Сегодня, впервые в истории, объединяющая планету западная культура представляется культурой открытой, вопрошающей, светской, лишенной как признаваемого духовного авторитета, так и доминирующей и унифицирующей религиозной идеологии. Различные области коллективного существования — политическая, социальная, культурная — мало–помалу освободились от всякого христианского ориентира. Наука, техника, знания и искусства, государство и экономическая жизнь отныне располагаются вне так называемой религиозной сферы. Ни государство не имеет намерения управлять церковью, — или церквами, — ни церковь государством. Философия уже давно не служанка богословия. Для одной и той же реальности существует множество подходов, каждый из которых независим, и нет единого критерия. Всякое знание подчиняется своим собственным законам. Религия давно воспринимается как часть культуры, в одном ряду с наукой, спортом, эстетикой, психологией… С окончанием Средних веков, а особенно в эпохи барокко и классицизма, религиозные персонажи предстают в искусстве с покрасневшими от слез и возведенными к небу глазами, в театральных позах, а всевозможные путти [2] свидетельствуют скорее о педофильской чувствительности художников!
Секуляризированное общество тем не менее не свободно от идеологии, расплывчатой и ненасильственной, которая формирует сознание обывателей, особенно через средства массовой информации. К тому же система прочтения мира, сведенного к самому себе, утверждает своего рода эмпиризм видимого и субъективизм удовольствия. И, наконец, в самом сердце наших возможностей, в мире амбивалентностей, который не знает преодоления, господствует вульгаризованный психоанализ, претендующий на обладание ключом ко всем проблемам, который оказывается просто хорошо упорядоченным нарциссизмом. Индивид, освобожденный от тяжелых и ограждающих правил общежития сельскохозяйственно–монашеской цивилизации, больше не обременен эсхатологическим и евхаристическим опытом. Уже давно, с момента принятия в XIV веке католической реформы и протестантской реформации в XVI, общее спасение трансформировалось в спасение индивидуальное, в нем почти забыто великое ожидание парусин и ее предвосхищение в таинствах и церковном опыте. Новый катехизис Католической церкви краток и беден в том, что касается «последних пределов». Изучая XVIII век, историки замечают, что появление ключевых слов эпохи — прогресс и счастье — совпадает с ослаблением веры в запредельное и во второе пришествие.
Немецкие философские течения XIX века попытались вновь обрести веру, но внутри все той же рациональной сферы, путем проекции эсхатологии на историю. Тем самым они подготовили и Первую мировую войну, и последовавшие за ней и частично ею порожденные тоталитарные режимы: нацизм, «секуляризированный» подъем архаических религий земли и клана, и коммунизм, последнюю мессианскую ересь иудео–христианской традиции.
Во Второй мировой войне нацизм был побежден, навсегда опозоренный памятью Освенцима. Последующий прогресс в научно–техническом мире и утверждение нового мышления, которое им сформировано, привели к падению коммунизма. Сегодня мы приходим к обществу, цель которого — как можно лучше осуществить здесь («там» не берется во внимание) полноту нынешнего существования. Неотвратимое и вытесненное из сознания небытие упраздняет идею воскресения; инвестиции в рекламу желания и приумножения нужд делают бессмысленным несение креста и исключают любую аскезу, которая старается сократить потребности, чтобы вернуть жажду собственно духовного порыва. Рождество фольклоризировалось, но по–прежнему переживается как праздник рождения и жизни, а пасха для большинства стала всего лишь поводом для еще более неумеренного потребления шоколада.
Игнорируя «небо», человек сегодняшнего дня вновь обретает «землю», символ этого — великие зимние или летние миграции туристических стад! Само развитие техники провоцирует демографический взрыв, рост городской культуры. Земля, эрос, тело исступленно экзальтированы, против чего христианство, на протяжении всей своей истории, не переставало бороться. Христианское недоверие по отношению к эросу было, без сомнения, необходимой защитой от крайностей, связанных с полом и экстазом слияния, а также с определенным отношением к женщине, которую долгое время рассматривали как простую производительницу (историки показали, что более поздний возраст вступления в брак в Западной Европе благоприятствовал интеллектуальному созреванию девушек).
Однако мало–помалу эрос стал меньше обосновываться личностными отношениями (с другим и с Богом), восприниматься негативно и даже вовсе отрицаться (здесь дуализм уходящей античности сильно повлиял на раннее монашество). Этот перекос неизбежно вел к подлинному бунту жизни, любви, красоты. Начиная с конца XIX столетия проводились удивительные исследования, которые, несмотря на их врожденный пессимизм, проявившийся в самоубийстве Вейнингера, во фрейдистской идее инстинкта смерти и горьком гнозисе Лакана, привели к торжеству в жизни принципа удовольствия, и здесь большое влияние оказала Америка. Женщине удалось получить возможность самой решать вопросы деторождения и, следовательно, — вести себя так, как делали это мужчины в недавнем прошлом. Афродита все еще выходит из моря, столь же блистающая и безупречная, как безымянные старлетки из зовущих в рай реклам.
Что касается земли, то церковь на Западе была ее лишена с XIII века из–за роста городской цивилизации и развития нищенствующих орденов. Отсюда — эмоциональная сосредоточенность на Иисусе, на индивидуальном принципе «Бог и моя душа», отсюда и не менее индивидуальное и субъективное мучение по поводу оправдания, — и все это способствовало избавлению от космических корней, так же как представление о первородном грехе заклеймило эрос почти неизгладимым пятном.
Сегодня, в противовес на протяжении веков господствующей тенденции к развоплощению, «плоть» празднует, не без некоторой ярости, свое дерзкое и радостное освобождение, а Церковь перед лицом опьянения телесностью оказывается с пустыми руками. Ее аргументы ограничиваются ссылкой на моральные нормы, ее предписания становятся придирчивыми, они лишены целомудрия и превращаются в преграду между молодежью и Благой Вестью.
И вне Церкви, и внутри ее, не без напряжения и проблем, люди всегда стремились осознать свое тело и соотнести его с космическими ритмами. Поэты пытались отыскать новые названия для божественного в красоте мира, в насыщенности пробуждающего fusiV, например, для Хайдеггера — в этом тайна сущности. Здесь и там, особенно в Германии, растет желание не властвовать более над природой, но раствориться в ней. Мы еще вернемся к этому, говоря о «новой религиозности».
Наиболее очевидной движущей силой этого исторического процесса представляется возникновение того, что можно было бы назвать «инструментальным мышлением». Этот разум заставил признать себя не во время Ренессанса, проникнутого космической религиозностью, а во второй половине XVII века, когда телескоп позволил увидеть мир как огромный механизм. Инструментальное мышление не ограничивается раскрытием связей между вещами, как это делала античная мысль, о которой можно сказать, что она была преимущественно созерцательной; теперь разум желает подчинить себе вещи и использовать их. Вот почему он сохраняет от них только измеримые, количественные аспекты, оставляя в стороне те «второстепенные качества», на которые обращал внимание средневековый символизм. Это новое отношение к реальности повлекло за собой то, что Макс Вебер называет «разочарованием мира». Речь идет о медленном переходе, уже намеченном греческой философией, или, говоря словами Хайдеггера, от «сущности к существованию»: воля к восприятию и воля к обладанию (ее точно передает немецкое слово Begriff), в результате осуществления которой мир понятий превращается в мир машин.
Тем не менее эта эволюция была бы невозможна вне библейской, иудео–христианской традиции. Кажется, это именно она санкционировала переход от созерцательного рационализма к рационализму инструментальному.
Библия установила в качестве основы тварности и небожественности космоса не вихрь магических практик (Вавилон), не иллюзорные проявления (Индия), не пагубную материальность тела–гробницы (дуализмы), но создание Бога, зеркало Его мудрости, вызванное к жизни Его Словом или, как говорят отцы церкви, Его «идеями–волями», которые принципиально отличаются от платоновских «идей». Божественное больше не тонуло в священной природе и сексуальном экстазе. Бесконечная дистанция пролегла между сотворенным и несотворенным.
«Разочарование» мира началось с рассказа о сотворении в Книге Бытия: звезды, животные и растения лишились своей божественности. Борьба пророков против идолопоклонства, против магического космоса найдет свое завершение в духовной брани монахов. Евангелие окончательно отменяет противопоставления чистого нечистому («не то, что входит в уста, оскверняет человека» (Мф 15:11), и Иисус не отвергает женщину, страдающую кровотечением (Мф 9:20–22)), Евангелие отказывается интерпретировать болезнь или несчастный случай как наказание, как последствие греха (башня Силоамская (Лк 13:4), слепорожденный (Ин 9:1–13)), оно разделяет Царство Божье и царство кесаря, освобождая секулярное пространство и открывая простор свободе духа. Бог, который проявляется в уничижении, в кенозисе, Бог, распятый на всем мировом зле, обосновывает царственную свободу человека и позволяет узреть Себя не в сфере священного, но в лице Человека, в конце концов, в каждом человеческом лице.
Верно, что «десакрализация» мира иудео–христианской традицией должна была позволить осуществить его преображение личностью в общении. Преображение, обозначенное средневековым христианством, прекрасные творения которого до сих пор нас очаровывают, при этом было парализовано в той мере, в какой оно (средневековое христианство) тяжко согрешило против свободы духа, пытаясь построить сакральное общество, сцементированное ненавистью к иному, к еретику, к неверному, к еврею. В историю западного христианства вписаны иногда читаемые только на полях, но несомненные отклонения от прямого пути. С одной стороны, трагическое наследие августинизма — малое число избранных, участь умерших без крещения младенцев, интерпретация compelle intrare [3], снижение духовного значения другого — повлекли за собой как бы противопоставление Отца Сыну (которое получит свою кульминацию в XIX веке, в диалектике хозяина и раба) и почти разрыв богочеловечности, разрыв того неслиянного и нераздельного единства божественного и человеческого, которое обозначил в 451 году Халкидонский собор. Так в XIX веке были разрушительно противопоставлены друг другу права Бога и права человека.
Одновременно ансельмовская концепция искупления, невзирая на Гимн творению святого Франциска, породила возвышение креста, которое несет забвение всечеловеческого и всекосмического измерения Воскресения. Византийское богословие «божественных энергий» с падением Константинополя было забыто. Земля и ее сакраментальное измерение стали игнорироваться христианством. Протестантская этика умерила стремление технического общества к могуществу, полностью поддерживая по отношению к космосу прежде всего позицию доминирования.
Так что не следуег удивляться, что секуляризация, в ее лучших и худших проявлениях, была по большей части творением самих церквей. Начиная с конца Средних веков, с движения Нового благочестия, затем во время Реформации и Контрреформации, общество городское, светское выработало тип религии, стремящейся прежде всего к моральной «чистоте». Мы повсюду присутствуем при ожесточенной борьбе, которую духовные лица ведут против народной религии, прочно укорененной в космических ритмах. Главный симптом этого — сожжение ведьм, внушающих ужас свидетельниц теллурической женственности, сакрализации земли. Церковь, в самом своем стремлении господствовать в мире, все более и более становилась школой морали, в ущерб власти трансцендентности и воскресения. Принятое в Католической церкви правило отправлять на пенсию епископов в 75 лет и уход на покой кардиналов в 80 (diminutio capitis) означают не что иное, как победу критерия полезности, типичного для секуляризированного общества.
Благоприятные последствия секуляризации очевидны. Западная культура, освобожденная от клерикализма, буквально взорвалась во всех направлениях. Она наполнила собой планету, исследовала космос от бесконечно малого до бесконечно большого, исследовала также тело человека и его психику (образно говоря, от пещерного человека перешли к пещерам в человеке!), она позволила создать удивительные художественные творения, от великих живописных полотен до полифонического романа, и высочайшие музыкальные произведения.
В наш век женщина начинает обретать свободу и получает доступ к ответственным постам в культуре и политике. В начале этого процесса женщина пыталась стать на место мужчины, теперь же она самоутверждается, полностью сохраняя свою женственность.
Продолжительность жизни увеличилась, число людей на планете возрастает.
Наша культура считается гетерогенной, критичной по отношению к самой себе, никогда не будучи уверенной ни в своих основах, ни в своих завоеваниях. Это открытая культура, которая пытается усвоить искусство и мифы других культур, по мере того как она их уничтожает; ее глубинным движением является поиск, ее философия включает философию другого, принятого в его инаковости (тогда как требованием «традиционных» обществ, и еще вчера обществ тоталитарных, является единство). Политически эта культура находит свое выражение в плюралистской демократии, всегда обновляемой, в которой никто не имеет права навязывать свою истину другому. Здесь опять берет верх протестантская мудрость: задача государства — не сделать из общества рай, но избежать того, чтобы это общество превратилось в ад (об этом в свое время писал Владимир Соловьев в «Оправдании добра»).
Но очевидны также двусмысленные, сомнительные свойства подобной цивилизации. 20% мирового населения потребляют 80% ресурсов планеты. Богатые общества «севера» представляют собой возрастающий контраст бедным, опустошаемым эпидемиями обществам «юга» вместе с нестабильными обществами «востока». Более того, этот раскол проходит и внутри каждого типа общества: у «севера» есть свои изгои, у «юга» — свои нувориши, у «востока» — свои мафиози.
Западная культура в тот момент, когда она пытается ассимилировать все аспекты «человеческого переживания», уничтожает другие культуры — прежде всего в душах — и, в конце концов, не сохраняет и свое собственное наследие. Инструментальный разум с его машинами мечты, — начиная с телевизора с его «виртуальными пространствами», — проникает в коллективную психику и обуславливает ее, дезинтегрирует великие символические ориентиры, которые не переставали защищать и питать человечество. То же касается и отношений мужчины и женщины, скомпрометированных до такой степени, что гомосексуализм становится просто банальным и даже прославляемым. Так же и отношения отца и матери с ребенком, вначале отвергаемые как угнетающие, теперь составляют предмет смутной ностальгии, ностальгии по инцесту. Эстетика, излюбленная область гомосексуализма, также захвачена бессвязными, некогерентными формами, напоминающими некую невротическую содомию. Инцест солидаризируется с наркотиками, чтобы остановить процессы развития индивида, толкнуть его в объятия сект или в отупение растительной мечтательности.
Аксиома, господствующая в науке, что следует делать все технически возможное, не задумываясь о последствиях, приводит к разрушению природы и нависает угрозой самоуничтожения человека. Вместе с озоновым слоем разрывается небо, загрязнено море–прародитель, безвозвратно исчезают множество видов растений и животных. Биология остается зачарованной своего рода прометеизмом, исследование и овладение генотипом влечет за собой непредсказуемые последствия, уродства, коммерциализацию и насильственное использование человеческого тела: в странах третьего мира уже практикуют убийство детей или ампутацию частей тела для прибыльной продажи органов в богатые страны.
Таковы плоды эры нигилизма. Библейское откровение утверждает уникальность каждого, однако воскресение было преданно забвению. Наша цивилизация оказалась в окружении небытия: смерть, как бы ее ни игнорировали, беспокоит и зачаровывает.
Долгое время развитие науки и техники почти не входило в конфликт с традиционной этикой. Сегодня эта этика выдохлась, и есть предчувствие огромной культурной катастрофы, своего рода черной дыры, в глубине которой останутся только зрелище, насмешка, эротизм, насилие и наркотики.
Резкое проникновение западной техники и западного мышления в сделавшиеся периферийными культуры часто порождает огромный разлад в обществах, например в черной Африке, где господствуют колдовство и СПИД. В других местах происходят реакции изоляции и интегризма: таков ответ мира ислама, который, подвергаясь давлению со стороны западной цивилизации, судорожно сжался в один отрицательный гигантский импульс. Однако интегризм сам по себе становится одной из форм секуляризации и, парадоксальным образом, озападнивания. На самом деле он сводит религиозное к идеологическому, то есть тоталитарному началу. Таков был и генезис тоталитарных обществ Запада. Религиозное, в действительности, отрывается от своего огненного ядра: Балканы сегодня в большинстве своем превратились духовной пустыней, ислам отвергает свою мистическую традицию (само слово мистическая формально запрещено в Саудовской Аравии). Остается лишь принадлежность к тому, что против, заставляющая кровоточить великие раны истории и толкающая истребляемые религии или в гетто, или к различным формам фашизма или терроризма.
Реакция на нигилизм ведет не только к углублению христианства, о чем мы поговорим в дальнейшем. Она выражается прежде всего в весьма заметном явлении — в «новой религиозности».
Мы присутствуем одновременно при открытии восточных религий и при подъеме архаического священного, причем и то и другое приспособлено к вкусам нынешнего дня. Редукционизм современного Запада обрушивается, прелести психического и духовного мира выставляются напоказ, буддизм завоевывает старые христианские земли, порождая столпотворения паломников в тибетских монастырях. Астрология достигает невероятной популярности, ежедневно газеты публикуют астрологические прогнозы для разных категорий людей, компании используют астральное соответствие для выбора кандидатов на должность. Деловые люди «заряжаются» энергией и «выходят в другое измерение» на семинарах по боевым искусствам или по дзену, на сеансах вуду и шаманизма и даже используют исихазм, тогда как монахи на христианском Востоке посвящали этому целую жизнь, никогда не отделяя аскетических упражнений от жизни Церкви, участии в таинствах и исполнения заповедей Христа.
Теперь принято говорить не о «религии», но о «духовности», не о молитве, которая является отношениями с кем–то, но о медитации, представляющей собой отношения с самим собой, и, в результате, не о вере как о вверении себя в личное присутствие–отсутствие, которое всегда содержит долю риска, но о «научно» гарантированном опыте. На смену апокалиптическим тревогам 2000 года приходит оптимистическое и экзальтированное возвещение Нового века (New Age), астрологически обеспеченном переходом от «эры Рыб» к «эре Водолея». Этот переход обеспечивает смену парадигм, определяющих коллективную чувствительность эпохи. Механическую, материалистическую, техническую эпохи должна заменить эпоха света и любви, планетарное сознание, гармонизирующее все планы существования и объединяющее человека с человеком и человечество с вселенной. Эта новая парадигма исключит как науку, так и христианство. Реальность более не будет сводиться к ее измеримому и цифровому «вне», грядет избавление также от понятия о личностном Боге, представляемом в виде одного, двух или трех «индивидуумов» в небе и характеризуемом как шпион, тиран и ответственный за все зло мира. Будут разоблачены не имеющая более чувства священного религия, морализаторствующая и кастовая церковь, устранен «христианский невроз» перед женщиной и сексуальностью. Иисус, в индуистском смысле, воспринимается отныне не более чем аватара, то есть одно из многочисленных проявлений одновременно космического и внутреннего Христа, в котором каждый непосредственно участвует, ибо каждый, в конечном счете, является богом, согласно знаменитым индуистским уравнениям: «Ты — Это», то есть ты — и Атман, и Брахман, ты — есть божественное. Некоторые христианские богословы, например Дрюерманн, уже подхватили прозрение Юнга, по которому Иисус предстает как символ себя, и особенно усматривают в Писании символику внутренней жизни, из чего они заключают (как, впрочем, и некоторые недавние «жизнеописания Иисуса»), что в Нем нет никакой исторической правды: что символ как история, а не история как символ!
Архаическое священное, оттесненное великим библейским или кораническим монотеизмом, сегодня возвращается вновь с еще большей силой. Тем более что оно не переставало выражать себя в буддизме Большой Колесницы (Махаяны), переработавшей классический буддизм Малой Колесницы (Хинаяны), или в даосизме, соблазненном магическими культами. Индия переживает сегодня мощный подъем тантризма, для которого мир, если он — иллюзия, является, прежде всего, божественной фантастической игрой, к чему нужно присоединиться со всей интенсивностью жизни. Также возвращается присущая синтоизму шаманская стихия: шаман, как известно, «путешествует» на сокрытые уровни универсального бытия, что позволяет ему, помимо прочего, общаться и с мертвыми. Словом, повсюду человека призывают «космизироваться», расшириться до космических масштабов, чтобы в конце концов растаять в безличной божественности.
Этот тип религиозности, все более и более распространяемый и идеализируемый на Западе, пробуждает разнообразный эзотеризм, то обладающий неким духовным достоинством, как алхимия, некоторые формы астрологии или таро, то очень низкого уровня, как спиритизм, теософия, белая или черная магия. Между этими двумя уровнями можно расположить антропософию, чье влияние было и остается значительным в Центральной Европе, в том числе и в России; достижения этого духовного течения даже невозможно отрицать, положительные результаты в педагогике или предохранении почв от эрозии общеизвестны.
Сегодня это оживление архаического священного или оккультного претендует на тесную связь с самыми современными научными исследованиями, особенно в области физики и психологии (и парапсихологии). Уже Оппенгеймер, изобретая водородную бомбу, ссылался на Бхагават–Гиту. Позднее Пригожин писал: «Открытия науки в области элементарных частиц и космологии были таковы, что мы испытываем чувство удивления. Это чувство может принять форму дзен буддизма или принадлежности к религии, какой бы она ни была».
Таким образом, божественное предстает как Дух, Сознание, Энергия, как глубина и единство космоса. Те, кто испытал опыт клинической смерти, говорят о мягком и теплом свете, об огромном излучении мира и любви, с которым им пришлось столкнуться, расставаясь с телом.
Смерть все более кажется только переходом от земного бытия к другому, не менее земному, ибо сегодняшняя туманная духовность охотно рассуждает о реинкарнации. Традиционная христианская концепция отвергается как абсурдная и жестокая: как принять, что каждый ставит на карту свою вечную участь в такой подчас короткой и невыразительной жизни, подчиненной такому множеству противоречивых обстоятельств, как принять, что Бог сотворил ад — вечную камеру пыток для стольких душ, этакий бесконечный Освенцим? Индуизм и буддизм говорят о «колесе перерождений», сменяющих друг друга воплощениях, связанных с кармой каждого, с результатом его действий, пока все они не будут изжиты. Так, убеждают нас, мало–помалу очищаясь, наша душа вернется к своему небесному истоку. Тем не менее в религиях Азии «колесо перерождений» является некой мукой, и никто не перевоплощается, поскольку эти состояния сознания, которые рождаются бесплотными, существуют просто внутри универсального Я или Пустоты. На Западе реинкарнация кажется сегодня задуманной скорее как увлекательный туризм для особо важных персон, но при этом игнорируется уникальность каждого, декларируемая Библией, об уникальности говорят только в тех случаях, когда она идентифицируется с божественным.
Шаманизм воскресает в так называемых опытах общения с духами и с умершими в различных путешествиях внутреннего общения с космическим Сознанием. Внутренний и космический аспекты совпадают в смешанных опытах, где преобладает женская чувствительность. Божественное представляется сегодня метакосмической матрицей, чему способствовал американский феминизм, реабилитировавший колдуний и жриц культа Великой Богини, демонизированной «махистским» Богом иудео–христианской традиции. Секс, говорят нам, есть «самая великая сила природы», и интериоризация эротического порыва позволила бы обрести знание абсолюта. В Германии, например, экологизм и буддизм объединяются с культом Геи, Земли–Матери. Это — подчас самоубийственное видение, ибо некоторые доходят до пожелания, чтобы человеческая сущность растворилась в цветении природы.
Таким образом, New Age выступает в форме некой неструктурированной мистики, чувственности, распространяющейся от человека к человеку. У него, однако, есть свои «священные» места, например, в Калифорнии, где встречаются Дальний Запад и Дальний Восток, где при помощи «трансперсональной психологии» изучают опыт пограничных состояний, а также и в поздно принявшей христианство Северной Европе, в тех странах, где когда–то удалось сделать плодородной скудную почву, теперь воспринимают ее как священную и поклоняются ей, а также возрождают поклонение «духам» растений.
«Новая религиозность» это, конечно, вызов для христианства, но не только. Она также заключает в себе пророчество, которое обновленное христианство должно отнести к себе. Не инспирирована ли католическая утопия «цивилизации любви», о которой говорил Иоанн Павел II на рубеже 2000 года, атмосферой New Age? В этом вопросе звучит не только ирония…
Секуляризация значительно сокращает возможности христианского присутствия в мире, в частности, это касается власти, доминирования над государством или содействия ему. От potestas (власти) важно перейти к auctoritas (авторитету), к скромному, уважающему свободу сиянию. Самое лучшее, к профетическому партнерству, опасному, — ибо оно может выступить против существующего порядка — одновременно иконоборцем и вдохновителем. Сегодня, как мы сказали, оскудевают этические запасы, сохранившие человечность человека на лоне современности. Остаются только типичные для эпохи New Age отказ от аргумента власти и желание мыслить самостоятельно.
Христиане, обращаясь к свободе каждого и отказываясь высказываться за или против так называемого «естественного права», должны предложить альтернативу — свой огонь, свой свет. Как не процитировать здесь Владимира Соловьева, который по всем параметрам был философом современности: «Искусство после того, как оно изолировалось и отделилось от религии, должно заключить с ней новые, свободные отношения. <…> Искусство будущего, после долгих испытаний, спонтанно повернется к религии и очень сильно удалится от примитивного искусства, которое еще не выделилось из нее». Одно это смиренное и глубинное религиозное основание искусства, только предложенное, заявленное («приди и увидишь», — говорит Евангелие), сможет открыть «бесконечное пространство» не только для искусства, но для всех областей культуры. Потому что, добавлю я, христианство уже не религия в смысле отдельного, определенного явления, оно — сама глубина всей жизни, поскольку пронизано воскресением.
Чтобы играть эту роль, искусству нужно стать не сентиментальной формой современного гуманитаризма, но скорее вернуться к бескорыстности и незаинтересованности; выставить на первый план то, что ни для чего не нужно, сделать нечто прямо противоположное обществу, где основным критерием считается польза, рентабельность, где все продается, обменивается, становится товаром, где сами секты, включая New Age, умеют делать деньги на гордости, нарциссизме и стремлении к духовным переживаниям. Но человек испытывает потребность в восхищении и в любви, и христианство может вернуть ему ощущение бытия как праздника; в свете пасхи, «праздника праздников», христианство предлагает человеку высшую, эсхатологическую «игру» — литургию, где смерть поглощается жизнью.
Наша эпоха отмечена чудовищной инфляцией языка, и прежде всего в средствах массовой информации и рекламе; это язык искусственно умножаемых потребностей, который редко является чем–то иным, кроме диких и неожиданных криков, выражающих единственное на данный момент желание, это язык пустой риторики, обеднения политического словаря, смутно эзотерических абстракций экономической болтовни, понимающей экономику как идол и фатум, неустанный поиск «связи» в нереальности и словоблудии.
На этом фоне возрастает ожидание слова как пробуждения, освобождения, откровения смысла. Язык — шум; слово — модуляция тишины. Вера живет словом, она чахнет от говорения. Подлинное слово — это слово жизни, тайное и передаваемое с трудом, оно принадлежит людям тишины и сострадания и рождается в творческом праздновании жизни и красоты.
Иисус говорил притчами, следуя ритму этого жанра, как это показал Марсель Жусс. Притча бесконечно повседневна, однако она говорит гораздо больше, нежели могут сказать слова. Она смешивает банальность видимого и парадоксальность неизреченного.
Однако церкви колеблются между языком единого измерения, языком доброй человеческой воли, и интеллектуализацией богословия, отделенного от духовного опыта. Поразительно, что только еврейскому «неохассидизму» удалось около 1800 года придумать притчи, сказки — и позднее, с Шагалом, — целое искусство!
Нам следует вновь обрести Церковь как место обитания слова: слова, которое говорит о полноте бытия, слова, которое воспевает славу Божью. Слово должно быть получаемым и переживаемым в общении церкви, в духе единства и соборности. Обретя вновь духовное влияние на общество и способность реагировать на импульсы или всходы веры, которые идут из него, церковь как народ Божий будет способствовать освобождению, возрождению общества и его участию в создании тысячелетиями хранимой веры.
Основным свидетельством в этой перспективе становится свидетельство красоты. Красоты литургической и красоты «литургии после литургии» — повсюду, где люди, имеющие пасхальный опыт, люди, в некотором роде умершие и воскресшие («Основная связь между смертью и словом ослепляет, но еще не осмыслена», — сказал Хайдеггер), могут создавать иконы, эти лики красоты, где, как говорит Дионисий Ареопагит, красота есть более не красота обладания, но красота общения. Такое творчество в высшей степени бескорыстно. Свобода обращается к свободе.
Церковь, свидетельствуя о своем глубинном благоговении перед творением и ликом, может стать основанием и благословением жизни, только она может решиться сказать о Запредельном, побеждающем конечность мира и его кажущуюся замкнутость, об Источнике благой силы, Источнике жизни, не смешанной со смертью, любви, не смешанной с ненавистью.
Таким образом, христиане перед лицом общества и государства могут взять на себя задачи их демистификации и освобождения. Границы самого же государства находятся, с одной стороны, в компетенции гражданского общества, и тогда его задача — свести к минимуму насилие и обеспечить полную свободу объединения, а с другой — контролируются моральными и духовными институтами, гарантами полной свободы совести, которые оно должно уважать.
В противовес распространенному ныне мнению о вторичной роли мирян, маргинализирующему церкви и превращающему «религию» в частное дело, христиане должны развивать такое понимание мира, в котором все религии находят свое место и развивают партнерские отношения; в этом случае их влияние становится ощутимым. Если бы наше общество было подлинно плюралистическим, то в нем бы о Библии рассказывали в школах, без чего молодежь не может иметь доступа к своему культурному наследию, в вузах, изучая историю человеческой мысли, рассказывали бы об отцах церкви (и не только об одном блаженном Августине!), детей непременно знакомили бы с духовной антропологией и миром знаков и символов.
Наше общество находится в поисках этики, которая позволила бы избежать одновременно вчерашнего политического тоталитаризма и завтрашнего тоталитаризма технологического. Но оно почти не имеет единства в определении целей, преследуемых человеческой деятельностью; отсюда затруднение, испытываемое им всякий раз, когда речь заходит о разрешении фундаментальной проблемы.
Это особенно ясно сегодня в отношении вопроса биоэтики. Церковь, по моему мнению, не должна давать здесь точных рецептов. Ей следует просто стимулировать общество к размышлению, напоминать о смысле любви, о тайне ребенка. Остальное же оставить на совести мужчины и женщины, которые действительно любят друг друга, поскольку духовному авторитету не подобает входить в чужую спальню. У них есть их любовь и их совесть. Евангелизация состоит в том, чтобы утверждать превосходство личности или общения личностей над любым правилом, всеобщим, а стало быть, безличностным. Ибо суббота для человека, говорит Иисус, а не человек для субботы!
Так секуляризированное общество, полностью знаменуя конец клерикализма, может стать для церкви местом бескорыстного светолития, одновременно плодоносного и не ограниченного ничем. Пусть христиане, отказавшись от власти и от насилия (тем более извращенного, что оно «морально»), сделаются бедными и мирными служителями Бога распятого, который утвердил свободу личности, пусть они будут гарантами веры других и, если нужно, также гарантами тех, кто не знает веры или бунтует против нее, но кто так часто способен на солидарность или доброту. Пусть они будут хранителями открытого человека в открытой культуре, готовыми полностью дать ответ о своем уповании на то, что Христос явился для всех победителем смерти и ада, что всякий человек носит в себе все человечество и что именно этим он уникален, что церковь есть чаша, откуда струятся «для жизни мира» (как говорит древняя литургия) радость и воскресение.
Во всем этом церковь будет услышана, только если она даст пример свободы сама в себе, в своей внутренней структуре и своем бытии. Будучи единственной укорененной в первоначальном, будучи единственным образом последнего, церковь во всей полноте «экклезиологии причастия» предполагает такую власть, где уравновешены личное измерение, измерение авторитета и служения, соборное или общинное измерение, измерение епископов, каждый из которых ответственен за поместную церковь, и приходское измерение, что вместе составляет совокупность народа Божьего. Каждая поместная церковь в этом понимании не является частицей абстрактной универсальности, — то есть абстрактно административной, — она является, или представляет, — в определенном месте единую, святую, соборную и апостольскую Церковь. В той, разумеется, мере, в какой она общается с другими церквами и особенно (как это было в I тысячелетии) с первой из них, церковью Рима, основателями и хранителями которой были, через их мученичество, первоверховные апостолы Петр и Павел. Епископ Рима, парадоксальным образом, сегодня единственный епископ, избираемый своим клиром: таковы, в действительности, смысл и роль кардиналов, возведенных в сан в этой поместной церкви, а теоретически — и священник в том или ином приходе. Одна только принадлежность к священству дает им право голоса! Тогда вполне закономерен вопрос: почему так же не происходит в других местах? Всякое посвящение в епископский сан, согласно правилам ранней церкви, должно осуществляться, по крайней мере, тремя епископами и требует одобрения народа, который должен кричать: «Он достоин» («AxioV, по–гречески); так что это в высшей степени соборный акт. Поместный собор 1917—1918 гг. в Москве восстановил в Русской православной церкви избираемость епископа клиром и народом, осуществив важнейшую реформу. Это правило применялось в течение нескольких месяцев (так Вениамин, которому суждено было принять мученическую смерть, был избран митрополитом Петроградским), но быстро было аннулировано под нажимом тоталитарного режима. Сегодня православные епископы «избираются» каждый своим собором иерархов, своего рода олигархической структурой, которая еще менее обоснована экклезиологией причастия, как и монархический строй Католической церкви.
Вновь объединенная Церковь будущего, та, что будет способна выдержать великие кризисы сегодняшнего и завтрашнего дня, откажется от ныне существующих жестких властных структур и будет, без сомнения, повсюду состоять из маленьких общин в диаспоре (как семь церквей Апокалипсиса). Единство в вере и чаше этих общин будет гарантировано той духовной иерархией, которая состоит из центров согласия вокруг первого служителя вселенской общности. Так станут реальностью немного неясные слова Христа, воспринимающиеся как ироническое замечание или — как жесткое предписание: «…владеющие ими [народами] благодетелями называются. А вы не так: но кто из вас больше, будь как меньший, и начальствующий — как служащий» (Лк 22:25–26).
«Дух угашался в историческом христианстве, и история направлялась против христианства. Это было прохождение через разделение и разрыв богочеловеческой связи. В конце это была смерть перед воскресением к новой жизни. Смертельная тоска охватила человечество. Но сократится время… Церковь, которая начинает производить впечатление бессильной, утерявшей дары Духа, будет явлена в своем вечном существе, в духе пророческом… В Церковь Духа Святого войдет и все творчески положительное, что казалось внецерковным и даже антицерковным» [4].
Бог христианского откровения не «высшее Существо», не небесный шпион, не отец–оскопитель или Бог–жандарм. Это — «сверхсущностная Тайна», «Океан чистоты», «пропасть без дна и без предела», но об этой бездне, однако, Христос открывает нам, что она — отеческая, оттуда нисходят к нам любовь и свобода, можно даже считать, что эта бездна отцовско–материнская, «матрифицирующая», как говорит Библия (рахамим — означает Божественное милосердие и является эмфатическим множественным числом от рехем (матка); живой Бог «чувствует» свои творения, как женщина «чувствует» своего ребенка, всей плотской полнотой своего существа). Наконец, символика отцовства бесконечно нежна и в то же время достаточно сильна, ибо связь с библейским Богом — это отношения не растворения, но общения.
Однако этот Бог, являющийся тайной, есть также и любовь, и Он переступает стену своей трансцендентности и открывается в Иисусе, по–человечески переживает в Гефсимании всю нашу агонию, все наше отчаяние на Голгофе, прежде чем воскресить нас вместе с Ним и наполнить все своим Духом, своим дыханием «жизни жительствующей». Это об Иисусе воскресшем, о Христе — пасхальном агнце, о кресте — новом древе жизни и оси мира свидетельствуют Дух, Слово и Сила, оживляющие космос и, через нас, способные его обновить. Ибо Бог есть все, но ничто не есть Бог. Все сотворено в Слове, мудрости и разуме Бога; горизонт, смысл, цель космической жизни, ее становление через культуры и религии, теизм и атеизм, есть боговоплощение, обожествление вселенной, призванной к преобразованию в тело Слова, «тело Божье».
Св. Максим Исповедник, осуществляя в VIII веке синтез патристических разработок, говорит о трех «воплощениях» Слова. Первым является сам космос, где каждое творение поддерживается, намагничивается и призвано логосом Логоса, словом вечного Слова, и человек, священник и царь мира, должен раскрыть и принести Богу, отметив их своим гением, реальность вещей, их духовные сущности; «бесконечно собирать мед видимого в большой золотой улей невидимого» — как писал об этом поэт Райнер Мария Рильке.
Второе «воплощение» Слова происходит в исторических откровениях, откровении Библии и, добавим мы, в откровении Корана, где закон вырывает человека из идолопоклонства и убийства, из трагической игры его противоречивых импульсов, превращающих его в ничтожную соломинку в бесконечной игре рода.
Но космическое понимание божественного стремится упразднить в человеке чисто личностное измерение именно потому, что видит в Боге только энергию; а откровение закона, полностью очеловечивая человека и ограничивая выражение зла, не может изменить сердце, преобразить «каменное сердце» в «сердце плотяное»: Бог на небе, а человек — на земле, подлинное общение между ними невозможно.
Отсюда вытекает третье и «всеобщее воплощение» Слова — тайна Христа, в котором божественное и человеческое, божественное и, через человеческое, — космическое, соединяются неслиянно и нераздельно. Евхаристия раскрывает сакраментальные возможности материи, а аскеза — животворящая аскеза — делает возможным «созерцание славы Божьей, таящейся в существах и в вещах». Все аватары являются только предвосхищениями, то есть образами этого космического Христа, под началом которого объединяется история. Св. Иустин Философ во II веке говорил о «семенах Слова» (logoV spermatikoV), присутствующих повсюду. Мне кажется, что подобное видение характерно и для устремления New Age, но сталкивается с суровой правдой личности и общения, суровой, ибо требует от нас ответственности и свободы. Человек не спасается, приобщаясь к космосу или, вернее, растворяясь в безличном божестве через медитацию во вселенной, в конечном счете иллюзорной; он призван спасти космос, передавая ему силу воскресения, разгадывая во Христе, в огне Духа, его молчаливое торжество, переводя его на язык, вовлекая в диалог с Отцом.
Эта мощная концепция оказалась затемненной в современную эпоху. Нам надлежит вернуть ей всю ее культурную и социальную значимость, насытить ею экологию, перенося акценты от этики на сакраментальное. Великие русские «софиологи» попытались сделать это в начале XX столетия. Их теории не всегда были безупречными, но они напомнили о важности понятия Премудрость, встречающегося в некоторых книгах Ветхого Завета, особенно в восьмой главе Притч. В этом таинственном образе, предвестнике космического Христа, Премудрость является одновременно проявлением Божественного и тайной, сакраментальной «формой» сотворенного: это женский образ, в котором выражается материнская нежность живого Бога. Здесь через личное откровение реинтегрируется архаическое Священное, объединявшее мужское и женское начала. Вот почему о. Сергий Булгаков мог написать, что «мудрость открывает себя миру как красота» и что священная земля, святая плоть земли «призывает обожествление», составляет как бы «внутренности Божественного воплощения».
С другой стороны, греческие и сирийские отцы настаивают на человеческом единстве в самом реалистическом смысле, единстве, без конца раздираемом ненавистью и убийством, но которое воплощенное Слово созидает вновь, полностью усваивая человечность. Для св. Григория Нисского, например, божественное Слово: («Сотворим человека по образу Нашему» (Быт 1:26)) касается человечности, взятой в своем единстве: «Сказать, что существует много людей, есть обычное злоупотребление языком… Конечно, есть множество личностей, разделяющих одну и ту же человеческую природу… Но через всех них человек есть одно». Христианство здесь, — здесь мы уже вспомним Паскаля, — настаивает одновременно на величии человека и на его ничтожности, трагизме его положения, последнее измерение, духовность, которую New Age, кажется, слегка игнорирует. В глубине человека нашла пристанище смерть, порождая в нем одновременно и тревогу, и зачарованность ею, и это тайное и отвергаемое наваждение, от которого он бежит, разменивая смерть на страхи и беспокойство, и особенно проецируя ее на своих врагов. Отсюда бесконечная значимость воскресения Христа, через которое Он вызывает из небытия все человечество и заменяет тревогу внутри нас доверием, а дыхание смерти — Святым Духом, «Подателем жизни». И это дает нам право, как об этом заповедано в Евангелии, «любить врагов наших». По правде говоря, нам вообще больше не нужны враги!
Онтологическое единство Адама, воссозданное Христом, последним Адамом, оно одновременно и откровение «инаковости» — вот почему христианство «новой эпохи» будет призвано объединить два духовных полушария планеты: архаичное, азиатское полушарие, как и New Age, настаивающее на единстве, и полушарие семитическое, библейское и кораническое, ставящее акцент на инаковости. В Боге совпадают абсолютное единство и абсолютная разность. Бог живой настолько «Один» — «Сверхъединство», — говорит один из отцов церкви, — что Он несет в себе тайну Другого, импульс любви в то же время, что и бесконечное преодоление всякой противоположности.
О сердце Отца,
Откуда с великой радостью
Бесконечно течет Слово!
И верно, что повсюду
Его Слово сохраняется Его дыханием,
Одна река из двух,
Огонь любви и струящийся Дух,
Нераздельный Дух бесконечной сладости:
Трое есть Один.
Знаешь ли ты Его? Нет.
Он один знает, Что Он есть,
Круг Троих глубок и таинственен…
Там царит бездонная пропасть…
Чудесное кольцо бесконечно источающий источник,
Остающийся неподвижным [5]….
Эта тайна общения — единство–инаковость — передается людям через боговоплощение, ибо человек создан по образу Божьему и призван войти в тринитарное общение, участвовать в Духе в вечном рождении Сына. Естественное является в Нем сверхъестественным, что охотно признают сторонники New Age, ибо мир, и прежде всего человек, его совесть и намерения, существуют только по благодати. «Бог вдохнул дыхание жизни, Дух жизни в ноздри человека, и человек стал живым». Св. Григорий Назианзин называет это «струей Божественности»:
«Слово Божье взяло крошечную частицу только что созданной земли, сотворило Своими Божественными руками наш образ и наделило его жизнью: ибо Дух, Который Он в него вдохнул, является струей невидимой Божественности. Так, из грязи и из Дуновения, был создан человек, образ Бессмертного… Вот почему в моем земном качестве я привязан к этой жизни, но так как я ношу в себе также маленькую частичку Божественности, желание грядущего мира терзает мое сердце» [6].
Однако в то же время, в том же ритме единства–инаковости, Бог удаляется (цимцум иудейского мистицизма), чтобы оставить человеку (и ангелу, и всему творению) пространство для их свободы. Заставляя появиться, — «позволяя появиться», — говорит Бердяев, — другие свободы, Он реально входит в трагичную и прекрасную историю, становящуюся чудесной историей любви. У зла нет больше даже идеи; его лицо, по слову Леона Блуа, струи тся кровью во мраке. Тем не менее Бог близок, ожидая, пока Ему не отворят, чтобы быть на поле брани вместе с нами до тех пор, пока «да» женщины не позволит Ему полностью, личностно (а не только через свои «энергии») войти в сердце своего творения, чтобы обновить его, полностью восстановить в нем силу Царства. Он настолько уважает нашу свободу, что позволяет нам убить себя, но Он не перестает призывать, убеждать, освобождать нас через крест и воскресение, через «безумие любви», о котором этот крест свидетельствует. Во Христе нам открываются все пути к «обо–жению», мы вновь обретаем в Нем наше призвание «сотворенных творцов»; богочеловечность, отвергнутая вначале и предложенная нам отныне, становится пространством Духа и свободы. Чем более человек наполнен божественным присутствием, тем более он устремляется к источнику, находящемуся за этим присутствием, к прозрачно–светящимся сумеркам, откуда неустанно бьет свет. И в этом странный парадокс христианского знания: чем больше Бог познан, тем более Он открывает себя как Незнакомец, тем более любим ближний и тем менее мы пытаемся им овладеть. Во Христе мы являемся одним телом, мы — члены, и те, и другие, единое существо, одна обоготворенная жизнь, — и, однако, каждый есть личность, уникальное, несравненное лицо. Как Бог, чьим образом мы являемся, каждый из нас — одновременно тайна и любовь. Таков смысл истинной красоты, таков путь в будущее.