Илья Беркович Отец

Ире

Жене Кушнеру

1

Однажды Каменский Ребе увидел, что дела у хасидов нашего города плохи, и решил отправить к ним надежного посланца. Ребе выбрал одного из своих учеников, родом йеменца, человека молодого годами, но далеко ушедшего в изучении явного и тайного, и сообщил ему о своем решении. Ученику — его звали Ехиэль — было жаль расставаться с семьей и прерывать занятия в ешиве, но он, как все каменские хасиды, знал, что Ребе не принимает решения произвольно, а читает их в Высших Мирах, как в открытой книге, что его воля — проявление Высшей воли, и ее нужно исполнять быстро, не жалея сил и не оглядываясь на свой ецер[1], потому что недаром сказано, что с ецером нужно не вступать в борьбу, а просто не обращать на него внимания.

Ехиэль собрал все необходимое в дорогу, попрощался с семьей и вышел на улицу, где его уже ждала телега. Далека дорога от города Камня Могилевской области до нашего городка, сидящего, как воробей, на холке Иудейских гор. Кони поводили головами. На облучке дремал Никита, верный возница Ребе. Ехиэль взобрался на телегу, кони тронули и пронесли их по главной улице Камня мимо горисполкома, мимо шашлычной «Нармыз», мимо ПТУ механизаторов, а как выехали из города — бросил Никита поводья, и полетели кони сами. Скачут по горам, перемахивают через долины, правда, сначала не было ни гор, ни долин, а только лес, лес, лес и лес без края в топком тумане, но скоро небо очистилось, земля изгорбатилась, как еврейский нос, пошли повороты, развилки, развязки — а кони сами знают, куда повернуть, — тут возьмут налево, там повернут направо, взлетают на мосты, проскальзывают сквозь туннели, а Никита дремлет на облучке и качается как пьяный.

Три коня у Ребе, но иногда кажется что их десять, иногда два, а как добежали до Черного моря — рванулись с берега и слились в одного коня над зонтами пляжа, над глинистым дном, поплавками и развалисто пашущим уже синюю, серьезную воду катером, а Никита так и не проснулся, только кепка слетела у него с головы и упала в воду, но не сразу утонула, а причалила к бакену, налилась водой и только потом исчезла.

Ветер, ветер над морем. Много его, много этой синей сутолоки внизу — столько, сколько человеку не нужно, сколько человеку не вынести — но Ехиэль не смотрел вниз, не смотрел вперед, не смотрел назад, как не смотрел он на дома и бензоколонки, сосны и склоны гор, а держал в голове одну точку уверенности, которую если выпустишь — упадешь, и придет тебе страшный конец.

Конь в воздухе перед ним поджал ноги и отдыхал, как известный золотой конь из скифского кургана. Хороший конь тем и отличается, что умеет отдыхать. Мы слишком привыкли к лекарственной медицине. Если бы пятая часть средств, идущих на разработку и изготовление лекарств, использовалась для профилактики болезней и, в первую очередь, для того, чтобы научить людей отдыхать, — не только громадные средства высвободились бы, но и все общество стало бы гораздо более здоровым, спокойным и счастливым, — говорит доктор Рональд Маффин из Мичиганского университета. Всего-то нужно двадцать минут утром, двадцать минут вечером. Можно мысленно произносить мантру, можно сосредоточиться на дыхании. Обстановка годится почти любая — важно, чтобы тебя не трогали, — вернее, важно знать, что тебя не тронут: отключить мобильный телефон, закрыть дверь на крючок — пусть, пусть думают, что ты протираешь носовым платком вынутые из-под плитки заплесневевшие доллары или рассматриваешь глянцевые органы порнозвезд, пусть стучат, пусть со скрежетом ковыряют в воздухе дверной ручкой — главное, чтобы ты знал: они не войдут, не похлопают тебя по плечу и не скажут: «Ой, извини, я не знал, что ты спишь».

Конь Ребе не имел такого удовольствия никогда. В конюшне он стоял не один, соседское копыто, как известно, всегда наготове, но главное — в любой, самый темный час ночи мог раздаться скрип дверей и на фоне дрожащего, дышащего ветром проема мог возникнуть Никита с керосиновой лампой в одной руке и тяжелым комком сбруи в другой.

Только в полете, над морем, где никто не мог тронуть его ни вожжами, ни пяткой, ни копытом, — до Босфора оставалось минут двадцать, и потом еще минут сорок, — конь использовал их вовсю — он отбросил даже цвет, стал опаловым, как нижний слой горных облаков, кончики гривы и хвоста чуть шевелились от ветра. Он видел Босфор, Дарданеллы и Кипр, желтый пустырь с протоптанными тропинками и отмечал без раздражения: Босфор — через три стадии придется выйти из покоя, Дарданеллы — через две выход из покоя, после Кипра стал выходить, чтобы, когда придется ударить о землю копытами и побежать, не было шока. Он был хороший конь и любил бежать так же, как любил покой, но когда сквозь полуприкрытые глаза начала увеличиваться земля, он вместе с обрывками ее дыхания бесстрастно почувствовал, как тяжело будет по этой земле бежать.

Ехиэль сразу, как только темное длинное облако вдалеке сгустилось и отвердело, когда уже не могло быть ошибки, вытянул из точки уверенности канат и бросил конец земле, так что земля, схватившись за этот конец, тянула к себе телегу, как ребенок в сумерках тянет вниз воздушный змей: и жалко — хорошо летит, и домой зовут.

Ехиэль смотрел, смотрел, смотрел, впервые с начала путешествия смотрел, смотрел, смотрел на линию воды, на зубочистки мачт яхтклуба, на башни гостиниц, чувствуя за ними толщу города. Еще не купались, в воде не видно было ни одной головы, только шел по качнувшемуся и разбухшему вдруг пляжу, толкая свою тень, полуголый человечек, а навстречу ему трусила вдоль края воды телесного цвета с двумя красными поперечными полосками фигурка женщины, и вровень с ней темный корешок собаки.

Телегу опять дернуло, она пролетела над крышами стоявших у светофора машин (первым, наехав капотом на зебру пешего перехода, торчал полицейский джип с черным номером 262 на белой крыше), над первой линией домов, на секунду застряла возле балкона маленькой гостиницы. Ехиэль увидел распахнутую балконную дверь и черное окно давно пустующей комнаты, белый пластиковый стул с забытым и перезимовавшим на его спинке полотенцем, а на стене — зеленую рекламу пива «Heineken». Телегу приподняло над неряшливо нарезанным полем черных крыш и медленно опустило в проем между ними, ниже, ниже, до самой — все-таки без удара не получилось — земли.


Никита спал. Когда колеса ударились об асфальт, он проснулся и схватился за голову. Кепки не было. Впрочем, ему тут же стало не до кепки: лошади рванули вбок — прямо перед ними, присев на проезжей части, справляла нужду тяжелая, брылястая, мышиного цвета собака, которую держал на поводке тяжелый, брылястый, бритоголовый мужчина. Едва успев обогнуть эту пару, телега была остановлена двумя парнями, которые молча положили на нее обитый желтой, местами облупившейся формайкой шкафчик и отошли, отряхивая руки. С другой стороны улицы женщина пронзительно закричала Ехиэлю: «Громкоговоритель, громкоговоритель, где громкоговоритель?» Она приложила сжатый кулак к губам, показывая, что имеет в виду. «Откуда мы должны знать, что ты приехал?» Жители, очевидно, приняли их за старьевщиков, каждый день от десяти до часу объезжающих на телеге северный Тель-Авив. Их с трудом различимый из-за арабского произношения, искаженный громкоговорителем вопль «Альте захен! Альте захен!» напоминает бывшим ленинградцам полуденный выстрел петропавловской пушки, а американские туристы, не без оснований принимая его за крик муэдзина, вздрагивают и думают: «Мом просила меня не ехать. Я герой. Исламский фундаментализм. Они уже в центре Тель-Авива. Нет плохих религий — есть плохие люди. Любой фанатизм плох. Мы — избранный народ, sure, но все люди равны и одинаковы. Sure».

Никита быстро понял, что тихая, сытая улица Шолом-Алейхем, на которую они приземлились, куда более труднопроходима, чем карпатские горы. На узенькую, между двух рядов припаркованных машин проезжую часть выходили вместе с хозяевами обвисшие от жары, похожие на белые грузди собаки; водители то и дело останавливали машины и начинали, высунувшись из окна, считать на ладони мелочь, жать на гудки и смотреть на окна домов, откуда, видимо, должна была выйти любимая; рабочие-китайцы разворачивали, чтобы лучше припарковать свои перепачканные известкой тендеры «мицубиши», или, как говорят у нас, «мицибуши»; в телегу чуть не врезался тендер, сквозь заднюю дверь виднелась перевернутая тачка для раствора. Над тачкой, прямо под крышей, была наклейка с надписью: «Всевышний! Только ты наш царь!». Давно не бывавший в Израиле Ехиэль подумал, что если штукатуры-китайцы на иврите славят Всевышнего, значит, избавление уже близко.

Кто-то поставил на телегу прямо за спиной Никиты стопку кастрюль, и она противно дребезжала, несмотря на гладкость дороги, и главное — прямо по ходу с перекрестка светил кирпич. Никита от греха подальше тронул коней, они перемахнули город, очутились на трехполосном междугороднем шоссе и по обочине потрюхали на юг. Скоро на горизонте показались горы. То справа, то слева вырастали огромные, неуклюжие здания, заплатанные разноцветными вывесками. «Карасик и сыновья. Строительные материалы», «Ресторан Толедано и Марциано», — шевеля губами, читал Ехиэль, — «Бестбай». «Офис-Депо». Казалось, что эти гигантские собачьи будки с вывесками не построены, а случайно упали с самолета посреди полей, и в них обосновались те торговцы и ремесленники, что не смогли купить или снять магазины в городе. А может, их выгнали из города за злодейство, они сговорились брать за работу малые деньги, и люди приезжали к ним тайком — соседи-то не видят. Глядя на уродливые, такие неродные зеленым зимним полям дома, Ехиэль вспомнил, что всегда говорил Каменский Ребе про плохо сделанные, некрасивые вещи: «Хорошо то, что не заслоняет».

После одного из торговых центров кони свернули направо, к горам. Машин стало меньше, дорога сузилась и пошла проваливаться в гору. Плотное присутствие, сгущение жизни чувствовалось впереди, — но не деревня, не дома. Было непонятно: почему стоят на обочине, слегка накренившись в сторону канавы, два совершенно исправных грузовика? С другой стороны шоссе, на краю поля лежали в позе сфинксов дикие собаки — пять желтых и черно-белая. Ага, вот и плакат: «Сбавь скорость. Впереди пропускной пункт».

Дальше шоссе делилось стенами из стоячих бетонных плит на четыре полосы. Некоторые плиты были просто серыми, некоторые грубо раскрашены треугольниками и кругами цвета салата и томатной пасты. На одной плите было написано черным «Средняя школа Оранит». Очевидное до сих пор направление общего движения стало вдруг неясным: навстречу им по самой правой полосе выехал фургон. Никита пристроился за платформой с бревнами, ждущей очереди на проверку.

Слева серела защищавшая пропускной пункт крепость. Медленно загружается она на экран моего мозгового компьютера: две похожие на вертолеты сторожевые вышки… черные крыши казармы и склада… ржавые ушки над краем бетонной стены… синие сварные ворота… часовой с бородой по грудь, с черной винтовкой, в тапочках на босу ногу. Ни трехметровые бетонные стены, ни вышки не казались грозными из-за очевидной временности постройки. Стена была кое-как составлена из плит с ушками.

Крепость походила на кукольную квартиру из условно размеченных кубиками комнат — нехозяину, ребенку всегда удобнее разгораживать, чем строить: можно все легко перепланировать, а когда мама крикнет — просто собрать кубики и уйти в свою комнату. Подъемный кран подцепит кубик за стальные ушки и поставит на платформу, потом еще один и еще один, медведеобразный водитель в армейских штанах (почему шоферы грузовиков всегда такие верзилы, как будто не грузовики, а они сами таскают грузы на спине?) тронет тягач, платформа уедет, останутся собаки, помойка и прямоугольник вытоптанной травы. Прямоугольник через год зарастет, пять желтых и черно-белая собаки доедят крепостную помойку и, сообразив, что грузовики здесь больше не останавливаются и шоферы не кидают объедки лепешек, откочуют на запад. Останутся зеленые зимой и серо-бурые летом холмы, и на одном из них — белый плоскокрыший дом, который арабы без всяких разгораживаний, тихонько и навеки достроили в прошлом году.

Солдат у будки сделал было Никите знак остановиться, но вгляделся в Ехиэля и махнул рукой: проезжай. Ехиэль не сразу понял, почему сразу за пропускным пунктом местность так резко изменилась, — а это кончился густой сосновый лес на холмах вдоль резко пошедшей в гору дороги.

Телега въехала на широкий мост через ущелье. Поверху, на впадении в небо, ущелье было полно облаков и мелких птиц, в середине толкались пологие горы, а по днищу, блестя щитами, шли к Иерусалиму филистимляне. Видимо, они заблудились.

За мостом, за поворотом, начиналась горная весна. Истерически, как сквозь слезы, цвел миндаль. Цветущее дерево открывало долину и несколько раз вразброс повторялось, не всходя на террасы. На бархатных террасах под осязаемым светом были шахматно расставлены черные виноградные кусты. Сквозь этот свет с холма медленно спускался человек на осле. Мерные движения животного и деревянная поза всадника, который при каждом шаге осла качался назад, делали долину еще ярче и неподвижнее. Услышав цоканье, Ехиэль повернул голову и увидел, что навстречу им по шоссе, тряся левым ухом, бежит еще один осел, запряженный в тележку, в которой сидят двое арабов в пиджаках, с хитрыми крестьянскими лицами. Один из них что-то крикнул Никите, но Никита не ответил. На растопыренном фиговом дереве у дороги висело несколько черных прошлогодних листьев. Почему, подумал Ехиэль, Адам и Ева сплели набедренные повязки из этой вырезной субстанции, в которой воздуха больше, чем листа? Это все равно, что делать салат из огуречных очисток или шить брюки из носовых платков. Просто тогда начиналась зима, взгляд Адама был придавлен стыдом к земле, а что найдешь у нас в начале зимы на земле, кроме желтых фиговых листьев с длинными черенками?

Это был длинный, прямой участок шоссе, зоркий Никита, наверное, давно уже видел то, что Ехиэль понял только сейчас: метрах в трехстах впереди дорога была перекрыта темной толпой. Слева от толпы, на холме торчал минарет, справа, в зеленых садах — серые кубы домов. Толпа двигалась на месте. Ехиэль был безоружен и паспорта — белого листа, при взгляде на который враги расступаются, а их солдаты берут под козырек, — он у Ребе не попросил. Такой паспорт дается только раз в жизни, и жалко потерять этот единственный в жизни раз: всегда кажется, что будет в твоей жизни еще более важный и опасный раз. Ехиэль только подумал — кони сразу моргнули пространством, а вместе с пространством передвинулось время, настала ночь. На обочине, в черном ящике от гранат, алым горела солярка, и две осветительные ракеты, две немигающие уродливые звезды повисли впереди над дорогой на коротких дымовых хвостах, освещая линию гор, купы виноградных кустов и указатель с названием нашего города.

2

Говорят, что две вещи есть везде: пепси-кола и Хабад, но я думаю, что Хабад есть даже там, где нет пепси-колы. Солдаты Ребе устраивают пасхальный седер в Верхнесахалинске и раздают еврейским детям молитвенники в долине Амлах, на границе между Йеменом и Саудовской Аравией. Какой-нибудь хриплоголосый, мужественный рав Цвика, поставив сукку на центральной улице Бангкока и вложив в руку полицейскому обязательные десять долларов, идет в местную тюрьму, где сидят трое израильтян: один за наркоту и двое за убийство товарища. После обыска Цвика поднимается на железный, разгороженный двумя рядами решеток мост и, прижав лицо к решетке, слушает, как лысый, с багровым лицом человек кричит, пытаясь перекричать стоящих рядом косоглазых заключенных, их родственников, грохот молотков, треск сварочного аппарата и оглушительную вонь текущей под мостом канализации, кричит: «Рав! Я не убивал его, рав! Это не я, это Дрор!», а его подельник просунул пальцы сквозь решетку и просто смотрит. Третий израильтянин раньше тоже приходил, а последнее время перестал выходить из камеры. — «С праздником вас! — кричит в ответ Цвика. — Веселого вам праздника!».

Каменский хасидизм придерживается похожей тактики, но он гораздо малочисленнее и скромнее великого и блистательного Хабада. О каменских хасидах мне известно следующее… Впрочем, пусть о движении расскажет его основатель, Рабби Яков Каменер, а я прокомментирую то, что может показаться читателю непонятным.

3

«Расскажу братьям моим о путях Всевышнего: кто я, что я и зачем я спустился в наш низкий мир. Родился я в год 1754, под знаком Близнецов, а сейчас 1794 год, и было дней моих в этом мире 11758 и 2742 Субботы, а 23-го Швата этого года достигну я возраста мудрости, и будет тогда дней моих 11846 и 2754 Субботы.

Расскажу вам о величии моей души, а где она была до моего рождения, еще не пришло время рассказывать. Я был у моих родителей первенцем, и если бы не древнее злодейство Еровама — песьей морды, от которого происходит злая часть моей души, не пришлось бы моей душе снова спускаться в мир. Велика ненависть моя к песьей морде. Из-за него все не кончаются мои перерождения. Из-за него пострадал мой отец, и когда я родился в первый раз, то прожил меньше года. Потом родились мои сестры-праведницы, а сына все не было. Отец поехал просить помощи в Ропшу, к Великому Провидцу.

Великий Провидец сказал: я могу сделать так, что у тебя родится сын, но тогда ты проживешь недолго. Отец согласился. Через две недели после моего рождения в Камень приехал рав из Дольного, и собралось много народа: мужчин, женщин и детей, чтобы праведник благословил их, как принято в народе Израиля. Пришла и моя мать со мной. Как только рав возложил руку мне на голову, он сразу закричал громким голосом: „Ой! Ой! В этом младенце огромный ум и великая душа“. Мать испугалась крика, но он успокоил ее и сказал: „Не бойся. Этот ребенок принесет в мир великий свет“.

В два года меня объял Святой Дух, я видел весь мир от края до края и мог каждому человеку сказать, что с ним будет. И когда люди спрашивали, чья в них душа, я и это видел, и люди начали приходить и приезжать в наш дом не только из ближних и дальних городков и местечек, но даже из Могилева и Витебска. Все хотели узнать будущее и попросить у Святого Духа совета, и ко мне приходило больше людей, чем приходит к старцам, потому что некоторые маловерные думают, что устами старца говорят его мудрость и опыт, а не Святой Дух, ответы же трехлетнего ребенка могут быть продиктованы только Всевышним.

Мать радовалась моей славе, но отец и дядя, который всегда был со мной и учил меня, стали бояться, что я вырасту и возгоржусь, и что Имя Всевышнего осквернится, потому что сказано: „Прекратилось пророчество в Израиле“.

Дядя повез меня к Провидцу в Ропшу и все ему рассказал, а когда Провидец поговорил со мной и убедился, что я и вправду вижу скрытое, сказал мне: „Помолись, и прекратится твое пророчество, но знай: в двадцать лет оно вернется“. Так и случилось.

А когда исполнилось мне семь лет, отец собрался ехать в Валахию, и я целую неделю плакал и просил его не ехать, так как знал, что он умрет там, но отец отвечал, что это воля Всевышнего. И уехал, и умер в Валахии.

С семи до семнадцати лет я жил у дяди в великой бедности и изучал Священные Книги. Мой дядя, Мордехай-Бер из Камня, был великий праведник и мудрец. Душа его, как и моя, происходит от рава Зуши, поэтому мы всегда были дружны и близки.

В двенадцать лет чуть не унес мою душу Ангел Смерти, потому что я увидел то, что не положено видеть чистому юноше, и открылась передо мною дорога в ад. Один раз я пошел в синагогу и плакал, пока не потерял сознание. Надо мной читали псалмы и молились, чтобы душа моя вернулась в тело. И с тех пор я не видел ничего запретного даже в мыслях.

В шестнадцать лет я женился и вскоре почувствовал, как далек я от Всевышнего. Тогда начал я удаляться от всего мирского. Днем и ночью я сидел в комнате на чердаке и изучал священные книги. Спал я не более двух часов в сутки и не ел ничего, кроме хлеба с водой. Пришла зима. Я страдал от голода и еще больше — от холода, ослабел и не мог учиться, как раньше. Один раз я целый день горевал от мысли, что я люблю Всевышнего всем сердцем и жертвую для Него всем, а Он не хочет даже послать мне хотя бы вязанку дров. Незаметно я заснул и увидел огромное дерево, стоявшее в глубоком снегу. Нижние ветки его были черными и сухими. Я начал ломать сухие ветки на дрова, но они падали и тонули в снегу. Я поднял голову и увидел, что верхние ветви дерева покрыты листьями и цветами, и что от них исходит тепло. Я полез на дерево, и чем выше я лез, тем теплее мне становилось. Я услышал треск, проснулся и увидел, что в печке горит огонь, у печки сидит мужик и ломает ветки. Я хотел и не мог спросить, кто он, но чей-то голос ответил мне „Ты что, не узнал Илью-пророка?“.

С тех пор ни голод, ни холод не мешали мне, целыми днями я читал священные книги и чувствовал великую силу и сладость учения, а на Пурим дядя сказал мне: „Ты готов. Теперь ты должен найти себе Учителя, который укажет тебе твой путь“.

Два года ездил я по городам и местечкам, был у шестнадцати праведников и служил им. Все они были великие мудрецы, но не смог я прилепиться ни к одному из них. Так я ездил, пока не попал в Ружин, к Святому Дедушке. Я посмотрел на него и сразу понял, что это мой Учитель. Это случилось в новомесячье Адара. На Пурим Дедушка заставил всех своих учеников выпить по три стакана жженого вина, а когда увидел, что я один не опьянел, указал на меня и объявил: „Ты мой наследник! Ты победишь ангела Эсава![2] Завтра же поезжай домой, смотри по сторонам и слушай. Это твоя учеба!“.

Два долгих года искал я наставника, а когда, к великой своей радости, нашел, то не успел и двух недель пробыть с ним, как он уже отсылает меня домой! Я поехал домой, горюя, что не смогу на Пейсах быть с Учителем и перенимать его святые обычаи. Всю дорогу я старался смотреть вокруг, но не увидел ничего необычного, ничего, кроме лесов, деревень, трактиров, мужиков и евреев. И сколько я ни слушал разговоры в трактирах, где ночевал, и у колодцев, когда поил лошадей, а я знал с детства все языки — и еврейский, и польский, и белорусский, — но не услышал ничего особенного, и подумал, что сокровенное таится в языке зверей и птиц, который мне пока неведом.

На Шавуот Дедушка снова послал меня домой и сказал: „В дороге смотри и слушай. Это твоя учеба!“. А я ответил, что слово Учителя для меня — закон, но глаза мои зашорены и уши закрыты для сокровенного. Пусть Учитель научит меня языку зверей и птиц. Дедушка засмеялся и сказал: „Я научу тебя, чтобы ты понял, что тебе это не нужно“.

Он научил меня, я ехал из Ружина в Камень и всю дорогу слушал, о чем шумят деревья, щебечут птицы, мычат коровы и перелаиваются собаки. А речи их еще проще и глупее, чем речи мужиков в харчевне или женщин на базаре. Я слушал и горевал, но не оттого горевал, что вместо изучения Торы должен я две недели трястись в телеге и слушать, как галка кричит галке: „Там! Там! Там! Шишка! Шишка! Шишка!“, а оттого, что не могу я понять замыслов моего Учителя и не в силах исполнить его волю.

Когда я вернулся, Дедушка спросил меня: „Ну что, нужен тебе язык деревьев и птиц? Если не нужен, помолись, и забудешь его“. Я помолился и забыл. Год я учился, а через год, за две недели до Шавуот, Дедушка сказал: „Поезжай домой, смотри и слушай. На этот раз поймешь“.

По дороге я остановился переночевать в одной корчме и хотел завести во двор телегу и лошадей, но во дворе не оказалось места, и хозяин отвел меня на другой двор, где было пусто, и сказал: „Теперь у тебя будет собственный двор! Видишь, какой тебе почет?“. Вечером приехали другие евреи, оказывали мне почтение и угощали меня, и я понял, что слова хозяина не случайны, что скоро я сам стану Учителем, будет у меня свой двор и свои хасиды. И так вышло.[3]

Через два дня, на исходе Субботы, встретился мне один еврей и спросил, отпустить ему сына в Вильну на заработки или нет. Я не знал, что ответить, и перед сном попросил Всевышнего послать мне ответ, а во сне услышал строчку из Притч Соломоновых: „У муравья учись скромности“. Утром я пошел в лес, стал смотреть на муравьев, как идут они один за другим, и понял, что еврей должен идти только туда, куда идет его народ, — и так я потом учил своих хасидов.[4]

В месяце Адаре я опять поехал домой, и в ночь на Пурим услышал голос Дедушки: „В этот день ты одолеешь ангела Эсава“. Тогда я понимал уже тайный смысл всего, что видел и слышал, а когда приехал в Камень, узнал, что родился мой первенец[5],но великая радость эта была омрачена, потому что знал я, что Учитель скоро покинет нас, и поспешил я вернуться, чтобы застать его, и когда, наконец, увидел его, он приподнялся на кровати, благословил меня и так сказал:

„Сын мой и наследник! Многих я учил, но только ты смог меня понять, и ты передашь дальше мою весть: чтобы узнать Волю Божью, незачем видеть Ангелов, знать перерождения душ и понимать язык зверей и птиц. Весь этот низкий мир с мужиками, лесами, харчевнями и евреями, все окружающее и происходящее и есть великое, бесконечное, явленное человеку пророчество; мозг и душа — ключ к нему, а священные книги явного и тайного учения — лупа и подзорная труба.[6] Возвращайся в Камень, открой мое учение людям и проверяй каждого, кто захочет у тебя учиться. Проверяй каждого и принимай всех — недостойные сами не придут к тебе.[7] Поезжай домой, смотри, слушай и обдумывай! Да будет с тобой Всевышний!“

И умер мой великий и святой Учитель 10-го Нисана 1774 года и приобщился к отцам своим».

4

После захода солнца наш город похож на ресторан, в котором погасили почти все люстры, но двери еще не заперты, за стойкой сидит бармен, из кухни слышно мирное звяканье и голос радиоприемника.

Город полутемен. Почему фонари освещают только противоположную сторону улицы? Вдруг и над нами разом зажглись все фонари — и снова погасли.

По кольцевой улице, подпрыгивая от напряжения, идут две женщины в брючных костюмах. Одна из них говорит по-русски и бурно жестикулирует.

За спиной как будто выдохнула огромная собака: это остановился и открывает пневматическую дверь автобус. Пограничники выволакивают из багажника сумки и громко клацают затворами автоматов.

На заборе, на спирали Бруно, сидит седая в свете прожектора сова и быстро и беспокойно вертит массивной головой с маленькими ушками и черными кратерами глаз.

А за забором, над забором рассекают черную безвидность и под страшным углом лезут вверх светящиеся линии дорог. Вдруг из самой правой части темноты, что над верхней дорогой, грохает лай. Слева отвечают. В центре подхватывают, — и еще долго собаки на невидимых холмах перестреливаются гулким, хриплым лаем. Если долго смотреть туда, проявятся неподвижные, длинные, как личинки, мертвенно-голубые свечения.

А нам еще казалось, что в городе темно. Хорошо в городе, светло.

На площади у банка пахнет жареным луком. Между колоннами сидят растрепанные подростки с бутылками пива в руках.

Мерцает, говорит и сам себе поет большой телевизор.

Ни солдат, ни шашлычника, ни подростков не хочется спрашивать, где здесь Каменская синагога, да и незачем. Никита, как только въехали в город, отпустил поводья, и кони процокали по кольцевой улице, у банка дружно свернули налево, на стоянку, со стоянки — во двор, и встали под эвкалиптом, у входа в бомбоубежище.

5

Наша синагога расположена в бомбоубежище. На табличке слева от двери написано: «Убежище № 13. Для открытия в экстренных случаях звонить в центр по экстремальным ситуациям». Но, слава Богу, таких экстремальных ситуаций, чтобы надо было открывать бомбоубежища, в городе пока не происходило, поэтому по будням наша синагога, как правило, закрыта, и прихожане молятся кто где. Только за час, за полчаса, а иногда за пятнадцать минут до наступления Субботы раввин Миша с приглушенным лязгом отодвигает задвижку, открывает железную дверь и гулко идет по длинному подземному коридору. Миша поворачивает круглый черный выключатель, и еще до того, как, отдрожав и отморгавшись спросонья, зажгутся на потолке длинные лампы дневного света, хватает висящее на спинке скамейки полотенце и вытирает с доски. Несколько лет назад соседняя школа иногда проводила в убежище уроки, после уроков на доске оставались всякие слова. Уроки давно прекратились, а вытереть школьную доску начисто, как вам, должно быть, известно, невозможно, можно только размазать мел, но Миша каждый раз, зайдя в синагогу, зачем-то вытирает с доски. Потом он вынимает из шкафчика под бимой скользкие белые скатерти и бросает их на столы. И тут появляются люди. Кто-то передвигает скамейки, кто-то подметает. Звенят, падая в копилку, предсубботние медяки. Синагога начинает жить. У нас не так, как в приличных синагогах, где отец семейства перед Рош а-Шана покупает для себя и для сыновей места по тысяче долларов штука, к столешнице привинчивают медные таблички с гравировкой: Шлоссберг, Шлоссберг, Шлоссберг, Шлоссберг, и часто пустуют места под табличками, потому что один Шлоссберг женился и уехал в Америку, другой перестал ходить в синагогу, а третьего убили по дороге из Беэр-Шевы. Я часто проезжаю там, мимо пирамидки с флагом. Один раз остановил машину, подошел и прочел: «Здесь 15.03.96 были убиты арабами Иосиф Шлоссберг, Нати Тамир, Далит Тамир и Мошеле Тамир». Вокруг серые, выветренные скалы в анемонах и мелких желтых цветочках, пахнет заатаром, дальше — холмы, пологие воровские горы. Где-то здесь скрывался царь Давид. Самсон разорвал здесь льва. О чем это я? А, да. Шлоссберг купил места, а они пустуют. Бывает наоборот: стремительно выросли двое сыновей, третий вернулся из Америки, и не хватает купленных мест.

У нас все не так — приходит кто хочет, когда хочет и садится куда хочет. Синагога наша считается Каменской, но постоянно приходящих каменских хасидов всего четверо: раввин Миша, Шлойме, который все время молится, Француз и Коган из Сормова.

Остальные — представители, как говорят в Израиле, слабых слоев населения и гости.

Кто только к нам не приходит. Сапожник из Житомира, не бывавший в синагоге тридцать лет, приходит прочесть заупокойную молитву по убитому позавчера сыну и заодно благословляет молящихся, потому что он — потомок храмовых священников. Вместе с ним благословляют нас Коган из Сормова и стотрехлетний Коэн, — его приводит седой внук, пятидесятиметровый путь от парадной до синагоги занимает у них минут десять. Я долго не мог понять, зачем таскать в синагогу, зачем мучить старика, у которого глаза уже никуда не смотрят, а мозг и подавно высох, — пока во время урока Талмуда раввин Миша не застрял на непонятном месте, не замычал, не замолчал, и вдруг из угла, где с видом спящей птицы покоился старый Коэн, послышались громкие звуки: старик повернулся к нам, обращался к нам и даже пытался жестикулировать. Коэновский внук, понимавший клекотание деда — искаженную окаменевшими голосовыми связками смесь арабского и иврита, на которой говорили жители острова Джерба, перевел нам точнейшее объяснение непонятного места.

Приходят всякие. Неместный человек в коротких брюках кричит «Амен» таким страшным голосом, что черная шляпа падает на пол с гвоздя, и так восемь раз. Шляпу каждый раз поднимают, вытирают рукавом и снова вешают на гвоздь, но при следующем «амен!» она снова падает.

«Амен» значит верую, никто не говорит, что это нужно шептать, но вопить так, чтобы шляпы падали с гвоздей, тоже не принято, хотя, естественно, «не ори» никто не скажет, каждый верует, как может, однако интересно, кто же этот так оглушительно верующий. После молитвы к незнакомцу подходит Француз, жмет ему ручку и с вежливой французской улыбкой спрашивает, откуда он к нам приехал. Мы, конечно, прислушиваемся. Однако человек на невинный вопрос Француза не отвечает, странно жмется, и, когда Француз уже отходит от него, шляпа опять летит на пол от страшного крика «Амен!». Тут все понимают, что это единственное слово, которое гость умеет произносить, и в это слово, в этот вопль он вкладывает все, что хотел и не смог сказать за свою несчастную жизнь.

Приходят, распространяя запах копченых кур, Бней-Менаше, полуиндусы-полукитайцы из североиндийского штата Мизорам. Я переплетал им молитвенники и Библии, набранные в горах английским шрифтом на языке кхе, молитвенники приносили мне по дороге в магазин их жены, прямые, с неподвижными лицами, которые были еще темнее от тени широкополых соломенных шляп. Привязанные за спиной младенцы молчали.

Иудейское благословение на омовение рук звучит на языке кхе так… Господи, где же это было записано?.. Вот: «Пакай ка Пазиену, ван ле лей ленгпа, азупиех ха-а ей сузейнг ува ле кхут тени сил динга зу ей пеува, кангнма вахехой уйн умтан».

Глядя на этих людей, я всегда думаю, что еврей — это не национальность, не вероисповедание, а орган человечества, неизбывная мировая должность, и если всех нас, нынешних евреев, перебьют (во что я не верю), на нашу опустевшую должность сразу найдутся новые кандидаты, и скоро в бесчисленных газетах и журналах появятся карикатуры, изображающие типичного еврея с плоским лицом, раскосыми глазами и черными конскими волосами.

Приходят гости из Бруклина и их потрясающе румяные дети.

Приходит Меир, еврейский Иванушка-дурачок, точнее — Абрамушка-дурачок, маленький жилистый мужичок с огромным носом, в цветной тюбетейке, с тяжелыми золотыми перстнями на пальцах разнорабочего. Меир не понимает ни молитв, ни того, что говорит раввин, но улыбается от удовольствия и иногда задает какой-нибудь вопрос типа: «А правда Тора запрещает бросать мусор на землю?».

Вечер Субботы. Миша проводит урок. Он сидит во главе длинного стола, читает отрывок — и переводит на полузабытый русский. Перед каждой русской фразой Миша испускает короткое мычание, а выдавив ее, как гребец, кивает массивной головой в черной ермолке (шляпу он повесил на гвоздь). Слушатели, убаюканные ритмичной и невнятной речью, тоже начинают кивать седыми и лысыми головами. Дремота склеивает очи. Заснул Француз. За ним — Шлойме. Не дотянув одной фразы до конца отрывка, задремал и Миша. Дремлет и слышит, как ему кажется, звуковой сон:

«…И скажу я вам таковы слова. Был купец Алексеев. Он потом прорезался в театральном мире как Станиславский. Он держал канительную фабрику. Канитель — это золотая и серебряная нить, которой украшались мундиры царских чиновников. Нить эта протаскивается через фильеры. Так вот, этот Алексеев поставил фильеры алмазные. Хватило кругозора. Так что проволока выходила тоньше, сырья шло меньше, и богатство этого Алексеева росло. А потом этот Алексеев, то бишь Станиславский, когда своих актеров дрессировал, говорил им: „Лягте и на пятнадцать минут расслабьтесь, как бедуины ложатся на песок, на пятнадцать минут впадают в расслабуху и полностью восстанавливаются. Так человек берет из смежных областей“».

Это Коган из Сормова объясняет спящим товарищам недочитанный Мишей отрывок.

В последнюю Субботу месяца в синагоге устраиваются общие трапезы, а по хасидским праздникам — вечера рассказов. На такой вечер и попал посланец Ребе, Ехиэль.

6

Во дворе было светлее, чем на улице. Кони остановились под голостволым эвкалиптом, у открытой двери в глухой серой стене. Ехиэль спрыгнул с телеги и вошел.

Никита остался снаружи. Из открытой двери пахло вечеринкой. Никита чувствовал, что вряд ли ему здесь поднесут. А с конями просто: скажут ждать — найдем постоялый двор, распряжем, напоим и покормим. Велит Ребе возвращаться сразу — на этих верблюдах можно и так долететь. Дома попьют.

Камешек ударил коню в ляжку. Конь дрогнул и переступил ногами. Несколько мальчишеских голов с радостным «А!» спряталось в коридоре. Ну! Никита сразу их заметил: цыганята, но не видел, кто именно кинул. И здесь цыгане есть.

Камешек отскочил от конской скулы. Теперь Никита ясно видел, кто кинул: длинный цыганенок с мордой, как прохудившийся сапог.

Никита поднял кнут, стал разматывать. Ручка кнута была наборная, из слоистой цветной пластмассы, с прозрачной шишечкой на конце. Такие ручки делают в лагерях общего режима.

Цыганенок кинул третий камень. Одновременно с ним Никита щелкнул кнутом. Конь заржал и дернул телегу. Кнут свистнул в воздухе, цыганенок рванулся внутрь, налетев спиной на других.

Никита посмотрел на ручку: шишечка на ее конце светилась красным. Это Ребе передавал, сигналил ему не ждать, возвращаться сразу[8].

Никита, вращая кнут над головой, смотал его, бросил в телегу и, не глядя на мальчишек, тронул коней.

7

Наша синагога находится в бомбоубежище. На крашенной белой масляной краской двери — расписание молитв и портрет Каменского Ребе — пожилого бородатого человека в меховой шапке.

Лицо на портрете говорит:

— У тебя есть отец. Твой отец…

Завершить эту фразу ты должен сам. Есть только две возможности, и каждый входящий в синагогу выбирает одну из них. Если у тебя есть отец, лицо говорит тебе: «Твой отец — Бог».

И не важно, жив ли твой отец. Отец не умирает. Договариваясь о покупке земли для его могилы, высыпая на его завернутое в саван тело красноватую землю из мешочка, землю, собранную возле КПП на шоссе Модиин — Иерусалим, глядя на демобилизованных в пятнистой форме, швыряющих лопатами на гроб комья земли и выкуривая сигарету, от которой выступают, наконец, слезы, ты не остаешься без отца, — ты просто репетируешь свою смерть. Человек перед тобой прыгнул. Теперь ты — первый к люку, и инструктор-кукушка уже начал свой мерный счет.

Но если ты безотцовщина, лицо на портрете, лицо Ребе говорит: «Твой отец — я».

Портреты Каменского Ребе можно видеть на тысячах входных дверей, на обложках книг, на календарях и лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов, мусорных баках и спичечных коробках, но хасиды до сих пор спорят: вешать портрет Ребе в синагоге или нет.

Ехиэль не просто придерживался первого мнения. Он был весь первое мнение.

Мать Ехиэля, йеменская еврейка, девчонкой попала в Нью-Йорк, вышла замуж за торговца гашишем, родила Ехиэля и двух его сестер и погибла бы, как погиб ее муж, не пойди она работать на кухню в Каменскую ешиву, вместе с которой она переехала в Белоруссию. Ехиэль вырос при дворе Ребе, в Камне. Ребе освещал его жизнь с пяти лет. Ехиэль считал, что его портреты нужно вешать везде. Но было еще одно соображение. Подсознательно или надсознательно, Ехиэль мечтал, что через сорок-пятьдесят лет на дверях синагог, копилках, лобовых стеклах машин, на фасадах небоскребов и спичечных коробках будет его собственное лицо.

8

Ехиэль через коридор прошел на мужскую половину синагоги и присел за стол, покрытый белой скатертью. Рассказывал огромный, заросший русыми с проседью волосами, хасид:

— В 73-м мы сидели в одном из фортов под обстрелом и бомбежкой неделю, снабжения не было, мы держались на запасе и почти не выходили наружу, только иногда на огневые позиции. Когда неделю сидишь в бетонированной комнате без окон, неделю не видишь неба и давно уже не знаешь, день или ночь, потому что даже радио слушать не можешь, — я был ответственным за связь и круглые сутки слушал только рацию и глухие разрывы, от которых сначала кажется, что все разлетится, а потом привыкаешь, — ощущения меняются. Выходить мне было незачем: даже туалет был в помещении. И вдруг я встал и вышел в коридор. Не знаю, зачем. В тот же момент как будто ударили кувалдой, и комната, из которой я только что вышел, от прямого попадания сирийской бомбы превратилась в пыль. Лехаим!


Ехиэль оглядел стол, в торце которого сидел. На краю скользкой полиэтиленовой скатерти блестела рассыпчатая световая дорожка. Между одноразовыми тарелочками с картошкой, крашенной под семгу селедкой и солеными огурцами лежало много рук и одна лысая, болезненно красная голова. Толстые полуразжавшиеся пальцы этих рабочих рук походили на грузчиков, которым дали, наконец, двадцать минут на перекур. Красная лысина выражала покой, близкий к вечному. Две или три руки сжимали пластиковые стопки с водкой. Ехиэль придвинул к себе похожее на пепельницу тяжелое стеклянное блюдце с маслинами. Сроду не видел он таких неказистых маслин. В Белоруссии маслины, как все колониальные плоды, были впечатляюще крупными, с масляными бликами на круглых боках. Плодами масличного дерева благословляется Земля Израиля. Маслины в Израиле должны быть размером со стоваттную электрическую лампочку и так же светить. А это что?! Мелкие, костлявые, защитно-бурого цвета ягоды на блюдце были как будто не собраны человеком, а сбиты бурей вместе с черенками и листиками. Ехиэль нерешительно положил маслину в рот.

Да-а-а. У колониальных маслин был только один приглушенный уксусом вкус. Местная маслина отдавала зимним воздухом, маслом, лимоном, своей ушедшей горечью. Она была насыщающей, настоящей. О, если бы экспортеры израильских маслин прочли эти строки, зачли мне их за рекламу и… Мечта, мечта роскошная, как масличная крона и бесплодная, как облако над ней…


— Еще одна история, — продолжал рассказчик. — Я мог бы рассказать их много, но время не позволяет… Я учился на курсах офицеров десантной разведки. Обязательная часть курса — ночное ориентирование. Ты должен пройти по указанному маршруту ночью, в полной темноте. Как это делали: перед выброской измеряешь по карте расстояния между ключевыми объектами и переводишь их в количество шагов. Понятно, что погрешность неизбежна. Я должен был пройти маршрут в районе Бейт-Джубрин. Первый объект — ворота кибуца, второй — римский театр, весь маршрут — двенадцать км со многими поворотами. Иду. Считаю шаги. Темнота полная. До третьего объекта (на карте он был обозначен как огромный, заштрихованный круг) — 1600 шагов. Что это за круг — нам не объяснили. Досчитываю ровно до 1600, то есть 800 метров, и останавливаюсь. Не вижу ничего. От первого объекта до второго и от второго до третьего я, конечно, мог просчитаться или немного уклониться в сторону, но третий объект должен был быть где-то здесь. И тут вместо того, чтобы искать третий объект, я остановился и стою. Постоял минут десять и пошел искать четвертый объект. На рассвете, по дороге на базу, я увидел этот третий объект — котлован примерно 200 метров в диаметре и, говорят, 400 метров глубина. Никто не знает, как он образовался. Если бы я сделал еще один шаг, я бы не рассказывал вам эту историю. Вы спросите, почему эта яма не огорожена и как можно подвергать такой опасности солдат, — я тоже хотел бы об этом спросить. Лехаим, лехаим!

Ехиэль пригубил и, избегая пока лиц, оглядел подвал, до пояса обшитый лакированной вагонкой, а выше — беленый, в черных дырах непонятного, может быть, вентиляционного назначения, например, огромная круглая дыра надголовой рассказчика — зачем она? Это не дыра, тютя, это черную шляпу повесили на гвоздь. Желтая аварийная дверь была задраена на железную щеколду. Вспоминалась строчка Псалма: «Из глубин взываю к тебе, Господи». Красящий слой в углу оторвался от акустического потолка и висел, как грязная тряпка, блестя кусками прозрачной изоленты, которыми его пытались приклеить на место. Ничего страшного. Хасиды молились и в худших условиях. Странным был, пожалуй, только сильный, непонятно откуда идущий запах лежалых овощей.


— Перед ливанской войной я был командиром отряда разведки на Голанских высотах. В случае если бы они перешли через линию нефтепровода, мы должны были перевести войска на их территорию. Для этого я должен был досконально изучить все дороги. А на Голанах много минных полей, и все они отмечены на картах и огорожены колючей проволокой. Я это знал и вообще не думал о минной опасности, меня интересовали совершенно другие вещи — в основном, какой дорогой легче провезти технику. Я все время ездил и смотрел дороги, и старые, полузаросшие тоже. А десантный джип очень открытый. В нем нет ничего лишнего, в том числе стекол. И вот, как-то раз мы едем, и почему-то я вдруг, — не знаю, что меня дернуло, — высунулся, почти вывесился из окна и заметил впереди, в двух метрах от переднего колеса, кружок величиной с монету. Я успел крикнуть шоферу: Стой! И он успел остановиться — левое колесо в метре от кружка, правое — в сантиметре от другого кружка, мы не наехали на него только из-за камня, камень помешал. Это были противопехотные мины. Восемь килограммов взрывчатки в каждой. Я вышел из машины и увидел, что мы заехали на минное поле. Колючая проволока, огораживавшая его, была аккуратно перерезана с двух сторон. Не представляю, кто мог это сделать. Конечно, голанские друзы всегда были настроены просирийски, но по этим местам бродят их собственные коровы, друзы не стали бы этого делать. Мы с шофером вернулись на базу, а у меня был ответственный за вооружение религиозный капитан, я его спросил, что надо читать в этом случае — он открыл молитвенник, показал мне текст и сказал: «Это нужно читать в синагоге, в присутствии десяти мужчин». Синагога, десять мужчин — это уж слишком, я отошел за джип и прочел, что мне капитан показал. А Нати, был у нас такой парень, санитар, он все уходил в поля и занимался там трансцендентальной медитацией (видите, я даже могу это выговорить), Нати сказал, что это поле его медитации нас спасло, если мы к нему присоединимся, поле станет еще сильнее и спасет и других солдат. Лехаим, лехаим!

«Может быть, местные братья переругались, и я послан их мирить?» — подумал Ехиэль. Явных, форменных хасидов в синагоге было немного: миловидный брюнет занимался микрофоном и динамиками, коэн, безработный храмовый священник, следил за тем, чтобы не кончались на столах водка и маслины, парень с книжечкой Псалмов в руке мгновенно находил свободное место и усаживал входивших.

В работе этих трех чувствовались согласие, свобода. Да и не послал бы Ребе юного Ехиэля за две тысячи километров мирить разругавшуюся общину. Ребе, личные секретари которого, рав Мушнис и рав Пфеферкорн восемнадцать лет не разговаривали друг с другом, знал, что мирить — дело безнадежное.

Еще несколько хасидов сидели за столами, готовые вскочить, помочь. Одного из них, похожего на мужика с обложки сельскохозяйственного справочника издания Сойкина — массивный нос, высокий лысый лоб, выпуклые голубые глаза и рыжая борода — Ехиэль определил как раввина. Вряд ли этот застенчивый добряк был причиной его, Ехиэля, командировки.


— Через год, уже как резервист, я командовал ротой в Иорданской долине. Принимаю роту и вижу, что у нас нет санитара. Я запросил полк, и кого бы, вы думали, мне прислали? Того самого Нати, который был с нами на Голанах. Только одет он был по-хасидски. Я его спросил: Нати, а как же медитация? Он говорит: оставь. Ну, что вы скажете? Надо было, чтобы его призвали тогда же, когда и меня, чтобы наш санитар не прибыл по болезни и чтобы на базе оказался один невостребованный санитар — именно Нати. А потом был 83-й год, Ливан. Мы ловили террористов. Мы поймали того, кто организовал убийство школьников в Маалот. Теперь он на свободе, один из лидеров убийц в Газе. В тот месяц, в Ливане, мы спали в лучшем случае по три часа и не раздевались уже две недели. Постоянная повышенная готовность. Здесь едят, поэтому я не буду вам рассказывать, до чего мы дошли и как себя чувствовали. В тот вечер я получил сообщение, что в нашем районе террористов нет, и можно снизить уровень готовности. Это была первая ночь, когда я разрешил солдатам разуться. В таком состоянии заснуть сначала трудно, а потом проваливаешься. И вдруг меня как будто ударили, я вскакиваю, и только потом слышу крик часового: «Командир! Террористы!» Полог шатра был распахнут, вокруг черно, но я почувствовал, что они в 20–30 метрах, и я, босой, кричу: «Огонь!».

Мы и террористы открыли огонь одновременно, пули летали вокруг, как стаи ос. И никого из наших даже не ранило. Но когда рассвело, а рассвело скоро, мы вернулись, окончив преследование, и увидели, что произошло еще большее чудо: оказалось, что прямо напротив нашего шатра, метрах в ста, стояли наши танки. Знаете, как танкисты спят? Танкисты спят на решетках. Так вот, все над решетками было побито нашими пулями, — и ни один танкист не пострадал. А их командир, когда я ему все рассказал, ответил: «Это еще не чудо. Вот что я не положил на вас снаряд, это чудо. Пушки были заряжены, когда я услышал с вашей стороны выстрелы, знаешь, почему я не дал огневой приказ? Потому что в последний момент я увидел маленький красный огонек. Наш офицер связи с двумя солдатами совершал пеший патруль, он был метрах в пятидесяти за вашей палаткой, по прямой линии. Я послал их не туда, но они сбились. А огонек, это маленькая красная лампочка на рации, она зажигается в начале связи, буквально на полминуты. И я подумал: а вдруг там наш патруль?» Но я вам скажу, что и это, видимо, не главное чудо. Главное чудо было то, что офицер, на чьей рации зажглась красная лампочка, был когда-то на Голанах начальником по вооружению в моем отряде, помните: религиозный капитан дал мне молитвенник, когда я чуть не подорвался на противопехотных минах. Лехаим, лехаим!


Ехиэль оглядел публику. Из русского угла донеслось: «Теплую водку? С утра? Стаканами? Да с удовольствием!».

Индокитайцы сидели неподвижно, блестя черными глазами.

— Когда такое случается на войне, в армии, это кажется нормальным, если не задумываться. Через год — я тогда учился в Хайфском университете (не про нас будь сказано) — товарищ пригласил меня на Пурим в Технион. Пуримский вечер… Спаси и помилуй, что там творилось на обратном пути — я жил у родителей, в Акко, и почему-то поехал вниз, не через Немецкую Колонию, а через Адар. На Пурим всегда бывает ветрено и дождливо, но этот вечер даже для Пурима был слишком бурным. Потоки текли по черным пустым улицам, на вечеринке я выпил несколько коктейлей и, как говорится, отпустил поводья. А машина, — я ехал на машине моего отца, а он, как израильский патриот, мог ездить только на машине израильского производства, «сусите», — лучшая машина на свете. Я понесся по пустому черному переулку и, увидев внизу, вдалеке, столб — там был тупик, — одновременно понял, что тормоз не действует. Можно, как вы знаете, тормозить двигателем. Переключаю на вторую скорость — мотор глохнет. На войне я, бывало, видел пули, летевшие мимо, но никогда не видел пулю или осколок, летевший в меня. А тут я лечу вниз и вижу свою смерть.

Я сделал единственное, что можно было сделать, — резко повернул руль влево — я знал, что машина перевернется, но просто не хотел смотреть на этот смертный столб. Машина не перевернулась. И не врезалась в столб. Она съехала задом и остановилась в метре от него. И как только она остановилась, какой-то старик в шляпе (не знаю, откуда он взялся в такой страшный дождь) стучит мне в стекло и спрашивает: «Все в порядке?» А я в то время перед сном начал читать что-то вроде короткой молитвы, и вот я, сидя в машине под дождем, подумал — все, хватит, и тут вдруг внутренний голос мне говорит: тогда это случится еще раз. Ну, внутренние голоса — это не мое.

Я перестал читать молитву, и через пару недель — мы с приятелем ехали к нему в кибуц на мотоцикле, он вел, я сидел сзади — и не вписались в поворот. Все тут видели мультфильм про Винни-Пуха? Помните, как Винни собрал всю морковку с поля ногами? Так вот я сделал тоже самое, только головой, и тут я понял…

— Миша, — прервал рассказчика густой женский баритон, — открывай!

Голос принадлежал толстой старухе, одетой в лазурное платье с золотыми огурцами, — «открывай, девять часов!» — для наглядности старуха постукивала пальцем по часикам, поднимая при этом и левую руку, и правую, в которой она держала белую пустую тряпичную сумку.

Рыжебородый хасид, которого Ехиэль определил как раввина, а теперь знал и его имя, — Миша, — начал с извиняющейся улыбкой жестикулировать, показывая на рассказчика, и прося, призывая старуху и тех, кто стоял за ней, подождать минутку, минуточку, дать человеку договорить.

— Открывай, Миша, открывай, — трубила старуха, — пенсионеры ждут, ветераны.

В подтверждение этих слов из-за ее спины выдвинулся круглолицый паренек. Его голова, подбородок и щеки заросли светлой щетиной. Паренек вкатил большой чемодан на колесиках и, опершись на его ручку, смотрел на слушателей, как смотрят на закат. За пареньком стоял, возвышаясь над ним, высокий семит с блестящим черепом, муравьиными глазами и большими сивыми усами.

Слушатели меж тем, пробормотав молитву, покорно вставали, собирали в стопки одноразовые тарелки и стаканчики с недопитой водкой и заворачивали все это в полиэтиленовые скатерти. Рассказчик, тоже, видимо, признававший преимущественное право людей с сумками, склонив кудлатую голову, складывал в портфель листы.

Миша поднялся, застегнул верхнюю пуговицу полукафтанья и с выражением лица офицера, которого с дружеской вечеринки срочно вызвали на боевое дежурство, двинул в коридор. Послышался скрежет отодвигаемой задвижки. Запах лежалых овощей окреп. Ехиэль заглянул на женскую половину. Люди с сумками столпились в конце коридора в непроходимую пробку.

— Ну, Лиза, ты всегда первая! Не пихайтесь, всем хватит! Дайте же выйти, ну дайте же выйти! — Старуха в лазурном платье получила первая, за ней, держа над головой авоську с апельсинами и картошкой, выбрался сивоусый. Слушатели стояли и ждали. Было ясно, что пока люди с сумками не получат того, зачем пришли, никто отсюда не выйдет.

Две эти группы отличались друг от друга не одеждой, не этнически — и тут и там были семитские, славянские и азиатские физиономии. Разница была в выражении лиц.

Ехиэль дождался, пока вытекут все. Дверь в коридоре, железная дверь в кладовку была распахнута. Раввин Миша, стоя на четвереньках, что-то собирал с пола. Почувствовав присутствие за спиной, он обернулся и встал, отряхивая колени. Перед Мишей стоял молодой хасид в меховой шапке, с лицом горного козла. В руке у хасида было маленькое блестящее зеркало.

Миша покраснел.

9

Прибыв по месту назначения, посланцы Каменского Ребе в качестве верительных грамот предъявляют руководителям общин или белый лист — паспорт Ребе — или карманное зеркало.

— Почему вы храните в синагоге картошку? — спросил посланец. — У вас что, голод?

— Нам просто приходится бороться с ними, — выпалил Миша на своем невнятном русском языке, полез в карман и снова пятнами покраснел.

— С кем это с ними? — строго спросил Ехиэль.

А Миша уже судорожными движениями человека, который часто теряет нужное, искал в кармане, вытаскивал, разворачивал и перекладывал в другой карман бумажки. Наконец, прочтя одну довольно крупную бумагу, он, просветлев лицом, протянул ее Ехиэлю.

Ехиэль взял листок в руки. Это было объявление, накатанное как будто на гектографе:

«Раздача диетических яиц. Только для мужчин. Раздача кошерных кур. В пятницу с 12-ти до 15-ти. Новая Каменская синагога. Дом № 128. Добро пожаловать».

— Это вы раздаете? — спросил Ехиэль.

— Нет, это не мы, это секта раздает, а мы, чтобы люди к ним не ходили, тоже раздаем…

Ехиэль положил листовку напечатанной стороной на зеркальце и накрыл ее рукой, как будто собрался снимать ксерокс. Потом, когда зеркальце стало расти, расширяться, на нем уже умещался весь лист, и по краям вокруг листовки пошло движение, Ехиэль снял лист с образовавшегося экрана и отвел экран на расстояние вытянутых рук (одной рукой его было уже не удержать). Одновременно с изображением появился звук. Экран загудел. Так гудят моторы старых, плохо закрывающихся холодильников, которые устали охлаждать исцарапанные, грязные, в потеках и окаменевших козявках, с рваными прокладками камеры. Действительно, это гудел на экране, в который превратилось зеркало, старый холодильник с обмотанной изолентой ручкой.

Слева от холодильника громоздились серые картонки с яйцами. Справа стоял высокий бледный хасид с каким-то необычным, отсутствующим выражением лица. Очень похожий на него, сидя на подоконнике, тихо и невнятно говорил по мобильнику. Еще один хасид, огромный, медведеобразный, рылся в картонке с книгами. Посреди комнаты сидел в кресле-качалке человек с отекшим обветренным лицом. Почему-то сразу было ясно, что это инвалид. Наверное, потому, что даже сидя в кресле, он не выпускал из руки палки. Комната на экране выглядела нежилой, может быть из-за открытой входной двери, сквозь которую видна была лестница и слышен особый, лестничный, как будто возле микрофона шум, и почти сразу в двери появилась старуха в лазурном платье, с белой тряпичной сумкой, которую она непонятно когда успела опорожнить. Высокий бледный хасид открыл дверь холодильника и опустил в старухину сумку слежавшуюся мороженую курицу, упаковку яиц и твердую бумажку. Старуха ушла из кадра. Ее место занял паренек со щетиной. Ему быстро и механически выдали то же самое. За ним появился сивоусый семит, — словом, все те, кто только что получили в нашей синагоге овощи. Ехиэль провел пальцем по фигурам хасидов на экране. Ни один из них не был зарегистрирован. Все были фальшивыми.

— Это секта, — не поднимая глаз, сказал Миша. Их главный — вон тот, у холодильника. Он всего год у нас, приехал из Америки.

10

Двадцать пять лет назад из Техаса в нашу страну, в наш город приехали жить два брата: Стэнли и Йоси Кац. На родине Стэнли, кроме прочего, разводил лошадей. В гостиничном номере он первым делом открыл чемодан, достал оттуда сомбреро, широкий кожаный ремень и наплечную кобуру, надел все это и ходит так до сих пор. В кобурах висят два пистолета. На поясе — нож, телефон и кнут. Все эти принадлежности — не маскарад. Первыми, еще до службы безопасности, это поняли первобытно-чуткие арабы. Когда Стэнли поднимался по крутой асфальтовой улице — крупная мишень с выпяченной грудью, на которую шляпа отбрасывала густую тень, торчавшие на порогах кофеен отходили в тенистую глубину, шпана скрывалась в переулках и даже выставленная в окне мясной лавки верблюжья голова на длинной шее закрывала глаза: по улице шел шериф.

Стэнли купил за городской чертой огромное промышленное здание с куском земли и попытался воссоздать на нем отцовскую ферму.

Братья встречались нечасто, и странно было видеть вместе похожего на старый маузер с исцарапанной деревянной ручкой Стэнли и овального, мягкого, несмотря на хромоту, Йоси.

На работе у Йоси, на почте, висел на стене под стеклом документ, напечатанный мелкими буквами, так что разобрать можно было только «диплом», но и не читая диплома было ясно, что Йоси почтовик природный, принадлежащий почтовому ведомству, как сургуч, зубчик марки или колесный пароход.

Оба брата обладали способностью создавать вокруг себя миры. Стэнли сделал свою ферму островком кинематографического Техаса.

Йоси превратил единственное в городе почтовое отделение в нечто очень чистое, пристойное и точное, впрочем, почтовое ведомство почему-то вообще приличней остальных — но на нашей почте так солидно, приятно и семейно, что все время удивляешься, почему здесь не подают чай с яблочным пирогом. Действительно, на почте работала почти вся Йосина семья — жена, пока не заболела, часто подменяла мужа, дочка Идит уже лет в четырнадцать взвешивала и выдавала посылки. Почти каждая подходящая к окошечку женщина спрашивала ее про мать. «Слава Богу», — повторяла за отцом Идит. Она не знала, что значит отцовское «Слава Богу», — то ли что Бога нужно благодарить и за несчастье, то ли за современный уровень медицины, позволяющей выпотрошенной, как рыба, женщине жить.

После предпоследней операции мать настояла на том, что Идит поедет заканчивать школу к тете в Бруклин. Идит уехала, через год приехала на похороны, уехала опять, раз в год-два приезжала на побывку и через много лет, после многих побывок вернулась, как она надеялась, насовсем. Она была дипломированной медсестрой — прекрасная специальность, оторвут с руками. Ей исполнилось двадцать четыре. Может быть, она вернулась потому, что младший брат как раз поехал учиться в Америку и отец остался один? Подруги, с которыми она ходила в 10-й класс (если можно назвать подругами женщин, узнававших ее на улице) почти все гуляли с колясками, многие уже ходили по улице в домашних туфлях, из под юбок у них виднелись тренировочные штаны со штрипками и толстые носки, и они уже начинали оплывать, как подарочные свечи.

— Идит, это ты? Ты выглядишь потрясающе! А это Моше. Нет, старшая — Теила. Правда, он прелесть? Моше, скажи тете здрасте. Стесняется.

Сильнее всего возвращение Идит взволновало англоязычных членов «Клуба золотого возраста». В ближайшее же заседание члены клуба, скомкав и выбросив записанные в повестке дня вопросы, немедленно и с таким аппетитом, будто это был смертельно-калорийный торт со сливками и орехами, приступили к обсуждению основного вопроса, а именно — у кого есть знакомый религиозный выпускник университета из хорошей американской семьи. Звонки начались очень быстро, звонили после вечерней программы новостей. К телефону звали отца, он слушал и, глядя в пол и смутно улыбаясь, передавал: «Рут Зельдин хочет познакомить тебя с кем-то. Позвони ей, пожалуйста».

Идит звонила и в обшитых светлым деревом иерусалимских кафе и в бархатных лобби дорогих гостиниц пила апельсиновый сок с Джерри, Бобом и Бени.

Над слоноподобным старшим программистом Джерри всегда, как кондор или беспилотный самолет, витала тень его мамы. Один раз мама его уже женила, и когда он развелся, с восторгом кричала по телефону подругам: «Джерри вернулся домой!»

Боб во время второй встречи сказал Идит: ему не нравится, что она носит блузки с короткими рукавами.

Рыжеватого Бени Идит даже пригласила домой. Бени терпеливо перелистывал альбом с марками и рассказывал отцу о кенийской деревне, где он два года после университета работал сельхозинструктором. Некоторые жители ходили полуголые, некоторые — в одежде. Сама мысль о том, что люди определенной расы чем-то хуже, чем люди другой расы, ему чужда.

Живал он и в Индии, скитался по Тибету, четыре года назад открыл для себя образ жизни и религию предков и переехал на их землю. У Бени, кроме богатой специальности, был твердый подбородок, широкий лоб с горизонтальной морщиной, голубые глаза и маленькие аккуратные уши, но, как все американцы, он костями верил в то, что истину и счастье можно найти, только внимательно следуя правильной инструкции, и все повороты в его жизни были просто сменами инструкций. Законы предков он исполнял точно и внимательно, но было видно, что и эта инструкция не вполне оправдала его надежды, и он продолжает следовать ей только потому, что устал искать новые. Идит выросла среди людей, живших по инструкции, которая должна была, по их мнению, привести Машиаха, который не приходил, в будущий мир, который не наступал. Но это в каком-нибудь другом месте, в какой-нибудь Америке можно прожить с религией вроде мечты в рамочке, от которой и не ждешь всерьез, что исполнится. У нас это не канает. Это чушь, говорят, подрастая, многие дети из религиозных семей. Пейте ваш виноградный сок, ешьте вашу курицу. Мы пошли на пляж. Может, в раскопках и нашли цветок Давида. В пустыне, на нашей базе, есть только кактусы, пекло и холод. Танки пока без кондиционеров. Днем горишь, ночью ходишь в меховом комбинезоне. Вы говорите, что на Новый Год нельзя есть орехи, потому что числовое значение слова «орехи» равно числовому значению слова «грех»? Нам надоела ваша чепуха, говорят веснушчатые, темно-русые дети из религиозных семей. Семьдесят лет назад мы приплыли сюда из Москвы, Кишинева и Лодзи. Мы жили в сараях. Мы кувалдами дробили песчаник в щебенку и мостили этой щебенкой дороги через осушенные нами же болота. Мы ездили по этим дорогам колоннами и по совету Вингейта привязывали к сиденьям первых тракторов шейхов из тех деревень, жители которых клали на наши дороги мины. Мы за какие-то тридцать лет сколотили такую крепкую страну, что, когда она нам надоела и мы, снова взявшись за кувалды, начали вместе с шейхами нашу страну крушить, это оказалось непросто. Мы — веснушчатые, темно-русые дети. Мы похожи на англичан. Мы похожи на поляков. С нас нельзя рисовать картины на библейские сюжеты, но все, что вы видите, сделал не ваш Бог, а мы, мы, мы, и пошли бы вы с вашими грехами и орехами.

А другие дети, такие, как Идит, говорят: для того, чтобы Бог послал Машиаха, нужен адрес. Машиах не придет к пустому месту. Этот адрес, этот дом, построенный из нашей любви к Богу и его любви к нам, не может быть построен людьми, читающими Библию как брошюру-инструкцию по сборке и эксплуатации газонокосилки. Чтобы снова расцвел бешеный цветок Давида, чтобы заплясали и расплавились преграждающие путь горы, чтобы зазвенели от радости деревья, мы сами должны стать как звенящие деревья, как Рашби, взглядом сжигавший птиц. Мы должны измениться на такую глубину, которой не достигают не только слова инструкций, но даже слова пророка. Только тон пророка доходит туда, только тон пророка.

Веснушчатые, темно-русые дети.

Как-то раз Идит шла по улице, а впереди — две старушки. Идит услышала, что они говорят: «Бени просто убит. Ты знаешь, что она ему сказала? Что он очень хороший человек, но с ним она не может быть самой собой».

— Позвони Марте, пусть она как мать с ним поговорит.

— Что толку с ним говорить? Что парень может тут сделать?

— Да не с Бени, с Йоси. Йоси — отец, он должен ей внушить, что это просто неумно.

Тут старухи одновременно обернулись и с улыбкой поздоровались с Идит. Они как-то не сообразили, что говорили о ней.

Почему Идит вернулась в Нью-Йорк? Может быть, потому, что уверения, будто в Израиле ее, медсестру, тут же оторвут с руками, оказались пшиком, — чтобы тебя на новом месте оторвали с руками, нужно энергично действовать и терпеливо ждать. А может быть, из-за письма. Брат писал:

«В клинике все нормально, смены — как армейские дежурства, слава Богу, мне дали переносной микрокомпьютер, размером с мобильный телефон, так что я не должен держать в голове историю болезни каждого больного, а могу набрать имя и прочесть все на экране. Я обломался жить у тети Энн и снял квартиру в десяти минутах ходьбы от клиники, в районе каменских хасидов. В ресторане тут то, что едят русские: щи, каша. Никто меня не замечает. Соседи со мной не разговаривают. Был случай, когда мое дежурство кончилось за пять минут до шабата. Я не успел ни зажечь свет, ни включить субботнее реле. Была уже полная темнота, и я решил хотя бы придвинуть стол к окну, чтобы хоть уличный фонарь мне светил. Только я его перетащил — стук в дверь. Не веря своим ушам, открываю — и вижу хасида — снизу, как он мне объяснил. Оказывается, передвигая стол, я произвел ужасный скрежет. Они к этому не привыкли. Хасид поднялся посмотреть, что происходит, увидел меня — и неожиданно пригласил меня на вечернюю трапезу. Но это был единственный раз. Правда, недавно я познакомился с одним кибуцником. Он два года назад демобилизовался и приехал сюда подзаработать. Поскольку мы оба религиозные, а знакомых ни у него, ни у меня нет, мы уже пару раз проводили шабат вместе. Я ему рассказывал про свою семью. Не хочу быть таким, как наши бабки, но он очень тобой заинтересовался. Так что будешь в Нью-Йорке — я вас познакомлю.

И познакомил. Свадьбу сыграли в Бруклине. Из Израиля был только отец. Дядя Стэнли не приехал — за полгода до того убили его сына. Молодые вернулись через семь месяцев. Весь клуб золотого возраста много раз прошел мимо дома, где Йоси снял для молодых квартиру. Мирьям сказала Бетти, что видела в магазине Идит, беременную и в каштановом парике! По утрам из парадной выходил в синагогу высокий, очень смуглый хасид. Йоси не затруднял себя и зятя вопросами о том, чем молодой человек собирается кормить семью. Он радовался, что дочка живет в соседнем квартале, и первого числа каждого месяца, с часу до двух, когда зятя не бывало дома, заносил ей чек. Зять был вежлив, неулыбчив и отстранен. Его никогда не видели рядом с женой. По улице, в те редкие разы, когда они шли куда-то вместе, он двигался на пять шагов впереди нее. На завтраке в честь обрезания первенца он торчал, торжественный, неподвижный, без улыбки, из динамичной кучки хасидов, а Идит сидела на передней скамейке, окруженная старухами, которые жадно рассматривали ее, делая вид, что рассматривают красную, с каштановыми волосиками головку внутри белого хотдога у нее на руках.

Каменские хасиды нашего города приняли Ави, как принимали всех новых братьев. Для него нашлось место за столом и место в машине, в Пурим развозившей солдатам вино, а на Хануку — пончики. Круглый пирог хасидского времени, разрезанный весенними, осенними, зимними праздниками, днями рождения и смерти отцов хасидизма и их жен, быстро исчезал перед ним со стола, на котором стояли водка, кугель, маслины, соленое печенье и много одноразовых тарелок и стаканчиков, а рассказчик подробно вспоминал то про Учителя, которого в первую лунную ночь месяца везли на лодке из Петропавловской крепости на допрос, и он силой воли остановил лодку посредине Невы, то про Учителя, после допроса в ГПУ пошедшего направо, а не налево. Ави поручили разносить по синагогам хасидскую газету, разговаривали с ним свои тихие, мало понятные непосвященным разговоры, но не прошло и года, как Шлойме сказал Мише: „Ави ослабел. Надо поддержать“.

Так на хасидском языке говорят о человеке, который начал вести себя дико.

11

В высказывании „нравится то, что получается“ есть несомненная правда. Но ведь, другими словами, это значит, что людям нравится заниматься своим делом. Между тем, большинство людей занято чужим делом — и ничего, многим нравится.

А что нравится тому, у кого получается ВСЕ?

Муж Идит, Ави Фиамента, быстрее всех в кибуце добегал от ворот до старых курятников. Ему единственному Колтан, учитель математики с такими страшными бровями, что некоторые их волоски лезли ему в рот, всегда ставил высшую оценку 100, а один раз поставил 105. В то утро Колтан задал классу письменную задачу про учеников, опоздавших в школу, и, проверяя ответы, все злее кусал брови и скреб лысину, пока не прочел Авин листок. Прочтя его, Колтан выплюнул левую бровь и закричал, указуя на Ави: „Один! Один из всего класса с головой! Единственный написал, что если три и четыре десятых ученика опоздали в школу, значит задача сформулирована неправильно! Понимаете, идиоты?! Сфор-му-ли-ро-ва-на не-вер-но!“

В пятнадцать лет Ави на спор задним ходом спустился на тракторе по двухкилометровому горному серпантину. В семнадцать его пригласили в юношескую сборную страны по баскетболу.

Перед демобилизацией сам генерал долго и безуспешно пытался уговорить Ави, лучшего в полку командира танка, подписать контракт и остаться хотя бы еще на два года.

Танки влекли Ави так же мало, как трактора, спортивные залы и университетские аудитории. Ави хотел взлететь, а не ползти вверх, как ртутный столбик под мышкой слабо простуженного школьника.

В Нью-Йорке Ави работал в фотомагазине Абермайера у входа в Северный Парк. В обеденный перерыв он покупал большой гамбургер, пепси и шел загорать. Белую рубашку вешал на куст. Один раз ее подхватило ветром, которому было где разогнаться, и долго тащило по газонам. Ави поймал рубашку на холме, над самым прудом. Поймал и остановился.

У воды широким неплотным кругом стояли афроамериканцы. В центре круга на зеленой траве лежала большая, продернутая красным, бежевая циновка. На циновке помещалось светлого дерева кресло с высокой прямой спинкой. Это кресло больше всего поразило Ави, — кто-то же тащил его на себе от самого входа в парк, куда доступ машинам был закрыт. В кресле сидел небольшой темный человек, одетый в просторное и белое, в белой шапочке.

Ави видел эту компанию в первый раз. Он знал парковых фриков. В отличие от порядочных людей, фрики приходили сюда регулярно. С двумя Ави даже познакомился, вернее, они познакомились с ним.

Худой ирландец, закутанный в свитера и тряпки, со значком больного спидом на груди и парой мохнатых терьеров, причем кобеля звали Леди Бобо, а суку — Элвис, показал Ави вытатуированный на запястье маген-давид.

— У меня был друг еврей, — сказал он. — В 82-м году он поехал защищать свою страну и не вернулся. В память о нем я вытатуировал знак вашей веры. Наша вера истинна. Ваша вера истинна. Ислам придумали люди.

Сборщик бутылок, вечно пьяный индонезиец в черно-розовой куфие, тоже почувствовал Авину национальность, предложил ему виски и через десять фраз сбился на Сабру и Шатилу.

Но то иностранцы. Местные аутсайдеры были неконтактны. Каждый из них нес свою аккуратно упакованную, социально признанную и оплачиваемую наркоманию, алкоголизм или шизофрению.

У пруда стояли местные. Ави не знал, не отличал никого из них, нет, пожалуй, одна из повернутых к нему спин в синей, с красными манжетами и поясом ливрее, показалась ему знакомой. Да, этот парень часами учился у входа в парк играть на саксофоне. Судя по стоявшей на асфальте перед ним жестянке, прохожие должны были платить ему стипендию.

Темный человек в центре круга дважды двинул в воздухе деревянным жезлом. От круга отделились двое. Ави наконец вдел руки в рукава пойманной рубашки. Двое отделились от круга, приблизились к сидящему в кресле и, потрясая руками, заговорили одновременно, из-за чего Ави не мог понять даже того немногого, что до него долетало. Человек в кресле несколько минут, не прерывая, слушал тяжущихся, а потом движением жезла вернул одного из них в круг. Другой медленно снял рубашку и лег на траву лицом вниз. Стоявшие сомкнулись. Подавляя неамериканское желание вмешаться, Ави слушал удары по телу и голос, гнусаво считавший: 12, 13, 14… 37, 38, 39. Счет кончился на сорока.

Назавтра Ави подошел к саксофонисту в ливрее и спросил:

— За что били этого парня вчера, в парке?

— Он согрешил. Первосвященник велел дать ему сорок палок, — неожиданно спокойно ответил саксофонист.

— Почему сорок?

— Так написано в святой Библии.

— Он что, и повесить может?

— Не может. Может сжечь расплавленным оловом, а повесить не может. В святой Библии нет такого наказания.

В тот же день Ави попросил у Абермайера почитать что-нибудь об иудаизме. Абермайер принес „Хасидские рассказы“ Бубера. Рассказы о хасидских Ребе очень понравились Ави. Вот где, оказывается, власть и сила. Хасидские Ребе являлись царями, пророками и первосвященниками одновременно. У них были слуги, придворные музыканты и шуты. Все граждане их царств, от водовозов до богатых купцов, считали за честь платить им дань. Правда, эти Ребе умели читать мысли, предсказывать будущее, мгновенно покрывать огромные расстояния, они владели языком растений, зверей и птиц, но для способного человека все это сегодня не составляет большого труда.

Понравилось Ави и то, что Ребе было много (и, судя по рассказам Абермайера, не стало меньше.) Умный человек открывает обувной магазин только на той улице, где уже есть не меньше пяти обувных магазинов.

Подготовка, конечно, требовалась. Хасидские раввины, кроме всего прочего, славились как великие знатоки Торы. Ави знал, что Тору учат в ешиве. Дядя Абермайера был каменским хасидом. Их ешива с большим портретом Ребе над входом располагалась недалеко от магазина, на углу 23-й и 135-й улиц.

Ави вошел в комнату с нарочито голыми стенами и почему-то зарешеченными окнами не без робости. Религиозными его пугали в детстве, когда он не хотел есть овсянку. Комната гудела и раскачивалась. Сидевшие парами за столами были погружены в свое гудение и раскачивание над большими книгами. Только один, немолодой, — стул рядом с ним был пуст, а на столе лежала перевернутая черная шляпа с золотым львом на подкладке, — поднял глаза на Ави, жестом указал ему на место рядом с собой и надел шляпу на голову. И тут произошло вот что: взглянув на лист открытой книги и прочтя первые слова „Нанявший работников и не договорившийся с ними, что они будут начинать работу до рассвета или кончать ее после заката, не может их заставить…“, Ави понял, что слова эти знакомы ему, что когда-то, до рождения, он уже видел лист Талмуда, что он много раз пересекал эту равнину с прямоугольным средником крупного черного текста, окруженного ярко-белой межой, за которой полями росли мелкие, округлые, вьющиеся знаки.

Да он ведь единственный в этой комнате знал, что такое начинать работу до рассвета. Сети на рыбных прудах заводили до рассвета. Талмуд оказался достойной вещью. Приходилось включать мозг на полную мощность. Мозг благодарно вибрировал и раскрывался.

Через десять листов Талмуда Ави начал ждать часа, когда он придет сюда. Через пятьдесят листов он познакомился с братом Идит. Через сто выученных на булавку[9] листов женился. Через сто двадцать засобирался в Израиль. На свадьбе раввин из ешивы сказал, что пятьдесят лет не встречал такого таланта, как Ави. Осталось съездить в Камень к Ребе, получить благословение, — и ты станешь настоящим каменским хасидом.

…И здесь Ави оказался самым лучшим. От сознания своего могущества он помрачнел. Никакой Ребе не был ему нужен. Он сам скоро станет Ребе. У него будут свои секретари, музыканты, шуты и слуги. Сенаторы и банкиры, подходя под благословение, будут целовать ему руку. Повредился ли Ави в уме? Трудно сказать. Внезапно хлынувшие в голову религиозные идеи в сочетании с очень низкой гуманитарной культурой и очень высоким самомнением иногда дают картину, похожую на сумасшествие.

Ави с женой приехал в наш город, был принят хасидами, пожил с ними полгода и начал высматривать людей, из которых можно будет начинать набирать свою команду.

12

Дани полулежал на широком бетонном крыльце, на которое выходят железные ворота мастерских, и смотрел на закрытые воротанапротив, у которых стояла, махая хвостом, большая рыжая собака. Собака и Дани были очень похожи.

У обоих были тонкогубые, длинные лица с покатыми лбами и развитыми мышцами челюстей. Оба были худы, жилисты и сильны. Разнило их больше всего выражение лиц и глаз. Несмотря на то, что собака была привязана к ручке двери за короткий ремень, а Дани физически свободен, несмотря на то, что солнце слепило собаке глаза и уже начинало давить, а Данина сторона еще оставалась в тени, несмотря на то, что собака, видимо, была гораздо голоднее Дани и по обязанности оглушительно лаяла, несмотря на высунутый язык и поредевшую от зноя двух летних месяцев, местами торчавшую сосульками колтунов шерсть, собака производила впечатление жизнерадостного существа. Ее умные зеленовато-коричневые глаза улыбались, а глаза Дани были мрачны, как ноябрьский вечер в Ленинграде. Иногда по ним пробегали, осветляя их, облачка мыслей, но фон, тон оставался угольно-черным, беспросветным.

И Дани, и собака ждали. Собака ждала, что ее, наконец, отвяжут и уведут в темный, тенистый склад с ведром воды в углу, ждала, что кто-нибудь из рабочих промышленной зоны — обычно это была толстая белокурая женщина или худой, взъерошенный человек из угловой мастерской — бросит ей кусок хлеба с маслом.

Дани ждал водопроводчика. Водопроводчик позвонил ему вчера вечером и сказал: „Есть работа. Приходи завтра в восемь“. Дани пришел в восемь. Сейчас двадцать пять минут девятого. Маленький водопроводчик с большими бурыми усами не любит лишних разговоров. „Возьми десять пятидюймовых труб, нарежь на них резьбу и положи в машину. Что? Конечно машиной! Кто же нарезает вручную резьбу на пять дюймов?!“

Собака дождалась. Белобрысая тетка отломила половину лепешки и не бросила, а положила на асфальт. В лепешке виднелось что-то розовое. Собака попыталась разрезать лепешку ударом верхних передних зубов, но холодная и твердая лепешка не поддалась. Собака раззявила пасть. На лепешку медленно упала длинная, прозрачная слюна. Собака опустила голову, как экскаватор ковшом поддела лепешку нижними зубами, захватила ее обеими челюстями и, подбросив, начала механическую обработку.

Восемь тридцать. По левую руку от Дани стояло рыжее ведро. В ведре лежали плитки. По правую покоился ящик с пустыми бутылками. От бутылок пахло кислым вином. Почти у Даниных ног непонятным образом рос из щели в бетоне короткий, пышный куст каперса. Это был куст укора всем нам, страдающим от жары. По его сочным фиолетовым веткам и зеленым, свежим листьям в форме сечения луковиц можно было подумать, что растет он на черноземе, у источника, или щелевые гномы поливают и кормят его.

Но Дани не видел ни пушистых цветов каперса, ни облизывавшейся собаки, ни пары воробьев, радостно, крыло в крыло летевших клевать собачье дерьмо. Перед ним, как и учили, был коридор. Мир — это узкий коридор, ведущий в сияющий замок. Коридор, в котором постоянно кричат, дерутся и путаются под ногами дети. Дети не давали покоя даже в синагоге. Маленькая девочка с блестящей мазью на лбу вбегала в синагогу с криком „Мама! Я потеряла маму!“, девочка затихала, прижавшись к отцовскому колену, но тут влетали двое мальчиков, один пинал другого, валил на пол и с криком „Смотрите, какая тряпка!“ начинал таскать по полу за ногу. Этих приходилось, бросив молитву, выгонять. Двоих же старших, которым уже полагалось молиться, а они вместо этого играли в футбол и гоняли кошек, надо было ловить и учить. Самый старший, по еврейским понятиям, уже взрослый сын, со смеющимися глазами и торчащими вперед, отчего его рот напоминал рваный ботинок, зубами, охотно помогал ловить и учить младших братьев, но сам больше гонял кошек или орал соседу, всегда сидевшему на балконе третьего этажа в длинных черных трусах: „Владимир! Что такое х…?“, всегда получая один и тот же скучнейший ответ: „То, что у тебя между ногами“. Приходилось, бросая молитву, ловить и, помня о вреде гнева, учить его самого. Попав под отцовскую длань, старший, как многие неунывающие люди, вопил на весь город.

Еще их надо было кормить. Говорят „кормить семью“, как будто не надо кормить самого себя. Когда — то Дани помогал брату, державшему ресторан. Двенадцать лет назад брат вместе с рестораном переехал в Лос-Анжелес. Иногда по почте в длинном узком конверте приходит чек. Когда Мазаль, Данина жена, хочет поговорить с мужем о деньгах, она произносит всего одно слово: „чек“. Произнесенное хриплым, ликующим голосом, слово это означает: „Деньги от брата пришли! Живем!“ Если дети просят Мазаль купить мороженое, кроссовки или мяч, а из Америки уже месяц как ничего нет, она говорит только: „Чек!“ и разводит руками. Когда же это состояние продолжается до 10–15 числа, жена садится за стол напротив Дани, читающего книгу. Это бывает часов в десять утра, когда детей уже нет дома. Дани хорошо знает, что сейчас жена страшно ударит ладонью по столу и прорычит: „Чек!“, а он будет еще цепляться за книгу, косясь на жену исподлобья, водить пальцем по строчкам, но скоро встанет, пойдет на кухню, положит в полиэтиленовый пакет два куска хлеба и отправится в промзону.

Вот он тащится по главной улице промзоны — высокий, сутуловатый мужчина лет тридцати пяти, в очках, с длинной черной бородой. На него бешено лает привязанная к мусорному бачку собака. Мимо него проезжает электрокар с огромным ящиком, наполненным опилками. Парами пролетают над ним воробьи. Слева орут: это китайцы смеха ради украли у коротконогого столяра пустую коробку, столяр кричит и замахивается на них, а китайцы смеются тихим китайским смехом. Дани не замечает ничего. Он идет мимо открытых ворот мастерских, и с каждым разом меньше ворот, в которые он может зайти.

Что же, нет у нас работы?

Почему нету? Вот коротконогому столяру, например, нужны подручные. В слесарку срочно требуется сварщик. На винном заводе уже месяц некому водить грузовик, а подрядчик Витя с опухшей рожей бегает вокруг своего мицубиши и говорит, говорит, говорит, — ищет штукатуров.

Дани же не умел ни сваривать железные полосы, ни водить грузовик, ни подгонять дверцы кухонных шкафов.

Так научился бы!

Ха-ха-ха! Ремесло — это когда видишь руками: вот тройка, вот двойка, вот полтора миллиметра; это когда, лежа в подсобке, по стуку из цеха знаешь: рабочий прислонил к папширу поддон. Нож свистит — надо смазать. Стучит — слишком сильно давит. Два удара — перерыв. Правильно: экономит остаток на большие размеры.

Учиться ремеслу и в двадцать пять лет поздно, в тридцать пять — совсем безнадежное дело. Тем более, чек вчера пришел. А зачем брат присылает тебе чеки? Чтобы ты таскал ржавые трубы? Он шлет тебе чеки, чтобы ты постигал различия между мнениями Рабби Егуды, Рабби Шимона и других мудрецов.

Иди в гудящий зал, сними с полки большую плоскую книгу, садись за стол и делай то, за что тебе присылают чеки. Делай то, во что ты веришь.

Дани бросал ржавую трубу на землю, шел в гудящий зал и брал с полки большую плоскую книгу. Но сколько он ни раскачивался над ней, разница мнений Рабби Шимона и Рабби Егуды не проступала. Оба, Рабби Шимон и Рабби Егуда, считали, что принесший пасхальную жертву, не очистив свой дом от квасного, должен получить 39 ударов ремнем. В чем же разница их мнений и почему другие мудрецы с ними не согласны?

Для того, чтобы это понять, нужно прочесть и понять коллективное мнение мудрецов.

Мнение других мудрецов оказывалось четким, ясным и логически обоснованным, но, постигнув его, Дани начисто забывал, что же сказали Рабби Егуда и Рабби Шимон.

То есть он в общем помнил их мнение, но не мог вспомнить, кто именно что именно сказал, а без этого качание над большой плоской книгой становилось мучительным. Тем более что последний чек пришел полтора месяца назад, и надо платить в магазине. Дани тащился к полке, ставил на место большую плоскую книгу, открывал маленькую толстую книгу и читал, пил крик о неправде тех, кому он завтра будет кланяться, чтобы взяли резать бумажные пачки или таскать ржавые трубы: „Угнетают они вдову и сироту, грабят бедняка и унижают слабого“.

Он брел домой.

— Чек! — кричала Мазаль, разводя руками и наступая на мужа, — чек!

Дани шел в промзону, но большинство хозяев уже пробовали и больше не хотели брать в разнорабочие этого средних лет пророка в тяжелых очках, с лысинкой и длинной черной бородой.

— Хозяин, — говорил, бывало, пророк, внезапно распахивая дверь конторки, — поставь в цеху батареи, у монтажниц же руки синие от холода!

— Ты уволен! — с неожиданным для себя бешенством отвечал хозяин, — иди домой!

— Угнетают они вдову и сироту, грабят бедного и унижают слабого, — скандировал Дани, — жертв их не принимаю я, и для молитвы их закрыто ухо мое!

— Абед, Халиль! — разносился по цеху микрофонный крик хозяина.

Братья Абед и Халиль, крупные мужчины, вставали между хозяином и пророком.

— Приезжал точильщик? — спрашивал их хозяин и смотрел в окно на Дани, который брел домой, мотая пакетом с двумя несъеденными кусками хлеба. Вечером хозяин записывал в блокноте на кремовой бумаге верже:

„Духи хороши только на чистое тело, а религия — на здоровую голову“.

Теперь только маленький водопроводчик с большими усами берет Дани на работу. Водопроводчик не обращает на Данины речи никакого внимания. Это и спасительно, и страшно обидно.

Девять двадцать. Водопроводчика нет. Мудрецы запретили нам красть у ближнего минуту времени, а он уже украл у меня 80 минут! Мы все платим за их неправду. Я поденный рабочий, значит меня можно месяц не вызывать к Торе?!

С воем подъезжает фургон, но это не водопроводчик, это алюминщик. Собака радостно прыгает на него. Алюминщик открывает дверь склада, отвязывает собаку от ручки и ведет ее, вернее, она тащит его в темную прохладу.

Дани уже не ждет ни водопроводчика, ни чека. Он ждет Учителя Справедливости. Он ждет пророка, вождя в борьбе за правду. Сам он не вождь. Он пойдет за любым, кто позовет. Учитель Справедливости придет из пустыни, пройдет через пустыню от желтых утесов над Содомскими гостиницами. Он придет из тех мест, где две тысячи лет назад написали: „Учение истинно, пока не пришел Учитель Справедливости“.

А может быть, он уже здесь?

Он уже здесь.

13

— Зельда, дочь Беллы; Эфраим, сын Гиты; Рита, дочь Розы, — голос Миши, отрывисто читавший по длинной записке имена, вытолкнул Ави из состояния, в которое впадают евреи в Субботу, после первой половины долгой утренней молитвы, когда кантор начинает читать записки с именами больных и просьбами об их исцелении.

Ави сидел в углу синагоги, у книжного шкафа, там, где из коридора вытекал свет. Поэтому он сразу увидел нить. Мимо него, плавно кружась, спланировала окутанная белым талитом фигура Француза, качнулась к шкафу, отпрянула, — и тонкая малиновая нить, мелькнув в луче, потянулась за ней.

Француз не заметил нити. Он продолжал плавно, медленно поворачиваться и встряхивать концами талита.

— Нехама, дочь Брахи, Владимир, сын Авраама, Хая, дочь Ривки…

Пришло время вернуться в себя, встать, подойти к биме и назвать имена своих больных: Масуда дочь Фархи, Маклуф сын Моше, Дора дочь Ольги, — но молящиеся продолжали раскачиваться, глядя в книжки, кто-то опустил голову на руку, кто-то беспорядочно двигался по свободному от стульев пространству в центре синагоги. Двое ребят рядом с Ави тихо разговаривали, но их сонная, монотонная речь не мешала Мише читать имена, многие из которых звучали уже привычно, потому что их читали из Субботы в Субботу, имена хронически больных матерей и отцов.

— Людмила, дочь Ольги, Виктор, сын Моше, Исраэль, сын Доры…

Француз встрепенулся, прошептал Мише на ухо, тот громко повторил: Колет дочь Фортуны. Малиновая нитка как будто исчезла, но тут же Ави увидел, как на нее налетел подошедший к Мише Борис.

Борис невольно дрыгнул ногой, нитка натянулась, попала в луч.

— Роза дочь Черны, Лариса дочь Розы.

За Борисом на нитку налетел Коган, за ним другие. Миша повторял:

— Дорит дочь Гиты, Хава дочь Шалвы, Ханан сын Эльзы.

Назвавшие имена отходили от бимы, но не садились. Они делали слабые, странные движения, как будто поправляя новые брюки и пиджаки.

— Шимон сын Рафаэля, Виктор сын Сасона, Рухама дочь Шиндл, — и все, иссякли на сегодня имена. Стукнула, открываясь, тяжелая Книга Пророков, встал со своего места франт Мошковский, наш лучший чтец, а Ави все сидел, завороженный, в своем углу, не в силах встать и не зная, как дать знать молящимся, что все они запутались в малиновой нитке, которую видит только он один.

— Если Мошковский тоже запутается, — решил он, — встану и скажу.

Но как только Мошковский налетел на нитку, с другого конца синагоги раздался протяжный крик:

— Бог не с вами! Бог сказал: „Молитвы вашей не принимаю я! Жертвы ваши противны мне! Благовония ваши — смрадный чад!“

Ави привстал и увидел, что кричит незнакомый ему (у Ави не было памяти на лица) чернобородый мужчина в непрозрачных очках, с разгневанной, довольно интеллигентной физиономией:

— Сироту и бедняка обижаете вы! Долю священника съедаете!

— Ну! — густо рыкнул Машковский, налетев на нить, и не глядя разорвал ее и отбросил в воздух. Нить упала на пол, и сразу стало видно, откуда она: из закладки, из малиновой закладки массивной Гемары.

И все запутавшиеся, заметив нить, стали рвать ее, стряхивать с пиджаков, стаптывать с ботинок, при этом наседая и крича на чернобородого, который скоро оказался около бимы, и вытесняя его из синагоги.

— Идиот! — кричал своим богатым баритоном Мошковский уже из коридора. — Мы не виноваты, что тебе нечего есть! Мы не виноваты, что ты не работаешь! Вон отсюда!

— Кто это? — спросил Ави у застенчиво улыбавшегося Миши, — что ему надо?

— Это Дани, — ответил раввин. — Ему кажется, что его не вызывают читать Пророков. Его вызывали две недели назад, но он, видимо, забыл.

Публика вернулась, освеженная. Мошковский открыл книгу и начал читать, подчеркивая айн и хет:

— Слушаете вы и не слышите, смотрите и не видите! Отмойтесь, очиститесь, удалите зло поступков ваших от очей моих, перестаньте творить зло. Учитесь творить добро, требуйте справедливого суда…

Ави вышел на улицу и сразу заметил чернобородого. Тот стоял у особенно синего, как всегда при потеплении, куста розмарина и спокойно, как будто не его только что выгнали вон, рассматривал пчел с мохнатыми спинками, кратко и крепко обнимавших синие цветы. Ави подошел к чернобородому. Они быстро сговорились.

14

Их было двое. Двое — это так, пара. Вождь и его последователь? Хорош вождь, у которого один последователь. Вот вождь и его последователи — уже другое дело. Даже если последователей всего двое. Пока двое. Скачок от группы из трех до группы из четырех — количественный скачок. От двух до трех — качественный. Третьим в компании Ави стал, как это ни странно, солидный, серьезный Француз. Он упал в руки сектантов, как немного перезрелый, но еще вполне съедобный плод.

В нашем городе десять досок объявлений, и, когда умирает человек, на всех десяти досках приклеивают большой стандартный линованный черным лист бумаги с черной каймой — бланк, в котором от руки написаны имя, отчество и фамилия покойного, время и место похорон и адрес дома, где будут в дни траура сидеть на полу и низких скамеечках родные. Через семь дней на досках появляется сообщение о том, что исполнилось семь дней со дня смерти такого-то. Траурный бланк появляется и на тридцатый день, и часто в годовщину смерти. Таким образом, о смерти каждого жителя сообщается как минимум тридцать раз. Часто траурные плакаты сообщают о смерти иногородних родственников наших соседей, так что свежему человеку начинает казаться, что люди вокруг умирают целыми улицами. Раза два-три в год окрестные арабы убивают сторожей, ночных шоферов, подрядчиков или солдат. У дома покойного, на страшной жаре, вокруг белой машины с телом собирается огромная толпа. Хромой парень в большой белой кипе раздает книжечки псалмов, брат или дядя от лица семьи просит публику вести себя сдержано, старший сын, плача в микрофон, просит у убитого отца прощения. И все в городе, даже уроженка пивного ларька Валентина, даже дебильный мальчик в тюбетейке, даже опухшая Браха, которая ходит открывать консервы на улицу и, возвращаясь, заливает маслом ступени, даже они знают, что произошло.

Француз родился и вырос в Париже, потом жил в Нью-Йорке. В Париже о смерти соседа можно узнать, только если он был министром, в Нью-Йорке о ней не узнаешь никогда. Смерть на Западе дело сугубо частное, молодому человеку, если он не врач, смерть чужих людей не видна. Интенсивность наших черно-белых смертей поразила Француза. К тому же в тот год, когда он приехал, арабы устроили у восточных ворот засаду, и погибло сразу пять человек; двое мужчин — известный всему городу историк и мастер по ремонту холодильников, оба нестарые, — умерли от инфаркта; семитрейлер расплющил машину, в которой ехал местный солдат с невестой, а через месяц двое восемнадцатилетних пацанов, возвращаясь из Эйлата, не вписались в поворот и упали в двухсотметровый кратер.

Все это, по глубокому убеждению Француза, значило только одно: Всевышний на понятном нам языке требует от горожан изменить их преступное поведение, но горожане не слышат. А хасиды, ухо общины, сердце общины, вместо того, чтобы указать глухим на гремящий громкоговоритель, продолжают как ни в чем ни бывало читать за рюмкой водки послания рава из Камня, скандировать с пятилетними детьми псалмы и раздавать им конфеты. Долго крепился Француз, долго молчал и дулся, уверенный, как многие интровертные люди, что окружающие знают и понимают, о чем он думает, потому что мысли такой интенсивности, мысли, которые гораздо реальнее этой вшивой реальности, выше домов, толще древних оливковых стволов и величественнее закатных облаков, не могут быть не видны окружающим. А смерти все множились. А хасиды все не менялись. Француз несколько раз тихим голосом, как бы подталкивая, заговаривал с Мишей, запиравшим синагогу, но Миша отвечал механически-недоуменно: мы делаем то, что велит рав, а раву наше положение хорошо известно, что если бы не псалмы, которые читают дети, нас бы давно всех вообще убили.

— Но Рамбам, Рамбам черным по белому пишет, — кричал Француз уже при всех, на исходе Субботы, — что если на общину обрушивается несчастье за несчастьем, раввин должен вынести на улицу свиток Торы и объявить общественный пост, а люди должны надеть на себя мешки, раскаяться и возопить к Господу! — на что все смущенно опускали глаза. Кто-то с кривой улыбочкой посоветовал Французу обратиться непосредственно к главному городскому раввину. Хорош бы он был!

Только Ави, редко теперь бывавший в синагоге и оказавшийся там на исходе Субботы, тронул Француза за плечо и тихо сказал:

— Приходи завтра в девять к банку. Поговорим.

Француз не понял и не спросил, зачем ему приходить к банку, но почему-то сразу успокоился и замолчал. На следующий вечер в девять он стоял спиной к банку, возле доски объявлений с огромным полуоторванным сообщением о начале записи детей в детские сады, удивленно глядя на переходивших дорогу Дани и Ави. Это была неожиданная пара. Еще больше он удивился, когда пара, сделав ему знак, повернулась и пошла, а он — за ними, в сторону незаселенных домов. Они зашли в темное парадное, поднялись по нежилой, с остывшим запахом краски лестнице. Ави толкнул дверь квартиры. Внутри было пусто, светло и гулко.

— Здесь, у окна, — сказал ему Ави, — мы поставим шкаф для свитков. А тут будет бима.

— Люстру, — Дани указал пальцем на голую лампочку, — надо купить большую лампочку и люстру. Я вешал люстры.

— Купим другую лампочку, а ты повесишь люстру.

— Что вы собираетесь здесь делать? — спросил Француз.

— Мы будем здесь молиться. Там больше нельзя молиться. Та синагога полна мертвых молитв. Незачем называться хасидом, если ты молишься в той синагоге. Вчера ты говорил правду. И что, хоть один был готов тебя выслушать? Настоящие хасиды должны начать на чистом месте.

Француз не нашел слов. Он просто протянул правую руку Дани, а левую — Ави. Этому жесту его научили в Нью-Йорке. Ави и Дани, не отпуская рук Француза, переглянулись и тоже взялись за руки. Так они стояли под лампочкой, улыбаясь и держась за руки. Дани чуть слышно загудел, потом громче, обозначились слова, и трое запели, качаясь в такт, двинулись, медленно, а потом быстрее и быстрее, закружились, гулко застучали ногами. Через минуту из единственного в черном доме желтого окна неслись топот и крики:

— Не тужите, хлопцы, что же с нами будет. Мы поедем на Камчатку — там и водка будет. Не тужите, хлопцы. Что же с нами будет. Мы поедем на Камчатку — там и водка будет. Не тужите, хлопцы. Что же с нами будет. Мы поедем на Камчатку — там и водка будет!

15

Участок подержанных и разбитых машин возле Нес-Ционы похож на гигантскую застывшую автокатастрофу, в которой сотни машин не только врезались друг в друга, но, взлетев, попадали друг на друга с неба.

Ворота участка широко распахнуты: заходи, смотри. В глубине, под навесом, откинувшись на спинки белых пластиковых стульев и заложив руки за головы, сидят двое мужчин. В воздухе между ними, как огромный математический знак бесконечности, парит двойной зевок.

— Заходи.

Под ногой хрустят пересыпанные землей и битым стеклом автомобильные кишки.

Бетономешалка острым, как у тираннозавра, хвостом проткнула капот фургона. На платформе от грузовика, на подушке из циклопических шин, лежит перевернутый микроавтобус. На нем, свесив наружу обрывок разбитого в белую крошку лобового стекла, криво сидит фольксваген. Он упал бы, не оплети его дерево. Таких бутербродов — сотни. Мотороллеры белогрудой стайкой. На груди переднего черным мелом написано: „Без ключей“. Из слепых бронированных камер построены башни.

На верхнем этаже ближайшего к забору бутерброда, в кабине бесколесного лендровера лежал в один июльский полдень Саша Боцина и смотрел в субтропические заросли за забором. Саша воображал себя (то есть был) одновременно пилотом, штурманом и пулеметчиком американского боевого вертолета. Об этом свидетельствовали штаны, майка и кепка в маскировочных разводах, а также татуировка U.S.ARMY на левом плече.

Жара давила, но был какой-то неощутимый ветер, иначе что двигало по поляне полиэтиленовый пакет?

Слева шумело междугородное шоссе. Шоссе не шумит? Хорошо, машины, проезжая по шоссе, шумели.

Время от времени, чтобы не заснуть, Саша выпускал одиночный выстрел по рекламному телещиту над перекрестком. Близились выборы, и вместо смело задуманных йогуртов, кадров из будущих сериалов и рекламы банковских ссуд на экране быстро сменялись кандидаты. Одному Саша попал в галстук. По другому промазал: низко взял.

Кусты зашуршали и качнулись. Саша взял край полянки на прицел и приготовился размозжить любого, кто выйдет из зарослей, будь то тигр, вьетнамец или собака, но на полянку выехал некто настолько неожиданный, что Сашин лежавший на гашетке палец разогнулся, а сознание полезло в память за подходящим словом.

— Робот, — прошептал Саша, глядя на одетого в коленчатое железо всадника на сером осле. — Робот, — повторил он уже неуверенно, потому что роботы вроде не носят на поясе длинных мечей, а головы их не украшают павлиньи перья. Нет, это не робот. Это… ну?! — Рыцарь, — выдохнула память. — Рыцарь!

Рыцарь тяжело спешился, привязал осла к облезлому стволу эвкалипта и поднял правую руку, как будто хотел посмотреть на часы. Он явно кого-то ждал. Потом вытянул из ножен меч, сделал несколько выпадов, пару раз рубанул по верхушкам кустов, сипло, как простуженный петух, потрубил в рог, — и кусты на другой стороне поляны раздвинулись, пропустив другого рыцаря. Его решетчатый шлем напоминал микрофон начала шестидесятых годов.

Рыцари сошлись в центре поляны, прикоснулись к нагрудникам, подняли забрала и заговорили по-русски. Появление русскоязычных рыцарей в джунглях Южного Вьетнама, между Реховотом и Нес-Ционой не удивило Сашу. Удивили, то есть потрясли его латы. И, вполуха слушая беседу, Саша все решал для себя и не мог решить: у кого из двоих форма круче?

— Я бы считал вас бесчестнейшим из рыцарей…

— Прошу отложить сражение. Трое лучших лучников ушли в армию…

У правого потрясающая нагрудная пластина в форме витой раковины. Но шлем, шлем у левого интереснее.

— Бюджет срезан наполовину. Нет денег даже на шлемы.

— Лившиц кует в долг.

— Рыцарь будет одолжаться у еврея?

— Ну, это не ново.

У правого наплечники с гравировкой, а у левого — так, гладкие.

Зато какие у левого стальные туфли! У правого — проще. Но шпоры!

Шпоры правого рыцаря, черные, с золотистым зубом колесики решили дело. Разглядев их, Саша прямо из кабины вертолета сиганул вниз. От удара он упал перед правым рыцарем, Костей Ланкастером на колени и, не вставая, простер к нему руки и тонким голосом попросил: „Примите меня! Я тоже хочу“.

— Рыцарь ли вы? — машинально спросил отпрянувший Ланкастер.

— Да! — ответил Саша, хотя был рыцарем только по отцу.

Через два дня, на той же поляне, стоя теперь уже на одном колене, Саша повторял за Ланкастером слова присяги: „Рыцарь клянется бороться со злом. Рыцарь клянется защищать бедных, вдов и сирот. Рыцарь клянется по первому требованию сеньора являться с оружием и не щадя жизни, до последней капли крови защищать великое дело Ланкастеров. При этом рыцарь клянется постоянно помнить, что он находится в игре и причинение вреда другим участникам игры недопустимо. Рыцарь клянется избрать себе недоступную Прекрасную Даму. Рыцарь клянется мечтать о том, как после смерти он попадет в замок Короля Артура и будет восседать вместе с ним за круглым столом“.

Лившиц согласился-таки отковать для Саши доспехи в долг. В гараже, где состоялась примерка, не было зеркала. Саша залез на горку шин и смотрелся в заднее стекло микроавтобуса. Искаженное выпуклостью стекла, огромное стальное чудовище впечатляло.

И действительно, когда той весной Саша в новых доспехах, на белом осле проезжал по улицам Ашкелона, Ашдода и Ришона, десятки юношей подходили к нему и записывались в войско Ланкастеров.

От Гедеры до Хедеры не было рыцаря сильнее и краше Саши Боцины.

Он быстро научился владеть мечом, стал непобедим на турнирах, достреливал из лука от забора участка разбитых машин до самого шоссе, и настал день, когда он, именно он, а не Костя, по песчаным холмам повел войско на ненавистных Йорков. Белели вдали башни Ришон ле-Циона, сжимались предвечерние облака, чернели кусты. Прекрасная дама с рекламного щита протягивала к Саше руки. В правой у нее была одноразовая ложечка, в левой — стаканчик томатного мороженого. На гребне холма Саша столкнулся с рыцарем в решетчатом шлеме. Под Сашиным мечом шлем смялся, как проволочная корзинка.

Потом — тишина. Потом крик: „К дороге тащите, быстро! Скорую! Чтобы все на месяц умерли!“. Потом — хруст кустов, топот разбегавшихся, нарастающий вой сирены и во внезапно наступившей темноте длинные световые лопасти мигалки.

16

Глава Йорков отделался сотрясением мозга. Израильская полиция не вмешивается в разборки маргинальных групп. Сашу не искали. Он зарыл доспехи в песок, перестал показываться в Нес-Ционе и записался на курсы компьютерного черчения.

Вместо занятий Саша шлялся по приморским улицам Тель-Авива, скоро познакомился с крашеными неграми (группой подростков, изображавших современных рэп-негров, в частности, красивших лицо и тело в черный цвет) и, чтобы стать одним из них, должен был совершить банапуту, обряд посвящения.

— Когда ты первый раз намажешь рожу ваксой и разопрешь ноздри ватными тампонами, ты не станешь негром, ты не встанешь негром. Ты в лучшем случае станешь просто зеброй.

— Сначала ты должен сделать банапуту, да-да. Ты теперь должен сделать банапуту. Как это круто, да-да. Это круто. Только ты, только ты и банапута.

Тель-авивское утро, в витринах блестят золотые жилки. Наркоманка моет голову из пластиковой бутылки. Уже стучат вилки. Воют газонокосилки. Кто-то откинулся. Его кладут на носилки.

— А ты с утра должен сделать банапуту. Ты с утра будешь делать банапуту. Как это круто, да-да. Это круто. Только ты, только ты и банапута.

— Пи-Пи-Три залез на дерево и цеплял проходящих баб за прически голландскими граблями. Акуна и Снуп сперли бочку мороженого и ели его саблями. Бурак размотал по улице барабан кабеля. Вапук и Джоп двух таиландцев ограбили.

— А ты какую будешь делать банапуту? Ты какую придумал банапуту? Чтоб было круто, да-да. Было круто. Только ты, только ты и банапута.

— Хочешь покрасить ваксой легавого? Хочешь сделать нашим легавого? Вот этого, марокканца корявого. Заманим во двор, — и на ура его.

17

Сашин папа, Альберт Маркович Боцина, не любил знать лишнее. Увидев, что Саша сильно испуган и почти не выходит из дому, Альберт Маркович не стал дознаваться, что именно натворил или, не дай Бог, совершил на этот раз его сынуля. Он только спросил:

— Сашулька, тебе надо в Украину уехать или к тете хватит?

— К тете, — тихо ответил Саша, и вскоре уже сидел на скамейке перед банком, в самом центре нашего городка.

В смысле костюмов городок был бедненький. Саша решительно не знал, что выбрать.

Выделялись поселенки с красивыми разноцветными обручами поверх косынок. Глядя на них, Саша еще раз пожалел, что при его телосложении в женское платье не переоденешься.

Пожалуй, хороши были подбитые пробкой шлемы и толстые защитные жилеты солдат, но пойти в армию — значило бы под страхом тюрьмы ТРИ ГОДА носить один и тот же костюм.

Решение пришло на третий день и, как всегда, само. Из тендера мицубиши вылез и подошел к банкомату человек в черном блестящем шелковом халате, белых чулках и толстых башмаках с пряжками. Первенствовала в его одежде шапка: меховой бочонок, похожий на откормленного свернувшегося черного кота. Две черных пружины выбивались из-под шапки и упруго качались у плеч. Лицо было гордое, серьезное и спокойное. Пересчитав купюры и сунув их во внутренний карман халата, человек прозондировал взглядом стоявшего перед ним восхищенного Сашу и сделал вот что: снял свою роскошную шапку и, поднявшись на цыпочки, крепко нахлобучил ее на Сашину голову.

18

Вооружившись Сашей, Ави решил, что можно начинать войну с бывшими товарищами: двум каменским хасидизмам, по его мнению, в нашем городке не было места. Минуточку, дорогой автор. Объясните, пожалуйста, почему Ави не назвал основанный им религиозный толк своим именем, а всячески пытался выдать его за каменский хасидизм?

А почему мастера с Малой Арнаутской улицы всегда выдавали сшитые ими джинсы за „Вранглер“? Потому что спрос на джинсы „Вранглер“ больше, чем на „Малоарнаутские“. Раскрученный брэнд, как говорят в России. Но ведь даже портной с Малой Арнаутской постыдится (испугается) продавать свой товар рядом с фирменным магазином „Вранглер“! Портной, может, и постыдится. А торговец поставит лоток с поддельными джинсами прямо напротив фирменного магазина, ночью попытается фирменный магазин сжечь, а если магазин не сгорит, подаст на его хозяев в суд за торговлю поддельным товаром и докажет, что только его арнаутские штаны и есть настоящий „Вранглер“.

Так поступил и Учитель Справедливости Ави. Первый бой с конкурентами из нашей синагоги он назначил на первый вечер Хануки, когда евреи в память о победе над греками и чудесном негасимом масле зажигают масляные светильники.

Каменская община делает это с особой торжественностью. Справа от входа в банк устанавливают девятисвечник такой высоты, что зажигать приходится с крыши. У подножия девятисвечника ставят стол с волчками и пончиками, магнитофон и динамики. Кто-нибудь остается при пончиках, а Миша с канистрой масла, фитилями и коробком особых спичек, каждая длиной и толщиной чуть не в палец, по приставной лестнице лезет на крышу. Запалив светильник, Миша всегда оглядывается.

Банк стоит на холме. Вечера в январе черны, Миша близорук. Он видит только огни. Огни расширяются, дрожат и сливаются во влажном воздухе, и все их источники — фонари вдоль шоссе, витрины, освещенные окна домов — кажутся рядами горящих масляных светильников.

Вот Миша открыл и встряхнул канистру с оливковым маслом, купленным у араба-садовника. Масло, как всегда зимой, загустело, кусочки маслин и обломки косточек казались льдинками. Миша медленно, стараясь удержать их в канистре, наполнил крайнюю левую и среднюю чашки светильника, полез в нагрудный карман за фитилями — и вздрогнул весь, всем телом и всеми нервами, как может вздрогнуть только человек, которого в совершенно пустынном месте внезапно хватают за руку.

Загрузка...