— И больше, чем вы предполагаете, — заметил студент, понизив голос.

— Каким образом? — оживленно спросила она.

— Я только что видел, — продолжал студент, — как от вас вышел господин, с которым я живу дверь в дверь, в одном и том же пансионе; я говорю о папаше Горио.

Услышав это имя, приправленное словом «папаша», граф, мешавший жар в камине, бросил щипцы в камин, словно они обожгли ему руки, и встал.

— Милостивый государь, вы могли бы сказать: «господин Горио»! воскликнул он.

Графиня, заметив раздражение мужа, сначала побледнела, затем покраснела и явно пришла в замешательство; стараясь придать своему голосу естественность, она с деланной развязностью заметила:

— Нет человека, которого бы мы так любили…

Не докончив, она, словно под влиянием какой-то мелькнувшей у нее мысли, взглянула на фортепьяно и спросила Растиньяка:

— Вы любите музыку?

— Очень, — ответил ей Эжен, покраснев и растерявшись от смутного сознания, что сделал какой-то нелепый промах.

— Вы поете? — отрывисто спросила она, направляясь к фортепьяно, и, сильно ударяя по клавишам, пробежала их все от нижнего до и до верхнего фа рррра!

— Нет, мадам.

Граф де Ресто ходил взад и вперед по комнате.

— Жаль: вы лишены очень верного средства иметь успех. Ca-a-ro, Ca-a-aro, Ca-a-a-a-ro, non dubitare!..[33] — спела графиня.

Назвав имя папаши Горио, Эжен опять привел в действие волшебную палочку, но оно было обратно тому, какое вызвали слова: «родственник виконтессы де Босеан». Он оказался в положении человека, который удостоился получить доступ к любителю редкостей и нечаянно задел за шкап со статуэтками, отчего у трех или четырех из них отскочили плохо приклеенные головки. Эжен готов был провалиться сквозь землю. Лицо графини де Ресто стало холодным и сухим, глаза смотрели безразлично и избегали взгляда злосчастного студента.

— Мадам, — сказал он, — вам нужно поговорить с графом де Ресто, соблаговолите принять дань моего уважения и разрешите мне…

— Когда бы вы ни пришли, — поспешно заговорила графиня, жестом остановив Эжена, — вы можете быть уверены, что доставите огромное удовольствие и мне и графу де Ресто.

Эжен низко поклонился супружеской чете и вышел; граф де Ресто последовал за ним и, несмотря на настояния Эжена не делать этого, проводил его до самой передней.

— Когда бы ни явился господин де Растиньяк, ни графини, ни меня нет дома, — сказал граф Морису.

Выйдя на крыльцо, Эжен увидел, что идет дождь.

«Ну-с, я допустил какую-то неловкость, но ни причины, ни значения ее не понимаю, — подумал Эжен, — а в довершение всего испорчу фрак и шляпу. Сидеть бы мне в своем углу да зубрить право и думать только о том, как бы стать прилежным судейским чиновником. Мне ли бывать в свете! — ведь для того, чтобы вращаться в нем приличным образом, необходима уйма всякой всячины: кабриолеты, сверкающие сапоги, золотые цепочки и прочая обязательная оснастка, вроде белых замшевых перчаток по утрам, шесть франков пара, а по вечерам непременно желтых. Старый плут папаша Горио, эх!»

Когда он очутился под воротами, кучер наемной кареты, должно быть только что доставивший новобрачных к ним на дом и не желавший ничего другого, как получить тайно от хозяина плату за несколько концов, знаком предложил свои услуги Растиньяку, увидав, что тот во фраке, в белом жилете, желтых перчатках, чистых сапогах, но без зонтика. Эжена обуревала глухая ярость, которая обычно толкает молодого человека еще глубже в пропасть, куда он уже начал спускаться, точно надеясь там отыскать благополучный выход. Эжен кивнул головой на предложенье кучера и сел в карету, где несколько цветочков флер-дóранжа и обрывков канители напоминали о поездке молодых.

— Куда прикажете? — спросил кучер, уже сняв белые перчатки.

«Черт побери, — решил Эжен, — коль пропадать, так не напрасно!»

— К де Босеанам! — добавил он громко.

— К каким? — спросил кучер.

Высоковажный вопрос смутил Эжена. Этот еще не оперившийся щеголь не знал, что было два особняка де Босеанов, и не имел понятия, насколько он богат родней, которой не было до него никакого дела.

— К Босеанам, на улицу…

— Гренель, — подхватил кучер, мотнув головой. — А то есть другой особняк — графа и маркиза де Босеанов, на улице Сен-Доминик, — добавил он, поднимая подножку.

— Знаю, — сухо ответил Эжен.

«Сегодня все издеваются надо мной! — сказал он про себя, бросая цилиндр на переднее сиденье. — Вот это баловство мне обойдется дорого. Но я по крайней мере нанесу визит так называемой кузине вполне по-аристократически. Старый злодей папаша Горио мне уже стóит не меньше десяти франков, честное слово! Опишу-ка я свое приключение госпоже де Босеан, — быть может, рассмешу ее. Она, конечно, знает тайну преступных связей этой бесхвостой старой крысы с красавицей графиней. Лучше понравиться моей кузине, чем расшибить себе лоб об эту безнравственную женщину, да и стоит она, как видно, не мало денег. Если одно имя красавицы виконтессы имеет такую силу, — какое же значение должна иметь она сама? Прибегнем к высшим сферам. Когда атакуешь небеса, надо брать на прицел самого бога!»

Эти разговоры с самим собой передавали вкратце тысячу и одну мысль, среди которых метался Растиньяк. Глядя на дождь, он немного успокоился и почувствовал себя увереннее. Он говорил себе, что если истратит две драгоценные последние монеты по сто су, то не без пользы, сохранив в целости свои ботинки, фрак и цилиндр. Веселым чувством отозвался в нем возглас кучера: «Отворите ворота, будьте любезны!» Красный с золотом швейцар толкнул ворота, петли заскрипели… и Растиньяк со сладостным удовлетворением наблюдал, как его карета миновала въезд, объехала кругом двора и остановилась под навесом у крыльца. Кучер, в грубом синем балахоне с красной оторочкой, слез, чтобы откинуть подножку. При выходе из кареты Эжен услыхал приглушенные смешки из-за колонн особняка. Три или четыре лакея уже подшучивали над свадебным мещанским экипажем. Студент только тогда уразумел их смех, когда сравнил этот рыдван с двухместной каретой, одной из самых щегольских в Париже: в запряжке пара горячих лошадей с розами на ушах грызла удила; кучер, в пудре, в отличном галстуке, натянул вожжи, как будто лошади вот-вот готовы были вырваться. На Шоссе д'Антен, во дворе графини де Ресто, стоял изящный кабриолет двадцатишестилетнего молодого человека; в предместье Сен-Жермен знатного вельможу ждала роскошная карета, какой не купишь и за тридцать тысяч франков.

«Кто же это? — мысленно спросил Эжен, с некоторым опозданием сообразив, что в Париже, конечно, мало женщин, никем не занятых, и завоевание одной из этих королев стоит не только крови. — Черт побери! Наверняка и у моей кузины есть свой Максим».

С замиранием сердца Эжен поднялся на крыльцо. При появлении его стеклянная дверь распахнулась: он увидал лакеев, степенных, какими бывают ослы, когда их чистят. Парадный бал, на котором присутствовал Эжен, давался в больших покоях для приемов, занимавших нижний этаж особняка де Босеанов. Не успев сделать визит кузине в промежуток времени между приглашением и балом, он еще не побывал в комнатах самой виконтессы де Босеан, где предстояло ему впервые увидеть чудеса ее личного изящества, говорящего о душе и жизни знатной женщины. Знакомство с ним представляло для Эжена тем больший интерес, что гостиная графини де Ресто давала ему меру для сравнения. С половины пятого виконтесса принимала. Явись ее кузен на пять минут раньше, она бы его не приняла. По белой широкой, уставленной цветами лестнице с золочеными перилами и красною дорожкой Эжена, ничего не понимавшего в различиях парижского этикета, провели к г-же де Босеан; он не знал ее изустной биографии, одной из вечно меняющихся повестей, какие в парижских гостиных рассказывают на ухо друг другу каждый вечер.

Виконтесса уже три года была в связи с маркизом д'Ажуда-Пинто, принадлежавшим к числу самых известных и богатых вельмож Португалии. Их связь, одна из самых безупречных, представляла столько прелести для обоих участников ее, что они не терпели третьих лиц. И виконт де Босеан сам дал пример всем окружающим, волей-неволей признав их морганатический союз. В первый период этой дружбы все, кто приезжал повидаться с виконтессой около двух часов дня, встречали там маркиза д'Ажуда-Пинто. Закрыть свой дом для них г-жа де Босеан, конечно, не могла — это было бы неприлично, но принимала своих гостей так холодно и так старательно разглядывала потолок, что всякий понимал, насколько он здесь некстати. Когда Париж узнал, что посещения от двух до четырех тяготят г-жу де Босеан, она осталась в полнейшем одиночестве. Вместе с г-ном де Босеаном и маркизом д'Ажуда-Пинто она бывала в Опере или у Буфонов, но г-н де Босеан умел вести себя, — усадив жену и португальца, он оставлял их наедине. Теперь маркиз д'Ажуда-Пинто собирался жениться на мадмуазель де Рошфид. И во всем высшем свете единственным лицом, еще не знавшим о предстоящем браке, была сама г-жа де Босеан. Кое-кто из ее приятельниц делал ей намеки, — она только смеялась, видя в этом намерение из зависти нарушить ее счастье. Между тем вскоре должно было состояться оглашение. Португальский красавец приехал к виконтессе объявить ей об этом браке, но у него все нехватало смелости произнести слова измены. Почему? Да нет ничего труднее, как нанести женщине такой удар. Для иного мужчины легче стоять на месте поединка, перед другим мужчиной, готовым вонзить шпагу ему в сердце, чем перед женщиной, которая, после двух часов слезливых жалоб, с видом умирающей требует нюхательной соли.

В момент прибытия Эжена маркиз д'Ажуда-Пинто сидел как на иголках и собирался уходить, решив, что г-жа де Босеан так или иначе узнает эту новость, а лучше всего он ей напишет: нанести любви смертельный удар гораздо удобнее в письме, чем в личном разговоре. Когда лакей виконтессы доложил о Растиньяке, маркиз д'Ажуда-Пинто радостно встрепенулся. Надо сказать, что любящая женщина по части всяких подозрений еще изобретательнее, чем в искусстве разнообразить удовольствия. Когда же ей грозит разрыв, она угадывает смысл какого-нибудь жеста быстрее, чем конь, упоминаемый Вергилием, способен чуять где-то вдалеке запах, обещающий ему любовные утехи. И будьте уверены, что г-жа де Босеан почувствовала в маркизе этот невольный, едва заметный, но страшный своею непосредственностью трепет. Эжен не знал одной особенности Парижа: кому бы вы ни представлялись, вам совершенно необходимо перед этим получить от друзей дома все сведения о жизни мужа, жены, даже детей, иначе вы попадете впросак или, как образно говорят поляки, вам придется запрячь в телегу пять волов, — конечно, для того, чтобы они вас вытащили из лужи, в которую вы сели. Если во Франции такие речи невпопад не имеют особого названия, то, несомненно, потому, что их считают невозможными в стране, где любая сплетня получает огромное распространение. Только Эжен, уже сев один раз в лужу у графини де Ресто, даже не давшей ему времени «запрячь в телегу пять волов», способен был опять почувствовать нужду в их помощи, явившись представиться г-же де Босеан. Но в первом случае он страшно тяготил г-на де Трай и графиню де Ресто, теперь же выводил из затруднения маркиза д'Ажуда-Пинто.

— Прощайте, — сказал португалец, устремляясь к двери, пока Эжен входил в небольшую нарядную, серую с розовым, гостиную, где роскошь обстановки казалась лишь изяществом.

— Но до вечера? — спросила г-жа де Босеан, оборачиваясь только лицом и вглядываясь в маркиза. — Разве вы не поедете к Буфонам вместе с нами?

— Не могу, — ответил он, берясь за ручку двери.

Г-жа де Босеан встала и подозвала его к себе, не обращая никакого внимания на Растиньяка, который между тем стоял, ошеломленный сверканием чудесного богатства, готовый поверить в реальность арабских сказок, и не знал, куда ему деваться перед женщиной, его не замечавшей.

Виконтесса подняла указательный пальчик и, красиво опустив его, указала маркизу место перед собой. В этом жесте заключалась такая деспотическая сила страсти, что маркиз выпустил дверную ручку и подошел. Эжен смотрел на него с завистью.

«Вот он, владелец маленькой кареты. Так неужели для того, чтобы добиться взгляда парижанки, надо иметь ретивых лошадей, ливреи и горы золота?»

Демон роскоши уязвил его сердце, лихорадка наживы овладела им, от жажды золота пересохло в горле. Эжен располагал ста тридцатью франками на три месяца. Его отец, мать, братья, сестры, тетка могли тратить лишь двести франков в месяц на всю семью. Это быстрое сопоставление своего теперешнего положения и цели, которой надобно достичь, усилило его растерянность.

— Почему же вы не можете приехать к Итальянцам? — смеясь, спросила виконтесса.

— Дела! Я обедаю у английского посланника.

— Бросьте дела!

Когда человек вступил на путь обмана, он неизбежно вынужден нагромождать одну ложь на другую. Маркиз д'Ажуда засмеялся и сказал:

— Вы требуете?

— Да!

— Вот это и хотелось мне услышать, отвечал маркиз, бросив на нее такой проникновенный взгляд, который мог бы успокоить всякую другую женщину. Он поцеловал руку виконтессы и вышел.

Эжен, пригладив волосы рукой, согнулся в поклоне, думая, что г-жа де Босеан, наконец вспомнит и о нем. Вдруг она вскакивает с места, бросается в галлерею, подбегает к окну и смотрит, как д'Ажуда садится в экипаж, она ловит ухом, куда велит он ехать, и слышит, как выездной лакей повторяет кучеру его слова:

— К господину де Рошфиду.

Эти слова, быстрота, с какой маркиз вскочил в карету, были для женщины и вспышкой молнии и ударом грома; смертельных страх вновь обуял ее. В высшем свете не бывает иного проявленья самых ужасных катастроф. Виконтесса пошла в спальню, села к столу, взяла изящный листок бумаги и написала:

«Раз вы обедаете не в английском посольстве, а у Рошфидов, вы обязаны дать мне объяснение. Жду вас».

Она поправила несколько букв, пострадавших от конвульсивного дрожания руки, подписалась «К.», что означало «Клара Бургундская», и позвонила.

— Жак, — обратилась она к представшему перед ней лакею, — в половине восьмого вы пойдете к господину де Рошфиду и спросите, там ли маркиз д'Ажуда. Если он там, вы попросите только передать ему эту записку, не требуя ответа. Если же маркиза там нет, то вы вернетесь и принесете мне письмо обратно.

— Виконтессу ожидают в гостиной.

— Ах, верно! — сказала она, отворяя дверь.

Эжен начинал чувствовать себя крайне неловко; к счастью, виконтесса, наконец, явилась и произнесла с таким волнением в голосе, что у Эжена защемило сердце:

— Просите, мне надо было написать два слова, теперь я вся к вашим услугам.

Она не сознавала, что говорит, думая в это время: «Он хочет жениться на мадмуазель де Рошфид. Но разве он свободен? Сегодня же вечером этот брак расстроится, или я… Да! Завтра об этом не будет даже речи».

— Кузина… — начал Эжен.

— Что?! — переспросила виконтесса, бросая на него надменный взгляд, от которого студент похолодел.

Эжен понял это «что». За последние три часа он научился многому и держался на-чеку.

— Мадам, — поправился Эжен краснея; он замялся, но поборол смущение и продолжал: — Простите меня: я так нуждаюсь в покровительстве, что малая толика вашей родственности мне бы ничуть не повредила.

Госпожа де Босеан грустно усмехнулась; на ее горизонте уже слышались раскаты грозы.

— Если бы вы знали положение моей семьи, — продолжал Эжен, — вы бы не отказались от роли тех сказочных фей, которые так любезно устраняли препятствия с пути своих крестников.

— Ну, хорошо, кузен, — ответила она смеясь, — чем же я могу быть вам полезной?

— Как знать! Быть для вас своим человеком благодаря родству, затерянному во мраке отдаления, это уже счастье. Вы меня смутили, я позабыл, что собирался вам сказать. Вы единственный человек, с которым я знаком в Париже. Как бы мне хотелось посоветоваться с вами, просить вас подобрать меня, жалкого ребенка, мечтающего приютиться под вашим крылышком и ради вас готового пойти на смерть.

— А вы могли бы кого-нибудь убить ради меня?

— Хоть двух.

— Ребенок! Да, вы ребенок, — сказала она, удерживая навернувшиеся слезы. — Вот вы, пожалуй, могли бы любить искренне!

— О да! — воскликнул он, кивая головой.

За этот ответ виконтесса прониклась участием к студенту-честолюбцу. Южанин впервые действовал с расчетом. За то время, пока он находился между голубым будуаром графини де Ресто и розовой гостиной г-жи де Босеан, Эжен успел пройти трехлетний курс парижского права, хотя негласного, но составляющего всю высшую общественную юриспруденцию, а хорошо ее усвоив и умело применяя на практике, можно достичь всего.

— Да, вспомнил! — сказал Эжен. — У вас на балу мне понравилась графиня де Ресто, и я был у нее сегодня днем.

— И, наверно, сильно помешали ей, — с усмешкой заметила г-жа де Босеан.

— Я невежда и, если вы откажете мне в помощи, восстановлю против себя всех. Думаю, что в Париже трудно встретить женщину молодую, красивую, изящную, богатую и в то же время никем не занятую, а мне она необходима, притом такая, которая могла бы научить меня тому, что вы, женщины, умеете преподавать так хорошо, — науке жизни. Всюду я натолкнусь на какого-нибудь графа де Трай. Я и пришел к вам с просьбой разрешить мне загадку и объяснить, какого рода глупость я там сделал. Я завел разговор о некоем папаше…

— Герцогиня де Ланже, — доложил Жак, прервав Эжена.

Студент выразил ужимкой крайнюю досаду.

— Если вы желаете иметь успех, — заметила, понизив голос, виконтесса, прежде всего не будьте так непосредственны. — А! Добрый день, дорогая, сказала она, встав и идя навстречу герцогине; затем пожала ее руки с такой сердечностью, точно встречала свою сестру; герцогиня ответила ей самыми очаровательными изъявлениями нежности.

«Вот две искренних подруги, — подумал Растиньяк. — Теперь у меня будет две покровительницы, их вкусы должны быть одинаковы, и, разумеется, другая тоже примет участие во мне».

— Дорогая Антуанета, какой счастливой мысли я обязана тем, что вижу вас? — спросила г-жа де Босеан.

— Просто я видела, как маркиз д'Ажуда-Пинто входил к Рошфидам, и подумала, что застану вас одну.

Госпожа де Босеан не закусила губу, не покраснела, взгляд ее не изменился, лицо как будто даже просветлело, пока герцогиня говорила эти роковые слова.

— Если бы я знала, что вы заняты… — добавила герцогиня, оборачиваясь к Эжену.

— Это мой родственник, господин Эжен де Растиньяк, — сказала виконтесса. — Вы что-нибудь знаете о Монриво? — спросила она. — Серизи вчера мне говорила, что его нигде не видно, — он не был у вас сегодня?

Герцогиня почувствовала, как жало этого вопроса проникло в ее сердце: она была без памяти увлечена генералом Монриво, но ходили слухи, что он с ней разошелся.

— Вчера он был в Елисейском дворце, — ответила она, вся вспыхнув.

— На дежурстве? — предположила г-жа де Босеан.

— Клара, вы знаете, конечно, — в свою очередь спросила герцогиня, зло сверкая глазами, — что завтра состоится оглашение маркиза д'Ажуда-Пинто и мадмуазель де Рошфид?

Удар был слишком силен, виконтесса побледнела, но ответила, смеясь:

— Это сплетни, которыми тешат себя глупцы. Зачем маркизу д'Ажуда давать Рошфидам свое имя, одно из лучших в Португалии? Рошфиды — вчерашние дворяне.

— Да, но у Берты, как говорят, будет двести тысяч ливров дохода.

— Маркиз д'Ажуда слишком богат, чтобы руководиться подобными расчетами.

— Но, дорогая, мадмуазель де Рошфид сама по себе очаровательна.

— Вот как!

— Словом, сегодня он обедает у них, брачный контракт уже составлен. Меня крайне удивляет, что вы так мало знаете об этом.

— Какую же глупость вы совершили, милостивый государь? — спросила Эжена г-жа де Босеан. — Видите ли, дорогая Антуанета, этот младенец только что подкинут свету и ничего не понимает из того, о чем мы говорим. Будьте снисходительны к нему: отложим наш разговор до завтра. Завтра, несомненно, обо всем будет сообщено открыто, тогда и вы можете извещать всех открыто и с уверенностью.

Герцогиня окинула Эжена тем надменным взглядом, что, смерив человека с головы до ног, сразу пригнетает его и обращает в нуль. Достаточно умный, чтобы сообразить, какие колкости скрывались под дружескими фразами обеих дам, Эжен ответил:

— Я, сам того не зная, вонзил кинжал в сердце графини де Ресто. Именно в этом незнании моя вина. С теми, кто вам причиняет боль вполне сознательно, вы продолжаете встречаться и, может быть, побаиваетесь их, а если человек наносит рану, не ведая всей глубины ее, то на такого смотрят, как на дурачка, на простофилю, ни из чего не способного извлекать пользу, и все относятся к нему с презрением.

Госпожа де Босеан наградила студента теплым взглядом, выразив им одновременно и признательность и чувство своего достоинства, как это умеют делать люди большой души. Ее взгляд излился целительным бальзамом на свежую рану в сердце Растиньяка, которую только что нанесла Эжену герцогиня, определяя ему цену глазом присяжного оценщика.

— Представьте себе, — сказал Эжен, — мне удалось завоевать расположение графа де Ресто. А надо вам сказать, — обратился он к герцогине смиренно, но в то же время и лукаво, — что я пока только жалкий студент, совершенно одинокий, очень бедный…

— Не говорите таких вещей, господин де Растиньяк. Мы, женщины, никогда не гонимся за тем, что никому не нужно.

— Что делать! — отвечал Эжен. — Мне всего-навсего двадцать два года! Надо уметь сносить невзгоды такого возраста. Кроме того, сейчас я исповедуюсь, а чтобы преклонить для этого колена, не найдешь исповедальни прелестнее, чем эта; правда, в таких исповедальнях только грешишь, а каешься в других.

Герцогиня холодно выслушала эту святотатственную болтовню и осудила ее за дурной тон, сказав виконтессе:

— Кузен ваш еще новичок…

Госпожа де Босеан от всего сердца посмеялась над герцогиней и своим кузеном.

— Да, моя дорогая, он новичок и ищет себе наставницу, которая преподала бы ему хороший тон.

— Герцогиня, — вновь обратился к ней Эжен, — мне кажется, желанье быть посвященным в тайны того, что нас пленяет, вполне естественно, не правда ли? («Однако, — подумал он, — для разговора с ними я изобретаю фразы, достойные любого парикмахера».)

— Но, думается мне, графиня де Ресто сама является ученицей господина де Трай, — возразила герцогиня.

— Мне это было совершенно неизвестно, — ответил студент. — Вот почему я глупейшим образом вклинился между ними. В конце концов я довольно хорошо поладил с мужем и видел, что его супруга покуда еще терпит мое присутствие, как вдруг угораздило меня сказать им, что я знаком с тем человеком, который в коридоре поцеловал графиню и на моих глазах вышел черным ходом из дома во двор.

— Кто же это такой? — спросили обе дамы.

— Один старик; живет он на два луидора в месяц, в глуши предместья Сен-Марсо, там же, где и я, бедняга-студент; это поистине несчастный человек, посмешище для всех, и мы его прозвали «папаша Горио».

— Да вы действительно младенец! — воскликнула виконтесса. — Ведь графиня де Ресто — в девицах Горио.

— Дочь вермишельщика, — добавила герцогиня, — мещаночка, представленная ко двору в один день с дочерью придворного пирожника. Клара, вы не помните? Король еще рассмеялся и сказал по-латыни какую-то остроту насчет муки: люди… ну как это?.. люди…

— Ejusdem farinae,[34] — подсказал Эжен.

— Совершенно верно, — подтвердила герцогиня.

— И он ее отец! — произнес студент, выражая на лице ужас.

— Ну да; у этого чудака две дочери, и он с ума сходит по ним, хотя и та и другая почти отказались от него.

— Вторая — это не та ли, что замужем за банкиром с немецкой фамилией, за каким-то бароном Нусингеном? — спросила виконтесса, обращаясь к герцогине де Ланже. — Ее зовут Дельфиной, не правда ли? Она блондинка, у нее боковая ложа в Опере; она бывает также у Буфонов и, чтобы привлечь к себе внимание, смеется очень громко?

— Дивлюсь вам, дорогая, как можете вы интересоваться подобными людьми? — заметила с усмешкой герцогиня. — Только совсем потеряв от любви голову, как Ресто, можно было вываляться в муке мадмуазель Анастази. О! На этом деле он понесет убыток! Она попалась в лапы графу де Трай, и он ее погубит.

— Так они отреклись от своего отца! — повторил Эжен.

— Ну да, — ответила герцогиня, — от своего отца, вы понимаете — отца, как бы то ни было — отца, к тому же, говорят, от хорошего отца; каждой он дал в приданое по пятисот или шестисот тысяч, чтобы создать их счастье, выдав хорошо замуж, а себе оставил восемь-десять тысяч ливров дохода в год, рассчитывая, что его дочери останутся его дочерьми, что он устроит себе у них две жизни, два дома, где всегда найдет любовь и ласку. Вместо этого через два года зятья изгнали его из своего общества, как последнего негодяя.

В глазах Эжена сверкнули слезы: ведь он совсем еще недавно освежил свою душу чистыми, святыми чувствами в родной семье, он жил еще во власти юношеской веры в добро и только здесь впервые встретился с парижской цивилизацией на поле ее битвы. Искренние чувства настолько заразительны, что некоторое время все трое смотрели друг на друга, не проронив ни слова.

— Ах, боже мой! — прервала молчание герцогиня.

— Конечно, все это кажется ужасным, а между тем такие случаи мы наблюдаем каждый день. И разве нет этому причины? Скажите, дорогая, задумывались вы когда-нибудь над тем, что представляет собой зять? Зять — тот мужчина, для кого мы, и вы и я, растим дорогое нам существо, тысячью уз связанное с нами, которому суждено в течение семнадцати лет быть отрадой всей семьи, и незапятнанной душой, сказал бы Ламартин, а в будущем стать ее проклятием. Когда мужчина берет от нас нашу дочь, то сразу же он пользуется ее любовью как топором и обрубает в сердце, в живой душе этого ангела все чувства, которые связывали его с семьей. Наша дочь еще вчера была всем для нас, а мы — всем для нее; наутро она становится нашим врагом. Разве подобная трагедия не разыгрывается ежедневно перед нашими глазами? Тут сноха непозволительно дерзка со свекром, хотя он всем пожертвовал своему сыну. Там зять выгнал тещу из дому. И еще спрашивают, что драматично в нашем современном обществе! А зять? Разве это не драма, и драма страшная, — не говоря уже о наших браках, ставших сплошной нелепостью. Я совершенно ясно представляю себе, что произошло с этим стариком вермишельщиком. Мне помнится, что этот Форио…

— Горио, мадам…

— Хорошо, так этот Морио во время революции был председателем одной из секций;[35] он знал подоплеку пресловутого голода и в это время положил начало своему богатству, продавая муку в десять раз дороже, чем покупал сам. А муки у него было сколько угодно. Управляющий моей бабушки поставлял ему муку на огромные суммы. Как это ведется у людей такого сорта, Норио, конечно, делился с Комитетом общественного спасения.[36] Управляющий, мне помнится, заверял мою бабушку, что она может совершенно спокойно жить в своем именье Гранвилье, так как ее зерно служит лучшим свидетельством ее благонадежности. И вот этот Лорио, продавая хлеб головорубам, был одержим только одной страстью: дочерей своих он, говорят, боготворит. Одну пристроил к графу де Ресто, другую подсунул барону Нусингену, богатому банкиру, который разыгрывает из себя роялиста. Вы сами понимаете, что во времена Империи зятьям было не так уже зазорно пускать к себе в дом тестя образца девяносто третьего года: при Буанапарте это еще куда ни шло. Но после возвращения Бурбонов старичок стал бременем и для Ресто и, еще больше, для банкира. Дочери, быть может, еще любили своего отца, поэтому они хотели, чтобы и волки были сыты и овцы целы, хотели успокоить и мужа и отца. Они принимали Торио в такое время, когда у них никого не бывало. Делалось это под предлогом нежных чувств: «Папа, приходите, мы будем одни и проведем время гораздо лучше!» — или что-нибудь в этом роде. Я лично, дорогая, думаю, что у настоящих чувств есть свой разум, свои глаза, и, конечно, сердце бедняги истекало кровью. Он видел, что дочери стыдятся его, и раз они любят своих мужей, то он помеха для зятьев. Настало время принести жертву. Старик пожертвовал собой, на то он и отец: он сам себя изгнал из их домов, и дочери были довольны; заметив это, он понял, что поступил правильно. Так совершилось семейное преступление при соучастии отца и дочерей. Явления такого рода мы наблюдаем сплошь да рядом. Разве этот папаша Дорио в гостиной дочерей не казался бы каким-то сальным пятном? Да и самому ему было бы там тягостно и скучно. То, что постигло этого отца, может постигнуть самую красивую женщину, полюбившую всей душой: если она мужчине докучает своей любовью, он покидает ее и, чтобы от нее отделаться, идет на подлости. Такова судьба всех чувств. Наше сердце — это клад; растратьте его сразу, и вы нищий. Мы не щадим ни чувства, когда оно раскрылось до конца, ни человека, когда у него нет ни одного су. Этот отец роздал все. Свою душу, свою любовь он отдавал в течение двадцати лет, а свое состояние он отдал в один день. Дочери выжали лимон и выбросили его на улицу.

— Как гнусен свет! — произнесла виконтесса, не поднимая глаз и нервно подергивая бахрому своей шали: она была задета за живое, чувствуя, что последние фразы в рассказе герцогини предназначались для нее.

— Гнусен?.. Нет, — ответила герцогиня, — просто в свете все идет своим порядком. Говоря так, я только хочу показать, что не обманываюсь в свете. А в общем я с вами одного мнения, — сказала она, пожимая руку виконтессе. Свет — это болото, постараемся держаться на высоком месте.

Она встала и, целуя в лоб г-жу де Босеан, сказала:

— Дорогая, сейчас вы настоящая красавица. Я еще никогда не видела такого замечательного цвета лица.

Взглянув на Растиньяка, она слегка кивнула головой и вышла.

— Папаша Горио великолепен! — сказал Эжен, вспомнив, как старик ночью скручивал серебряную чашку.

Госпожа де Босеан задумалась и не слыхала его слов. Несколько минут прошло в молчании; бедный студент как-то стыдливо замер, не зная, говорить ли, оставаться — или же уйти.

— Свет зол и гнусен, — заговорила, наконец, виконтесса. — Едва обрушится на нас несчастье, всегда найдется друг, готовый сейчас же поспешить к нам с известием об этом, покопаться в нашем сердце своим кинжалом, предоставляя нам любоваться его красивой рукоятью. И вот уже пошли сарказмы! Пошли насмешки! О, я не дам себя в обиду!

Она подняла голову, и в этом движении почувствовалась знатная дама; в гордом ее взгляде сверкнули молнии.

— Ах, вы здесь! — воскликнула она, увидев Эжена.

— Да, все еще! — жалобно ответил он.

— Так вот, господин де Растиньяк, поступайте со светом, как он того заслуживает. Вы хотите создать себе положение, я помогу вам. Исследуйте всю глубину испорченности женщин, измерьте степень жалкого тщеславия мужчин. Я внимательно читала книгу света, но оказалось, что некоторых страниц я не заметила. Теперь я знаю все: чем хладнокровнее вы будете рассчитывать, тем дальше вы пойдете. Наносите удары беспощадно, и перед вами будут трепетать. Смотрите на мужчин и женщин, как на почтовых лошадей, гоните не жалея, пусть мрут на каждой станции, — и вы достигнете предела в осуществлении своих желаний. Запомните, что в свете вы останетесь ничем, если у вас не будет женщины, которая примет в вас участие. И вам необходимо найти такую, чтобы в ней сочетались красота, молодость, богатство. Если в вас зародится подлинное чувство, спрячьте его, как драгоценность, чтобы никто даже и не подозревал о его существовании, иначе вы погибли. Перестав быть палачом, вы превратитесь в жертву. Если вы полюбите, храните свято вашу тайну! Не поверяйте ее, пока вы не узнаете по-настоящему того, кому раскроете вы сердце. Такой любви в вас еще нет, но надобно заранее оберегать ее, поэтому учитесь не доверять свету. Послушайте, Мигель (она и не заметила, что выдала себя этой обмолвкой), есть нечто пострашнее того случая, когда две дочери забросили отца и, может быть, желают его смерти: это соперничество двух сестер. Ресто из родовитой знати, его жена принята в свете, была представлена ко двору; изза этого сестра ее, богатая красавица Дельфина де Нусинген, жена финансового дельца, умирает от огорчения, ее снедает зависть: графиня де Ресто поднялась выше ее на сто голов; и сестер больше нет, они отрекаются друг от друга, как отреклись от своего отца. Поэтому госпожа де Нусинген готова вылизать всю грязь от улицы Сен-Лазар до улицы Гренель, чтобы проникнуть ко мне в дом. Она рассчитывала, что де Марсе поможет ей достигнуть этой цели, стала его рабой и не дает ему покоя. А де Марсе нет дела до нее. Если Дельфину представите мне вы, то станете ее кумиром, она будет на вас молиться. Впоследствии вы можете и любить ее, а если нет, то во всяком случае воспользуйтесь Дельфиной в своих целях. Раз или два я приму ее в толпе гостей на большом вечере, но никогда не приму ее днем. Я буду с ней здороваться, и этого довольно. У графини вы сами закрыли себе двери тем, что упомянули папашу Горио. Да, дорогой мой, вы двадцать раз пойдете к графине де Ресто, и двадцать раз ее не будет дома. Вас приказано не принимать. Так пусть папаша Горио вас познакомит с Дельфиной де Нусинген. Красавица де Нусинген будет служить вам вывеской. Сделайтесь ее избранником, тогда все женщины начнут сходить по вас с ума. Ее соперницам, подругам, даже самым близким, захочется отбить вас у нее. Иные женщины предпочитают именно чужих избранников, по примеру тех мещанок, которые, перенимая фасоны наших шляп, надеются, что вместе с ними приобретут наши манеры. Вы будете иметь успех. В Париже успех — все, это залог власти. Как только женщины признают, что у вас есть талант и ум, мужчины этому поверят, если вы сами не разубедите их. Тогда все станет вам доступно, вам всюду будет ход. Тогда-то вы узнаете, что свет состоит из обманщиков и простаков. Не присоединяйтесь ни к тем, ни к другим. Чтоб вам не запутаться в этом лабиринте, даю вам, вместо нити Ариадны, свое имя. Не запятнайте же его, — сказала она, вскинув голову и царственно взглянув на Растиньяка, — сохраните его чистым. Теперь ступайте, оставьте меня одну: у нас, женщин, бывают тоже свои битвы.

— И если вам нужен человек, готовый ради вас взорвать подкоп… прервал ее Эжен.

— Так что же? — спросила виконтесса.

Он ударил себя рукою в грудь, ответил улыбкой на улыбку своей кузины и вышел. Было пять часов. Эжен успел проголодаться и забеспокоился, как бы не опоздать к обеду. И благодаря этому беспокойству он узнал, какое наслаждение быстро мчаться по улицам Парижа. Но это физическое удовольствие нисколько не мешало ему всецело отдаваться нахлынувшим на него мыслям. Когда молодой человек его лет оскорблен презрением, он начинает горячиться, приходит в ярость, грозит кулаком всему обществу, кричит о мести, но сомневается в себе. В настоящую минуту Эжена угнетала фраза: «Вы сами закрыли себе двери у графини». «А я пойду! — говорил он себе. — И если госпожа де Босеан права, если приказано меня не принимать… тогда… тогда графиня де Ресто встретится со мной во всех гостиных, где она бывает. Я выучусь владеть шпагой, стрелять из пистолета и убью ее Максима!..» «А деньги? — кричал ему рассудок. — Откуда их возьмешь?» И тотчас выставленное напоказ богатство графини де Ресто сверкнуло у него перед глазами. Он видел роскошь, которую, несомненно, любила бывшая девица Горио, сверкающую всюду позолоту, крикливо дорогие предметы обстановки — словом, роскошь неумной выскочки, расточительность богатой содержанки. Это ослепительное видение сразу меркло перед величественным особняком Босеанов. Мечты Эжена, прикованные к высшим сферам парижского общества, внушили ему много дурных помыслов, сделав покладистее ум и совесть. Мир предстал ему теперь таким, каков он есть: в бессилии своей морали и закона перед богатством; ultima ratio mundi[37] виделась ему в деньгах. «Прав Вотрен. Богатство — вот добродетель!» — сказал Эжен сам себе.

Добравшись до улицы Нев-Сент-Женевьев, он быстро взошел к себе наверх, сбежал обратно, чтобы отдать извозчику десять франков, вошел в тошнотворную столовую и увидел всех нахлебников, кормившихся, как скот у яслей. Это убогое зрелище, вид этой столовой вызвали в нем чувство омерзения. Слишком резкий переход, слишком разительный контраст должен был в необычайной мере усилить его честолюбивые стремления. По одну сторону — яркие, чарующие образы, созданные самой изящной общественной средой, живые молодые лица, окруженные дивными произведениями искусства и предметами роскоши, страстные, поэтичные личности; по другую сторону — зловещие картины в обрамлении грязной нищеты, лица, у которых от игры страсти только и осталось, что двигавшие ими когда-то веревочки и механизмы. Советы г-жи де Босеан, подсказанные этой обманутой женщине негодованием, ее соблазнительные предложения воскресли в памяти Эжена, а нужда внушила ему, как истолковать их; чтобы достичь богатства, Эжен решил заложить две параллельные траншеи: опереться и на любовь и на науку, стать светским человеком и доктором юридических наук. Он все еще оставался большим ребенком. Две эти линии представляют собой асимптоты[38] и никогда не могут пересечься.

— Вы что-то очень мрачны, господин маркиз, — сказал Вотрен, окинув Растиньяка своим особым взглядом, казалось проникавшим в самые сокровенные тайны человеческой души.

— Я не расположен терпеть шутки от тех, кто называет меня «господин маркиз», — ответил Растиньяк. — Чтобы в Париже быть по-настоящему маркизом, надо иметь сто тысяч ливров годового дохода, а когда живешь в «Доме Воке», то уж наверно не состоишь в избранниках фортуны.

Вотрен взглянул на Растиньяка отечески пренебрежительно, словно хотел сказать: «Щенок! Да я могу сделать из тебя котлету!» Потом ответил:

— Вы не в духе, и, может быть, потому, что не имели успеха у прекрасной графини де Ресто.

— Она велела не принимать меня, так как я сказал, что отец ее сидит с нами за одним столом! — воскликнул Растиньяк.

Нахлебники переглянулись. Папаша Горио опустил глаза и отвернулся, чтобы их вытереть.

— Вы попали мне табаком в глаз, — сказал он своему соседу.

— Кто станет обижать папашу Горио, тот будет иметь дело со мной, заявил Эжен, глядя на того, кто сидел рядом с вермишельщиком, — он лучше нас всех! Я не говорю о дамах, — добавил он, оборачиваясь к мадмуазель Тайфер.

Это заявление положило конец всем разговорам: Эжен с таким видом произнес его, что нахлебники примолкли. Один Вотрен насмешливо заметил:

— Для того чтобы взять под свою защиту папашу Горио и стать его ответственным редактором, надо научиться хорошо владеть шпагой и хорошо стрелять из пистолета.

— Так я и сделаю, — ответил Эжен.

— Значит, с сегодняшнего дня вы начинаете войну?

— Возможно, — ответил Растиньяк. — Но я не обязан никому давать отчет в своих делах, поскольку сам я не стараюсь дознаться, какими делами занимаются другие по ночам.

Вотрен искоса посмотрел на Растиньяка.

— Милый мальчик, кто не хочет быть обманут игрою марионеток, тому надо войти внутрь балагана, а не довольствоваться подглядыванием сквозь дыры в парусинной стенке. Бросим этот разговор, — добавил он, видя, что Эжен готов вспылить. — Мы с вами потолкуем после, когда угодно.

Обед проходил натянуто и мрачно. Папаша Горио, совершенно убитый фразой Растиньяка, не понял, что общее отношение к нему переменилось и у него есть молодой защитник, готовый заткнуть рот его преследователям.

— Выходит, что господин Горио отец графини? — спросила шопотом г-жа Воке.

— А кроме нее — и баронессы, — ответил Растиньяк.

— Он лишь на это и пригоден, — сказал Бьяншон Эжену, — я щупал его голову: на ней только один бугорок — как раз именно отцовства; это отец неизлечимый.

Эжен был в серьезном настроении, и шутка Бьяншона не вызвала у него смеха. Он собирался извлечь пользу из советов г-жи де Босеан и спрашивал себя, где и как достать денег. Глазам его открылись светские саванны, пустынные и плодоносные в одно и то же время, и это зрелище наполнило его тревожною заботой. После обеда все поразошлись, а он остался в столовой.

— Так вы видели мою дочку? — спросил его Горио проникновенным голосом.

Старик вывел студента из раздумья; Эжен взял его за руку и, глядя на него с каким-то умилением, ответил:

— Вы хороший, достойный человек. Мы поговорим о ваших дочерях после.

Не желая сейчас слушать папашу Горио, он встал, ушел к себе в комнату и написал матери письмо:


«Дорогая мама, не найдется ли у тебя третья грудь, чтобы напитать меня? Обстоятельства складываются так, что я могу быстро разбогатеть. Мне необходимы тысяча двести франков, и я должен их иметь во что бы то ни стало. О моей просьбе не говори ничего папе, — он, пожалуй, воспротивится, а если у меня не будет этих денег, то я впаду в полное отчаяние, способное довести меня до самоубийства. Своими замыслами я поделюсь с тобой при первом же свидании: писать понадобилось бы томы, чтобы растолковать тебе то положение, в каком я нахожусь. Милая мама, я не проигрался, долгов у меня нет; но если моя жизнь, которую ты мне дала, дорога тебе, найди для меня эту сумму. Словом, я бываю у виконтессы де Босеан, взявшей меня под свое покровительство. Мне нужно бывать в свете, а у меня нет ни одного су на свежие перчатки. Я могу питаться только хлебом, не пить ничего, кроме воды; если придется, буду голодать; но я не могу обойтись без тех орудий, которыми обрабатывают парижский виноградник. Дело идет о том, пробью ли я себе дорогу, или останусь барахтаться в грязи. Я знаю, сколько надежд вы возложили на меня, и хочу осуществить их побыстрее. Милая мама, продай что-нибудь из твоих наследственных драгоценностей, — я отдам тебе свой долг в самом скором времени. Мне хорошо известно положение нашей семьи, и я сумею оценить все ваши жертвы; поверь, я прошу их не напрасно, иначе я оказался бы чудовищем. Прими мою мольбу, как вопль всевластной нужды. В этом пособии все наше будущее, на эти деньги я должен выступить в поход, ибо жизнь в Париже непрерывная битва. Если ты сама не можешь собрать всей суммы и не остается ничего другого, как продать кружева тети, скажи ей, что я пришлю ей взамен другие, еще лучше…» и так далее.


Он написал обеим сестрам по письму с просьбой выслать ему их сбережения, а чтобы достигнуть своей цели и в то же время удержать сестер от семейного обсуждения этой жертвы, которую они, конечно, почтут за счастье принести, Эжен воздействовал на чуткость их души, затронув струны чести, всегда натянутые крепко и очень звучные в юных сердцах. И все же, окончив свои письма, он пришел в невольное смятение, он волновался, трепетал. Юный честолюбец хорошо знал безукоризненное благородство этих душ, затерянных в глуши, и отдавал себе отчет, какие тяготы он налагает на сестер и сколько в этом будет радости для них, какое удовольствие доставит им тайная беседа о любимом брате в укромном уголке усадьбы. В его сознании вдруг ясно возник образ сестер в ту самую минуту, когда они украдкой будут подсчитывать свое ничтожное богатство; он видел, как они пускают в ход девичье хитроумие, чтобы тайком выслать ему деньги, и впервые делают попытку сплутовать, чтобы проявить свое великодушие. «Сердце сестры — это алмаз чистоты, бездна нежности!» — подумал он. Он начинал стыдиться того, что написал. А сколько силы будет в их молитвах, сколько чистоты в душевном их порыве к небу! С каким наслаждением пожертвуют они всем, что у них есть. Какое горе испытает мать, если она не сможет выслать полностью всех денег! И эти возвышенные чувства и эти жертвы будут служить ему только ступенькой, чтобы подняться к Дельфине Нусинген. Из его глаз скатилось несколько слезинок — последние крупицы фимиама, брошенные на священный алтарь семьи. Он шагал по комнате, обуреваемый отчаянием. Папаша Горио вошел к нему, заметив в полуоткрытую дверь это хождение взад и вперед.

— Что с вами? — спросил его папаша Горио.

— Ах, дорогой сосед, я все еще и сын и брат, как вы — отец. Вы правы, что боитесь за графиню Анастази, она в руках некоего Максима де Трай, и он ее погубит.

Папаша Горио удалился, бормоча какие-то слова, но Эжен не уловил их смысла.

На следующий день Растиньяк пошел на почту отправить свои письма. Он колебался до последнего мгновения, но все же опустил их в почтовый ящик, сказав: «Мне посчастливится!» — выражение игрока, крупного полководца, но выражение роковое: чаще оно ведет к гибели, а не к спасенью.

Через несколько дней Эжен отправился к графине де Ресто, но не был принят. Он трижды возобновлял свою попытку, но все три раза ее двери оказывались закрытыми для него, хотя он выбирал часы, когда там не бывало графа Максима де Трай. Виконтесса была права! Студент перестал учиться. Он заходил на лекции лишь для того, чтобы отметиться при перекличке, а засвидетельствовав свою явку, сейчас же удирал. Им руководило то же рассуждение, что и большинством студентов. Свои занятия он отложил до той поры, когда придется сдавать экзамен. Эжен решил записаться сразу на лекции второго и третьего курсов, но только к самому концу засесть серьезно и пройти весь курс юридического факультета в один присест. Благодаря этому в его распоряжении оказалось пятнадцать месяцев, когда он мог свободно плавать в парижском океане и там заняться ловлей женщин или ужением богатства.

За последнюю неделю Эжен два раза посетил г-жу де Босеан, но заходил только в такое время, когда карета д'Ажуда съезжала со двора. Эта прославленная женщина, самая поэтическая личность во всем Сен-Жерменском предместье, еще на считанные дни сумела удержать поле битвы за собой, добившись отсрочки брака маркиза д'Ажуда-Пинто с мадмуазель Рошфид. Но эти дни, которые боязнь утратить счастье наполнила небывало жгучим чувством, должны были ускорить катастрофу. Маркиз д'Ажуда и Рошфиды считали разлад и примирение с виконтессой благоприятным обстоятельством, надеясь, что г-жа де Босеан привыкнет к мысли об этом браке и, наконец, пожертвует своими утренними встречами ради события, самой природой предусмотренного в жизни человека. Таким образом д'Ажуда, повторяя ежедневно самые святые обещания, разыгрывал комедию, а виконтесса охотно поддавалась этому обману. И лучшая ее подруга, герцогиня де Ланже, сказала про нее: «Вместо того чтобы благородно выброситься из окна, она просто скатилась с лестницы». Как бы то ни было, последние лучи сияли еще столько времени, что виконтесса продолжала жить в Париже и оказала ценные услуги своему юному кузену, чувствуя к нему какую-то суеверную привязанность. Эжен ей выказал большую преданность и полное сочувствие при обстоятельствах такого рода, когда женщина ни в чьих глазах не видит ни жалости, ни истинного утешения для себя, — а если в это время и бывает, что мужчина говорит женщине нежные слова, он это делает с расчетом.

Прежде чем повести атаку на дом Нусингена, Растиньяк хотел тщательно изучить расположение фигур на своей шахматной доске; для этого он постарался выяснить себе предшествующую жизнь папаши Горио и собрал точные сведения, которые сводились к следующему.

До революции Жан-Жоашен Горио был простым рабочим-вермишельщиком, ловким, бережливым и настолько предприимчивым, что в 1789 году купил все дело своего хозяина, павшего случайной жертвой первого восстания. Он обосновался на улице Жюсьен, близ Хлебного рынка, и проявил большую сметку, взяв на себя председательство у себя в секции, чтобы обеспечить свою торговлю покровительством людей, наиболее влиятельных в ту опасную эпоху. Такая хитрая политика и положила основание его богатству: началось оно в период настоящего или умышленно созданного голода, когда в Париже установилась огромная цена на хлеб. У дверей булочных люди дрались до смертоубийства, а в это время некоторые лица преспокойно покупали макароны в бакалейных лавках. За этот год гражданин Горио нажил состояние, позволившее ему впоследствии вести торговлю, пользуясь всеми преимуществами, какие дает торговцу крупный капитал. С ним произошло то, что бывает со всеми лишь относительно способными людьми. Его серость спасла ему жизнь. К тому же он не вызывал к себе ничьей зависти, так как о его богатстве стало известно лишь тогда, когда слыть богачом уже не было опасно. Все его умственные способности, видимо, ушли в торговлю хлебом. Он не имел себе равных, когда дело шло о зерне, муке, крупе, их качестве, происхождении, хранении, когда требовалось предвидеть цену, предсказать недород иль урожай, дешево купить зерно, запастись им в Сицилии, на Украине. Глядя, как он ведет свои дела, толкует законы о ввозе и вывозе зерна, изучает их дух, подмечает их недостатки, иной, пожалуй, мог подумать, что Горио способен быть министром. Терпеливый, деятельный, энергичный, твердый, быстрый в средствах достижения цели, обладавший орлиным зрением в делах, он все опережал, предвидел все, все знал и все скрывал, дипломат — в замыслах, солдат — в походах. Но вне этой особой отрасли, выйдя из простой и мрачной своей лавки, где он сидел в часы досуга на пороге, прислонясь плечом к дверному косяку, Горио вновь становился темным, неотесанным работником, не мог понять простого рассуждения, был чужд каких-либо духовных наслаждений, засыпал в театре и казался одним из парижских Долибанов,[39] сильных только своею тупостью. Почти все люди такого склада похожи друг на друга. Но в душе почти у каждого из них вы можете найти возвышенное чувство. И душу вермишельщика заполнили два властных чувства, поглотившие всю теплоту его сердца, как хлебная торговля впитала его мозг. Его жена, единственная дочь богатого фермера из Бри, стала предметом беспредельной любви, какого-то набожного поклонения мужа. Он восхищался этим хрупким, но сильным душою, отзывчивым и милым существом, противоположным его собственной природе. Если в мужчине есть чувство, ему врожденное, так это — гордость той защитой, какую он всечасно оказывает слабым существам. Добавьте сюда любовь, эту горячую признательность всех честных душ к источнику их наслаждений, и вам понятно станет множество своеобразных явлений в духовной жизни. После семи лет нерушимого блаженства вермишельщик потерял жену — на свое несчастье: она уже забирала над ним власть не только в сфере чувств. Быть может, ей удалось бы развить эту косную натуру, вложив в нее понимание действительности и жизни. Со смертью жены его привязанность к детям перешла разумные границы. Всю свою горячую любовь, обездоленную смертью, он перенес на дочерей, и первое время они отвечали во всем его отцовским чувствам. И купцы и фермеры наперебой старались выдать своих дочек за него, но, как ни были блестящи предложения, Горио решил остаться вдовым. Тесть вермишельщика, единственный мужчина, пользовавшийся его благоволением, утверждал за истину, что Горио поклялся не нарушать супружескую верность своей жене, хотя бы и умершей. Торговцы на Хлебном рынке, не понимая такого возвышенного безрассудства, только глумились над Горио и наградили его каким-то смехотворным прозвищем. Но когда один из них, подвыпив после сделки, вздумал произнести его во всеуслышанье, вермишельщик ткнул насмешника кулаком в плечо, да так, что тот стремглав отлетел к тумбе на углу улицы Облен. Беззаветная преданность, пугливая и чуткая любовь Горио к своим дочерям приобрели всеобщую известность, и как-то раз один из конкурентов, желая удалить его с торгов, а самому остаться и влиять на цены, сказал Горио, будто бы Дельфину только что сшиб кабриолет. Вермишельщик, бледный как смерть, в ту же минуту покинул рынок. Ложная тревога вызвала в нем такое столкновение противоречивых чувств, что он был болен несколько дней. Этого человека Горио не ударил сокрушительным кулаком в плечо, но, выбрав критическую для обманщика минуту, довел его до банкротства и таким образом выгнал с рынка навсегда.

Воспитание обеих дочерей, само собой разумеется, велось нелепо. Имея более шестидесяти тысяч франков дохода в год, Горио не тратил лично на себя и тысячи двухсот, но почитал за счастье исполнять все дочерние прихоти: наилучшим учителям вменялось в обязанность привить его дочкам все таланты, какие требовались хорошим воспитанием; при них состояла компаньонка, и, на их счастье, — женщина с умом и вкусом; они катались верхом, имели выезд, короче, жили, как прежде жили бы любовницы у старого богатого вельможи; чего бы им ни захотелось, хотя бы очень дорогого, отец спешил исполнить их желание и за свою щедрость просил в награду только ласки. Приравнивая своих дочек к ангелам, бедняга тем самым возносил их над собой; он любил даже то зло, которое от них терпел. Когда для дочерей пришла пора замужества, он дал им возможность выбрать себе мужей по своим наклонностям: каждой было назначено приданое в размере половины состояния отца. Анастази, своею красотой прельстившую графа де Ресто, тянуло к аристократическим кругам, и это побудило ее покинуть отчий дом, чтобы устремиться в высшие общественные сферы. Дельфина любила деньги и вышла за банкира Нусингена, немца родом, ставшего бароном Священной Римской империи.[40] Горио остался вермишельщиком. Но вскоре и зятья и дочки нашли зазорным для себя, что он попрежнему ведет торговлю, — а в ней заключалась для него вся жизнь. Горио пять лет противился их настояниям; в конце концов он уступил и бросил торговать, обеспечив себя капиталом от продажи своего дела и от доходов за несколько последних лет; по расчетам г-жи Воке, у которой он поселился, этот капитал должен был приносить от восьми до десяти тысяч ливров в год. Горио забился в пансион Воке с отчаяния, когда увидел, что дочери по требованию своих мужей отказываются не только взять его к себе, но даже принимать его открыто.

Вот все те сведения о папаше Горио, какие дал некий г-н Мюре, купивший его дело. Таким образом, догадки, высказанные герцогиней де Ланже при Растиньяке, подтвердились. На этом мы и закончим введение к трагедии из парижской жизни, трагедии неведомой, но страшной.

В конце первой недели декабря Растиньяк получил два письма — одно от матери, другое от старшей сестры Лоры. Оба хорошо знакомых почерка вызвали в нем одновременно и трепет удовольствия и содроганье ужаса. В двух хрупких листиках бумаги заключался приговор его надеждам — жить им или умереть. При мысли о бедности родных он испытывал некоторый страх, но вместе с тем он уже не раз убеждался в их исключительной любви и знал, что мог бы смело высосать из них все, до последней капли крови. Письмо матери было следующего содержания:


«Дорогое дитя, посылаю тебе то, что ты просил. Употреби эти деньги с пользой, ибо еще раз, даже для спасения твоей жизни, я не могла бы добыть столь значительную сумму, не посвятив в это отца, что нарушило бы полное согласие нашей семейной жизни. Для получения новых денег пришлось бы выдать обязательство под нашу землю. Не зная твоих проектов, я лишена возможности судить о них; но какого же они свойства, если ты боишься сообщить их мне? Для этого не нужно писать томы, матерям довольно слова, и одно слово избавило бы меня от мучительного чувства неизвестности. Не могу утаить от тебя, что письмо твое произвело на меня тягостное впечатление. Милый сын, что побудило тебя заронить мне в душу такой страх? Наверно, ты много выстрадал, пока писал свое письмо, ибо и я перестрадала многое, пока его читала. Какое поприще задумал ты избрать? Не будет ли твоя жизнь, твое благополучие связаны с необходимостью изображать собою не то, что ты есть, и посещать тот круг людей, где ты бывать не можешь, не входя в непосильные расходы и не теряя времени, драгоценного для твоего учения? Милый Эжен, поверь материнскому сердцу: кривой путь до добра не доводит. Терпенье и отреченье — вот добродетели молодых людей на твоем месте. Я не ворчу на тебя, к нашему дару я не хочу примешивать никакой горечи. Мои речи — речи матери, доверчивой и предусмотрительной. Если ты знаешь, в чем состоит твой долг, мне ли не знать, как чисто твое сердце, как прекрасны твои стремления. Стало быть, я без боязни могу сказать тебе: иди, любимый мой, и действуй! Я трепещу, потому что я мать, но наши молитвы и благословения будут нежно сопровождать твой каждый шаг. Будь осторожен, милый сын. Ты обязан быть мудрым, как мужчина, ведь судьбы пяти дорогих тебе людей зависят от твоего ума. Да, наша судьба в твоих руках, и твое счастье — наше счастье. Мы молим бога помочь тебе в твоих начинаниях. Тетушка Марсийяк проявила в этих обстоятельствах неслыханную доброту; она сама додумалась до того, что ты писал мне о перчатках. „Да, у меня слабость к старшему племяннику“, говорила она весело. Эжен, люби крепко свою тетю: о том, что она сделала ради тебя, я расскажу тебе только тогда, когда ты добьешься полного успеха, если же его не будет, то ее деньги будут жечь тебе руки. Вы, дети, не знаете, что значит лишать себя памятных вещей! Но ради вас чего не принесем мы в жертву! Тетушка поручила сказать тебе, что целует тебя в лоб и хотела бы этим поцелуем подарить тебе способность всегда иметь успех. Добрая, чудесная женщина написала бы тебе сама, не будь у ней хирагры.[41] Отец здоров. Урожай нынешнего 1819 года превзошел все наши ожидания. Прощай, дорогой сын. Не сообщаю ничего о сестрах: тебе пишет Лора. Предоставляю ей удовольствие поболтать о маленьких событиях в нашей семье. Пошли тебе боже успеха! О! да, да, Эжен, добейся успеха: из-за тебя я испытала столько жгучей скорби, что вторично мне не снести ее. Я узнала, что значит быть бедной, тоскуя по богатству, которое могла бы отдать сыну. Ну, прощай. Не оставляй нас без вестей и в заключение прими горячий материнский поцелуй».


Когда Эжен закончил чтение письма, слезы катились по его щекам, он думал о том, как папаша Горио скручивал серебряную чашку, чтобы продать ее и оплатить вексель своей дочки. «Твоя мать тоже „скрутила“ собственные драгоценности! — говорил он себе. — И тетушка, наверно, плакала, распродавая свои фамильные реликвии! Так по какому праву ты стал бы ругать Анастази? Ради твоего эгоистического будущего ты сделал то же самое, что совершила она для своего любовника. Кто лучше: ты или она?» Студент почувствовал, как все внутри его испепеляется невыносимым жаром. Он собирался отказаться от светской жизни, он был готов отвергнуть эти деньги. Он испытал тайные угрызения совести, благородные и прекрасные, что редко получает достойную оценку у людей, когда они судят своих ближних, но побуждает ангелов небесных дать отпущение вины преступнику, хотя и осужденному земными законниками. Эжен раскрыл письмо сестры, написанное в таких невинно-прелестных выражениях, что у него сразу отлегло от сердца:


«Дорогой брат, твое письмо явилось очень кстати. Я и Агата собирались истратить наши деньги, но разошлись во взглядах и не могли решить, что покупать. Ты достиг того же, что и слуга испанского короля, когда он уронил на пол все карманные часы своего господина: ты водворил согласие. Мы в самом деле ссорились из-за того, какому нашему желанию отдать преимущество, и не догадывались, дорогой Эжен, найти такое применение нашим деньгам, которое объединило бы все наши желания. Агата даже запрыгала от радости. Словом, весь день мы были сами не свои, и так приметно (выражаясь стилем тети), что мама строго спросила нас: „Да что такое с вами?“ Если бы она хоть чуточку нас побранила, мы были бы, я думаю, довольны еще больше. Пострадать за любимого человека большое удовольствие для женщины! Я одна задумалась и загрустила при всей своей радости. Наверно, я окажусь плохой женой — такая я мотовка. Я купила себе два пояса, хорошенький пунсон, чтобы протыкать дырочки в своих корсетах, то есть чепуху, но в результате у меня осталось меньше денег, чем у толстухи Агаты, потому что она бережлива и собирает монетки в одну кучку, как сорока, — у нее оказалось двести франков! А у меня, мой бедный друг, только полтораста. Я больно наказана и хотела швырнуть в колодец мой злополучный пояс, мне будет неприятно его носить. Я обокрала тебя. Агата просто прелесть — она сказала: „Пошлем триста пятьдесят франков от нас обеих!“ Я не могу удержаться, чтоб не рассказать тебе весь ход событий. Знаешь, как мы поступили, чтобы исполнить твой наказ? Мы обе взяли наши пресловутые деньги и отправились гулять, но едва мы очутились на большой дороге, как бросились бежать в Рюфек, где попросту отдали деньги г-ну Гримберту, содержателю конторы Королевских почтовых сообщений! Обратно мы летели легко, как ласточки. „Может быть, такую легкость нам придает удача?“ — сказала мне Агата. Мы наговорили друг другу множество вещей, но вам, господин парижанин, я их не повторю, — слишком большую роль играли в этом вы. О дорогой брат, мы очень тебя любим, вот и все. Что касается тайны, то, по словам тети, такие скрытницы, как мы, на все способны, даже на молчание. Мама с тетей таинственно отправились в Ангулем, ни словом не обмолвясь о высших политических целях своей поездки, которой предшествовали длительные совещания, куда мы, а также г-н барон, не допускались. Великие начинания владеют умами в государстве Растиньяк. Инфанты попрежнему вышивают муслиновое платье с ажурными цветочками для ее величества, и работа подвигается в глубокой тайне; осталось вышить только два конца. Вынесено решение не возводить стены со стороны Вертэй, там будет только изгородь. От этого население королевства лишится фруктов с деревьев и шпалер, зато для чужестранцев останется прекрасный вид. Если наследный принц нуждается в носовых платках, то да будет ему известно, что вдовствующая королева де Марсийяк порылась в своих сокровищницах и сундуках, известных под названием Помпеи и Геркуланума, и обрела там штуку отличного голландского полотна, про которую она забыла; принцессы Лора и Агата предоставляют в ее распоряжение иголки, нитки и свои руки, красные по-прежнему. Два юных принца, дон Анри и дон Габриэль, не бросили пагубной привычки объедаться виноградным вареньем, бесить своих сестер, ничему не учиться, разорять птичьи гнезда, шуметь и, вопреки законам государства, срезать ивовые побеги себе на тросточки. Папский нунций, а в просторечии — наш священник, грозит им отлучением от церкви, если они вместо правописания будут попрежнему усваивать право шатания.

Прощай, милый брат! Никогда еще ни одно письмо не содержало столько молитв, возносимых за твое счастье, столько радостной любви. Когда приедешь сюда, тебе придется порассказать нам очень много! Я старшая, и ты мне скажешь все. Тетушка дала понять нам, что ты имеешь успех в свете.

Болтают все о даме, об остальном молчок!

При нас, конечно! Вот что, Эжен: если хочешь, мы можем обойтись без носовых платков, а вместо них сошьем тебе рубашки. По этому вопросу отвечай скорей. Если тебе нужны хорошо сшитые, красивые рубашки, и в скором времени, то нам придется засесть за них сейчас же; если в Париже есть неведомые нам фасоны, тогда пришли нам образец, в особенности для манжет. Прощай, прощай! Целую тебя в лоб с левой стороны, в тот висок, который принадлежит только мне. Чистую страничку предоставляю Агате, получив от нее обещание не читать того, что я тебе пишу. Но для большей верности, я буду рядом с ней, пока она напишет. Любящая тебя сестра

Лора де Растиньяк».


«О, да, да, богатство, во что бы то ни стало! — твердил себе Эжен. Никакими сокровищами не оплатить такую беззаветную любовь. О, как бы я хотел дать им все счастье сразу!.. Полторы тысячи франков! — прошептал он после некоторой паузы. — Надо, чтобы каждая монета шла в дело! Лора права. Честное слово! у меня рубашки только из простого полотна. Девушка ради чужого счастья становится хитра, как вор. Сама по себе простушка, она предусмотрительна ради меня; это ангел, который не понимает земных прегрешений, но прощает их».

Свет принадлежал ему! Портной был призван, опрошен, завоеван. Увидав Максима де Трай, Растиньяк тогда же понял, какое влияние имеет портной на судьбы молодых людей. Увы, нет середины между двумя понятиями о портном: это или друг, или смертельный враг, глядя по работе. В своем портном Эжен нашел человека, который по-отечески понимал свой промысел и на себя смотрел как на звено между настоящим и будущим молодых людей. Благодарный Растиньяк, впоследствии блиставший остроумием, создал ему богатство одним своим изречением.

— Я знаю, — говорил Растиньяк, — две пары брюк его работы, которые способствовали двум женитьбам, приносившим двадцать тысяч дохода в год.

Полторы тысячи франков — и сколько хочешь фраков! В такой момент бедный южанин уже ни в чем не сомневался и, спускаясь к завтраку, имел особенный, неизъяснимый вид, присущий юношам, когда у них есть некоторая сумма денег. Едва в студенческий карман попадут деньги, как настроение студента поднимается, подобно какой-то фантастической колонне, и он возносится на этот пьедестал. Походка у студента сразу делается красивой, он чувствует в себе самом точку опоры для своих действий, смотрит прямо и открыто, его движения быстры; вчера — он робок, смирен, готов сносить побои, назавтра сам побьет хоть первого министра. С ним творится что-то неслыханное: он хочет все и может все, в его желаниях сумбур, он весел, щедр и общителен. Короче говоря, бескрылой птице дали размашистые крылья. Студент без денег лишь изредка урвет какое-нибудь удовольствие, — так собака ворует кость, преодолев тысячу опасностей, потом грызет ее, высасывает мозг и бежит дальше; но если юноша потряхивает кошельком, где приютились золотые шалые монеты, то он смакует наслажденья, растягивает их, он доволен собою, витает в небесах, забыв, что значит слово «нищета». К его услугам весь Париж. О, молодость, пора, когда все блещет, искрится и пламенеет; пора разгульной силы, зря пропадающей, не оцененной ни женщинами, ни мужчинами! Пора долгов и вечной тревоги, что, впрочем, лишь во много крат усиливает наслажденья! Тот, кто не знает левого берега Сены, между улицей Сен-Жак и улицей Сен-Пер,[42] тот ничего не смыслит в жизни человека!

«О, если б парижанки только знали, они сюда пришли бы за любовью!» говорил себе Растиньяк, поглощая у вдовы Воке вареные груши ценой в один лиар за штуку.

В эту минуту посыльный Королевских почтовых сообщений, позвонивший у решетчатой калитки, вошел в столовую. Спросив г-на Эжена де Растиньяка, он передал ему два мешочка и квитанцию для подписи. Вотрен сверкнул на Растиньяка таким пронизывающим взглядом, словно хлестнул его кнутом.

— У вас есть чем оплатить уроки фехтованья и стрельбы в тире, — сказал Эжену этот человек.

— Наконец-то прибыли галионы![43] — воскликнула г-жа Воке, посматривая на мешки.

Мадмуазель Мишоно боялась взглянуть на деньги, чтобы не выдать своей алчности.

— У вас добрая мать, — заметила г-жа Кутюр.

— У него добрая мать, — повторил Пуаре.

— Да, маменька пустила себе кровь, — сказал Вотрен. — Теперь вы можете откалывать все ваши штуки, бывать в свете, выуживать приданое и приглашать на танцы графинь с цветами персика на голове. Но послушайтесь моего совета, молодой человек, почаще заходите в тир.

Вотрен показал, будто целится в противника. Растиньяк хотел дать посыльному на чай, но не нашел ничего у себя в кармане. Вотрен пошарил у себя и бросил двадцать су посыльному.

— Вам всегда открыт кредит, — проговорил он, глядя на студента.

Растиньяку пришлось поблагодарить его, хотя со времени их столкновения в тот день, когда Эжен вернулся от г-жи де Босеан, этот человек стал ему несносен. За последнюю неделю Вотрен и Растиньяк встречались молча и наблюдали друг за другом. Студент напрасно спрашивал себя, что было этому причиной. Несомненно, что мысли действуют на расстоянии прямо пропорционально силе, породившей их, и бьют в ту точку, куда их посылает мозг по какому-то закону математики, похожему на тот, что управляет бомбой, вылетевшей из мортиры. Результаты их действия могут быть различны. Бывают мягкие натуры, в которых чужие мысли, засев глубоко, производят разрушение; зато встречаются и хорошо вооруженные натуры — такие черепа, закованные в бронзу, что воля другого человека плющится о них и тут же падает, как пуля, ударившая в каменную стену; кроме них, есть дряблые и рыхлые натуры: чужие мысли в них зарываются бессильно, как ядра в мягкой насыпи траншей. Голова Растиньяка относилась к числу голов, начиненных порохом и готовых ко взрыву от малейшей искры. В нем было слишком много пылкой юности, и он не мог не поддаваться этой силе мыслей, этой заразительности чувств, когда в них столько причудливых явлений, которые захватывают нас помимо нашей воли. Острота духовного зрения у Растиньяка не уступала зоркости рысьих его глаз. Каждое из его двояких восприятий действительности (умом и чувством) обладало той сокровенной широтой, той гибкостью, какими восхищают нас люди особых дарований, как, например, искусные бойцы на шпагах, способные мгновенно уловить все уязвимые места любого панцыря. Впрочем, за последний месяц Растиньяк приобрел не меньше недостатков, чем достоинств. Недостатки вызывались требованиями света и настойчивостью все возрастающих желаний. К его достоинствам относилась та южная горячность, которая повелевает выходцу из-за Луары итти прямо на препятствие, чтобы его преодолеть, и не дает стоять на месте в нерешительности; северяне считают это свойство недостатком; по их мнению, оно хотя и положило начало возвышению Мюрата,[44] но стало и причиной его гибели. Отсюда можно сделать такой вывод: когда южанин умеет сочетать в себе пронырство северянина и дерзость уроженцев Залуарья, он в своем роде совершенство и никому не сдаст своих позиций.

Таким образом, Эжен не мог бы долго оставаться под обстрелом батарей Вотрена, не зная, кто ему Вотрен — друг или недруг. Временами ему казалось, что эта странная личность читает у него в душе и прозревает его страсти, а между тем у самого Вотрена все замкнуто так крепко, точно он обладает невозмутимой глубиной сфинкса, который знает, видит все, но ничего не говорит. Теперь, с полным карманом денег, Эжен взбунтовался.

— Будьте любезны подождать, — сказал он, видя, что Вотрен уже встал и допивает кофе, собираясь уходить.

— Зачем? — спросил этот сорокалетний мужчина, надевая широкополую шляпу и взяв железную палку, которою он часто делал «мельницу», доказывая, что не побоится нападения хотя бы и четырех грабителей.

— Я отдам вам долг, — ответил Растиньяк, спешно развязывая один мешочек и отсчитывая сто сорок франков для хозяйки. — Жалеть мешка — не иметь дружка, — сказал он г-же Воке. — Мы в расчете до Сильвестрова дня.[45] Разменяйте мне сто су.

— Жалеть дружка — не иметь мешка, повторил Пуаре, глядя на Вотрена.

— Вот ваши двадцать су, — сказал Растиньяк, протягивая монету сфинксу в парике.

— Можно подумать, что вы боитесь быть мне обязанным хоть чем-нибудь! — воскликнул Вотрен, проникая своим всевидящим взглядом в душу молодого человека и награждая его иронической диогеновской усмешкой, уже не раз злившей Растиньяка.

— Пожалуй… да, — ответил студент, держа в руке свои мешочки и собираясь итти к себе наверх.

Вотрен пошел к двери в гостиную, а студент намеревался пройти в дверь, ведущую на площадку перед лестницей.

— А знаете ли, маркиз де Растиньякорама, то, что вы мне сказали, не совсем учтиво, — заметил Вотрен, плашмя ударив палкой по двери в гостиную, и подошел к студенту, смотревшему на него холодным взглядом.

Растиньяк затворил дверь в столовую и повел Вотрена на площадку лестницы, отделявшую столовую от кухни, где была дверь в сад, а над ней низкое продолговатое окошко с решеткой из железных прутьев. В это время Сильвия выскочила из кухни, и студент при ней сказал Вотрену: «Господин Вотрен, во-первых, я не маркиз, а во-вторых, меня зовут не Растиньякорама».

— Они будут драться, — сказала равнодушно мадмуазель Мишоно.

— Будут драться, — повторил Пуаре.

— О нет, — ответила г-жа Воке, поглаживая рукой стопку золотых монет.

— Но они уже идут под липы, — воскликнула мадмуазель Викторина, встав с места, чтобы посмотреть в сад. — Бедный молодой человек, ведь он прав!

— Пойдем, милочка, наверх, нас это не касается, — обратилась к ней г-жа Кутюр.

Госпожа Кутюр и Викторина встали, чтобы уйти, но на пороге двери им преградила путь толстуха Сильвия.

— Этого еще недоставало! — заявила она. — Господин Вотрен сказал господину Эжену: «Давайте объяснимся!» Потом он взял его под руку, — и вот они идут по нашим артишокам!

В это мгновенье появился Вотрен.

— Мамаша Воке, — сказал он улыбаясь, — не пугайтесь; сейчас под липами я попробую свои пистолеты.

— О господин Вотрен, за что хотите вы убить Эжена? — сказала Викторина, всплеснув руками.

Вотрен отступил на два шага и некоторое время смотрел на Викторину.

— Вот так история! — воскликнул он шутливо, заставив покраснеть бедную девочку. — А правда, этот молодой человек очень мил? — добавил он. — Вы навели меня на мысль, прелестное дитя. Я осчастливлю вас обоих.

Госпожа Кутюр взяла свою воспитанницу под руку и увела, сказав ей на ухо:

— Слушайте, Викторина, сегодня я вас не узнаю.

— Я не хочу, чтобы у меня стреляли из пистолетов, — заявила г-жа Воке. — В такой час все соседи всполошатся, да и полиция пожалует.

— Ну, тихо, мамаша Воке, — ответил Вотрен. — Ля-ля, прекрасно, мы пойдем в тир.

Он присоединился к Растиньяку и дружески взял его под руку.

— Если я докажу вам, — сказал он, — что на тридцать пять шагов всаживаю пулю в туза пик пять раз подряд, то это не убавит вашей прыти? На мой взгляд, вы малость бесноваты и дадите убить себя, как дурак.

— Вы уже на попятный! — ответил Эжен.

— Не выводите меня из терпения, — предостерег Вотрен. — Сегодня не холодно, пойдем сядем вот там, — предложил он, указывая на зеленые скамейки. — Тут никто нас не услышит. Мне нужно потолковать с вами. Вы юнец хороший, и я не хочу вам зла, ведь я вас люблю, честное слово Обма… (тьфу, черт!)… честное слово Вотрена. За что я люблю вас, я вас скажу потом. А пока что я знаю вас так, точно сам вас создал, и докажу вам это. Положите ваши мешки сюда, — добавил он, указав на круглый стол.

Растиньяк положил деньги на стол и сел, сгорая от любопытства, разожженного до предела внезапной переменой в обращении человека, который только что хотел его убить, а теперь выставлял себя каким-то покровителем.

— Вам очень хотелось бы узнать, кто я, чем занимался прежде, что делаю теперь, — начал Вотрен. — Мой мальчик, вы слишком любопытны. Только спокойно, вы услышите немало всякой всячины! Мне не повезло. Выслушайте, а говорить будете потом. Вот вам моя прежняя жизнь в трех словах. Кто я? Вотрен. Что делаю? Что нравится. И все. Хотите знать мой характер? Я хорош с теми, кто хорош со мной или кто мне по душе. Им все позволено, они могут наступать мне на ногу, и я не крикну: «Эй, берегись!» Но, черт возьми, я зол, как дьявол, с теми, кто досаждает мне или просто неприятен! Надо вам сказать, что для меня убить человека все равно что плюнуть. Но убиваю, только когда это совершенно необходимо, и стараюсь сделать дело чисто: я, что называется, артист. И вот, каков я есть, я прочел «Воспоминания» Бенвенуто Челлини, да еще по-итальянски! Это был сорви-голова, он-то и научил меня подражать провидению, которое нас убивает и так и сяк, но, кроме этого, он научил меня любить прекрасное во всем, где только оно есть. А разве не прекрасна роль, когда идешь один противу всех и у тебя есть шансы на удачу? Я много размышлял о современном строе вашего общественного неустройства. Дуэль, мой мальчик, — детская забава, дурость. Когда один из двух живых людей должен сгинуть, только дурак отдаст себя на волю случая. А дуэль? Орел или решка! И только. Я всаживаю в туза пик пять пуль подряд, пуля в пулю, да еще на тридцать пять шагов! Имея такой талант, можно быть уверенным, что уложишь своего противника. И что же, я стрелял в одного человека на двадцать шагов и промахнулся. А мой чудак не держал в руке пистолета ни разу в жизни. Пощупайте! — сказал этот необыкновенный человек, расстегивая жилет и обнажая грудь, мохнатую, как спина медведя, поросшую какой-то противной буро-рыжей шерстью; затем вложил палец Растиньяка в ямку на своей груди и добавил: — Это тот самый молокосос подпалил мне мех, но тогда я был младенцем ваших лет, двадцати одного года. Я еще верил кое во что, в женскую любовь, в кучу глупостей, во что и вам предстоит влипнуть. Могло случиться, что мы бы с вами подрались, не так ли?! Возможно, что вы убили бы меня. Допустим, я лежу в могиле, но куда деваться вам? Пришлось бы удирать в Швейцарию, проедать папенькины деньги, а их нет. Я освещу вам ваше положение и сделаю это с высоты своего превосходства, потому что я разобрался в земных делах и вижу в жизни только два пути: тупое повиновенье или бунт. Я лично не подчиняюсь ничему, ясно? А знаете ли вы, что нужно вам при вашем теперешнем размахе? Миллион — и как можно скорее, а то мы с нашей головушкой можем совершить прогулку до сетей Сен-Клу,[46] чтобы удостовериться, есть ли высшее существо. Этот миллион я вам дам. — Вотрен сделал паузу, глядя на Эжена. — Ага! Вы смотрите уже приветливее на милого дядюшку Вотрена. Услыхав слово «миллион», вы стали похожи на молодую девушку, которой сказали: «сегодня вечером», и она прихорашивается, облизываясь, как кот на молоко. Очень хорошо. Значит, пошли? Рука об руку! Вот вам, юноша, ваше наличие. Там, в провинции, у нас есть папа, мама, старая тетя, две сестры (восемнадцати и семнадцати лет), двое братишек (пятнадцати и десяти лет), таков список всей команды. Тетка воспитывает сестер. Кюре дает уроки латыни обоим братьям. Семья питается не столько белым хлебом, сколько похлебкой из каштанов, папаша бережет свои штаны, у мамаши — от силы одно платье для зимы и одно для лета, а сестры ходят в чем придется. Я знаю все, я был на юге. Так обстоит дело и у вас; если вам высылают тысячу двести франков в год, значит землишка ваша дает не более трех тысяч. У нас есть кухарка, есть слуга, — надо же соблюсти внешнюю пристойность: папаша, как-никак, барон. А что касается нас лично, то у нас есть честолюбие, есть родственники Босеаны — а ходим мы пешком; жаждем богатства — а нет ни одного су: едим стряпню маменьки Воке — а любим роскошные обеды в Сен-Жерменском предместье; спим на дрянной койке — а желает приобрести особняк! Ваших стремлений я не порицаю. Иметь честолюбие, дружочек мой, дано не каждому. Спросите женщин, каких мужчин они предпочитают, — честолюбцев. У честолюбцев хребет крепче, кровь богаче железом, сердце горячее, чем у других мужчин. А женщина в расцвете своей жизни чувствует себя такой счастливой, такой красивой, что предпочитает всем мужчину огромной силы, не страшась, что он ее может сломать. Я перечислил ваши пожелания, чтобы задать вам один вопрос. Вопрос такой: у нас аппетит волчий, зубки острые, что же делать, как нам добыть провизии в котел? Прежде всего нам нужно проглотить Свод законов; это невесело и ничему не учит, а надо. Пусть так; мы делаемся членом суда, а затем председателем уголовного суда, и тогда мы выжигаем С. К.[47] На плече несчастных, которые лучше нас, ссылаем их на каторгу, доказывая богачам, что они могут спать спокойно. Все это не забавно, да и канительно. Сперва маяться года два в Париже, только поглядывать на сладенькое, отнюдь не трогая, хотя мы его очень любим. Всегда желать и никогда не удовлетворять своих желаний — дело утомительное. Будь вы малокровны, с темпераментом моллюска, вам было бы нечего бояться; а то кровь у вас львиная, бурливая и вожделение такое, что хватит на двадцать глупостей за один день. Вы погибнете от этой пытки, самой ужасной, какая только есть в аду у бога. Допустим, что вы благоразумны, пьете молоко и сочиняете элегии; тогда, после многих неприятностей и таких лишений, что и собака взбесится, вам с вашим благородством придется начинать товарищем какого-нибудь негодяя прокурора в захолустном городишке, где правительство швырнет вам тысячу франков жалованья в год, а это все равно, что плеснуть супа догу мясника. Лай на воров, защищай богатого, посылай на гильотину смелых духом. Премного обязан! Если у вас нет покровителей, вы так и сгниете в вашем провинциальном трибунале. К тридцати годам вы будете судьей на жалованье в тысячу двести франков, если, конечно, еще раньше не выкинете судейскую мантию ко всем чертям. Лет сорока вы женитесь на дочери какого-нибудь мельника и обеспечите себя доходом в шесть тысяч ливров. Вот спасибо! Имея покровителей, вы тридцати лет станете провинциальным прокурором с окладом в тысячу экю и женитесь на дочке мэра. Если вы пойдете на небольшие подлости в политике, вроде того, что на избирательном листке будете читать Виллель вместо Манюэль[48] (фамилии их рифмуются, стало быть совесть может быть покойна), тогда вы в сорок лет будете генерал-прокурором и можете стать депутатом. Заметьте, милое дитя, что в нашей совести мы понаделали прорех, что пережили двадцать лет всяких огорчений, терпели тайную нужду, а наши сестры превратились в старых дев. Имею честь еще заметить, что на всю Францию только двадцать генерал-прокуроров, а жаждущих попасть на это место двадцать тысяч, и среди них встречаются мазурики, готовые продать свою семью, чтобы подняться на одну зарубку. Если такое ремесло вам не по вкусу, посмотрим на другое. Не хочет ли барон де Растиньяк стать адвокатом? О! Замечательно! Надо томиться десять лет, тратить тысячу франков в месяц, иметь библиотеку, приемную, бывать в свете, трепать языком, прикладываться к мантии какого-нибудь стряпчего, чтобы иметь дела. Если такое ремесло подходит вам, то я не возражаю; но вы найдите мне во всем Париже пять адвокатов пятидесяти лет от роду с заработком больше пятидесяти тысяч в год. Брр! Я предпочел бы сделаться пиратом, чем так поганить свою душу. А помимо всего прочего, откуда взять на это денег? Все это не забавно. У вас есть одна возможность приданое жены. Не хотите ли жениться? Для вас это все равно, что повесить себе на шею камень; кроме того, если вы женитесь на деньгах, где же тут чувство чести, где благородное происхождение? Лучше вам сегодня же поднять бунт против условностей людской морали. Жениться по расчету — значит пресмыкаться перед женой, лизать пятки у ее мамаши, совершать такие мерзости, что и свинье противно, тьфу! Еще куда ни шло, если бы вы нашли счастье. Но в таком браке вы будете чувствовать себя трубой для стока нечистот. Лучше воевать с мужчинами, чем бороться с собственной женой. Вы, юноша, на перекрестке жизни, выбирайте! Вы уже выбрали: вы побывали у вашей кузины де Босеан — на вас пахнуло роскошью; вы побывали у дочки папаши Горио, графини де Ресто, — на вас пахнуло парижанкой. В тот день, когда вы от нее пришли домой, у вас на лбу было написано одно словцо, и я легко прочел его: пробиться! Пробиться во что бы то ни стало! Браво, сказал я, такой молодчик как раз по мне. Вам нужны были деньги. Откуда их достать? Вы высосали кровь из своих сестер. Все братья более или менее обирают своих сестер. Бог весть как, вам удалось выцарапать тысячу пятьсот франков из такой глуши, где каштанов гораздо больше, чем золотых монет, но эти деньги разбредутся, как солдаты-мародеры. Тогда что делать? Может быть, вы собираетесь работать? Но работа, как вы понимаете ее сейчас, дает к старости комнату у маменьки Воке людям такого сорта, как Пуаре. Пятьдесят тысяч молодых людей, находящихся в вашем положении, стремятся разрешить задачу быстрого обогащения, и среди них вы только единица. Посудите, что вам предстоит: сколько усилий, какой жестокий бой! Пятидесяти тысяч доходных мест не существует, и вам придется пожирать друг друга, как паукам, посаженным в банку. Известно ли вам, как здесь прокладывают себе дорогу? Блеском гения или искусством подкупать. В эту людскую массу надо врезаться пушечным ядром или проникнуть как чума. Честностью нельзя достигнуть ничего. Перед силой гения склоняются и его же ненавидят, стараются очернить его за то, что гений берет все без раздела, но, пока он стоит твердо, его превозносят, — короче говоря, боготворят, встав на колени, когда не могут втоптать в грязь. Продажность — всюду, талант — редкость. Поэтому продажность стала оружием посредственности, заполонившей все, и острие ее оружия вы ощутите везде. Вы увидите, что жены тратят больше десяти тысяч франков на наряды, в то время когда мужья их получают шесть тысяч на все про все. Вы увидите, как чиновники с окладом в тысячу двести франков покупают земли. Вы увидите, как женщины продают себя за прогулки в карете сына пэра Франции, потому что в ней можно разъезжать по среднему шоссе в Лоншане. Вы уже видели, как простофиля папаша Горио был вынужден платить по векселю, подписанному дочкой, хотя у ее мужа пятьдесят тысяч ливров дохода в год. Бьюсь об заклад: стоит вам сделать два шага в Париже, и вы сейчас же натолкнетесь на дьявольские махинации. Ставлю свою голову против этой кочерыжки от салата, что у первой женщины, которая вам понравится, вы угодите в осиное гнездо, если она молода, красива и богата. Они все не в ладах с законом и по любому поводу ведут войну с мужьями. Мне никогда не кончить, если я вздумаю излагать вам, какие сделки заключаются ради тряпок, любовников, детей, ради домашних нужд или из тщеславия, но, будьте уверены, редко — по добрым побуждениям. Вот почему честный человек всем враг. Но что такое, по-вашему, честный человек? В Париже честный человек — тот, кто действует молчком и не делится ни с кем. Я оставляю в стороне жалких илотов, которые повсюду тянут лямку, никогда не получая награды за свои труды; я называю их братством божьих дурачков. Там — добродетель во всем расцвете своей глупости, но там же и нужда. Я отсюда вижу, какая рожа будет у этих праведных людей, если бог сыграет с ними злую шутку и вдруг отменит Страшный суд. Итак, раз вы хотите быстро составить состояние, необходимо или уже быть богатым, или казаться им. Чтобы разбогатеть, надо вести игру большими кушами, а будешь скаредничать в игре — пиши пропало! Когда в сфере ста доступных вам профессий человек десять быстро достигли успеха, публика сейчас же обзывает их ворами. Сделайте отсюда вывод. Вот жизнь как она есть. Все это не лучше кухни — вони столько же, а если хочешь что-нибудь состряпать, пачкай руки, только потом умей хорошенько смыть грязь; вот вся мораль нашей эпохи. Если я так смотрю на человеческое общество, то мне дано на это право, я знаю общество. Вы думаете, что я его браню? Нисколько. Оно всегда было таким. И моралистам никогда его не изменить. Человек далек от совершенства. Он лицемерен иной раз больше, иной раз меньше, а дураки болтают, что один нравственен, а другой нет. Я не осуждаю богачей, выхваляя простой народ: человек везде один и тот же, что наверху, что в середине, что внизу. На каждый миллион в людском стаде сыщется десяток молодцов, которые ставят себя выше всего, даже законов; таков и я. Если вы человек высшего порядка, смело идите прямо к цели. Но вам придется выдержать борьбу с посредственностью, завистью и клеветой, итти против всего общества. Наполеон столкнулся с военным министром по имени Обри, который чуть не сослал его в колонии. Проверьте самого себя! Ежедневно, встав утром, наблюдайте, стала ли ваша воля крепе, чем накануне. Принимая все это во внимание, я предложу вам такое дело, что от него едва ли кто откажется. Слушайте внимательно. Изволите ли видеть, у меня есть некий план. Я задумал пожить патриархальной жизнью в большом именье, так — тысяч сто арпанов,[49] на юге Соединенных Штатов. Я хочу сделаться плантатором, иметь рабов и нажить несколько миллиончиков от продажи табаку, волов и леса; хочу стать владетельной особой, делать что вздумается и вести жизнь, непонятную здесь, где человек ютится в оштукатуренной норе. Я большой поэт. Но стихов я не пишу: моя поэзия в действиях и чувствах. У меня есть пятьдесят тысяч франков, но их мне хватит от силы на сорок негров, а чтобы удовлетворить стремления к патриархальной жизни, мне нужно двести негров, для этого понадобится двести тысяч франков. Почему негров? Дело в том, что негры — это взрослые ребята, с ними можно проделывать все что угодно, и ни один любознательный прокурор не потянет вас к ответу. Владея этим черным капиталом, я через десять лет буду иметь три-четыре миллиона. Когда же я разбогатею, меня не спросят: «Кто ты такой?» Я буду господин Четыре Миллиона, гражданин Соединенных Штатов. Мне будет пятьдесят лет, я еще не превращусь в труху и потешусь, как мне любо. Короче говоря, если я добуду вам миллион приданого, дадите вы мне двести тысяч? Двадцать процентов за комиссию, а? Разве это много? Вы влюбите в себя свою невесту; женившись, вы сделаете вид, будто у вас какие-то заботы, что вас терзает совесть, недели две вы будете печальны. И вот однажды ночью, немного поломавшись, вы между поцелуями объявите жене, что у вас двести тысяч долга, сказав при этом «моя любимая». Этот водевиль разыгрывают ежедневно отборнейшие молодые люди. Молодая женщина отдаст без колебаний свой кошелек тому, кто успел завладеть ее сердцем. Может быть, вам кажется, что вы потерпите убыток? Нет. Вы найдете способ покрыть все двести тысяч, обделав какое-нибудь дело. При ваших деньгах и уме вы создадите себе такое состояние, какое только захотите. Ergo,[50] в полгода вы обеспечите собственное счастье, счастье вашей дорогой женушки и счастье вашего Вотрена, не говоря о счастье вашего семейства, которое зимою греет себе пальцы дыханьем, за неименьем дров. Не удивляйтесь ни моему предложению, ни моим условиям! В Париже из шестидесяти блестящих браков сорок семь основаны на сделках такого рода. Нотариальная палата заставила господина…*

— Что я должен сделать? — жадно спросил Растиньяк, прервав Вотрена.

— Почти что ничего, — ответил этот человек, и на лице его мелькнуло выражение, похожее на затаенную улыбку рыболова, почуявшего, что рыба клюнула. — Выслушайте меня внимательно! Сердце жалкой, несчастной, бедной девушки — губка, готовая жадно впитать в себя любовь и до такой степени сухая, что разбухает, как только на нее упала капля чувства. Приволокнуться за девушкой, когда она бедна, в отчаянии, одинока и не подозревает, что ее ждет богатство! Черт подери! Это иметь на руках все козыри, знать в лотерее выигрышные номера, играть на курсе ренты, получая все сведения заранее. Вы сразу утвердите на крепких сваях нерушимый брак. Если такая девушка получит миллионы, она их высыплет к вашим ногам, словно это щебень. Бери, любимый! Бери, Адольф, Альфред или Эжен! — скажет она, если у Адольфа, Альфреда или Эжена хватит ума принести ей какую-нибудь жертву. Под жертвой я разумею продажу поношенного фрака, чтобы пойти совместно в «Синий циферблат» поесть крутонов с шампиньонами, а оттуда вечером в театр Амбигю-Комик; можно заложить часы и подарить ей шаль. Я уже не говорю о всякой любовной писанине и прочей чепухе, на которую так падки женщины, — например о том, чтоб, находясь в разлуке с милой, спрыснуть водой почтовую бумагу, изображая слезы; впрочем, сдается мне, язык сердец знаком вам хорошо. Париж, изволите ли видеть, вроде девственного леса Северной Америки, где бродят двадцать племен различных дикарей, гуронов, иллинойцев, промышляя охотой в общественных угодьях. Вы, например, охотитесь за миллионами; чтобы добыть их, вы пользуетесь капканами, ловушками, манкáми. Охота имеет свои отрасли. Один охотится за приданым, другой за ликвидацией чужого предприятия; первый улавливает души, второй торгует своими доверителями, связав их по рукам и по ногам. Кто возвращается с набитым ягдташем, тому привет, почет, тот принят в лучшем обществе. Надо отдать справедливость этой гостеприимной местности: вы имеете дело с городом, самым терпимым во всем мире. В то время как гордые аристократы других столиц Европы не допускают в свою среду миллионера-подлеца, Париж раскрывает ему свои объятия, бегает на его пиры, ест его обеды и чокается с его подлостью.

— Но где найти такую девушку?

— Она рядом с вами, она — ваша!

— Мадмуазель Викторина?

— Правильно.

— Каким образом?

— Будущая баронессочка де Растиньяк уже влюблена в вас.

— У нее ничего нет, — удивленно возразил Эжен.

— Ага! Вот мы и дошли до дела. Еще два слова — все станет ясно, сказал Вотрен. — Тайфер-отец — старый негодяй: подозревают, что он убил одного своего друга во время революции. Это молодчик моего толка и независим в своих мнениях. Он банкир, главный пайщик банкирского дома «Фредерик Тайфер и Компания». Все состояние он хочет оставить своему единственному сыну, обездолив Викторину. Подобная несправедливость мне не по душе. Я вроде Дон-Кихота: предпочитаю защищать слабого от сильного. Если бы господь соизволил отобрать сына у банкира, Тайфер взял бы обратно дочь к себе; ему захочется иметь наследника — эта глупость свойственна самой природе, а народить еще детей он уже не в состоянии, я это знаю. Викторина кротка, мила, быстро его окрутит, превратит в кубарь и будет им вертеть, подстегивая отцовским чувством! Она будет глубоко тронута вашей любовью, вас не забудет и выйдет за вас замуж. Я же беру себе роль провидения и выполню господню волю. У меня есть друг, обязанный мне очень многим, полковник Луарской армии,[51] только что вступивший в королевскую гвардию. Полковник следует моим советам и стал ярым роялистом; он не дурак и поэтому не дорожит своими убеждениями. Могу подать, мой ангел, еще один совет: бросьте считаться с вашими убеждениями и вашими словами. Продавайте их, если на это будет спрос. Когда человек хвастается, что никогда не изменит своих убеждений, он обязуется итти все время по прямой линии, — это болван, уверенный в своей непогрешимости. Принципов нет, а есть события; законов нет — есть обстоятельства; человек высокого полета сам применяется к событиям и обстоятельствам, чтобы руководить ими. Будь принципы и законы непреложны, народы не сменяли бы их, как мы — рубашку. Отдельная личность не обязана быть мудрее целой нации. Человек с ничтожными заслугами перед Францией почитается теперь, как некий фетиш, только потому, что за все хватался с большим жаром, а самое большее, на что он годен, это стоять среди машин в Промышленном музее с этикеткой Лафайет,[52] и в то же время каждый швыряет камень в князя,[53] который презирает человечество так глубоко, что плюет ему в лицо столько клятв, сколько оно требует, но во время Венского конгресса не допустил раздела Франции; его должны бы забросать венками, а вместо этого забрасывают грязью. О, я-то знаю положение вещей! Тайны многих людей в моих руках! Ну, будет! Я лишь тогда усвою какое-нибудь незыблемое убеждение, когда найду три головы, согласных в применении одного и того же принципа, а ждать этого придется мне долгонько! Во всех судах нельзя найти и трех судей, которые держались бы одного мнения об одном и том же параграфе закона. Возвращаюсь к моему приятелю. Стоит мне только попросить, и он готов хоть снова распять Христа. Достаточно одного слова дяденьки Вотрена, и он вызовет на ссору этого плута, который ни разу не послал своей бедняжке сестре хотя бы пять франков, и…

Тут Вотрен поднялся, встал в позицию и сделал выпад.

— …и в преисподнюю! — добавил он.

— Какой ужас! — сказал Эжен. — Вы шутите, господин Вотрен.

— Ля-ля-ля, спокойно! — ответил этот человек. — Не прикидывайтесь ребенком… Впрочем, если вам это нравится, возмущайтесь, негодуйте! Говорите, что я мерзавец, преступник, негодяй, бандит, только не называйте ни шпионом, ни мошенником! Ну же, говорите, стреляйте залпом! Прощаю вам: в ваши годы это так естественно. Я был и сам таким же! Только поразмыслите. Когда-нибудь вы поступите гораздо хуже. Вы приволокнетесь за хорошенькой женщиной и будете брать от нее деньги. Вы уже думали об этом, — сказал Вотрен, — да и как вам выдвинуться, если не спекулировать своей любовью? Добродетель, милый мой студент, не делится на части; или она есть, или ее нет. Нам предлагают церковное покаяние в своих грехах. Нечего сказать, хороша система! Благодаря ей можно очиститься от преступленья, выразив свое сокрушение о нем! Обольстить женщину, чтобы взобраться на ту или другую ступеньку социальной лестницы, посеять раздор в семье между детьми — словом, пойти на все мерзости, какие совершают шито-крыто, но так или иначе в целях личной выгоды иль наслажденья. Что это, по-вашему? Деяния во имя веры, надежды и любви? Когда денди за одну ночь отнимает у детей половину их состояния, его присуждают к двум месяцам тюрьмы, а почему же бедняка за то, что он украл тысячефранковую бумажку при «отягчающих вину обстоятельствах», шлют на каторгу? Вот вам законы. Нет в них ни одного параграфа, который не упирался бы в нелепость. Человек в модных перчатках и с ложью в сердце совершил убийство, не проливая крови, а действуя обманом; убийца открыл дверь отмычкой — то и другое ночные преступления. Ведь между тем, что предлагаю вам я, и тем, что рано или поздно совершите вы, нет разницы, если не считать пролитой крови. А вы верите во что-то незыблемое в этом мире! Так презирайте же людей и находите в сетях Свода законов те ячейки, где можно проскользнуть. Тайна крупных состояний, возникших неизвестно как, сокрыта в преступлении, но оно забыто, потому что чисто сделано.

— Замолчите, я не желаю больше слушать, вы доведете меня до того, что я перестану верить самому себе. Сейчас я знаю только то, что подсказывают мне чувства.

— Как вам угодно, прекрасное дитя. Я думал, вы покрепче. Больше не скажу вам ничего. Впрочем, последнее слово. — Он посмотрел на студента в упор и сказал: — Вам известна моя тайна.

— Молодой человек, отказываясь от ваших услуг, сумеет забыть ее.

— Хорошо сказано, мне нравится. Не всякий будет настолько щепетилен. О том, что я хочу сделать для вас, не забывайте. Даю вам две недели сроку. Да или нет — на ваше усмотрение.

«Что за железная логика у этого человека! — подумал Растиньяк, глядя, как спокойно удаляется Вотрен, держа подмышкой палку. — Он грубо, напрямик сказал мне то же самое, что говорила в приличной форме госпожа де Босеан. Стальными когтями он раздирал мне сердце. Зачем стараюсь я попасть к Дельфине Нусинген? Он разгадал мои внутренние побуждения, едва они успели зародиться. Этот разбойник в двух словах поведал мне о добродетели гораздо больше, чем я узнал из книг и от людей. Если добродетель не терпит сделок с совестью, значит я обокрал своих сестер!» — сказал он, швырнув мешок на стол.

Он сел и долго не мог прийти в себя под наплывом ошеломляющих мыслей.

«Быть верным добродетели — это возвышенное мученичество! Да! Все верят в добродетель, а кто же добродетелен? Народы сделали своим кумиром свободу, а где же на земле свободный народ? Твоя юность еще чиста, как безоблачное небо, но ты хочешь стать большим человеком или богачом, а разве не значит это итти сознательно на то, чтобы лгать, сгибаться, ползать, снова выпрямляться, льстить и притворяться? Разве это не значит добровольно стать лакеем у тех, кто сам сгибался, ползал, лгал? Прежде чем сделаться их сообщником, надо подслуживаться к ним. О нет! Хочу трудиться благородно, свято, хочу работать день и ночь, чтоб только трудом достичь богатства. Это самый долгий путь к богатству, но каждый вечер голова моя будет спокойно опускаться на подушку, не отягченная ни единым дурным помыслом. Что может быть прекраснее — смотреть на свою жизнь и видеть ее чистой, как лилия? Я и моя жизнь — жених и невеста. Да, но Вотрен мне показал, что происходит после десяти лет супружества. Черт возьми! Голова идет кругом. Не хочу думать ни о чем: сердце — вот верный вожатый!»

Его раздумье нарушил голос толстухи Сильвии, доложившей о прибытии портного. Растиньяк явился перед ним, держа в руках два мешка с деньгами, и не досадовал на это обстоятельство. Примерив свои фраки, предназначенные для вечеров, он облачился в новый дневной костюм, преобразивший его с головы до ног.

«Я не уступлю графу де Трай, — сказал он сам себе. — Наконец-то я приобрел дворянский вид!»

— Господин Эжен, — обратился к нему папаша Горио, входя в комнату, — вы спрашивали меня, не знаю ли я, в каких домах бывает госпожа де Нусинген.

— Да!

— Так вот, в следующий понедельник она едет на бал к маршалу Карильяно. Если у вас есть возможность попасть туда, вы мне расскажете, как веселились мои дочки, как были одеты, ну, словом, все.

— Откуда вы знаете об этом, дорогой папаша Горио? — спросил Эжен, усаживая его у камина.

— А мне сказала ее горничная. От Констанции и Терезы я знаю все, что мои дочки делают, — весело ответил Горио.

Старик напоминал еще очень юного любовника, счастливого уже тем, что он придумал ловкий способ войти в жизнь своей возлюбленной, не вызывая у нее даже подозрений.

— Вы-то их увидите! — добавил он, наивно выражая горестную зависть.

— Не знаю, — ответил ему Эжен. — Я сейчас пойду к госпоже де Босеан, чтобы спросить ее, не может ли она представить меня супруге маршала.

С какой-то внутренней отрадой Эжен мечтал явиться к виконтессе одетым так, как отныне будет одеваться всегда. То, что у моралистов зовется «безднами человеческого сердца», — на самом деле только обманчивые мысли, непроизвольные стремления к личной выгоде. Все эти блуждания души, — тема для стольких высокопарных разглагольствований, — все эти неожиданные извороты имеют одну цель: побольше наслаждений! Увидав себя хорошо одетым, в модных перчатках и красивых сапогах, Эжен забыл о добродетельной решимости. Оборачиваясь спиною к истине, юность не решается взглянуть на себя в зеркало совести, тогда как зрелый возраст в него уже смотрелся; вот и вся разница между двумя этапами жизни человека.

Два соседа, Эжен и папаша Горио, за последние дни сдружились. Их взаимная приязнь имела те же психологические основания, какие привели студента к противоположным чувствам по отношению к Вотрену. Если смелый философ задумает установить воздействие наших чувств на мир физический, то он найдет, конечно, немало доказательств действию вещественной их силы в отношениях между животными и нами. Какой физиономист способен разгадать характер человека так же быстро, как это делает собака, сразу чувствуя при виде незнакомца, друг он ей или не друг? Цепкие атомы — это выражение вошло как поговорка в словесный обиход и представляет собой одно из тех явлений языка, что продолжают жить в разговорной речи, опровергая этим философические бредни личностей, желающих отвеять, как мякину, все старые слова. Любовь передается. Чувство кладет на все свою печать, оно летит через пространства. Письмо — это сама душа, эхо того, кто говорит, настолько точное, что люди тонкой души относят письма к самым ценным сокровищам любви. Бессознательное чувство папаши Горио могло сравниться с высочайшей собачьей чуткостью, и он уловил восторженную юношескую симпатию и теплое отношение к нему, возникшие в душе студента. И все-таки их нарождавшаяся близость еще не приводила к откровенности. Хотя Эжен и выразил желание увидеть г-жу де Нусинген, он не рассчитывал попасть к ней в дом через посредство старика, а лишь надеялся на то, что Горио может проболтаться ей и этим оказать ему услугу. Папаша Горио беседовал с ним о дочерях, не выходя из рамок того, что высказал о них Эжен при всех, когда вернулся после двух своих визитов. На следующий день Горио сказал ему:

— Дорогой мой, как это вы могли подумать, будто госпожа де Ресто прогневалась на вас за то, что вы упомянули мое имя? Обе дочки очень меня любят. Как отец я счастлив. А вот два зятя повели себя со мною худо. Я не хотел, чтобы дорогие мне существа страдали из-за моих неладов с мужьями, и предпочел навещать дочек потихоньку. Эта таинственность даем мне много радостей, их не понять другим отцам, тем, кто может видаться со своими дочерьми в любое время. Но мне этого нельзя, вы понимаете? Поэтому, когда бывает хорошая погода, я хожу на Елисейские Поля, заранее спросив у горничных, собираются ли мои дочки выезжать. И вот я жду их на том месте, где они должны проехать, а когда кареты их поравняются со мной, у меня сильнее бьется сердце; я любуюсь туалетом своих дочек; проезжая мимо, они приветствуют меня улыбочкой, и тогда мне кажется, что вся природа золотится, точно залитая лучами какого-то ясного-ясного солнца. Я остаюсь ждать — они должны ехать обратно. И я их вижу еще раз! Воздух им на пользу — они порозовели. Вокруг себя я слышу разговоры: «Какая красавица!» А у меня душа радуется. Разве они не моя кровь? Я люблю тех лошадей, которые их возят, мне бы хотелось быть той маленькой собачкой, которую дочки мои держат на коленях. Я живу их удовольствиями. Каждый любит по-своему. Кому мешает моя любовь? Почему люди пристают ко мне? Я счастлив по-своему. Что же тут преступного, ежели я вечером иду взглянуть на моих дочек, когда они выходят из дому, отправляясь куда-нибудь на бал. Как мне бывает грустно, если я опоздаю и мне скажут: «Мадам уехала». Однажды я не видал Нази целых два дня, и тогда я прождал с вечера до трех часов утра, чтобы ее увидеть. От радости я чуть не умер! Прошу вас, если где-нибудь зайдет речь обо мне, говорите только, какие мои дочки добрые. Они готовы засыпать меня всякими подарками, но я не допускаю этого и говорю им: «Берегите ваши деньги для себя! Что мне в подарках? Мне ничего не нужно». Да и на самом деле, что я такое? — жалкий труп, а душа моя всегда и всюду с моими дочками. Если вам удастся повидать госпожу де Нусинген, скажите мне, которая из них понравилась вам больше, добавил после паузы старичок, заметив, что Эжен собрался уходить: студент шел погулять в Тюильри до того часа, когда будет возможно явиться к г-же де Босеан.

Эта прогулка решила участь Растиньяка. Несколько женщин обратили на него внимание. Он был так молод, так красив, в его нарядности так много вкуса! Заметив, что на него смотрят, чуть не любуюсь, он позабыл обобранных сестер и тетку, забыл о добродетельной своей брезгливости. Он видел, как у него над головой пронесся демон, которого легко принять за ангела, тот сатана на пестрых крыльях, что рассыпает рубины, вонзает золотые стрелы в фронтоны на дворцах, наряжает женщин в багряницу и облекает глупым блеском троны, первоначально очень скромные; он уже внял богу трескучего тщеславия с его сверкающими побрякушками, которые мы принимаем за символы могущества. Речь Вотрена при всем своем цинизме запала ему в душу, как в память девушки врезается гнусный профиль сводни, говорящей: «Любви и золота по горло!»

Беспечно побродив, Эжен явился около пяти часов к г-же де Босеан и получил удар, один из самых страшных ударов, против которых юные сердца оказываются беззащитны. До сих пор он находил у виконтессы учтивую приветливость, подкупающую любезность — то, что вырабатывается благодаря аристократическому воспитанию, но достигает совершенства лишь тогда, когда идет от сердца. А тут при появлении Эжена г-жа де Босеан только кивнула головой и сухо заявила:

— Господин де Растиньяк, я не могу принять вас, по крайней мере в данную минуту! Я очень занята…

Для человека наблюдательного, каким стал очень быстро Растиньяк, ее слова, кивок, взгляд, перемена тона — все было повестью о нравах и характере определенной касты. Он увидел под бархатной перчаткой стальную руку, под благородными манерами культ своей личности и эгоизм, под лаком — дерево. Он, наконец, постиг что значит понятие: «Мы, король», которое берет начало под плюмажем трона, а кончается под навершьем шлема на самом захудалом дворянине. Эжен слишком легко уверовал в благородные чувства женщины, полагаясь на ее слова. Подобно всем обездоленным, он честно подписал желанный договор, который должен связывать благодетеля с тем, кому тот покровительствует, и в первом пункте свято утверждать между людьми большой души их полное равенство. Когда благодеяние связует воедино два существа, оно порождает небесное чувство, такое же редкое и неоцененное, как настоящая любовь. То и другое чувство — роскошные дары возвышенной души.

Чтобы попасть на бал к герцогине Карильяно, Растиньяк снес эту выходку и с дрожью в голосе ответил:

— Мадам, если бы не важное дело, я не пришел бы докучать вам. Будьте так добры, разрешите мне зайти к вам позже, мне не к спеху.

— Хорошо, приходите ко мне обедать, — ответила она, сама несколько смутившись резкостью своих слов; эта женщина была по-настоящему добра и благородна.

Эжен был тронут внезапной переменой, но все же, уходя, подумал: «Пресмыкайся, сноси все. Если лучшая из женщин способна вычеркнуть обеты дружбы в один миг и отшвырнуть тебя, как старый башмак, чего же ждать от остальных? Так, значит, каждый за себя? Правда, она не виновата, что я нуждаюсь в ней, и дом ее не лавочка. Надо, как говорит Вотрен, стать пушечным ядром».

Но предвкушение удовольствия обедать у г-жи де Босеан быстро разогнало горькие думы Растиньяка. Так, в силу какого-то предопределения, малейшие события его жизни будто нарочно толкали его на тот путь, где, по замечанию страшного сфинкса из пансиона Воке, ему придется, как на поле битвы, убивать, чтобы не быть убитым, обманывать, чтобы его не обманули; где придется оставить у заставы совесть, сердце, надеть маску, без жалости играть людьми и, как в Лакедемоне, незримо для сторонних глаз подготовлять свою победу, чтобы заслужить венок.[54]

Вернувшись к виконтессе, Эжен нашел ее такой же ласковой и доброй, какой она всегда бывала с ним. Они вдвоем направились в столовую, где виконт де Босеан ожидал свою жену. Вся сервировка блистала роскошью, как известно, достигшей в эпоху Реставрации высшей степени. Для виконта, как и для многих пресыщенных людей, уже не существовало иного рода наслаждений, кроме хорошего стола. В области гурманства он принадлежал к школе Людовика XVIII и герцога Эскара.[55] Стол у него являл двойную роскошь — для вкуса и для глаз. Такое зрелище еще ни разу не открывалось перед изумленным взором Растиньяка: впервые он обедал в доме, где блеск общественного положения передавался по наследству. Мода недавно отменила ужины по окончании балов, обычные во времена Империи, когда военным нужно было набираться сил для будущих боев — и в чужих странах и в своем отечестве. До этого обеда Эжен бывал лишь на балах. Впоследствии он славился своей самоуверенностью, но приобретать ее он начинал уже теперь и благодаря ей не растерялся. Когда человек пылкого воображения видит перед собою на столе чеканную серебряную утварь и множество особых тонкостей в роскошной сервировке, когда он впервые любуется бесшумными движеньями прислуги, ему, конечно, весьма трудно такой красивой жизни предпочесть жизнь, полную лишений, хотя бы он и собирался избрать ее еще сегодня утром. Мысль Эжена на одно мгновенье перенесла его обратно в семейный пансион, — им овладел такой глубокий ужас, что он дал клятву расстаться с пансионом в январе, устроиться в хорошем доме, а кстати избавиться и от присутствия Вотрена и от ощущения его тяжеловесной длани на своем плече. Если себе представить, сколько всяких форм скрытого или вопиющего разврата заключено в Париже, то каждый умный человек задаст себе вопрос: в силу какого заблуждения государство открывает в Париже школы и собирает в них молодежь, отчего в нем пользуются неприкосновенностью хорошенькие женщины, почему золото, выставленное в деревянных чашах у менял, не исчезает, как по волшебству, из этих чаш? Но когда подумаешь, насколько малочисленны примеры злодеяний, даже проступков молодежи, невольно проникнешься великим уважением к тем терпеливым Танталам, которые ведут борьбу с самим собой и почти всегда выходят победителями! Взять хотя бы этого бедного студента и описать по-настоящему его борьбу с Парижем, получился бы один из самых драматичных эпизодов в истории нашей современной цивилизации.

Загрузка...