сигаретку. Кинул ее в яр, провожая взглядом.
Горка недоверчиво прищурился:
— А зачем он тогда понадобился Никишке?
— Уж так и понадобился…
— Ага, кому-нибудь скажи. Зараз вот Никишка выкликал меня на улицу. Допытывался… Об нем, этом… Ходит, мол?
— А ты брякнул?
За обиду принял Горка. Надулся, исподлобья глядел.
— Не на того напал он… вот что, — сказал упрямо. Помолчав, добавил: —А фонарик его все одно закину в Сал.
Успокаивая, хлопнул его Мишка по плечу. Ничего не сказав, взял ведро и пошел. Прислушиваясь к Горкиным шагам позади, думал, как помочь парнишке. Увяз он крепко. И просто так Никита не отступится от него. Одно ясно — водить Никиту за нос. Ни в коем случае не рвать с ним. А Галку как-то предупредить…
Выливая воду в деревянное корытце, посоветовал:
— Зачем же фонарик в Сал? Он и нам с тобой понадобится. Я бы на твоем месте у Никиты еще и батарейку годную потребовал. Чего глядишь так?
Утер Горка рукавом нос. Глядел норовисто: всерьез или смеется?
— Нужно, мол, — Мишка подмигнул. — Ночи темные, подсветить где… или что…
Проглотил Горка ком, подступивший к горлу, спросил уже ехидно:
— А за это выложить ему все?
— Что, «все»? Скажи, ходят, мол… Полицая и Леньку не тревожь, а кого-нибудь… Кто из соседей бывает? Бабка моя, твоя мать… Ну, на меня можешь указать…
— Во, во, в самый раз…
— Чего?
— Он того и ждет, говорю… — моргнул Горка, добавил: — Чтоб я на тебя пальцем ткнул…
Впервые за время их дружбы увидал Мишка его не таким, как всегда. Худенькое, острое личико никак не вязалось с насупленным, осмысленно-суровым взглядом бывалого человека. Приглаживая волосы, Мишка чувствовал неловкость. Нет, как с мальчишкой, с Горкой вести себя не следует. Понимает он. Честную, горячую натуру его это обижает до боли. Глянул на солнце, предложил:
— Сбегал бы ты к отцу… насчет патрончиков, а? Дрогнули кончики поджатых губ, встали на место и насупленные брови. И опять Горка — мальчишка.
— Цельный диск? — спросил живо, пылко заглядывая ему в глаза.
— Для пробы пока… Горка кинулся бегом.
Весь вечер Мишку преследовал какой-то мотив. Порывался взять скрипку, подобрать. Но времени — в обрез. Спешил вычистить пистолет: бабка с матерью вот-вот вернутся (приглядывают в куте бурьян). С нетерпением ждал Горку.
По тому, как залаял Тузик и с визгом бросился за сарай, догадался, что это он. Скрипнула осторожно дверь, просунулась косматая голова.
— Давай, давай.
Горка вошел на цыпочках. Не доверял бодрому приглашению — оглядел переднюю, вошел в горницу. Заслонился от вечернего солнца, глядевшего в окно.
— Кого застеснялся?
Головы Мишка не поднял — возился с пружиной. Управился, вздохнул облегченно. Целясь в мятый, оттертый до блеска бок самовара, нажал спусковой крючок. Звук напористый, масляный. Довольно подмигнул, спросил:
— Принес?
Вывернул Горка карман, на белую скатерть с арбузными семечками упало несколько патрончиков.
— Вроде они…
Вдавливал Мишка по одному их в магазин. Всем существом чувствовал, как входил верхний на место. Поставил на предохранитель. Подбрасывая на ладони оставшиеся заряды, пожалел:
— Маловато.
— Сам же велел…
— Ну, не дуйся. Нынче дежурить веселее будет… Как ты думаешь? Магазин набит до отказа. Три и в запасе еще…
— А то.
Мишка убедил Горку не порывать с Никитой, водить всячески его за нос. Соглашаться на все, что тот велит. Не ждать самого, а ходить к нему в полицию или домой на доклад. И каждый такой «доклад» загодя согласовывать с ним, Мишкой. Чтобы не вызвать излишней ретивостью у полицая подозрения, «работать» не без корысти: выпрашивать постоянно что в голову придет — лампочку, батарейку, нож, а то и наган. Решено было следить за Никитой вечерами. Вчерашняя ночь прошла гладко. Ни в полиции, ни дома Никиты не оказалось после захода солнца. Облазили огороды, ярские сады. Нашли его у Картавки. Вернулся домой в полночь. Пьяные были и дружки его. Смеялись возле Качуров, курили, а потом разошлись кто куда. Никита не раздеваясь, с сапогами повалился в кровать, что на веранде, и захрапел…
— Стемнеет, опять к тополю… К нам не свисти, сам выйду.
По ступенькам крыльца кто-то поднимался. Мишка торопливо рассовал по карманам пистолет и запасные патроны, смахнул со скатерти арбузные семечки. Не знал, куда девать блюдце с постным маслом (смазывал пистолет), поставил на божницу, к иконам.
— Узнай, дежурит ли нынче Никита. Не шляться бы дурно по садам…
Горка, согласно встряхнув головой, задом пятился и горницы. Он-то уж по шагам определил, идет бабка Захаровна. Примерялся в незнакомой обстановке, как ловчее и без лишних жертв разминуться со старой в передней.
Встала Захаровна на пороге, приглядывалась; со света в сумерках не шибко разгонишься с ее глазами. Угадала, усмешливо поприветствовала:
— А-а, голубок, припожаловал…
От ее ласкового голоса у парнишки заломило уши — отчетливо восстановил давнишнее ощущение. Двигался боком в обход стола. Ни на миг не упускал из виду руки Захаровны, висевшие плетьми, одна выше, другая ниже.
Уперся спиной в стенку и застыл, как кот, прижатый собаками к плетню. Затравленно водил глазами, ухмылялся.
— Я тебе, дьяволенок лупатый, дам «ты». Все ухи пообрываю.
Круто завернула Быстриха от ласки к угрозам, но сама посторонилась, освобождая выход.
Обернулся Горка в чулане, показал длинные передние зубы и исчез.
— Убег, нечистый.
Бабка прошла в горницу. Роясь в сундуке, отчитывала внука:
— Примануешь его тут. Нашел дружка-товарища… Окромя его, во всей станице нема больше…
Достала рушник полотняный, вышитый красными узорами; разогнула спину, повела носом:
— Постным маслом либо што отбивает? Не размолотил бутылку?
— Нужна она мне… — Мишка обидчиво поджал губы; спросил, лишь бы перебить этот разговор: — А мамка пришла?
Удостоверилась старая: бутылка с маслом целая и невредимая стоит в шкафу. Задержалась у двери.
— Там бурьяну этого… Пропасть. Надо бить, покуда погода держит, а то зима спросит, где летом были. Возить чем, вот беда.
— Тачкой перевозим, — заверил Мишка.
С обидой глянула бабка на внука, недовольная, что тот быстро согласился. Но на вопрос все-таки ответила:
— Умывается… мать-то.
Пока Мишка заметал следы — подбирал с полу масляные тряпки, — вошла Любовь Ивановна.
— Ты вот где, сынок… А я заглянула на кухню, нет. Так славно прогулялась. Вечер какой!..
Прошла к зеркалу. Без блузки, в темно-синей узкой юбке. Шелковая трикотажная комбинация едва заметно спорила по цвету с голыми плечами. От свежей колодезной воды, рушника и закатного света вся она была голубовато-золотистая. Выпустила из-под косынки волосы; легкие, пепельные, они мешались со светом и источали запах полынной степи. Необычно ярко горели и. глаза, когда поворачивалась к сыну.
Мишка радовался настроению матери. Перенимая ее взгляд, улыбался уголками сомкнутого рта, но жесткая складка между бровями не распускалась. Мяк и тут же твердел взгляд. Непонятное творилось в их взаимоотношениях. Входило что-то новое…
Надела Любовь Ивановна махровый дымчатый халат, со вздохом облегчения опустилась на диван.
— Устала вот… С непривычки, должно. Рук не подниму. И голова кружится — давно не была столько на воздухе. Придвинься поближе…
Закинула мешавшие волосы за спину; оглядывая сына, наморщила нос — тоже что-то новое.
— Рубаху бы эту снял. И на рыбалку в ней, и дома… Достать белую?
Едва приметная усмешка тронула Мишкины губы. Что-то насмешливое появилось и в глазах: нашла, мол, время наряжаться.
— А что? Ты же не Горка. Взрослый парень. А белое идет тебе…
В дверь просунула голову Захаровна, зашипела:
— Машина… легковая. Вот, под калитку… Любовь Ивановна рванулась в переднюю, на бегу подпоясывая халат. Накинула дверной крючок, придавливая его рукой, повернулась. Сухим блеском светились ее округленные глаза.
— За тобой… В окно—: из спальни… В дверь стук.
— Миш-ша!..
Стук повторился. Громче, нетерпеливее.
Мишка глянул на мать осуждающе: забава детская, мол, удерживать дверь перед тем, кто хочет в нее войти без спросу. Конечно, не друг — враг. Ждал «их» каждый час; не могли они выпустить его на волю за здорово живешь. Оставили для своей черной надобности. И она, наверно, пришла, надобность в нем. По тому, как кинулась мать к двери, понял, что ждала этого часа и она. Был ей благодарен. Но бежать он не будет. Правая рука полезла в карман. На ощупь сдвинула предохранитель, сжала плоскую рубчатую рукоять. Тогда, на Салу, он об этом подумал слишком поздно; теперь времени хватило. Кивая на дверь, попросил: — Открывай, мама…
В голосе и в лице сына было что-то такое, чему она не могла противиться. Убрала крючок. Отступив, скрестила-на груди руки.
Дверь со скрипом подалась. Из темных сенцев выступил человек. Не военный — в сером костюме, фетровой шляпе. На согнутой руке — трость, выложенная серебром и зелеными камушками; белые пухлые пальцы вертели темные очки.
Холодной шершавой ладонью будто провели у Мишки под рубахой. Взглянул еще раз в полнощекое, выбритое до синевы лицо. Да, он, комендант! Узнал сразу и голос.
— Мир дому сему…
Комендант, сняв шляпу, застыл в почтительном поклоне. Не поднимал полуприкрытых веками глаз, только очками продолжал замедленно вертеть. Мишке сбоку хорошо видать на щеке бордовый шрам с рваными краями, белый висок и розовое маленькое ухо.
— А-а… Николаевич. Привет, привет молодому поколению, — он вскинул черные густые брови. — Гм, известно мне… у русских гостей встречают приветливее. Не так ли… Любаша?!
Мишка быстро глянул на мать. Что с ней?! В глазах — ужас, рот полуоткрыт… Судорожно сдавила обеими руками воротник халата у самого подбородка, удерживала крик. Стал рядом. Она обернулась. Глядела и не узнавала.
— Ты почему здесь? К бабушке ступай. Кому я сказала?! Уходи!
Еще больше удивила Мишку ее внезапная перемена от страха к злости. Поймав насмешливый взгляд коменданта, вышел, не прикрыв за собой чуланную дверь.
Молчание тянулось долго. Любовь Ивановна сумела взять себя в руки. Оправляла складки халата, растрепанные волосы, а сама глядела в окно, на залитые вечерним солнцем верхушки деревьев. Вспышка ужаса в глазах погасла. Медленно возвращался к лицу и теплый живой цвет. Ноги только гудели в коленях и отказывались держать. С надеждой поглядела на пустой диван, но сесть не решилась. Надо выстоять!
Первым заговорил он. Дрожали веки, кривились уголки губ — силком удерживал выпиравшее злорадство, торжество.
— Боялся, не угадаешь. Гм, Любаша… Даже имя с трудом выговариваю. Отвык.
Любовь Ивановна зябко повела плечами.
Комендант повесил шляпу и трость на вешалку. Хотел освободиться и от очков, посадил на нос, но рывком сдернул.
— Похоронила…
Прошел в горницу, стал посредине, оглядываясь.
— Давненько не бывал в этих хоромах. Сколько?.. Лет двадцать, считай, а? Больше. Все так же… Комод, буфет… Диван вот разве… Даже самовар на том месте… под образами.
Ткнул пальцем в комод, будто сам себя проверял, не спит ли? Продолжал наигранно спокойным голосом:
— Вот явился… На счастье глянуть… твое… Довольна? Тонко вызванивала посуда в шкафу. «Или это в ушах у меня?..» — подумала Любовь Ивановна, растирая висок. А откуда-то издалека все доносится глухой, странно знакомый голос:
— Думал, за Волгой ты… Сына сразу узнал твоего… За Петьку принял сперва.
Неслышно вошла Захаровна. Скособочившись, уперлась плечом в косяк горничной двери, комкала в сухоньких руках завеску. Выцветшие глазки что-то искали на полу.
Раскачиваясь на широко поставленных ногах, комендант с усмешкой глядел на нее сверху, ждал, пока поднимет на него глаза. Дождался, спросил:
— Не узнаешь, Захаровна?
— Старая Захаровна стала… Внуки вон какие повырастали.
— Высохла, сморщилась, а все такая же…
— Какая уж есть… В сырую землю гляжу.
— Хитришь. Небось думаешь дождаться зятя да внука из-за Волги, а?
— Бога гневить нечего, — Захаровна вздохнула. — Своя печаль чужой радости дороже.
— И в бога веришь! Слабо красный зятек агитировал. Не поддалась. Даже иконы не сняла.
— А в шею, добрый человек, никто не гнал. Сама по себе жила.
Комендант тяжко опустился на стул, тарабанил по скатерти.
— Выходит, не узнаешь, Захаровна… Так, так… А дочка признала вот…
Быстриха, лишь бы не уйти с пустыми руками, достала из шкафа какую-то тарелку и вышла.
— Мда-а… Много из Сала воды утекло. Обмелел… Рылся в карманах, искал сигару. Раскуривая, глянул искоса на Любовь Ивановну.
— Вырастила Петра. На карточке на меня похож. Упругими струями выходил из ноздрей дым. Глаза его как-то сразу потеряли искристый блеск. Появилось в них недоброе, потаенное… Хлопнул в ладоши.
Вошел Вальтер. Отвесил хозяйке легкий поклон.
— А это мой сын, — представил комендант. — Законный наследник. Кое-кому и перед ним придется ответ держать тут…
Тягуче заскрипел под ним стул. Наморщившись, он коротко бросил:
— Ну-ка, молодого пана.
Брови у Любови Ивановны дрогнули.
— Прошу… Не надо его сюда… Глаза их встретились.
Подвигал он во рту языком сигару. Махнул. Вальтер вышел.
— Гм, скрываешь…
Любовь Ивановна уже ругала себя за испуг. Потуже скрестила на груди руки, желая собрать воедино волю и силу.
— С Петькой ладят?
— Им нечего делить.
— Коммунары, гм…
Поднялся комендант. Прохаживаясь, под скрип половиц заговорил:
— Потянуло на родину… Степь, Сал… Никак не надышусь полынным воздухом… Сыну имение свое показывал. Постарел сад. Новый поднялся рядом. А тополя! Могилку нашел… матери-покойницы. Под той грушей… возле беседки, что была… От домов — ямы одни… И бурьяны… Колька твой спалил… — Остановился против нее. А он высоко прыгнул. От пастуха… в дивизионные комиссары! Это генерал, по-прошлому.
Пыхнул дымом. Раз, другой. Опять заходил, подыскивая по скрипу половицу, по какой ступал.
— Жалею, не встретились… А у нас с ним есть о чем поговорить…
Крутнулся на каблуках, выставляя напоказ шрам.
— Видишь?! Его роспись. На всю жизнь память. На самом виду. А другая… тут. Усмехаешься? Не-ет. Из могилы встал бы! А пришел… Вот так… заглянуть в твои глаза.
Винным перегаром ударило. «Пьяный», — подумала Любовь Ивановна, невольно отступая. Прислонилась спиной к печке. Ощутив опору за собой, приободрилась. Глядела ему в глаза с нескрываемой насмешкой.
— Целую вечность ждал этого часа… Дождался! Лопнуло твое счастье. Как пузырь… мыльный! Месяц-другой и — к черту! Выпущу большевистский дух… из каждого! Слышишь?!
— Слушаю…
Остыл вдруг комендант. Насупился, угрюмо свесил голову.
— Ты даже не спросишь… Где скитался? Что делал?
— Дела твои известны… Весь мир знает.
— Не трави душу… Старая рана, но кровоточит…
Отошел к открытому окну. Глядел в палисадник, шевеля сцепленными за спиной руками, будто силился разорвать невидимые путы. Говорил глухо, с придыханием:
— Когда-то и я начинал ее… жизнь… И вера была, и надежда… и ты. Всего лишили. Оторвали с мясом… Как падаль выбросили… в помойную яму!
Повернулся, грохнул кулаком по столу. Глаза горели исступленно, как у полоумного.
— Нет! Жив еще поручик Терновский! Серый скот! На виселицу! Всех! И земля… К черту!
Рвал галстук с почерневшей шеи; задыхался, скаля золотые зубы.
В дверях— Вальтер.
— Оберет Браун… Пая Терновский глядел непонимающе на сына. Убрал со лба растрепавшиеся волосы, поправил галстук.
— Оберет Браун? Что нужно, этой ищейке? Опять?! Я хозяин тут! Потомственный хозяин, слышите?!
Погрозил кому-то кулаком.
— Утром будет сам барон…
— Барон Гроссс?!
Испугом округлились глаза коменданта.
За хорошим и плохое следом пришло.
Утром Андрей вернулся с дежурства расстроенный: обнаружена рация. Тоненькая ниточка, связывавшая со своим миром, оборвалась. Как на, грех, даже не сумел связаться с «Волгой». И это случилось, когда оставалось только дать координаты объекта и получить время встречи авиации.
Обнаружена совершенно случайно. Прочесывали Озер-скую лесопосадку; немецкие овчарки вынюхали. Рассказал Андрею вернувшийся оттуда Воронок. Шепнул, между прочим, что все «хозяйство» сохранили как было. Засаду устроили. Непременно кто-то через денек-другой, а придет.
Это и успокаивало: они хотели нынче к вечеру прогуляться в тех краях с кобелем.
— Прогулялись бы, а? — Андрей с усмешкой подмигнул.
Ленька сидел на маленьком стульчике. Бурьяниной переворачивал на земляном полу очумевшую муху. Муха жужжала, кружилась, а подняться уже не могла, да и подыхать не хотела.
— Подавятся они нехай, гады, рацией, — успокаивала Галка. Уловила краем глаза Ленькину мрачную усмешку, накинулась на него: — Чего? Воронку вашему преподобному спасибо должен сказать еще.
— Может, сбегать?
— И сбегай.
Галка прихлопнула сильнее дверь, понизила голос, насколько могла:
— И без рации можно что-то делать. Да, да. А вот без голов ваших дурацких — сомневаюсь. Вон, стоят без горючего?! И еще прокукуют деньков пять, пока очухаются. Наверняка. А у нас есть время подумать.
Глядел на нее Ленька серьезно.
— Нынче вторник, — продолжала она. — Послезавтра пойду на станцию. Через ту связь спробуем…
Искоса наблюдала за Андреем, ждала, что скажет. Тот тщательно разжевывал кусок, запивая из кружки. На лице не дрогнул ни один мускул, будто разговор этот его вовсе не касается. Галку зло взяло. На язык просилось такое, что молчанием едва ли отделаешься. Но тут встрял Ленька.
Поднялся, застегнул пиджак. Синим светом полыхали у него покрупневшие вдруг зрачки:
— Беркута бояться нечего, ведет себя как пришибленный. Днями у тополя со скрипкой…
Молча глядел Андрей ему в лицо. Смуглые, туго обтянутые скулы юноши зарделись. Хмуро потупился, раздавил ботинком кружившую на полу муху.
Удивительно быстро сошлись эти два человека. И разница в такую пору немалая — шесть лет. У одного только мечты зеленые, у другого уже позади институт и год войны. А если день, проведенный в тылу врага, считать за два фронтовых, то опыт возрастет. Несомненно, у них было то общее, что объединяет всех честных людей. Вплетались и личные симпатии. Нравилась Андрею в парне смекалка, горячая напористость.
Ленька не однажды ловил на себе такой взгляд. Понимал его. И делалось ему неловко. Потому и хмурился, от неловкости. Андрей часто разглядывал лицо его влюбленными глазами, совершенно не слушая, что он говорит. Но это казалось Леньке; Андрею нравилась и эта неловкость в нем и сама попытка спрятать ее под хмурым взглядом.
— Ну, ну, слушаю я…
Андрей не отнимал рук с зажигалкой от сигареты — прикрывал усмешку.
Досказал Ленька без прежнего жара:
— Галка права, отнести нужно шифровку Скибе. И не возвращаться без ответа. Ракетницу и тут достанем…
Сел опять на стульчик; раскачиваясь, будто пробуя его прочность, добавил:
— А в Кравцов могу я сам… Вам с Сенькой труднее на ночь отлучаться, — усмехнулся криво, продолжая скрипеть. — У меня там полицай знакомый… Гнида. Заставлю и его ракеты бросать над аэродромом.
Андрей на шутку не отозвался. Построжал глазами — раздумывал. Зато Галка скривила ехидную улыбку.
— Вижу, и тебя в Кравцы потянуло… Оставь стульчик, а го у него голова уже кружится. Сенька так тот спит и видит…
Ленька с интересом разглядывал носки своих ботинок, — посчитал лучшим для себя промолчать. Но Галка не унялась на том:
— Гм, хоть бы одним глазком глянуть…
— На кого? — Андрей поднял светлые брови.
— Вот, спроси… Еще подерутся с Сенькой. Тот здоровый дурень, шею может свернуть.
Ленька побурел. Опять скрипел; Галка, довольная, только наблюдала за ним.
— Девка бедовая. — Андрей протер кулаком мокрые от смеха глаза. — Помню, видал… За такую не грех и бока намять другу.
Во дворе послышался голос — протяжный, женский. Галка выглянула.
— Денисиха что-то кличет. Вышла, притворив за собой дверь.
— Ну и язва Галка эта…
Андрей почмокал потухшую сигарету. Искал по карманам зажигалку и еще дольше вертел колесико — не зажигалась..
— А шифровку я уже составил, — сказал он, поправляя фитиль.
Ленька ничего не ответил на это. Глянул на него повеселевшими глазами и начал рассказывать ту «побаску» насчет немецкой зажигалки и русского кресала, что слышал от Сеньки в Кравцах. Может, и знал Андрей тот анекдот, да виду не подавал, смеялся искренне.
С жалобным визгом рванулась старенькая дверь. На пороге — Галка. Губы синие, а шея, щеки — в бурых пятнах. С трудом расцепила зубы:
— Верку схватили… Коменданта застрелила… Андрей повел шеей — воротник вдруг сдавил; у Леньки побелело лицо, будто выжали из него всю кровь.
Выяснилось: убит не комендант, а проезжий офицер. Случилось утром, в Сенькину смену: он стоял на посту возле комендатуры. Своими глазами видал и офицера. Даже угощал тот его сигарой. Узнав, что Сенька из хутора Кравцова, он достал потертый с замочком-молнией блокнот, заглянул в него и, добродушно подмигивая красным веком, передал их счетоводше, Марии Степановне, привет.
— От Франца, скажи. Да она еще помнит…
Сенька удивился, провожая взглядом до ступенек его широкую, обтянутую мундиром спину: откуда, мол, знает счетоводшу? И не успел скурить сигару до золотой этикетки, как услыхал выстрел. Раздалось в помещении; тотчас захлопали двери, послышался топот. Сорвался с крыльца и грузный баварец, стуча каблуками по коридору. Сенька — за ним.
Возле обитой жестью двери уже толкалось все население этого дома. Комендант, офицеры и их денщики, солдаты из охраны, повар в белом огромном колпаке и с широким, как лещ, ножом. Раздвинулась толпа. Вера! Сенька от неожиданности прижался к стенке.
Веру вели двое, заломив руки за спину. Была она в белом, розами, платье. Растрепанная коса болталась на груди, касаясь колен. Сенька даже лица ее не разглядел. Оттуда вытащили и того офицера, Франца. Ноги в блестящих сапогах безжизненно скребли пол, кудрявая рыжеволосая голова свисла, по чисто вымытым, выскобленным добела доскам тянулась вслед цепочка кровяных пятен.
Повар, тычась к каждому распаренной мордой, указывал выпученными глазами то по коридору, куда увели Веру, то в сторону приемной, куда протащили Франца. Никто ничего не отвечал, все пожимали плечами. Шепнул что-то на ухо ему баварец. Повар замотал сокрушенно колпаком, пробуя пальцем лезвие ножа.
Просигналила на улице машина. Вспомнил Сенька, что он постовой, выскочил к калитке. В нее входил станичный врач, Глухов. Гладко зализанный длиннолицый лейтенант-эсэсовец нес за ним кожаную сумку. Торопил в спину.
Сенька посторонился. С недоумением глядел на непокрытую седую голову врача (он знал его дочь, Катюшу, — учились вместе).
Подкатила красноколесая тачанка. На ходу выпрыгнул Качура, за ним Степка Жеребко. А погодя из-за угла почты вывернулся Ленька. Шел он посредине улицы, вдев руки в карманы. На Сеньку не глядел.
Смута на душе у Мишки. Конец тяжким раздумьям; тянулись они день за днем, насмерть сцепленные и одинаковые, как звенья ржавой многопудовой цепи. Оборвались, пали. Нет вины его-ни в гибели друга, ни в том, что сам остался жив. А легче не стало. Змеей вползло в душу что-то холодное, скользкое и уютно свернулось там калачиком. То в холод, то в жар бросало при мысли, что комендант, белогвардеец, фашист — родной отец Петьки, брата.
Память, как в наказание, подсказывала… Робкий стук в дверь. На пороге — военный. Темно-синяя короткая шинель, такого же цвета звездастый шлем. Лицо бровастое и румяное от мороза. Губы строго подобраны, кривятся… Не утерпел — улыбнулся. Петька! (Опрометью бросился тогда Мишка на шею брату.) И вчерашний стук в дверь. На пороге — этот… Такое же бровастое, широкоскулое лицо… И особенно глаза — живые, блескучие…
До боли сжалось сердце. Сколько помнил Мишка, ни мать, ни отец словом не обмолвились об этом в семье. Да и сам Петька не знает ничего.
И еще вспомнилось… Ехали они в вагоне. Втроем. Перебирались из Свердловска в Минск. (Отец был уже там.) Кто-то из соседей по купе выразил вслух сомнение, что они с Петькой родные братья: непохожи. И словно в оправдание, тот же голос неуверенно спросил:
— Старшой, чай, в отца?
— В отца, — согласилась мать.
Туманен и далек был ее взгляд, обращенный в окно. Кажется сейчас Мишке, что она даже вздохнула тогда тяжко…
Сидел Мишка на камне, приваленном у ворот. Камень ноздреватый, позеленевший от давности, наполовину вошел в землю. Кем он сюда доставлен и когда — неизвестно. Сама бабка не помнит этого. Лежит и лежит, мешает только при нужде отвернуть до отказа створку ворот. Скоблил Мишка ногтем зелень с него, а сам тупо глядел на сбитые носки полуботинок.
Протяжно заскрипела у кого-то неподалеку калитка. Ворохнулось сердечко… Вспомнил: у Ивиных! Боялся повернуть голову. Вот и шаги. Осторожные, легкие… Ее! Черканула носком — споткнулась. Затопала, стряхивая пыль. Ощущал Мишка, как под ладонью холодеет камень. Проводил взглядом белые, наведенные мелом тапочки. Глянул в спину, когда Вера поравнялась с соседним двором. Цветастое платье туго обтягивало ее в поясе. Тяжелый узел волос, по-модному наверченный на макушке, червонным золотом горел на утреннем солнце. Держалась она неестественно прямо — чувствовала на себе его взгляд. До поворота на площадь провожал. Свернула за угол школьного забора — оборвалось в груди. Тупая, ноющая боль.
До слез потянуло Мишку к скрипке. Зашел в дом, снял ее со стены и направился к Салу.
Кто-то подошел. Догадался по шагам: мать. Опустил скрипку. Катая желваки, ждал, с чего начнет. С того вечера, когда приезжал комендант, они еще не разговаривали. Избегали друг друга.
— Завтрак стынет, сынок…
Мишка не ответил. Повернулся к ветерку — не хотел показывать матери мокрые глаза.
Подступила Любовь Ивановна к обрыву, задумчиво оглядывала степь. Сдержав вздох, спросила:
— Видишь во-он тот курган на бугре? Мы ездили туда за тюльпанами. Ты маленький был… Как конь от нас ускакал, помнишь? Отец пешком ходил за ним в станицу. Да как же ты не помнишь? Бегал уже ты…
Взяла под локоть, легонько потянула:
— Идем, сынок. Бабушка тоже не ест…
Как от горячего, отдернул Мишка руку. Потоптался, как конь перед препятствием, двигая ноздрями, взорвался:
— Выжил, гадюка… Папка рубанул… Шрам. Не нужна мне его жалость! Ни его… ничья! Вот! Петька и не брат вовсе… Ты обманывала нас!
Щеки у нее побелели, но взгляд сына выдержала.
— Не заслужила я, сынок, упреков. Подобного даже от твоего отца не слыхала за всю нашу жизнь.
Не видал Мишка, как к лицу ее возвращалась кровь— глаза застелили слезы. Повернулся и пошел напрямик через цепкие кусты терна, разгребая локтями. Возле моста догнал его Горка. Отдышался, выпалил:
— Верка коменданта убила!
Замедленно доходил смысл; еще не совсем поняв, Мишка почувствовал удушье. Хриплым, не своим голосом переспросил:
— Кого?
— Да коменданта… — уже неуверенно и не так горячо повторил Горка. — Слыхал, мать моя Галке Ивиной через плетень шумела. А у нее как раз тот полицай сидел… и Ленька.
Мишка, щурясь, глядел на разлатое облачко; оно будто зацепилось за оголенный сучок качуринского тополя. И не мог сам понять, отчего так вдруг полегчало у него на душе?
Недвижимо висели над станицей тучи. С утра сеял дождик, частый, колючий. Будто черной краской вывозили плетни, дороги, тесовую обшивку домов. А к полудню с Мартыновского бугра потянуло ветерком. За-ворочались потревоженные тучи; вскоре очистился западный край неба. Вышло на синюю волю солнце. Огнем занялись сады. Позеленевшая вторично степь за речкой паровала, как весной. Позади, в сторону Нахаловки, на Терновском бугре грозной неподступной стеной встали сдвинутые тучи.
Желтые с красными прожилками щепки подскакивали вверх и шлепались в бурьян. Яблоня со стоном отзывалась на каждый удар топора. А Мишка, обливаясь потом, сек, сек…
С весны бабка точила его, чтобы выкорчевал дерево— место занимает в саду да глаза мозолит голыми сучьями. Нынче вот время указало. Наткнулся на яблоню и вспомнил бабкину просьбу. Руки даже зачесались, так захотелось свалить мертвечину. Попробовал своим топором. На пятом взмахе разлетелось надвое топорище. Спасибо Горке, принес из дому. Наш, русский, — наверно, саперы бросили, — тесак отточенный, а рукоять гладкая. Идет со звоном в сухое, перестоявшееся дерево. Тут же сидел под черешней и Горка. Копая щепкой землю, ждал, пока Мишка разогнет спину. Он уже раскаивался, что передал ему услышанное под окном Ивиных. Лишняя горечь, а то и обида. Пока Верку держали в гараже под стражей, он, Горка, измотался; нес Мишке все виденное и слышанное. От каждого известия он отделывался молчанием, бледнел да катал под кожей щек желваки величиною со сливу. А вчера, после казни, прямо с площади пропал. Весь ярской край выбегал Горка. До потемок искал. Ни дома не было, ни в садах. Увидал нынче рано утром за сараем. Стоял он одетый, толкал ногой «штангу», но руки держал в карманах. Догадался по захлюстанным штанам и ботинкам, что где-то уже бродил по мокрой лебеде, а то и вернулся только после вчерашнего домой. На его осторожный вопрос Мишка не ответил. Ни слова не молвил и спустя час, когда Горка передал ему подслушанный разговор у Галки Ивиной. Красноголовый Молчун предложил украсть труп Веры с площади и похоронить. Поддержали его «полицай» и Сенька Чубарь. Ленькиного голоса Горка не слыхал, хотя знал, что тот тоже сидит в кухне. Выдавил из него несколько слов, когда принес топор. Подбрасывая его в руках, похвалил:
— Ага, это секира.
Разогнул Мишка мокрую спину. Надавил рукой на ствол — держится. Топор отбросил, налег всем телом. На все ярские сады пошел треск. Рухнула яблоня в прогалину между веток. Сорвалась с дальней вишни стая воробьев и, обогнув ивинскую акацию, что у ворот, упала на сарай.
Пошатываясь, он подошел к Горке. Глаза возбужденно горели от победы. Утирая тылом руки пот со лба, сказал:
— Подвалили… А то торчит…
В прерывающемся голосе — радость. Горка улыбнулся. Отлегло, потеплело на душе у парнишки.
— Слушай, Горка… Идешь со мной?
— Куда?
— Опередим их…
Будто палкой треснули Горку по голове. Мял, щупал темя, ровно туда пришелся удар.
— Ее фриц охраняет, с автоматом. Да и полицаи патрулируют кругом, как собаки. Во волкодавы. Как сгребут…
Сузились глаза Мишки.
— Трус.
— Уж и трус скорей. — Горка обиделся.
Подолом рубахи Мишка вытер досуха лицо, шею. Вбирая рубаху в штаны, прикидывал так и этак, чем бы зацепить занозистого пацана. Знал, одному в таком деле не обойтись. Не так руки его нужны — слабоваты они, — как присутствие, с кем бы можно перекинуться живым словом.
— Ладно. Без сопливых обойдусь. Не глядя на него, спросил:
— Лопатка дома есть у вас?
— Ну… есть.
— Могилку вырыть загодя… Вот где?
Хмурясь, долго смотрел на качуринский тополь. На черном фоне туч ослепительно белел, освещенный солнцем, обгорелый сук. Торчал он изогнутой в локте рукой, похоже, замахнулся на кого-то.
— Там, у тополя, и вырою. Горка одобрил:
— Ага. Над обрывом. И памятник ей поставить со звездочкой. Как тот был, что за станицей. Знаешь? Куда за телятами ходим… Там коммунары с Дону порубанные лежат. Батька рассказывал…
Сменился в лице Мишка. Опять боль: Вера, поцелуй…
К тополю шли через сады. Мишка сердито отстранял от глаз ветки, рвал их и бросал под ноги. Горка бежал сбоку — не поспевал шагом. Выбрались на чистое, к Салу; Горка ни с того ни с сего предложил:
— Миш, а ежели дядю Васю покликать с собой, а?
— Какого дядю Васю?
— А у бабки Дуни живет. Наспроть нас что… Раненый. Дуня его за племянника дальнего выдает. Выходила, считай. Рана большенная была! Во, через весь бок. Да он, знаешь, в таких переплетах побывал! От самой границы топал, а у нас на Салу долбануло. Он тоже ходил вчера на площадь… Когда вешали… зубами скреготел и слезы капали… Не веришь?
Крошил Мишка веточку; осипшим голосом сказал:
— Не пойдет… со мной.
— На спор? Не из таких он. Брехни бабские не дюже слушает.
Вдруг он схватил Мишку за руку, потянул в канаву.
— Пригнись, пригнись… Красноголовый, Карась! К Леньке нашему правится. А он дома зараз…
Мишка следил за красной головой, мелькавшей среди тернов. По тому, как важно шел Карась, догадался, что он заметил их. «Не свернет к Качурам».
Горка будто понял его мысль. Нырнул в сады, вскоре появился. С трудом скрывал досаду.
— Не, дале прошел… На мост, наверно… Мишка о догадке умолчал, предложил:
— Горка, катай к дяде Васе.
Захаровна совсем уже собралась спать. Сидела на развороченных пуховиках. Морщась, растирала острые мослы колен, — только что усердствовала в горнице перед иконой, просила у бога «заступа» от нежданного лиха-напасти. Появление в станице пана Терновского — первого зятя — считала делом нечистым; не обошлось без чар и пут дьявола (об этом человеке она и думать позабыла, — черви давно слопали). Нет. Всплыл, как навоз со дна Сала. И что-то теперь будет?
Сползла с кровати, прошлепала босыми ногами по полу. Потянулась было погасить лампу, вбежал запыхавшийся Мишка.
— А мамка?.. — спросил, не оставляя дверную скобу.
— Иде ж ей быть? Легла уж.
— Лопатка нужна мне…
— А в катухе?
— Нету. Все перерыл.
Захаровна в недоумении выпятила губу.
— Помню, попадалась на глаза… А тебе зачем она, лопатка?
— Зачем, зачем? Вам нужно все. — Мишка повернулся, собираясь выходить. — Червей нарыть. Рыбалить рано пойду.
Хитро сощурились глаза у. Захаровны — не поверила.
— Какие же теперь черви по ночам, а?
— Ночь… Это для вас ночь. Солнце село только… А Горка не прибегал?
— Господи, в шею вытолкала дьявола носатого. Бедную собачонку эту чисто со двора выжил. Она духу его окаянного одного не переносит.
Как на грех, взвизгнул на веранде Тузик. Бабка посветлела лицом:
— Возьми его…
В дверь просунулась Горкина голова:
— Миш, дядя Вася… Тут вот… дожидается. Вытягивая шею, чтобы увидать из-за спины внука соседа, Захаровна приглашала масленым голоском:
— Войди, касатик, войди.
— Гы…
Голова Горки пропала.
— Исчез, дьявол. Ты-то что?.. Либо опять чего?.. Матерю бы пожалел.
— Бабуся, милая… лопатка нужна вот так… позарез.
Не часто баловал внук такими словами. Маковым цветом покрылись скулы у старой, в горле запершило. Скрывая смущение, насупилась:
— Вот грех ишо… Погоди, вспомнила. Утресь глину брала возля колодезя да там и оставила, дуреха старая.
Пробкой вылетел Мишка из комнаты. Долго еще стояла Захаровна, донельзя растроганная, то вкручивала, то выворачивала огонь в лампе.
В иссиня-бархатистом небе, наискосок, ярко вспыхнул хвост упавшей звезды. Ленька проследил глазами, пока не угас ее след, еле слышно вздохнул. Вот так и Вера… Жила, светила ровным, тихим светом, и мало кто знал ее. Зато конец яркий, красный, как у этой падучей звездочки.
Все свершилось в каких-нибудь два дня.
Не опомнился еще Ленька, как стал известен приговор — казнь через повешение. В то же утро по станице зловеще забелели листки с распятым черным орлом. Люди возле них не задерживались — десяток крупно выбитых на машинке слов прочесть можно и походя. А к вечеру — казнь.
Помнит Ленька все урывками, как тяжкий сон… Под ноги попалась свежая щепа… Догадался: от виселицы — крепили к телеграфному столбу балку, «перекладину»… Машина открытая… И Вера, в светлом платье… Кто-то в черном, костлявый, с худым длинным лицом, открыл перед нею дверцу… Возвышение дощатое, как и балка. Доска к доске, все подогнано, затесано с немецкой аккуратностью. Не успели только закрасить — времени в обрез…
Солнце остановилось у самой кромки парка. Оно не спешило скрыться за помрачневшую желтую стену деревьев— хотело посветить ей последний миг… Чьи-то руки, большие, красные, вытягивали, будто веревку из колодца, золотисто-белую пушистую косу из наброшенной уже на шею петли… И руки Веры, такие же золотисто-белые, как и коса, сторожко приготовились у груди подхватить ее… Даже палач не посмел бросить такое богатство, а бережно опустил в руки хозяйке.
Больше Ленька ничего не помнил.
Произошло это вчера. Вторые сутки пошли, как Вера там, на площади… Возле нее — немец с автоматом из личной охраны коменданта. Пост меняется каждые четыре часа, днем и ночью. По приговору полевого военного суда преступница должна висеть всем на страх и обозрение ровно четыре дня.
Вымерла площадь со вчерашнего вечера. Охотников не было на такое зрелище. Не было нынче утром людей и на базаре. А в ближайших домах, у кого окна выходят на станичную площадь, даже на день ставни не открывались.
Вчера же ночью Молчун неожиданно предложил украсть Веру и похоронить — не дать издеваться над мертвой. Сенька и Андрей его поддержали (сидели они у Ивиных в кухоньке. Самой Галки не было, ушла на станцию к Скибе до казни, не знает еще ничего). Ленька, тупо разглядывая ногти, удивился: почему эта мысль не пришла в голову ему?
План был готов тут же. У Андрея дежурство в следующую ночь. Сеньку он пошлет патрулировать на соседнюю к площади улицу, за парк. Одного. Из парка и действовать. Там шагов пятьдесят-шестьдесят до виселицы. К часовому подойти как полицейский патруль. Закурить, завязать разговор. Убивать немца не стоит: возьмут заложников. Сенька вызвался забить кляп в рот… фрицу. Похоронить решили в школьном дворе.
Днем Ленька сам выбрал место для могилы (под кленами, напротив окон 9-го «Б», куда Вера должна была ходить в этом году). Отметил в траве носком полуботинка. А дождавшись темноты, начали рыть яму. Первый шар снял сам. Теперь сидел на каменных ступеньках главного входа. Молчун с Гринькой докапывали. Где-то тут вдоль забора патрулировали Карась и Колька. В школе пусто, опасаться некого. Могут только с улицы, в калитку. На эту улицу Андрей обещал вовсе никого не ставить.
Подошел кто-то. Выдохнул шумно, сел у ног, ступенькой ниже.
— Ты, Молчун?
Следом за братом явился и Гринька. Отряхивая колени, спросил:
— Лопатку куда?
— Тут и спрячь.
От пожарки глухо, относимые ветром за Сал, долетали удары колокола. Ленька спохватился поздно.
— Погодите, сколько? Десять? Одиннадцать?
Гринька совсем не считал. Ленька с досады плюнул, чертыхнулся. Свистнул условно, сзывая постовых.
— Кто-нибудь уж из них считал.
Молчун откашлялся в кулак, прочищая пересохшее горло, буркнул:
— Одиннадцать…
— Не врешь?
Крутнул шеей Молчун, как молодой бычок в ярме, но промолчал. Подтвердил Карась, прибежавший на зов первым.
Ленька заторопился. Последний раз напомнил каждому свое место в предстоящем «деле». Сбор в парке около музыкальной будки. Добираться туда по одному. Задержал Карася, шепнул:
— Ты за мной…
В парке сухой, жестяной шум, скрежет голых сучьев. Ветер звенел пересохшей, не облетевшей с дубов листвой. Листья и под ногами. Бредешь по колено, как по песчаной отмели. Когда знаешь каждую ветку, так и глаза в темноте будто различают. Ленька остановился, ожидая матюкавшегося позади Сеньку.
— Слепой, что ли?
— Тут будешь слепой…
— Держи на аллею вон.
Возле деревянной, крашенной синим музыкальной будки, сделанной наподобие четвертушки шара, в затишке сидели уже Карась и еще двое братьев. Пригляделся Ленька.
— А Гриньки нету?
— Кольки, — поправил Карась.
— Кольки?..
— Не заблудится, — успокоил Гринька, опять окуная конопатый нос в тепло рукава.
Сенька стащил с плеча винтовку, положил ее на листья, присел рядом. Карась видел, как он перекладывает что-то из кармана в карман поддевки. «Тряпку, — догадался. — Фрицу рот забивать».
— Если что… стукнешь кулаком по башке, — сказал Ленька, видимо продолжая неоконченный разговор с Сенькой. — А следом… Слышишь, Молчун? Ползком от ограды. Как услышите, возня у нас, — бегом… Ну где же он, черт, застрял?
Карась, прислушиваясь к вою ветра в ветвях, огляделся. В жуткой темени можно каждый пень принять за притаившегося человека. Сверху, среди мечущихся голых макушек, из черноты проглядывали стекляшки звезд. Смутно различались развалины белых стен клуба. Протяжно скрипела на ветру половинка ворот.
— Придется тебе, Гринька, на столб… Нож есть еще у кого?
— Ага!
Карась достал свой, с костяной колодочкой, протянул Леньке.
— Да этим веревку не урежешь! Ну и черт!..
Из-за будки вывернулся пропавший. Дышал бурно — бежал.
— Вот он! — вскрикнул радостно Карась.
— Не ори! — Колька смазал его по шапке. Забубнил ломким простуженным баском: — Там был… Около часового кто-то есть… По разговору кабы не русский.
— Двое? Один? — спросил Сенька.
— Цигарок-то две. И так… маячуть… две будто головы. А то и три. Не разобрал. Подлезть было бы…
— Наши… патрули. Копылковские хлопцы, им Кировская досталась. Уйдут сейчас, — успокоил Сенька.
Ленька толкнул Карася в плечо:
— Ну-ка, смотайся-Вернулся Карась скоро. Забыл и сесть, рассказывал с за хлебом.
— Нема!.. Никого! Вот так прошелся… дажеть и не полоз. Совсем небось умелся немец. Рот фронт!
Не сговариваясь, вскочили на ноги. За Сенькой и Ленькой погодя пошли к развалинам и братья Долговы. Приклеился было Карась, но Молчун положил тяжелую руку ему на плечо: твоего, мол, поста никто не отменял (Карасю велено быть в парке и следить за дощатым забором полицейского двора).
Споткнулся Ленька о камень в бурьяне; не поднимаясь, с колен вглядывался в печную черноту площади. Сенька сопел возле самого уха. На просторе ветер гулял свободнее, но шума такого, как в парке, не было. Совсем рядом, с правой руки, болталась половинка ворот. Скрипела ржаво и муторно.
Подползли ближе, залегли в проломе забора. В этом месте, перед входом в клуб, стоял памятник — Ленин во весь рост, с поднятой рукой. Установили его в мае прошлого года, перед войной: уцелел, когда попала в клуб бомба, а немцы пришли, подложили мину. До сих пор еще спотыкаются в потемках о серые куски гипса полицаи.
— Ни гада не видать, — шепнул Сенька.
Прошли вдоль забора, круто свернули на площадь. Ленька ждал окрика. Сжимал во вспотевшей ладони фонарик, не терпелось щелкнуть включателем: никак «патруль».
Где-то за школой всходила луна. Нижний край неба вылинял, будто подернулся табачным пеплом. В просвете обозначалась черная перекладина. Ленька глазам своим не поверил: на ветру болтался конец веревки… На-ступил на что-то мягкое… Ткнул лучом фонаря и отдернул ногу: «Рука!..»
Немец лежал на животе. Что-то екнуло и забурчало в середке, когда Сенька переворачивал его лицом вверх. Тряс за плечи. Подставил ладонь в белый кружок света: кровь…
— Ножом… в живот…
Ладонь вытер о сухую полу его шинели. Обступили труп и братья Долговы. Ощупывали, переговаривались:
— Теплый еще…
— И автомат унесли…
— Ловкачи какие-то…
— Ваши небось ярские…
«Опоздали, — подумал Ленька. — Кто же это?..»
Возле столовой замигали светлячки цигарок, ветер донес неразборчивые голоса. Разговор разом смолк. Тревожно черкнули темноту лучи прожекторов. Ребята бросились всей гурьбой в пролом забора. Вслед полыхнули выстрелы; топот по набитой земле…
Около месяца Скиба потратил на связь с Котельниковско-Курмоярским отрядом. Боевые успехи соседей радовали, укрепляли веру. Ночами слышались взрывы. Левша выходил из себя: собственные подрывные дела казались ему пустым занятием. Чесались руки, рвалась душа… Предлагал связаться с котельниковцами и бить вместе, в открытую.
— Не. велю! — Скиба силой охлаждал его пыл. — Тебя партия поставила тут. А прикажут завтра: «Бери автомат…» Возьмешь. Не думай, мне тоже осточертела «сладкая» панская жизнь. Открытый мордобой ближе моему нраву, нежели улыбаться сволочам, жать руки… Ступай.
Левша топтался у двери, мял засаленную кепку и уходил ни с чем.
Но вскоре Скибе пришлось уступить. С каждым днем немцы теряли терпение. Мелкие подразделения мотоциклистов не давали успеха. Подумывали охватить все левобережье Дона от малой излучины до станицы Курмоярской и в глубь степи до железнодорожной ветки Сальск— Сталинград.
О действиях партизан Скиба знал от самих немцев. Особенно брала жуть майстера Штерна. Горячо ворочал сперва: ездил по степям один, без охраны, забивался в самые дальние колхозы. Теперь остыл. Ни шагу из поселка. Все разъезды переложил на него, пана управляющего. Выделил даже свою личную машину.
Демьян Григорьевич только посмеивался. Левша подобрал шофера, разбитного паренька, Козыря — не то фамилия, не то уличная кличка… Скибе теперь не надо было вызывать лишний раз в кабинет механика. Достаточно сесть в мягкое сиденье старенького «оппеля» и «добежать» домой, — Левша устами Козыря давал подробнейший доклад обо всех делах подрывной группы.
Этот Козырь связался и с курмоярцами. До него посылали человека. Впустую. А он нашел. С неделю шатался по казачьим хуторам. Принес привет от комиссара отряда и просьбу — дать на всякий случай пару явок. Явки тут же отправили. А на третий день новость: из Ростова на Котельниково прошел эшелон с пехотой. Каратели. Легкие броневики и мотоциклы двигаются своим ходом. Послали еще человека, вдогонку, — предупредить. Оба нарочных пропали. Разные поползли слухи. Скиба хмурится, Левша сжимает кулаки…
В эти тревожные дни попала Галка Ивина в Зимники. За ужином, когда Власовна увела Демку спать, Демьян Григорьевич высказал тревогу о котельниковцах и курмоярцах. Поняла Галка, зачем завел он этот разговор. Вызвалась сама побывать там. Бережной тут же дал явку и адресок давнишнего дружка, однохуторянина, до войны еще переехавшего в Котельниково. Пообещал также связаться через свою рацию с «Волгой».
— Да с явкой полегче, — предупредил он напоследок. — Туда уже ушли двое… Стороной раскуси, что за орешек. А к земляку ночевать зайди. Слово за слово, мол, до дому добираюсь, из Терновской сама… Не выгонят землячку.
Утром, едва развиднелось, Галка уже вышагивала по степи. Обходила людные дороги, петляла по заброшенным бригадным поселкам. Вид жалкий. Мешок за плечами, в руках палка. Глядеть со стороны — неприкаянная, гонимая ветром, как перекати-поле.
Вернулась на третий день. Забрезжил рассвет, а она уж у синеокого флигелька за зеленым частоколом. Со стоном опустилась на лавочку. Поясница разламывалась. Не осталось сил даже выправить подвернутые неловко ноги, шевельнуть набрякшими пальцами рук. Догадалась свести лопатки — веревочные лямки ослабли, мешок сполз по спине на лавку. Вздохнула свободнее.
Тонко скрипнула калитка. Выглянула Власовна, ахнула:
— Ах ты, боже мой… Обратно уже? Ну и чумная девка. Входи, входи.
Раскрыла пошире калитку, посторонилась. Шла следом, укоряла:
— А я прокинулась — нема. Не емши, не пимши ушла. Хочь бы с вечеру гукнула… Рази ж не было чего приготовить наскорях. Ну а дед-то там Ива как, может?
Галка лизнула обветренные губы, но промолчала. Какой раз она входит без стука в эту калитку. Ввалилась вот так однажды и попала как в родной дом. Не понимала только одного: поведения хозяйки, Власовны. Сомнительно, чтобы не знала, зачем она, чужая, ходит к ним. Ни вопросов, ни расспросов. Принимает как свою помощницу — то да это надо бы подсобить… по хозяйству. Вот и сейчас, хитрит или в самом деле не ведает, куда отлучалась она?
На крыльце стоял Демьян Григорьевич. В галифе, исподней рубахе и мелких галошах на босую ногу — видать, услыхал разговор и вскочил. На Галкин поклон сомкнул бровищи, закусил угол рта: не ожидал так скоро. Потоптался, хотел пройти следом в кухню, но пересилил себя.
Вошел выбритый, в свежей рубахе и начищенных сапогах. Сел к столу, закурил. (Власовна тотчас вышла, сославшись на какое-то дело в погребе.) Мрачно глядел на огонь в печи; мял в пальцах сигарету, не решаясь спросить.
Галка, не оставляя вилки, ждала вопроса. Исподлобья наблюдала за ним. Не вытерпела тягостного молчания, сказала:
— Вернулась вот, Демьян Григорьевич… Покосился Скиба: вижу, мол. Скрипнул табуреткой, опять уставился на огонь. Голову стриженую склонил, наставив ухо, чтобы удобнее слушать. Галка так и поняла. Отодвинула сковородку.
— Побывала на явке… Одна труба торчит, а кругом— кучи золы… Спалили каратели хату… Ночевала у вашего друга… Не выгнали. Поклон переслал вам.
Густо повалил из обеих ноздрей у Скибы дым, собрались толстые складки на лбу. Галка поспешила высказаться яснее:
— Сам дядька Артамон работает стрелочником. Он-то мне и рассказал, что стряслось. Выследили явку. Ночью схватили там политрука отряда и двоих подрывников. Через Котельниково должен пройти на Сталин-град поезд с какой-то высокой сволочью. Вот его они и ждали. Попался в ту ночь и ваш один…
Скиба спросил, не оборачиваясь:
— Какого дня случилось?
— В субботу. А тот, первый ваш, там… Он на Дону, в отряде. Нынче оттуда не выберешься: каратели все оцепили. Я хотела пройти в Курмояры, но Артамон не пустил. Явки ваши есть у них. Теперь ждите… Может, помощь какая понадобится.
Помолчали.
На плитке запел синий эмалированный чайник. Галка удивленно посмотрела на него, будто сроду не слыхала такого шума. Демьян Григорьевич выкурил сигарету до самых пальцев. Чертыхнулся, швырнул окурок в печь.
— Не порадую и я тебя…
Галка насторожилась, подумала, что нет связи с «Волгой».
Скиба поднялся. Растирая обеими руками голову, ходил по скрипучим половицам. Стал посреди кухни, расставив широко ноги, будто под ним качался пол, сообщил дрогнувшим голосом:
— Нема Веруньки нашей…
Удар пришелся как бы вскользь — в мыслях свыклась Галка с тем, что Вере уже не выбраться из лап гестапо. Приготовилась к самому страшному. Потому, наверно, и удержала слезы. Только запекшиеся губы страдальчески сморщились.
Что-то говорил Скиба еще, не слыхала. Пальцем катала по столу шарик из мякиша. Взяла протянутый им клочок бумаги, развернула. Цифры, цифры какие-то… Догадалась: шифровка! Отозвалась «Волга»! Тут же пробился голос Скибы:
— …Андрюхе перекажи, заждались его там… Самолет пришлют за ним сюда на третью ночь после бомбежки аэродрома. Чтобы был у меня. Хватит время добраться… Ступай немедля.
Галка встала из-за стола. Огляделась:, где же мешок? Поправляя веревочную лямку, забеспокоилась:
— А как же… Власовна просила подсобить ей картошку выкопать.
— Какую еще картошку?
Высоко вскинул Демьян Григорьевич брови — вчера он самолично переворочал все грядки в саду. «Ну и дипломатка, — подумал, — морочит девке голову…» Но выдавать женины уловки не стал. Махнул рукой: ступай, мол, сам помогу ей…
Галка вышла не прощаясь.
На улице просигналила машина. Демьян Григорьевич, на ходу застегивая черный суконный френч, поспешил к калитке. Козырь открыл изнутри переднюю дверцу. Шельмоватые светлые глаза встревожены. Не было на губах и обычной ухмылки. «Что еще?» — подумал Бережной с тревогой. Располагаясь удобнее на сиденье, поспешил оттянуть время пустяковыми разговорами, не дать шоферу высказаться сразу.
— Чего это… напялил? — спросил намеренно строго, указывая глазами на его голову.
Козырь смутился. На нем красовалась немецкая пилотка. Новенькая, серая, с белыми кантами и цветным кружочком впереди, бок только подпаленный; нашел в подбитом танке. Носил ее лихо, мужественно, хотя она и доставляла ему немало мук.
— Вхожу в доверие. Вы же сами велите…
— Помогает?
— Законно. Отдашь честь какому-нибудь гансу, офицеру особо, вскинется и тоже руку вверх. Вот соседские пацаны проходу не дают: грудками швыряются, обзывают немецким подтирачом.
— Добро, добро. — Демьян Григорьевич усмехнулся.
Свернул Козырь пилотку на затылок, но тут же водворил на место. Сурово сошлись бугорки бровей. Поддал газу.
Утренний воздух холодным языком лизнул по бритой щеке Бережного. Прикрыл стеклянную боковую створку, посоветовал:
— Легче гони.
Это уже разрешение говорить дельное. Сбавил Козырь ход, свернул в крайнюю улочку — прибавлял время езде. Кружной путь еще больше встревожил Бережного.
— Вчера Санин опять побывал у Штерна.
Демьян Григорьевич, задержав возле сигареты зажженную бензинку, покосился на него, как бы спрашивая: не обознался?
— Своими глазами видал. Через дворы пробирался, огородами…
Из восьми эшелонов, отправленных с элеватора, три благополучно добрались до Ростова; пять лежат вверх колесами, обгорелые, скореженные страшной силой на уклонах, под откосами в глухой Сальской степи. Майстер метал громы и молнии. Но последние дни немец вдруг утих, присмирел. Стал реже бывать на элеваторе. Ходил по хранилищам, заложив руки за спину, приглядывался, кусал губы. Не брал умышленно с собой и переводчицу, чтобы меньше говорить с управляющим. Демьян Григорьевич так и подумал. Затишье насторожило не только их с Левшой, но и всех подрывников, кончая Козырем. Откуда подуло? Взоры всех обратились на помощника управляющего. Установили слежку. И — верно. Первый же наблюдатель донес, что от майстера поздним вечером вышел человек. По виду Санин. А нынче опять…
Недобро сузились пухлые веки у Скибы. Вот он, гад, под боком. Теперь уж, как бывало, не наушничает на механика Левшу. Нашел уши другие, надежнее… Не верит ему, Бережному.
— Заподозрил и вас он, Демьян Григорьевич, — Козырь вслух высказал думки Скибы.
Рылся Бережной в карманах, промолчал.
Свернули к переезду. Притормозил Козырь, уступая дорогу встречному грузовику. Высунулся из кабины, помахал немцу-шоферу:
— Камарад, гутен морген!
За мутным стеклом блеснули в ответ молодые зубы. «Эка шельмец», — подумал усмешливо Демьян Григорьевич. Покосился, спросил:
— А что Левша?
— Ваше слово… Мыльная шворка у меня под сиденьем.
Глубоко затянулся Демьян Григорьевич. Выпустил ртом тонкой струйкой дым.
— Дурное дело не хитрое.
— И думки есть… Дуриком гробить Санина нет расчета. Это развяжет гестапо руки. А клепал он Штерну на вас. Ясно как божий день. С вас и начнут…
— А думки-то, думки? Козырь ру(эанул рукой, пояснил:
— Дать Санину… мину. Приказать подложить ее в вагон.
Он достал из-под ног сверток, развернул. Демьян Григорьевич недоумевающе вертел закопченный кирпич.
— Натуральный, — подтвердил Козырь. — Левша из грубки у себя вытащил. Баба ругается…
С интересом уже глядел Скиба то на шофера, то на кирпич. «Ишь, дьяволы, придумали… Верно ведь… Отдай зараз этот сверток Санину, и он будет не в вагоне, а у Штерна на столе. Ловко…»
«Оппель» мягко остановился возле крыльца конторы. Обежал Козырь кругом, с угодливым поклоном открыл дверцу. Шепнул:
— Оставьте… Упакую хорошенько и мигом — в кабинет.
Пан управляющий, кряхтя, вылез из тесной кабины. Прошелся вдоль палисадника, разминаясь. Хотел проделать свой обычный утренний обход по хранилищам, но раздумал. Поднялся к себе. Удобно улегся в кресле, закрыл глаза. Решение он уже принял. Остыть вот только от горячих мыслей…
В дверь без стука вошли. Догадался: Козырь. Принял молча утянутый шпагатом пакет, опустил в ящик.
— Санин уж тут… В окно подглядывал, — сказал шофер.
Демьян Григорьевич остановил его:
— Разговор есть… Посыльная из Котельникова вернулась.
Козырь понимающе прикрыл глаза и исчез за дверью.
Выждал Бережной, пока заглохли его шаги в коридоре, нажал кнопку. Заглянувшей секретарше повелел вызвать помощника. Не поднял головы на робкое топтание у порога, продолжал подтачивать красный карандаш.
— Ближе, ближе подойди…
Необычный, домашний тон пана управляющего смутил Санина. Подступил к столу, мял в руках клетчатую кепку.
Ткнул Бережной карандаш в мраморный стакан; вытирая лезвие ножа о ладонь, заговорил:
— Давно знаю тебя, товарищ Санин… Совестливый ты человек, исполнительный… Советская власть учила тебя, доверяла. Пришел час помочь ей… Надо!
Острый, голый кадык на тонкой шее Санина подскочил вверх — проглотил подступивший к горлу ком. Скрипуче откашливаясь, не сводил округленных, помокревших глаз с пана управляющего: куда гнет?
А Бережной рубил напрямик:
— Положишь мину в вагон, в зерно… Завтра-послезавтра состав отправим.
Вытащил из ящика сверток, подал.
— Бери, не бойся. Сработает она где-нибудь в Харь-ковщине, а то и дальше… На.
Как к горячему потянул руки Санин. Прикрывая1 сверток полой рыжей куртки, косился на дверь. Перенял Бережной его взгляд, успокоил:
— Шито-крыто будет… Домой отпускаю тебя. Захворал, мол. А попозже нынче наведайся… Вроде охрану проверить… Ступай.
Задом открывал Санин дверь.
К концу дня ожидал Демьян Григорьевич развязки^ И прогадал: явилась она ровно через час, как вытолкал от себя помощника. Вслед за Саниным вышел из кабинета и сам. Не мог сидеть один — думалось всяко… В самом дальнем хранилище нашла его раскрасневшаяся секретарша.
— Господин Штерн требует вас, пан управляющий,
— Иду, ступай.
Девица надула накрашенные губы, крутнулась на тонюсеньких каблучках и пошла путаными шажками — юбка узкая, модная. Кто-то из парней присвистнул вслед:
— Перышко вставить бы… и полетела фрау.
Бабы-веяльщицы, сидевшие в ворохе пшеницы, прыснули.
Окончил Демьян Григорьевич возиться с веялкой, долго оттирал песком и полоскал в пожарной кадушке мазутные руки. Со стороны глядеть, ничто не выдавало в нем беспокойства. Шел по просторному двору своим твердым хозяйским шагом. Кивком отвечал на приветствия рабочих. Сигаретку только забыл припалить. Двигал ее языком во рту из угла в угол, не замечая. Так и ввалился с неприкуренной.
Майстер Штерн встретил управляющего захлебывающимся смехом. Трясся в кресле, весь синий от натуги, слова выговорить не в силах, только костлявым пальцем тыкал в развороченную газету на столе — на Левшин кирпич.
Демьян Григорьевич сохранил на лице недоумение. И впервые, кажется, за время совместной работы обернулся к переводчице (нынче шеф прихватил и ее). Та объяснила, что шутка с «миной» очень насмешила май-стера. Но она напрасна. Пану управляющему следовало бы приглядеться к другим на элеваторе, господин Санин в подобной проверке не нуждается. Бережной нахмурился:
— Добро, добро… А дня через два Санин упал с элеваторной башни. Днем, у майстера на виду. Лазили они все, приглядывали свободные помещения для хранилищ. Отстал где-то Санин и оступился. Только у Левши сужались странно глаза, когда он слышал рядом разговор о покойном.
Проснулся Илья у себя в спальне. Голова трещит, разваливается, во рту — антонов огонь. Побелевшим, вздувшимся языком ворочать больно. Хватил рукой: жены нет рядом. Не спала — подушка ее нетревоженная. Силился припомнить, что бы он такое мог натворить? Переняла, чертова баба, моду: чуть чего, верть — и спать в кухню. Смутно восстанавливал по кусочкам ночное… Сидели, как и обычно, с вечера у Картавки, — помнит хорошо. Да вроде и бабья не было… Потом куда-то ехали. А откуда вклеилась комиссарша? И глаза сыновы, Ленькины… Какая ненависть в них! Нащупал галифе, висевшие на спинке стула, долго искал сапог. Обнаружил его в горнице, под столом. Рылся в шкафу, а сам думал: «И приплетется же…» В самом низу стояла бутылка. Потряс: есть что-то. Тут же нашел чем закусить. Теплое, успокаивающее пошло по всему знобкому телу.
Присел Илья к столу. Опять сыновы глаза!.. Обозленный, толкнул локтем оконные створки. Высунул гудевшую голову. Утреннюю сырость жадно хватал воспаленным ртом. Отпустило малость. С удивлением оглядел желтые мокрые вороха листьев в палисаднике. Листья лежали и за частоколом в проулке. Дальше за туманом уже ничего не видать. «Вот она и осень, — подумал с горечью, — проглядел, как и навалилась». А нехорошее сосало… Что же он мог такое сделать? Не ради прихоти бабьей ушла же она от него ночью? Было что-то. Решил кликнуть — сама разъяснит. Кстати, есть чем и поддобрить ее. Звал, высунувшись в окно: — Ань, Анют! Анюта!!
Услышал, как оборвались знакомые шаги у двери в горницу, сердито спросил, не поднимая головы:
— Оглохла?
По давнишнему Анюта знала: с утра муж на похмелье сердитый, а то вину за собой признает и будет из кожи лезть, чтобы загладить ее. Так повелось еще при той жизни, до войны — мирной, спокойной и понятной. Тогда было ей лестно, радовало, хотя виду не показывала. Знала, и сейчас ее ждет то же. А былого чувства не испытывала. Каждодневная пьянка и бабья болтовня, какую она невольно выслушивает от соседок, не трогали ее. Не то чтобы не трогали, но с этим она могла бороться—' скандалить, устраивать слежку под чужими окнами, наконец, пустить в ход кочергу, что она на днях с успехом применяла. Доля ее женская в собственных руках. На душе камень потяжелее. Ничто в сравнении с ним все мужнины шашни, бабьи пересуды и своя обида.
Примирение Леньки с отцом, чему так обрадовалась было, оказалось ложным и временным. Та трещина между ними теперь разошлась в пропасть. И нет дна в той пропасти. Сверху только заросла она бурьяном. А ступи в бурьян — не поминай лихом.
Затаился муж, что-то выжидает; горячечный блеск в глазах выдает его. От Никиты, бывало, слова путного не добьешься. А теперь и вовсе. Избегался, измотался в седле, пьянстве…. Злой, как цепной кобель. Не в пример отцовым, его глаза откровеннее: так и стерегут каждое движение брата…
А у Леньки своя жизнь, скрытая, невидимая для постороннего глаза, как подземный родник. Заметно изменился он после смерти дружка своего красноголового, Федьки Долгова, посуровел и будто вырос. Где-то бывает по ночам — до света иногда пустует его постель под навесом. С кем водится, что делает? Глаз не видит, зато сердце подсказывает матери — у самого края пропасти той ходит сын. Подозрительна и поездка его к тетке в хутор перед взрывом в лесопитомнике. Ездить-то он ездил. Но куда? Мог побывать и у тетки. Для отвода глаз, на случай. Частые встречи с Галкой Ивиной тоже неспроста; еще в школе они вместе пропадали вечерами на комсомольских собраниях да на разных сборах.
Чует Анюта: недоброе сгущается над головой сына. Как отвести эту черную силу от него? За младшим — правда. Это она знала твердо. Знала и то: что бы ни случилось, ее место рядом с ним.
Не вынес Илья долгого молчания жены. Оглядывая ее с ног до головы, сердито заспрошал:
— Знаешь, чия ты жинка теперь, а? Нема одеть что? В страму вгоняешь?
Анюта покачала головой:
— Уж ты вогнал, так вогнал. Некуда дальше. На улицу выйти стыдно. Соседи хоронются, как от скаженной.
Илья, усмехаясь, привалился на спинку стула.
— Тебе детей крестить с ними, соседями?
В душе он не рад уже был, что затеял этот «подготовительный» разговор. Потер ладонью лоб, приступил без обиняков:
— Начинай укладаться тут… На днях подводы подгоню. Как барыня жить будешь. Хоромы! Шесть комнат, двор, конюшни. А сад? Макарку в другой думаю пустить домишко, что во дворе. Нехай хоть перед смертью поживет как люди.
Намеки о переезде в «хоромы» Илья делал и раньше, но Анюта значения им не придавала, сболтнет спьяну да забудет. Стояла в дверях горницы как на иголках. С вечера пропал Ленька. Всю ночь не сомкнула глаз. Все ждала, вернется. И постель постлала под навесом. До сих пор так и нет. Потому в кухню и спать перешла. Надо как-то скрыть, отвести-Спросила смиренно:
— А этот… кинем?
— Зачем же? — Илья удивился. — Никишка останется. А то и Ленька… Будет ему кочки сбивать по улицам. Пора и за ум браться. Женим…
У Анюты холодом взялось сердце. Вот спросит о нем, вот спросит… И вдруг нашла выход.
— Вот что… — подступила к столу. — Живи там… у хоромах своих, кобелина бездомный. И сюда больше не таскайся, слыхал?! Чтобы духу твоего вонючего не было! Вон бог, а вот порог.
Илья опешил:
— Тю, рехнулась баба…
Это было открытие для Анюты. Семейная ругань, с которой она начинала иногда утро, неожиданно обрела особый смысл. Отвлечет, отнимет у мужа время — меньше будет знать, где бывает и чем занимается сын. Самое удобное и верное оружие, каким она может помочь сыну. А запалов для такого шума хватает с лихвой. Невелик грех, если и самой что взбредет в голову. Нынче, например, не было ясной причины для скандала, сводку утреннюю не успела получить, да и явился, считай, вовремя — в полночь.
Под горячую руку влетело и Макару. Он вошел еще до громких слов и переминался у порога, оценивая обстановку. Почел выгодным для своей персоны поддержать сторону прямого начальства.
— Ты что это, сеструшка, разойшлась, а? Анюта накинулась и на него:
— А-а… прихвостень. Партизанскую книжку имеешь! Власть советскую завоевывал, кровушку свою не жалел. А теперь?! За самогонку продался. Бесстыжие твои глаза… У-у!
И ушла, хлопнув дверью, аж посуда зазвенела в шкафу.
Илья смущенно чесал затылок:
— Осатанела баба.
— Истинно осатанела, — поддержал Макар.
Мял он в руке папаху, косо поглядывая на бутылку, не решался подойти к столу.
— Я, братушка…
— Пора обвыкать, пан Макар.
— Господин гильс… гильх… полицай.
Никак не давался Макарову языку этот проклятый чин у шуряка, обязательно спотыкался на нем. И так и эдак обходит его, ищет ему подмену в своем словесном запасе. Но Илье не умастишь, вынь да положь только то, какое у него вышито черными нитками на белой нарукавной тряпочке.
— Чего там? — гильфполицай поморщился.
— Да оно ить… Ай голова?
— Трещит как проклятая. Тяпнешь?
— Оно ить и не мешало бы…
Макар подтыкал папаху под окомелок правой руки, освобождая левую.
До последней капли выдавил из бутылки Илья; желая убедиться, глянул на свет, опять подержал над стаканом.
— Э-э не-е, пан Макар… Чия голова дороже, а? Голова начальника. — Выпил сам. — Брр… Как ее пьяницы пьют. Ух и скаженная.
— Первач, — Макар облизал запекшиеся губы.
— У Анютки рассолу вон выпроси, — посоветовал Илья.
— Бог с ей…
Качура, захватывая щепотью холодец, вертел башкой:
— Ну и шельма корявая. Не иначе табаку подсыпает. У-у…
Закусил, устало откинулся на спинку стула, будто от изнуряющей работы. Ткнул в рот сигаретку, а поднести зажигалку лень. Спасибо, Макар догадался — поднес свою.
— У кого это мы вчера? — спросил Илья.
— В Нахаловке. На свадьбу затесались до одних…
— На какую еще свадьбу? — Илья перегнул бровь. — А рази не у Картавки?
— Да оно ить начали от нее…
Что за черт, совсем вышибло из головы. И правда… Плясал где-то, и невеста в белом… Лица ее не помнил — пятно только красное. И опять комиссарша… В цветастом халате… И Ленька!.. «Это уже сон», — подумал Илья, затягиваясь.
— Братушка… Господин гильс… гильх… полицай… — Макар топтался возле стула, не решаясь сесть. — Я про надышнее… А ну как взбредет в голову бабе, а?
Илья уловил в его голосе тревогу.
— Да ты про что?
— Жаловаться коменданту… Беркутиха!
— Комиссарша? Макар развел рукой:
— Оно ить как сказать… Баба. Помрачнел Илья. Нет, оказывается, не сон… Наяву было. Велел напомнить подробности. Слушая, жевал потухшую сигаретку, а на душе скребли кошки — и правда грязное дельце. Затея опять Воронка. Не разобрал спьяну. Теперь разговоров по станице… А еще до жены дойдет… «Ленька, стервец, не сказал ей, ишь ты…» — подумал с удовлетворением. Не хотел показывать подчиненному своего малодушия, свел все к смеху:
— А комендант у нас того… И выпить не дурак, да и насчет женского персоналу не промах. Покумекать треба. Парня ее выпустил… За какие такие шиши, а? Не иначе тут… аму-уры. Баба сдобная, даром что комиссарша. Чуешь запах, пан Макар?
Смеялся Илья насильно, без всякого желания. А у пана Макара даже и этого не получалось: щерил черные пеньки зубов, а вместо смеха в горле клекот, будто рот водой полоскал.
За смехом и застала их Картавка. Вцепилась обеими руками в дверной косяк, чтобы с ног не свалиться. Дышала тяжело и часто, будто гнали старую сводню палками через всю станицу и дыхнуть не давали. Нарядная шаль съехала с плеч, краем мела пол.
— Господин… ентот вон… Ой, боже, дух захватило… — Картавка таращила ржавые, как старинные монеты, глаза на Качуру. — Дом! Деверя мово… С ружжами стоят! Сам же горланил на всю станицу, когда ослобонители наши прийшли: «Отобрать кажный свой дом!» Забыл?!
— Та заткнись, чертова коряга! Шо тебе?
— Деверя мово дом! Обещал?!
— А деверь сам дэ?
— «Дэ, дэ». Черти с квасом стрескали! Вот «дэ».
— И дом с ним умисти.
— Глякось…
Не давал ей Илья опомниться, добивал:
— Ага. Був бы сам хозяин… А ты шо? Сбоку припека?
Даже голову сводня вобрала в плечи.
— Ах, та-ак… А цебарку перваку кто выжрал, а? Подбоченилась, приняла бойцовский вид, но дальше двери в горницу наступать не рисковала.
— Яку цебарку? — недоумевал Илья. — Не упомню щось.
— Не упо-омнишь, — пропела бобылка, предварительно оглянувшись на чуланную дверь: никто с тылу не угрожает? — Хочь бы тебе вовсе отшибло, хохол немазаный! Это наша, казачья земля! А казакам привилегия! Родню суешь! Зна-аем лавочку вашу… Макарку вот, черта клешнятого! Спокон веков гольтепой был и сдохнет им! Пьяница горькая…
— Пан Макар! — прикрикнул грозно Илья. Картавка, подхватив болтавшийся конец шали, метнулась за дверь, высунула обратно голову — досказать:
— Да я и к самому коменданту!.. А мало — и до Берлину доберусь!
— Крой до самой сатаны хочь!
Вот теперь Качура смеялся охотно. Протер рукавом мокрые глаза.
— Видал? Нонче же переберись.
Макар задергал носом, отводя взгляд свой на сторону.
— Не, братушка… Оно ить…
— Что?
— Дом ить оно… прокуроровский, не абы какой.
— Тю, дурак… Да им давно у Волги жаба титьки дала.
— Ишо как сказать… А наши повернуть? Наперед не разгадаешь.
— Пан Макар!..
До самой тонкой кишки пробрало Макара холодом от взгляда шуряка. Появилось даже желание сбегать во двор за сарай.
Медленно сходила краска с побуревших щек Качуры. Мял погасший окурок, не решаясь занять рот, — хотел договорить. Передумал. Сказал совсем другое, унимая дрожь в голосе:
— А то, гляди… Проморгаешь. Землю делить скоро-. Бумага у коменданта уже.
— Да оно ить к чему я? Ну, дадуть клок. Пальцем ее, любушку, колупать, а? Эт у кого тягло…
Илья совсем остыл. Такие разговоры явно по душе ему. Крякнул самодовольно, сказал с усмешкой:
— А ты думал, як? Послужи сперва новой власти. Що? Кажу, дом займай. Тот, меньший. Бычат пару выделю, букарь. Куда ж тебя, черта, денешь? Свой. Дай огню.
Сигаретой ловил дрожащий огонек в Макаровой руке, а глазами — его взгляд, дознавался, какое впечатление произвело сказанное. Сладок дым; Илья с наслаждением затягивался и выпускал его. А слаще было для него то, о чем он говорил:
— Разбогатеешь, вернешь. Только чур! Все подворье мое, сразу кажу… Конюшня, сараи, сад там… Словом, все! Ты будешь, ну, як управляющий. Хозяин всему — я! Чуешь?!
По порожкам чей-то тяжкий топот. Рванулась дверь — Никита. Запаренный, видать, бежал. И тоже, не хуже Картавки, дух не переводит.
— Немец там… на площади… Ночью с Воронком натолкнулись…
— Що, натолкнулись?
— Зарезанный!..
— Шт о?!
Анюта проглядела, как вбежал старший в дом. Увидала мужа, облачающегося в ремни на бегу. За ним подался и Макар. Тревогою забилось сердце. Бросила грабли — баз подчищала, — поспешила к дому. По ступенькам устало спускался мокрый, нахмуренный Никита. Перегородила путь ему в калитке. Качала укоризненно головой, но своей тревоги выставить не хотела.
— Ну? Лупишь зенки свои… И-и… Потерял, сынок, совесть свою. Нема совести. За пахучие сигареты продал. Куда тот, дурак старый, туда и ты… С кем связался, спрашиваю, а?
— Слыхали уже…
— Погляди в зеркало на себя, на кого похож стал… Кожа да кости. Погоди, локти будешь грызть, да не дотянешься. Помяни материнское слово.
Никита отстранил ее, прошел в калитку. Не оборачиваясь, сказал:
— Не дюже шуми. Лучше за Ленькой приглядывайся…
Анюта так и застыла. Что это, угроза? Или случилось что?.. Глядела вслед ему: а у самой сыпались слезы. Кто-то подошел сзади, со двора. Горячим паром, как из корыта, обдало ее всю; догадалась: Ленька.
— Никишка?.. Чего он, с дежурства?
— Обое были…
Анюта не оборачивалась, боялась показать слезы, а пуще — накричать на него. Крик в таком деле плохой помощник. Вспугнешь, насторожишь, а то и совсем оттолкнешь от себя. Кому, как не ей, знать норов сына. Лучше делать вид, что ничего не видишь. И помогать исподволь, насколько хватит сил.
— Того… в полночь приволокли еле живого, пьяного. Опохмелялся тут все утро. Выскочил только что как ошпаренный. Никита весь какую-то доставил. По всему, стряслось что-то…
— Чего там?
— Бог их знает… А ты где это пропадал всю ночь?
— Да там… У хлопцев почевал.
Она было разогналась опять на баз, но вдруг всплеснула руками:
— Батюшки, весь в репьях!.. А рукав?.. Либо подрался с кем?
— Подрался… — Ленька смущенно заправлял в дырку болтавшийся клок на рукаве старенького пиджака (он и не видал его). — У нас йод есть, мам?
— Еду? Батюшки, а рука! Кровь…
— Чепуха. Царапнул чуток.
— Добрый тебе «чуток»! Еду нема. Погоди, маслицем топленым — враз затянет.
С улицы донесся бабий голос: «Кума! Кума-а!»
— Ступай, ступай на кухню, — Анюта заторопила сына. — Сам там… Масло на загнетке, в корчажке. Да пиджак этот, ради бога, стащи… Парубок уже, на девчат заглядываешься…
В калитку просунулась голова в белой косынке — соседка Марея, круглощекая солдатка, с рыжими завитушками по лбу. Повела глазами по двору, спросила шепотом:
— Нема… благоверного твоего?
— Входи, входи.
Вошла, но калитку за собой оставила открытой — долго не думала задерживаться.
— Слыхала новость?
Подошла ближе, тараща запухшие ото сна глаза, сообщила:
— Партизаны, кума!.. Гром бей, не брешу! Там что творится, не приведи господь.
— Что уж ты, кума…
— А какая стрельбища была-а… Всю ночь, как есть! Немчуры этой поклали, тьма-тьмущая! Прямо вповалку… покатом валяются. На площади. А повешенная пропала, исчезла. Один конец бечевки болтается.
— Ты чего мелешь? — Анюта побледнела.
— Гром бей, молонья сожги!
— И как же? Не поймали… никого?
— Не слыхала. Чего не знаю, того не скажу. Языком, кума, трепать зря не стану.
Прихлопнула Анюта за соседкой калитку. Проходя в кухню, глядела косо на сына:
— Снял пиджак? Заштопать да вычистить пока… Слетай за водой.
Сбивал Ленька росу с будыльев кукурузы ведром, а у самого из головы не выходило ночное… До Лялиного кута гнали их полицаи. Следом за полицаями, оказывается, бежали и немцы с собакой. Охрана. Спасибо, туман да камыши. Труднее было бы оторваться. Дважды пришлось перебродить и Сал. «Кто же это мог сделать?» — не оставляла его одна и та же мысль. Склонен думать, что не один человек… «Кроме нахаловских хлопцев, некому, — убеждал он сам себя. — Кто там из ее класса?..»
За старой яблоней, под которой топчанчик, едва не столкнулся с Никитой. Стоял он на дорожке, прихлопывал отставленной ногой. Хотел обойти его, но тот придержал за руку:
— Дома уже?..
— Еще никуда не уходил…
— Ага?
На зеленом осунувшемся лице Никиты появилась усмешка.
— Вон и штаны не успели еще высохнуть… На Никаноровом броду перебегал. Я тебя на мушке держал. Вот пиджачок мой старый ты успел уже снять.
Ленька проглотил подступивший к горлу ком.
— Ты яснее… О чем болтаешь?
— Яснее?
На ладони у Никиты блеснула финка с наборной колодочкой из цветной целлюлозы. «Гринька выронил!»
— Угадал… — Никита подбросил и поймал ее. — Возле немца лежала. Крови на ней не видать было… Вытерли, наверно, о веревку, пока перерезали… На, возьми…
Сжимал Ленька теплую, нагретую в братовом кармане наборную колодочку ножа, а сам из глаз не упускал его удаляющуюся спину.
Нынче герр комендант заговорил с начальником полиции без переводчика. Илья видал, как из ворот комендатуры бесшумно выкатился серо-голубой «оппель». Сквозь стекло поймал на себе прищуренный взгляд Вальтера. Скрылась машина за углом почты, а у него все сосало нехорошо под ложечкой. Думал, от брезгливой мины того молокососа. Кивая любезно баварцу, вдруг понял причину неприятного чувства: «Комендант ждет один, без переводчика?!»
Перед дверью кабинета полез в карман за сигаретой. Смял пачку и вытащил руку ни с чем. Вошел, так и есть — комендант один. Низко наклонившись к столу, писал. На доклад вскинул голову, уставился черными очками. Как в степной заброшенный колодец, глядел в них Илья. Холодом пахнуло, — не видал, что таится на дне его. Теребил в руках папаху, но от порога не двинулся ни на шаг.
Комендант, откинувшись в кресле, сдернул очки, пухлыми пальцами ощупывал утомленные веки; опять закрылся очками. И — заговорил:
— Не оправдываете нашего доверия, господин Качура.
Илья развел руками. Боясь накалить разговор добела, прикинулся простачком:
— Шут его знает… С ног сбились, господин комендант. В школьном дворе нашли яму… могилу. Полиция помешала им. По всему, девчонку сховали где-то за Салом, в Панском саду…
Потянулся комендант к пепельнице-черепахе. Ткнул задымившейся сигарой. Выпустив дым, повторил:
— Не оправдываете, не оправдываете, господин Качура…
— На кого грешить? — Илья пожал плечами. — Не иначе пацаны…
— Пацаны? — переспросил комендант, сдувая с сигары пепел. — А не находите, господин начальник полиции… В станице действует подпольная группа, а?
От очков его опять повеяло, как из колодца, холодом. Одеревеневшими пальцами Илья поправил складки гимнастерки под ремнем, оттянутым пистолетом.
— Подпольщики?
— Да. Листовки, пожары, часовой… А склад? Не кажется ли все-таки, что для одного диверсанта-парашютиста это слишком много? Вы как, желали бы откушать такого фрукта, а? Кстати, кто такой Скиба? Тайна все еще для полиции?
Мимолетная, оторопь прошла у Ильи, но взятый тон простачка уже не оставлял умышленно — меньше спроса.
— Скиба?.. Такого в станице у нас не было. Из чужих он, наверно… подосланный.
— Это кличка, господин Качура. Обычная хитрость всех подпольщиков. Он может преспокойно жить через плетень с вами и прозываться Сидором Ивановичем. А эту вот штуку, — он потряс листовкой. Илья узнал в ней вчерашнюю; одну такую содрали у него с двери кабинетам — Иван Сидорыч подписывает просто: «Скиба», Уразумели, господин начальник полиции?
— Найду сукиного сына. Ей-богу, найду. Сквозь землю провалюсь.
— Не торопитесь, господин Качура. Туда успеете. Откашлялся в кулак. Взял другой лист бумаги, близко поднес к очкам.
Узнал Илья и эту бумажку. Вчера ее доставил сюда Воронок. Список заложников. Битый час потели. Помогал Степка Жеребко, Воронок. Дело оказалось не таким простым, как думалось. Кроме четырех-пяти имен, которые явно подпадали по всем статьям в заложники, остальных напихали без разбору — детвору да стариков, отходивших свое под солнцем. Из-за этих последних и побаивался сейчас Качура: а взбредет в голову ему по-интересоваться ими? Глядя, как дрожит лист в руке коменданта, Илья уже пожалел, что не послушался Воронка до конца и не ввел в список народ более подходящий. Переступил с ноги на ногу, косясь на пустующее кресло. Неожиданно взяла его злость: «Развалился, кабан… Пригласить не удосужится…»
Комендант оторвал его от обидчивых мыслей:
— Беркутова… Точно знаете, она еврейка?
— Да кажуть…
— На крестинах были у нее?
Илья усмехнулся: шутка коменданта пришлась ему на душе.
— He довелось, господин комендант, на крестинах… Но на поминках думаю побывать.
Еще ниже опустил голову комендант. Не видать лица… Какое оно? Напружинился Илья, когда тот провел карандашом по списку — кого-то вычеркивал. Нажимал зло, несколько раз подряд прошелся по одному месту. «Комиссаршу…» — догадался. Сказал вслух:
— А Беркутова — комиссарка… Муж ее…
— Коммунисты особо, — оборвал комендант. Помолчав, стал подсчитывать вслух: — Та-ак… три… пять… восемь, девять. А за убитого немецкого солдата отвечают десять русских. Значит, еще одного…
Поднял голову, опросил:
— Качура Леонид… не родич, случайно, вам? Илья передал из руки в руку папаху.
— Та… сын, господин комендант. Младший.
— Комсомолец?
— Та який из его комсомолец… Горе. Як Сидорову козу драл.
Уголки рта у коменданта погнуло книзу, на висках, от невидных за очками глаз, собрались морщинки. Ноздри широко раздувались и опадали.
— Гм, это лучшая рекомендация, господин Качура… Драть как козу.
Каменно свело у Ильи челюсти; руки отяжелели, в плечных суставах почувствовал ломоту, будто весь переход тащил на себе бессменно по солнцепеку противотанковое ружье. Не уловил и перемены в разговоре своего хозяина. По жесту догадался, что его приглашают сесть. Уже сидя в кресле, с трудом согнул в коленях гудевшие ноги. Взял из пододвинутой коробки толстую коричневую, как виноградный чубук, сигару. И совсем разомлел, когда комендант, потянувшись через стол, собственноручно поднес ему под самый нос в зажигалке огоньку.
— Украинец сам? — опросил он. Илья кивнул, усаживаясь удобнее.
— Сумский.
— А каким ветром занесло на Сал?
— Та известно… Давно было, в гражданскую еще… У Махна служил. Чули про такого?
— Как же… Батька Махно. Слава шумная гуляла когда-то за ним. — Усмешка широко растянула коменданту рот. — А ты… сбежал от батьки?
Дрогнули у Ильи ресницы.
— Та не… Махно сам еле-еле ноги унес. А мы — кто куда. Я и подался на Салыцину. И тут прихватил… До самого двадцать второго года коммунии кишки выпускали.
— Гм, интересно-Часто, часто запыхтел комендант. Разгоняя дым, спросил:
— А чекисты интересовались вами?
— Нюхали. Война, наверно, помешала…
Илья Качура совсем освоился в топком кресле. На манер хозяина, откинувшись, уложил ногу на ногу. Комендант оказался свойским — щедрый, разговорчивый. Жаль, что он, Илья, сам тогда отступился, обиженный, не повторил приглашения. Человек в самом деле занятой. Надо было приглашать еще и безо всяких посредников, того щенка Вальтера и забулдыги Бекера. Давно бы отношения между ними прояснились, окрепли. Вольнее работалось бы.
— Частенько вспоминаете свою бурную молодость, а, господин Качура?
Усмехаясь, разглаживал Илья каштановые усики; навстречу комендантской руке потянулся к пепельнице» черепахе, сощелкивая с сигары белый бугорок пепла.
— Бывает… А когда еще за стопочкой — и вовсе. Откинув светлочубую голову, щурясь, Илья оглядывал мраморную купальщицу на письменном приборе.
— А кто атаманил тут… на Салу?
— Та был… пан Терновский такой. Самый рожак этой станицы. Имение его вон за речкой… — Илья пыхнул дымом. — И не думал и не гадал, что приживусь тут… Случай помог. Бегал, скрывался в камышах, как зверь… Забрел на огонек — ну и… Словом, мир не без добрых людей, как у нас кажуть. И вот прижился. На родину и не тянуло. Все тут нашел: и дом, и семью… Что же мы так?.. Для таковского разговору можно найти место более подходящее. Не побрезгуйте, заскочите в свободный вечерок. На житье-бытье глянете… Никак, третий месяц бок о бок ломаем. А?
Из клубов дыма — опять вопрос:
— Вы в чудо верите, господин Качура?
— В чудо?
— Да. Открылась бы сейчас вот эта дверь и вошел… пан Терновский, а?
Беспокойно задвигался Илья в кресле. Пересилив себя, улыбнулся криво:
— Шуткуете, господин комендант. С того света у нас не ворочаются.
— О! Вы к тому же и закоренелый большевик, господин Качура.
Сошлись брови у Ильи.
— Зарубали его. Вот под Дубовкой, станица такая есть на Салу. На моих глазах.
— На ваших глазах, говорите?
В голосе коменданта больше удивления, чем интереса.
— Ну да… До самого последку не расставались. А срубал его тоже станичный… Беркут. Муж этой самой… учительницы. Теперь он ого! Четыре шпалы… Не то ромб. Шишка у большевиков заметная.
Мягко, мелодично запел телефон. Комендант поднес к уху трубку; отвечая что-то по-своему, свободной рукой выдвигал по очереди ящики стола. Из нижнего достал синюю папку, развязал шелковые тесемки.
Глаза у Ильи округлились — угадал свой «земельный проект». По голосу и выражению видимой части лица коменданта догадался, что он говорит с каким-то высоким чином. «Наверно, с Зимниками», — подумал, впервые в жизни досадуя, что не понимает чужую речь.
Опуская трубку, комендант удивился:
— Покойник, выходит… Гм. Потряс папкой, погасла усмешка.
— Я познакомился с этим… вашим… э-э…. «земельным проектом». Бургомистра уже вызывал… Вы не поняли, господин Качура, германский «новый порядок в Европе». Землю делить и раздавать русским крестьянам мы не будем. Единственный ее хозяин — немцы. Великая нация! Русские… обязаны работать на ней. Только работать.
Начальник полиции глазом не успел моргнуть, как комендант разорвал пополам их месячный коллективный «труд» и бросил в плетенную из чакана мусорницу. Сказал четко, размеренно:
— И впредь подателей подобных «проектов» буду выводить на площадь и снимать порты. Да, да. И еще… — А оконные переплеты отразились в черных стеклах очков. — Самоуправничаете, господин Качура. Вы держите под стражей два лучших дома в станице. Нагнали полный двор скота, лошадей. Не знаю, для какой цели… Еще раз повторяю: хозяин в станице я. Дома очистить. Один приготовить для проезжих господ офицеров. И другой — для немецких солдат. Скот и лошадей вернете колхозам… по хуторам. Откуда угоняли. Илья вытер папахой лоб.
— Надеюсь, вы меня поняли, господин Качура? Оттолкнувшись о подлокотники, комендант поднялся на ноги. Пыхтя сигарой, долго глядел в окно. Не поворачиваясь, приказал:
— Заложников арестуете сегодня ночью. Утром доложите. Десятым впишите… Качуру Леонида.
Выпала из рук Ильи папаха.
Весь день провалялся Ленька в саду на топчане. Из головы не выходил этот проклятый нож. Ладно бы, попался один он, а если угадал Никита кого-нибудь из братьев Долговых? В сотый раз строил догадки о том, что заставило его вернуть нож. И кто из полицаев о нём знает еще, кроме Никиты? «Отцу-то донес», — думал он. Мучила мысль, что никто из своих и не подозревает о случившемся. Как предупредить? Сбегать к Долговым рискованно: боялся за собой слежки. С нетерпением ждал вечера, когда вернется с дежурства Андрей. Уж к нему он проберется садами. Обидно до слез, что все так глупо кончилось.
Когда стемнело, сбегал к тетке Ганочке. Из огорода определил: Андрея нет. Попозднее еще побывал. Опять нет. Не являлись домой и отец с Никитой. Это успокаивало: либо совещаются, либо куда укатили.
Ужинали при лампе, поздно. Вдвоем с матерью. Ленька всячески не хотел показывать ей свою беду. Но уловив на себе ее тревожные взгляды, сказал, лишь бы не молчать:
— Долго что-то нету… наших. — И тут же поправился: — Ни батьки, ни Никишки.
— Нема… — отозвалась мать.
Отодвинула она порожнюю тарелку, прошла зачем-та к шкафчику. Оттуда уже, ни с того ни с сего, казалось бы, сообщила утренний разговор с мужем:
— Отец дом приглядел в станице. Переселяться будем.
— Какой дом?
— Нэкэвэдэвский вон. А в другом, где ране прокурор размещался, дядька Макар жить будет.
Анюта явно испытывала сына: что скажет?
— Поедем, что ж…
Безропотный ответ его испугал Анюту. Забыла, зачем и пришла к шкафчику. Гремела посудой, а сама едва сдерживалась, чтобы не разреветься. С утра, после встречи с Никитой у калитки, места она себе не находила. Хотела предупредить Леньку, но увидала в саду их с Никитой вместе, воздержалась, — вели разговор спокойно, по-мирному и разошлись. «О чем говорили?» — думала. Затеяла стирку, но все валилось из рук. Только и делала, что наблюдала за Ленькой, лежавшим в саду, да прислушивалась к воротам, со страхом ожидая мужа. Боялась: с чем он явится?
Вылез Ленька из-за стола. Утираясь полотенцем, спросил:
— А ты поедешь туда?
— А как же… Не одной же тут оставаться. Вы все едете… Чего усмехаешься?
— Я? — Ленька пожал плечами. Выходя, посоветовал: — Ты не держи их…
Спать он лег в доме. Отец с братом так и не пришли в эту ночь. Чуть свет влетела к ним соседка Марея. С новостью, как и всегда. В чулане еще накинулась на мать:
— Кума, слыхала?!
— Опять либо-чего?
— Страхи-то какие на белом свете! Всех под гребло!. От волнения Анюта не могла застегнуть юбку.
— Ну ты уж, Марея… завсегда, как с цепи срываешься.
— Гром бей, кума, всю станицу заарестовали! Немчуры понаехало-о, тьма-тьмущая! Всю ночь шастали по дворам, забирали. И Тимку, Чеботаря, и Фотея вон, кривого… А Еську? Ларешника. Да совсем с бабкой. Вишь, помешали старики.
Анюта вдруг почувствовала в ногах слабость. Присела на табурет.
— Батюшки…
— И все твой лютует, — Марея рубанула воздух рукой. — Над всеми верховодит!
Увидала, что кума ткнулась лицом в ладони, сбавила пыл.
— И-и, девка жалкая, слезами горю не поможешь. Не сокрушайся. Люди все видют: кто прав, кто виноват.
И совсем остыла Марея. Села на край сундука, при-горюнилась, завздыхала:
— Ох-хо-хо, горюшко-горе… Загнали наших мужиков… Ни слуху ни духу. И когда теперь вернутся, не знаю… Ишо на провесни, до немцев, мой все писал: «Не робей, Марея, дальше Дону ганса не пустим. Даем ему, зануде, прикурить». Дають. Сычас бы повидать его, а? Небось, дьявол щербатый, за Волгой. Штаны сушить наспроть солнушка. И ружжо, поди, бросил, первый бег. А то и вовсе… — зашмыгала носом, — карги иде нибудь и очи ясные его выклевали давно.
Отвернулась, разглядывала цветок на подоконнике.
— Кума, эт откудова такая герань у тебя? Выменяла небось на что, а?
Вытащила изо рта Анюта шпильки. Прикрепляя узел волос, ответила:
— Да бог с тобой… Сама же ты приносила отросток в жестяной баночке, забыла?
— Ты погля…
Марея заметно повеселела.
— Слухай, кума, расскажу тебе… Ту ишо вон ночь сон приснился мне. Голубь косматый… Бьется, бьется в оконушко, на кухню. Я к нему это. Гляжу сквозь стекло, а у него слезы… Как покатются, ну градом, и Гришиным го-лоском: «Ты чего ж, ай забыла?» Гром бей, кума! Про-кинулась я, а душа во мне… вот так-то во, вот так-то во… Колотится, спасу нема, ага. До самого свету проревела.
— Бьется, печалуется твой-то.
Посидели молча, повздыхали каждая о своем. Совсем собралась Марея уходить, вдруг вспомнила еще новость:
— А еще чутка слыхала, кума? Колхозов-то не будет. Кажный сам по себе теперь. Твой не болтал?
— Болтал. Начальство не больно… сопливое.
— Не скажи, кума, — усомнилась соседка.
В чулане загремело. Послышался мужской простуженный кашель, топот ног.
— Девка жалкая, твой!..
Соседка, отпрянув от двери, прижалась к стенке, со страху закрыла глаза.
Вошел Илья. Тяжелым, насупленным взглядом оглядел обеих женщин. Как был, в шинели, с грязными сапогами, тяжело протопал в горницу. Соседка, что-то шепча губами, выкатилась в чулан. Анюта, не зная, что ей де-лать, тоже направилась вслед за ней, но из горницы — голос мужа:
— Анют…
Робко стала в дверях, комкая завеску. Стащил Илья с головы папаху, напялил на колено. С трудом разжал белые, спекшиеся губы:
— Сыворотки… дай.
Она не тронулась с места.
С удивлением поднял Илья утомленные глаза:
— Оглохла?
— Нема сыворотки. Поросенку вылила надышнюю. А свежую… не откидала еще.
— Та хоть черта собачьего! Глотку промочить… Горить все!
Рванул Илья ворот, косоротясь, повел натужно шеей, будто хотел освободиться от чьей-то цепкой руки, сдавившей ему горло.
У Анюты жалость какая-то ворохнулась к нему:
— На кухню вон… ступай. Оладьи зараз жарить зачну.
— Гм, оладьи…
Усталым движением Илья пригладил сбитые папахой в комки волосы, полез в карман. Не глядя на жену, разминал сигарету.
— Леньку кликни…
Ждала этого, но ответа не приготовила. Разводила руками, немо уставившись на мужа.
— Язык отнялся?!
Ленька, отстранив мать, занял ее место в дверях. Вскочил он с кровати, еще только вошел отец. Прислушиваясь к их разговору, подумал: «Нет, не за мной…» Все равно не хотелось встречаться. Решил выпрыгнуть в окно. Открыл створку. Полицаи во дворе!
— Голос не повышай. Илья поднял глаза на сына:
— Достукался?
Кивнул жене: оставь. Подождал, пока захлопнулась за ней чуланная дверь, поднялся на ноги. К сыну подошел вплотную. Вынув изо рта неприкуренную сигаретку, опросил глухо:.
— Кто часового убил, а? Кажи, как батьке…
— Гм, «батька»…
— Не оскаляйся! Гестаповцы тут… Долго с вашим братом они не шамаркають.
Помолчал, катая на заросших щеках желваки. И не предложил, а потребовал сдавленным до шипения голосом:
— Выкажи всех… Отпустють. Иначе…
Никогда еще не было Леньке таким ненавистным лицо отца. Ни кровинки в нем, серое, мятое; изрезанный глубокими кривыми морщинами лоб и глаза… пустые, бесцветные; если бы не красные набрякшие веки и черные провалы вокруг, они бы совсем, как и губы, терялись на лице.
— Ну?! — Илья не выдержал молчания. Ленька опять усмехнулся:
— Повесишь?
— Не скалься, чуешь? Добром кажу. Мать вон бьется…
Услыхал Ленька плач в чулане. К горлу подступила злость. Застегивая пуговицы на куртке, сказал:
— Уводи живее…
Дрожа ли у Ильи руки, но прикурил. Пряча зажигалку в карман, смоктал сигарету, чтобы не потухла. Убедившись, что взялась лором крепко, вытащил изо рта. Задохнулся дымом.
— Укажи… на кого-нибудь… Все одно решку всем наведуть. А ты жить будешь. Ну?!
Промахнулся Ленька: целил плевком в глаза, а попал на скулу.
Вытираясь рукавом шинели, Илья не спускал суженных глаз с сына. Теперь они у него ожили и обрели зеленовато-ядовитый цвет. Черные огоньки зрачков то вспыхивали, то гасли. Ни слова больше не молвил. Вышел на крыльцо: полицаи бросились в дом.
— Не дам! Изверги! Душегубы!
Анюта распялась в дверях. Ее отпихнули. На ступеньках крыльца споткнулась, упала. Так и пошла на коленях по песчаной дорожке, не видя ничего за слезами.
— Сынок… кровинушка моя.
Вышел Мишка к обрыву со скрипкой.
Солнце уже встало; туман осел с яров к камышам, прижался к воде. Желтые полуоблетевшие сады стояли непривычно притихшие, безголосые. В камышах, за коленом, скрипела и перетирала что-то коростель, к мосту, слышно, спускалась возилка.
Горка был уже тут. Сидел он, свесив босые ноги с обрыва, кидал в туман кусочки глины. Прибежал он еще до восхода. Заглянул мельком в терны, убедился: могилка Веры цела и невредима. Ночью вдруг пришла мысль: если уж теперь нельзя поставить памятник, то притащить на могилку хоть камень. Вырубить на нем какие-нибудь хорошие слова. Вспомнил, такой камень есть у Мишки под воротами. Если бабка Быстриха воспротивится, то можно привезти на тачке от колхозной кузни, из Нахаловки. Вот слова придумать…
С Мишкой сразу своими мыслями не поделился. Исподлобья глядел — изучал настроение. (Вчера он был злой.) Обрадовался, когда тот подмигнул: какие, мол, новости?
— На краянских хлопцев грешат, нахаловских. Мишка повесил скрипку на сучок тополя:
— А как там Вася?
— Дядя Вася? Лежит. Рану натрудил. Сказывает, обойдется…
Мишка отвалил пудовую глыбу от обрыва, с уханьем пустил вниз. Попала в родник — зеленые брызги встали фонтаном.
— Ты, гля, достало! — вскочил Горка. — Миш, знаешь… Что, ежели камень притащить… на могилку, вместо памятника пока, а? А то когда это наши вернутся… И слова зубилом выдолбим. Послушай, придумал я…
Не договорил, увидав кислую усмешку на его лице. Глядел он на синюю полоску Озерской лесопосадки. Горка совсем было потерял надежду, но тот повернулся к нему и сказал:
— А камень, пожалуй, можно… Вместо плиты. И вырубить…
За садами, в чьем-то дворе, послышался истошный женский крик.
— Тетка Анютка! Качуровых…
Сорвался Горка, как ошпаренный, пропал за деревьями.
Постоял Мишка, прислушиваясь к лаю собак в проулке, хотел тоже бежать, но Горка вернулся. Встревоженный, побледневший.
— Леньку… повели… Руки назад… связанные… И немцы… и полицаи…
— Немцы?!
Снял Мишка скрипку с сучка; вертел ее в руках, не знал, куда деть. «За что же его? За взрыв? За часового? Подумали, что они…»
— Одного? — спросил он.
— Вроде…
— А у Ивиных не были?
— Да не… Галки же самой все нету дома. Дед Ива ходит там по двору, кашляет.
Мишка был уверен, что Галка в Зимниках, у Скибы. «Предупредить бы. деда Иву, может, вернется она ночью…»
Горка кашлянул в кулак, указывая глазами. По бурьянам пробирался Макар, его отец. Чертыхаясь, отряхивал папахой со штанов репьи.
— Эка, черт, липучая, как собака… Не отдерешь, Не здороваясь, спросил:
— Граете?
Со скрипки поднял глаза на тополь: будто век его не видал:
— Ишь, тополь… то и гляди, повалится, у самой кручи…
Потолкал рукой, пробуя, крепко ли стоит.
— Ты, Егор, ступай, побегай.
— Ноги казенные… бегать тебе?
— Эка ерш, — осерчал отец. — Ступай, тебе велено… Отходил Горка задом; возле качуринского спуска остановился. Глядел за речку, на Панский сад, а ухо наставил к тополю, — хотелось знать, что за дело у отца к Мишке. Догадывался: разговор будет о Леньке.
Насунул Макар до бровей папаху, начал с подходом:
— Тут, парень, дело какое… Небось слыхал, Леньку-то нашего… заграбали?
— Ну и что?
— Да оно ить… Дружки вы…
Макар уминал тощий, впалый живот, а по блуждающим глазам было видно, что он не знал, с какого бока приступить. Отмахнулся отчаянно: была не была.
— Думка такая, подсобить чем… Наведуть решку ему, как пить дать… Леньке. На руку скоры они. — Глянул Мишке в глаза предупредил: — Ты, парень, не подумай худого чего… Ай чужой он мне? Мать волосья на себе там рвет. Вызволить бы, а там… Сховаем куда-нибудь. На хутор отпровадим.
— За что его взяли?
— Ты будто и не знаешь…
Не спеша сворачивал цигарку, — самое главное высказал. Протянул кисет; удивился отказу.
— Не потребляешь?
Мишке было приятно, что дядька Макар не поверил, будто он не знает… Обрадовало и само предложение — освободить друга.
— И Ленька… тоже не курил, — дрогнувшим голосом сказал Макар. Прикурил, ни с того ни с сего, казалось, ударился в воспоминания: — Мы с батькой твоим парубковали… Беркутом. И повоевать довелось. Лихой рубака. Мой родитель, Ленькин дед вот, да и Егора, в коноводах при нем состоял…
Скрипуче закашлял, содрогаясь всем костлявым телом. Утер папахой глаза, осипшим голосом досказал:
— Давно не видал его… Глянуть бы…
— Немцев много в станице? — опросил Мишка, когда малость отдышался.
— Да оно ить… Десятка два солдатни одной. На машинах, с овчарками. Один важный, в очках, штаны с лампасами. И в крестах весь, как кобель в репьяхах. Наш в струнку перед ним, комендант. В нэкэвэдэвских домах остановились.
— Гестаповцы?
— Во, во, они самые. Жандармерия ихняя.
Макар тревожно и в то же время с надеждой заглянул Мишке в глаза.
— Ну, парень? Вместе были… дружки… Оказать подмогу какую вам… Скажем, с оружия что… Раздобуду. Полон амбар всякой всячины. Хочь возилку.
Как из-под земли вырос Горка.
— Немец… Переводчик. По-над яром вон… Макар заторопился:
— Решай. Я надбегу вскорости. Да, гляди, этой же ночью… Прогадать можем…
Нахлобучивая папаху, Макар проворно скрылся в садах. Горка прыгнул в яр.
За кустарником показалась высокая орластая фуражка. Мишка растерялся. Положил на бурьян скрипку, освобождая для чего-то руки. «Может, попросить… поможет?.. — влезла вдруг в голову мысль. Тут же отклонил ее: — Гм, хорош «помощник». Обозлился на себя и за эту нелепую мысль, и за внезапную дрожь в коленях. Всунул сжатые кулаки в карманы, попрочнее уперся ногами в землю.
Подходил Вальтер с едва заметной улыбкой — не скрывал, что шел к нему. Поздоровался почтительно, с поклоном, но руки не подал.
— Заходил к вам. Там бабушка… Говорит, ушел со скрипкой. Я подумал правильно…
Увидал на земле скрипку, поднял.
— Это нехорошо. Роса, отсыреет…
Провел смычком раз, другой. Проиграл что-то очень знакомое; не снимая скрипку с плеча, спросил:
— Не знаешь? А это?
Мелодия совсем неизвестная. Почувствовал Мишка стыд — не может утвердительно ответить и на этот раз. Вытащил руки из карманов; слушал, силясь уловить хоть что-нибудь знакомое.
— Мое… — пояснил Вальтер, опуская смычок. — Дома еще писал… Пробую… Я учился в академии. Война вот… Мать пианистка у меня. Ей так хотелось, чтобы я стал музыкантом. Не дождалась…
Видел Мишка, как пропадал румянец на его скулах, мокрели глаза. И у самого защемило внутри. Жалостлив он по своей натуре, не мог видеть крови и чужих слез. Отвернулся, провожая взглядом стаю ворон. Птицы давно обогнули сады, правясь к Панскому саду, а он все глядел, не покажутся ли они снова.
— Мама умерла моя, — продолжал Вальтер. — И рухнуло все… Как она ненавидела эти марши!.. Только после смерти ее отец забрал меня из академии и перевел к себе в военную школу. Сбылась его мечта-Мишка мрачно глядел на очистившийся от тумана плес; старался понять причину, побудившую Вальтера все это рассказывать ему. Зачем? Что кроется за этим? Хотя чувствовал: навряд ли тут подвох.
— Он много разговаривал о России. Тоска сосала его. Знали мы, что в России осталось у него имение, земля… жена, сын. Он верил, что вернется- еще сюда, жил этим… — Вальтер с силой — провел смычком по струнам. — В детстве мальчишки мне проходу не давали: «Рус, рус». Меня это огорчало страшно, и я не хотел говорить по-русски. Отец с ремнем заставлял повторять за ним: «Плуг, земля, дворянин, имение…» И если бы не мама… Она собирала русские книги. Мы читали с ней вместе… Ей нравилась русская музыка… Чайковский, Рахманинов… Глинка… И мне захотелось посмотреть, какая она, Россия? И посмотрел вот…
Мишка покосился на него:
— Какая же она?
— Не знаю… Но не та, какой представлял. Другая она… И люди другие…
Вальтер склонился над скрипкой. Играл то бурно, то певуче-тоскливо, часто останавливался, подбирая мелодию. Опустил смычок, сознался:
— Мысли пока… Здесь уже пишу.
Взял под мышку скрипку; прикуривая от зажигалки, заговорил совсем о другом:
— У отца фотография хранится. Пожелтела, истрепалась уже… Он выводит мать твою из собора. В подвенечном наряде она…
Лицо его помрачнело. Отваливая носком блестящего сапога кусочки земли от яра, высказался откровенно:
— Вы не успели за Волгу… Вы уходите. Совсем из станицы.
Горячая краска стыда залила Мишке щеки. Грыз губу, не смея поднять на немца глаз. Вальтер хрустнул пальцами.
— Гестапо здесь…
Откуда-то с Терновского бугра налетел гулящий ветер. Зашелестели неспокойно на тополе листья, забились. И тотчас смолкло; в воздухе, вырванные из семьи, беспомощно трепыхались листья. Сияя бронзой на солн-це, они медленно опадали; одни ложились на холодную гладь плеса, выправлялись, приобретая более яркую, свежую окраску, других поток унес с собой далеко за Сал.
Придерживая рукой фуражку, Вальтер следил за оторванными листьями. Поймав на себе Мишкин прищуренный взгляд, сообщил:
— Ночью арестовали заложников. За часового… Мишка облизал пересохшие губы.
— Ну и… что будет им?
— Расстреляют. Если не найдут виновника… — Вальтер посмотрел на часы. — Тороплюсь.
Мишка незряче глядел ему в спину.
Барон Гросс вынул изо рта сигару. Круглый птичий глаз, увеличенный стеклом монокля, не моргая уставился коменданту в переносицу.
— Фюрер не забывает э-э… верной службы, но он не забывает и другого… Учтите, хауптман.
И опять долгое нудное молчание. Нет сил больше у пана Терновского стоять навытяжку — ныла поясница, рябило в глазах; шелковая нижняя рубаха прилипла к лопаткам. Боялся не только повести плечом, но и глотнуть накопившуюся слюну.
Барон сидел в его кресле. Худой, длинный как жердь, с лысым неровным черепом и граненым подбородком. Когда смыкал рот, то синие шершавые полоски губ пропадали на лице.
— Русские усиленно интересуются… э-э… аэродромом. Вот что предпримут они — диверсию или вызовут авиацию? Это крупный аэродром. От его сохранности… э-э… зависит в какой-то части судьба Шестой армии. Да и ваша… э-э… судьба, личная, господин комендант. Помнится, родина ваша это, Сальские степи?
— Так точно, господин генерал.
— М-да…
Сомкнул рот барон. Руку с сигарой поставил локтем на кресло.
По коридору — топот ног, окрики. Резко открылась дверь. На пороге — Мишка Беркутов. Даже дым от сигары не дернулся у барона. Только моноклем повел. Комендант, изогнувшись, схватился за кобуру.
Мишка подпер собою дверь — боялся впустить преследователя, баварца. Услыхал, что шаги его оборвались в приемной, шумно выдохнул. Рукавом мазнул по вспотевшему лицу, выговорил:
— Я убил… часового.
Барон вскинул граненый подбородок.
Сутки уже длится допрос Мишки Беркутова. Допрашивал оберет Браун, тонкий мастер и знаток этих дел. Принимал участие и начальник полиции. Комендант побывал там вчера днем, а ночью не пошел, сослался на недомогание. Наутро вызвал к себе Качуру.
— А-а, господин Качура, — встретил его приветливо. — Ну, успехи?
— Так же… молчит, — ответил Илья и опустил глаза.
— Гм, а оберет Браун?
— Плюнул.
— О! Непохоже на него. А сам Беркут?..
— Та живой…
Илья вертел серебристую каракулевую папаху, не решаясь первым заговорить о заложниках. Время бы выпустить их: виновник есть. Тянет комендант. Чего ждет? Неспокойно на душе у Ильи.
Подошел комендант к столу, пошвырял какие-то бумажки.
— Что ж… Пожалуй, пригласим и дружка его… Гляди, укажет хоть могилу.
Подступило что-то к горлу Илье, не продохнуть. Ослабил ворот, откашлялся. Комендант будто не замечал его состояния. Перерывая бумажки, уточнил:
— Качуру Леонида я имею в виду.
— Господин комендант… Сын…
— Гм, какой же он сын? Плюнуть в морду отцу. Только в России встретишь такое…
— Баба с ума рехнулась… Христом богом молю, смилуйтесь… Век буду помнить…
Подломились у Ильи ноги. Глухо стукнулись об ковер коленные чашечки. Поплыло все в глазах, кругами, кругами… Голубое, зеленое, красное…
Пан Терновский, сдернув с носа очки, брезгливо и в то же время сожалеюче глядел на мокрое от слез лицо коленопреклоненного гильфполицая, качал головой:
— Эх, Илько, Илько… Сдал ты. Годы берут свое… А было время… детей грудных в капусту крошил. Руки не дрожали. Поповскую коммуну не забыл, а?
Илья вскинул руку с зажатой папахой, будто защищался от удара. Моргал часто, сгоняя слезы. Сперва вспомнил голос, а прояснилось в глазах, угадал и лицо…
— Гм, а я тебя сразу узнал. — Комендант вертел в руке очки. — Еще когда ты распинался на площади, приветствовал Гитлера-освободителя.
— Ваше бла…благородие?
— Встань. На моем месте… тебе первая петля в станице. Бросил, сволочь, ускакал. Видишь, шрамом отделался!
Пан Терновский скривил презрительно рот, отдергивая за спину руки, к которым потянулся было Илько.
— Поднимись!
Тяжело, с помощью рук встал на ноги Илья Качура; пятясь, уперся спиной в дверь, зашарил позади себя — искал круглую кнопку от английского замка.
Когда защелкнулась за начальником полиции дверь, лан Терновский дал волю злой радости: «Я заставлю тебя, подлеца… своими руками… сына! Расплатился! Сполна расплатился… Дорого обошлось… Полжизни, пожалуй… Нет, больше! А — вернул. Вернул поручик Терновский! Все вернул!..»
Совершенно обессиленный, разбросался в кресле. Придерживая рукой разошедшееся сердце, положил под язык пилюлю. Успокоившись, потянулся к телефонной трубке, велел немедленно отпустить заложников.
— В шею гоните… И Качуру! Всех до одного! Растратил пан Терновский злость. Поэтому, когда ему сообщили, что в приемной мадам Беркутова, первой мыслью было не принять. Но тут же раздумал.
Любовь Ивановна в том же черном платье, в каком она являлась уже в этот кабинет. Бледная, тихая, с су-жими строгими глазами и плотно сжатым ртом. Мягкие пепельные волосы аккуратно свергнуты в валик. Комендант вышел к ней, предложил кресло.
— Я ждал тебя…
Она села. Попросила тихо, едва слышно:
— Сына… повидать.
Часто-часто запыхтел пан Терновский сигарой. Покачивался, мотал головой, безнадежно, убито.
— Судьба, Любаша…
Любовь Ивановна подняла на него глаза.
— Ради бога… Павел.
Давно ли забытое имя, которое она вспомнила и так мягко, как бывало, произнесла, или подействовала другая какая причина, но пан Терновский сдался. Схватил; сперва телефоннную трубку, потом повесил ее и пошел сам.
Ткнулась Любовь Ивановна в подлокотник кресла, на руки. Пылающим лбом ощутила гладкий холодок кожи. Не плакала, а вздрагивала изредка — слезы выплакала раньше. Мало-помалу успокоилась. «Не реветь, — наставляла себя. — Расстроишь и его…» Вечером забегала Галка Ивина, соседка. Она и рассказала, не скрывая, что Мишку на допросах бьют. А нынче пришла вот сама. И не знала толком, проститься ли, подбодрить или еще чего… «Нет, нет, только не просить пощады…»
Долго ли просидела так, она не помнит. Почувствовала, заныла поясница от неудобного положения. Подняла голову, в глазах — светлячки. Встряхнулась. Светлячки пропали. И сразу увидела сына. Даже боль про-бежала в корнях волос. Грязная, в каких-то мокрых ржавых подтеках рубаха его четко выделялась на фоне голубой бархатной портьеры. Успела сообразить: за портьерой скрыта дверь, в которую провели сына. И не провели, а неслышно втолкнули. Странным показалось, что он стоит совсем без движения, похоже как замер у обрыва… Згляделась в лицо, ойкнула.
Мишка вздрогнул, повернулся на звук:
— Мама?!
Выставил руки, шагнул и наткнулся на пустое кресло. Она подскочила, вывела из тесноты. Всем телом прилипла к нему.
— Боже мой, сынок, — шептала, сраженная страшной догадкой.
Мишка ощупывал ее плечи, голову, терся щекой об тугой, пахнущий мылом валик волос.
— Я вижу, мама… Что ты… Больно смотреть… Свет режет. Лампочка, что ли, без абажура?
Дотронулся пальцами до глаз, вздрогнул от боли, замер.
— Нет, нет, ничего… Пройдет. Спал я… И меня подняли… Я и тебя вижу… На тебе белое платье… Помнишь, а нем ты была на папином дне рождения? Во Львове еще…
Любовь Ивановна со страхом оглядела свое черное платье. Сжалась вся, норовила зайти ему вбок.
Радоваться бы пану Терновскому. Но нет ее, полной радости. Огорчает сын. Неладное творится с ним. Понимал смутно, дело не только в смерти пани Веры…
На днях между ними произошла первая открытая стычка. Вальтер подал рапорт — просился на фронт. За обедом отец накричал на него. Выскочил тот из-за стола. До полудня пропадал где-то. Нынче отказался вести протокол допроса. Барон Гросс промолчал, но выразительно пожевал губами…
Вбежал Вальтер к себе в комнату, закурил. Вслед за ним вошел и отец. Не отпуская дверной ручки, глядел сурово.
— Мальчишка!
Знал, что криком и угрозами не возьмешь. Опустился в кресло, устало вытянул ноги в блестящих форменных сапогах. Попросил сигарету. Выпустив дым к потолку, проговорил совсем уже спокойно:
— Нервы, мой мальчик, нервы.
Зло швырнул Вальтер в окно окурок.
— Прежде чем повесить… наиздеваетесь. Отец нахмурился, но сдержался.
— Тебе всерьез надо отдохнуть, малыш. В Париж хочешь? Там проветришься…
— Мне стыдно, отец… Стыдно смотреть этим людям в глаза.
Это слишком для панов Терновских. Нижняя челюсть с раздвоенным подбородком выкатилась вперед у коменданта, рубец на побелевшей щеке почернел. Поднялся, хлопнул по столу:
— Лю-ди?.. Скот! Их место у твоих ног, пан Терновский! Ты в России не гость — потомственный хозяин, слышишь?! Русский дворянин!
Прошел к двери, крутнулся на каблуках. Голос сорвался до хрипоты:
— Двадцать лет я вынашивал вот тут… Добился! Для кого, тебя спрашиваю, а?
Всунул Вальтер свежую сигаретку в рот, выплюнул. Горячка у него прошла. Заговорил спокойнее, осмысленнее:
— Ты ослеп от ненависти, отец. Россия вовсе не та, о какой ты рассказывал. И люди не те. Не рабы, не скот. Ни петля, ни свинец не заставят их опуститься на колени. Разучились они так стоять за двадцать лет, пока не было тебя здесь. Да, да.
— За-амо-олчи-и!
Трясло пана Терновского. Упал в кресло, отвалил на спинку крупную с белесыми висками голову, часто дышал открытым ртом.
Вертел Андрей в руках нож. «Задал Никита задачу! Выгородить брата хотел или еще что?.. А Воронок? Знает тоже? — мучительно думал он. — Только нет: уж мне бы он шепнул…» Почесывая бритый подбородок, скосил глаза на Леньку.
Сидели они у Ганочки во дворе, возле ивинского плетня. Ленька оседлал корневище. Откручивал машинально длинный, как хлыст, корень. Вид у него был дохлый. Андрей, желая подбодрить, подмигнул ему:
— Ну и ребус братан подсунул нам.
Не разделял Ленька его усмешки. Насупился еще больше. Губу накусал; горела, как наперченная.
Колупая ножом землю, Андрей перебирал в памяти все мало-мальские встречи с Никитой и Воронком. Около коновязи как-то утром чистили лошадей… Воронок предложил сходить к Картавке «разогнать тоску». Ники-та отказался, сославшись на что-то домашнее… А на днях, после совещания у гильфа, они сошлись на веранде. Встреча явно случайная. Опять зашел разговор о том, как бы кутнуть. И опять отнекивался Никита. Спасибо, его кликнули в кабинет. Воронок презрительно сощурился, сплюнул:
— Сопля зеленая…
Тогда еще Андрей подумал не без удивления, что между начальником сыска и помощником треснула одна из многих веревочек, опутавших обоих по рукам и ногам. Явно Никита хочет приобрести самостоятельность, уйти из-под опеки. Воронок в дело и не в дело покрикивал на него даже в присутствии нижних чинов. Андрей замечал, как самолюбивого и нагловатого парня при этом всего передергивало. Едва крепился он, чтобы не пугнуть матюком своего начальника.
Разлад между дружками радовал Андрея. Воронок ведет себя спокойно. После поездки в хутор Веселый дружба завязалась у них еще крепче. А вот с Никитой идет наперекос. Сперва он потянулся было к нему, а потом заметно остыл. Кошка дорогу перебежала? Поведение Никиты настораживало.
— Нож-то твой, точно? — спросил Андрей, оторвавшись от дум.
Ленька скривился: тоже, мол, спросил.
— Там инициалы мои.
Внимательно осмотрел Андрей наборную цветную колодочку. На овальном торце гвоздем, видать, нацарапано две буквы — «К» и «Л».
— Да…
Серые, с припухлыми ото сна веками глаза его (Ленька только что разбудил) беспокойно оглядывали Ганочкин двор. Остановились на цинковом подойном ведре, надетом на вербовый стояк. Твердел взгляд, правая рука сдавливала колодочку ножа. Сказал больше для самого себя:
— Ловко нас опростоволосил Беркут, ловко…
Тон его поставил Леньку в тупик: промолчать или ответить? Не утерпел, высказал свои сомнения:
— Боюсь, водит он за нос жандармерию, Мишка. Опередили нас, по всему, нахаловские хлопцы, ее одноклассники. Из наших, ярских, некому. Знаю всех.
Андрей, увертываясь от сигаретного дыма, щурился, глядел на тусклое лезвие ножа. Вспоминал недавнюю встречу над Салом с Мишкой Беркутом. Видал он его при дневном свете впервые. Парень крепкий, здоровый. И опять, в какой уже раз с той поры, до мелочей представил Мишкины неумелые попытки втянуть его, Андрея, в разговор: хотел услыхать голос. Ясно, узнал. Но видались они оба раза в потемках— и в подвале и у Ивиных. Потому и не уверен. А голос помнит еще с первой встречи. Значит, ему хотелось удостовериться… А зачем? Тоже орешек. Разгрызи! Не мягче Никишкиного. Странным показалось и Ленькино сомнение… Сказал таким тоном, лишь бы что сказать:
— Видал его на днях… Беркута. Не говорил тебе? Перенял Ленька его взгляд. Чтобы скрыть внезапную красноту, рванул зло корень. Схватился обеими руками. Оторвал. Какой день мучило то ночное столкновение с отцом у бабки Быстрихи в горнице. Отец предатель, убийца. Мало! Еще грабитель, Не мог даже матери передать случившееся. Каждое утро, просыпаясь, со страхом ждал, что она принесет эту весть от кумы, куда ходит по утрам перегонять молоко. Не говорил и друзьям. Скипелось все внутри. И молчать нет сил. Разматывая с руки оторванный корень, глядел, как в побелевшие пальцы вливалась кровь. Сказал с усмешкой:
— Мишка спал уже… Под сараем у себя. Когда собирались в школьный двор… могилку копать, забегали с Карасем. Я сам чуть ли не до топчана его подлазил. Это было часов в десять… А через час мы были уже в парке.
Согнал с лица усмешку; тонкие ноздри гневно дрожали. Дрожь и в голосе.
— Как-то гости наведывались к ним… В эту субботу, ночью… К Беркутовым. Отец, Воронок… И дядька Макар с ними. Деньги требовали… Пьяные. Отец уже пистолет доставал.
— Я знаю, — просто сказал Андрей.
Ленька хлестал корнем по бурьяну, боясь поднять глаза. Андрей ловко вогнал финку по самую рукоять в землю. Вытащил, обтер пальцами.
— Макар исповедовался мне. Плакал. Хитер он…
— Холуй… За самогонку землю жрать будет.
— Да, а ведь тогда он не случайно задержался в полиции… Обмывал проигрыш мой с Бекером у Картавки. Не ты ему подсказал?
— Чего ради?
Ткнул Андрей окурок в подошву сапога, растер. Глянул на часы, спохватился:
— Четыре! На пять — совещание у гильфа. Опять Скиба этот… День и ночь совещаемся, «плануем». Ждем, Мишка Беркут язык развяжет. Как думаешь, выдержит?
— Он знал, на что шел.
Легко вскочил Андрей на ноги. Отряхивая галифе, посоветовал не то приказал;
— Посиди эти дни дома. Галка вернется, пришлет Карася. Теперь с тебя Никита глаз не будет опускать. Батьку не видал еще после гаража?
— Да нет… — Ленька тоже встал. — Нас выпустили вот. На пожарке час пробило.
— Подготовься к разговору.
Прикрывшись ладонью, Ленька окинул взглядом закатный край неба, сказал тихо:
— Разговор уже состоялся у нас… Во время ареста.
Андрей обернулся на шорох. Облокотившись на плетень, со своего двора глядела на них Галка. Как видно, подошла она уже давно, стояла, слушала, Усталые глаза, наплаканы, скулы натерты докрасна; шершавые обветренные губы стянуты узлом. Не здороваясь, протянула через плетень комочек бумаги. Разворачивая его, Андрей чувствовал, как трясутся пальцы. В глазах зарябили цифры, написанные простым карандашом — шифр. Повернулся спиной к солнцу, прочел. Глянул сперва на Леньку, потом на нее. С трудом сдерживал радость.
— Встретим двадцать пятую годовщину в Кравцах. Седьмого, в одиннадцать ночи. Нынче третье? Вот…
Понимал, что наносит юному другу обиду — Ленька наяву и во сне ждал этого часа, когда он, Андрей, возьмет его в Кравцы. Сказал, не поднимая насупленных бровей;
— Со мной пойдет Галка…
Галка кивнула. Поправляя косынку, заговорила совсем о другом:
— Только что на могилке ее побывала. Над Салом, в тернах… А унес ее Мишка, хотя вы и не верите. Вон Горка Денисов, спросите…
Ленька и Андрей переглянулись.
Неспокойно на душе у Андрея: не понимал, с какой стороны может нагрянуть беда. Ждал каждый миг. Раньше, бывало, как-то ощущал ее приближение. Но с той поры, как ткнулся ногами в эту землю, притаившуюся, настороженную, и по сей час все идет вразрез не только с его планами, мыслями, но и чутьем. Арест в Кравцах, повязка полицая, которая там, в штабе, никому на ум не приходила, передатчик и, наконец, этот нож… И кажется, впервые Андрей почувствовал острое раскаяние в том, что они с Ленькой трижды таскались по степи за «зайцами». Правда, встречи были за Салом — уходили из станицы порознь, а возвращались по темному…
Вывернулся из-за сельмага Макар Денисов. Держал безрукий путь до дому — уже прошел ближний поворот, что ведет к мосту, к Картавке. Обросшее черной щетиной лицо злое. Увидал, силком растянул в усмешку спекшиеся, побелевшие губы.
— Что-то пан Денисов мимо проходит…
Бело засветились у Андрея крупные зубы. Подмигнул, кивая на грейдерную дорогу, пересекавшую площадь.
Макар, оглянувшись, понял, на что намекает Большак. Похлопал себя по карманам:
— Оно ить порожнем нонче… Андрей глянул на часы, спросил:
— Пять уже… Или тебя не касается? Отмахнулся Макар:
— Не дюже нужда во мне. Оно ить молодежь пошла теперь…
Растирая поочередно уши, будто на дворе трескучий мороз, попросил:
— Там завалящей нету? С самого обеда без курева, хочь подыхай.
Андрей угостил. Закурил и сам. Отвел Макар двумя-тремя затяжками душу, сказал, не поднимая глаз:
— Воронок все там планует. У двох с Никишкой, племяшом…
— Помирились?
— А из чего им грызться? Оно ить, ежли только из-за баб… А так и не из чего. Одной стежкой топают, как два сапога. Зараз сидят там возле амбара, на сугреве. А все Скиба тот неладный… Оно ить как сказать… Всем поперек горла встал. — Кольнул из-под насупленных бровей взглядом, добавил: — Видит же… заварушка такая тут… Умелся бы к дьяволовой матери вовсе из станицы…
Пыхая сигаретой, потоптался Макар на месте и, не прощаясь, побежал. Но тут же, отмахиваясь смущенно и отплевываясь, повернул на грейдер к сальскому мосту.
Долгий, суженный взгляд у Андрея, хотя усмешки не сгонял с губ. Глядел, пока и папаха его не скрылась за ветками акации. Перепрыгнул кювет. Шел по площади, не сбиваясь со своего обычного шага, а в голове кутерьма… Что это, предупреждал? Идти или — в камыши? Повлажнела ладонь в кармане, стискивавшая плоское тело браунинга. Бывает вот так, где-то вверху, в макушках тополей, шумит ветер, а внизу не шелохнется, дышать нечем. Вдруг завернет, завернет под ногами пыль, глаза успевай закрыть. И тут же все улеглось, успокоилось.
Вытащил из кармана руку. Сбив на затылок папаху, ворошил слежалые, припаренные волосы. В душе издевался над собой: «Слабоват стал, лейтенант Дронов. А там, на фронте, кровь люди льют, кладут головы…»
Уже успокоившись, Андрей думал со сложным чувством иронии и грусти о том, что теперь у начальника отдела разведки в списках против его фамилии стоит жирная черная птичка: погиб при исполнении служебных обязанностей. В далекую владимирскую деревушку на имя Прасковьи Ниловны Дроновой пойдет узенький бланк — похоронная. А вслед за ним, в отдельном конверте, — письмо на двух листах, заполненных размашистым полковничьим почерком, с пространным описанием «геройской смерти» внука. И хорошо, что его некому там читать, кроме председателя Совета, — умерла старуха прошлой зимой. Можно было бы и сменить домашний адрес, на Москву, но Андрей не решился… И правильно сделал. Кто она ему, жена? друг? Первый успех на сцене после студенческой скамьи вскружил ей голову. Не захотела регистрировать брак, наотрез заявила, что не желает иметь детей: для актрисы, мол, общественные интересы куда выше своих личных. На исходе еще только медовый месяц, а над головами молодых сгущались тучи. Развеяла война. На вокзал, на проводы опоздала. Протолкалась к теплушке, когда поезд уже трогался…
Так и осталась она в памяти у Андрея, запыхавшаяся с расплетенным концом светлой косы в руках. Вечернее солнце било ей в глаза, округленные ужасом. Когда-то Андрей любил глядеть в те глаза — зеленоватые, с коричнево-золотистым донышком. В них — постоянный плеск света. Теперь они были неприятны: страх выбелил их» сковал. Оживляли только слезинки, застрявшие в уголках.
А когда вернулся назад в часть продаттестат, а к нему приписка» что, мол, она и сама в состоянии прокормить себя, Андрей растерялся. Потом, стиснув зубы, решил поглубже припрятать от себя и других свои сердечные дела до конца войны, до победы (умирать раньше не собирался).
Проходя мимо виселицы, он придержал шаг. Ветерок, подувавший с выгона, покачивал отхваченный ножом конец веревки, заносил вбок. Подумал вдруг Андрей; Вера чем-то внешне схожа со Светланой — такая же юная и белокосая… Скомкал неподожженную сигарету, бросил в пыль. На губах кривая усмешка — совестно за такое сравнение перед светлой памятью покойницы. Рука невольно потянулась в карман, злоба подступала к самому горлу. Какая загублена жизнь! Нет! Пока он, лейтенант Дронов, жив и в руках есть оружие, палачам нет места рядом с ним на земле!
Резковато открыл калитку во двор полиции, — такого с ним еще не бывало. Поднимаясь, сильнее нажимал на скрипучие ступеньки крыльца. Кинул взгляд на конюшню, увидал, как за угол бросился человек. Успел заметить синий верх папахи да блестящие голенища сапог. На перевернутых санках, сгорбившись, кто-то остался сидеть. В полутемном коридоре сквозь выбитое стекло разглядел в сидевшем Воронка. Открывая дверь, подумал, что убегал за конюшню Никита.
В кабинете сумрак. По стенам — сиреневые узоры, тень от подступившего к забору парка; за ним укрылось солнце.
Не сразу Андрей почуял неладное. В сборе весь начсостав полиции» кроме Воронка и Никиты. Хохол подмигнул: приглашал сесть на пустовавший рядом табурет. Дружелюбны взгляды и остальных. Вот разве самого гильфа. Покосился на скрип двери, угадал и тотчас усиленно задымил сигареткой. Поглубже умостился в кресле. А когда он, Андрей, сел напротив его стола, завозился вдруг- с лампой. Снял стекло, подышал в него, стал протирать розовой промокашкой. Долго выпрямлял решетку, матерился. Андрею показалось, делал все это он нарочно, лишь бы чем занять себя, не встречаться с ним взглядом.
Необычное совершилось нынче и со Степкой Жеребко. Подоконник — излюбленное, насиженное им место. Никому не уступает. Иной из молодых, чаще Никита, занимал его первым; он безо всяких брал четырехпалой лапой за шею и сбрасывал, помогая сзади коленкой. Под смех нижних чинов с невозмутимым видом усаживался сам. Спинищей загораживал всю нижнюю половину окна. На беду, оно, изо всех трех окон в кабинете, створчатое. К середине совещания нечем дышать. Дыму! Топор вешай. Лиц не разглядеть. Окрывали двери — не помогало. Лопалось терпение у самых отчаянных курильщиков: «Окно! Окно!» Степан и ухом не вел. Толще прежней вправлял в рот закрутку. Дымил, как печка. Шевелился на голос самого гильфа, но открывал не сам, пропускал чьи-нибудь руки. А нынче, на тебе, еще совещание не началось и дыму не так уже много, распахнул окно саморучно. Грыз черные корявые ногти на толстых пальцах, морщинил лоб. Не зная, на чем остановить бегающие глаза, отвернулся, долго возился с задвижкой. Толкнул створки и так остался глядеть в притихшие сумерки парка.
— Оце ж, сам догадався, — заметил хохол, поддевая локтем Андрея в бок.
Полицаи заулыбались. Активнее загулял по рукам чей-то расшитый кисет. Свернул цигарку и Андрей. Склеивая ее языком, скосил глаза в сторону открывшейся двери. Воронок. Присел, по обыкновению, у порога на корточки. Вслед за ним вошел Никита. Этот тоже остался у двери, хотя были свободные места. Кусал углы губ; черные глаза горячечно блестели в сумерках; правая рука лежала на кобуре.
В коридоре — топот нескольких пар ног. Остановились у самой двери.
Сжалось у Андрея сердце. «Предупреждал еще Макар…» Затошнило вдруг. Вынул изо рта цигарку.
Качура зажег лампу. Пока, настраивал фитиль, хохол, как дежурный, опустил на окна плащ-палаточные занавески — маскировку. Шум стих. Все глядели на начальника, ожидая начала совещания. А гильф не торопился. Теперь искал что-то в столе. Ворошил бумажки, выбрасывая их на пол. Задвинул животом ящик, властно положил на стекло руки.
— Позор! — сказал жестко. — Так несем службу! Под самым носом… Ты, Большак, дежурил позавчерашнюю ночь?
Андрей встал, озадаченный таким началом гильфа, — выговор он уже получил за это.
— Вот он, полюбуйтесь на него. Дрых небось… Качура обвел всех тяжелым взглядом. Глядел не в лица, а пониже, на руки.
— На губу пойдешь. Там выдрыхнешься. Клади пистоль. На стол вот…
Последние слова сказал не тоном приказа, а по-домашнему, по-свойски. Привалился к спинке кресла, устало закрыл рукой глаза.
Шагнул Андрей к столу. Пальцы не с охотой вытаскивали из ремня штырьки. Плечом сбросил портупею. Наворачивая мотком ремни на кобуру, думал, что гроза прошла где-то стороной.
И ошибся. В этот миг она висела у него над самой головой. Не успел даже осмыслить и предгромовую тишину. А когда Воронок, неизвестно каким образом очутившийся возле него, прикрыл руками на столе его пистолет, почувствовал ноющий холодок в груди. И тут же понял, что это хитро оплетенная ловушка, волчий капкан. Понял по облегченному вздоху Воронка, по тому, как убрал от лица Качура руку, а на подоконнике заерзал Степка Жеребко. Краем глаза заметил и то, что Никита с пистолетом в руке распялся в дверях.
— Господа, познакомьтесь, — Качура криво усмехнулся. — «Товарищ» Скиба. Он же и неуловимый парашютист… Хозяин той находки, что в Озерской лесопосадке… Ага, ага. Чего, Приходько, глаза выпустил, как рак? Не веришь? Зараз сам он выложит чистоганом… А пока обрадуем — коменданта.
Качура потянулся к телефонной трубке. Умышленно не убирал. Андрей с лица глуповатую усмешку, а в голове четко работала мысль: «Не ждать немцев!..» Прикинул мысленно путь до двери: Воронок, вот он, рядом, Никита… А в коридоре сколько? «Нет, не пробиться…»
Решение пришло вдруг. Почувствовал на левом бедре легкое прикосновение. Опустил глаза: рука Воронка тянулась к правому карману, где браунинг… Вот и голова его… Удачнее положение не придумать. Короткий, резкий удар снизу! Взмахнул Воронок руками; у двери задержали его ноги Никиты. Почти одновременно левой рубанул по лампе. С лампой полетел на пол и графин с водой. Черная, кромешная тишина! Слышно отчетливо, как глохли звуки разбитого стекла. Андрей, пригнувшись, достиг стены. Где-то рядом Жеребко, а за его спиной — спасительное открытое окно. Наткнулся на протянутую руку…
Глухо прозвучал выстрел. Степка замычал. Отвернул Андрей обмякшее, тяжелое тело его. Вниз головой, как в воду, сунулся под плащ-палатку.
В полночь Леньку разбудил топот копыт. Поднял голову, вслушиваясь. Остановились у их ворот. (Спал он на веранде.) Голоса слышны, но за лаем Букета не разобрать. Собака так и кидалась под ворота. Оттуда ее кто-то окликнул, и она умолкла. Звякнула щеколда. В калитку вошло несколько человек. «Никита», — догадался Ленька. Сквозь веки почувствовал свет. Заворочался, забормотал притворно. Отвернулся к стенке.
Слышно, как Никита осторожно надавил чуланную дверь. Заперта. Стучать не стал. Спустился во двор.
Полицаи кучковались возле кадки с дождевой водой под желобом. Курили, говорили вполголоса.
Ленька откинул край одеяла, наставил ухо.
— Не уйдет, гад… далеко. Тут, в садах, где-нибудь… или в камышах.
Помолчали.
Погодя опять заговорил Никита:
— Ясно видал я, как он шлепнулся после выстрелов моих… Даже забор обломал…
— Э, закройся. Стрелок… ворошиловский. Тяжкий вздох:
— Степку-то подвалил, с-сука, а?..
Побурчали еще, вывалились гурьбой в калитку и ускакали.
Ленька лежал с открытыми глазами, боялся пошевелиться. Вздрогнул, когда откинулся изнутри крючок. Вышла мать в исподней рубахе. Подошла к кровати, нагнулась.
— Букет чего бесился? — спросила испуганно.
— Да Никита прибегал..
— Никита?
Постояла Анюта, прислушиваясь к чему-то, вздохнула. От двери посоветовала:
— Шел бы лучше в курень… Морозно уже на воле. Ленька не отозвался. Только она заперла за собой дверь, как по ступенькам крыльца — вкрадчивый шелест босых ног… Подумал, Жульба. Вгляделся: человек на корточках! Когда тот привстал на ноги, угадал.
— Карась?!
— Ага…
Присел Карась на пол, схватился обеими руками за угол подушки. Дышал громко и будто всхлипывал.
Мурашки полезли у Леньки по голым рукам от дурного предчувствия.
— Ты чего?..
— Вставай. С Андреем беда… Это его полицаи шукають.
— Ну? ну?
— Раненый… в ногу и еще куда-то… Под яром нашли его. Возле нас. Татьяна… агрономша вон, утей из Салу выгоняла и натолкнулась. Лежал, стонал… И пить просил…
Вскочил Ленька с кровати. Тряс и без того перепуганного мальчишку:
— Зараз, зараз где он?!
— Да у Татьяны. В кухню напока затащили. Она и ногу перевязала ему. Вот тут, в ляжке… Правая, кажись. А Молчун за тобой послал.
Ленька не слушал Карася. Штаны натянул сразу, а вот с рубашкой… Скаталась комом, черт! Надел кое-как. Куртку вельветовую застегивал уже на бегу.
Так и не уснула больше Анюта. Ворочалась в душной перине, задыхалась; успокоится, найдет удобное место и будто станет дремать, в голову — страхи один другого немыслимее и ужаснее. И всё — Ленька, младший. То он посреди Кандыбина плеса: бьется, бьется об воду, тянется красными ручонками и зовет на помощь… Оторвется от подушки, дышит открытым ртом, придерживая рукой сердце, готовое выпрыгнуть из груди. А через время… Яркий солнечный день… Ленька, опять мальцом, сидит посреди дороги, копается в пыли, а из проулка — бричка… Кони в мыле, наметом… Вот-вот их оскаленные морды… А у нее ноги отнялись, с места не сдвинется. Кричать — голоса нет…
Не чаяла, когда пробьется за окном заря. Оделась на ощупь, вышла на веранду. Первое, что увидала, открыв дверь, развороченную пустую кровать. Сроду Ленька аккуратный, не в пример Никите. А тут — одеяло на полу, подушка, смятая, в ногах… Выглянула во двор, где к столбу прибит умывальник: нет. На цепке и кухня. Подошла осторожно к постели, опустила на тюфяк руки. Холодный, застыл. Чувствовала, как по рукам вливается и в нее этот холод… Обессиленная внезапной слабостью, вступившей в ноги, присела на кровать, ткнулась подбородком в подушку. Бездумно уставилась на дощатые балясины веранды. Прошло оцепенение; почему-то сперва подумала не о том, куда девался сын, а с горечью упрекала себя за то, что прослушала, как он собирался. По всему, торопился…
По улице, со стороны площади, четкий перещелк копыт. Ближе, ближе.-.. Сгребла в охапку постель. Заметалась по веранде, не зная, что делать, — думала, скачет Никита. (Муж верхом не ездит.) «Скажу, отослала… За тачкой, до соседей… Нет. Камыш бить в Сал. Катушок укрыть… Вам же с отцом некогда. Так вот сами мы…» — вихрем пронеслось в голове.
Верховой пробежал мимо. Вздохнула с облегчением. Теперь она знала, что делать на случай, если кто-нибудь и на самом деле явится из них. Сбегая по ступенькам, вспоминала, где резак. Позавчера Ленька резал в ярах бурьян для коз. Кажется, там, в сарае.
Утренняя заря с трудом рассасывала за садами сырую наволочь. С вечера небо было чистое, звездное. А с полуночи, видать, низовой ветерок нагнал с Приазовья холодных облаков. В проталинах зеленело предрассветное небо; попадались кое-где и блестки звезд. Подул ветерок. Анюта потуже завязала пуховый платок, на все пуговицы застегнула телогрейку. Сперва выпустила птицу, потом направилась в сарай. Резак — небольшая коса на коротком черенке — висел на гвозде, на своем обычном месте. Огляделась: куда бы приткнуть его, сховать? Вышла за баз. Обомлела; Ленька! Поднимаясь на цыпочки, он заталкивал что-то под стреху сарая. На треск камышины под ее ногами оглянулся резко.
Она, делая вид, что ничего не заметила, напустилась на сына:
— Чего рань такую схватился? Корову не доила еще… И сама отгоню. Все одно до людей зайти мне нужно.
Отряхивая ладони, Ленька подходил вразвалку. Взгляд настороженный.
— Какая же рань… утро. Это тучи, так и кажется… По глазам его поняла, что он не верит ей. Осерчала пуще:
— Ступай ложись! Завтракать разбужу. Повернулась и хотела уходить, но Ленька остановил:
— Мам, погоди…
Екнуло сердце от недобрых предчувствий; со страхом ожидала, что скажет. Но Ленька тянул и говорил явно не то:
— Ты куда это собралась с ним?
— С кем? А-а…
Вертела в руке резак, схитрила удачно:
— Да думка, за канавой чернобыльцу набить. По холодку пока…
Взял Ленька его, провел по острию пальцем.
— Поточить бы нужно… — Откинул к плетню. Кивая в сторону дома, спросил: — Отец спит?
— Со вчерашнего дня… Ни того, ни другого. Где черти таскають?
— Куда же ты, погоди.
— Ну, что тебе?
Глядела во встревоженные глаза сына, молола, сама не зная что:
— Опара там, на оладьи подбила. Пойду я…
— Мам, до нас человека одного приведут.
— Батюшки, какого человека?
— Не пугайся. Он ненадолго. У других нельзя: обыск повальный, полиция прямо по дворам ходит. А у нас искать не станут. Да и был уже Никита, ночью. Устроим где-нибудь. Под полом или на чердаке.
— Ой, сынок…
Заметила, как посуровел взгляд его, согласилась едва внятно:
— В самом же цекде. Гульбища каждый божий день.
Ленька сделал жест: все, мол, понятно. Прыгнул через ограду и пропал в кукурузе. За ним бросился Жульба.
— Жулик! Жулик! — позвала собаку.
Слезам дала волю в кухне. Не кричала в голос, не всхлипывала, слезы лились сами собой. Из-за сарая вывели кого-то под руки и бегом направились к дому. Угадала: Сенька Чубарь и красноголовый, Агафьи Долговой парень, Молчун. Что-то знакомое почудилось и в третьем, хромом, которого тянули. Тут же вспомнила: Ганочкин постоялец, полицейский! Страшно удивилась. Взбивала в макитре опару деревянной ложкой и не видела, как она лезла через край, вываливаясь на рукав телогрейки, а с рукава падала на пол.
— Господи, боже мой!
Подождала, пока стихли шаги на ступеньках, выглянула из калитки на улицу. Стояла, подперев щеку, как чужая, не решаясь войти в собственный дом. Обернулась на скрип чуланной двери. Ленька манил ее пальцем. Подошла, ломая под цветастой завеской руки.
— Плохо ему, мама. Врач нужен. Сенька зараз сбегает. Звать к тебе будет. Придется лечь…
— А как же… — Анюта ослабила платок. — Корову бы подоить, а? Успею?
Ленька кивнул.
Выпроводив Сеньку, Ленька растопил в кухне печь, поставил ведровый чугун воды. Присел на корточки, глядел, как огонь с треском пожирает слежалую пахучую полынь. Загудело в тяге. Сзади неслышно подошел Жульба. Лизнул в шею. Обнял Ленька его, прижался щекой. Бледное, осунувшееся лицо осветилось едва заметной улыбкой. Печальная улыбка, светлая. Проступила на лице и усталость. Ох, как он устал, если бы кто знал! Душой устал. Напасть какая-то на них последние дни, черная, жестокая… Битва с врагом усложнялась борьбой в самом себе. Отречься от самых близких тебе людей! Хватит ли на это сил? Каждый час сводит их к черте — ты или тебя. Понимал: рано или поздно они все втроем встанут на эту черту. В душе не хотел ее, встречи. В тот день, когда Никита вернул ему нож, он, ошеломленный, был далек еще от этих мрачных, гнетущих мыслей;..
Но об усталости его никто не должен знать. Особенно— друзья. А от Жульбы скрывать нечего. Какие твердые мускулы у него на шее. И горячий-горячий.
Возле порога — хлопанье материных галош. Открыл Ленька глаза, но собаку не выпустил. Ждал: крикнет, по обыкновению. По тому, как вздрогнули мускулы, догадался: подобное что-то почуял и Жульба. Но мать обошла их молча; на столе цедила сквозь марлю молоко. Жульба даже не поверил, — не вырываясь из Ленькиных рук, скосил блестящие глаза.
— Чего глядишь? — Анюта переняла его взгляд.
Но голос ее на диво мирный; он в знак благодарности шевельнул гнутым мохнатым хвостом.
На базу заревела корова. Анюта беспокойно глянула на сына.
— Может, уж… прогнать мне ее, а?
Ленька отпустил кобеля. Сунул в печь жмут полыну. Отряхивая штаны, ответил:
— Сам отгоню. Ты пока воду грей. А кликнут меня из сада… сразу в дом, ложись… Никита или отец ежели… скажи, плохо тебе, за доктором послала.
— Ох, сынок…
Из огорода махал Сенька.
— Идет! Вот уж… — еще издали сообщил.
Дышал тяжело, заправляя в штаны выбившуюся рубаху. В глазах — тревога, выжидание.
— Я встречу его, а?
— Не выдумывай. Проверь посты. Карась прибегал… Пока еще в Нахаловке полицаи орудуют. Чтобы каждый шаг их был известен тебе. Да, еще… Пистолет его… — Ленька кивнул в сторону дома: Андреев, значит, — я заткнул под стреху сарая. Возьмешь потом, он тебе велел.
Робко звякнула щеколда. Букет с лаем бросился к калитке. Облизал Ленька пересохшие губы, сказал шепотом:
— Будь возле тополя. Да к Галке пошли… Она еще ничего не знает…
Скорыми шагами он направился к воротам. Из кухни испуганно выглянула мать. Кивком послал ее в дом. Отогнал собачонку, калитку открыл широко.
— Не ошибся я?
Доктор, изогнув по-козлиному голову в каракулевой шапочке, похоже как бодаться собирался, поверх пенсне оглядывал его молодыми карими глазами.
— Входите, входите, — пригласил Ленька. — Сюда вот, в дом…
Поднимаясь на веранду, он взял доктора под руку. Ввел в переднюю, будто боялся, что тот запротивится и не пойдет. Усаживая на стул, сказал заранее подготовленную фразу:
— Помощь окажите, товарищ Глухов. Построжали за квадратными стеклышками пенсне глаза хирурга. По долгому, изучающему взгляду его Ленька понял: расчет был верный. Кончиной не удивишь: весь свой век он в единоборстве со смертью. Всякого повидал. А вот обращение «товарищ» по нынешним временам осмелится проговорить вслух далеко не каждый.
— Вас вызвали к матери моей… Она здорова. А больной тут, — Ленька указал на ситцевый полог, укрывавший вход в боковушку, свою, ребячью, спаленку. — Никто об этом не должен знать…
Глухов, сердито сомкнув брови, растегнул на коленях сумку. Порылся в ней, звеня металлом; вскинул норовисто голову, движением короткого ноздрястого носа поправил пенсне.
— Водички горячей, молодой человек.
Анюта догнала сына на пороге кухни. Мягко и в то же время требовательно отстранила его.
— Сама я… Ты за воротами побудь.
Подоткнула под платок выбившиеся волосы, заметила:
— Без кепки ходишь все. Репьяхи вон… Потянулась на цыпочки, обеими руками выпутывала что-то у него из головы. Ленька поймал их, приложил к своим щекам. Ладони холодные, корявые. Пахнут помидорным рассолом, сливками и землей.
— Спасибо тебе, мам.
Едва перетащил Никита через порог ноги. Прошел, шатаясь, к лавке и не сел, а осунулся по стенке, как пьяный. Долго возился непослушными пальцами с ремнем. Расстегнул наконец; увлекаемый кобурой, ремень уполз под лавку. Задышал ровнее, легче.
Анюта так и подумала: «Пьяный». Откуда он взялся? Не в калитку — слыхала бы стук. Она и примостилась к порогу, чтобы видеть ворота. «Через сад, наверно». Успокоилась: спать завалится. Взялась за ручку маслобойки, крутнула. Никита прикрикнул совершенно трезвым голосом:
— Брось к черту шарманку свою! На нервы действует…
Со страхом поглядела на сына:
— Зараз вот… Уж отходит масло от сколотины.
— Жрать давай!
Манеру вести себя и говорить перенимал Никита от отца. Тот покрикивал на службе и дома, этот делал то же самое. Окрики их Анюта переносила по-разному: мужу частенько, особенно последнее время, отвечала тем же, сыну сходило с рук. Не без умысла делала: Никита больше вертелся дома, был на глазах. Заметила давно у него усиленный интерес к брату. Куда бы Ленька ни шагнул во дворе, чем бы не стукнул, у него настораживались глаза, вострились уши. Чтобы не спугнуть явной слежки за братом, не озлоблять лишний раз, она отмалчивалась на Никишкины окрики, прикидывалась, что ничего не видит и не слышит.
А теперь и вовсе Анюта промолчала. Будь он неладен, накормить живее… Оставила маслобойку, поднялась собирать на стол.
— Хоть умылся бы… Как анчутка. Вчерась только рубаху глаженую достала. А сапоги? В камышах черти таскали либо што?
Никита сонно оглядел заляпанные речным илом сапоги, галифе, руки, но взялся за ложку. Ел борщ не с охотой. Увидал, мать поставила перед ним кринку кислого молока, скривился:
— А курятину?
— Какую курятину?
— Ну, утятину.
— Выдумывай еще… И не стряпалась нонче я. Борщ давешний вовсе.
Недоверчиво покосился Никита на мать:
— Кровь вон… по двору. Резала же что-нибудь?
— Да бог с тобой… Позавчерась дорубала кочетка: корова на ногу наступила. Так уже съели… — А вчера борщ салом затолкла, без мяса. Не слыхать, рази?
Села на стульчик и принялась доколачивать масло. Обидело ее, что сын напрасно придирался, хотя виду не давала. Опросила как могла добрее:
— На веранде постелить тебе, али под навесом ляжешь?
— Все одно… Живее только, глаза слипаются.
Никита, потягиваясь, громко зевнул. Обрадовалась Анюта такому выбору. «Под навесом постелю, от греха подальше…» Поднимаясь по ступенькам крыльца, увидала под ногами махонькое пятнышко, величиной с божью коровку. Сперва так и подумала на козявку. Тернула носком. Кровь! Засохла, но цвет яркий, свежий. На вымытой добела доске выделялась четко. Повела глазами: на дорожке к крыльцу заметила два-три пятна. Обмерла. Как она раньше их недоглядела! Да и Ленька с Галкой пробегали. Растерла незаметно ногой это пятно, а спускаться назад, к тем, что на дорожке, побоялась. Решила сделать обратным путем. Оглядела внимательно полы в чулане, в передней и з боковушке, где лежал утром раненый. Возвращалась с постелью, будто кто потянул ее за руку взглянуть в окно.
Никита, распояской, без папахи, ходил согнуто по двору, ковыряя сапогом. Прошел к нужнику. Там все засматривал в яму. Постоял возле база, где она утром встретилась с Ленькой, поднял резак. «На чердак глядит. — Она невольно подалась от окна. — Учуял, пес… Ей-бо, учуял». Мысль о том, что грозит раненому, заодно с ним и Леньке, придала ей силу. Подхватила с полу выроненную постель, вышла. В чулане, походя, убедилась: лаз под пол заставлен аккуратно. Стоит, как и стоял до этого, папиросный ящик с книгами, на нем — вязки сухого лука. Спустилась с веранды. И Никита — вот он, навстречу. В руках кобура с ремнем, папаха на голове. Увидав ее, глянул из-под ладони на полуденное солнце, чертыхнулся:
— Черт, совсем позабыл… Стели тут, я зараз…
Калиткой не грохнул, как обычно он делал, а прикрыл за собой тихонечко, неслышно опустил щеколду. От соседского двора пустился бежать. «В полицию», — поняла Анюта. Не бросила, а отнесла постель на веранду, застелила голую ребячью койку. Шла по дорожке, затирая попадавшиеся капельки засохшей крови. Заглянув в яму под уборной, учуяла настоящую беду. Сама выплеснула из таза воду после перевязки и недоглядела, что в ней были окровавленные комочки ваты. Лежали они вот, на самом виду; в них копались зеленые мухи. Испугалась, но сообразила: выломала из плетня палку, утопила кровяные тампоны в дрянь, сверху притрусила мусором.
Знала, Ленька где-то поблизости, если не в садах, то у Галки Ивиной. (После ухода доктора они вдвоем долго совещались в горнице. Ушли совсем недавно.) Бежала по саду, натыкаясь на ветки. Возле тополя столкнулась с Горкой, племянником. Хотела пройти мимо, но он затронул ее сам:
— Тетка Анют!
Остановилась, досадливо выгнув брови. Зыркнул Горка по сторонам, спросил шепотом:
— Никишка ваш дома все? Не ушел?
— Ушел… А на кой ляд он тебе спонадобился?
— Да так…
Досадуя, что напрасно шутенок задержал ее столько времени, направилась к ивинской леваде. Откуда-то взялся Ленька. Преградил путь, спросил с тревогой в голосе:
— Куда ты?
Утирала она завеской покрасневшее лицо. Пока отдышалась, из тернов вышла Галка, а за ней — Горка.
Перенял Ленька материн взгляд, каким она смерила племяша, разрешил:
— Говори же, не бойся…
— Никишка был… Побег в полицию. Ленька переломил ивовую палку.
Анюта начала уже жалеть, что заварила такую кашу. Не надо было трогать человека с места. Лежал бы дотемна, а ночью спокойно увели его куда надо. Посокрушалась и над кочетком, которого ощипывала на завалинке. Сизый как дым, с роскошным гребнем и длинными ногами. За бойкость и охочесть до кур отметила она его еще с лета: думала оставить на завод, вместо старого, обленившегося петуха. «И попался, скажи на милость, под руку, дьявол», — ругала кочетка.
Придумала она зарезать птицу — ловчее замести следы. Скрылись Галка и Ленька в садах, уводя раненого, взяла ножик, сыпнула ячменя возле сарая, скликая кур. Гребанула рукой и, не приглядываясь, отхватила голову. Дала обезглавленной жертве вволю накувыркаться. За ноги демонстративно пронесла его до крыльца, засевая песчаную дорожку кровяными брызгами. «Нюхай, собачий сын, — злорадствовала она. — Где тут людская кровь, где кочетиная». А улеглось на душе — и выявила свою промашку.
Ленька вскоре вернулся. На выжидающий, тревожный взгляд матери ответил:
— В камышах, в лодке… Дед Ива с ним. Стемнеет, в Панский сад переберутся.
Не просто выболтал матери на радостях, а посвятил как единомышленника в очень важное для него и всех друзей дело. Этим самым она с ними заодно. Анюта так именно и поняла. Обрадовалась в душе.
— А ежели на хутор, а? К тетке Явдошке. В Панском… Это ж под носом, наскочит воронье…
Присел Ленька на завалинку; тер лоб — почувствовал головную боль.
— Дорога тряская, — ответил после долгого молчания. Зло сдвинул брови, пояснил — Операция срочная нужна: пуля в нем. Одну вынул доктор, а другая глубоко… Никишка наш постарался.
Прямо в таз, в перья, выпал из рук Анюты кочеток. Ойкнула, доставая его за ногу; оглядывала с особым интересом, жаловалась:
— Колодочек, мать моя. Было б же, дуре, летошнюю курицу зарезать. А с этого какая наварка? Жрал, жрал, а синий весь, как пуп.
Глядя, как у матери скорбно сжались губы, Ленька пожалел, что сообщил ей эту новость. Отвлекая ее от тяжких дум, поведал то, чего и вовсе рассказывать не следовало бы.
— Галка в Зимники отправилась… Может, там в больницу сумеем устроить.
Встал резко с завалинки, потемнело в глазах. Оперся рукой о стену.
— Голова что-то…
— Ступай на веранду. Там и постель.
— Да я не спать… Полежу.
Лег вниз лицом, обнял подушку по ребячьей привычке; под шорох тополиных листьев заснул.
Вечером разбудила его мать. Ах, хорошо! За все ночи, казалось, отоспался. Умылся из кадушки в палисаднике дождевой водой. Стоял уже на крыльце, растирая спину рушником, как у ворот на полном скаку остановилась группа всадников. В калитку вошел Никита, за ним — Воронок и еще несколько полицаев. Не дожидаясь команды, двое нырнули в палисадник, а Воронок с остальными обогнул дом со двора. «Четко действуют, по плану», — отметил Ленька.
Никита подошел к нему вплотную. Хлопая черенком плетки по ладони, спросил:
— Не ждал?
— Ждал. С полудня самого… Вздремнул даже… Забавным показался Никите ответ брата. Кивнул за угол, куда скрылся Воронок, сказал недовольно:
— Воронок все… Хотел и вовсе ночью…
Глядел Ленька ему в переносицу, согласно кивал.
— У него опыт богаче твоего. Ночь для черного дела сподручнее.
Отставленная нога Никиты стала чаще отбивать по каменной плите, врытой у крыльца. Сошел с колеи, напрямую понес:
— Хватит дуру трепать! Где он? На чердаке или под полом?
— Кто?
— Большак.
— Какой еще Большак? — Ленька удивился. Никита обжег его взглядом.
— Вот и я так думаю… Он такой же «Большак», как и «Скиба». «Волга», «Волга», але!..» А «Волга» не отзывается. Гм, жаль, что я тогда еще на мушку его не посадил… Мы с Воронком лежали рядом, в кустах… В Озерской вон полосе. Что? А Жульба вам не растрепал? Он подбегал к нам… Даже лежал смирно, пока этот… Большак тряс свои наушники. Ты его позвал.
Для Леньки это было ударом. «Вот оно самое…» — подумал о том, что сгубило Андрея.
Достал Никита из нагрудного кармана гимнастерки сигарету, кинул небрежно в рот, но не удержали потрескавшиеся, обветренные губы. Подхватил ее у земли. Облизал губы, размягчил. На этот раз взял сигарету крепко, надежно. Прикуривая, не сводил с Леньки насмешливых глаз.
Подошел Воронок. Показал пустые руки. Никита задымил чаще, на скулах ворохнулись желваки.
— Сорокин! — позвал он негромко.
Как собака на зов, из палисадника вынырнул голубоглазый парнишка с рассеченной, видать, еще в детстве, верхней губой. Вытянулся перед начальством. Никита не торопился повелевать. Жадно тянул сигарету, хотел выкурить ее до конца. Воронок не перебивал; казалось, они поменялись на этот раз ролями.
Поймал Никита Ленькину усмешку, выплюнул окурок, полез в кобуру. Локтем оттолкнул брата, поднялся на веранду. Воронок и голубоглазый двинулись за ним. В руках у Воронка пистолет и карманный фонарик. Чуланную дверь Никита открыл ногой. Но порог переступил первым Воронок.
Слышал Ленька, как в чулане двигали они ящик, поднимали крышку в подполье. И знал, что там, под домом, никого нет, а сердце все же колотилось. Унимая озноб, с ожесточением растирал рушником спину. Из кухни, сцепив на животе руки, с испугом наблюдала мать.
Под домом, как и на чердаке, полицаи копались недолго. Вылезли. Никита кипел злобой, глаз не поднимал. Воронок, наоборот, сиял. Пока начальство выбивало из папах, штанов пыль и паутину, полицаи успели сунуть носы во все закутки двора и огорода. Собрались возле крыльца. Воронок укрепил на кудрявой голове папаху, подтолкнул в бок Никиту. Сказал громко, с явной издевкой:
— Может, двинем к Картавке? У нее, кстати, тоже курятина нонче…
Кивнул ухмылявшимся полицаям и пошел к калитке.
Пройдя двор и заглянув в уборную, Никита понял, что его одурачили. Душила обида и злоба. Вошел в кухню. Глядя, как мать потрошит на столе осмоленного уже кочета, мрачно спросил:
— Зарезала?
Анюта подняла глаза на сына, ответила на диво просто:
— Ага. Золотистого петушка зарубала. Гляди, и отец к ночи явится. Хотела на семя оставить, да чой-то показался никудышним, квелый какойсь.
С тем Никита и вышел. Проскрипел сапогами мимо Леньки. От калитки вернулся. Сжимая кулак, сквозь зубы процедил:
— Вся бражка твоя вот где у меня… Видал? И Галка Ивиха, и красноголовые, и Сенька Чубарь, и еще кое-кто… — Глянул ему в глаза, добавил — А тебе советую ноги уносить из станицы. Лопнет у бати терпение…
Хлопнул Никита калиткой с остервенением.
Этой же ночью в ярских садах заседала тройка. Молчун, Сенька, возглавлял Ленька. Сошлись, по обыкновению, возле качуринского тополя. Кто-то предложил сменить место на более глухое. Выбрали терновник. Остальные красноголовые, Гринька, Карась и Колька, Горка Денисов и еще несколько самых надежных парней из ярских растворились в садах и крайней к Салу улице, начиная от Картавкиной хаты, где полицаи отмечали в это время свою неудачу, и до Нахаловки.
Пока Молчун разводил посты, Сенька с Ленькой отлеживались в тернах. Тягостно у Леньки на душе. Не легче и у Сеньки. Он курил, пряча цигарку в рукав телогрейки, глядел вверх:
— Месяц за бугром, а выткнется, и вовсе побелеет… Как днем будет.
Огляделся Ленька. Понял: странный свет от желтых садов и ясного неба, но разговора не поддержал. Одолевала-тревога, как там у деда Ивы в Панском саду? Если Галка ушла сразу после того, как помогла деду устроить Андрея, то в Зимниках она была до захода солнца. Сумеет ли Скиба прислать машину? А как с больницей? Если не увезут, то завтра надо опять к Глухову.
— Мишку Беркута, оказывается, правда угнали из станицы, — сказал Сенька. — Один болтал у нас в караулке. На посту стоял там в прошлую ночь… Рассказывает, подкатила крытая машина к гаражу, вкинули его туда… От комендатуры взяла направление на мост. Вроде в Зимники… И ослеп, говорит… Может, и брешет!
Прикусил Ленька губу, навернулись слезы. Крошил на мелкие кусочки сучок…
Вернулся Молчун. Пролез на карачках сквозь цапучие ветки терника. Лег рядом с Сенькой и тотчас потянулся к нему за цигаркой. Сенька не дал. Выведенный молчанием, взорвался:
— Ты-то чего скажешь?!
В ответ Молчун поддернул носом, но руку продолжал держать — ожидал цигарку. Сенька зашипел:
— У Картавки что, слышишь?.. Черт! Полицаи всё пьянствуют?
— Ну?
В голосе Молчуна проступила даже обида: было бы иное, мол, утаил он, что ли?
Плюнул Сенька с досады, но окурок дал. Разговор повел Ленька неожиданный.
— Раскрыли нас, — сказал он полным голосом и замолчал, вглядываясь пристально в серые, неразборчивые в желтоватом сумраке лица друзей.
Не то от слов таких, не то от взгляда его Сенька заворочался. Молчун только подбородок приподнял.
— Полиции известна наша связь с Андреем, — шепотом уже продолжал Ленька. — Ни взрыв склада, ни дурацкий нож прямого отношения к нему не имели. Пристегнули всё это ему потом… Попались мы с ним… в Озерской лесопосадке. Выследили попросту нас. Воронок и Никита.
— Обожди. — Сенька облизал пересохшие губы. — А Воронок сам же выболтал Андрею… про передатчик. Овчарки, мол, разнюхали. Вы и не пошли в тот день.
Ленька надвинул на лоб козырек кепки.
— Не пошли, да. А что толку бы? Рация была уже в полиции. Это хитрость Воронка. Предупредил, чтобы умаслить Андрея… глаза отвести. И никакой там засады не выставляли. Они нас выследили еще раньше, когда мы первый не то второй раз ходили на «охоту». И расчет у Воронка точный: мы поверили ему. И даже когда взяли заложников, нас вот, Андрея они не трону-ли… Выжидали.
— Чего выжидали? — спросил Сенька.
— Мало ли… Хотелось срубить одним махом всю организацию. А взять одного, даже и вожака… это не все, они понимали. Кстати, Андрея они считают «Скибой».
— О! — изумился Молчун.
Знал Ленька, что затевали полицаи. То был самый страшный «план» Воронка. Никита взялся его осуществить. Утром, когда его, Леньку, вели по улице как заложника, Никита обливался слезами в горенке у Денисовых. «Каялся» дядьке во всех своих земных грехах. На чем свет стоит ругал войну, немцев, батьку-бандита. «В распыл пустют брата!» — кричал он, катаясь, по топчану. Разжалобил дядьку, и тут же предложил ему Воронков «план», выдавая за свой. Налететь ночью на гараж, где будут томиться заложники, отбить и выпустить их на волю. Леньку, мол, той же ночью отправить на хутор к тетке Явдошке. А так как вдвоем им не управиться с охраной, то обратиться к его, Ленькиным, дружкам. Вернее всего действовать через Мишку Беркута: он всех знает и соберет. Если нет у них своего оружия, уворовать на складе в полиции. Напоследок Никита предупредил: «Пока не вмазывай меня… Сам орудуй. А то Беркут может заартачиться». Макар, ничего не подозревая, с успехом начал «орудовать». И, по всему, довел бы до конца это страшное дело, если бы не сам Мишка… Через два-три часа после их встречи над Салом станицу облетела молва: «Немца-часового ухлопал комиссаркин сын. Сам явился в комендатуру». В кабинете у гильф-полицая поднялась гроза! Он во все горло орал на Воронка и Никиту, что им, соплякам, не отделом розыска ведать, а на Салу из глины лепить коников. Узнав, какую роль уготовил ему во всем том племянничек, Макар слег, хватил его сердечный приступ. Очухался нынче вечером и, услыхав, что Ленька на свободе, сразу велел Горке кликнуть его к нему…
— В общем, карты спутал им Мишка, — закруглил свой рассказ Ленька. — Когда убедились, что большего не получить, они решили взять Андрея…
Ленька перекусил зубами лист, выплюнул.
— Жаль, если Степка Жеребко ноги не протянет, — пожалел Сенька. Помолчав, предложил: —А что, слышь, Ленька… Воронка удавить, а?
— За этим я и собрал вас. Сенька привстал на колени.
— Его, стерву, только от седла оторвать да кобуру очистить… Там шейка как у индюка. Одной рукой можно…
— Погоди! Не о Воронке речь. Опаснее зараз Никита. Вот. Он! знает нас всех… Даже завтра может быть поздно…
От такого разговора и Молчун не улежал. Откашлялся Ленька.
— Я предлагаю расстрел… Никите.
Отяжелела рука: едва стронул в плече. Потом поднял Молчун, за ним и Сенька.
— Воронок — гад! Раздавить его… — оправдывался будто Ленька. — А Никита — предатель. Обнародуем приговор. Пускай знают все, за что…
Выровнялся у Леньки голос, окреп.
— Нынче, думаю, не получится. Есть и мысль… Привлечь к этому Таню, агрономшу. Он последние дни зачастил верхом возле ее двора. Подсылал не раз и Картавку…
Сенька подтвердил:
— Ну, ну, знаем… В полиции все болтают об том. Никитка даже на спор с Воронком бился…
— Не из таких она, — защитил Молчун. Ленька положил руку на его колено:
— Поручаю тебе… Связала она себя крепко с нами. И тут поможет. Короче, разъясни ей, пусть завтра вечером вытащит его за Нахаловку. А мы там встретим. Понял?
Молчун ответил кивком.
На этом заседание тройки окончилось. Молчун тотчас ушел скликать охрану. Сенька поспешил в караулку, вздремнуть остаток ночи: на рассвете ему сменять часового. Ленька, направляясь домой, вдруг надумал: взять пистолет и, пока ночь, пробраться в Панский сад. Пожалел, что это пришло ему в голову поздно. Шепнул бы Молчуну, вдвоем куда веселее совершить такую прогулку. Свернул на свою тропку, сзади — свист. Карась. От тополя отделилась знакомая фигура…
— Галка?!
— Не видишь?
Отошли в тень. Ленька тряс девичьи холодные руки. Высвободила их Галка, заговорила взволнованно, что с ней случалось редко:
— Думала, не увижу тебя… Записку оставила… вот
Сенька передаст. Я тоже еду с ним… пока в Зимники. Так распорядился Скиба. А тебе — в Кравцы. Ракетница у нас в саду. Сенька укажет. День и час встречи тот же, сигналы те же. Скиба надеется и а тебя. Ну?
Крепко обняла его на прощанье.
Не чуял Никита от радости под собою ног. На гребле еще начал одергивать защитную новенькую телогрейку, поправлять кобуру, портупею. Не убавляя шага, расчесал шевелюру; сбоку, чтобы не сломать роскошный чуб, пристроил синеверхую папаху. Млело в груди.
Вечером, сдав Воронку дежурство, он вышел за ворота полиции. Стоял в раздумье, не зная, куда пойти. Из парка окликнул брательник, Горка Денисов. Подумал, явился тот, как и обычно, выпросить что-нибудь. Встретил насмешливо:
— Чего еще тебе? Пушку?
— Да не…
Горка, косоротясь, долго копался в единственном кармане.
— Ага, во… Тетенька одна с Нахаловки велела передать… Тебе.
Разглаживал Никита на ладони клочок газетной бумаги, а самого била горячая дрожь. Так и есть, она, Татьяна! Если у него, Никиты, выпадет время, пусть придет. Стемнеет, она выйдет за калитку.
Увидал издали темный силуэт, прижатый к плетню. Подходил развязно, хотя дрожь в середке не унялась. До этого заговаривал и сам с ней. Разговор, правда, никчемный, пустой. Главную, наступательную линию вела Картавка. Но сводне на прямое предложение она отрубила: «Не продаюсь. А полюбится кто, сама позову». Ответ этот Картавка, конечно, скрыла от Никиты, но он дошел до него стороной. Поэтому записка ее сейчас ошеломила парня. Но гонор ломать не хотелось. Поздоровался учтиво, с легким поклоном.
— А я думала, вы не придете нынче. Вышла так… на всякий случай.
— Время указало… Дежурство сдал как раз… Никита, передвинув кобуру ближе на живот, стал в свою излюбленную позу: левую руку — в бок, а правую ногу отставил. Выстукивал ею. Не приглашая, Татьяна тихо пошла по проулку. Ступала в пыль робко, как в холодную воду. Головы не поднимала. Никита старался идти рядом. Со стыдом почувствовал: пыл, с которым он бежал в Нахаловку, у него пропал. Да и слова куда-то все подевались. О чём говорить? Если в пьяной компании знал, как себя вести с игривой соседкой, то тут растерялся. Не только языку, рукам не находил применения. Вспомнил, есть сигареты. Пока прикуривал, разговор начала Татьяна:
— Расскажите что-нибудь…
— О чем же?
— Мало о чем… У парней всегда есть что-нибудь интересное.
Никита осмелел. Взял легонько ее за локоть, рука подалась.
— На днях, да позавчера, ловили мы тут у вас в Нахаловке диверсанта. Может, слыхали? Вот где было…
Вдруг Никита почувствовал: его ухватили за полу телогрейки. Машинально лапнул кобуру, но там уже чья-то рука. Крутнулся: Сенька Чубарь!
— Не шуми, — посоветовал тот в самое ухо.
Заныло под ложечкой. Ломал свободной рукой опорожненную кобуру (за другую его крепко держал Сенька), но беду чуял еще смутно. Думал, шутка. Выросли по бокам еще двое. «Ленька!» — угадал в одном. Сердце учащенно заколотилось — от страха или от надежды? Угадал в третьем Молчуна, пал духом.
— Барышня тут ни к чему, — сердито сказал Сенька.
Татьяна торопливо зашагала обратно. Белый пыльный след оставался за ней над дорогой. В спину смотрели ей все, пока не пропала в проулке.
Только теперь Никита разглядел, что они за Нахаловкой. Неподалеку горбом выпирала скирда не то крыша сарая; за канавой щетинился садочек. Хат ни одной не видать. А в конце огорода пастью чернела степь-Дикая тоска сдавила его! Хватил ртом воздух, хотел заорать. Молчун успел сунуть ему под бок кулак. Крутнул Сенька руку, предупредил:
— Потерпи…
Сделав рукой знак, Ленька направился в степь. Намеренно убыстряя шаги, чтобы брат, опомнившись, не стал вымаливать пощады. Хотелось скорее зачитать приговор.
С прошлой ночи в Леньке все будто завязалось в тугой узел. Весь нынешний день провел со сцепленными зубами. Не ел, не разговаривал. В полдень Молчун прислал с Гринькой весть, что с агрономшей улажено: она черкнет Никите и выйдет к плетню. Постарается выманить его из Нахаловки. Беда, некого послать с запиской. Карась готов, но боязно — Никита может учуять подвох.
Леньке пришлось разжать челюсти:
— Горку вон…
До вечера успел переписать не один раз приговор. Перечислил все его злодеяния. Гнал упорно всякие мысли, какие могли бы облегчить вину предателю. Чуть заглядится, а они — вот… То ему Никита вправляет за са-раем руку, вывихнутую в плече; то вытаскивает в Салу из проталины; то вдвоем они катают бабу из снега… А в голову стучит: Федька! Вера! Мишка! Андрей… До боли стискиваются зубы…
Сдерживая злые слезы, убыстрял Ленька шаг. «Скорее бы прочитать приговор…» — жгла неотвязная мысль. И вдруг он понял: тяжесть, давившая его весь день, была чувством недоверия к себе — хватит ли духу исполнить приговор? Потому и торопился прочесть его вслух, при свидетелях, это придаст ему сил.
Сунул с досадой в карман ватника фонарик, остановился. Задышал ровнее, глубже. Солоноватый илистый ветерок от речки успокоил.
Обогнули огород, вышли к Салу. Место глухое, ямистое: летом здесь нахаловцы добывают желтую глину на обмазку хат и кухонь. Давнишние ямы поросли бурьяном, а свежие мрачно чернели. Остановились у обрыва. Сенька и Молчун отпустили Никите руки, но не отошли от него. Ленька, осветив фонариком, стал читать.
Смысл Никита не понимал. Последнее слово вывело из какого-то дурмана: «расстрел».
— Ленька… брат!
Вцепился судорожно в протянутую к нему Сенькой руку, но отшатнулся, дотронувшись до чего-то холодного… Едва не сорвался в яму. Молчун подхватил, опять дал под ребра: порядка не знаешь.
Пистолет у Сеньки заел. Жал до боли в пальце на спусковой крючок, дергал что-то другой рукой. Пока возился, Никита пришел в себя:
— Ребята… Честное комсомольское… Все сделаю, приказывайте… Жить, жить хочу! Мама!!
Обрывая пуговицы на телогрейке, упал. Катался по бурьяну, выл дурным голосом.
Ленька вырвал у Сеньки пистолет, сдвинул кнопку предохранителя.
— На колени! — приказал шепотом.
Никита затих.
Тоскливо отозвался в ярах одинокий выстрел.
В Кравцах Ленька остановился у Паньки Гниды. Сыну гильфполицая перебыть проездом день-другой, пока высохнет дорога, у полицейского вполне дозволительно. Гнида за честь примет, у хуторян не возникнут кривотолки. Кроме дождя, был и еще мотив задержаться в хуторе. Не делал и из него тайны Ленька, высказался при удобном случае.
Сидели с Панькой в горнице. Полицая интересовали станичные новости. Наслышанный разных слухов, глядел в рот очевидцу. Младший Качура видал все своими глазами.
— Ты скажи, гадство, — изумлялся Панька, скаля обкуренные зубы. — Вот наша работенка! Ну, а как же, как же Степка Жеребко? Ужли в пузо ему прям, а? Ловка-ач, стерва… И — в окно, говоришь?
— Какой день вот ищем… Всю станицу кверху ногами поставили. Упустили, словом… В руках был. Он же оказался и Скибой.
У Паньки сошла усмешка с круглощекого обветренного лица.
— Во сука… Об нем и у нас по хутору трезвон идет. Листовки подбирали в канавах. Жгите, мол, к едрене-фене хлеба, не давайте ни зернышка. Ага. И подпись: «Скиба». А у нас поля-то из-за чего погорели? Его штуки. Раз уж упустили, говоришь, теперь пойдет шастать.
— Найди его тут, — Ленька подбрасывал жару. — Камыши, балки… Зимой бы хоть можно запалить камыш…
Панька чесал подбритый затылок.
— Да…
Нагоняя на полицая больше страху, Ленька сообщил:
— Никишка-то наш пропал. Слыхал?
— Как пропал?
Ленька, ковыряя ногтем скатерть, разъяснил:
— Вчера еще… Сменился вечером с дежурства… Ночь и нынче полдня уже… Я выехал, его не было все. Бегают, ищут…
Паньку осенила догадка:
— Так, может, у бабы какой застрял? Отоспится в пуховиках и явится. Дело известное…
Ленька отошел к окну. Наблюдал, кривя губы, как напротив, через дорогу, пацан силился поднять с земли и подпереть палкой упавший плетень. Тяжесть явно не по нему, а тут еще мешает просторный, батьковекий, видать, картуз. Упираясь босыми ногами в грязь, поднимал мокрый угол плетня, а в это время картуз насовывался на глаза. Мотал хлопец головой, стараясь взбить на лоб его, но он от этого сползал еще ниже. И так и этак приноравливался. Нет, не обойтись без помощи рук. Бросал плетень наземь. И все начиналось сызнова.
У Леньки появилось желание выскочить помочь ему. Но тот догадался: сорвал с головы картуз, с остервенением набросился на плетень. И поднял! А еще больше поразило Леньку, что у парнишки оказались белые-белые волосы. На неприятном сером фоне мокрого дня они выделялись ярко и празднично. Тотчас предстал глазам сальский обрыв и белоголовый Никита в красной ру-башке…
Остановился Ленька у комода, заставленного фотокарточками и всякими безделушками. Попалась под руку половинка женского гребешка; с трудом раздирал перед зеркалом каштановые кольца волос. Боль, причиняемая гребешком, мало-помалу отогнала гнетущие воспоминания. Вглядываясь в свое лицо, удивился перемене в нем.
Не оборачиваясь, спросил:
— Панька, а как тут у вас поживает та… стриженая? Не сразу Панька сообразил, о ком идет речь, — свои одолевали думы. Поспешил высказать их:
— До нас он не сунется… Скиба. Аэродром, там охрана будь-будь…
Ленька сделал кислую гримасу:
— Ты все вон о чем… Я о стриженой спрашиваю, городской. Как ее… Аля, Аля.
Выпятил полицай губы, присвистнул:
— Я думал, и правда дождь загнал тебя до нас. Эге, парень… Она?
Не ответил Ленька. Но всем видом дал понять, что доля правды в его догадке есть.
— Опоздал. Альку просватали мы. За румына. Дело уже на мази.
Раскачиваясь на стуле, Панька подмигнул.
Без треска отламывались зубцы у гребешка. Ленька спохватился: смущенно вертел в руках костяной оголенный ободок. Положил его на комод, отряхнул ладони. Гадко на душе, будто в потемках дотронулся рукой до чего-то липкого…
К вечеру разведрилось. С бугра подувал сухой теплый ветерок, тучи сошлись за Салом. Неожиданно, перед самым заходом, выглянуло солнце.
Проснулся Ленька — сморил его сон после обеда, — Паньки дома не было. Прокричал на ухо глухой хозяйке: разомнусь, мол, после сна, погляжу хутор. Дорога затвердела, на бугорках даже каблуки не грузнут. «Если такая погода простоит ночь, то завтра и ехать можно…» — подумал с огорчением и впервые в жизни с такой ненавистью поглядел на солнце. А погодя уже шел и насвистывал бодро: придумал. Если установится дорога, то пробыть у Паньки можно и завтрашний день. Возиться до вечера с велосипедом, будто неисправна передача. Солнце сядет — выехать в сторону Куберлеевского грейдера. Переждать в лесополосе, за хутором, и вернуться; лишь бы к одиннадцати быть в кравцовских садах.
Улочка привела на широкий, поросший полыном пустырь. Догадался: тут они играли в третьего лишнего. Около крыльца колхозного правления кучковались мужики. Узнал защитную фуфайку Паньки Гниды. Направился было к ним, но, доглядев, что они за спором не заметили его, свернул в разгороженный двор.
Вышел на главную хуторскую улицу. Улица тесная, кривая и глубокая, как ров. Курени на холмиках. Веснами и поздней осенью улица собирает со всех дворов дождевую воду. И теперь она — сплошная лужа. Ход только возле плетней. Цепляясь за колья, тащил Ленька на каждом ботинке по пуду грязи. Надоело идти на весу, хотел уже свернуть в проулок, чтобы выйти за огороды, на выгон. Вдруг полились звуки скрипки. Играли в угловом курене. Окинул взглядом двор. Возле сарая — крытый брезентом румынский фургон. В двух шагах, за дощатой калиткой — мальчишеская голова. Светлая, раскиданная небрежно челка и вздернутый нос показались странно знакомыми. Не успел подумать, что это она, Аля, а горячая краска залила ему щеки. Прошел так близко, что уловил ее не то вздох, не то смешок. Как на грех, поскользнулся, от рывка слетела с головы кубанка. Под-хватил уже на земле, не дав ей скатиться в лужу. А в спину — насмешливый голос:
— За плетень держитесь, пан Качура. Обмывался Ленька в мутной луже, а сам весь кипел от стыда и злости. Злился и на себя, и на «румынскую дворянку». Встряхивая мокрыми, покрасневшими кистями рук, сказал:
— Не помню вас, пани… Разве где… в Бухаресте встречались.
Дружнее сощурились в усмешке девичьи глаза, улыбнулся теперь и рот.
— Память у вас короткая.
Мял в руках Ленька кубанку. Лучше бы она обиделась — легче было повернуться и уйти.
Вывела парня из неловкого положения сама Аля:
— Я бы вас тогда не пожалела… Помните? Ленька дернул плечом.
— Да, да, — подтвердила девушка. — Ударила бы… Звуки скрипки оборвались. Аля мельком глянула на окна куреня. В тонком смуглом лице, во взгляде, в складке сжатого рта Ленька уловил досаду. Осмелел, спросил с явной издевкой:
— Кто там у вас… скрипит?
Дерзко встряхнула Аля выгоревшей челкой:
— Не нравится?
— Наоборот…
Выпятила Аля губу, сдула со лба светлый легкий клок, как это делают мальчишки, сказала с каким-то вызовом:.
— Жених мой играет. Полковник. Барон румынский. На крылечко вышел, гляньте…
Скосил Ленька глаза: у порога — тощий офицер в ярко-желтом мундире и таких же по цвету бриджах. Топтался на бурьянной подстилке, боясь шагнуть в грязь лакированными сапогами. Голенища длинные, с козырьками, прикрывавшими коленные чашечки. Голова маленькая, как у хищной степной птицы. Сходство придавал вислый нос- и гладко зализанные волосы цвета красной меди. Удивили Леньку на плече барона аксельбанты— позолоченные витые шнуры, какие в старое время носили царские офицеры.
Заметила Аля его удивление.
— Познакомить вас?
Не понял Ленька, дурачит она его или говорит всерьез. Переняв насупленный взгляд барона, поддел невесту:
— Румынскому пану… это чести не прибавит.
Аля громко засмеялась, встряхивая кокетливо головой, — явно хотела обратить внимание закордонного пришельца. Засосало нехорошо внутри у Леньки. Готов был уже сказать ей что-нибудь обидное, но в это время за садами загудел самолет. Гул усиливался, нарастал, заводили поочередно несколько машин. Задрав голову, Ленька ждал, когда они появятся в небе.
— Не увидите, — сказала Аля. — Они улетают далеко за бугор, низом, а там поднимаются. А возвратятся по темному. Каждый вечер вот так…
Рот раскрыл Ленька. Куда что девалось? Ни дерзости, ни насмешки, ни кокетства, которое только что больно задело его, ничего не было у нее в побледневшем лице. Одна тревога.
Всю ночь парень ворочался в жаркой, душной постели (спал в горнице, как почетный гость, на широкой кровати). Всяко думал об Але, но в конце концов утвердился в мысли, что все это наговоры на девушку. Ее вчерашний вздох и тревога на побледневшем лице…
С утра завозился с велосипедом. Панька уже где-то побывал. Вернулся навеселе — лицо бурое, довольное. Кивая на разобранное колесо, спросил:
— Поломался?
— Черт его знает… Обходится что-то передача. Почесывая в затылке, зашел Панька с другой стороны, подсел на корточки:
— А я думал позвать с собой тебя…
— Куда это?
Замялся полицай:
— Как же… Небось нонышний день большевики за Волгой пьянку соображают… Октябрьская, никак… Седьмое. А мы хуже их, что ли?
— Ты сообразил уже?
— Да Акиндей затянул до себе, атаман наш. Подсвинка заколол, так — на дутур… Это у калмыков — дутур. Требушку жрать, легкие, печенку и всякое такое… Словом, угощение.
Свернул цигарку. Отгонял от Леньки дым, напомнил:
— Так махнем, а? Тут недалече, за бугор. Впрягу в бедарку… А бабы там!..
Сразу Ленька прикинул: держать Паньку не следует, без него будет вольнее. Вздохнул притворно:
— Не искушай, сатана.
— Не, вправду, — приставал подвыпивший полицай.
Ленька развел измазанными в мазуте руками:
— Не могу. Вечером пойду, приглашала.
Недоверчиво покосился Панька:
— А румын?'
— Гм, румын…
Сорвалось это с языка и весь день мучило парня. Пьянствовать Панька уехал все-таки один. До вечера слонялся Ленька по дому, во дворе. За калитку не выходил. Собрав велосипед, помог матери Паньки нарубить сушняку. После обеда пробовал читать какую-то книжку без корки; пристраивал на шпагате ракетницу под стеганкой, вертелся перед зеркалом: не отдувается? То и дело подставлял к уху часы, вслушивался с тревогой: не остановились? Часы круглые, маленькие, с черным светящимся циферблатом. (Нашел их в коробке вместе с ракетницей. Там же был листок — план хутора Кравцова и аэродрома. Указано в нем и место, откуда давать сигнальные ракеты.) И неожиданно для себя решился… Удивилась Аля не то растерялась — приняла приглашение погулять молча…
Степным палом догорал день. Вспухшее побагровевшее солнце уже до половины погрузилось в стынувшую накипь облачков, пеной взбитую над правобережными кручами Сала. Не успело сесть солнце, а на востоке, в густеющей лазури, прорезался серпик луны, повыше над ним — робкая еще — моргала первая звездочка.
Неслышно ступала Аля по просохшей после вчерашнего дождя тропке. Тропка петляла по-над Салом. Ленька шагал сбоку, по бурьяну, чуть приотстав. Держался ближе к обрыву. Смелости хватило вызвать девушку на прогулку, а тут не знает, каким разговором ее занять. Молчала и Аля.
Оглядываясь, Ленька узнавал «объекты», которые помечены рукой Андрея на листочке. Конюшня вон, стоит отдельно от порядков хат, мельница еще дальше… А в той стороне, где хата Чубарей, синеют сады. Тянутся они вдоль берега Сала. За садами — аэродром. Из садов выходит сухая неглубокая отножина, заросшая терником и бурьяном. По этой отножине нужно выйти в тыл аэродрому. На гул самолетов выбросить три красные ракеты…
Аля остановилась, спросила с прищуром:
— Скажите… что надо от меня?
Не отвел Ленька глаз и не смутился. Что ж, ему просто хотелось увидать ее… Да и одному свободно разгуливать возле хутора безрассудно… Та давняя ночная встреча, когда они столкнулись лицом к лицу, врезалась в память… Представил насупленное Сенькино лицо. Помрачнело на душе. Проводил построжавшими глазами за бугор клинышек солнца, сказал:
— Не сердитесь, Аля.
Видал сбоку, как она хмурится, кусает губы…
— Почему вы не спрашиваете о Сеньке? — нарушил Ленька долгое молчание.
— Вы дружите с ним?
— Друзья.
Послышалось Леньке, или на самом деле она вздохнула с облегчением. Встряхнула светлой челкой, тихо сказала:
— Гляньте, гляньте, месяц! Солнце только село, а он уже вот… народился. И звездочка рядом…
— Их много уже, звезд. Вон и вон…
— Правда-Завороженная стояла Аля. Вдруг вспомнила:
— Смешной он, Сенька… Вбил в голову себе, что влюбился в меня.
Холодные мурашки пошли по телу Леньки. Пересилил себя, спросил:
— Почему… вбил?
Повела Аля плечом и совершенно серьезно удивилась:
— Разве могут мальчишки любить?
Не слова, может быть, а усмешка плотно сведенных губ ее уколола Леньку. Поправил из кармана под полою ракетницу, спросил:
— А умирать могут? Как, по-вашему?
— Кто?
— Ну, мальчишки…
Встретились глазами и смутились оба…
С тяжелым разбегом снимались бомбовозы. Так же, как и вчера, их было не видать за садами. Следил Ленька ухом, пока гул последнего не заглох в насупленной темноте, загородившей весь восточный край неба. «Еще не вернутся к одиннадцати», — подумал с тревогой. Сама того не подозревая, успокоила его Аля.
— Только шесть нынче пошло… Мало, — сказала она. — Их там больше тридцати. Горючего не навозятся. Склад, говорят, где-то взорвали… Теперь далеко возить.
Опять шли молча. Не скоро разговорились. Аля вспоминала. Ленька никогда не бывал в Ростове, но из ее слов, город сказочно залит солнцем и зеленью. Без пыли и грязи улицы. Проспекты широкие. В любом могли бы спокойно разместиться все хатки этого хуторка Кравцова. А людей вечерами на улицах — не протолкнешься. Одеты нарядно, празднично… Она, Аля, немного рисует. Если бы не балетная школа, в которую ходила, непременно бы поступила в художественное училище. Там у нее учится знакомый мальчик…
Обогнули хутор, вышли к садам. Было уже темно. Аля остановилась.
— Ну и забрели мы… Туда дальше нельзя: сады вот… Охрана, наверно…
— Какая там охрана…
— Тут же аэродром.
— Тише!
Глянул Ленька на часы, подсчитал светящиеся зеленым точки: без пятнадцати! Поймал девичью руку, сдавил крепко. Наклонился к самому уху:
— Подождите… Или лучше вот сюда…
Так за руку и увлек ее куда-то вниз, в балочку. Остановился возле кустов.
— Не бойтесь… Я скоро… И убежал.
Не успела Аля сообразить, что затевается, как услыхала гул самолетов. Гул то приближается, то удаляется, кружатся где-то поблизости. Странно, немцы уже вернулись давно… «Может, отставшие?..» — подумала. Гул вот уже, над головой… Над садами разлился красный свет. Ракеты! Одна, другая… третья…
Сидела Аля под кустами, уткнувшись подбородком в колени. Упал Ленька в бурьян, дышал часто.
— Живая… тут?
Аля приблизилась к его лицу. Вглядывалась в неузнаваемо освещенные пожаром глаза. Вдруг, всхлипнув, обхватила его голову и изо всей силы прижала к себе.
За садами разрасталось пламя. Горело уже в нескольких местах. Покрывая частый треск пулеметных патронов, оглушительно лопались баки с горючим, — столбы огня и искр кидались в раскаленное небо.
Завыла сирена. Аля вздрогнула. Освободился Ленька от ее рук, привстал. Тревога?.. Повел ухом: сверху не слыхать. Не сразу сообразил, на что Аля показывает куда-то назад в темноту:
— Гудит.
Сколько ни напрягал слух, за сиреной ничего не мог услышать. Жуткий вой ее стал глохнуть. Теперь ясно различался треск моторов. На земле. Аля дыхнула в самое ухо:
— За нами…
Шагах в пяти с ревом пролетел мотоцикл. Острой полоской света резанул кусты ивняка. Следом — другой. Помчались в хутор.
В садах послышался собачий лай. Леньку мгновенно оставило ликующее чувство. Сошла оторопь и от Алиных объятий. Схватил ее за руку. На бегу прикидывал: «Тут где-то балка раздваивается… Направо — Сал. К нему лучше…»
Бежали долго. За поворотом возле речки Аля вдруг ойкнула и присела, заводила по бурьяну руками.
— Чего ты?
— Шнурок… лопнул, — едва выговорила она.
Ленька на ощупь связал оборванные концы тряпочной завязки, сердито вытянул ее из балки. Аля притворно стонала.
— Ой, не могу…
От речного ветерка присмирела. Поправляла растрепавшиеся волосы, оглядывалась: где они?
— Ветряк… А там и общий двор.
— Может, обождем? Хутор кверху дном ставят…
— Нам-то что… Акиндей перед тобой шапку ломает, атаман. А полицай и вовсе… Гостишь у него. Разве штука эта… Вон в руке…
Ленька смущенно вертел ракетницу — с ней он давно должен был расстаться. Вышибло из головы… Ступил ближе к яру, швырнул в Сал.
Аля резко, всем телом кинулась, хотела удержать руку, слабо ахнув, успела обхватить его шею. Не моргая глядела снизу в глаза.
Дурману будто вдохнул Ленька. Пень пнем стоял. Руки хотя бы догадался подставить. Пристыженный, поправил кубанку, пошел следом. И не замечал обиду в ее приподнятых плечах и слегка вскинутой голове.
Погодя стал оправдываться:
— Отслужила… Чего же? Больше некому сигналить, не прилетят.
Аля не отзывалась.
Шли бездорожно, по бурьянам. Хутор околесили — пожар оказался перед глазами. Четко выделялась соломенная крыша конюшни. Уже подходили к крайней хате. Аля дернула его за полу:
— Под руку возьми…
Вспыхнуло у Леньки лицо, будто пощечин получил. Возле чьей-то хаты кучковалась молодежь. Аля сама взяла Леньку под руку, прижалась головой к плечу. Подошли.
Девчата сбились в сторонке, парни стояли на завалинке. Ослабевший огонь едва подсвечивал строгие, нахмуренные лица. Кто-то наклонился к ним, кивая на сады: видали, мол?
В другом конце хутора, где контора, лаяли собаки. На кого злобились? Ни моторов, ни людских голосов не слыхать.
Отошли, Аля шепнула:
— Тот, какой оглядывал, друг Сенькин… Васька Жук. С ним они спалили хлеб и сено.
Ухарски сдвинул Ленька кубанку, взял Алю повыше локтя. Подтолкнул легонько, но смело. Покорно пошла. Говорила с грустной усмешкой, не поднимая головы:
— Все тут косятся на меня… Из-за румына этого. Сватается, предлагает ехать с ним. А я смеюсь да на гитаре играю. Денщики огромные чемоданы раскрывают… Купить хочет. Вещи награбленные, наши — наряды из театров…
Расставались на вчерашнем месте, у плетня. Молчали. Попробовал было Ленька отшутиться:
— А жених твой… спит.
Аля подняла лицо. Не усмешка, а укор светился в ее глазах. Спросила:
— Может… пойду я?
Шевельнул Ленька неопределенно плечом. Глядел на разгоревшийся серпик луны. Скрипнула калитка — вздрогнул. Аля уже подбегала к крыльцу. Хотел крикнуть, но не посмел.
Влетел Илья в Кравцы как бешеный. Не остывший, стучал в конторе по столу кулаком, требуя ответа от атамана:
— Кто был в хуторе из чужих на этих днях?!
Акиндей ошалело хлопал цыганским глазом, разводил руками.
— Все нашенские, гляди… Чужих вроде из наблюдалось, господин начальник.
Выручил Панька Гнида. Щерился из-за спины атамана — не вышла одурь еще из головы от попойки в соседнем хуторке, — сказал:
— Дак есть из чужих… А пан Качура?
От шутки полицая у Ильи вздулись черные узлы на шее. Панька не растерялся, объяснил:
— Сын ваш, Ленька… С позавчерашнего гостюет у меня.
Вобрал Илья голову в плечи. Зло искривленные брови выпрямились, опали. Забегали глаза. Не угадывал лиц. Ближе к лампе стоял Воронок — узнал по малому росту да белой овчинной папахе. Опустил, по обыкновению, рожу свою. Кому-кому, а Воронку понятно, зачем «пан Качура» в эту ночь в Кравцах… Поправил Илья кобуру, повелел Паньке: — Веди.
Входил в курень с твердым намерением арестовать сына. Уверен был, что к ночному ракетчику он имел самое близкое отношение. Иначе зачем очутился тут, в Кравцах? Уехал в Ермаковку… Совсем вбок. Умышленно громко стучал в горнице сапогами. Наклонился к кровати. Волосы зашевелились под папахой… Анюта, ей-богу, Анюта, когда была еще в девках. Тугие завитушки волос, резкие брови и улыбка… Что у матери, что у сына— одна привычка улыбаться во сне. Всхрапнул Лень-ка, перекатывая по подушке голову. Как от горячего, отдернул Илья руку. Взял страх: проснется!..
На носках вышел в прихожку. Избегая совестливого взгляда Воронка, отдал приказ облазить все сальские камыши и яры окрест хутора. Велел забрать всех полицейских, отослал даже своего телохранителя, калмычонка Даржу…
Не гадал Илько Качура, что подступит пора расплачиваться за все черное, содеянное им, кровью своих детей. Чужую пускал лихо, бездумно, а свою отдавать невмоготу. Жесток был сердцем, тяжел на руку. Ненавидел люто «голь» — она по-своему распорядилась с обширным подворьем его батьки, петлюровского ката. Мать померла, сгинул где-то и родитель. Один на один остался Илько со своей ненавистью. Рубал слепо, направо и налево, вымещал злобу. А приперло к стенке, увернулся от честной смерти. Хватило духу жить. С годами пустил корни. Молодыми побегами пошла от него новая зелень…
Разбудила Леньку тишина. Сквозь сон слыхал скрип дверей, топот ног. В выдавленный кружок в окне влетел с улицы перестук колес, голоса. Пока стучало, скрипело, спал мирно, уютно. А угомонилось — заворочался неспокойно в душной перине и проснулся. «Сон», — подумал, не открывая глаз. Потянулся, зевнул сладко. Что-то светлое переполняло его до краев. Бывало, он просыпался с таким ощущением каждое утро. Радовала выбеленная стена кухоньки, яркое солнце в конце степи, мать в белой косынке… Вскакивал с постели с каким-то трепетным ожиданием: что принесет этот день?
Перелег на прохладный край подушки. Перед глазами яркие вспышки ракет… Выворачивающий душу вой сирены накрыт грохотом вздыбленной земли и огня… Улегся гул, погас пожар, а чувство радостного, светлого не покидало. Напротив, оно росло. Еще не осознал явственно… «Аля!»
Открыл глаза. За окнами — утро. По всему, в доме никого нет. В прихожке, слышно, стучали ходики. Покойно и на улице. Не мог больше лежать. Отбросил одеяло, вскочил. Хотелось скорее выйти из духоты на свежий воздух, глянуть при свете дня на лица людей, а особенно— Али… Нет, пойдет к ней сейчас, вечера ждать не будет, как думал ночью, засыпая…
Насвистывая марш из «Веселых ребят», вошел в прихожку. За столом — отец. Один. Подпирал голову руками. Свалянные клочки русых волос свешивались на лоб.
Таким жалким и измученным Ленька еще не видал его. Глаза, глаза-то! Дикая тоска выжгла из них не только грозный блеск, но и цвет — из серых, с зелеными искрами, они стали белесыми, будто их присыпали пылью.
Застонала под ним лавка. Рука пересунула по скатерке папаху и осталась лежать на ней. Безвольным, расслабленным голосом спросил:
— Брата… подевал куда?
Отвисла белая шершавая губа. Закусил. И отвернулся к окну.
Сошлось у Леньки все внутри, сознался:
— В ярах, за Нахаловкой…
Ага, проболтался! Как рукой сняло оторопь. До звона в ушах сомкнул зубы, насупился. Ожили сразу и руки: застегнул ворот, одернул полы.
Напрасны были все его приготовления. Глядя куда-то в окно, отец проговорил отвердевшим голосом:
— Из хутора паняй зараз же. Да в станицу не являйся.
Тучи, иссиня-черные, с острыми красными краями, по бугор отрезали небо от степи. Силком пробивалось солнце Там, тут прорвет. Вдруг свет клином ударил в окно. Илья заморгал, чихнул. Утерся рукавом, недоумевающе оглядел пустую прихожку. Куда девался Ленька? Вот он… стоял… застегивал куртку… Нестерпимо закололо сердце. Полез под шинель, тер рукой, морщился. Отлегло. Вспомнил, сам отпустил…
Достал сигареты. Вместе с пачкой попалась какая-то скомканная бумажка. Развернул: приговор Никите. «В ярах… за Нахаловкой», — отчетливо встали в памяти Ленькины слова.
Вчера ночные патрули принесли ему до десятка таких листков — содрали в разных краях станицы. Жестокие, беспощадные слова приговора писаны слабой детской рукой, на листах школьных тетрадей. Под приговором — короткая подпись: «Скиба». Еще не умолкли в Кравцах взрывы, а в станице было уже известно: большевистские штурмовики навел на аэродром ракетчик с земли. Никто в полиции не сомневался, что это был Большак. Так и есть…
Илья заходил по прихожке. Заблестели глаза, вернулась краска в позеленевшее от бессонницы лицо. «Упустили зверя… Дорого еще обойдется…» Задержался у окна. Из кухни Ленька выводил велосипед. Рассказывал что-то Гнедину. Тот скалился, потирал руки… Распрощались у ворот. Не ускользнуло: сын не подал полицейскому руки, отделался едва заметным кивком.
Умеючи держит сын марку «пана Качуры». Только с ним, родным отцом, беспощадно откровенен… Ничего не стоит даже плюнуть в лицо… Открытая, вызывающая ненависть и презрение. А что он, отец, может выставить против? Плеть? Приклад? Раскаленный шомпол? Все это испробовано на его друзьях… Волосы шевелились под папахой у Ильи, когда он пытался представить сына на месте Долгова Федьки или Беркутова в той полутемной комнатке с цементным полом…
Погодя кликнул Паньку. Расспросы повел без строгостей, чтобы не вызвать подозрения к сыну; в душе ругал себя за горячку в конторе.
— Пьянствовали небось? Панька переминался у порога.
— Кутили тут, спрашиваю, без просыпу с Ленькой, а?
— Да не…
— По морде вижу…
Подбодренный мирным тоном Качуры, Панька осмелел:
— Ей-богу, господин начальник. А ежели по правде, я малость пропустил. На крестины звали там до одних. А что касаемо Леньки… Насчет этого он не мастак. Другая нужда его завела до нас.
Илья покосился. Дым задержал, боялся дыхнуть: не прослушать бы, какая еще «нужда».
— Краля тут одна…
— Кто?
— Да деваха… Не хуторская, из Ростова.
Илья ворочал языком во рту сигаретку. «Вот оно в чем закваска… С умом поставлено: девку даже приспособили». Спросил как можно спокойнее:
— Очутилась как она тут… ростовчанка?
— У родичей. С матерью они. Вскорости после немцев явились. Такая, знаете, бедовая… Полковнику-румыну шарики за ролики завела. Другую неделю из хутора не выберется. И полк свой бросил. Тут, в соседних хуторах, квартируют. Ворюги, спасу нет. Скирды последние потравили, до катушков догреблись…
— Ну? Ну?
Подогретый явным интересом гильфполицая, Панька и вовсе развязал язык:
— Так он, Ленька, отбил ее у румына. Вчерась на виду всего хутора увел из-под носа барона. В степь…
— Свадьбится, выходит? — Илья подбил пальцем усы.
— На мази дело.
Вскоре Качуре удалось видеть «кралю» своими глазами. Атаман прислал сообщение: в контору нагрянуло какое-то высокое начальство. Страх и служба заставили его ехать на доклад к хозяевам. Дозволил и полицаю сесть в тачанку рядом с кучером. Вывернулись из тесного проулка, Панька, указывая кивком, сказал подобострастно:
— Гляньте, она…
Кучер тронул лошадей рысью. Но Илья успел окинуть взглядом тонюсенькую девчурку с мальчишеской челкой и ярко-дерзкими глазами. С трудом удержался, чтобы не оглянуться. Передохнул свободнее — понимал, замести следы сына будет сподручнее. Два человека опасны — пан Терновский и Воронок. Этого чернозевого пса можно заставить молчать, а комендант… Крепко, за самое горло он держит его, Илью Качуру.
Но та рука вдруг разжалась. Упала плетью, как перебитая. Протискался Илья между машин, тесно обступивших контору. У крылечка встали перед ним два автоматчика. Тотчас расступились.
— Пан Качура?
Илья поднял голову. В дверях — офицер, молодой, незнакомый. Тонкие белые усики дергались на припухлой юношеской губе — едва сдерживал какое-то радостное волнение. Щелкнул весело каблуками и, подкинув руку к лакированному козырьку, представился:
— Обер-лейтенант фон Дёрр, комендант Терновской станицы;
На недоуменный взгляд гильфполицая новоявленный комендант вздел кверху руки, покрутил головой, как бы говоря: на этом свете все так случайно и недолговечно…
— Вернетесь в станицу, жду вас у себя. Откозырял, крутнулся на каблуках и пошел играющей походкой. Занес уже в кабину ногу, обернулся:
— Слыхал, у вас партизанами убит сын… Скорбно. Генерал Гросс… и я приносим вам соболезнование.
Водил Илья Качура шеей, как бык, выпряженный из ярма, хватал ртом утреннюю прохладу. Дышать стало вольнее, но во всем теле он внезапно ощутил ноющую боль. Едва дотащился до тачанки.
К вечеру притрусил снежок станицу. Принарядилась, похорошела, будто платком козьим укуталась. Брел Сенька по парку. Листья палые, а сверху еще снег — по колено утопал сапогами. На голых верхушках деревьев гроздья галок. Орут, как на толкучке. Свистнул. Захлопали крылья, затрещали ветки.
В калитку не пошел, нырнул в дыру. Затосковавшими глазами поглядел на синий бугор: за ним его хутор. Запекло в сердце. С завистью проводил стаю галок, правившихся в ярские сады на ночевку.
Другой месяц без отлучки Сенька в станице. Ни разу не довелось побывать дома. Что там теперь? Аля как? Мать наведывалась. Ни привета ни ответа. А спросить неудобно. Кто-нибудь из парней был бы, можно завести и разговор. Так хотелось тогда пробраться с Ленькой на аэродром!..
Аля вспоминалась каждую свободную минуту. И в карауле, и на квартире, у тетки Груши. Смыкал глаза — ясно видел заходящее солнце, накатанную, как холстина, дорогу и ее, Алю, на раме. Восстанавливал даже запах, исходивший от нее, — знойной степи, полыни. В мыслях старался обегать тот позорный испуг… И синий насмешливый прищур глаз: «Испугался?» Понятно, какая девка станет с ним после того гулять. Надолго пропал сон у парня.
Понуро свесив голову, Сенька старался наступать в свежий лошадиный след. Лошадь прошла только что: след чернел на заснеженной дороге, похоже, кто четки калмыцкие бросил на скатерть. Ткнулся в чьи-то хворостяные отвернутые воротца. Застыл: двор тетки Груши! Да это же из Кравцов кто-то!
Издали угадал Дикаря. Как человеку, обрадовался. Сдавил храп, на стегне пригладил мокрую натопорщенную шерсть. «В степи снег захватил, — подумал. — Кто же такой?» А сердце стучало, будто по нему, как по наковальне, молотками ходили.
Вместе с уличным холодом ввалился в жарко натопленную полутемную комнатку. С надворной белизны не сразу признал в укутанном детине Ваську Жука. Выдал голос, басовитый, обветренный:
— Здорово, здорово, служивый.
Швырнул Сенька на топчан кубанку, сбросил поддевку. Налетел на дружка с кулаками. Васька кряхтел на скрипучей табуретке, но не увертывался.
— Тут и не пробьешь… Зиму пугаешь? Навьючил шубу, черт. И винцараду еще сверху… Ну-ка, вываливайся.
Изо всей силы дергал за рукав. Васька отдувался да неуклюже разворачивался, упираясь в земляной пол сапожищами.
— Легше, легше…
— Терпи. Давно явился?
— Та вот…
Стянули шубу и брезентовый дождевик совместными силами. Заодно Сенька стянул у него с шеи верблюжий шарф, содрал с головы овчинную ушанку. Гамузом свалил всю пудовую мокрую тяжесть на свой топчан.
— Жрать небось хочешь? Поворачивайся к столу.
— Неголодный я.
— А тетки Груши нету?
— Та вышла…
Сенька гремел возле печки крышками, а сам разговаривал — не унялась еще радость от встречи:
— А я с дежурства. Как волк голодный. Полночи зубами клацал и день вот… Не чаю и в хутор вырваться. Как там наши, мать? Погоди, а ты за каким это в станицу?
Морщась, Васька силком разгребал пятерней слежалую, утоптанную шапкой за дорогу смоляную охапку волос. Глянул на Сеньку из-под бровины одним глазом, подморгнул:
— Магарыч с тебя… Акиндей прислал смену.
Чуть было не выронил Сенька чашку с борщом. Дул на пальцы, приплясывая, хныча, тер ими об штаны, об голову. Больше притворялся, чем на самом деле обжегся, — скрывал радость.
— Ох, стерва, горячая! Попробуй, попробуй! Спохватился Васька: жеребец еще не пристроен на ночь. Выглядывая в заплаканное оконце, обеапокоенно спросил:
— Дикаря бы на ночь куда? В катухе можно?
— Определим. Ешь.
«Неголодный» Васька орудовал деревянной ложкой хлеще голодного Сеньки. В промежутки, пока ложка находилась в пути от чашки в рот, успевал кусать хлеб и выкладывать урывками хуторские новости. Дуська Деркачиха приняла к себе какого-то военнопленного. Свадьбы не было, так, выпили самогонки с четверть, на том и вся гулянка. Да их, парней, она и не приглашала; возле окон огинались. Панька Гнида, полицай, тоже думает жениться. А на ком — черт его знает. Брехали там бабы. Повадился к Еремейке Васенке и бригадир Бедрик. Баба его недавно прихватила. Все «шибки» в окнах у Васенкиной хаты выставила скалкой, а самой Васенке шишек намяла, теперь по хутору ходит закутанная…
Сенька улыбался, но сам не чаял увидать конец всем этим собачьим свадьбам. Ждал терпеливо — вот-вот скажет…
На повторной чашке борща Васька круто завернул разговор к бомбежке аэродрома. Тут он и есть перестал; выкатывая шалые глаза, захлебываясь от восторга, передавал все страсти господние, какие довелось претерпеть немцам в ту ночь.
— В аккурат возле Деркачихи мы толклись. В полночь уже — кочет орал. Чуем: гудуть, гудуть. Наши по звуку. Вот уже «ад хутором… И ракеты — бах! бах! За садами. Веришь, все небо в ракетах! Десятка полтора, а то и больше! Весь хутор как на ладони. И почалось… Ад кромешный, ей богу! Все лопается и летит огненными кусками черт-те куда! А самолетов десяток — не меньше!
Васька не догадывался, что приятелю известны все тонкости налета на аэродром: считал, что Сенькина роль, как и его, сводилась к тому, чтобы не прозевать посадки «птиц». А остальное — дело других.
«Ну и брехать здоров», — думал Сенька, но разубеждать не стал. Ракет Ленька выпустил всего три.
Сеньку начало одолевать нетерпение. Хотел уже спросить, но Васька, умостившись на топчане, сам заговорил:
— До нас городская одна прибилась… Та ты должен помнить: на велосипеде катал еще… Аля…
Мучительно долго возил Васька красным наперченным языком по бумажке, склеивая цигарку, и еще медленнее смоктал ее, раскуривая отсыревшую махру.
— Ну и что… Аля эта?
Сенька пересел на скрипучий табурет, откуда только что поднялся Жук. Свесил голову, окутываясь дымом, — недоброе чуял.
— В Румынию катит. Полковник румынский сватает. Там такие, брат, квартеты с ним наворачивает — ого! Он на скрипке, а сама на гитаре. И спивает. У ней голос, у суки, ух! Сам он чи помещик, чи буржуй. Гад его знает. И фабрика есть, и пахоть. А барахла того ей навалил в хату — страх. Бабы наши хуторские чисто одурели. Только и разговору…
Затянулся Васька; изо рта такие же горькие, как и дым, продолжали выходить слова:
— Уезжает, это точно… Он, румын тот, тоже у Дашки живет. В другой половине, через сенцы. Так что там…
До колен опустил Сенька голову. Гуще окутывался дымом,
— А еще приезжал какой-то тутошний, из станицы. У Паньки останавливался. И с ним — тоже… Сам видал. Но, по всему, этого отшила. Румын сподручнее.
Сенька встал. «Вот почему Ленька без охоты и вспоминал ее…» Тучей прошелся по комнатке, около порога растоптал окурок. В окно выглянул.
— Не темно еще… Успею и доехать. Васька поднял на него глаза:
— Одурел человек.
Застегивал Сенька телогрейку, а сам не чувствовал в пальцах пуговиц. Поверх накинул мохнатую бурку (Макар Денисов выдал со склада. Положено сдать ее, но он еще когда решил поскакать в ней в хутор! Потом перешлет с Панькой Гнидой).
Пробовал сперва Жук отговорить его, но под конец махнул рукой. За воротцами спросил:
— А куда же являться мне?
— Найдешь, — Сенька зло оскалил зубы.
Уже в седле он ощупал карман — наган семизарядный, Андреев подарок. Не попрощавшись, с места кинул Дикаря в галоп.
Перескочил мост, на гребне крутого выезда столкнулся с верховым. Знакомый калмык из соседнего хуторка, Даржа. Был он у Качуры в телохранителях, а теперь вместо Андрея заворачивает военным «отделом» — инспектор. Остановились.
— В Кравцы?
Инспектор красиво избочился в дорогом скакунеком седле; глянул, как царь, в черноту Мартыновского бугра, покачал мудро головой.
— Вертай назад.
Сенька, любуясь темно-гнедым тонконогим англо-арабом, ожидал, пока Даржа прикурит. Ловко, тремя струями — две из кругленьких ноздрей, а одну изо рта— выпустил он дым, вбил опять свое:
— Вертайся назад.
Слыхал Сенька про старинный калмыцкий адат, повадку: бывало, при встрече сроду калмык не скажет русскому, что видал на своем пути. «Не видал, не бачил» — вот ответ. При Советской власти вся та царская закваска была забыта, и Сенькины сверстники-калмыки знали ее тоже понаслышке. Но нынче жизнь повернулась на старое, надо придерживаться обычаев дедовских. А ему, такому большому начальнику, и вовсе.
— Думаешь, того черного побоюсь?
Пошел Сенька на хитрость; знал, причина в чем-то другом, не в надвигающейся ночи. Подобрал поводья, тронул. И не утерпел Даржа: в глубоких без ресниц прорезях глаз метнулся испуг. От всей его величавой осанки остались одни накрест взятые по дубленому полушубку ремни да курпейчатая папаха с зеленым верхом. Ткнул нарядной, в махрах, плетью в темень на белом бугре, страшным шепотом заговорил:
— Волки! По Бурмате пошли… К вашей дороге, на Кравцы. Семнадцать штук насчитал! Неправду говорю? Налетишь, ей-ей…
Укрепил Сенька на голове выгоревшую кубанку, кивнув на прощанье инспектору, дал повод Дикарю. Подхватил ветер бурку; захлопала она крыльями, то взвиваясь выше головы, то падая на круп жеребца. Дикарь туже прижимал уши — наддавал ходу. Черно брызгали ошметки от задних ног. «В Румынию… Помещицей румынской захотелось… А русской столбовой дворянкой не желаешь? Не-ет, мы устроим тебе проводы… Так не уедешь… Нет-нет!» — возвращался Сенька к своим горячим мыслям.
Лесопосадку проглядел. Голую степь, целину, почувствовал по бегу лошади. Сбавил ход, осмотрелся. Потемнело заметно. От станичного моста бугор был еще различим; теперь он стушевался с небом. По рыжей стене буркунов догадался: Бурмата балка.
Дикаря перевел на шаг. Тревожно вглядывался во все темное, кусками. Поймал разгоряченной щекой ветерок, подумал: «Если они не перешли еще дорогу, ветер нанесет лошадиный запах…» Заметил: жеребец спускается в балку уверенно, без тревоги — животные чуют беду раньше человека, — успокоился и сам.
Из балки поднялись шагом. Выставились на пригорок, Вскинул вдруг Дикарь умную горбоносую голову, навострив уши, втянул с храпом воздух и сам взял с места в карьер. Только просил повод. Сенька вертелся в седле, стараясь увидать, что творится за спиной. А беда висела. сбоку. На чистой, без кустика заснеженной глади (это уже был выгоревший сенокос) зловеще выгибалась черная цепочка. Волки шли наперерез, тесно, хвост в хвост. Интервал держали строго. Первый оторвался шагов на полсотни. По легким броскам его Сенька с холодеющим сердцем определил, что встреча неминуема. И произойдет она не дальше как на том вон подъемчике из низины. Почуял это, наверно, и Дикарь. Не упуская волка из виду, хватал широко раздутыми ноздрями подмороженный воздух и наддавал.
Сенька нетерпеливо сжимал в мокрой ладони рубчатую колодочку нагана. На смену оторопи явилась ребяческая горячка. С искренней досадой заметил: черное, скачущее сбоку, отодвинулось, надо больше поворачивать голову, чтобы видеть. Проскочил мартыновскую насыпанную дорогу. Тут уже совсем отлегло: хутор — вот он, в лощине. Проступала чернь садов; белым облаком повис над ними правый бугристый берег Сала. Завиднелись и крайние дворы. Из озорства уже, откинув руку, выстрелил Сенька, гикнул ожившим голосом и выпрямился в седле. Так и влетел на всем скаку в темный проулок между школой и хатой деда Тимохи.
Что-то невидимое рвануло голову, огнем обожгло рот. Взмахнул Сенька руками и уже почувствовал, что лежит на земле. Услыхал людские голоса, с трудом приподнялся на локоть. К нему наклонились два не то три парня, из двери школы выбегали еще… Неподалеку тихо заржал Дикарь.
— Тю, Чубарь!.. — вскрикнул над самым ухом чей-то знакомый голос.
Еще не совсем сообразив, что случилось, поднялся Сенька на ноги. Кто-то разыскал и нахлобучил ему на голову кубанку. Несколько рук потянулись сбивать снег с бурки.
Разъяснилось, когда крикнули:
— Кабель вот, хлопцы! Оборванный…
— Бабка Тимохина белье на ночь убрала, а его снять забыла. И налетел вот…
Зачерпнул Сенька пригоршню снега, протер окровавленные губы. Глотал снег, утолял жажду.
— Дикаря отведите на конюшню, — попросил.
В школе при свете чадящей гильзы увидал Алю. Она сидела в дальнем углу, прижатая сбитыми в кучу девчатами. Притихшая на диво; глаза от света коптилки горячечно блестели. Бледнее выглядело и лицо. В его сторону не смотрела. Видал он ее еще по теплу — простоволосую, босоногую, в платьице; теперь на ней мальчишеский шлем из коричневой поросячьей кожи, ношеное легкое пальто, а на груди бантом выбивался такой же синий, как и глаза ее, шелковый шарф. Оттого Аля была наряднее и праздничнее хуторских девчат, тепло укутанных в пуховые платки и телогрейки.
Девчата пошушукались и одна за другой прорвались сквозь ребячий заслон к двери. Вывела Катька Гребнева. За девчатами подались и хлопцы.
Сенька с ненавистью глядел на мечущийся огонек. По девичьим припевкам понял, что улица развалилась окончательно: стайки пошли каждая на свой край. Прислушался: к какой прибилась Аля? Голоса ее не слыхать. Далеко уже в проулке взвился высокий плачущий Катькин голос: «Ага!» Следуя правилу тушить свет последнему, дунул на пламя и пошел к двери, выставив впотьмах локоть, чтобы не стукнуться лбом о притолоку. В чулане с кем-то столкнулся. Еще не слыша голоса, по запаху духов догадался…
Смерть Никиты примирила на короткое время супругов. В комочек сжалась Анюта. Днем двигалась, что-то делала, горе материнское выплакивала ночами. Понимала разумом: не заслуживает покойный, чтоб по нему так убивались, но сердце-то не речной голыш. Какой палец ни обрежь, боль одинаковая. Догадывалась, чьих рук дело… И не осуждала. Только страх крепче брал ее, когда думала о младшем…
Надломилось что-то в душе и у Ильи. Сник, увял, словно куст чернобыла у дороги, сбитый колесом. Куда девалась недавняя лихость в осанке, в повороте головы. Тускл, блуждающ взгляд. Погас будто и малиновый верх каракулевой папахи. Не по-людски седели и волосы: клочка-ми, как у волка. То на виске проступит серый клок, то на темени.
Похороны прошли без людей, без пьянки. Отвез сына на кладбище сам ночью. Набивался в помощники Макар — отмахнулся. Двое не то трое суток безвылазно провел дома. Ходил по двору как полоумный. Остановится возле огорожи, глядит куда-то, а пальцы быстро-быстро ощупывают сучки, трещины на бревне, похоже как слепой. Или в саду: упрется взглядом под ноги, а руками перебирает вишневые голые ветки.
Анюта со страхом наблюдала за ним. Сама, грешным делом, наливала ему за обедом самогонку. Он отсовывал стакан локтем, на ощупь брал ложку. Ел не ел, просто сидел, глядя в темный угол, за печь.
Вымолвил нынче со вздохом:
— Вот она как обернулась… жизня.
И впервые за эти дни глянул на жену осмысленным взглядом.
Отвела Анюта глаза: страх ли бабий скрыть хотела за него, мужа, или ненависть к нему за поруганную, разоренную дотла им самим же эту «жизню».
Вывела Илью из душевного оцепенения весть о поражении немцев на Волге. Новый комендант заметно благоволил ему. Толкнул застрявшее было в бумагах пана Терновского дело о формировании при полиции кавалерийской сотни из калмыков и казаков. Спешно составлялись списки новобранцев; в хутора выслали комиссию с районным ветврачом по отбору верховых и обозных лошадей, добрых бричек и арб. Атаманам тут же вслед были разосланы бумаги, в коих строжайше запрещалось изнурять в работе клейменных ветеринаром лошадей. Велено поставить их на вольные корма до особого распоряжения. К лошадям должны быть седла, упряжь.
Забывался Илья на службе, а дома клещами охватывала тоска. Забыл дорогу к Картавке — возвращался трезвый. Покинул его и сон. Ночи напролет переворачивается в перине, скребется, вздыхает. До света уже копается на базу: вычищает, меняет подстилку. В сарае обопрется на держак вил, прислушивается, как вздрагивает под ногами земля (на воле не слыхать, а под кровлей отзывается). Или станет на колени, припадет ухом. Так еще явственнее доносится.
Как-то Анюта застала его за таким занятием. «Господи, молится. Не рехнулся?» — подумала с тревогой. Илья, сердито запыхтел сигаретой, взялся за вилы.
Разгадку такому диву принесла Качурихе кума Марея. Поманила к плетню, боязливо озираясь, полным голосом сообщила:
— Чула, кума? Большевики герману вязы скрутили. Гром бей, не брешу! Не поленись, прокинься до свету да нослухай… Притули ухом к земле. Гудёт. В кухне али в сарае и вовсе дюже слыхать. Спробуй.
На другое утро Анюта поднялась раньше мужа. Выпроводила в проулок корову с бычком, вернулась на баз. Еще не успела приложить ухо, ладонями почувствовала. Защемило под сердцем; сдерживая рыдания, пошла из сарая. В дверях столкнулась с мужем. Машинально, по привычке хотела дать ему дорогу, но он отступил. Гневом налились глаза у нее. Замутненный слезой взгляд был нестерпимо блескуч и ненавидящ.
Мял Илья в руках папаху. Захлопнулась за женой дверь, а он все топтался на базу, не осмеливаясь ни ступнуть в сарай, ни пойти вслед за ней в кухню.
Без траты слов, взглядом, Анюта дала ему ответ на ночной разговор. Окольно повел его Илья: как, мол, она глянет, ежели ему придется уезжать из станицы? Может быть, и навсегда… Не поддержала разговора. Отмолчалась и на откровенный вопрос: бросит ли она ради него хозяйство? Тяжко вздохнула только и отвернулась к стенке. А сейчас вот он, ответ…
Вскоре гулы услыхали все. Различались сперва в одиночку, с перебоями; с каждым днем они набирали силу, крепли, ширились. Не утихало и на ночь. Не было уже людям надобности выходить украдкой до света и в сараях припадать ухом к земле. Слушали, не выходя из куреней. Наддаст иной раз, посуда вызванивает на разные голоса в поставах.
Не всем была та музыка по нутру. По-собачьи поджимал кое-кто хвост. Жили слухами. А слухи самые невероятные: от одних дышалось ровнее, от других зеленело в глазах. Ночами лихорадочно готовились к бегству. Каждый ждал, когда наступит тот день. По всему, он уже за бугром. И вдруг хлынул поток машин! Вот теперь пора…
Настал такой день и для Ильи Качуры. Ведренный, ясный намечался. За садами в морозной сини несмело занималась заря. Небо чистое, безоблачное. Над головой кое-где голубели еще звездочки. Улицы, крыши, сады, степь выбелены инеем. И такая кругом чистота — в небе и на земле!
Распахнул Илья калитку и остановился. Оглядывал свои заляпанные грязью сапоги, белый чистый двор, будто и правда боялся наследить. Шагнул несмело, на носок. По нетронутому инею на порожках крыльца догадался: Анюта еще зорюет. Прошел к базу. Оглядывал весь двор. Бело все, неузнаваемо. Тронул рукавом вербовый стояк. С щемящей тоской водил пальцами по выбеленному временем дереву. Когда-то, вспомнилось, он и зарывал его своими руками, к нему прикреплял плетень. Давно было… Пацаны бегали еще голышом, в трусах. Тут же стояла и Анюта, ладная, полногрудая, с распущенной по спине косой. Она держала наготове молоток и гвозди, а свободной рукой шлепала детвору, чтобы не мешала. Все это показалось Илье светлым чудом, сном. Если и было, то не с ним, с кем-нибудь другим. А ему удалось просто подглядеть со стороны то чужое счастье…
Выплясывали пальцы, отрывая клок газеты на закрутку. Кое-как слепил. Жадно втягивал в себя дым. Круги черные в глазах. Пошатываясь, прошел в сад. Деревья все нарядно неузнаваемы, неподступно строги. Будто и дела им нет до того, кто их когда-то сажал, выхаживал.
Поник Илья головой. В этот трудный час никому он не нужен. Все кругом живет своей единой согласованной радостью. А он, Илья, посторонний, чужой в этой слитной жизни. Не для него так буйно полыхает, разгорается за Салом новый день, не о нем стрекочут сороки на тополе. Всегда такие любопытные ко всему, а сейчас не замечают человека. Даже Букет стоял поодаль, поджав хвост, глядел, как на чужого. Протянул руку, по-звал:
— Букет, дурак…
Голоса своего не угадал. Стал на колени — хотел проститься поклонно. Не сдержал слез. Припал к холодной земле лицом. Лежал недвижимо, далеко выбросив руку. На белом четко выделялась красная узловатая кисть. Скрюченные пальцы гребли мерзлую землю. Добрались до мягкого.
Полную горсть набрал Илья пахучей сальской земли. Поднялся на ноги, озираясь, как вор, высыпал ее в карман полушубка. Шел назад отряхиваясь.
Анюта, видать, только что выпустила птицу. Стояла возле катушка с порожней оловянной чашкой. Вспомнил Илья: на этом самом месте у них произошла та летняя памятная встреча, когда он ушел из-под Озерска. Одурев от радости, она вцепилась в него; теперь, увидав, насупилась, поджала губы.
Остановился Илья, опустив тяжелые руки. Глядел на сбившихся тесно кур у ее ног. Сказал с едва намеченной под усами усмешкой:
— Прощаюсь вот… Чует душа, навовсе…
Широко распахнулись у Анюты глаза. Перед ней чужой человек. В линиях скул и особенно в бровях было до боли родное, близкое… Но оно терялось за всем чужим, казенным: черный дубленый полушубок с опушкой, ремни, папаха… Дрогнуло что-то внутри — увидала крольчатый шарф. Вязала сама, до войны еще. Подошла. Прижимая локтем к боку чашку, потянулась, поправила его:
— Шарф выбился…
Усмешка под усами у Ильи обозначилась резче. Переняв его взгляд, потупилась Анюта.
У ворот, подскочив, круто развернулась тачанка. Илья хмуро оглянулся: в калитке стоял Воронок. Негромко оказал, чтобы слышала только жена:
— Не поминай тут, Анюта, лихом… Жили, считай, не хуже людей. Что ж, прощай…
Не снял совсем, а только свернул набок папаху. И пошел, странно широко ставя ноги, будто по скользкому.
Ни слова не вымолвила в ответ Анюта. Зажмурилась, низко опустила в поклоне голову. Вскинулась на удаляющийся по проулку перестук колес. Открыла глаза — забор, тополя, курень — все кругом. Белый заиндевевший двор вдруг почернел, будто внезапно вернулась в станицу ночь. Припала к плетню, дала волю своим горьким бабьим слезам.
Дорога жалась к лесной посадке.
Рукастые лучи с неохотой отрывались от голых макушек кленов; на промерзшем густо-лазурном небе огнем полыхали не добитые морозом листья. От леса, затопив дорогу, вольно разлилась по стерне фиолетово-дымчатая тень; она на глазах подбиралась до осевших копен ячменной соломы, раскиданных по косогору.
За посадкой — давно троганная плугом степь, одичавшая, заросшая по низинам буркуном. Край ее пропадал где-то возле расплавленной заходящим солнцем малиновой полоски сальских круч.
Сидел Сенька на передке арбы. Не выпуская вожжей, щедро сыпал коням кнута, горланил под тряску песни. Кони рвались из постромок, сбиваясь на галоп. Бок о бок с гнедым подручным на поводу шла подседланная сухопарая кобылица Искра. Всхрапывала, не сводя с кнута зло вывернутого глаза, заносила гладкий зад в придорожный бурьян — норовил Сенька стегануть и ее под пузо.
От быстрой езды и от того, что было на душе, захватывало у парня дух. Петь хотелось, хотелось обнять весь этот просторный голубой, только для него будто созданный мир. Для него, Сеньки, и, само собой, для Али, для двоих.
Как-то по-особому бедово свернул он набок выгоревшую кубанку, выставив на волю чуб. Морозный ветер обжигал щеки, выдувал слезы. Слезы моментом стыли, неприятно холодили и стягивали кожу на скулах. Убирал их Сенька носовым платком. И каждый раз, когда прятал в платке нос, казалось ему, кроме запаха махры и кислой овчины полушубка платочек берег еще тепло Алиных рук. Остался он у него еще с той ночи, когда рас-шибся с Дикаря. Стояли они возле школы; Аля, вглядевшись ему в лицо, сказала шепотом:
— Кровь…
Прикрыла своим пахучим платочком губы.
Как сунул его себе в карман, сейчас Сенька не помнит. Недели три прошло, а то и больше…
Вчера, после улицы, сошлись они у калитки. Аля, запрокинув голову, разглядывала золотое шитво неба. Подошел Сенька сзади, кашлянул.
— Ой, кто такой? — испугалась девушка, но с места не сдвинулась.
— Я это…
Помолчали. Аля, пряча руки под мышки, продолжала смотреть вверх, а он сворачивал цигарку.
— Руки озябли?
— Поздно уже, — после молчания ответила она. Подергала щеколдой, спросила:
— В станицу завтра едешь?
— Ага. С дедом Тимохой назначили. Учуяли, гады, смоленым запахло… Подводы понадобились: немцы драпают. Слышь, слышь? В Котельникове это, а то и ближе, под Дубовкой.
Где-то в темени, на востоке, ухало, тарахтело, будто с бугра в балку пускали порожние железные бочки. Уловил Сенька ее вздох. «Замерзла, наверно…» Захотелось взять ее руки, согреть своим дыханием или пустить в тепло рукавов. Пока соображал, хлопнула калитка — Али словно и не было рядом, даже «прощай» не сказала…
Протер Сенька глаза платком, сунул его обратно в карман. Оглянулся: дед Тимоха хлестал своих меринков, стараясь догнать. «Курить захотел», — подумал он.
Придержал лошадей, вожжи обмотал за грядушку, спрыгнул наземь.
— Али оглох совсем, парень? С самой балки шумлю.
— Не слыхать. Сенька влез в бричку.
— Иде там, песняка наворачиваешь на всю степь. Уступая ему место рядом с собой, дед обиженно задергал посиневшей, набрякшей от холода луковкой носа.
— Уши опухли?
Сенька достал солдатскую жестяную табачницу — зеленая, бока ребристые.
— Не дюже нуждаемся. — Дед поддернул носом чистую каплю. — Свой припас на такой случай имеем.
Сунул вишневое кнутовище за халявку валенка, проворно стащил овчинные рукавицы; приподнявшись, подоткнул под себя. Для верности потолкался на них, как клушка на яйцах, — не доведи господь утерять, старая поедом съест. Громко высморкался. Руку вытер сперва о полу кожуха, а потом — о бороду. Бородища дремучая, в пояс, развороченная надвое, будто колода топором. И цвета какого-то непонятного: серая не серая, с бурым подбоем, под стать степи. Отводя в сторону хитрые, по-белевшие от мороза глазки, рылся по всем дыркам кожуха и ватных штанов.
— Вот оказия… Ужли мимо ткнул? Кисет-то. Сенька, склеивая языком цигарку, искоса вел за ним наблюдение. Всему хутору не в новость был этот прием деда — отказываться с первого раза от курева. Жадный был, сроду любил на дармовщинку. И сейчас нет никакого кисета. Сенька знал наверняка. Прикурил, нарочно обдавал его клубами вонючего дыма.
— Ядрена вошь, будет дело… — Дед, хмурясь, ловил дым от Сенькиной цигарки пористыми ноздрями и пуще прежнего рылся в карманах.
— Как хочешь. — Сенька зашевелился, пряча табак. Клещом вцепился дед в табачницу:
— Погодь. Чего зубы скалишь?
— Жадюга ты, дед Тимоха, каких земля не рожала еще.
— Родила вот…
Свернул толстую, с кнутовище, цигарку, затянулся раз, другой и третий. Поперхнулся — и повалило из него, как из печной трубы в слякотную погоду; казалось, дым идет не только из ноздрей и рта, но и из глаз, забитых пучками сивых волос ушей; бородища вся взялась дымом, чадила мокрым кизяком.
Сенька пожалел:
— Тянуть так — богу душу отдашь.
— Ядрена вошь…
— Жадность все твоя… А у самого снега не выцыганишь среди зимы.
Маленькие глазки его потеплели, приобрели первозданную окраску дневного летнего неба.
— И какому дураку, скажи на милость, взбредет в башку снегу просить середь зимы, а? Как не видно, наворочает его, бери — не хочу.
Оглядел небосвод, из-под черной лапищи проводил за лесополосу стаю кричащих ворон, вздохнул:
— Гальё граить, на снег.
Пересел Сенька к деду Тимохе в бричку не затем, чтобы угостить его куревом. Была у парня другая дум, ка: склонить в свою сторону или, на худой конец, заручиться согласием не становиться у него, Сеньки, поперек дороги. И то и другое — дело трудное. Не без умысла Акиндей дал бородатого бирюка в напарники: жила, собственник, да и вообще пес, верный «новому порядку». Свои счеты были у Тимохи с Советами. Когда-то его и звали не иначе как Тимофеем Саввичем Андрияновым. Добрая половина хуторян, особо пожилые, хранят память о знаменитых на всю Салыцину андрияновских скакунах, а которые помнят и его малиновую шелковую рубаху с махрастым поясом, тачанку с тройкой злых, как змеи, вороных дончаков. Трудовая власть клинком отхватила все одним взмахом — ни скакунов, ни малиновой рубахи. Ничего этого Сенька своими глазами не видал, а так, понаслышке, от покойной бабки Поли.
— Надо полагать, слабо у фрица, — начал издалека Сенька. — А, дед?
— Могет быть, — согласился тот.
— Слухи, Котельниково взяли большевики. — Он явно брал деда «на пушку». — Через денек-другой и в станицу ворвутся. А там — ив хутор до нас. Семнадцать километров, ерунда. Даванут танки.
Покосился через плечо, желая узнать, какое впечатление произведет это известие на него. Дед погасил о валенок цигарку, бережно вложил окурок за облезлое ухо заячьего малахая, достал из-под себя рукавицы.
— Пшел, — смыкнул вожжами.
— Семнадцать километров топать завтра. — Сенька все ближе подступал к «делу».
— Пшел, пшел, — погонял дед.
— Дяде чужому ведем… лошадей. А весной коров запрягать в плуг будем. А что — не отдать их, а?
— Это как же, не отдать? — Дед Тимоха сдвинул мохнатые бровищи.
— Переждем денек, пока убегут полицаи из станицы. И обратным ходом.
— Не дело, парень, затеваешь.
Зябко передернул плечами, поглубже насунул малахай, вправляя под него побуревшие оттопыренные уши, и как-то сразу весь нахохлился, будто сыч.
«С этим холуем каши не сваришь, — зло кусал губы Сенька, догоняя свою арбу. — Ничего… Попробую задержать до утра…»
Дорога круто свернула, перерезала лесопосадку и мимо неубранных, белевших в сумерках подсолнухов запетляла низом к Салу.
На ночлег остановились у Сенькиной хозяйки, тетки Груши. Подводы укрыли за скирду курая, лошадей поставили к бричке с сеном. Искру расседлали. Дед Тимоха все делал молча, в разговор с Сенькой не вступал, но и ни в чем не перечил. На предложение не ехать сразу в полицию, а заночевать у знакомых буркнул:
— Ну-ну.
Ночь шла за днем неотступно, по пятам. Не успела потухнуть за станичными тополями последняя багровая полоска, а над головой — звездные всходы. Закатная полоска еле уловимо теплила беленую стену хаты; волчьими огоньками вспыхивали глаза у деда Тимохи, когда он поворачивался в сторону захода.
В хате жарища: прогорело в печке. Пахло борщом, кабачковой кашей. На деревянной подставке, вбитой в стенку над столом, чадила «катюша», стреляная гильза от сорокапятки с вправленным в нее фитилем из шинельного сукна. Хлопнешь дверью или пройдешь мимо, пламя забьется, подобно яркой косынке на ветру, — по стенам и потолку замечутся уродливые тени.
Тетка Груша, смуглокожая, рябоватая, усадила гостей за стол, налила в одну большую чашку борща. Дед Тимоха разомлел от горячего, рукавом бязевой рубахи смазывал пот со лба, усердно скреб деревянной ложкой по дну чашки. Сенька ел и не ел, вскочил из-за стола, потянул за рукав свой сборчатый полушубок. Отсыпал деду на добрую закрутку прямо на стол.
— Коней тут напоишь, дедусь. К знакомым я… Тимоха, не отрываясь от чашки, боднул стриженой, шишкастой головой, из-под вислых серых бровей мокро блеснули осовелые глазки. Не то почудилось Сеньке, не то правда, подмигнул он ему понимающе и как бы одобрительно: крой, мол, парень, разнюхай.
— На Искру, может, тулуп тут накинешь?
— Пропал мороз на дворе, — отозвалась от печки хозяйка. — Быть мокрети: соль в солонке отсырела.
— И то правду баишь, тетка, — поддержал Тимоха, переставляя руками ногу в валенке, подшитом воловьей кожей, шерстью внутрь. — Ломота вступила в мосльь Выворачивает, спасу нету. Да и галье бесновалось на заходи. К теплу.
Управился Сенька с крючками на полушубке, взялся было за отпотевшую дверную скобу, но решил уточнить дедово настроение:
— Лишь бы не дождь, а то ехать обратно… Ног кони не вытащат из пахоты. Разгаснет…
— Ну-ну. — Дед насупился, налегая с ожесточением на кашу.
Сенька хлопнул чуланной дверью. Без злобы, вполголоса посылая подальше своего напарника и весь его род до самой прабабки, вышел в проулок.
Мороз действительно опал. С теплого края наваливались тучи; шли они, невидимые, по-над самыми крышами, бесшумно, воровски гася звезду за звездой. Молчала станица, — похоже, прислушивалась к чему-то в черной липкой тишине. Где-то за бойней, возле речки, тявкала дворняжка. Тявкала неуемно, нудно, от скуки или от страха перед темнотой.
Вслушивался Сенька в неспокойную тишину, а из головы не выходило, как все-таки обвести полицию и приставленного к нему стража — не дать коней. Ночь пройдет эта… Ну-ка утром не сорвутся полицаи с места, не сбегут? Что тогда?
— За кураем в степь! — вскрикнул он от радости. — На топку… для тетки Груши. День проведем. А вечером опять…
Из темени проулка ступнула высокая фигура.
— Пан хороший, сами промеж собой беседуете? По всему, не от сладкой жизни. Дозвольте прикурить?
Человек складным ножом переломился в поясе, потянулся к Сенькиной цигарке.
— Совсем наоборот, дядька Егор, — сказал Сенька. — Жизнь — помирать не надо.
— Ото ж…
Громко чмокая губами, он долго прикуривал, не попадая в темноте своей самокруткой в светящуюся точку. Чертыхнулся, придержал Сенькину руку, помогло.
— А ты, хлопец, чьих будешь? Не признаю по голосу. Не Власенковых, случаем?
— Постоялец тетки Груши, из хутора.
— Ага, ага. Наведаться, стало быть? Самое время для гостей, — не то поперхнулся дымом, не то хихикнул дядька Егор. — Чуешь, на шляху?
Освободил Сенька из-под кубанки одно ухо, наставил в сторону бугра, где невдалеке за станицей проходила насыпная дорога на юг, к Дону, и дальше — на Ростов. Оттуда доносился какой-то сплошной, неровный шум, напоминающий гул ветра в печной трубе. «Машины», — догадался он.
— Тягу ноземец дает. Наелся расейской землицы по ноздри, дале некуда. Третью ночь без остановки, под куст выбежать некогда — машина за машиной. Укатали дорогу, что стол. Сказывают, захлестнули наши Царицын прочным узелком. Ишь, ишь… И по ночам работают.
Здесь, в станице, гул приближающегося фронта слышнее, четче, нежели в хуторе; строже послушать — можно различить отдельные пулеметные очереди.
— Станичное начальство, поди, унесло ноги. А, дядька Егор?
Огляделся Сенька — никого нет. Как явился тот из темноты, так и пропал в ней, ровно нечистый. Хотелось поосновательнее расспросить о «дикой сотне», формируемой в станице, для которой привели они с дедом Тимохой подводы и Искру.
— Тьфу ты, провалился будто, — хлопнул с досады окурок об землю, растоптал жаринку сапогом. — Сам погляжу, что там у них, у диких, робится.
Подходить к полиции улицей Сенька побоялся: чего доброго, нарвешься на патруль. Двинул к парку огородами, на ходу перекладывая зеркальце из правого кармана в левый, чтобы не звякало о жестяную коробку. Ко двору пробрался глухой аллеей. Сжимая сучковатую палку, силился узнать, что делается за забором. Постепенно темнота. поредела, или присмотрелся — стал различать лошадиные головы, силуэты подвод. Людских голосов не слыхать. Подвод совсем мало: то ли уже успели уехать, а эти остались ждать таких вот, вроде него, Сеньки, то ли и все…
В ближнем доме с грохотом распахнулась дверь — пьяные выкрики, топот ног под гармошку. Тут же оборвалось: дверь закрыли. Скрипнули рассохшиеся порожки, глухо окликнули дважды:
— Часовой. Часовой!
И погодя, уже возле подвод:
— Сбежал, сука, и этот…
Светлячок папиросы петлял между бричек; хрипатый, осипший голос умеючи вязал по-матерному, кому-то грозил:
— Перевешать всех мало… такую мать… Воронок, ты? Слышь, что ли! Большевики на хвост наступят.
В ответ промычало.
— Скотина, нажрался до утраты сознания. Стой! Не подходи… стрелять буду!
Сенька крепче прилип к забору: узнал голос самого Качуры. Сердце стучало гулко и часто, будто вхолостую. Полохнул выстрел, другой, третий… Слышно, как в колхозном саду, совсем в обратной стороне, сыпались наземь подрезанные пулями ветки.
— Одурел, гад, со страху либо спьяну. — Сенька выдохнул свободно только за парком и, прикрывая рукавом полушубка рот, засмеялся.
Глухими закоулками пробрался к ярским садам. Знал: ни Леньки, ни Галки нет в станице, но потянуло в эти края. Пробрался во двор к Качурам. Посидел на завалинке возле кухни, ласкал Жульбу и Букета. Будить тетку Анюту не осмелился: начнутся расспросы, слезы… Как-никак, сын-то, Никита…
Зашел в терны, к Вериной могилке. Постоял возле камня. Задумался, комкая в руках кубанку. Услыхал вдруг за спиной покашливание, присел. Рванулся было бежать, но остановил знакомый голос:
— Погодь, кричу!
Вышел из терника. Смущенно тряс костлявую руку деда Ивы.
— Ишь, заяц… скакнул.
Наклонившись, Ива недоверчиво вглядывался ему в лицо, будто боялся в потемках обознаться.
— Ты каким чудом тут обратился, а?
— Да так… Проведать.
— Из хутору давно?
— Зараз вот…
Откуда-то взялся и другой. Низкорослый, полнотелый, в парусиновом винцараде, дождевике. Подступил вплотную. Как буравами сверлил острыми медвежьими глазками из-под лохматых бровищ.
— Чубарь? Ага, он самый… Ну, здорово, парень! Две огромные, тяжелые, как кузнечные молотки, руки легли Сеньке на плечи.
— Крепок, эка… Не согнешь.
Угадал Сенька. Защемило в горле, на глаза навернулись слезы — помнит Скиба, не забыл. А видались-то всего один раз, у Галки в горнице. С ребячьей покорностью приткнулся к его колючей щеке.
Не отпустил — оттолкнул Скиба от себя Сеньку.
— Ну вот… Хоть с одним довелось свидеться. Ветром всех разбросало, кого куда… Вот она… лежит. Ей бы еще в куклы играть, а не за оружие… Время-то оно ваше какое суровое.
— А ты, Демьян, не таким щенком был в тую, братскую, а? — спросил дед Ива.
— Я? — Бережной снизу вверх поглядел на старика. — Да, мне уж тогда шестнадцатый двинул…
— Много…
Усмехнулся дед Ива, пробуя под ногами костылем землю.
— Сравнил, старый…
Скиба сердито засопел. Долго прислушивался, наставив ухо в сторону орудийных раскатов. Обратился к Сеньке повеселевшим голосом:
— Чуешь? Батька твой прет. Ждешь?
Пожал Сенька плечами: мимо, мол, не пройдет, если жив-Низкий, колышущийся гул. Четко, как машинкой, прострочил пулемет.
— «Максимка» работает… Это где ж? Бона, от Дубовки в сторону взяли, к Дону. — Дед Ива широко отвел костылем над головами Скибы и Сеньки.
— Ага, туда… — поддержал Бережной. — Клещами сводют.
Осмелился Сенька, спросил:
— А про Андрея слыхать, как он?
— В Саратове пока… Там и Галинка, при том же госпитале.
— Кукурузник за ними прилетал?
— Кукурузник, будь он неладен. Через неделю только заявился. Помыкались мы с ним… Но все обошлось…
Достал Сенька жестяную ребристую табачницу, протянул:
— Угощайтесь.
— Нашенский? Добро, добро.
Обрадованно потер Скиба руки. Вспомнив, откинул полу винцарада, полез в карман галифе.
— Постой. На вот тебе… Докурить уж «паек», та и годи. Последняя пачка осталась. Теперь некому выдавать: все разбежались.
Закурили. Дед Ива для компании взял «побаловаться» сигаретку. Курить он бросил — одолел кашель. Душит ночами, смерть в глазах. Побоялся, что не дождется прихода своих.
— Ну, а Качура, Качура где зараз? Там же все, в Ермаковке? — спросил Скиба.
— Да, слух, там… Макарка давеча шепнул. От батьки сховали… — ответил Ива,
Скиба покосился на него, обратился к Сеньке:
— Сработано чисто в Кравцах. Даже в Зимниках у немчуры волосы дыбом встали. Ваш станичный комендант, пан Терновский, полетел к чертовой матери. Слыхал?
— Я еще тут в станице был… Из тернов вынырнул маленький хромой человек в стеганке и треухе. Остановился неподалеку:
— Демьян Григорович, кони запряжени…
Скиба глянул на деда Иву. Сбил со лба картуз, ответил хромому с усмешкой:
— Потолковали мы со старым… А куда ты убежишь от большевиков? Вон как шпарют! На Дону где-нибудь зажмут. Переднюем еще тут…
— Така думка и у мэнэ.
Сунул хромой под мышку кнут, скакнул. Заглядывая Сеньке в лицо, спросил:
— А це шо за хлопчак? Бува, ни Качура?
— Не… Чубарь.
— Будемо знакомы. Левша я.
Не слыхал Сенька такого имени, но тряс его мозолистую руку с удовольствием — видал, с каким уважением посторонился перед ним дед Ива.
Проснулся Сенька, лапнул дедову подушку — пустая, остыла уже. Накинул на плечи полушубок, влез в чьи-то валенки, вышел из хаты. Дед Тимоха выгребал из-под ног лошадей сено, клал обратно в короб, ласково журил Искру. Кобылица, позванивая обротью, тыкалась мордой ему в шею, обдавала горячим белым паром.
— Не спится, дедусь?
— Дури, дури, — осерчал вдруг дед, замахиваясь на Искру. — Духота в хате… Охолонуть трошки вышел.
Запахнул кожух, сутулясь, силком отрывая валенки от заиндевевшей земли, потопал в хату. «Бежит от меня, как черт от ладана», — без злобы подумал Сенька, провожая взглядом до чулана его спину.
Пока дед чаевал, Сенька слетал в полицию. Зашел теперь не с парка, а с базарной площади. Еще издали заметил: ворота настежь» Одна створка, живьем сорванная с петель, валялась тут же в проходе, изрешеченная колесами, — выскакивали с пьяных глаз, некогда и оттащить с дороги.
Двор — хоть шаром покати, пустой. Охапки объедьев, кучи конского помета, обрывки веревок, проволоки, пустые бутылки, банки консервные. У забора, где стоял он вчера, валялось колесо от брички с разболтанной ступицей. Это все, что осталось от «нового порядка» в станице!
Прибежал назад Сенька, запыхался. Верхние крючки расстегнул, ослабил крольчатый шарф, — разжарился. Не терпелось выехать домой. Силясь скрыть от деда радость, проворно запряг своих коней, подседлал Искру. О том, что брички отдавать уже некому, умолчал: пускай убедится бородатый самолично.
Ни особой радости, ни горя не выказал дед Тимоха, увидав двор полиции покинутым. Только и поймал Сень-на на себе его хитрый, прищуренный и как бы одобрительный взгляд, а может, и опять померещилось ему, как вчера.
Из-за угла школы вывернулись трое рослых парней с оклунками за плечами. По виду Сенькины однолетки. Узнав, откуда подводы, попросили подвезти их, оказалось, из соседнего хутора. Как и Сенька когда-то, отбывали они наряд в полиции.
— С начальством-то почему не укатили, а? — учинил Сенька форменный допрос.
Парни смущенно переминались, отводили глаза.
— По пути никак на запад. Дома бы и высадили вас.
Худолицый, с кривым носом парень в стеганке и латаных кирзовых сапогах (он стоял крайним к арбе) покосился на въедливого возницу, простуженно забухал оправдываясь:
— Забратать нас мылились в «дикую сотню», а мы того… Не явились вот нарочно. На четыре часа велено было…
— Ага, — нахмурился Сенька, — так-то вы начальству подчиняетесь. Струсили?
— Храбрый выискался. — Кривоносый недобро прищурился.
Подмывало Сеньку еще покуражиться над хлопцами, да обидятся еще и не сядут. А ему они вот как нужны, позарез.
— Черт с вами, лезайте. Вожжи передал кривоносому:
— Кучеровать ты будешь. Я верхи. Той дорогой жмите, через Нахаловку. На ериковскую греблю.
Искра не стояла на месте, рвалась вслед тарахтевшим по улице подводам. Пока наладил подпруги, вскочил в седло, те были уже далеко. Дал повод кобылице— звонко защелкали подковы о набитую, выметенную за осень ветрами дорогу. Догнал за крайней хатой, на повороте к гребле. Чуть было не налетел на заднюю, дедову бричку; вгорячах не разобрал, в чем дело:
— Чего стали! Не догнал бы?!
Дед Тимоха, пуча округлившиеся глаза, ткнул кнутовищем в степь, на выгон. Парни на арбе, привстав на колени, застыли в напряженных позах и тоже смотрели туда. Сенька огляделся.
Солнце только-только поднялось из-за бугра. Белая заиндевевшая низина исходила теплым куревом, искрилась на утреннем солнце; а по ней, от бугра и до крайних нахаловских огородов, двигались серые люди. Рябило в глазах, так много этих людей. Шли они вразброд, каждый сам по себе, но все в одном направлении — с востока на запад. У гребли сгущались, текли липкой массой, а выйдя на ту сторону речки, опять разливались по белому грязными потоками. Немногие прыгали через канавы, заходили во дворы. Самые ближние проходили от подвод шагах в ста. Форма невиданная доселе — желтовато-зеленые мундиры, на головах — высоченные овчинные шапки трубой. Шапки эти качались в такт шагам, похоже было — бредет бесчисленная отара овец. Ноги в валенках, сапогах, у иных — обернуты кусками пятнистой немецкой плащ-палатки.
— Руменешты! — крикнул кто-то с арбы.
— Домой, нахаус, до матки! Парни оживились, заулыбались.
«Румыны», — догадался и Сенька. С тоской глядел он на запруженную живым месивом греблю. Когда теперь пройдут? К вечеру? Ночью? На какой-то миг Сенька увидел корявую акацию и прислонившуюся к ней девушку в ребячьем шлеме…
— Гля, гля, хлопцы, пугало огородное, — показывал рукой кривоносый на закутанного в пестрое одеяло солдата. — А винтовку наверняка еще под Котельниковом бросил.
И тут только заметил Сенька: редко у кого торчала из-за спины винтовка. Войско без оружия, войско без строя, войско без командиров! Это было открытие.
Горячая мысль пришла парню в голову: «Пробиться!» На всем скаку вломиться на греблю, черт возьми! Ерзал в седле, сжимал черенок плети. Прикинул глазом: до гребли метров триста, сама гребля — полсотни… Кони добрые! Пролететь бурей, а там — лови…
План был дерзкий и безрассудный. Вспыхнул он, как пожар в знойной степи от случайной спички. В последнюю минуту придумал перевязать левую руку бглым. Помогая зубами, стянул рукав Алиным платочком, рас-правил голубую каемку — таинственный знак отличия.
— Чем не полицай? — Сенька выставил перевязанный локоть.
На черном полушубке платочек выделялся своей особой белизной.
— Дед Тимоха, не отставай! — Он выскочил наперед. — Хлопцы, кнута не снимать с коней. Ни на шаг от меня! По головам перелетим. Дае-е-ешь!
За свистом ветра в ушах не слыхал Сенька позади ни топота копыт, ни перестука колес. Искра чудом проскочила сквозь тесную толпу до середины гребли. А дальше — пробка. Передние остановились, обернулись на шум. Кирпично-черная волосатая стена лиц немо уставилась. Холодом обдало разгоряченные щеки, заныло в середке до дурноты…
Перед глазами у Сеньки — руки, горячий блеск южных глаз, дикий оскал зубов. Руки тянулись все ближе. Они уже возле головы Искры, черные, распяленные. Хотел оглянуться на своих, но почувствовал, что его взяли за сапог. Грязная лапа клещами сомкнулась на уздечке под самым храпом кобылицы. Искра попятилась, норовя вырваться. Рука погнула голову книзу.
Сенька, привстав на стременах, рубанул со всего маху плетью по руке, сдавил сапогами горячие бока кобылицы. Искра, почуяв свободу, с облегченным ржанием свечкой взвилась над бараньими шапками; работая ко-ваными ногами, будто ножом разрезала тугое желто-зеленое людское месиво.
Люди, округлив заросшие пасти, кричали что-то протяжно и гортанно. Чертом вертелся Сенька в седле, остервенело отбивался плетью, сопровождая каждый удар руганью. Его неистовство передалось Искре: прижав маленькие уши, она металась в тесном кругу, как мышь в ловушке, хватала по-собачьи зубами.
Сенька бил и бил плетью. Кубанка упала наземь; слипшиеся волосы трепались будто на ветру, раскрасневшееся лицо перекошено злобой. А кольцо все сжималось и сжималось… «Где они?! Что так долго?!» — распирали ярость и отчаяние. Ему казалось, что он уже страшно давно на гребле. Голос упал до хрипоты, рука одеревенела, устала махать.
И вдруг какая-то сила подхватила Сеньку и швырнула вместе с лошадью на тот берег. Суховеем налетели подводы; кривоносый, поднявшись на арбе во весь рост, орал благим матом, вертел над головой кнутом, напуская на одуревших и без того лошадей страх. За арбой, след в след, шла бричка. Деда Тимоху тоже муха ядовитая укусила: полосовал кнутом своих меринков, хрипел натужно, силясь что-то прокричать сквозь встречный ветер, квачом застрявший в горле.
За речкой обнаружил Сенька пропажу. Хвать рукой — нет кубанки. Придержал Искру. На гребле странное затишье. Солдаты стояли, понуро опустив головы. Меж ними, как среди пней, бегал кто-то в ремнях, белой лохматой шапке, размахивая и указывая на него, Сеньку, пистолетом. «Офицер. Добре, что успели…»
— Бывай здоров, камарад! — Он помахал ему на прощанье плеткой.
Своих догнал Сенька на бугре, недоезжая лесополосы. Парни встретили восторженно, кричали все разом, восстанавливая обрывки только что виденного. Дед Тимоха явно не разделял восторга, насупив брови, проворчал:
— А шапку-то… оставил там.
Кто-то протянул треух, но Сенька отмахнулся.
— Чего зевали? Гнать надо было, а то стоя-ат, уставились…
Говорил сердито, хмурился, а глаза, еще не остывшие от возбуждения, искрились пылко и озорно.
— Спятил, — обиделся кривоносый. — Да мы не отставали. Только ты влетел на середку, как и мы следом. Скажи, Сашка?
Чернявый хлопец в куцем пиджаке из русской шинели поднял глаза, поддакнул.
Сенька примирительно улыбнулся:
— Чуть не стащили, воронье…
Позади тяжко вздрогнула земля. Над станицей расходился черный земляной шар — взорвали что-то в Панском саду. Тут же на виду оторвался снизу еще один шар, потом еще и еще… Степь забило как в лихорадке, звуки дошли до бугра с опозданием.
Вскочил на ноги чернявый паренек, заорал, размахивая шапкой:
— Большевики! Наши! Кривоносый успокоил его:
— Дура, склады рвут. Там снаряды у них.
Сенька, развязывая сбитый жгутом платочек, подмигнул:
— Отслужил, спасибо.
Скомкал небрежно его, сунул в карман. Без всякой видимой причины жиганул Искру плетью.
— Стоя-ать! Теперь домой, хлопцы.
Солнце светило недолго; потянуло ветром, слякотным, противным; из балок пополз туман: сверху валом пошли снеговые тучи. Лесополоса, до этого нарядная, вся в серебре, погасла, подурнела и стала черной, будто после дождя. Повалил снег. Хлопья падали огромные, мохнатые, как бабочки-капустницы, и таяли, едва усевшись наземь.
До Бурматы по целине гнал Искру в намет. Где выскочил из снеговой полосы, Сенька толком не заметил. Перемахнул балку, остановился.
По бугру снег задерживался, не таял. Щурясь, с удивлением оглянулся: и узнавал, и не узнавал знакомых мест. Еще вчера вечером степь была серая, грязная, неприветливая, а сегодня преобразилась, оделась в белое, как невеста. Неподалеку, в лощине, темнела бригадная мазанка; в ней Сенька проводил каждое лето, а там дальше торчали обугленные сваи сгоревшей колхозной кошары. Сиротливо стоял на одной ноге, поскрипывая, колодезный журавль, сруб скособочился, осел. К глухой стенке мазанки приткнулся трактор-колесник; считай, переждал годину дома в своих степях, а весной — за работу. Трудно придется первое время: один на весь колхоз.
Поглядел назад: подводы подъезжали к балке. Помахал им рукой и тронул не стоявшую на месте Искру.
От колодца свернул в хутор. Дорога угадывалась под снегом между двух рядов пахучей полыни, слепила нетронутой белизной. По ней перемещались холодные и теплые пятна — в прорехи туч временами пробивались пo-весеннему голубые куски неба, косо падали сверху снопы дневного света.
Хутора не видать за рыжей щетиной ивняка, он уходил под гору вдоль речки. Завиднелся колхозный двор…
В затишке, на пороге открытых дверей конюшни, дымили цигарками мужчины — чуть ли не все полномочное население хутора. Дед Афонька, конюх, сторож, и он же числился при атамане кучером выездной пролетки, сам атаман, Акиндей, в ватнике и рыжих катанках. Тут же скалил желтые, обкуренные зубы Панька Гнида. Чеботарь Филька на вербовой деревяшке, Оська Журавлев, военнопленный, «приймак», как называли его-прямо в глаза занозистые бабы, и еще несколько отживших свое хуторян с посиневшими носами. Обсуждали сложившийся «политический момент» — бежать с немцами или оставаться в хуторе при бабах и ждать своей участи. Яростнее всех горячился Афонька; всех он сбивал к тому, чтобы немедля уезжать, а ему особо, как он есть атаманский кучер. Кому-кому уж, а ему, Афоньке, от большевиков послабления не ждать. Нет-нет. Он шало таращил круглые, как у кочета, глаза, брызгал слюной:
— А балачку, чули? Сунут с большевиками косоглазые азияты! Вот те хрест. Коса по спине во какая, на морду страшенные, конем не наедешь. И режут, сказывают, всех под гребло, от старого до малого. Ага.
— Брешешь ты, дед, славно. — Панька чесал затылок.
— Брешу-у? — привскочил агитатор, будто поддетый снизу швайкой. — Молокосос ты ишо в таком деле, во ты кто. Сопля зеленая! Поживи с мое… Да у меня, зна-мо, два сына в батьки тебе годятся.
— Заткнись, — нахмурился полицейский. — Плетей отведать захотел?
— Отпала коту масленица, — Афонька ехидно ощерился. — На-ко, выкуси…
Оська-приймак хихикнул, подмигивая контуженым глазом, опросил:
— Сам-то чего от сынов бежишь?
— Чего… — Афонька вдруг остыл, втягивая поглубже голову в поднятый воротник шубейки. — Поди, им-то, сынам, теперь уж и глаза карги выклевали…
Атаман молчал, не встревал в разговор. Мял заскорузлой лапищей граненый, нечисто выскобленный подбородок, дымил из обеих ноздрей, как разгоряченный от бега конь в морозное утро; по глубоким бороздам на лбу было видно: одолели его вконец думы, неповоротливые, тяжкие, как мельничные жернова. И бричка смазана, и харчи в мешки уложены, и всякое такое тряпье для дальней дороги, а сердцем и всем нутром своим черным глубоко сидел в этой политой потом сальской земле, хуторе, в своей хате под чаканной крышей. С мясом надо рвать.
Сцепились еще два деда, словно кобели на свалке. Трясли измызганными суковатыми костылями, матерно хрипели, дело уже доходило до грудков. Панька Гнида науськивал, хохотал на весь общий двор. Диво, оба драчуна поддерживали Афоньку: стояли на том, чтобы не тянуть даром времени, закладывать лошадей и — с богом. Хоть она, жизнь, за плечами оставлена и немалая, но лишаться света в глазах прежде времени да еще от каких-то нехристей кому охота? Лучше помереть своей смертью…
Прекратили с появлением Сеньки. Вывернулся он на взмокревшей Искре со стороны балки, откуда никого не ждут.
— О! — Панька раскрыл рот. — Искра…
— Папаху зато оставил, — подмигнул Оська. Сенька спрыгнул с седла.
— А арба с бричкой? — не утерпел Афонька. — Взяли?
— Брать некому, — буркнул Сенька, копаясь в подпругах. — Вот едут…
Атаман поднял глаз, разжал каменные челюсти
— Это как понимать?
— Удрали все. Еще вчерась. Не застали мы. Молча все переглянулись.
Завел Сенька Искру в конюшню; оттуда, из душной, пахнущей навозом темени, подкинул жару:
— Красные уже в станице. Когда отъезжали утром, обстрел зачали. Румыны там отступают. А наши, видать, из Зимников сунут. По бугру так… Наверно, танки.
Сенька вышел на свет.
— Не… трепись. — Гнида позеленел.
— Хлопцы вон едут рящанские да и дед Тимоха… Первым вскочил Афонька. Затоптался продрогшими ногами, как кочет на навозной куче. Светлая капелька под носом, набухая, раскачивалась и, отяжелев до предела, сорвалась. Заметил он ее поздно, хватил, будто рашпилем, сморщенным рукавом шубейки по пипке носа, подшмыгнул.
— Проваландали мы тута зазря…
Хотел еще что-то сказать, но отмахнулся и тяжелой трусцой подался в хутор. На мокром снегу оставалась за ним разлапистая, не понять, где право, где лево, цепочка следа. За ним увязалось еще двое.
Из-за крайней хаты, сопровождаемые лаем хуторских собак, вынеслось несколько подвод. Впереди — тачанка. На виду развернулись и во весь дух пошли сюда, на колхозный двор. Улюлюкая, горланя на собак, за подводами скакало до трех десятков верховых. Гармошку да ленты с бумажными цветами — свадьба, и только.
Тачанка, разбрызгивая красными колесами снег с грязью, описала по просторному двору вокруг яслей кривую, лихо остановилась на всем скаку у самых дверей конюшни. Кони мокрые, словно выкупанные, в мыле, тяжело поводили провалившимися боками. От них валил пар. Из тачанки молодцевато соскочил светлоусый человек в лохматой кавказской бурке и каракулевой серебристой кубанке с малиновым верхом. Под буркой, на полушубке, красовалась новенькой кожей кобура; касаясь земли, билась о хромовые, заляпанные грязью сапоги кривая, витиевато отделанная серебром сабля.
Подошел вплотную, стал, широко раздвинув кривые в коленях ноги; тяжело уставился набрякшими краснотою глазами на хуторян. Спросил, не разжимая зубов:
— Атаман?
Хуторские поднялись. Атаман, ежась, с трудом проделал шаг.
— Где две брички, верховая лошадь?
— Так я парнишонка посылал, — развел Акиндей длинными, как грабли, руками. — Воротились обратно. Вот и… они.
Во двор въезжали подводы. На арбе правил дед Тимоха; его меринки привязаны сзади, парни слезли где-то раньше.
— Когда?
— Вчерась ишо. Как велено, господин начальник, — обернулся, поискал глазом. — Сенька! Вот он, извольте…
Качура поглядел на Сеньку; глаза его сузились до щелок.
— Воронок, — позвал, не поворачивая головы.
Подскочил Воронок. С выпущенным на сторону смоляным чубом из-под папахи, тоже в полушубке с белой опушкой по груди, весь в ремнях и при сабле.
«Отрезвел после вчерашнего…» — подумал Сенька. Вспомнил, как бежал вчера ночью от забора полиции, — легкая улыбка тронула его побледневшие губы. Глядел он на них, и ему было непонятно, почему так суетится Воронок, расстегивая на ремне желтую лакированную кобуру. И какая-то странная тишина нависла вдруг над общим двором, даже воробьи перестали возиться на издырявленной соломенной стрехе конюшни.
Сухой щелчок, похоже как от кнута с волосяным нахвостником. Воробьи с шумом сорвались и черной шалью, косо, упали на заснеженную крышу амбара.
В конюшне полохнулись кони.
— Постойте, люди! — во весь свой рост поднялся на арбе дед Тимоха. — Я!.. Я это надоумил! С меня спрос!
Сенька повернулся, с удивлением поглядел на кричавшего что-то деда Тимоху и, будто осматриваясь, куда бы прилечь на чистое, повалился на спину, разбросав широко по нетронутому снегу руки. В светлых бровях так и осталось удивление, а в сжатом кулаке виднелся платочек с голубой каемкой…
Над хутором низко прошла девятка желтокрылых, крестастых бомбардировщиков. Выскочил Ленька из сарая. Придерживая на голове шапку, проводил их глазами. Закружились всей стаей над бугром. Скоренько надергал сена, отнес корове. Тетка Явдошка кликнула из сенцев вечерять, отмахнулся:
— Я скоро…
Побежал на общий двор. Там уже собралась детвора. Торчали на соломенной крыше овчарни. Глядели из-под рукавов на закат. Взобрался к ним. Солнце слепило глаза. Пристроил ладонь козырьком, увидал. Вороньем вились самолеты в закатном небе. Разбились по тройкам. Первая кинулась камнями вниз. Вой сирены. Взрывы. Черно-красные брызги вывороченной земли оседали медленно, плавно…
Ночи три кряду гремело за бугром. По слуху, неподалеку, в хуторе Денисовке. Слышны даже одиночные ружейные выстрелы. Полощутся по небу красные зарева. На день умолкает. Жители теряются в догадках: почему отсюда? Своих ждут с восходу, с Зимников; гудит там день и ночь без умолку. А это в обратной стороне, на западе.
Вскоре пришла разгадка. Белобрысый парнишка в дырявом кожушке и кепке, сидевший на самом верху крыши, вдруг закричал, тыча рукой в степь:
— Робя, гля! Люди-и!
Солнце уже село. Ясно видать: на белом гребне бугра, где только что долбали стервятники, появились темные фигурки. Сперва их можно было пересчитать. Потом копилось больше и больше. Передние приблизились, выросли, различимы стали руки и ноги. А за ними валила густая черная толпа. Люди шли пешком. Виднелись и подводы.
Передняя группа, человек пять, остановилась на той стороне балки. Переговаривались, глядели на хутор в бинокль. Цвет шинелей не разобрать, непонятны и слова, слышны только звуки. «Немцы? Румыны?» — гадал Ленька. Брало сомнение: не будут же их бомбить свои. Вглядывался до рези в глазах. По спине ходили мурашки от подступившего волнения.
Вдруг снизу — протяжный хриплый голос:
— Эге-е, наблюдатели, слезавай!
Ленька съехал по заснеженной крыше наземь. Во все глаза уставился на высокого сутулого красноармейца. На спине — карабин, вниз дулом, как у охотника; серая ушанка, с задранным ухом, сбита на лоб, а на ней зеленеет пятиконечная звездочка. Лицо доброе, сожженное ветрами до рыжих бровей, — лоб сохранился под шапкой. Красными, набрякшими от долгой ходьбы руками сворачивал цигарку, скалил белые зубы. Плотным кольцом обступила его детвора, сбежавшаяся со всего хутора. Пялили глазенки на чудо, раскрыв рты. Красноармеец подмигивал им добродушно: ну что, воробьи, дождались?
Из-за овчарни вывернулась старуха в козьем белом платке внакидку и огромных валенках с кожаными латками на пятках — видать, дедовых. Растолкала острыми локтями мелкоту, упала перед долгожданным на колени. Целовала захлюстанные полы шинели.
По всему, солдат избалован подобными встречами: склеил не спеша цигарку, прикурил от трофейной зажигалки и только потом, освободив руки, поставил старую на ноги. Заглянул ей в мокрые глаза, с укором сказал:
— Навприсядки, стара, треба, а ты? Ай-я-яй.
— Дак эт. жа, сынок, на радостях, слезы-то… Какой день гудет за бугром, а нема… Жданки все полопались.
Мимо прошла полуторка. Битком набит кузов. Висели и на подкрылках. Молодые, рослые, с обветренными лицами. Улыбались — рады встрече, человеческому жилью, отдыху. Группками, вразброд выходили из балки бойцы; тянулись подводы, пушки…
Сумерки сгустились незаметно. В потемках уже Ленька вместе с хуторскими ребятишками разводил по дворам бойцов. А с бугра все текла и текла черная сплошная масса. Голоса, скрип «колес, гул моторов…
Пока бегал Ленька, узнал, что это моряки-дальневосточники. Полгода назад сняли их с кораблей, переодели в серо-защитную форму и привезли на Волгу. У многих в вещмешках хранились еще бескозырки; у всех поголовно тельняшки и ремни с медными бляхами. В волжском горниле спаялись в единый кусок, закалились и там же обрели новое имя — 52-й гвардейский Отдельный стрелковый полк. Около месяца назад полк оторвался от железной дороги — главного направления наступающего фронта. Разрыв со своими произошел где-то выше станции Котельниково. Двигались по правобережью реки Сала. Шли с боями. Опрокидывая заслоны, держали на Ростов. Под Мартыновкой, в хуторе Рубашкин, перешли на низкий левый берег (тут должна произойти встреча с 3-й гвардейской Отдельной дивизией).
Днем на виду нарвались с ходу на Денисовку, вот неподалеку, за бугром. Половину роты уложили под минами и танками. Отошли. С наступлением темноты моряки бросились со штыками — не могли смириться, что такой хуторок и так жестоко отплевывается каленой сталью. Немцы подожгли скирды, осветив крайние дворы, выдвинули танки. Три ночи бросались разъяренные гвардейцы. Нет, штыками не возьмешь огнедышащую стальную стену. Отступили. А вечером — бомбардировщики. Коршунами налетели. Урону полк понес мало — разбежались, залегли по степи. Но одна утрата страшная: погибли командир полка и начштаба. Возле «эмки» угодила бомба. Остался замполит.
В полночь явился Ленька к тетке. У порога стоял «виллис». Двор пустой; ни голосов, ни цигарок. Странно. Дорогу ему загородил огромный детина в бараньем тулупе поверх шинели.
— Чего забыл?
— Дом… Живу тут.
— Понятно. Валяй.
Ленька вошел в темную комнатку. Сразу на пороге наткнулся на спящих. Вгляделся: его топчан тоже занят. «Тетка, наверно, в горнице постелила», — подумал. Пристроил стеганку и кубанку на гвоздь, прошел в горенку. Лампа на стене чадила. Склонившись, сидел за столом по виду командир. Без шапки, в шинели, в ремнях. Под локтями — мятая, потертая карта-десятиверстка. Казалось, он дремал. На скрип двери поднял голову. Худое усатое лицо с прямым крупным носом. Лоб высокий, мучительно изборожден глубокими складками. А в глазах, серых, холодных, с воспаленными бессонницей веками, — застаревшая усталость. На петлицах — две зеленые шпалы. «Замполит», — догадался Ленька.
Поздоровался. Замполит в ответ шевельнул светлыми прямыми бровями, спросил повелительно:
— Где это гудит, знаешь?
— В Зимниках, наверно. — Ленька пожал плечами. — А то и дальше, в Гашуне..
Вытащил он из коробки немецкую сигаретку, взял в рот. Угрюмо глядел на мутный огонек в лампе,
— В Гашуне, говоришь…
Устало поправил рукой жесткие русые волосы, сомкнул воспаленные глаза.
Огляделся Ленька. Тетка Явдошка свернулась клубочком возле пачки, на полу. Кровать разобрана, постлано и на сундуке. «Ему кровать оставила, — подумал, — а это мне…» Прошел на цыпочках к сундуку. Лег в штанах, рубахе.
Не спалось. В сенцах загремело. В горенку стремительно открылась дверь. На пороге — стройный лейтенант, весь в ремнях, в длиннополой подогнанной шинели. Легко, умеючи бросил руку к желтой цигейковой ушанке:
— Товарищ гвардии майор! Наши! Вот они… На одном переходе. Завтра будут. Третья гвардейская…
Лицо у лейтенанта круглое, мальчишеское, а глаза яркие-яркие…
— Вот гляньте!.. -
Посторонился, ладно щелкнув каблуками. Из темной комнатки шагнул на свет коренастый военный в новехоньком дубленом полушубке. На животе — красноложий автомат «ППШ». Топнул мягко валенками, игриво поприветствовал, скаля крупные чистые зубы:
— Привет морским волкам! Вот они где… пропащие. А мы вас уже отпевать собрались…
Сбавил пыл, встретившись со строгим взглядом замполита. Отрапортовал по всей форме:
— Капитан Чернов! Начальник разведки Третьей гвардейской Особой дивизии!
— Здравствуйте, товарищ гвардии капитан… Ленька видал, как у майора дернулись под усами губы. Пожимал руку разведчику, а сам пониже надвигал на повлажневшие глаза брови. Сел опять на скрипучий стул, уткнулся в карту.
— Доложите обстановку. Капитан улыбнулся, разводя руками.
— Обстановка нормальная. К свету явится сюда головной батальон. С ним и гвардейские минометы, катюши. Запоют они в Денисовке… Где моряк трое суток грудью брал, там катюшам ровно на пять минут пения. Шашлык от фрица будет.
С раскрытым ртом слушал Ленька слова разведчика.
Старшина выдал Леньке из своих «загашников» продырявленную пулями шинель и шапку-ушанку. Повертел его кубанку, подул на курпей — жалко бросать вещь, — сунул в мешок: пригодится. Взамен дал морской ремень. Недовольно глядел, как он подпоясывается, потом спросил:
— А плавать хоть умеешь?
— На Салу вырос.
— Гм, Сал… Переплюнуть его зажмурки можно. А море настоящее видал?
— Нет.
— То-то… Ну, ступай, «полундра».
Ленька хитро подмигнул старшине, подбросил плечом винтовку и пошел.
Вот когда сбылась его мечта. Хотелось, правда, в кавалерию и особенно — в танкисты. А попал в пехоту. Шут с ней, пехотой. Главное, не упустил раскаленное добела, как кусок железа, время — встал с оружием на защиту Родины. Не рядом с отцом, как думалось. Черная, злая сила разделила их пропастью, не оставив для прохода даже узкой тропки.