ГЛАВА XXV. «ЕСЛИ БЫ Я КОГДА-НИБУДЬ ЖЕНИЛСЯ…»

Все труднее и труднее становилось жить одному.

Возвращался ли он зимними вечерами из школы, мягко хрустя валенками по узкой, протоптанной снеговой тропинке, еще весь погруженный в мысли о Васьках, Федьках, Парашках, всей грудью вдыхая холодный, чистый воздух, когда мертвую тишину нарушало лишь потрескивание скованных морозом деревьев — он был один.

Шагал ли он ранней весной в высоких болотных сапогах по вязкой глине, любуясь только что освободившимися от снежного покрова яркими зеленями, слушая неумолчное журчание прилетевших жаворонков, низко стелящихся над оживающей, дышащей сыростью землей, когда вместе с пробуждающейся природой просыпались новые надежды, и когда от сознания собственного бытия и красоты Божьего мира хотелось кричать от восторга — он был один.

Сидел ли он в гостиной, где тетенька неторопливо раскладывала пасьянс, а в открытое итальянское окно властно врывались волнующие звуки весны — пенье крестьянской молодежи с деревни, несущиеся с пруда веселые крики ребят, кваканье лягушек, силившихся перекричать переливы и трели изнемогавших от страсти соловьев, когда воздух был насыщен пряным запахом цветущих яблонь и черемухи, и хотелось страстно любить и быть любимым — он был один.

Возвращался ли он знойным летом, потный и усталый, с покоса, где наравне с мужиками косил весь день, а в обеденный перерыв с наслаждением бросался с берега в нагретую солнцем речку Воронку и. освежившись хлебал из общей чашки мужицкую тюрю, радуясь и силе своего тела, и общению с этими самыми мужиками, и погоде, и тому, что луг так быстро скошен, и хотелось с кем–то поделиться, — он был один.

Слушал ли музыку в восторженном упоении от нахлынувших на него вдохновенных, неуловимых полумыслей, получувств, уносивших его в высший, неосязаемый мир, где смутные образы принимали какие–то очертания и начинали жить — ему некому было сказать об этом — он был один.

«Потом так грустно, как давно не было, — писал он в дневнике. — Нет у меня друзей, нет! Я один!»

Вначале Толстой не предполагал, что в семье Берсов он найдет себе жену. Он ездил к ним, потому что с детства знал Любовь Александровну Иславину—Берс, она была очень дружна с его сестрой, Марией Николаевной, и он любил и уважал ее. Толстой знал и отца Любови Александровны — Александра Михайловича Исленьева.

В молодости Исленьев был страстным игроком. Про него рассказывали, что в один вечер он проигрывал и отыгрывал целые состояния — золото на простынях выносили — что был он лихим офицером, кутилой, страстным охотником и любителем цыган. Необузданная натура его не знала препятствий и когда он встретил княгиню Софию Петровну Козловскую, рожденную графиню Завадовскую, и они полюбили друг друга, он, не долго думая, решил увезти Софью Петровну и тайно с ней повенчался, так как князь Козловский отказался дать развод своей жене. История эта наделала в свое время много шума в высшем московском обществе, брак был признан незаконным, детям не разрешили носить фамилию Исленьевых, а дали фамилию Иславиных.

Исленьевы счастливо прожили 15 лет. На шестнадцатом году Софья Петровна скончалась, оставив после себя трех дочерей, младшей из которых и была Любочка. Остро пережив бурный период горя, Исленьев скоро утешился, женился вторично на дочери тульского помещика Софье Александровне Ждановой, и жизнь его трех дочерей, особенно младшей, Любочки, в семье мачехи была невеселой.

Когда Любочке было 15 лет, она серьезно заболела горячкой и Исленьев пригласил молодого врача Андрея Евстафьевича Берса ее лечить. В продолжение нескольких недель Берс выхаживал Любочку и за это время они полюбили друг друга. Брак этот с доктором немецкого происхождения считался мезальянсом. Исленьев протестовал, но Любочка настояла на своем и оказалась права, так как Берсы счастливо прожили вместе до конца своей жизни.

Андрей Евстафьевич Берс был придворным врачей и Берсы жили в Москве в Кремлевском дворце. Человек он был умный, способный и порядочный, но вспыльчивый и своенравный. Софья Андреевна Берс—Толстая, отчасти унаследовавшая вспыльчивый характер своего отца, рассказывала, что когда на Андрея Евстафьевича находили припадки гнева, весь дом трепетал. Был случай, когда к обеду подали плохо зажаренный ростбиф, Андрей Евстафьевич пришел в бешенство, схватил блюдо с ростбифом и, к ужасу Любови Александровны, детей и служащих, пустил его в стену, а сам выскочил из–за стола и убежал. К счастью, такие припадки случались очень редко, а к старости и совсем прекратились, но в доме хозяина боялись и уважали.

Детей у Берсов народилось много: три дочери и пять сыновей.

В воспитании детей Любовь Александровна придерживалась традиций того круга, в котором она выросла. В доме жили гувернантки, дети говорили по–французски, по–немецки, было человек 10 служащих: лакеи, горничные, повара… Семья Берсов была принята во многих аристократических семьях в Москве; по субботам, как полагалось, устраивались танцклассы, то у Берсов, то еще чаще у Марии Николаевны Толстой, где дети Толстые — Лизанька, Варенька и Нико–ленька — танцевали вместе с детьми Берсов. Любовь Александровна приучала своих девочек к хозяйству и они, надев изящные, с кружевами, фартучки, помогали на кухне или в столовой.

Чем старше становились девочки Берсы, тем чаще Толстой посещал их. Здесь он не искал ответов на мучившие его религиозно–философские вопросы, вопросы народного образования, экономического улучшения крестьянского быта — здесь он искал другое: семейный уют, молодое, непосредственное веселье, общество хороших, порядочных девушек. Выскакивая из своего, как он говорил, «отшельничества», он должен был как молодой выпущенный на волю конь, хоть изредка, как выражались в семье Толстых, «взбрыкивать».

У Берсов было весело. Несмотря на буржуазно–спокойный уклад семьи, среди молодежи уже бушевали страсти. Царила та атмосфера, которую Толстой описал в «Войне и мире», в доме Ростовых. Постоянно вертелась молодежь, товарищи старшего сына, Саши Берса, кадеты, гимназисты, юнкера. Все были влюблены. Соня была влюблена в Поливанова, усиленно за ней ухаживавшего, Таня в своего двоюродного брата, Сашу Кузминского. Пели, танцевали, ставили спектакли… Казалось, 34-летний, уже получивший известность писатель, должен был бы нарушать веселье этой зеленой молодежи, но на самом деле Толстой своими приездами вносил еще больше веселья.

«Мы не чувствовали его возраста, — рассказывала впоследствии младшая из дочерей Берсов, Таня. — Когда он приезжал, все оживало: то поведет нас всех в лес на прогулку, сам заблудится, по дороге рассказывает нам какие–нибудь истории. Придем, бывало, домой, еле ноги тащим — измученные, голодные, конечно опоздав к обеду. Мама недовольна, но Левочка умел состроить такое умильное лицо, так молит о прощении, что она, бывало, в конце концов рассмеется и простит»'.

Та же Таня рассказывает в своих воспоминаниях, как Толстой выдумал ставить оперу. У Тани был чудесный голос — лирическое сопрано, и она пела главную роль., брат ее Саша изображал рыцаря.

«Все шло своим чередом, — пишет Татьяна Андреевна Кузминская, — но вдруг Лев Николаевич шумно и громко заиграл в басу. Дверь отворилась и появился грозный муж в лице фрейлейн Безэ (гувернантка девочек Берс). Одета она была в охотничьи шаровары, с красной мантией через плечо, с приклеенными волосяными подкладками в виде бак. Она грозно пела басом, подбирая немецкие слова: «Trommel, Kummer, Kuche, Liebe»[38], — причем грозно наступала на рыцаря. Ее маленькие черные глаза сверкали гневом. На голове была надета большая круглая шляпа, с длинным пером, брови были подрисованы и ее невозможно было узнать. Все это было так неожиданно и комично, что послышался неудержимый хохот Льва Николаевича. Я взглянула на него. Он весь трясся от смеха, перегибаясь в бок к роялю, выделывая при этом в басу громкие рулады. Его смех заразил всех».

Кто знавал Толстого — помнит, как он смеялся. Он смеялся, как смеются очень молодые существа, безудержно, прерывая иногда смех стонами изнеможения, всем телом раскачиваясь взад и вперед, смеялся до слез, сморкаясь и вытирая слезы; окружавшие часто, не зная даже в чем дело, глядя на него, тоже начинали смеяться.

Барышни Берс воспитывались строго, по–старинному. Выходить одним на улицу воспрещалось, не только поцеловаться с молодым человеком считалось преступлением, но даже поздороваться за руку было неприлично, девушка должна была, слегка наклонив голову, сделать легкий реверанс, и скромно отойти в сторону. Любовь Александровна приходила в ужас от все более и более внедрявшегося в интеллигентную среду вольнодумства, от всех этих девиц нигилисток, революционерок, шагавших по городу без родителей и гувернанток, а иногда даже и с мужчинами, читавших романы, революционные брошюры и статьи Герцена, и выбиравших себе мужей по своему вкусу, без совета и согласия родителей.

Все три барышни Берс были очень хорошенькие. Старшей, Лизе, было 18 лет, когда Толстой участил свои поездки в семью доктора. Лиза была самая образованная, много читала, хорошо знала математику, интересовалась философией, писала, и Толстой даже пробовал привлечь ее к работе над своим педагогическим журналом. На младших сестер своих Лиза смотрела сверху вниз — «Что, мол, эти легкомысленные девчонки понимали в жизни, кроме глупых игр, флирта и сентиментальных мечтаний». Все ее рассуждения были всегда логичны, замечания основательны, она была всегда права, когда жаловалась родителям на проступки своих братьев и сестер; но эта логичность и правота и вызывали страшное раздражение в молодежи, державшейся от нее в стороне. Бывало Соня и Таня, забыв о Лизином присутствии, размечтаются о чем–нибудь, строят планы о будущем, и вдруг спокойный металлический голос Лизы сразу рассеивает поэзию, рушит воздушные замки: «Вот дуры!» — бросает она, очень довольная тем, что своим замечанием прекратила всю эту глупую болтовню.

Младшая, Таня, была совершенной противоположностью своей старшей сестры. Худенькая и грациозная, с правильными чертами лица, которое немного портил слишком большой, чувственный рот, веселая, как ртуть подвижная, она была, несомненно, самая привлекательная из трех сестер. Она никого не боялась в доме, даже своего строгого отца, всегда всех тормошила, придумывала какие–то шалости, потихоньку читала романы, влюблялась и мечтала быть танцовщицей. Толстой прозвал ее Мадам Виардо за ее чудесный, чистый и необычайно приятный голос.

Из всех трех сестер Соня была самая красивая. Она была одного роста с Таней, тоненькая, прекрасно сложенная, причем особенностью ее сложения были узкие бедра, высокая талия, тонкости которой позавидовала бы любая кокетка, с тонкими, красивыми ногами, и только короткие, широкие пальцы на руках портили общую картину. Никакие румяна или белила не могли бы заменить нежности и красоты здорового, свежего румянца на ее щеках, придать большей белизны ее коже. Соня не так щедро расточала улыбки, как Таня, но когда она улыбалась или заливалась беззвучным смехом, что, впрочем, бывало очень редко, и сквозь полуоткрытые губы сверкали ослепительно–белые, здоровые зубы, и глаза сияли радостью и весельем — она была очень привлекательна. Соня была такая же живая, как Таня, походка быстрая, легкая, но движения ее не были такими ловкими, как у Тани. Соня была очень близорука и поэтому всегда казалась немного робкой и нерешительной. Очков тогда не носили — это портило бы лицо девушки, но она не щурилась, как это делают многие близорукие люди, наоборот, она широко раскрывала свои громадные, черные, чуть–чуть выпуклые вопрошающие глаза, придававшие особую прелесть выражению ее лица.

Т. А. Кузминская — Таня в своих воспоминаниях писала:

«Соня никогда не отдавалась полному веселью или счастью, чем баловала ее юная жизнь и первые годы замужества. Она как будто не доверяла счастью, не умела его взять и всецело пользоваться им. Ей все казалось, что сейчас что–нибудь помешает ему или что–нибудь другое должно придти, чтобы счастье было полное. Эта черта ее характера осталась у нее на всю жизнь».

Отец знал в ней эту черту характера и говорил: «Бедная Сонюшка никогда не будет вполне счастлива*4.

Это же свойство неоправданной мечтательной грусти проскальзывает и в Сонином дневнике:

«Мне было так хорошо, так отрадно, так весело, — пишет она, и дальше, не объясняя почему, она вдруг впадает в грустное настроение. — Но недолго длилось все это, теперь стало так тяжело жить на свете»".

В Лизе не было никакой сентиментальности, в Тане ее было мало, в Соне это чувство было очень сильно. Она умилялась над красивым цветочком, трогательной книгой, над самой собой и своими чувствами.

И Таня, и Соня не представляли себе жизни без поэтического романа, Лиза относилась к вопросу здраво, рассудительно и ядовито подсмеивалась над сестрами.

Вся семья Берсов была очень практична. Образование для мальчиков, хорошие службы впереди, удачные замужества для трех дочерей — составляли мечты родителей.

Толстой в семье Берсов назывался «le Comte» и родители мечтали о том, что старшая Лиза, которую пора было уже выдавать замуж, выйдет за этого, хотя и не очень молодого, но нашумевшего уже своими писаниями человека из аристократической семьи. Партия была хорошая.

Толстой как–то сказал своей сестре Марии Николаевне:

«Машенька, семья Берс мне особенно симпатична, и. если бы я когда–нибудь женился, то только в их семье».

Чем чаще ездил Толстой к Берсам, тем больше распускали свои языки гувернантки, бонны, тетушки, подружки, делая свои умозаключения. Ради кого мог так часто ездить в дом «le Comte»? Сомнения не было, конечно он приглядывался к старшей, самой разумной и рассудительной, Лизе. Постепенно окружающие внушили и самой Лизе эту мысль. Таня сразу подметила, что как только должен был появиться «le Comte», Лиза подолгу застаивалась перед зеркалом и вообще стала заниматься своей наружностью. Это было непохоже на Лизу и очень забавно, и Таня с любопытством продолжала свои наблюдения.

В дневнике своем от 22 сентября 1861 г. Толстой пишет: «Л(иза) Б(ерс) искушает меня; но это не будет. Один расчет недостаточен, а чувства нет». А в письме к А. А. Толстой от 10 февраля 1862 г. он писал: «Почти влюбился». Но он скоро понял, что чувство его не было настоящим и его тяготило создавшееся убеждение семьи, что он должен жениться на Лизе. «У Берсов свободнее, меня немного отпустили на волю», — пишет он в дневнике 20 мая 1862 г.

В начале августа семья Берс — Любовь Александровна, три девушки и маленький Володя — предприняли большое путешествие в Тульскую губернию, к Толстым в Ясную Поляну и к родителям Любови Александровны — Исленьевым, в их имение Ивицы. Железной дороги между Москвой и Тулой тогда еще не было и Берсы наняли большую, так называемую Анненскую карету для этой поездки.

В Ясной Поляне Любовь Александровну встретила ее друг Мария Николаевна, уже собиравшаяся выехать с детьми за границу, тетенька Татьяна Александровна и сам гостеприимный хозяин Толстой. Можно себе представить, какое оживление внесли Берсы в тихий, почти патриархальный уклад Ясной Поляны. Пошла суета. Надо было всех разместить, накормить, забегали слуги, затормошилась тетенька, но больше всех хлопотал сам хозяин. Устраивая всех на ночлег, он сам непривычными, большими руками с особой нежностью стелил постель Соне на длинном дедовском кресле, в комнате «под сводами». Он радовался, что всем было хорошо, что по дому раздавались веселые, молодые голоса, звуки рояля, пение. Ему хотелось показать Берсам свои любимые места в Ясной Поляне и окрестностях, заливные луга, перелески, дремучую Засеку с ее вековыми дубами. Здесь, в казенном лесу, на поляне, устроили пикник… Все забавляло девушек Берс: и верховая езда, и прогулки, и охотничьи собаки, крутившиеся по усадьбе, и замечательная линейка «катки», как она называлась — специальное Яснополянское сооружение, необычайно длинный и тряский экипаж, на котором могло уместиться человек 12, спиной друг к другу, по шесть человек с каждой стороны, и зреющие на горячем августовском солнце яблоки и груши, и молодые учителя, неумело гарцующие на лошадях перед молодыми девушками…

Все это было чудесно, как в сказке, и всем было весело, особенно Соне, которая невольно, женским тонким чутьем своим чувствовала, что она нравится и что «le Comte» уделяет ей все больше и больше внимания. И то, чего не хотели замечать Любовь Александровна и сама Лиза, давно уже было подмечено востроглазой Таней: «le Comte» явно ухаживал за Соней.

Из Ясной Поляны Берсы поехали к Исленьевым в имение Ивицьт. Когда–то блестящий, красивый, с бурным прошлым старик, теперь тихо доживал свой век в деревне, со своей второй женой.

После отъезда Берсов Ясная Поляна опустела. Толстому стало скучно, чувство более сильное, чем желание быть с молодежью, потянуло его за ними. Не прошло и двух дней, как он верхом приехал в Ивицы. А здесь уже шел дым коромыслом. Из соседних имений понаехала молодежь, горевшая любопытством познакомиться с московскими барышнями. Опять устраивались пикники, прогулки, по вечерам молодежь танцевала, старики играли в карты.

Толстой старался быть с Соней, Лиза ревновала, сердилась на Соню, жених, которою она так долго и усиленно завлекала в свои сети, отходил от нее все дальше и дальше.

Уже вечер близился к концу и Любовь Александровна гнала своих дочерей спать, когда Толстой вдруг окликнул Соню. В гостиной старички только что кончили играть в карты и на зеленом сукне еще не были стерты цифры, написанные мелом. Толстой позвал Соню к одному из столов, очистил щеточкой карточные записи и стал писать начальные буквы слов, ожидая, что Соня поймет их значение.

Сцена эта записана в «Анне Карениной» и в дневнике Софьи Андреевны Толстой. Трудно сказать, какая запись более соответствует действительности. Несомненно одно: чувство невысказанной любви владело обоими, нервное напряжение, желание понять друг друга дошло до крайних пределов и когда Толстой, взявши мелок, начал писать лишь начальные буквы слов, Соня ловила все слово. Иногда она останавливалась и Толстой подсказывал ей и писал дальше… Это было почти что объяснение в любви. «Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья»… «В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру, Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой», — писал Толстой дальше, опять лишь начальными буквами. И когда Соня опять прочла и назревало объяснение, раздавшийся недовольный материнский голос, требовавший, чтобы Соня шла спать, нарушил его…

На обратном пути из Ивиц в Москву Берсы опять заехали ненадолго в Ясную Поляну и оттуда поехали в Москву. Толстой поехал с ними.

В Москве Толстой продолжал бывать у Берсов. Отношения с Лизой явно тяготили его: «Боже мой! Как бы она была красиво несчастлива, ежели бы была моей женой», — писал он в дневнике от 8 сентября 1862 года, — Вечером она долго не давала мне нот. Во мне все кипело». «Лизу я начинаю ненавидеть вместе с жалостью». — писал он в дневнике от 10 сентября 1862 г.

Старик Берс сердился. По его понятиям, надо было выдавать дочерей по старшинству. Ничего не было хорошего в том, что Толстой стал явно ухаживать за второй дочерью Соней. Соня выскочит замуж, сделает хорошую партию, а старшая, глядишь, и засидится. Любовь Александровна страдала за Лизу, волновалась за Соню. Таня жалела Лизу, сочувствовала Соне, все больше и больше привязывалась к le Comte'y, а Толстой терзался сомнениями, анализируя с обычной своей прямотой и честностью захватившее его чувство. «Ночевал у Берсов. — писал он в дневнике от 23 августа 1862 года. — Ребенок! Похоже! А путаница большая! О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло!.. Я боюсь себя; что ежели и это желание любви, а не любовь? Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны и все–таки оно. Ребенок! Похоже».

Его наружность, возраст — мучили его и. не переставая, терзал вопрос: любит ли она его? Узнав, что Соня писала дневник и повесть, Толстой стал просить, чтобы она дала ему прочитать свои писания. Она отказалась дать дневник, но дала повесть. Это было наивное описание жизни трех девушек Берс, их увлечений, описание романа между Соней и молодым Поливановым, а сам le Comte фигурировал в этой повести как князь Дублицкии «необычайно непривлекательной наружности».

«Начал работать и не могу, — -писал Толстой 9 сентября. — Вместо работы написал ей письмо, которое не пошлю. Уехать из Москвы не могу, не могу… До трех часов не спал. Как 16-летний мальчик мечтал и мучился».

«Проснулся 10 сентября в 10, усталый от ночного волнения. Работал лениво и, как школьник ждет воскресенья, ждал вечера. Пошел ходить… и в Кремль. Ее не было… приехала строгая, серьезная. И я ушел опять обезнадеженный и влюбленный больше чем прежде. Au fond[39] сидит надежда. Надо, необходимо надо разрубить этот узел. Господи! Помоги мне, научи меня. — Опять бессонная и мучительная ночь, я чувствую, я, который смеюсь над страданиями влюбленных. Чему посмеешься, тому и послужишь. Сколько планов я делал сказать ей, Танечке, и все напрасно… Господи, помоги мне, научи меня. Матерь Божья, помоги мне…» «Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить, — писал он в дневнике от 12 сентября 1862 года. — Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях. А я — отвратительный Дублицкий. Надо было прежде беречься. Теперь уже я не могу остановиться. Дублицкии — пускай, но я прекрасен любовью. Да. Завтра пойду к ним утром. Были минуты, но я не пользовался ими. Я робел, надо было просто сказать. Так и хочется сейчас идти назад и сказать все и при всех. Господи, помоги мне».

Напряжение росло.

«Завтра пойду, как встану, и все скажу или застрелюсь, — писал он 13 сентября. — Четвертый час ночи. Я написал ей письмо, отдам завтра, т. е. нынче 14‑го. Боже мой, как я боюсь умереть. Счастье, и такое, мне кажется невозможно. Боже мой! Помоги мне!»

16 сентября Толстой, по обыкновению, был у Берсов — это была суббота. Приехал Саша Берс из кадетского корпуса, понаехала молодежь. Выбрав минутку, когда в комнате никого не было, Толстой передал Соне письмо: «Я хотел с вами поговорить, — начал он, — но не мог. Вот письмо, которое я уже несколько дней ношу в кармане. Прочтите его. Я буду здесь ждать вашего ответа», — сказал он ей.

Соня помчалась в комнату, где она жила со своими сестрами. Но Лиза, поняв, что что–то происходит особенное, побежала за ней. Она не дала Соне дочитать письма. «Что он тебе пишет, что?» — приставала она к сестре. «Le Comte»[40]сделал мне предложение, — ответила Соня и побежала к матери. Лиза была вне себя. — «Откажись, откажись», — кричала она ей вдогонку…

«Софья Андреевна, — писал Толстой, — мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: нынче все скажу, и ухожу с той же тоской, раскаянием, страхом и счастьем в душе. И каждую ночь, как и теперь, я перебираю прошлое, мучаюсь и говорю: зачем я не сказал, и как, и что бы я сказал. Я беру с собой это письмо, чтобы отдать его вам, ежели опять мне нельзя или не достанет духу сказать вам все. Ложный взгляд вашего семейства на меня состоит в том, как мне кажется, что я влюблен в вашу сестру Лизу. Это несправедливо. Повесть ваша засела у меня в голове, оттого что, прочтя ее, я убедился в том, что мне, Дублицкому, не пристало мечтать о счастье, что ваши отличные поэтические требования любви… что я не завидую и не буду завидовать тому, кого вы полюбите. Мне казалось, что я могу радоваться на вас, как на детей. В Ивицах я писал: «Ваше присутствие слишком живо напоминает мне мою старость и невозможность счастья, и именно вы». Но и тогда и теперь я лгал перед собой. Еще тогда я мог бы оборвать все и опять пойти в свой монастырь одинокого труда и увлечения делом. Теперь я ничего не могу, а чувствую, что напутал у вас в семействе; что простые, дорогие отношения с вами, как с другом, честным человеком, потеряны. И я не могу уехать и не смею остаться. Вы честный человек, руку на сердце, не торопясь, ради Бога, не торопясь, скажите, что мне делать? Чему посмеешься, тому поработаешь. Я бы помер со смеху, если бы месяц тому назад мне сказали, что можно мучаться, как я мучаюсь, и счастливо мучаюсь это время. Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой? Только ежели от всей души, смело вы можете сказать: «да», а то лучше скажите: «нет», ежели в вас есть тень сомнения в себе. Ради Бога, спросите себя хорошо. Мне страшно будет услыхать «нет», но я его предвижу и найду в себе силы снести. Но ежели никогда мужем я не буду любимым так, как я люблю, — это будет ужасно!»10

Соня не думала ни одной минуты. Как ураган помчалась она в комнату матери, где ждал ее Толстой.

— Ну что? — спросил он.

— Разумеется, да, — ответила Соня.

Через неделю была свадьба. Любовь Александровна была в ужасе, когда Толстой решительно потребовал, чтобы свадьба не откладывалась ни на один день. «Приданое?» Какое это имело значение в глазах Толстого? Соня всегда была прекрасно одета, что еще нужно? Но все же приданое поспешно шилось и сам Толстой старался добросовестно исполнять все, что требовало от него положение жениха: возил подарки, заказывал фотографии, купил дормез для свадебного путешествия. Все это он делал, потому что так полагалось, но другие мысли мучили его — его прошлая жизнь, его моральная загрязненность по сравнению с той кристально чистой девушкой, которую он избрал себе в жены. Что она знала о жизни? Подозревала ли она о его прошлых грехах, увлечениях? «Вы не любили?» — спросила она как–то у него. А что если она, узнав правду, откажется от него? И он решил дать ей прочитать свои дневники. «И напрасно, — писала Соня в своем дневнике, — я очень плакала, заглянув в его прошлое».

В день свадьбы, по принятому обычаю, жених не должен был видеть своей невесты. Каков же был ужас Любови Александровны, когда она, зайдя в комнату Сони, нашла там Толстого и горько плачущую Соню. Оказалось, что в последнюю минуту Толстой вдруг усумнился в Сониной любви и приехал объясняться: «Нашел когда ее расстраивать, — напала Любовь Александровна на Левочку. — Сегодня свадьба, ей и так тяжело, да еще в дорогу надо ехать, а она вся в слезах». И она прогнала его.

Свадьба была назначена в семь часов вечера. Соня в подвенечном платье, сидела и ждала шафера жениха, который должен был приехать за невестой и объявить, что жених в церкви. Но пробило семь часов, никто не приезжал. Прошло еще полчаса, час… Соня, под впечатлением тяжелого разговора, происшедшего утром между ней и женихом, волновалась, мучалась сомнениями… В восемь тридцать приехал Алексей — лакей Толстого. Оказалось, что слуги уложили все графские рубашки и жениху нечего было надеть.

Но вот, наконец, шафер приехал, Соню в облаках тюлевого венчального платья усадили в карету вместе с тетушкой Пелагеей Ильиничной и маленьким братом Володей — мальчиком с образом — и повезли в дворцовую церковь.

Понаехало множество гостей, церковь была битком набита, но свадьба была невеселая. Соня растерялась и заробела. Лиза избегала жениха и невесту и явно страдала. Любовь Александровна едва сдерживала слезы, неожиданно приехал отверженный молодой, красивый, в гвардейском мундире Поливанов, которому Саша Берс объявил грустную новость о сонином замужестве. Плакал маленький Петя, плакали старые слуги, и горько разливалась в слезах Таня, понявшая какое одиночество ждет ее после отъезда сестры…

После венчания, приняв поздравления, молодые переоделись. Соня казалась худенькой и бледной в своем темно–синем дорожном платье. К крыльцу подкатил новый дормез, запряженный шестеркой лошадей, верный слуга Алексей вскочил на запятки и молодые уехали.

Они ехали меньше суток. В Ясной Поляне их торжественно встретила тетенька Татьяна Александровна, с образом Знамения Божьей Матери, и Сергей Толстой, с хлебом и солью. Молодые молча поклонились им в ноги, перекрестились, поцеловали образ и нежно расцеловались с тетенькой.

С этого дня все переменилось для Толстого, все приобрело иной смысл, иное значение — рядом с ним была любимая и любящая жена. Он уже был не один!

Загрузка...