— Отойди отсюда! — тонким голосом, с русским акцентом сказал державший его за запястье незнакомый дюжий хасид — Отойди, я сказал, — повторил хасид, — ты не будешь зажигать. Учитель Справедливости будет зажигать!

Миша опять содрогнулся: лицом к лицу с ним на краю крыши стоял сумасшедший.

Боковым зрением Миша увидел голову, грудь — и еще один черный человек перекинул ногу и оказался на крыше.

— Ави, — рванулся к нему Миша, пытаясь вырвать руку из тисков сумасшедшего.

Солдаты и дети у стола с пончиками гыкали и показывали пальцами на прыгавшие по крыше черные фигуры. Они были уверены, что хасиды изображают бой маккавеев с греками. Когда огромный хасид схватил Мишу сначала за руку, потом за бороду, и, сделав обманный финт левой, прямым в подбородок послал Мишу в темноту, снизу раздались аплодисменты.

Наши победили. Ави наклонился над светильником. Стекло помутнело и осветилось. Ударила музыка. Началась раздача пончиков.

19

Новая игра нравилась Саше. Ему нравилось окунаться по утрам в квадратный белокафельный бассейн, нравилось привязывать ремешком к руке и надевать на лоб черные ступенчатые коробочки. Потом Саша закутывался в белое шерстяное пончо с кисточками на углах и раскачиваясь повторял за Ави похожие друг на друга фразы. Это успокаивало. Днем он в своем роскошном костюме и, главное, в шапке гулял по улицам, смотрел, сидя в тетином кресле, русские телепрограммы, а когда уставал от бесконечной тетиной еды, шел в пустую квартиру и отдыхал на коврике, глядя в белый потолок.

Тетя, впервые увидев Сашу в черном шелковом халате и меховой шапке, смертельно испугалась и позвонила брату. Альберт Маркович ее успокоил:

— Ты что, Сашульки не знаешь? Сашулька везде грязи найдет. Они оружие носят? Не носят. Ну и слава Богу. Ты лучше скажи, как твой сахар.

Иногда, поздно вечером, Саша звонил домой. Попадая на маму, он вешал трубку, с папой же разговаривал всегда одинаково.

— Это ты, сынок? — спрашивал папа.

— Да, — признавался Саша.

— Как твое ничего? Нормально? — скорее констатировал папа.

— Да, — не спорил Саша.

— Ну, иди отдыхай, сынуля. Час поздний.

Что же касается необходимого в любой игре действия, Саша чувствовал, что будет, будет действие. Бой на крыше освежил его, как катание на горных лыжах. Только Ави все приставал с разговорами про русских — чего они хотят, да чем бы их привлечь.

На все расспросы Саша отвечал, что русские до сих пор носят синие джинсы, кроссовки и замшевые куртки, а молодежь — тренировочные костюмы „Адидас“, хуже арсов.

Ничего не добившись от Саши, Ави начал потихоньку высматривать кого-нибудь, понимающего глубины русской жизни, и остановился на буролицем инвалиде с шахматной доской, всегда сидевшем на скамейке у входа в городской сад.

20

Многие бомжи, приехавшие в начале 90-х годов в Израиль из России, почему-то называли себя афганцами. Старший лейтенант Горчаков, голубоглазый человек с набрякшим лицом, на протезах, действительно отбыл в Афганистане девятнадцать боевых дежурств. Запомнилось мало. Ярких воспоминаний вообще было немного.

Вспоминалось, как дедушка Сей Саич (Евсей Исаевич), качая Горчакова на колене, приговаривал: „Мы из тебя, Ромка, настоящего мужика сделаем“.

И сделал: по тринадцатому году Горчаков был отдан в Суворовское.

Тренер секции бокса сказал: „Ты, рыжий, мне здесь всех воспитанников поубиваешь. Мне психов не надо. Иди шахматами занимайся“.

Шахматы так шахматы.

Гарнизон, куда Горчакова распределили, описывался одним словом: пыль. Антенны были мохнатыми от пыли. В степи, за проволокой, пыльные ветры съедали горизонт. Масло хрустело на зубах. Пыльными были простыни и овцы на бескрайнем гарнизонном плацу. Начальник гарнизона злился: вместо специалиста по системам связи ему прислали Горчакова из общевойскового. Горчакову поручили овец и бурых свиней. Замначальника, майор Нефедов, мягко шутил: „Я иду на тот конец — Горчаков е…т овец. Я иду с того конца — Горчака е…т овца“.

Когда же долгожданный специалист был прислан, Горчакова с шофером послали встречать его на аэродром. Они приехали в райцентр за полтора часа до самолета. Двигаясь четким строевым шагом, Горчаков ревизовал все четыре городских магазина. Шел 89-й год. Михаил Сергеич Горбачев побывал здесь до него. На вопрос о водке продавщицы даже не качали головами. Но Горчаков уже не мог остановиться. Бешенство гнало его сквозь редкий строй серых трехэтажек. На окраине, где кончались дома и начинались юрты и домсараи, Горчаков налетел на заведение Казарман, большую юрту с широко открытой белой деревянной двустворчатой дверью. На левой створке черными славянскими буквами, в столбик, было написано: „Меню: шорпо, лагман, пельмени, аш-лян, манты, дымдян, жареный курдюк“. На правой створке под заголовком „напитки“ значились чай, кофе, кымыз, айран, максым, лимонад и ак-суу.

У входа на винтовом табурете сидела каракалпачка и вязала красный носок. Выслушав Горчакова, она взяла у него портфель, ушла в темноту юрты, и Горчаков сначала услышал и только потом унюхал, как из канистры в бутылки льется самогон. Горчаков заплатил за две и получил на закуску длинный ломоть дыни. Он сделал долгий глоток и зажевал. Даже сквозь самогонный смрад дыня пахла рыбой. Горчаков встал и, периодически прикладываясь к бутылке, полетел. Мимо него в жарком, пыльном мареве влеклись каракалпаки. Их плоские лица с водянистыми прорезями глаз цветом и выражением походили на глухие глинобитные стены.

Самогон был стратегический, с маковыми головками. Первый приступ асфальтовой болезни свалил Горчакова на пустыре. Он встал, отряхнул ладони и колени, отфутболил конченую бутылку, глотнул из новой и огляделся. Плац. Овцы. А где свиньи? Слева — столовая, справа — антенны. Нет, это не база. Надо на аэродром. Идти направо, через город. Горчаков пошел. Это было как африканский ковер: черные полукружья юрт, серые квадраты домсараев, облачка овец на светло-желтой пыли пустырей. Там, где Горчаков падал, на ковре оставались темные пятна от его коленей и четкие, похожие на птичьи, следы растопыренных пальцев. Он шел и вроде шел куда надо, но трехэтажки все не начинались. Каждый раз, отмечая это, он пытался повернуть направо еще резче — и каждый раз натыкался на глухую глинобитную стену.

Потом на краю сознания появилось новое, страшное: стая подростков, штук восемь. Они тянулись за Горчаковым, не нападая и не стараясь окружить, видимо ждали, что он окончательно отрубится или зайдет в тупик. Помочь мог только патруль. Патруля не было. Справа в глинобитной стене мелькнул проход. Горчаков кинулся туда. Шайка метнулась за ним, разорвавшись надвое. Горчаков прижался к стене спиной и вырвал из кобуры табельный пистолет. От выстрела в голове его сверкнула молния, при свете которой он заметил, что даже теперь скуластые лица нападавших не выражают ничего.

На гауптвахте Горчакова навестил майор Нефедов.

— Погулял? — весело спросил майор, — овцы осиротели без тебя. Чихают, плачут. Свободу выбора знаешь? Трибунал или интернациональный долг — вот твоя свобода выбора.

„Ну, прямо, — подумал опытный Горчаков, — протокола-то не было“.

Нефедов брал на пушку: выбирать приходилось не между Афганистаном и трибуналом, а между Афганистаном и пыльными овцами. Овец Горчаков не хотел сильнее. Через месяц он уже полз на бронетранспортере по Салангскому ущелью, где Александр Македонский потерял треть войска, и это при том, что стингеров у местных тогда еще не было. Английский журналист Майкл Вуд, путешествуя по следам Македонского, видел на обочине дороги, что идет по днищу Салангского ущелья, обгоревшие остатки горчаковского бронетранспортера.

Койка Горчакова в Саратовском госпитале была у самого окна, под окном. Горчаков видел только небо и водосточную трубу, сначала блестящую от дождя, потом мохнатую от снега. После укола трубу хотелось обнять. Потом хотелось выть в эту трубу. Потом — сорвать ее и разбить ею мир. Горчаков не просил морфия, не просил омнапона, не просил промедола. Он просил водки. „Выпишешься — выпьешь“, — отвечала на бегу сестра».

Он вернулся в Ленинград в мае 90-го. Через неделю сводный брат выставил его рюкзак на лестницу. Горчаков переехал в Катькин сад. Он очень хорошо играл в шахматы на деньги. Половину выигрыша отнимали двуногие в тренировочных штанах с широкими лампасами. Все, что он не успевал пропить, отбирали двуногие в серых штанах с узкими красными лампасами. Плюс холод по ночам. Плюс дождь.

Как-то в сентябре, глядя, с каким мучительным трудом встает солнце, трясущийся Горчаков подумал, что в Израиле, должно быть, теплее.

Так оно и оказалось. А еще оказалось, что безногому в Израиле полагается больше, чем двуногому. Выяснилось, что местные много чего должны ему, Горчакову, и не подлизываться надо, а брать за горло твердой рукой.

Горчаков получил пенсию и бесплатную комнату в нашей так называемой гостинице. В комнате можно было, ударяясь локтями о стены, выстирать в раковине трусы и майку, повесить их на веревку, натянутую для увеличения длины из угла в угол и лежать под ними. С трусов и майки капало. Уворачиваясь от капель, Горчаков опять ударялся о стены. Пришлось, как в Питере, переехать в городской сад. Для жизни Горчаков выбрал ближайшую к входу скамейку, с одной стороны уместил мешок с бутылками, с другой — шахматную доску. Желающие с ним играть быстро перевелись. По вечерам Горчаков часто вместе с мешком падал со скамейки. Бутылки почему-то не бились. Как-то мы с соседом поднимали Горчакова, чтобы не простудился, лежа на асфальте. Он был очень тяжелый.

Вдруг Горчаков исчез. Прохожие заметили это, решили, что он умер, и ошиблись, — Горчакова подобрала Людмила. У Людмилы рос Вовка. Горчаков сходил с Вовкой в тир и показал ему ходы шахматных фигур. В Людмилиной квартире, в чистоте, было неплохо: салатик, закусочка. Но водка, если в ней жить, размывает скалы и покрепче Горчакова. Сидит, спит у телевизора, вдруг опс — обоссался. А еще несчастные любят вымещать свое несчастье на тех, кто их жалеет. Оно и безопаснее. Широкое Людмилино лицо было хорошей мишенью для кулака, и, хотя Людмила быстро научилась увертываться, иногда Горчаков попадал. Русская женщина безропотно вытрет обоссаное кресло, со словами «на, трясогуб, опохмелись» отдаст тебе последние пять шекелей на пиво, примет как деталь пейзажа своей судьбы твою набрякшую харю, — но это когда она смотрит на твое безобразие собственными глазами, а не глазами своего гораздо более любимого и единственного, чем ты, сына.

Горчакова вернули на скамейку. Прохожие решили, что началось воскрешение мертвых, и начали готовиться к жизни будущего века, но она не наступила.

Соцработник Гольдберг, жалевший Горчакова, как танкист танкиста, выдавал ему пенсию мелкими частями, так что умереть от водки и голода не удавалось.

Общения, милого сердцу скандала тоже не выходило: Гольдберг не понимал мата, соседи по столу в бесплатной столовой только скорбно сопели, глядя, как Горчаков поедает их сосиски, полицейская машина аккуратно объезжала его, лежащего на проезжей части. Глинобитная каракалпакская стена сомкнулась вокруг старшего лейтенанта.

Горчаков впервые ослаб духом. Когда на его скамейку присели двое молодых, один из них русскоязычный, и стали расспрашивать о житье, Горчаков против обыкновения не покрыл их матом, а стал жаловаться на Израиль, на Гольдберга, вытер кулаком слезы, сел с ребятами в машину, поехал с ними в их пустую квартиру — да там и остался.

21

— Переводи как следует! Точно переводи! Скажи ему: если он будет бесплатно наливать хотя бы раз в неделю или раздавать водку, самую дешевую, «Балалайку» по бутылке на брата, все русские к нему прибегут. Все приползут. Скажи ему, переведи.

Саша покорно перевел.

— А женщины, — спросил, подумав, Ави, — они тоже пьют?

— А женщины? — перевел Горчакову Саша.

— Ну, женщины. Бабы будут ненавидеть. Могут заяву написать. А на что ему женщины? Он что, всем нравиться хочет? Так не бывает. Мужчины любят — бабы ненавидят. Евреи любят — русские ненавидят. Нет, слушай, скажи ему, бабам пусть жратву выдает — сахар, кур. Только в другой день. А мужики чтобы молчали, кто их поит. Пусть им в другой день и в другом месте наливают. Тогда и те, и те за него проголосуют. Давай лист бумаги, пока я добрый! — Горчаков был уже хорош. — Я ему обращение напишу, письмо в поддержку! Все за него проголосуют!

Ручка и лист были выданы Горчакову немедленно. Он написал:

«Сограждане! К вам обращается капитан Горчаков, боевой офицер, потерявший ноги в Афганистане. Израиль заманил меня лживыми обещаниями и обманул, как всех нас. Многие притворялись друзьями. Они ждали только первого предлога, чтобы выставить на улицу. Все отвернулись от меня. Я, боевой офицер, ночевал на скамейках. Только Ави, — как его фамилия? — только Ави Фиамента протянул мне руку. Только благодаря ему я получил кров и новую надежду. Ави Фиамента — настоящий человек. Я призываю всех вас голосовать за него!»

22

Записывая Горчаковское письмо, я чувствовал неудобство, вроде выступа в сандалии, который сначала машинально, а потом все более сознательно ощупываешь пальцами ноги, и приходится-таки нагибаться и выкидывать остроребристый камешек. Я нащупал в памяти здоровенный булдыган. Вот он:

Инфернальная шайка опутывает уездный город. В шайке, кроме прочих, пьяненький штабс-капитан, графоман-шут. Уж Достоевскому-то можно было бы не подражать.

Но я помню, помню капитана Горчакова, я переделал его в старшие лейтенанты, а в жизни он был капитаном, то есть еще ближе к Лебядкину. Сто раз я видел его на скамейке в садике, я сидел за ним в очереди в жилотделе, помню его глаза, налитые влагой заподлицо с набрякшими скулами, помню, как он глухо лаял на чиновницу, предлагавшую ему курсы профпереквалификации. И листок с призывом голосовать за Ави стоит у меня перед глазами — крупный, неровный, слегка расплывшийся шрифт. Не я повторяю Достоевского, а жизнь повторяется, и как выкинуть из сандалии этот камень?

Прослушав перевод горчаковского воззвания, Ави задумался. Рекомендации кэптена (Ави даже мысленно не мог выговорить его фамилию) по привлечению русских были ценными, хотя можно было бы додуматься и самому. А вот тема выборов не приходила и вряд ли пришла бы ему в голову. С этого холма открывались принципиально новые виды. Да, серьезного эксперта можно подобрать на скамейке.

В мозговую записную книжку рядом с «Узнать оптовые цены на кур» Ави записал: «Выяснить, когда будут муниципальные выборы».

Помолчав, он спросил Сашу, кивнув на Горчакова:

— Какие еще продукты он советует раздавать?

— Картошку, — отрезал Горчаков, — тушенку, сигареты и лук.

23

Вожди иногда выслушивают экспертов, но почти никогда не слушаются их.

Ави послушался Горчакова. Белый фургон, такой же, как у настоящих каменских хасидов, с портретом Ребе на боковой двери, но без громкоговорителя, привез с оптового рынка много ящиков с большими заиндевелыми камнями (это были мороженые куры), слои ячеистого папье-маше с яйцами и мешки — сахар и рис. За рулем сидел сам Ави, продукты в штаб-квартиру на третьем этаже незаселенного дома таскали Дани, Саша и Француз. Туда же затащили старый холодильник. Заказали портреты-наклейки: большой — Каменского Ребе и маленький — Ави. Купили несколько ящиков штампованных подсвечников и водки — всего ящик — для Горчакова.

На досках объявлений появились сообщения о раздаче в новой синагоге каменских хасидов органических кур и яиц — только для мужчин.

Главную же горчаковскую идею Ави зарядил, поставил на предохранитель и спрятал пока в карман: до выборов мэра оставалось полтора месяца.

Откуда, спросите вы, у молодого человека, живущего на дотации тестя, нашлись деньги на белый фургон, холодильник, заиндевелых кур и их органические яйца? Об этом мы еще поговорим.

Начались раздачи. Миша, узнав о них, запустил контрраздачи. Кроме кур, он раздавал огурцы и апельсины. Именно тогда Каменский Ребе понял, насколько нехороши дела у его хасидов, и послал к нам в город своего человека.

24

— Рома, б…, подогрей мне сигарету! — крикнул скрытый маскировочной сеткой солдат.

— Где я тебе в праздник возьму сигарету? — ответили из сторожевой будки с другой стороны каменной арабской улицы.

— Я тебе сказал, е…. в р… подогрей мне сигарету! — разнеслось над перекрывавшей улицу бетонадой.

— Какую тебе, сука, сигарету?

— Да какую хочешь!

Улица вела к могиле Праведника. В бетонаде был узкий проход. Проход сторожил толстый румяный солдат с маленькими глазами в густых черных ресницах. Миша остановил минибус у самого прохода и спрыгнул на землю. От резкого движения заныл разбитый позавчера подбородок. Миша вынул из кабины и поставил на бетонный куб корзину с пончиками, ханукальный подсвечник и маленький черный чемодан. Миша приехал поздравить с праздником солдат, охранявших могилу, и показать им фокусы. Он вынул из чемодана стальную чайную ложку, засучил рукав, положил ложку на запястье левой руки и начал поглаживать ее указательным пальцем правой. Румяный солдат смотрел на это пристально и недоброжелательно, как орел. Погладив ложку, Миша зажал ее в кулаке и щелкнул по ее чашечке. От легкого щелчка стальная ложка сломалась. Чашечка упала, звякнув о бетон. Миша протянул солдату черенок.

— Ну, — нехотя сказал солдат, — это твоя ложка. Ты ее подпилил.

— Да?! Принеси свою.

— Роман! — крикнул румяный, — иди сюда и принеси железную ложку!

Из будки вылез Рома с ложкой. К тому времени, как Миша щелчком сломал ее, подошел Охана из будки напротив. Миша попросил у Оханы двадцатишекелевую купюру, проткнул ее карандашом и сложил в двадцать раз, а когда развернул, дыры как небывало.

Три года назад, когда Миша сдал экзамен на раввина, Ребе послал его на курсы фокусников. Это был специальный трехдневный курс для каменских хасидов. Серьезным бородатым людям в шляпах, собравшимся на первую лекцию в биллиардной пустого по случаю конца сезона приморского пансиона, было неловко смотреть друг другу в глаза, но после первой же фразы коренастого фокусника с эспаньолкой неловкость прошла.

— Фокусник, — сказал фокусник, — это человек, умеющий незаметно для зрителя следовать ходу вещей. Если фокус удался, он волшебник. Если фокус не удался, он клоун, и публика должна верить, что так было задумано. Как только вы перестанете бояться хода вещей, они станут послушными.

Три дня фокусник учил их отвлекать внимание и незаметно вынимать предметы из рукава, учил, как правильно смазывать палец маслом, чтобы его не обожгло кислотой, а на четвертый день, когда курс был окончен и участники сдавали ключи от комнат, портье сказал Мише, что его просят задержаться и пройти в биллиардную. В биллиардной Миша обнаружил еще шестерых студентов. И их-то, этих избранных семерых, фокусник обучил тому, что Миша сейчас покажет солдатам.

Миша снимает пиджак и занавешивает им ноги так, что видны только ботинки, и не просит, а приказывает: Смотрите! Смотрите на ботинки.

Охана, Рома и румяный смотрят, как ботинки взлетают и исчезают под пиджаком. Охана, Рома и румяный смотрят на пустую щель между асфальтом и пиджаком и не видят Мишиного лица, искаженного не потому, что в воздухе висеть трудно, а потому, что за спиной солдат стоит тот самый огромный хасид, который позавчера на крыше сбил Мишу с ног и сейчас ждет, что Миша грохнется, но Миша продолжает со страшным лицом висеть над землей.

— Хватит, — говорит Рома, взглянув на его лицо, — хорош, верим!

— Халас! — глухо вторит Охана, но Миша висит, висит, висит, пока огромный хасид не скрывается за поворотом арабской улицы.

Миша на земле. Он не может попасть рукой в рукав.

— Благослови меня, — просит Охана.

— И меня! — просит Румяный.

— И меня!

25

Село солнце, кончился день, и Миша должен его обдумать. Скамейка стоит в глубокой нише, образованной соснами и кустами. Вчера был дождь, швы между плитами мостовой желто-зеленые от сосновой пыльцы. Мише виден сегмент улицы. Прохожие, не замечая его, с одинокими лицами возникают из-за левого куста и исчезают за правым, совсем как Мишины мысли. Миша не пытается задержать, вернуть уходящие мысли и не окликает знакомых прохожих.

Вот, громко шаркая толстыми подошвами, все разом говоря и треща пузырьками жевательной резинки, прошла группа девочек-подростков. Почему молчит посланец Ребе, чего ждет? А вот и он сам, так часто бывает: вспомнишь о ком-нибудь и тут же его встретишь. Идет, склонив голову, будто прислушивается к голосу из левого плеча и крутит тугой пейс, как ручку настройки.

Стучат, шуршат, приближаясь, колеса — это Соломон, седой красавец-дворник катит свой бачок. Остановился, щипцами на ручке поднял с асфальта газету, бросил в бак, расправил грудь и исчез за кустом. Только бы не встретить бандита. Сегодня уже встречались. Хватит. Говоря о врагах, мы всегда имеем в виду чужих: арабов, высшую власть. Но между арабами и нами стоят солдаты; занятым миллиардными гешефтами властям, слава Богу, не до нас. И вдруг оказывается, что твой самый неумолимый враг — сосед. От него не спрячешься, и когда он начнет тебя душить, никто тебя не защитит, потому что вы не просто похожи, вы неотличимы; закричи ты караул — и он тут же заорет караул, и полицейскому при виде обнявшихся и кричащих караул мужчин в одинаковых костюмах только и останется спросить: вы чего, ребята?

Вот почтмейстер Йоси Бергер прохромал: интересно, куда это. Он ведь почти не ходит пешком.

26

Йоси Бергер хромал домой от своей дочки Идит. Было первое число, день чека.

Обычно Йоси заносил чек в обеденный перерыв, когда зятя не было дома. Они не ссорились. Просто за год знакомства Ави ни разу не обратился к тестю, не посмотрел ему в глаза. При этом Йоси знал, что зять далеко не всегда и не со всеми такой крокодил холодного копчения. Встречаясь с нужным человеком, Ави превращался в милого, теплокровного, необыкновенно внимательного к вам (нужному человеку) жирафа. Жираф говорил только с вами, больше ни на кого в мире не обращая внимания, и оказывалось, что вы любите одного и того же певца, что месяц назад ему, как и вам, неудачно поставили зубную коронку, что его мать, как и ваша, страдает тяжелым диабетом. Он понимал вас абсолютно во всем и не ввинчивал вам в голову истины, а просто по-дружески ими делился. Ави никуда не торопился, и ваша с ним сладостная беседа могла бы длиться вечно, если бы не кончился ваш обеденный перерыв. При первой встрече Ави в знак особой приязни касался вашего плеча длинными, умными пальцами, и если при второй встрече он этого не делал, вам начинало казаться, что вы чем-то его расстроили, он уже не так, как прежде, к вам расположен. И чтобы вернуть его расположение, вы не только охотно соглашались исполнить как бы невзначай высказанную им просьбу, но и сами пытались нащупать, чем бы еще ему угодить. Но как только полезный человек сворачивал за угол, Ави выключал обаяние. На тестя он его никогда не тратил.

Но не в зяте дело, черт с ним, с зятем. Главное — при нем прозрачная для отца часть дочкиной души непроницаемо мутнела, как арак, в который налили воды.

Сегодня в обед на почте была ревизия. Можно было бы занести чек завтра, но Йоси был из породы людей, которые дважды сделав что-то первого числа, уже не могут сделать это второго.

После работы позвонила из Америки сестра Бонни. Полгода назад она овдовела. Бонни говорила час, в основном о душевном состоянии своей собаки. Йоси поужинал, дохромал до синагоги. В нагрудном кармане его рубашки лежал чек для Идит и новый блок марок, полученный сегодня по почте. Он даже не переложил марки в альбом.

После молитвы Йоси вышел последним, задержался у подоконника, погладил бархатистый, с необычно глубоким тиснением переплет молитвенника. Габай уже держал дверь открытой и звенел ключами.

Йоси преодолел широкую стоянку, посреди которой под прямым углом друг к другу, напружившись, почти соприкасаясь головами, вывернув в стороны морды, стояли и тонко выли два враждующих кота. Немного походило на настройку двух гитар. Осталось перебраться через холм — и он у дочкиного подъезда.

У дочкиного подъезда Йоси столкнулся с двумя в черном, которые выносили кресло в вязаной клетчатой обивке. Йоси помнил, как Бонни и его жена делали эту обивку. Бонни вязала квадратики, а жена сшивала их. Идит было лет пять. Йоси посмотрел, как кресло ставят в открытые задние двери белого фургона.

— Эй! — на него, играя в воздухе, плыла спинка дивана. Йоси отпрянул. Диван, как дирижабль, на спине вдвое согнутого грузчика выплыл из подъезда.

Идит не сказала отцу ничего. Йоси поднялся на второй этаж и вошел прямо в безобразие переезда. По полу мягко двигался клок пыли. На обеденном столе стояли набитые чем попало, незакрытые картонные коробки. Их клапаны торчали вверх, на одном висела половая тряпка. Кто-то (видна была только спина в черном), стоя в шкафу, изнутри гулко стучал по стенке. Дверцы были прислонены к стене рядом. У окна Йоси увидел зятя. Зять так сосредоточенно, склонив голову и глядя в одну точку, говорил по телефону, что не у кого было спросить, где Идит. Она сама метнулась из коридора — не к нему, а к коробкам на столе. Идит держала ладонями мягкую, светлую стопку белья. Из комнаты ей вслед пробовал голос ребенок. Йоси вынул из кармана сложенный пополам чек. Откровенность всегда была нужна ему с сыном. С дочкой они и так знали друг о друге все, что надо было знать. Йоси увидел, что Идит не стыдится.

— Далеко едете? — спросил он, протягивая чек.

— Нет, здесь, в городе, — спокойно ответила она, запихнула в картонку костюмчики, приняла от отца плотную бумажку и, подойдя к мужу, отдала ее ему. Тот, не переставая говорить, зажал телефон между плечом и ухом, бегло взглянул радужными очками на Йоси, достал из нагрудного кармана бумажник, распялил нужное отделение и аккуратно вложил туда чек.

27

Много сказано о связи бесплатного сыра с мышеловкой. Раньше в капкан всегда попадал берущий бесплатное. Сегодня попадается дающий. Слышите, как хрипит Запад, взятый за горло миллионами оливковолицых прихлебателей?

В нагрузку к курам, яйцам и сахарному песку Ави выдавал штампованные субботние подсвечники и самоклеющиеся портреты — свой и Ребе. Получателям куриц пришлось оставить в тетрадке на столе свои адреса.

Ави велел Саше пройти по квартирам, напомнить, что портрет Ребе надо лепить на входную дверь снаружи, а Авин — там, где будет стоять подсвечник, потому что принято, зажигая субботние свечи, смотреть на портрет Учителя, а если не смотришь, лучше вообще не зажигать и раздать подсвечники тем, кто уже выкинул. Саша взвалил на плечо мешок с подсвечниками и, как песенный коробейник, пошел по этажам. Хрипло рычали и, склонив головы, тянулись к его брюкам широкоспинные шавки, похожие на меховые скамеечки. Пахло сигаретами «Ноблес», которые выдают в тюрьме, и настоявшимся в колбасе чесноком.

Пухлые женщины в тренировочных костюмах, хмурые усатые мужчины в тренировочных костюмах и бабки у рокочущих телевизоров не понимали, чего этот хочет. За телевизор мы заплатили. Чего он лезет на кухню? Он что, из газа? Какой подсвечник? А тот, что в нагрузку к курам дали, — вон, под раковиной.

Получатели кур узнавали Сашу и разрешали ему вынимать из-под раковины или из-за стекла, из серванта, подсвечники, вставлять в них свечи и даже лепить на кафель Авин портрет. Однако клеить на входную дверь, да еще снаружи портрет деда в меховой шапке никто не соглашался. Приходилось клеить изнутри.

Саша был у нас в городе новеньким, его еще не знали в лицо и принимали за сборщика пожертвований, пока вдовый пенсионер Хальфон, гений общения, не обиделся, что хасид к нему не зашел. Поговорили бы. Хальфон толкнулся к соседям и спросил, что это за верзила и зачем ходит. Хозяин похвастался новыми подсвечниками и показал Авин портрет. Хальфон взвился и побежал к главному раввину, но была пятница, раввин не принимал. В субботу Хальфон выступил перед прихожанами своей синагоги с рассказом о злодействах сектантов, призвал их пройти по квартирам русских и открыть им глаза, а сам на исходе субботы взял скребок и позвонил в дверь квартиры на первом этаже, где, на его беду, жила Белла, лучшая подруга Сашиной тети. Хальфон успел соскрести с кафеля пол Авиного портрета. Тут Белла, высоко подняв брови, с тонким криком выдавила Хальфона за дверь, позвонила Саше и пожаловалась на бесчинство.

28

Дело было вечером, в тишине гостиной. С лестницы послышалось громкое лошадиное дыхание. Так дышат молодые люди, пробежавшие много лестниц. Дыхание достигло дверей, зашуршала бумага, разносчик рекламы затопал вниз. Я открыл дверь и поднял лежавшее, как я узнал из обращения, открытое письмо к жителям нашего города. Я всегда начинаю чтение открытых писем с подписи. Иногда этого бывает достаточно. Подпись гласила: «Йосеф Хальфон».

Я начал проглядывать: «…действует секта… подарками завлекает приезжих из России… под видом нашей веры… дикие и извращенные взгляды… втянуть в свои ряды… долгом… предупредить наивных людей о ловушке…».

Дальше я читал внимательно.

«22 января, в 8 часов вечера ко мне пришел один из членов секты, Боцина. Увидев, что я один дома, Боцина набросился на меня с кулаками, а когда я упал, начал избивать меня ногами и бил головой о батарею парового отопления, пока я не потерял сознания.

Дочь, вернувшись с работы, нашла меня лежащим без сознания на полу и вызвала „скорую помощь“. Врач привел меня в чувство и предложил ехать в больницу для проверки. Несмотря на сильные боли в груди (у меня оказались сломаны два ребра), я отказался, и мы с дочерью поехали в полицию, чтобы подать на бандита заявление. В полиции мы встретили… Боцину и главу секты, Фиаменту, которые подавали заявление о том, что я (!!!) якобы напал на Боцину и пытался его избить.

Мне 68 лет, я болен сахарным диабетом и астмой, на моем лице были видны следы побоев, но нам два часа пришлось убеждать дежурного принять мое заявление, а заявление Боцины было принято сразу.

Это о чем-то говорит, не правда ли?

Дорогие горожане! Я и моя семья не остановимся, пока бандит не будет привлечен к суду и наказан. Но он действовал не один. Он посланец секты, угрожающей всем нам. Если мы не очистим город от этой заразы, последствия будут ужасными».

Дочитав письмо, я пошел на кухню поставить чайник и услышал легкий, официальный стук в дверь (звонить у нас не принято). За дверью стоял дородный верзила в черном, в шапке, какие хасиды надевают только по субботам и праздникам. В лице верзилы не было ничего зверского — скорее тихая сосредоточенность.

— Говорите по-русски? — спросил верзила, протягивая мне листок. Я отрицательно мотнул головой. Верзила приложил листок к пачке, повернулся и мягко пошел вниз по лестнице. Это был Саша Боцина, разносивший по квартирам свою версию, согласно которой это его, Сашу, били головой о батарею и сломали ему ровно два ребра.

29

И пошло. И поехало. Из открытых писем того времени приведу, сократив, два.

«…позавчера, 5 февраля, глава муниципалитета г-н Идельс и его заместитель г-н Натан лично отправились в дом № 128 с целью убедить незаконных жильцов — Фиаменту и его приспешников — освободить захваченные ими квартиры без вмешательства полиции.

В ответ на свои предложения г-н мэр и его заместитель были избиты так, что обоих пришлось госпитализировать. Несмотря на засвидетельствованные телесные повреждения, несмотря на то, что хулиганы даже не пытались скрыться, полиция арестовала их только вчера, и тут же выпустила, по словам полиции — под залог. Мы, служащие муниципалитета, до глубины души возмущены избиением г-на мэра и его заместителя. Так продолжаться не может. Мы желаем г-ну Идельсу и г-ну Натану скорейшего выздоровления».

«…Хальфон избит за попытки объяснить людям их суть, мэр — за то, что попросил освободить незаконно захваченный дом.

Банщик Рахмиэль посмел заметить Боцине, что за посещение миквы надо платить — и был избит железным прутом… Пятеро терроризируют весь город. Сколько можно терпеть?

Мы не имеем права отчаиваться. Мы должны объединиться.

Бойкот! Гоните их из синагог! Хозяева магазинов! Не продавайте им еду!

Человек, которому не все равно».

Человек, которому не все равно, в 89-м году, будучи сержантом, оказался с двумя своими солдатами лицом к лицу с огромной толпой арабов. Подай он хоть слабый сигнал страха — пришлось бы и его, и солдат хоронить в закрытых гробах. Но сержант рассеял толпу.

Как же сержант-десантник так испугался пяти невооруженных придурков, что не осмелился даже подписаться?

Очень просто. Представил, что будет он сидеть в субботу в синем костюме и белой рубашке с отложным воротничком на скамейке и рассказывать сыну-подростку про десант.

И тут подойдут трое в черном и так отбуцкают, что костюм придется отдать на благотворительный склад, а про десант впредь не заикаться.

И ничего, скушаешь. Человек ведь не способен из мести искусать напавших на него собак. Он может их перестрелять. Наш закон такого права не дает. Судиться и вовсе пустое дело, особенно если обидчики — агенты службы безопасности, а о том, что Ави — агент и провокатор, все чаще говорили в синагогах, в магазинах и везде, где собирались люди.

30

Был ли Ави агентом?

Вспоминается слякотный ленинградский день. Толком не рассвело — и уже начало темнеть. Я стоял за столиком в угловом кафе и пил свой маленький двойной, одновременно и похожий на погоду, и способный на четверть часа ослабить ее гнетущее действие. Но действие это усилилось, потому что А. Бочаров в большой собачьей ушанке подошел к моему столику и гнусаво исповедался. Едет с Литейного; согласился сотрудничать; с тещей жить невозможно; зарплата 120, а они обещали завлаба и 180.

Алик вернулся в слякотный туман. Я расспрашивал его сослуживцев. Он продолжал жить с тещей, завлаба не получил, через год уволился и открыл с однокурсником кооператив. Был ли Бочаров агентом? Может быть, Алику просто захотелось оживить свой смертельно серый облик инфернальной черной красочкой?

А моя начальница, похожая на холмогорскую корову и королеву викингов, как любила она походя бросать подчиненным: «Мой муж, он же в органах работает», каждый раз наслаждаясь сладкой, как затяжка дымом, тишиной в комнате. Только однажды молчаливая пенсионерка Петишева выдавила: «Да знаю я ее мужа. Ни в каких органах он не работает. Работает на заводе».

Вспоминается ночное дежурство в будке у городских ворот, белое такси, араб-шофер требует, чтобы его впустили, ему надо в полицию — привез пассажира, а тот не платит. А пассажир, заикаясь и дыша водкой, говорит: «Да я здесь живу. Да я сам в безопасности работаю». Я, охранник, знавший все лица, никогда не встречал этого человека. Зато потом я встретил его на митинге, на перекрестке. Полиция еще не приехала, а он, такой щуплый, серенький, с сумкой через плечо, как будто куда-то торопился уехать, но не уезжал, и все вертелся в толпе. Был ли это тот, ночной? Врал ли он ночью? Не знаю.

Про Колесо рассказывали, что он свою зарплату капитана КГБ тратит на рыночную говядину, которую ест из одной огромной миски со своими пятнадцатью собаками. А у столиков вертится и выпрашивает по пятнадцать копеек только чтобы слушать разговоры.

— Ави, — говорили люди, — откуда-то берет деньги. Полиция его не трогает.

Ну и что? Людей с деньгами и без определенных занятий в нашей стране так много, что все они просто не могут быть тайными агентами. Полиция же очень часто не трогает преступников просто потому, что ей лень.

Служба безопасности расставляет свои сети в такой мутной воде, что видят эти сети только те, кто в них попался. Но если даже признаниям в шпионстве нельзя полностью верить, обвинениям в шпионстве и подавно верить нельзя.

Я знаю, когда мой герой родился, где вырос. Я знаю о нем почти все. Но я не знаю и не могу знать, был он агентом или нет.

31

— Ты начала паковать вещи? — спросил Дани жену.

Молчание.

— Пора разбирать мебель: завтра нам дают фургон.

Молчание.

— Кстати, Идит просила тебя сегодня в два прийти в дом, помочь ей мыть лестницу.

— Почему в два?

— Так ей удобно.

— А если мне так неудобно?

Мазаль сильно злилась. Нашелся новый хомут на ее шею. Мало ей переезда, от которого, видно, не отвертеться. Мало ей мужа и его нового хозяина, Учителя Справедливости, чтобы он был здоров и счастлив. Теперь еще его жена, девчонка, будет ей указывать, когда и что мыть.

Квартира их темная, сырая, пропитавшаяся их несчастной жизнью, но это своя квартира. Отсюда не погонят. Что тут паковать, что разбирать? Вся мебель получена со складов, подобрана на улице в виде покореженных фанерных плит, в натяг свинчена и сколочена. Такую мебель не перевозят, а другой никто не даст. Вот полочка — на ней стоит любимая кастрюля Мазаль, кастрюля для кускуса. Мазаль подобрала эту полочку у зеленого, похожего на бронетранспортер, мусорного контейнера, который так хорошо виден из окна моей гостиной. На его железные бока и крышки лепят объявления о собраниях и съездах, портреты любимых сенаторов и раввинов, стикеры с лозунгами «Скромность укрощает страсти и защищает от напасти», «Нет арабов — нет диверсий», «Улыбнись — все к лучшему».

Западный человек никогда не станет лепить портрет своего духовного учителя на мусорный бак. У нас, на Востоке, отношение к контексту иное. Для идейного человека Востока контекст не существует. Идейный человек Востока видит только свой любимый лозунг или лицо Вождя и готов лепить их куда угодно, хоть на стену в сортире.

На ручки мусорного контейнера вешают пакеты с черствыми булками, поздно вечером или рано утром, никогда — днем, к контейнеру выносят столы без столешниц, книжные полки, разобранные детские кроватки. Утром увидишь из окна хорошую, блестящую в лучах солнца кроватку — не зевай, а то выйдет из машины седобородый дедушка, осмотрит боковины — и в багажник. Молодой отец проходом из магазина подхватит решетчатые стенки. Осталось днище — можно сделать отличную полочку. Торопись, а то кто-нибудь оприходует или подползет задом мусоровоз, выпустит поршни, опрокинет бак вместе с твоей полочкой в свой вонючий рот и изрыгнет на свалке, километров за двадцать от нас. Я там был. Едешь, едешь, вдруг солнце меркнет, низкие холмы-кучи начинают куриться черным, жужжащим — это мухи, как черные мысли, всю ночь не дающие покоя. Это воплощенная депрессия. Из дыма тихо материализуется араб и спрашивает в нос, можно ли взять то, что мы вывалили. Можно. Из фанеры сделают полочку и продадут на рынке в Беэр-Шеве. Но Мазаль успела схватить доску и сладила из нее насест для своей любимой кастрюли.

Она сама приклеила изолентой к стене электрические часы. Она получила на складе этот флуоресцентный светильник, заменитель люстры. Она слепила весь этот дом. Близнецы, слава Богу, здоровы, средние учатся, и даже старший, Шмуэль, что до десяти лет не мог сам себе задницу подтереть, уже, наконец, похож на человека. Его дразнят сапогом, потому что рот все время открыт, и зубы торчат, но у нее нет денег, чтобы выпрямлять им зубы, и на пломбы-то пока достала, в скольких очередях пришлось стоять, сколько бланков заполнить. Через неделю Пурим, через две недели надо начинать пасхальную уборку, а она должна по приказу какого-то Учителя Справедливости — пусть он, его жена, его мама, папа, бабушка и дедушка будут здоровы и живут до ста двадцати пяти лет — своими руками рушить свой дом и ехать с семьей в нежилой 128-й, откуда их выкинут к е… матери, да еще и бежать сейчас мыть в этом доме лестницу.

Так почему же она, полноправная глава семьи, утробно покричав, все-таки согласилась переезжать?

Да потому, что она не только голова. Она еще и утроба, и сердце своей семьи и, как всякая утроба, как всякое сердце, Мазаль знает, что одной ее животной любви и заботы мало, что и сама семья, и хлипкая, кое-как собранная из покореженных древесно-стружечных плит личность ее мужа держатся на скрепах религиозного закона, и если сейчас этот закон представляет Учитель Справедливости, надо покориться.

— Мазаль, уже десять минут третьего. Ты идешь?

— Ничего, подождет.

Но девчонка не ждала. Она мыла второй сверху пролет — и в каком виде! Мазаль никогда еще не видела, чтобы кто-нибудь мыл лестницу в шляпе. Девчонка выдала Мазаль ведро, швабру и тряпку, и велела начинать со второго этажа. Четыре пролета — ерунда, но ступеньки были немытые и нехоженые. Мокрые они казались чистыми. Стоило воде просохнуть, проступала известковая пыль. Как ни три, за один раз дочиста не отмоешь. Да и невозможно двум женщинам столько времени молча шлепать тряпками. Мазаль разогнулась, взяла ведро, поднялась по скользкому. Идит опять мыла между четвертым и третьим этажами.

— Ну, — спросила Мазаль, — как вам на новом месте?

— Отлично, — ответила Идит, — а вы когда переезжаете?

— Даже не знаю. Вы ведь квартиру снимали?

— Снимали.

— А у нас социальное жилье. Бросишь — второй раз не дадут.

— Это все не главное, — тоненько сказала Идит. Главное — быть рядом со Спасителем.

— Ну, когда еще придет Спаситель…

— Он уже пришел.

— И где же он?

— Там, — ответила Идит, указывая на дверь своей квартиры.

32. ПУРИМ

Ключ, наконец, поворачивается в рыжей от ржавчины скважине, дужка висячего замка неохотно показывает блестящий корень. Длинная цепь, которой всю зиму были скованы ворота виноградника, падает в колею. Колея поросла тонкой, прозрачной травой, листья смыло ливнями. Виноградные листья остались только на грядках, под кустами. Кусты же без нас забыли дисциплину — отросшие ветви и усы торчат во все стороны, свешиваются с проволок и достают почти до земли, а в проволоку впились черные, одеревенелые гроздья вылущенного птицами винограда.

Опоры многих рядов покосились, из двух насосов жив один, нужно поправить забор, выкосить колючки и браться за обрезку, но мы шляемся по винограднику, пытаемся погладить маленькую, черную, зимовавшую здесь суку, открываем и закрываем железную крышку насосного колодца, ворошим ногой залежи листьев под кустами, и сбереженный листом запах винной прели объясняет, почему мы никак не можем начать работу, ясно говорит то, на что намекают весенний ветер и серенькое, переменчивое небо:

— Чтобы начать виноградную работу, нужно отпраздновать праздник вина.

Мы не внемлем, мы продолжаем шляться по винограднику, но вот уже гудит у ворот тендер, уже кричит нам шофер, мастер с винзавода:

— Закрывайте! Что вы тут делаете? Два часа до праздника! Поехали со мной! Наберем водки, вина, чего хотите!

Из нашей синагоги выносят всю мебель, кроме стола, низенькой лавки и высокого кресла с золочеными подлокотниками. Подсвечники ставят на пол.

Молодые хасиды у стен отрабатывают стойку на руках, заливают в бочонок водку. Завтра после полудня начнется представление. Кроме общенародного спасения, которое празднуют все евреи в Пурим, каменские хасиды отмечают в этот день спасение своей общины. В синагоге устраивают спектакль. Двум самым почтенным людям достаются главные роли: первого каменского Ребе (его на этот раз играл Ехиэль) и царского ревизора (эта роль досталась Мише).

Царского ревизора одевают в камзол, панталоны, чулки, башмаки и парик, поят до беспамятства и кладут на лавку, а сами танцуют вокруг него, ходят на руках и поют песни со словами наоборот. Рассказ о происхождении этого обычая я нашел в сборнике «Записки из известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающие в себе жизнь Государыни Екатерины Великой».

Постараюсь передать его близко к тексту.

33

Не прошло и пяти лет с раздела Царства Польского, как евреи, коими кишел новоприсоединенный край, зашевелились и начали начальство беспокоить. Русскому языку скоро обучась, пустились они во взаимные доносы и наветы, друг друга в колдовстве, беззаконии, безбожии и неправильном забое скота обличая, особо же жаловались на новую секту хасидов. А как злато всегда дорогу проложить умеет, то и доносы их ни в уездных, ни в губернских канцеляриях, ни в самом сенате под красное сукно не попадали, так что статс-секретари начали о них самой Государыне докладывать.

Императрица, верная долгу християнскому, ни в какие сношения с жидами не входила, в торговых льготах, о которых они и ранее просили, велела отказать, а на посулы отвечала, что от врагов Христовых никакой пользы себе не желает. Однако сердцу человеколюбивой монархини льстило, что и эти матерью ее почитают и, припадая к высочайшим стопам, молят свои тяжбы рассудить.

Раз велела государыня статс-секретарю графу Дрындинову доложить еврейские дела, о коих он уже объявлял. Только граф начал доклад о жалобе раввина волковысского Моше-Вульфа на раввина каменского в том, что тот, в секту хасидов обратясь, не по закону молится, народ против отеческой веры возмущает и скот велит неправильными ножами колоть, как вошли двое гайдуков с огромными ворохами бумаги.

— Что это? — спросила государыня.

— Еврейские доносы, — отвечал граф. — Вы изволили приказать мне их Вашему Величеству прочесть.

— Довольно, братец, — молвила императрица в гневе, — посылаю к ним Воеводина. Пусть он правду разыщет.

Воеводин, услышав высочайшее повеление, занятия свои в коммерц-коллегии немедля оставил, запершись с еврейскими доносами, в неделю их изучил и, как только открылся летний путь, с тремя людьми отправился в Могилевскую губернию для розыска правды о еврейских раскольниках и ареста их предводителей, пятеро из коих в оной губернии проживали.

Равно было велено ему исследовать поведение евреев, не изнуряют ли они поселян в пропитании их обманами, и искать средств, чтобы они, без отягощения последних, сами пропитывать себя могли.

Поелику Воеводин, еще в малых чинах будучи, показал себя дельнее, честнее и прилежней других и, как всегда, имел желание употреблен быть в войне или в каком особом поручении, то и ездил бессчетно и летним, и зимним путем, и гусем, верхом на крестьянских лошадях по горам и топям, в челноках по озерам и рекам, где не токмо суда, но и порядочные лодки проезжать не могут. Был он посылаем и бесчинства губернаторов разыскивать, и открывать города, и сам в отдаленных губерниях трижды губернатором служил.

Все поручения исполняемы были им с честию, но как был он со своей ревностью и правдой многим неприятен или, лучше сказать, опасен, особо по розыскным делам, то ими премногие небылицы и скаредные наветы на Воеводина написаны были. Сии наветы враги его Ее величеству подносили, выдумывая разные козни и способы, как бы подвинуть на него гнев императрицы, его же ответные доклады клали безгласными под красное сукно. И в такой гнев против него императрицу привели, что когда он, будучи от места отставлен, явился из Олонца ко двору для объяснений, то не только принят не был, но даже и прежние доброжелатели от него в ужасе разбегались, бормоча что-то, чего не можно было разуметь.

Но как Воеводин, будучи одарен талантами и еще в полку начав рисовать и стихи слагать, то воспламененный образом великой императрицы, сочинил в честь ее оду «Афина» и сумел через камердинера Войтова царице передать. Государыня, слушая оду, прослезилась и послала автору золотую, усыпанную брильянтами табакерку.

Тут уж и неприятели языки прикусили. Даже бывший начальник его, генерал-прокурор князь Фурштадский, увидев табакерку, сказал сквозь зубы:

— Вижу, братец. Вижу и поздравляю.

Вскоре Воеводин назначен был губернатором в Кемь, но и в Кеми с наместником не ужился, а как враги его опять государыне начали ложные наветы писать, а государыня говаривала пословицу: «Живи и давай жить другим», то опять попал он в немилость и был от места отставлен.

В то же время царицыным фаворитом фельдмаршалом графом Русиновым был взят Ибриз. Воеводин, воспламененный его подвигом, оный одою воспел. Русинов, услышав оду, начал Воеводина ласкать и просил писать для него в том же духе, так что тот скоро на вечерах у императрицы был принят; сочинивши же поэму «Марс и Афродита», жалован был ее величеством золотой усыпанной брильянтами табакеркой и назначен самой государыни статс-секретарем.

Но поелику дела ему для доклада подсовывали роду неприятного, как-то прошения на неправосудие, то скоро он императрице наскучил и от должности был отставлен без объяснений, написавши же в честь ее величества оду «Диана», награжден третьею табакеркой и назначен коммерц-коллегии начальником.

В коммерц же коллегии первым делом ревизовал таможенные склады. После оного начальник таможни с секретарем пустились против него в прямую войну и, хотя Воеводин всегда все три монарших подарка с собою носил и, когда враги против него усиливались, вынимал, будто табаку понюхать, чем врагов приводил в робость, однако по облыжному доносу, будто получил с итальянского корабля запрещенный для ввоза бархат, бархат тот под его именем был на площади сожжен, из чего узнал он, что враги опять усилились, а оду писать не было досуга.

Будучи послан на розыск о еврейских раскольниках, Воеводин разумел, что хотя жиды никому ни из губернаторов, ни из сенаторов свойственниками приходиться не могут, но и тут, если правду разыскать, неминуемо какой-нибудь сильной руке на ногу наступишь. А не по истине он ни разыскивать, ни докладывать не умел, и всю надежду возлагал на новую оду, тем паче императрица не раз прашивала, чтобы писал в роде «Афины».

Посему, приехав в Могилев, оставил повозку с людьми на ямском постоялом дворе, нанял у одной престарелой немки покойчик, с тем, чтобы она ему и кушанье предоставляла, и принялся за оду, но поскольку не был ни воспламенен подвигом гражданским, ни осенен общею мыслью, то сколько ни писал и ни марал — все выходило натянутое, холодное и обыкновенное, как у прочих цеховых стихотворцев, и, промучившись с неделю, отложил, ибо надо же было розыск начинать.

Из пяти раскольных раввинов того выбрав, на коего более всего написано было, особливо по неправильному забою скота, Воеводин, вместо того, чтобы приказать его исправнику арестовать и в Могилев доставить, решил разведать дело на месте и, заручившись толмачом, по-еврейски и по-русски разумевшим и таким тощим, каких в Казанской губернии в хлебы запекают, чтобы получили сколько-нибудь живности, отправился в Камень, а приехав, увидел, что местечко нищее, дома хуже крестьянских, а жители такие оборванные, что если и изнуряют они поселян обманами, то немного себе с этих обманов пользы имеют.

Также чудно ему было, что все как будто навеселе, шатаются между домов, кто на дудке дудит, кто на скрипке тянет, зачали вокруг кареты плясать и петь, и в ладоши хлопать, и будто дорогу указывать, так что решил, что за другого приняли, ибо если бы знали его цель и звание — разбежались бы на все стороны.

Узнав от толмача, где колдунов дом, велел Воеводин возле оного карету остановить и по пестрой дорожке, что жиды перед ним на землю кинули, вошел в беленую горницу, посреди коей на низкой скамеечке сидел за столом пожилой жид в меховой шапке, а по другую сторону стола стояло изрядно высокое, с резными вызолоченными подлокотниками и голубою обивкою кресло. У стены же был шкаф со многими книгами, а вкруг горницы ходили на руках евреи. Один даже, на голове стоючи, исхитрялся на скрипке пилить. Увидя Воеводина с людьми, все так на пол и посыпались, а колдун начал кланяться и в высокое кресло его усаживать.

Прежде допроса спросил Воеводин, кого они ждут и кому так рады, старик же с поклоном ответил, что его, защитника своего ждут, ему, защитнику и спасителю своему радуются, и тут же на стол, где штоф и несколько стаканов стояли, выложил нож для забоя скота. Воеводин, по собственному его признанию смешался, однако велел всем, кроме писаря и толмача выйти вон, солдату снаружи сторожить, и, разложив бумаги, объявил жиду заявленные на него обвинения в колдовстве, отступлении от законов еврейской веры и особливо — в забое скота неправильными ножами.

Жид обвинения выслушал и попросил господина не гневаться, а ответить, признает ли он законы еврейской веры истинными, если же не признает, какая ему разница, правильно ли их соблюдают.

На это Воеводин, признав за жидом редкую для дикаря людскость и даже смекалку и не обнаруживая гневных расположений своего характера, ответил, что он — слуга великой Государыни, что Государыня, как християнка, еврейской веры истинной признавать не может и желала бы видеть всех своих подданных християнами, но пока не пришло тому время, должно каждому народу отеческому закону в строгости следовать, ибо если станет в одном народе сто вер, то и люди запутаются, и в государстве пойдут смуты. Объявил также, что мог бы колдуна немедля арестовать и в крепость препроводить, но как милосердные ее величества законы никого не дозволяют обвинять без ответов, пусть отвечает по пунктам и начнет с ножей.

Еврей ответствовал, что с радостью докажет, что ножи его точно такие, какие в книгах еврейского закона описаны, и велел толмачу принесть книгу. Открыли книгу, стали с толмачом читать в нужном пункте, но и трех строк не прочли, как попали на отсылку к другой книге, древнее первой, а как без той книги ничего не можно было разуметь, велел Воеводин и ту принесть. Открыли ту книгу, а там о ножах три страницы мелкими буквами написано и еще на полях вокруг такой мелкий бисер, что и в лупу не рассмотришь. Стали разбирать. В два часа полстраницы разобрали и опять на отсылку попали. Велел Воеводин и третью книгу принесть, а колдун через толмача сказал, мол видно, какой у господина великий ум — понимает, что эти вещи от Адама учить надобно.

— Сколько же, — спросил Воеводин, — времени потребуется, чтобы до Адама дойти?

А жид ответил, что глупому в жизнь не выучить, среднему — пятнадцать лет, а умный, как господин, и в двенадцать выучит, и что здесь не кончать Адамом надобно, а начинать с него.

— Ну, это ты врешь, — подумал Воеводин, — я все законы Государства Российского в две недели изучил и свод составил, — однако видит, что весь стол книгами загромоздили так, что штоф и стаканы, гляди, сейчас на пол упадут, а еще и до ручки ножевой не дошли. Колдун же, заметя его замешательство, говорит, мол, пусть господин не беспокоится, сегодня такой день и такой случай, что в минуту можно то понять, чего за пятнадцать лет по книгам не выучишь. А как господин послан сюда на их и на свое спасение, то сейчас и то, что им, и то, что ему для его спасения надобно, узнает. И с этими словами наливает из штофа два стакана и один Воеводину подает, а тот — уж, видно, колдовство сказалось — взял и до дна выпил.

А как допил вино, встало перед ним огненными буквами, что по-апостольски только во Христе несть ни эллина, ни жида, для всемилостивейшей же государыни даже враги Христовы хоть и блудные, но родные дети, ибо ведает государыня, что и эти ко Христу приидут, спасителю же сие милосердие ближе апостольского, ибо по духу его. И понял Воеводин, что это есть новой, спасительной оде хребет и основание, а про ножи более не слушал, головою кивая для вида, и ловил лишь слова и звуки, из глубины души его поднимавшиеся, чтобы в них новорожденную оду одеть.

Выпив же второй стакан, толмачу велел молчать, сам себе и колдуну третий налил, очнулся через Бог весть сколько времени на лавке и видит: раввин над ним в золоченом кресле сидит и в ладоши бьет, писарь головою лежит на столе возле штофа, а толмач, жиды и солдат вокруг них пляшут и на руках ходят. Тут поднесли ему еще стакан, и его выпив, проснулся он уже в Могилеве, в домике, что у немки снимал, и, потребовав рассолу, кое-как поправился и сел оду писать. Писал и марал запершись три дня, а переписав набело, вернулся с людьми в Петербург и раньше доклада оду через графиню Мурзаеву императрице передал, а через два дня зван был во дворец, к ручке допущен и жалован четвертой табакеркою. О жидах же государыня не спрашивала, посему доклад написал краткий, сообщил, что евреи грамотны, но к полезным занятиям непригодны, и лучше всего было бы их всех сжечь, как солому, но это невозможно, потому как мы народ християнский.

О хасидских же раввинах написал, что они просто шуты гороховые и пьяницы, вреда от них никакого быть не может, кляузы же еврейские впредь нужно пресекать и самих кляузников наказывать, а в Сенате шутил, мол, каким ножом корову не коли, свиньи не выйдет.

Анекдот сей записан со слов зятя Воеводина, Алексея Петровича Первильева, и сам Воеводин тому дивился, ибо будучи с юности страстям подвержен, и в карты проигрывался, и до прекрасного полу был охотник, но пил всегда умеренно и разума не терял. Представить же, что жиды его дурманом опоили не можно, ибо пили с ним из одного штофа. Впрочем, говаривал, я на них не в обиде.

34

На другой день после Пурима Миша проснулся в состоянии, называемом одесситами «сам с себя дышать не могу». Длинная цепь обязательных действий, которые иудеи совершают по утрам, не разогнала физической и душевной вони.

Миша побрел в парк и сел на скамейку. На черном ее скелете остались две доски, остальное оторвала молодежь. Он закрыл глаза и начал вызывать, представлять лицо Ребе. Только похмельная муть клубилась за глазами. Начнем с шапки. Муть сгустилась в шапку, но лицо под шапкой было другое — молодое, смуглое гладкой, матовой смуглостью, и опять он, как вчера, постыдно улыбаясь, упрашивал не молчать, сказать, как же им быть, что им делать, а лицо смотрело на него черными выпуклыми глазами и молчало, как молчит Бог, когда к нему обращается пьяный.

Миша помнил, что, если не выходит представить Ребе, надо начать с дороги к нему. Дорога к нему: контрольные приветствия автоматчика на подъезде к терминалу, чемодан, шатко уезжающий по черной ленте, приказ пристегнуть ремни, темный аэропорт в Минске, доллар за тележку, красный, с рубцом над черным кожаным воротником, затылок шофера автобуса, стены высоких белых домов сквозь медленно текущий по стеклам дождь, долгие остановки, лес, половина радуги, запах бензоколонки, человек, молитвенно протягивающий невидимым ему туристам стеклянный змеевик для самогонного аппарата, лачуги дачного кооператива.

Миша нажал на кнопку. Автобус послушно высадил его и, пернув бензином, тяжело уплыл. Миша толкнул калитку. Человек в советской военной форме без знаков различия обернулся, снял ногу с лопаты и сделал приветственный жест. У него было широкое средиземноморское лицо. Черно-седые курчавые волосы стояли. Мишин отец принадлежал к лучшей, умнейшей прослойке советских людей — к непьющим квалифицированным рабочим. Тяжелое заикание обрекло его молчать и думать.

— П-п-п-ривет! — выговорил отец, втыкая лопату в землю. — С-с-с… — освободив его от муки окончания слова, Миша сел на шину.

— К-к-к-как ты?

— Просто не знаю. Мы опять собирались, и опять ничего не решили. Один говорит, что мы просто трусы. Мы должны организовать людей и гнать бандитов из города. Другой считает, что все из-за того, что связь с Ребе ослабела. Надо срочно писать Ребе, просить совета, а что толку ему писать? Вот Ребе прислал своего человека, а человек молчит. Я вчера его спрашивал. Выпили, я прямо спросил: почему ты молчишь, почему не говоришь, что нам делать? Молчит.

— А т-т-ты сам?

— Я считаю, что тьму не разгоняют тьмой, тьму разгоняют светом. Усилим свой свет, мы же знаем, как его усилить, — и они исчезнут.

— Н-ну, так ус-с-с-сильте!

— А если я не прав? Как узнать, что я прав?

— П-п-про-верить.

— Но скажи, ведь Ребе знает, что у нас творится. Не может же быть, чтобы он не знал. Почему же его человек молчит?

— А т-т-ты на что?

Отец не улыбался, это было обычное выражение его лица.

— Н-н-наливки х-х-хочешь? — спросил он, вставая и берясь за лопату. Миша не хотел приторной отцовской наливки из черноплодной рябины, которая густо росла вдоль забора.

Он никогда раньше не приходил к отцу за советом. Почему? Потому что раввины не просят совета у токарей? Может быть потому, что жил отец далековато — на другом континенте. А может быть потому, что три года назад отец умер от почечной недостаточности.

35

В четверг на площади возле Дома Культуры состоялся митинг протеста против насилия. Вернувшись с митинга, я вкратце записал впечатления. Вот они.

«Только молодые мужчины. Почти все в белых рубашках. Некоторые снуют по двое, по трое, как сквозняки. Толпу режет маленький, черный, твердый главный раввин. За ним двое парней — как крылья. На трибуне трое. Мэра нет. Главный раввин владеет толпой, но не говорит ничего конкретного. Неожиданно передает микрофон Ривкину. Ривкин — безбородый Фидель Кастро. Глаза у самого носа. Вокруг скалятся: иврит Ривкина чудовищен. Не знающие иностранных языков часто смеются над теми, кто плохо говорит на их языке. За три минуты сила Ривкина, ораторский напор и суть его речи стирают все улыбки.

Смысл речи Р.: „Когда в 91-м году советская власть в Ходженте кончилась, мы собрали комитет и месяц поддерживали порядок. Мы патрулировали улицы, контролировали въезды и выезды из города, проверяли машины. Не было ни грабежей, ни бандитизма, ни погромов. Нас было сорок человек шести национальностей. На всех — четыре пистолета. А тут — тысячи бывших солдат, все одной нации, не могут вышвырнуть из города пятерых хулиганов? И вам не стыдно?!“.

Сбоку почернело, сгустилось, закипело. Крики: „Вон! Вон отсюда! Лети отсюда!“. Пробиваюсь туда. В центре твердеющего круга — женщина в костюме и парике. За очками — выпученные от страха, неживые глаза. В руках листовки. Женщину не бьют, но орут прямо ей в лицо: „Вон! Убирайтесь из города! Лети отсюда!“, а она протягивает листовки, как будто отталкивая ими кричащих. Где я ее видел? Господи, это дочка Бергера, Идит.

Вдруг кольцо рассыпается, все бегут вправо, к высокому в черном. Это Ави. Его окружают, он демонстративно, раскинув руки, падает. Ближние сразу сгибаются, наклоняются поднять. Трубно гудит джип. Трое полицейских выносят Ави из толпы. Толпа с песнями идет вниз по главной улице, к банку. Проходят мимо джипа. Задние двери открыты. Ави задумчиво сидит в кузове. Все ерунда по сравнению с движениями и глазами его жены. Вот я и увидел пресловутого биоробота зомби.

36

Наш мэр — высокий черноглазый мужчина, похожий на отставного подполковника инженерных войск. Чтобы смягчить военность, мэр носит на голове выгоревшую голубую панамку. Панамка делает его похожим на отставного полковника инженерных войск, успешно занимающегося разведением помидоров. Когда этот человек неожиданно поздоровался со мной, я понял: приближаются выборы. И не ошибся. Назавтра утром я нашел в почтовом ящике листок с уведомлением о дате муниципальных выборов и списком кандидатов. Выборы назначены были на 12 марта. Прочтя же список кандидатов, я сказал: „Да-а-а“. Примерно так же отреагировали все, кто прочел список.

На пост мэра в нашем городе всегда баллотируются трое: сам мэр, его заместитель и рабочий с винного завода. Побеждает всегда мэр. Победив, он не держит зла на заместителя, и тот мирно просиживает в своем кабинетике, что слева от приемной мэра, еще три с половиной года. А рабочий на своем винном заводе все эти три с половиной года таскает ящики с бутылками. Но вдруг, за полгода до выборов, рабочий письменно вспоминает о ссуде в 100 тысяч долларов, которую мэр от лица муниципалитета, с письменного согласия заместителя, дал своему зятю. Вспоминает он также, что вожди нашего народа в молодости, как правило, не сидели в кабинетах, а Моисей так вообще до восьмидесяти лет пас скот.

Заместителя мэра в это же время начинает давить изнутри и проситься на листовку и плакат мысль о том, что смена руководителя жизненно необходима любой демократической структуре. Хватит! Сколько можно?! Обновление — наш девиз и название нашей фракции.

Мэр тоже начинает печатно выражать сокровенное: для руководителя важнее всего опыт, а опыт приобретается очень-очень долго. В беседах с жителями мэр напоминает им, как больно, вытрясая из них долги и сокращая ставки, будет мести новая метла, его нынешний заместитель. А тому, кто до сорока лет таскал на заводе ящики, в руководители и вообще поздновато.

Конечно, Моисей и Давид вышли в вожди из пастухов, но должности-то до обидного похожи.

Типография, чтобы справиться с заказами трех предвыборных штабов на плакаты, брошюры, воззвания и наклейки, берет на работу еще две арабских семьи. Расклейщик Жан Рогозинчик с ведром клейстера в руке, поролоновым валиком на ручке и пачкой листов под мышкой косолапо кружит по городу от доски до доски, клеит и лепит, клеит и лепит, а рассыльные штабов снуют и суют, снуют и суют: снуют по парадным и суют бумаги в щели набитых до предела почтовых ящиков, выкидывая другие воззвания на пол. И чем ближе к выборам, тем выше уровень бумаги на полу в парадных, на лестницах, на тротуарах. Красивый седой дворник Соломон ходит в резиновых сапогах по бумажным лужам и его огромный черный бак на колесиках наполняется каждые пятнадцать минут.

А начинается этот потоп с неизменного списка кандидатов, прочтя который на этот раз, все громко и медленно сказали: „Да…“ — потому что рабочего с винзавода в списке не было. Вместо него следом за мэром и его заместителем значился недавно спустивший их с лестницы Ави Фиамента.

И тут многим показалось, что они поняли, зачем Ави своими курами пытался приманить русских. От их голосов зависела победа на выборах. До сих пор русские поголовно голосовали за нынешнего мэра.

37

Почему русские три раза подряд выбирали старого мэра?

Пережившие перемену строя, страны, языка, климата люди наелись переменами на всю жизнь.

Городские ворота, слава Богу, охранялись, газоны поливались, мостовые подметались. Каждое утро в семь в магазины завозили молоко и хлеб, в семь тридцать — газеты. Без четверти восемь тротуары наполнялись пятилетними детьми, которые по дороге в детские сады трогательно вели трехлетних братьев и сестер за руку в ясли, а в час по дороге из детских садов отводили их домой. Каждую субботу, ровно в одиннадцать утра, у банка появлялась очень толстая белая женщина с очень худой черной собакой. Собак, от карликовых японских щеток до кобелей размером с осла, было много, маршруты постоянных во времени и траектории собачников стабильно пересекались, и часто можно было видеть, как потерявшие взаимный интерес собаки тянут в разные стороны еще не потерявших взаимный интерес хозяек. Хозяйки обсуждали похороны Лени или вчерашнюю встречу с артистом Баталовым: „Одет так чистенько, аккуратненько, не то что местные“. Натянутые в разные стороны поводки напоминали стрелки часов. Механизм городка успокаивающе тикал, маятник качался, раз в четыре года из окошечка выскакивал очень приличный мужчина в панамке и просил, чтобы за него проголосовали. Почему бы и нет?

Надо учесть еще вот что. Если вы русскоязычный житель нашего города, вы, судя по объявлениям, можете:

Принять участие в субсидированных экскурсиях с русскоязычными гидами по маршрутам: Рош-а-Никра, Хайфа, Цфат, Негев, Эйлат, поселения Гуш-Катифа, Иерусалим, Яффо, Тель-Авив

Посетить встречу с А. Голомб, автором многих книг, вечер сатиры и юмора (демонстрация ума и смекалки участников-взрослых и самых маленьких); вечер для женщин с песнями под руководством хормейстера Б. Гробман; концерт „Из России с любовью“ (принимают участие В. Леонтьев, К. Лель, Л. Долина, Д. Билан и др., кол-во мест ограничено); просмотр голливудского фильма „Скрипач на крыше“ с переводом на русский язык; творческий вечер А. Мошаевой „Звезды в сердце моем“; вечер бухарской культуры (обзор истории бухарского еврейства, плов, водочка — очень хороший вечер); новый спектакль камерного театра „Три направления“; концерт популярной скрипичной музыки в исполнении засл. артиста России В. Шехтмана; новую постановку балета „Щелкунчик“ (Тель-Авив, субсидированная цена билета 50 шек., автобус отъезжает от муниципалитета в 17.30); встречу с народным артистом Баталовым, вечер русского романса и многие другие мероприятия.

Вы можете также:

Записаться на курсы иврита, английского, в группу общей физической подготовки для мужчин, женщин, юношей и девушек (инструктор Сергей Самарин), курсы делопроизводителей и бухгалтеров.

Записать своих детей в русскоязычные кружки рисования, танцев, арифметики, литературы, театр-студию.

Издать свои стихи и рисунки в сборнике „Поэты и художники нашего города“, выпускаемом на средства, выделенные муниципалитетом.

Коллективно отпраздновать 8-е марта (вечер-концерт „Ах, какая женщина“, праздничное угощение, призы); День Победы (этот праздник со слезами на глазах); День рождения женского клуба (грандиозный вечер с угощением, лекция на тему „Вред, польза и общее значение салатов“); Песах (субсидированный седер с переводом на русский язык); Новый год (демонстрация фильма „С легким паром“ на огромном экране, шампанское, викторины, призы).

Все это и многое другое вы можете, если вы — русскоязычный житель нашего города. Не хотите? Я тоже не хочу. Горе, горе нам, отщепенцам. Ни викторины, ни пузырьки полусладкого шампанского, ни коллективное пение песен разных лет, ни актер Яковлев на огромном экране, вылезающий в пальто из ванной — все то, с чего для нормальных людей начинается родина, не выдавят из наших глаз полусладкой слезы. Однако не будем циниками. Оценим огромные усилия и их результаты, позволяющие сотням иммигрантов хотя бы изредка чувствовать себя комфортно. Ни перуанцы, ни французы, ни эфиопы, ни даже американцы, с детства привыкшие к джуиш коммьюнити, не смогли раздуть вокруг себя таких мощных культурных пузырей. Русских было больше всех, у русских был Ривкин. Мэр сразу оценил Ривкина, посадил его в муниципалитет и даже дал ему немного денег на культурные начинания. Ривкин отработал: русские три раза проголосовали за мэра. Все ли так грубо? Нет, не все так грубо. Мэр искренне хотел помочь нашей общине, на 80 % состоявшей из приличных и, по левантийским понятиям, очень культурных людей. Мэр искренне симпатизировал русским. Просто, как бывает у деловых людей, его симпатии всегда служили его интересам.

38

Досок объявлений не хватало. Пришлось установить две новых — одну на стене под генератором, другую — на стволе старой сосны, возле конечной остановки автобуса. Первые прилепленные на их светло-коричневую поверхность листы — предвыборные программы мэра и Ави — были окружены темными нимбами высохшего клея. Через несколько дней гладкие тела новых досок навсегда исчезли под бумажными слоями, под обрывками бумажных снарядов, которыми кандидаты обстреливали друг-друга.

Ави в трех листовках рассказал, как именно мэр продает городскую воду арабам. Четвертая, иллюстративная, демонстрировала фотографию грузовика-цистерны с нашей водой, стоящего возле арабской каменной стены.

В ответ подчиненный мэру санветврач предупредил горожан, что яйца и куры, которые раздает Ави, не проходят санконтроля и использование их в пищу опасно.

Ави письменно потребовал создания независимой комиссии по расследованию актов коррупции в муниципалитете.

Тут же появилось большое анонимное письмо. В частности, в письме сообщалось, что в армии Ави был не танкистом, а кладовщиком.

Это была война между первым и третьим кандидатами. Второй кандидат молчал, надеясь, что третий кандидат загрызет первого насмерть, сядет в тюрьму и он, второй, автоматически станет мэром.

Ави решил, что, кроме русских и хасидов, в его партии должны быть и просто горожане. Привлеченные вошли в „список“. Ави сфотографировался с соратниками. Рядом с ним блестел глазами известный городской мошенник Лурия, который даже неоднократно пострадавших от своего искусства спрашивал: „Ты знаешь, какая у меня фамилия?“ и сам отвечал: „Я — Лурия. Я потомок того самого Лурии. Каждое мое слово — святая правда“.

Маленького Лурию обнимал за плечо высоченный Дани. Рядом стояла высокая женщина в черных очках, жена безумного шофера мусорной машины.

Как-то раз в описываемое время я подвозил эту компанию в Иерусалим. Лурия сел рядом со мной и спросил, знаю ли я, как его фамилия. Километров пять, оживленно вертя головой, он предлагал мне выгодно вложить деньги. Потом приступил к агитации. Фиамента уничтожит в городе безработицу — это раз (Лурия загнул мизинец), привлечет в промзону заводы — два, решит проблему транспорта — три.

— Почему ты так думаешь? — спросил я, когда все пальцы Лурии были загнуты и рука сжалась в красный облупленный кулак.

— Я потомок великого Лурии. Каждое мое слово — святая правда.

— Почему, — утробно закричала с заднего сидения женщина в черных очках, — почему к дому главного раввина замостили дорожку, а к нашему нет? Почему у нас есть только дешевые кружки? Где дорогие кружки? Мы хотим дорогие кружки! — В зеркале заднего обзора я видел ее бледное, неподвижное лицо в черных очках. Двигались только ярко накрашенные губы. Я понял, что сейчас меня выкинут из моей собственной машины.

Уличной пропагандой занимались сами претенденты и их ближайшие соратники, Дани и Саша Боцина, ходили по квартирам. Пошел по квартирам и мэр.

— Вы знаете, кто я? — спрашивал он у открывавших. Отвечали по-разному, в том числе „Моше Рабейну“, „Герцль“, а одна старушка, воскликнула: „Изенька! Я знала, что ты жив!“.

Ави произвел две внеочередные раздачи кур.

Мэр открыл закрытую санинспекцией сауну.

До выборов оставалось пять дней. Боцина лазал по водосточным трубам и плоскогубцами срывал висевшие на высоте трех этажей жестяные портреты мэра. Женщины, выглянув в окно и увидев прямо перед собой красную от напряжения рожу в нахлобученной меховой шапке и с плоскогубцами в зубах, крича, убегали вглубь квартир.

За три дня до выборов мэр пустил по городу агитационный автобус с громкоговорителем. Автобус ездил кругами, по часовой стрелке. Иногда он встречался с агитационной телегой противника — Француз, сидя на фоне огромного Авиного портрета, нахлестывал коричневую лошадь.

За два дня до выборов в дело пошли семьи. Сыновья Дани с громким треском рвали с досок плакаты мэра. Сыновья мэра и его друзей рвали плакаты Ави. Возле банка, у главной доски, они начали швыряться скомканными обрывками бумаги, крыть друг друга арабским матом и плеваться. После второго плевка сын Дани выхватил из кармана японский нож.

До выборов оставался день. Из всех окон захваченного лжехасидами дома висели флаги. У подъезда за столиком с бутылками стоял Боцина и приглашал прохожих выпить за Авину победу. По небу летел дирижабль с портретом мэра на боку.

Именно тогда на ободранных досках появилось открытое письмо почтмейстера Йоси Бергера. В скупых, но сильных выражениях Бергер призывал нас голосовать за Ави. То, что Ави был женат на бергеровской дочери, не объясняло, как почтмейстер мог такое написать. Впрочем, мало кто из стоявших по щиколотку в сорванных плакатах, хрипло споривших и толкавших друг друга в грудь заметил бергеровский позор.

В ночь после выборов пошел дождь. Наутро стало пасмурно и тихо. Краснолицый, картинно-седой дворник Соломон щипцами на длинной ручке поднимал обрывки бумаги и кидал их в черный бачок на колесиках.

Мэр выиграл. За Ави проголосовало 16 человек. Одна курополучательница объяснила моей жене: „Этот Ави хочет делать добрые дела? Мы не против. Но для чего нам ссориться с начальством?!“.

39

Неужели моих соседей и правда захватила собачья грызня этих политиков, этой шелупони, убедительно врущей, что их интерес — наш интерес, что после победы одного из них наша жизнь изменится к лучшему?

Нет. Во дворах, на глубине двух метров от досок объявлений, никаких выборов и предвыборных кампаний не было.

Женщина кричала знакомой, вешавшей на балконе белье:

— Как дела?

— Ждем избавления, как весь народ Израиля, — отвечала та, вынимая изо рта прищепку.

Четверо маленьких мальчиков, забравшись в старый желтый автобус без мотора, пытались выбить в нем еще не выбитые стекла. Мальчики понимали, что делают что-то нехорошее. При виде прохожих они прятались.

Седобородый Шай с кислородным баллоном за спиной и раздувшимся белым мешком в руке со скоростью облака возвращался из магазина. Его жена Лида сидела на ступеньке, курила и думала: „Опять ремонт“.

Бен Хамо выгружал из тендера плитку. Плитка хрустела.

У банка ждал Полак — явный торговец наркотиками и тайный — оружием. Полак ощупывал свой единственный зуб, настолько кривой, что снаружи было видно, какой он, этот зуб, изнутри гнилой. Приближался Песах.

40

Посланец Ребе, Ехиэль, с тех пор, как приехал в наш город, не показывался на страницах этой повести, потому что не участвовал в описанных событиях, а только присутствовал при них, пытаясь понять, зачем его к нам прислали.

Видимо, это был экзамен, на котором экзаменуемый, прежде чем ответить на вопрос, должен догадаться, какой именно вопрос ему задан.

Ходя по городу кругами (а по нашему круглому городу иначе ходить нельзя), наблюдая городскую жизнь и жизнь нашей хасидской ячейки, Ехиэль понял, что его вопрос, его задание — объяснить братьям, что им делать, как быть с присвоившей их имя сектой и стоящим во главе ее лжеспасителем.

Ехиэль был дипломированный раввин, а работа раввина, собственно, и состоит в том, чтобы отвечать на вопросы. Но тут есть градация. Начинающий раввин, вроде Миши, может объяснить женщине, как быть с мясной сковородкой, на которой разогрели молочную запеканку. Раввин класса Ехиэля способен, кроме того, растолковать непонятное место в Талмуде. Раввины, перед которыми встают, ответят на любой жизненный вопрос, разрешат любой разрешимый конфликт. Ехиэль решил, что его к нам командировка — это экзамен на звание раввина, перед которым встают. На этом экзамене он проваливался.

Садясь с товарищами за стол после утренней субботней молитвы, Ехиэль не мог смотреть им в лицо. Нет, хасиды его не осуждали. Поняв, что помочь он им не может и этим мучается, они пытались его, по-своему утешить. Слева от Ехиэля всегда садился степенный, мрачноватый Коган, похожий статью на одного из быков, которых его предки, храмовые священники, забивали возле большого жертвенника.

— И скажу я вам таковы слова, — торжественно обращался к Ехиэлю Коган, выпив свои полрюмки — Под городом Вольском была деревня, название я, конечно, забыл. Там жил крестьянин, Блинов по фамилии. Так вот, выдумал этот Блинов поставить телегу на бесконечную рельсу. Гусеница называется. Телега едет и сама себе дорогу стелет. Потом уже догадался присоединить двигатель. Телега эта была продемонстрирована на Нижегородской ярмарке. А в 14-м году вся пехота разделилась на две части: одна ушла в землю, другая — в госпиталя. Тогда Черчилль, недаром он на деньгах сидел, перевел суда на жидкое топливо и велел построить бронированные экипажи. Так вот, когда их под брезентом перевозили, а разведка вражеская еще не знала про новое изобретение, их называли танки, то есть емкости. Было у них первоначальное название, но люди, которые их проектировали, сразу положили его под сукно. Слово ведь это не просто звук.

Ехиэль отворачивался от Когана, и тот сразу умолкал. Напротив Ехиэля сидел и жевал Миша. За последний месяц Мишу трижды били, и, глядя на его лицо, покрытое, как перекаленный металл, радужными цветами побежалости, Ехиэль каждый раз думал, что просто так никого не бьют, никакого же явного греха ни за Мишей, ни за его товарищами не видно. Ехиэль начинал гадать, какой может быть у этого плюшевого ангела тайный грех, и отводил глаза.

Справа от Ехиэля сидел Шлойме, который всегда либо молился, либо читал Псалмы. Он и за столом читал их, и, стоило Ехиэлю на него посмотреть, Шлойме с робкой и светлой улыбкой протягивал ему раскрытую книгу.

Ехиэль невольно поворачивал голову вправо, и Коган тут же продолжал объяснение:

— Слово-это не просто звук. Слово без последствий не произносится. Почему медведя называли Михаил Потапыч или Михайло Иваныч, или Топтыгин? Потому, что знали: скажешь „медведь“ — он сейчас и придет. А если мы говорим „медведь“, а он не приходит, значит, и „медведь“ не первоначальное слово. Вот мы призывали Спасителя — и пришел спаситель на нашу голову. Значит, неподходящим словом призывали. Значит, слово „спаситель“ ложное. Кого призывали, тот и пришел. Вот когда настоящий Спаситель придет, он этого выкурит. А как же настоящего привести? Нужно достойными стать, чтобы сподобиться имя его настоящее узнать. А для этого надо мысли профильтровать хорошенько. Человек вообще на девяносто пять процентов состоит из виртуалки. В войну одному вражескому летчику отхрюлили ногу, а через три недели он уже летал…

Не выдержав, Ехиэль отворачивался от Когана, смотрел на Мишины синяки, на Шлойме, который опять с улыбкой протягивал ему раскрытую книжку Псалмов, и, пробормотав, глядя в стол, послеобеденную молитву, выбегал на улицу и пытался вспомнить: как вел себя Ребе с лжемессиями? Один случай вспомнился-таки. Огромная столовая, приемный зал Каменской ешивы, бывший спортивный зал школы механизаторов. Приезжавшие на прием к Ребе министры и супербизнесмены, войдя в зал, задирали головы и боязливо смотрели на баскетбольные кольца — не заставят ли их играть. Потом взгляды их опускались на блестящие полиэтиленовой клеенкой столы, на бутылки с подсолнечным маслом, одноразовые тарелки и полупрозрачные вилки. Министры и бизнесмены рассаживались. Их телохранители садились на края скамеек вполоборота, туго вращая бритыми головами. Ребе вставал. Вставали хасиды, министры, бизнесмены и телохранители. Ребе запевал, хасиды подхватывали, телохранители стояли, поводя глазами из стороны в сторону, а министры и бизнесмены хмурились, потому что подпеть не умели, а главное — не понимали, куда все так пристально, с ожиданием смотрят. Внезапно песня прерывалась, слышалось дребезжание. Ребе, хасиды, а за ними министры и телохранители начинали ритмично аплодировать. Когда из коридора появлялась колчеколесая кухонная тележка, на неподвижных, не по годам тяжелых физиях телохранителей появлялись и застревали подобия улыбок. Дребезжание покрывало аплодисменты. Один ешиботник толкал тележку, другой тянул ее на себя, третий поддерживал за ручку стоявший на ней котел. За тележкой шел маленький седой человек в костюме и белых нарукавниках, с поварешкой в руке. Это был реб Арье Фоерштейн, уже сорок лет раздававший на приемах Ребе картошку, так что имя его забылось, все звали его просто Дер Картофелер. Хасиды, министры, бизнесмены, телохранители и прочий народ с одноразовыми тарелками в руках становились в очередь к кастрюле. Кому доставался один корнеплод, кому два, редко кому — три. Отнеся тарелки на места, все с пластиковыми стаканчиками становились в очередь за водкой. Водку наливал сам Ребе. Он не благословлял напиток, как Любавический Ребе, а просто, наливая, говорил каждому несколько слов. Ехиэль часто стаивал рядом с Ребе и никогда не мог понять, откуда тот знает всех этих людей, например банкира Абрамса. Впрочем, даже личные секретари Ребе, наблюдавшие за его действиями много лет, не понимали, почему он ведет себя так, а не иначе. Почему он, налив Абрамсу стаканчик водки, в середине разговора с ним прервал фразу и вышел из столовой на заднее, служебное крыльцо, откуда вернулся с каким-то сумасшедшим в грязном белом халате, почему он так почтительно слушал сумасшедшего, говорившего одно и тоже: „Я Машиах. Ты веришь мне? Я самый лучший Машиах“, почему посадил Машиаха за свой стол, велел Картофелеру положить ему целых четыре картошки и после обеда всунул ему в карман конверт с деньгами?

Секретарь даже спросил:

— Почему Рав оказал этому сумасшедшему такую честь? Каждый второй сумасшедший еврей заявляет, что он Машиах.

— Машиах он или нет, — ответил Ребе, — я не знаю. Но я знаю, что он три дня не ел и что у него нет ни копейки денег.

41

Как всегда перед Песахом, розовое цветение сменилось желтым. Как всегда перед Песахом, к братьям Стэнли и Йоси Бергерам приехала из Бруклина их сестра Бонни. Как всегда, Йоси приготовил мит лоаф и большой салат из помидоров и лука. Только на этот раз он посыпал салат барбарисом. Винно-красные крупинки, попав на стружки лука, расплылись в сиреневые пятна, и Стэнли недоуменно, как кошка когтем, трогал их зубом тяжелой серебряной вилки.

Бонни год назад овдовела. Она смотрела в салат и рассказывала о духовности своей собаки. Собака после смерти Макса очень изменилась, и Бонни повела ее к знаменитому собачьему психиатру, доктору Сутнику. Доктор сказал, что беспокоиться нечего, собака переживает очень хороший период. Она состарилась и живет не столько за счет своих физических… — как же он это сказал, я даже записала на его визитной карточке, она должна быть в сумочке, где моя сумочка, Джо? Вот: „не столько за счет слабеющих физических сил, сколько за счет растущих духовных“. Он сказал, что в душе собаки воцаряется глубокий мир, это было видно по тому, как спокойно она сидела и как внимательно слушала доктора. Доктор сказал, что духовность собаки должна распространиться на нас. И я подумала: может быть, и мне обратиться к духовности. Ведь от моей физической жизни тоже ничего не осталось — сколько можно думать о расческе Макса с его волосами, я нашла ее в шкафчике возле кровати и не знаю, сжечь ее или похоронить, просто выкинуть нет сил. Может быть, мне надо начать ходить в шул и выполнять заповеди? Я пошла к раввину, доктору Гольдбергу, рассказала о визите к доктору Сутнику и спросила, не стать ли и мне религиозной. Доктор Гольдберг ответил, что религиозность — это хорошо, но не надо торопиться, изи-изи.

— Все доктора, профессора, — невнятно пробурчал Стэнли, жуя лук. — Нам не нужно столько докторов. Нам нужны простые люди, которые умеют работать, любят свою землю и свой народ. ГдеИдит? Почему она не пришла? — спросил он вдруг совершенно отчетливо, перестал жевать и посмотрел на Йоси.

— Где Идит? — спросила Бонни, и глаза ее прояснились, — почему она не пришла?

— Что-то с ее мужем, — ответил Йоси, не глядя на брата и сестру.

— Мне не нравится этот парень, — сказал Стэнли. — Он псих.

42. ИЗ ДНЕВНИКА ФРАНЦУЗА

О-ля-ля! Я смотрю на свою руку с авторучкой и не верю, что это моя рука. Любой сказал бы: обычная мужская рука с черными волосками. Но я-то знаю, что эта рука только что пожала руку человека, куда более великого, чем Наполеон. Историки напишут: „Рука Шимона Кальфы помогла Ави Фиамента повернуть штурвал всемирной истории“. Нужно заказать визитную карточку. А если уж заказывать визитные карточки — купить новый бумажник. В моем бумажнике, как в пите, все всегда смешивается: чеки на бензин, квитанции, деньги и записочки с парижскими адресами и здешними телефонами. Лучшие магазины кошельков — в Тель-Авиве. Придется ехать в Тель-Авив. Какая дрянь лезет в голову!

Постараюсь писать связно. Я только что вернулся с ночного урока, вошел в темную квартиру и споткнулся о рюкзак Жиля. Значит, Жиль пришел из армии, бросил в прихожей рюкзак и лег спать. У меня есть брат, но как я, пока не встретил Учителя, был одинок! О-ля-ля…

Сегодня Учитель, наконец, открыл нам, кто он. Все мы, его ученики, чувствовали, что это случится. Два месяца назад, на первом ночном уроке, Учитель прижал палец к губам и сказал: „Т-сс! Наша учеба — тайна. Иначе нечистые люди воспользуются нашей силой во зло“. Я поверил, но не понимал, пока мы не вылечили одного младенца. Врачи боялись за его жизнь. За жизнь младенца, я хочу сказать. Учитель велел нам взяться за руки, сосредоточиться на имени больного и попросить Всевышнего о его выздоровлении. Через неделю мы узнали, что благодаря нам младенец пришел в себя, жизнь его уже вне опасности, но врачи боятся, что он ослепнет. Учитель снова посвятил младенцу урок, а через неделю родители сообщили, что младенец видит, и его уже выписали из больницы. Учитель сказал, что это „наша“ сила, но мы-то знали, чья она. Недаром один сефард после урока поцеловал Учителю руку. Сефарды чувствуют эти вещи. Учитель заставил поверить даже русских, которые не верят ни во что. Месяц назад я провожал учителя домой после урока. За нами увязался Х. У крыльца мы остановились. Мне было грустно: здесь всегда бывают самые доверительные разговоры, а тут этот Х… Вдруг Учитель открыл нам, что его человек в Америке уже собрал сто тысяч долларов!!! Можно было бы открывать ешиву, но он хочет, чтобы все ученики получали по три тысячи долларов стипендии в месяц, а для этого ста тысяч мало.

— Как я хочу учиться! — воскликнул Х., услышав про три тысячи в месяц, а я был потрясен: за несколько месяцев Учитель внедрил своих людей в Америку и собрал такие деньги! Даже для гения это слишком. Учитель и сам намекал, что он не просто человек, говорил, что Ребе велел ему открыться, но он пока не решается. И вот, сегодня, наконец! Когда Учитель открылся нам, я еще раз понял, что меня вел Всевышний и все, что казалось поражениями и неудачами, было просто толчками, которыми Он направлял меня. Как глупы были мои угрызения, когда я вылетел из Сорбонны! Зачем мне диплом правоведа? Чтобы мать с важным видом раздала Денис, Марсель и Фортуне бежевые визитные карточки „Симон Кальфа, адвокат“?

А как я мучился, когда меня выгнали из колледжа! Ну хорошо, доучился бы я, проторчал бы пять лет в чужой мастерской помощником, а за это время три тысячи раз увидел бы сон, что я снова поступаю в Сорбонну. Через пять лет купил бы мастерскую на улице Пуркуа, заказал бы белые визитные карточки с черной надписью: „Симон Кальфа, оптометрист“. И зачем все это? Чтобы мать говорила Денис, Марсель и Фортуне: „Высшее образование не для него. Ну что ж, он хороший парень, по крайней мере, получил специальность и зарабатывает, гане боку[10]“ Что-то она скажет теперь. О-ля-ля!

И не зря я стал религиозным, не зря искал правды у этих негодных хасидов и нашел Учителя!

Теперь, когда Учитель открылся, он должен заказать черные визитные карточки с огненными буквами: „Ави Фиамента, Спаситель Мира“, а я закажу такого же цвета карточку „Шимон Кальфа, помощник Спасителя Мира“ и десяток пошлю матери в Париж — чтобы Денис, Марсель и Фортуна носили их на груди как амулеты от дурного глаза.

Только денег она все равно не даст. Это стыд, но я сказал Учителю правду: деньги у моей матери есть, но она не даст.

— Даже в долг, на короткий срок? — спросил Учитель, — пока не придут деньги из Америки? Нужно двадцать тысяч долларов, не больше.

— Не даст.

— Ничего, — улыбнулся Учитель, — у меня тоже есть родственники.

43

— Я прошу всего двадцать тысяч долларов. Если вы не поможете нам, вы больше не увидите своих внуков. И может случиться несчастье.

— Я подумаю. Я должен подумать.

Йоси Бергер вынул из коробки лупу с черной эбонитовой ручкой и положил ее по левую руку.

Десять лет назад они с детьми, своими и соседскими, построили во дворе домик на сваях. Это был их проект — его и Идит. Стэнли привез доски. Стоя в кузове трактора в шортах, овчинной жилетке и выгоревшей зеленой кепочке с длинным козырьком, он подавал детям вагонку и коробки с крепежом. Идит, с карандашом и списком в руке, проверяла, все ли привезли. Она сама составила этот список — сын оказался таким же бестолковым, как Йоси. А мать уже не выходила из дома. Последним в списке значился моток кабеля. Идит влезла на колесо трактора и оглядела кузов. Кабеля не было. Идит погнала дядю за кабелем. Стэнли поехал: он любил племянницу. Домик собрали за день. Уже потом настелили пол, навесили дверь, провели в домик электричество, поставили в углах клетки для хомяков и мышей, врезали замок, и всем детям роздали по ключу. И матери дали ключ. Идит положила ключ на одеяло и сказала: „Это, чтобы когда ты выздоровеешь, ты тоже смогла приходить в наш домик“. И выбежала из комнаты.

— Всего-то десять лет прошло, — сказал себе Йоси. Вторую, легкую и любимую лупу он, прежде чем положить справа, как всегда взвесил в руке. Эта лупа, с полированной ореховой ручкой, была еще дедовская. Отец не собирал марок. Отец собирал призы сельскохозяйственных выставок, а Стэнли — трактора, обувные машины и убитых врагов, имен которых не знал.

Йоси, как дед, работал на почте и испытывал те же, что дед, муки коллекционера, приставленного к предметам своей страсти и не способного ими обладать. Хотя, наверное, в дедовские времена почтовик мог запросто попросить у пришедшего за письмом конвертик с интересной маркой.

Сегодня Йоси решился на такое впервые в жизни. Марка на конверте, который он наугад вытащил из мешка пришедших утром писем, изображала хасидов, пляшущих и ходящих на руках вокруг человечка в камзоле и парике, безжизненно лежащего на лавке. Надпись на иврите: „200 лет спасения от навета“ примерно объясняла, в честь чего марка выпущена (евреям какого-нибудь европейского города удалось спастись от обвинения в ритуальном убийстве), но… Йоси, автор статей по марочной иудаике, многолетний подписчик всех израильских марочных серий, этой марки не видел никогда. Конечно, можно что-то проглядеть, пропустить, но… Конечно, дома он сразу просмотрит каталоги. Внутренний голос говорил ему, что в каталогах этой марки нет. Дикая мысль, что марка незарегистрированная, пиратская, делала ее вожделенной втройне. Йоси дотерпел до закрытия почты и похромал с письмом к адресату Джекобсу, надеясь получить марку сразу, сегодня, — и получил. По дороге домой он дважды останавливался и рассматривал ее. Во второй раз позвонил мобильник: зять просил разрешения прийти поговорить.

Только что он ушел.

Йоси положил перед собой пинцет. Пинцетом и лупами обозначались на столе границы марочного пространства. Занимаясь марками, Йоси не отгораживался от мира: он никогда не злился, если в этот час родные спрашивали его о чем-нибудь, отвечал на телефонные звонки, но даже голос его звучал из марочного состояния по-другому.

— Я подумаю. Я должен подумать, — опять вернулись к Йоси его слова, после которых зять ушел. Заниматься сейчас марками было невозможно. — Я подумаю. Я должен подумать.

— Нам нужны двадцать тысяч долларов. Если вы нам не поможете, случится несчастье, и вы никогда больше не увидите внуков.

— Я подумаю. Я должен подумать.

Если бы я отказался писать письмо в его поддержку, он не пришел бы требовать денег.

Я подумаю. Я должен подумать.

Знает ли Идит, и что мне теперь делать?

Я подумаю.


Домик на сваях сгорел под утро. Никто не слышал, как он горел. Как метались и пищали перед смертью хомяки и мыши. У каждого ребенка был свой хомяк. У каждого хомяка, у каждой мыши было имя.

Йоси и Идит ничего не рассказали матери. Они стояли во дворе и плакали, обнявшись. Это было десять лет назад.

Я подумаю. Я должен подумать.

Знает ли дочка, что ее муж шантажирует меня? Осталось ли что-нибудь от ее души или вся она превратилась в хвост этого крокодила?

Ответ на оба вопроса назавтра принес Йоси на работу мальчишка с лицом, похожим на смеющийся сапог.

Было пятое число, день, когда, все городские пенсионеры, получив пенсию, приходили на почту оплачивать счета. Не глядя на протягивавших бланковые книжки, он отрывал заполненные бланки, пропускал их через машинку и громко штемпелевал. Следующий! Следующий сунул в окошечко письмо: „Йоси Бергеру“, — прочел Йоси и поднял голову, но мальчишка с лицом, похожим на смеющийся рваный сапог, исчез, уступив место пенсионерке в платье с золотыми огурцами. Йоси встал, откачнулся с письмом в подсобку и, прислонившись к стене, прочел единственную, написанную дочкиным почерком в центре листа фразу: „Папа! Только, пожалуйста, не говори дяде Стэнли“.

44

Лентяй. Сачок. Бездельник. Саботажник. Филон. Слова эти не шли Саше Боцине. Саша был по-своему даже трудолюбив. Он, например, мог два часа подряд сворачивать папиросы и набивать их голландским табаком. К тому же Сашина фигура была так огромна, что в поле зрения попадала только какая-нибудь ее деталь, например, опускающаяся рука, и было ясно, что ручища эта опускается, чтобы поднять сорокакилограммовый мешок. Однако рука, опустившись, чесала икру, а мешок с песком поднимал Габи или задыхающийся, потный с непривычки, Француз.

Горчаков быстро просек Сашу и поставил его наполнять мешки — тут уж приходилось работать, потому что товарищи, отнеся мешки с песком в квартиру, скоро возвращались за новыми. Горчаков сидел тут же, на солнышке, курил и стерег.

Позавчера Саша как переводчик участвовал в военном совете. Горчакову чрезвычайно понравилась Авина идея показать местным кузькину мать, а именно, в субботу, когда мэр и его заместитель, как всегда, возвращаясь с Могилы Праведника, будут проходить мимо 128-го дома, взять их и еще человек пять в заложники, открыть миру правду, а в случае нестыковки погибнуть с оружием в руках.

Саше, напротив, Авина идея так не понравилась, что он хотел было перестать переводить, но не осмелился. Два этих человека сжимали его, как огромные плоскогубцы. Саша перевел Ави горчаковские мнения: больше одного автомата на рыло не нужно, патронов и гранат купить побольше, людям спать вместе, окна заложить мешками с песком.

— Что, — спросил Горчаков, глядя Саше прямо в рожу, — думал, отвертишься? Не надейся. Не тешь себя мечтами.

С тех пор Горчаков не разлучался с Сашей. Он ковылял с ним за сигаретами, ждал на скамейке у тетиной парадной, пока Саша доест компот. Саша ел молча: он мечтал. Мечтал бежать в Австралию, мечтал позвонить в полицию, не в ту полицию, сержанта которой он два месяца назад связал и вымазал ваксой, а в другую, хорошую полицию и все, все рассказать, мечтал просто расплющить Горчакова — Саша был уверен, что если на калеку наступить, он щелкнет, как раздавленный клоп. Но все это были, как правильно сказал Горчаков, мечты. Горчаков и спал рядом с ним, на соседнем матрасе. И песок в зеленые мешки Саша насыпал под спокойно ненавидящим взглядом его до краев налитых водкой голубых глаз.

45

Йоси стоял на вершине железной лестницы, у дверей вагона, подвешенного к потолку огромного промышленного здания, и ждал брата.

Йоси видел и слышал:

1. Стучащую машину, в жерло которой голый по пояс малый время от времени сыпал из мешка желтое. Иногда малый совал в жерло машины доску и бесцеремонно там шуровал. Мышцы под смуглой кожей рабочего сильно двигались.

2. Большую бурую кобылу и трех гусей. Кобыла стояла на солнце, в открытых воротах здания и отмахивалась от мух хвостом. Когда хвост уставал, кобыла входила в помещение, отчего три гуся, два серых и белый, начинали, волнуясь крыльями, пятиться в угол, и пропадали из виду. Потом кобыла возвращалась на улицу, и гуси шеренгой, в ногу, выходили из угла.

3. Ряд промышленных холодильников и длинный мраморный стол. Видимо на этом столе Стэнли разделывал овец и быков, которых потом жарил вон в той кирпичной печке с железной дверцей. Возле печки лежала куча песка и несколько кирпичей. Из песка торчал мастерок.

4. Маленький синий трактор и медленно слезавшего с него Стэнли. Стэнли постоял перед печкой, подошел к малому, пошуровал доской в машине и начал звучно подниматься по железной лестнице. Видно было, как медленно и плохо гнутся его колени, особенно левое, в бандаже.

— Вот, — сказал Стэнли, открыв дверь вагона и подталкивая брата, чтобы вошел, — это моя мастерская. Видишь — кровать. Иногда я здесь сплю. Я встаю в пять утра и работаю. А на этой машине, — Стэнли указал на приспособление, из которого торчали страшного вида иглы, — я хочу шить сапоги для верховой езды. Сапоги с рантом. Рант — самое лучшее крепление. У меня есть заказ на пятьсот пар.

Йоси вспомнил, что пять лет назад, когда он был здесь последний раз, брат тоже показывал ему машину с иголками и говорил про пятьсот пар.

У стен стояли машины и машинки, на столах — ячеистые ящики с заклепками и пряжками. Йоси повертел ручку машинки, пробивавшей дырки в ремнях, подержал в руках черный, грубо сработанный, похожий на карпа, меч.

— Видишь это седло? — продолжал Стэнли, — я его починил. И ремни, и цветок новые.

Цветок был вырезан из желтой кожи. В нем, как во всем здесь — в ручках инструментов, в расстановке машин, в мощной сварной конструкции, на которой висела мастерская, в каждой фаске, дырке и строчке чувствовалась Рука. Дырка, пробитая одним нажатием ручки, была абсолютно круглой, четкой и черной. Фаска снималась одним проходом ножа. Материал почти не сопротивлялся. Материал понимал, с кем имеет дело. Стэнли и луну мог бы подвесить заново, как подвесил свою мастерскую. А еще на всем была пыль — легкий, невидимый слой пыли. Возьмешь в руки резец или штамп со львом, полюбуешься, поставишь на место, и хочется вытереть ладонь о свисающую со стола полоску кожи, но и кожа в пыли. Думается, как в музее: хорошие вещи делали когда-то люди, не то что теперь.

Йоси взял в руку кнут. Ручка кнута отделялась от тела эфесом в форме лилии, а тело на самом конце раздваивалось, как змеиный язык. Кнут почему-то не был пыльным.

— Пойдем, — сказал Стэнли. Они спустились в жилые покои. На стенах висели ножи, лубочные картины на религиозные темы и портрет Рои, убитого сына хозяина, в военной форме. Работник принес термос с очень сладким чаем.

— Нам не нужны профессора, — говорил Стэнли медленным, тихим и довольно тонким голосом, держа губы трубочкой. Отсутствие передних зубов делало его речь невнятной, но Йоси привык к выговору брата, а главное — хорошо знал, что тот может сказать. — Нам нужны сильные люди, которые умеют работать, любят свой народ и свою землю. Восточное Средиземноморье — это одна большая ложь, и я принимаю эту ложь, я согласен в ней участвовать.

„Мнение о человеке — вроде скафандра, — думал Йоси, глядя на брата. — Молодого одевают в этот скафандр. Человек под скафандром стареет, слабеет, спивается и превращается в старую тряпку, но этого не замечает никто. Что с того, что сорок лет назад Стэнли заставил агента задним числом застраховать перевернувшийся трактор?“

— Я хочу жить в мире со своими соседями. Мои соседи понимают мир как войну. Я принимаю это. Если соседи не хотят жить со мной в мире, я должен убить их столько, чтобы они снова захотели жить со мной в мире, — продолжал брат.

Даже отец робел перед Стэнли. Стэнли стрелял лучше. Йоси вспомнил, как Стэнли стоял в прихожей и снимал рюкзак, а они с Бонни играли на полу в железную дорогу. Стэнли вернулся из Кореи. На ферме не запирали дверей. Стэнли не позвонил, не постучал, не поздоровался, просто стоял, смотрел на детей, а потом стал сволакивать с себя рюкзак. Из кармана что-то выпало. На полу лежала железная чешуйчатая рыба. Дети бросились к рыбе, и тут он схватил и поднял их — Йоси одной рукой, Бонни — другой.

— Все профессора, доктора. Все хотят жить в роскоши. Евреи должны отвыкнуть от роскоши и начать работать руками. Я беру тарелку, крошу туда помидоры, крошу туда лук, поливаю оливковым маслом, и я доволен.

Когда Йоси приехал в город и пошел в 8-й класс, в новую школу, а эти пятеро в первый же день избили его и сказали, что он хромой еврей и деревенщина, поэтому должен три раза в день говорить каждому из них „доброе утро, сэр, добрый день, сэр, добрый вечер, сэр“, и тогда, может быть, они не будут его так сильно бить, он знал, что не должен жаловаться Стэнли. Йоси приехал домой на воскресенье, и отец заметил, что он все время молчит и бегает в туалет. Когда утром в понедельник возвращались — Стэнли в Чикаго, а Йоси — в школу, Йоси попросил: зайди со мной в класс. Первый урок уже начался. Стэнли зашел с братом в класс, пожал учителю руку и вышел. Больше Йоси не трогали, с двумя он подружился.

— А на праздник я забиваю быка. Видишь печку? В этой печке мы жарим овец и быков. Если хочешь починить кожу, ее нужно сначала положить в таз с маслом. Кожа должна напиться масла. Нам не нужно столько докторов.

„Это было сорок лет назад, — думал Йоси. — Отец давно умер, ферма тридцать лет как продана, мои дети выросли, а я все тот же толстый, рыжий, хромой еврейский мальчик. Меня снова побили, я снова, хромая, прибежал к могучему старшему брату и вдруг заметил, что брат превратился в старую тряпку, в сломанный, хрипящий одно и тоже граммофон“.

— Зачем ты приехал, Джо? — спросил вдруг Стэнли. — Я могу тебе помочь? Что ты говоришь? Говори громче! У тебя был этот псих, твой зять? Он требует деньги? Дай ему деньги. Деньги к тебе вернутся. Я знаю, что говорю. В нашем районе есть только один торговец оружием. К арабам твой зять не пойдет. Дай ему деньги — я должен проверить, пойдет он покупать оружие или нет. Если да — он пойдет к Полаку. Полак не будет со мной ссориться. Я сегодня поговорю с Полаком.

46

Саша лежит на матрасе и сквозь окно без занавески смотрит на ночные облака. В темноте они бесформенны — не видно, где парус, где верблюд, где кошка. Только шорох над землей, только дыхание. В кисельном этом потоке то застревает, то режет его пронзительная маленькая звезда. Когда облака — ничего. Когда звезда на черном — страшно. Никогда еще ДО не было страшно. После — бывало. Когда Саша разбил голову рыцарю, от страха пять дней на улицу не выходил. Когда вымазал ваксой полицейского — так испугался, что бежал сюда. Но это после. Сейчас и ДО убежал бы, но все, не убежишь.

Рядом на матрасах дрыхнут товарищи. Француз спит здоровым и глупым сном здорового глупого человека: выложил на одеяло круглые ручищи, зажмурил глаза, открыл рот и тоненько свистит. Дани лежит лицом вниз, в луче блестит его лысина, а на плече чернеет хвост бороды.

Горчаков неподвижен и беззвучен, глаза полуприкрыты, Саше кажется, что капитан только для вида зачехлил свои страшные гляделки. Стоит Саше сесть, как вздернутся мокрые веки, и горчаковские глаза выстрелят в Сашу парализующей ненавистью тусклого существа к яркому, тяжелого к легкому, белого к цветному. Саша садится. Саша встает. Он в носках, тренировочных штанах и белой майке. Каменные полы не скрипят, но Саша идет на цыпочках. В дверях он оборачивается: Горчаков спит. Саша бесшумно движется по коридору к входной двери. Можно и в носках добежать до тети, а там… На подоконнике в гостиной догорают в подсвечниках масляные свечи. За длинным столом, за которым они ужинали, сидит спиной к стене, положив ноги на табуретку, Учитель Ави. Ави не спит. На белой скатерти перед ним лежит черный автомат. Саша улыбается сидящему, сворачивает в туалет, считает до десяти и спускает воду.

Вчера был их последний субботний ужин вместе. Люди внешнего круга, сторонники, перестали приходить сразу после выборов. Были только свои, жена Учителя, жена и дети Дани. Было уже страшно, но теплый ток из ладоней Учителя успокоил Сашину голову. В субботу вечером Учитель всегда благословлял их, как отцы благословляют детей.

Выпили сладкого вина, стали есть. Учитель сказал, что люди всегда боятся истины. Бог дает истину пророку и требует, чтобы пророк передал ее людям. Пророк и начинает передавать, но люди при первых же словах либо разбегаются, как тараканы, либо бросаются на пророка, как цепные собаки. Люди боятся истины, потому что от истины мир всегда начинает качаться, крениться и иногда переворачивается кверху килем. При этом можно свалиться с насиженного места, потерять в давке коробку с деньгами, а то и просто утонуть. Только самые смелые и зрячие, те, кому нечего терять, идут за пророком. Чем сильней пророк, чем выше его истина, тем этих людей меньше. От них тоже все отворачиваются, все их ненавидят, но когда истина взрывается и мир вынужден ее принять, эти люди возносятся выше всех.

Вы и есть эти люди. Чтобы вознестись, надо спуститься. Мы встречаем эту субботу, как затравленные звери. Весь город против нас. Следующую субботу вы будете встречать, как цари. К каждому из вас встанет огромная очередь, чтобы поцеловать у вас руку и получить благословение. У вас будут просить и покупать советы, вам будут исповедоваться.

На этой неделе вы вознесетесь, но для этого нам придется спуститься еще ниже. Железным топором, железным зубилом запрещено отесывать камни для жертвенника, потому что из железа делают оружие. Нам придется взять в руки железо. Это будет завтра.

Саша рыгнул, и от запаха аниса из собственного рта, аниса, который эта сука, Данина жена кладет во все салаты, ему стало еще хуже. Лица сидящих за столом немного осветились светом услышанной лести, но никто, кроме Саши, не понял смысла сказанного, не понял, что завтра они возьмут в руки автоматы из ящика в кладовке, и их к чертовой матери перестреляют, а кто останется в живых, пятнадцать лет в тюремной робе, теряя волосы, зубы и все остальное, просидит в раскаленной камере беэршевской тюрьмы.

Горчаков пьяно ухмылялся. Дани смотрел на Учителя задумчиво и спокойно. Его жена одновременно подносила ко рту вилку с куском селедки, наливала маленькому сыну пепси-колу и рычала на больших — похожего на сапог и смазливого; они расчертили надвое хумус в банке и бешено соревновались — кто быстрее съест свою половину при помощи крекеров. Хумус и крошки летели во все стороны. Француз жевал. На его густой, черной, мелкокурчавой бороде светилась винная капля.

За два дня до того, в среду вечером Ави уехал с Горчаковым. Сашу заперли. Вернулись в темноте, с Французом, и стали втаскивать ящики: короткие — гранатные и длинные — ружейные.

Саша спускает воду и возвращается на свой матрас. Ну хорошо. Бежать мы не можем. Но позвонить-то мы можем? Если накрыться одеялом с головой, прижать мобильник к груди, чтобы не слышали, как он металлофонит включаясь, набрать номер своей квартиры в Ришоне, хоть голос услышать мы можем? Можем. Только вместо отцовского голоса, вместо тяжелого родного „алле“, Саша услышал комнату. Услышал, как чиркнула спичка, как передвинули по столу стопку.

— Работал в орханах, — медленно произнес незнакомый баритон, — потом в орханах стало нельзя работать. Ушел в агротехнику. У меня среднетехническое. Рационы знаю от и до. Хто это звонит, твой хлопец? Шо он, тоже у армии?

— Сашулька, — сказал вдруг отец, — ты что так дышишь? Што такой захеканый? Устал? А мы тут с дядей Гришей сидим. Наш, винницкий. Как твое ничего? Ну, иди, сынок. Иди, отдохни. Выкинь все с головы и спи. Час поздний.

Комната отключается. Саша выключает мобильник, откидывает одеяло и начинает, глядя в окно, представлять, что он русский купец из американского фильма, что он одет в серую, как облака, каракулевую шубу, черный фрак, а на булавке его галстука горит вот эта маленькая, твердая ночная звезда.

Загрузка...