Николай Галкин СОКОЛ ИЗ ПОДЗЕМЕЛЬЯ (ХУДОЖЕСТВЕННО-ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ)

Желтый призрак

Умирая, велел позвать к себе кособродский крестьянин Александр Галкин десятилетнего сына Петьку.

— Об одном прошу перед смертью: не лезь в старатели. В какой угодно тяжелый хомут толкай свою головушку, когда подрастешь, только не в золотой. И ты, мать, тоже следи за этим. Следи… И… Слышь?.. Сама на корню засохни, а проучи парня в школе три зимы. Может, хоть он через азбуку белый свет увидит…

Но три зимы не получилось: хворая мать дышала на ладан, и надо было как-то кормиться хотя бы самому. Как? Где? Чем? Наймом? Наймом. Больно кому нужен малолетний батрак.

— У тебя парень якобы нашу «окодемию» заканчивает нонче? — подавая как-то Галкиной вдове христорадный кусок, подъехал к ней на кривой кособродский делец Карфидов.

Везде успевал: хлеб сеял, овец пас, шкуры выделывал, обувь тачал и слыл купчишкой-лавочником из тех, у кого каждая потраченная копейка была рублевым гвоздем прибита. Одни возносили и ставили его чуть ли не на божницу, как образ, другие — наоборот.

Третьи считали простым и грешным. И никто не ошибался.

— Ой, не знаю, не знаю, — принимая милостыньку, глотала слюну и слезы вдова. — Заканчивает, да, наверно, не закончит.

— Тянись. Заветы надо блюсти. И присылай потом ко мне его в обучение.

Выгоду свою Карфидов за версту чуял, тут же ни принюхиваться, ни приглядываться не надо, тут она вовсе была явная, как даровое крашеное яичко в пасху после христосованья.


— Христос воскрес, дяденька, — робко переступил хозяйский порог Петька и сбивчиво сотворил крестное знамение, начав левой и закончив правой рукой.

— Пришел? Какому ремеслу учиться? Сапожному ай скорняцкому?

— Сапожному.

— Тогда присматривайся пока.


Присматривался ученик два года, ни разу не допущенный в мастерскую за это время. Потом еще три распиливал березовые окомелки[1] на баклуши, прокаливал их над угольями костра, ночуя один в лесу, олифил, колол из них шпильку, готовил сапожный вар и казеиновый клей, недоумевая, почему казеиновый, если он из козьего творога. Сучил он и дратву и пропитывал кому чистым дегтем, кому коломазью[2] пошивку из яловки, и украдкой по памяти кроил из репейных лопухов переда, союзки, стельки, ранты, задники, устья.

Так и не дождалась мать сына с карфидовского подворья в новеньких сапогах, какие шили напоследок ученики для себя из хозяйского материала как зачетные. Похоронили ее не по духовному обычаю, а по мирскому. Без плакальщиц и всенощного чтения псалмов, без отпевания в церкви и поминок. За это за все надо было платить, а чем. Предали земле — и ладно.

— Но-ка, опнись, — загородил Карфидову путь дед Матера при полном иконостасе Георгиевских крестов и медалей и свел к переносице лохматые брови, как двух белых медведей лбами столкнул. — Ты, клоп ржавый, докуда будешь кормиться возле сирот?

— А не они ли подле мене?

— Да подлей тебя нету, нехристь, а прешься, небось, к заутрене. И не сверкай зенками, они у войскового атамана тухнут перед моим кивотом. Уразумел? — подвел черту дед Матера, чиркнув большим пальцем ниже регалий.

— Доразу.

И Карфидов тем же следом вернулся домой.

— Уматывай, — выкинул он подмастерью шмат свиной кожи с парой подметок.

— Спасибо.

— А это уж ты крестового туза своего благодари.

— Какого?

— То не знаешь, один он в Кособродке с четырьмя Георгиями. И посмотрим, что за чеботарь из тебя получился.


Чеботарь получился, и заказы на обувку скоро пошли позамимо карфидовской вывески над тесовыми воротами в галкинскую неприметную избенку.

— Вот трафит Петр Александрович! На ноге не слыхать.

Не часто в деревнях навеличивали заглазно по имени-отчеству безродных сирот да еще и сапожников, иные кузнецы умирали с прозвищами; и Карфидов, уразумев доразу, за что такая почесть конкуренту, начал ставить непременные условия принесшим шкуры на выделку:

— И шить что из нее к мене ж принесешь.

— Так… — заикались было некоторые возразить.

— Не, не, не. Или шапку об пол и с круга долой, или к мене.

Обман тогда почитался за великий грех до гробовой доски, и молодой сапожник перебивался с хлеба на воду.

— Ты вот что, Петя, ты наплюй на него и перебирайся в Пласт, — ввалясь в избу, подпер потолок и загудел шмелем под сплюснутой казачьей папахой дед Матера. — Там старатель золотой песок кожаными картузами в скупку потаскивает, а путнего сапожника ни одного. Там заживешь. И замуж, тут невесты бракуют, а там любая за тебя пойдет. Дуй в Пласт, не раздумывай. Город!

Не раздумывай… Нагляделся он на этот город за пять лет, бегая с посылом от мастеров за «Петровской», «Смирновской», «Харинской» в приисковую монопольку каждую субботу и понедельник, чем-чем, а водкой Карфидов не торговал.

Город. Контора, особняк Тарасова, крестовик управляющего, поповские покои, церковь, школа, казенный барак для учителей, кабаки из расчета один на сто работных мужских душ. И все строения поверх земли, остальное — под ней. Жилища назывались балаганами — назвать землянкой не поворачивался язык, потому что сплошной плитняк-дресвяник. Вырубалась прямоугольная яма так на так и на эдак, кому где взглянется и кто в чем прикинет на глаз, кто в аршинах, кто в саженях без норм и ограничений; но, какая бы семья ни была, «хоромы» с полезной жилой площадью более двенадцати квадратных метров не затевал никто: твердь. Даже сам желтый призрак не обольщал искателя счастья шансом попользоваться, замахнувшись киркой на большее жилое пространство: рассыпное месторождение в кубическом метре породы содержало до двух фунтов[3] золота высшей, девяносто шестой пробы. Леший с ними и с лишними фунтами — твердь. И все же норовил прибывший вновь рыть балаган и жаться к тем, кому по слухам выпала такая удача.

И холодно, и густо курилась эта твердь, готовая вот-вот взбугриться взрывом, будто от сотен фитилей опущенных в шурфы запалов.

А люди чахли с отбитым нутром. Сгорали от вина. Пропадали без вести в осыпях утайных шурфов. Кому — рай, кому — преисподняя.

Поэтому и покидал Петр Галкин свою Кособродку с твердым намерением скоро вернуться с деньгой, завести кожевню и потягаться с Карфидовым.

— Эй! Есть кто живой? — приседая на корточки (ну и город!..), кричал он в бельмоватые оконца из бычьих пузырей, — На постой пустите? Обувку бесплатно шить буду сверх мзды за жилье.

Пускали, но, заносив обновку, отказывали.

— Колготы от твоего ремесла много. Дверь на петлях нисколько не стоит, не натопишься.

— У нас девка на выданье, а ты холостяк. Так что давай от греха подальше.

Женился — опять причина: горшкам в печи тесно.

— Может, в деревню ко мне подадимся, Катя? Там и угол, и очаг свой будет…

— Как знаешь…

Но еще издали с пригорка заметил он щемящую пустоту на месте избенки.

— Все, Петька, сгорел твой мост и умысел с ним. Бог шельму метит. Вот и мыкайся теперь по квартирам, отщепенец. А приплод пойдет — вовсе запоете лазаря.

И Галкины, что обозные лошади на долгом волоке, потеряли счет постоялым дворам: своим не рады, а чужие с двумя детьми кому нужны?

— Вы это… не третьего ли ждете? До весны, конечно, живите, под снег не гоню, а там куда знаете. Самим повернуться негде. И пора бы уж оседлаться, не цыгане.

— Легко сказать — оседлаться. От сапожного промысла на коровенку скопить не можем, голы уж, как голенище, не то ли что сруб купить или землекопов нанять.

— Да, шилом тут много не наковыряешь…

— Чеботарь у вас квартирует? — пыхнула с порога живым здоровьем поповская кухарка. — Айда, батюшка за тобой послал.

Заказчик заказчику рознь. Этот из тех, которые на дом зовут.

Поп, рыжее самовара, чаевничал.

— Я слышал, ты пристанищем бедствуешь. Нет? Сие похвально, что не ропщешь. Ботфорты стачаешь — призрю. По самое чрево, аки чулок, и на меху. И чтобы сырники не пропускали, охотой на болотную дичь грешу. Стачаешь?

«Черти бы вам на том свете из сыромятины китайские колодки[4] тачали», — усмехнулся Петр, все еще помнивший кособродского учителя закона божьего.

Но только усмехнулся.

— Придется растелешиться до сраму.

— Это можно. Что естественно, то не безобразно.

Знал ли пластовский священник байку о сапогах Петра Первого, сапожник из Кособродки знал, как это делается, и подался в Троицк, от которого до Киркрая[5] рукой подать; вернувшись оттуда с двумя шкурами, снятыми с верблюжьих лыток целиком, выделал, проолифил, покрасил, насадил на колодки, высушил, прибил подметки, навел блеск — и к попу.

— Меряй… отче наш.

Поп долго разглядывал обновку без единой прошвы, потом скользнул в чебот, скользнул в другой и замаслился:

— Искусно. Зело искусно. Молодец. После рождества Христова ступай в школу вести уроки труда. И нынче ж можешь перебираться в учительский дом. По моему повелению, скажешь церковному старосте.


Исходил на нет и обреченно щерился матовыми сосульками февраль. Брезжило утро за окном фонаря[6]. На полу тихо играли обрезками кожи двое ребятишек. На раскладной сапожной скамеечке боролась с дремой мать.

Зыбаю, позыбаю,

Дед ушел за рыбою…

Тятенька — дрова рубить,

А казак — в трубу трубить…

Внизу хулиганисто ухнула парадная барачная дверь, знакомо протарахтели доверху лестничные ступеньки: Петр.

— Что? Отказали?

— Царя спихнули. Только день и пожил наш Мишка при нем.

Палая полоса

— Это что за палая полоса такая нашла на прииск, — разминали старухи на солнцепеках одеревеневшие за зиму языки.

— Ой, не говори. Позавчера царь пал, вчера Федька Штоф сверзился, седни корова у сапожника.

— О-о, это начало токо…

— А ее какая язва взяла?

— Кого? Корову? То-то и оно, что язва якобы сибирская.

— У-у, эта холера и на людей может перейти.

— Да с чего ради, не болтай, если не знаешь.

— Знаю. У нас в Кочкаре, я еще девчушкой была, у одних там эдак же вот от сибирской язвы бычок-третьяк[7] пал. Ну, увезли подале от села, зарыли. И уж замуж вышла, и ребятишек столько же, сколько у Галкиных, было уже трое, это уж лет, поди-ка, пятнадцать уж минуло…

— Галкиным надо кобылицей обзаводиться на кумыс, сама и старшой уж покашливают, свету белого не видели по чужим балаганам.

— А кто заставлял строгать их через каждые два года, как сапожные колодки через два номера, мал мала меньше.

— Ет не наше дело теперь, мы свое отстрогали, ты слушай про язву. Лет пятнадцать уж минуло, а может, и больше. И понесло мужика с бабой по грузди. А жара — во рту горит. Натакались на родничок, испили. Ей хоть бы что, к нему эта язва прильнула и в момент все нутро кончала, умер.

— Вот стерва какая живучая.

— Хто?

— Да язва эта.

— И сроду, поди, и не от нее…

— От ней, от ней. Ну-у, деревня да не дозналась бы от чего.


Приисковый лекарь Шерстобитов, брезгающий лестничных перил касаться, в галкинский «фонарь» поднимался долго.

— Говорят, попу ты потрафил. Так вот и мне потрафь. — И обособил с намеком: — Как попу.

— Понятно. Изо всего моего и задаром. Так то ж попу…

— А я — врач.

— Фершал. И хватает совести даже суровья на дратву не принести.

— Болеть, значит, не собираешься.

— Ну, тогда из той шкуры и сошью, которую ты с меня сдерешь за лечение.

— Заговорил, плебей, у большевиков научился. Фершал. Я тебе этого фершала еще припомню… На чистую воду выведу.

— Посмотрим, кого вперед выведут.

Гражданская началась. Шерстобитова белые не трогали — как меньшевика, красные вовсе — с самим Лениным в одной группе Казанского университета учился. А Галкина если донимали и те и другие, то больше из-за рослой кобылки, которую купил-таки сапожник.

— Не, не, она в холке токо высокая, на самом деле жеребенок еще. Не токо сбруи — недоуздка не знает еще. Не верите — загляните в зубы. Ей-ей двухлеток.

— Ладно, оставьте его, товарищ обувь нашим шьет.

— Шьет он. И нашим, и вашим успевает. Намекал мне тут интеллигент один.

— Ну, если ремесло у человека такое. Он, может, и рад быть на определенной стороне — ребятешки. Жена вон четвертым в тягостях ходит.

Шить сбрую хозяин решился, когда Колчака из-под Челябинска за Тобол угнали и заваруха немного поутихла. Достал с пропыленного чердака выделанную шкуру, снятую с палой коровы еще в позапрошлом году, но только то и успел, что ремней нарезал. Утром сколупнул ногтем зачесавшийся прыщик со щеки, а к вечеру распухло и покрылось нарывами сперва лицо, потом шея, плечи, грудь.

— Катерина, уноси скорей куда-нито ребятишек, я за Шерстобитовым побегу, это, ведь сибирка у него!

У фельдшера горел свет, но дверь не открывали. И не открыли.

— Кто?

— Сурова. Теща Петра Александровича. Похоже, заразился он.

— Ну и что?

— Как — что? Доктор нужен. По ту сторону двери усмешка:

— Ах, доктор нужен. А я — фершал. Слышите? Фершал. И ночь на дворе. Темень, грязь, лужи. И даже не просите. Сапог нет, а в штиблетах не пойду.

— Тогда по свету ждать?

— Никогда. Так и передайте, он знает почему. Попа зовите.

— Креста на тебе нет.

— Ни креста, ни звезды, а на нем, похоже, и то, и другое. И перестаньте барабанить, бесполезно.

Сапожник Галкин на третий день умер, а фельдшер Шерстобитов долго еще здравствовал, выступая перед учениками в школах с рассказами о своей учебе с Лениным в одной группе Казанского университета.

Похоронила Екатерина кормильца — и хоть самой петлю на шею да тем же следом.

У казахов купили, казахам же и продали и проели Алтынат[8] за какие-нибудь две недели, самим зарезать на мясо — оно бы в рот не полезло, вот с такусенького жеребеночка растили; выручку за оставшийся кожевенный товар только и видели, пока пересчитывали ее, колодки с инструментом — те вовсе даром никому не нужны тут. Спасибо, добрые люди посоветовали, сама не догадалась.

— Сноси в Кособродку к Карфидову. Может, на что и выменяешь.

— Ага, ближний путь двадцать четыре версты в оба конца, — заворчала на дочь Прасковья Егоровна, узнав, далеко ли она собирает сапожную снасть. — Пузо вон на нос уж лезет, снесу… И не выдумывай, сиди, прижми хвост. Дотянем как-нибудь до зимнего первопутка и вместе сползаем потихоньку на санках.


Расспросив, кто они и зачем, мешок с инструментом Карфидов и развязывать не дал.

— Свой ищу, кому сбыть. Новая власть больше одного работника держать не дозволяет.

Колодки вытряхнул.

— Эти возьму. Авось хоть домочадцев в фасон обуть успею. А Петро, царство ему небесное, соединился, значит, с пролетариями всех стран?..

— Не кощунствуй, не бери грех на душу.

— Грех? Будь помоложе, я бы его такой взял, какого Емеля не брал. Не беда, что Петро умер, цари мрут, и не их жалко, жалко — мастера свои ремесла переживут. И канет в конце концов промысел народный в небытие. Вот сколько вы запросите за деревяшки эти?

Женщины переглянулись.

— Не зыркайте. Больше ведра картошки все равно не дам, а ведь им цены не было. Ни цены, ни веку бы. И сгорят. Не сегодня, так завтра.

— Это почему?

— А то уж вы сами смекайте…

Но тогда было не до раздумий, почему должны сапожные колодки до срока сгореть, тогда думали, как самим не угаснуть. На прииске какой-то умник отлил из червонного золота плевательницу для общественного туалета, пустив слух, что оно якобы при социализме ни на что другое и не годно будет, изъято новой властью из обращения и упразднено как основная причина неравенства и как этот… будь он неладен… базис проклятого капитализма, а поэтому рушить, так рушить. Разрушили — и нигде никого. Хозяев — ни старых, ни новых. Работы — никакой.

— Езжай-ка ты, слышь, милая дочь, к братьям на угольные копи, пока не народился четвертый на явную смерть.

— А там чем лучше? Везде одинаковое творится.

— Одинаковое, да не везде. В Копейске, сказывают, порядок. И, опять же, огороды свои у ребят, хозяйство.

Екатерина заплакала.

— Ой, мама, мама… Жену муж любит здоровую, брат сестру — богатую, а я кому нужна со своей ордой? Может, написать сперва? Вдруг откажут.

— Да неуж они без понятия, в Красной гвардии столько лет воевали за человеческую справедливость. Езжай, примут. И работу подыщут.


Пристроили братья сестру поначалу сторожихой-уборщицей в школу, а немного окрепла — перешла на полный паек грузчика угля. И слегла на больничную койку в желтухе. По статистике того руинного времени эпидемии валили с ног каждого второго. И многие из этих вторых так и не поднялись. Заболевали оспой, желтухой, малярией, тифом, и по всей стране спешно сколачивались карантинные бараки. И гробы: умершие от «летучих» болезней хоронились в тот же день.

Но страшнее эпидемий были кулацкие банды.

Инфекционный барак, сколоченный из просушенных до пороховой сини дощечек, занялся весь разом, и пламя, зябко дрожа, напрасно тянулось к беспомощным звездам: на скрипучем снегу переставали ворочаться и скоро затихали выброшенные через окна больные.

И еще четырьмя круглыми сиротами стало больше на земле: Екатерина Федоровна Галкина, не приходя в сознание, умерла от скоротечного воспаления легких.


Наплакавшись до песка в глазах над могилой дочери, каменной бабой стыла около спящих под теплым тулупом внучат Прасковья Егоровна.

— Ох, Галкины, Галкины… Да что же это за роковая судьба такая выпала роду вашему, ни отцов, ни матерей не знать?.. А заберу-ка я вас, наверно, обратно туда, к себе.

— Не выдумывай, таскать ребятишек взад-вперед.

— Мы им что, не свои? — обиделись снохи.

— Свои, но все равно только тетки, а я — бабушка.

И спор с ней оказался бесполезным: жила-жила податливым воском всю жизнь, тут отвердела кремнем. Разыскала извозчика с лошадью, санями, с коробом и соломой в нем, упаковала пассажиров, — старшему семь, младшему годик, — захлобучила сверху ватным одеялом и — господи, благослови.

Мороз зверел. Воздух, как пронашатырен, рукавицу нельзя от лица отнести — сразу до слез прошибает. Мерин закуржавел и часто спотыкался, мотая мордой с наросшими у ноздрей сосульками. Ямщик передавал бабке вожжи, вываливался из коробушки, разминаясь, догонял повод недоуздка, перекинутый через гуж, останавливал одним касанием догадливое животное и тер шу́бенкой[9] храп до тех пор, пока не отпадут ледышки и бедняга не зафыркает.

— Ну, ровно в губы тебе его целовать, обихаживаешь. Не довезешь ведь эдак, поморозишь мне сиротинок, — шарила бабушка рукой под одеялом, не коченеет ли который.

— Довезем. А вот если сопатку перехватит коню, тогда хана и ему, и нам.

— Спаси, Христос, и помилуй. Мы, ладно, пожили, им каково не своей смертью умирать.

— Баба! — вылез наружу Колька. — А не своей кто-то никогда не умрет?

— Почему? Умрет. Но всякая смерть до срока, естеством определенного, — насильна и грех, за коий должен быть наказуем виновный в нем. Сиди, рано ишо тебе разбираться в этом.


В Половинное въехали затемно. Село, видимо, и названо было так потому, что расположилось в аккурат на половинной шестидесятой версте между Челябой и Пластом.

В домах — ни лучинки не теплится ни в одном, как вымерли все. На стук или не отвечали, или отпугивали тифозным больным, или указывали на соседей, которые всякого Якова, якобы, пускают на ночлег.

— Берегутся, — вздыхал, поворачивая от глухого окна, возница. — Вон их сколько еще шастает колчаковских недобитков.

Остановились на краю улицы у ворот последнего дома-крестовика.

— Не пустите — запалю к чертовой матери этот ваш Великий Устюг!

— А ето видел? — соорудил хозяин там за двойными стеклами кукиш. — Ну, и откуда вас леший несет?

— С копей. Внучат, круглых сирот, бабка призрела, в Пласт к себе везет. А я нанялся доставить.

— Заезжай. — Открыл ворота, запустил, запер снова. — И чур мое сено не трогать, сам тяну до весны. И в доме дальше кути ни шагу. Как сумеете, так и размещайтесь. Ребятишек на печь можно. Сколько их?

— Четверо.

— Н-наплодили. Видать, было чем кормить.


Колька заметался в жару около полуночи. Сперва только ворочался и что-то бормотал, потом перешел на крик, по-детски требовательный и по-взрослому жуткий:

— Мама! Мамочка!! Выкопайте маму. Она умерла… не своей смертью! Не своей!! Выкопайте.

Бешеным тараканом выбежал из горницы хозяин со свечкой.

— Убирайтесь. Немедля убирайтесь из дома! Ты что, оглохла, ведьма старая? Уматывай! Живо! Ты! Запрягай клячу свою.

— Да побойся бога, Христос с тобой, да куда мы среди ночи? Померзнут. Дети померзнут.

— Нас это не касаемо! — хватко тянулась на печь хозяйка. — Скидывай их оттуда, барчуков зевластых, разорались, я сама на сносях, пугаться нельзя, родится какой-нибудь припадочный.

— Да! Сунули эти совзнаки, и те, похоже, фальшивые.

— Миленькие, не гоните, дайте утра дождаться. Я доплачу. — Развязала узел с оставшимся от дочери. — Вот новая совсем шаль кашемировая, чистой шерсти. Платье батистовое. Ботинки хромовые. Кофта.

— Ладно, хватит ремками трясти, но чтобы до свету и духу вашего не было тут. И пусть только пикнет еще — вытурю.

— Не-е, ошибся я вечор, ошибся, — замахал кулаками после драки ямщик. — Огарок он белогвардейский, не красный партизан.

— А мы, знать, ему богачами показались притворившимися.

— А у тебя там живой ли уж парень, не слыхать?

— Дышит. Ой, токо бы до дому довезти…


В остатный путь засобирались с третьими петухами, но мерин не признавал родные оглобли, по-собачьи поджимал хвост, не давая заправить шлею, ушло задирал кверху башку перед хомутом и едва обратно не выпрягся за воротами, зашабашив сразу всеми четырьмя копытами и осев крупом чуть ли не на оголовок саней.

— Это ведь он зачуял что-то, я уж его изучил, — опустил возница горячий кнут. — А-а, ага, с гнилого угла потянуло. О-о, и небо вон пеленой затягивает, как бы поземку не понесло, дорогу переметет — хана. Может, на Копи обратно повернем, тетя Пана?

— У меня стельная корова на чужой глаз оставлена. Вот если с ней что случится, тогда действительно хана придет ребятишкам. Нет уж, давай хоть худо, но вперед, как-нибудь выскребемся. Кому сгореть, тот не утонет.

Непостижимо, но шестидесятилетняя старуха шестьдесят верст прошла с деревянной лопатой впереди возка с внучатами.

Бесчувственного Кольку занесла в балаган сама, кто остальных — не помнит.

Не пошел Шерстобитов и к больному сыну сапожника. Да будь оно трижды распроклято это людское злопамятство, страшнее которого нет ничего, и время ему — вечность!

— Похоже, крупозка у парня, Егоровна, — сползались к ней соседки.

— Она, она. Не выжить мальчонке. Пережженный сахар с водкой хорошо лечит от легких, так где их взять, забыли уж не токо на вкус, а и на цвет.

— Соленая ванна нисколь не хуже, — настаивала Евдокия Корытиха, от всякой хворобы лечившая чужих ребятишек корытом, своих никогда не было.

И понесли, вытряхнув из солонок, остатнюю соль безграмотные старухи, которые и слыхом не слыхивали о Гиппократе. И приберегаемое ко Христову дню яичко нашлось, рассол должен быть таким, чтобы оно не тонуло. И дров беремя в складчину насобирали, кизяк — не топливо.

Вынули Кольку из корыта — плеть плетью. Головенка болтается, руки-ноги висят. Ну истово, как тряпичная кукла.

— Упрел. Хорошо упрел, — повеселела Евдокия. — Теперь оживе-е-ет. Давай заворачивай в одеяло его — и на печь.

Да трое суток и просидела над внуком Прасковья Егоровна, ежечасно поднося к заостренному носику выдернутую из подушки пушинку: колышется — значит дышит еще.

И Кольку выходила, и Зину с Мишей дотянула до молока, полуторагодовалого Юрочку не смогла отстоять у самого голодного тысяча девятьсот двадцать первого. Старшенькие, хоть и давясь, но ели и картофельную шелуху — собирала ходила по соседям, и черные постряпушки из лебеды, и холодец из заскорузлой телячьей шкуры, купила у кого-то и, сбривая шерсть, варила, Юра все это выплевывал. Недаром же есть что-то вроде загадки о ребенке: отнять — отнимешь, а дать — не дашь.


Умер отец, не приходя в сознание, не приходя в сознание, умерла мать, так же мог умереть и старший брат, тоже взрослый уже по сравнению с ним. Взрослые, особенно которые умирают до срока, определенного естеством, наверно, поэтому и умирают в беспамятстве, чтобы не страшно и не горестно было преждевременно уходить из жизни. Юра умирал, не понимая, что умирает, и даже не плакал, а только живыми до мурашков по коже глазами следил за бабушкой и ждал, когда ж она ему даст суленого теплого молочка.

Утром умер, а вечером корова отелилась.


— День… Дуня, день, день, — всхлипывая, все выше и выше туда ко всевышнему возносила Егоровна указующий перст, сухой, тонкий и негнущийся, как грабельный зуб. — День всего пожалел, паразит, для своего ж ангелочка…

— Это кого ты паразитом навеличиваешь? Уж не бога ли?

— А кто они, боги наши, если не паразиты? Особливо земные, хоть Тарасова того же вспомни. Мало он крови повысосал из людей и земли? Да и небесный он ничем не лучше. Один Мир сотворил, и тот несчастный.

— Ой, да сдай ты их в приют, сдай, рядом вон в Кочкаре открыли. Кто тебя осудит? Сдай.

— Да мне ж потом, как ведьме, не умереть, отказаться от плоти своей. Сдай… Это ж какое затмение надо чтобы нашло, отказаться от них.

А ведь всех надо было кормить, поить, одевать, обувать, обшивать, обстирывать. Айда-ка погорбись на исходе седьмого десятка лет.

Коммуненок

Пока все они слыли безотцовщиной, и в каком бы огороде не досчитались на грядках огурчика или морковки, с пеной у рта летели хозяйки к бабке Сурихе.

— Прасковья! Ты если взялась, так следи за своей ордой, житья от нее нету, пакостит. Уйми, пока до большого греха не дошло…

А когда им по чужим огородам лазить было, если работу спознали раньше, чем детство, детства они и не видели. Старшенький Колька и в школу-то пошел лишь на одиннадцатом году, бегая подпаском за коровами с кнутом во время летних каникул, за Зиной числилась вся уборка по дому и стирка, Мишка с бабушкой ходил по дворам на поденщину, тоже какая ни на есть, а помощь и, главное, не беспризорщина.

Подрядилась Прасковья Егоровна по весне за сытный обед у местного богатея остричь десятка полтора овец перед пуском в табун.

— К обеду не управишься — имей в виду, отдельного застолья для тебя с твоим коммуненком собирать не буду, — предупредила хозяйка, — не велики господа.

— Одна управлялась, а с подручным уж как-нибудь…

— Не иначе слово знает, — ходили по этому поводу слухи о бабке Суриной. Тут с овцой своей, с этой дикошарой тварью не можешь пособиться, она с чужой ладит, овцы сами под ножницы ложатся, как собаки.

Ладила она со всякой домашней тварью просто, а почему ладила, объясняла еще проще:

— Понимай животное, и животное поймет тебя.

Стрижку начинала со старок и тут же прямо в деннике. Присаживалась на нижнюю жердочку прясла и ждала, когда которая-то из них первой вспомнит ножницы, клочковатый ворох снятой зимнины, долгожданную легкость вспомнит и подойдет сама.

— Мась, мась, мась, — начинали поскрипывать пружинистые ножницы и падать охапками бурая шерсть. — А ты, помощничек золотой, подбирай, чтобы другие не растаскивали. Да потихохоньку подбирай, не резко.

— А обедать скоро?

— Скоро, скоро. Потерпи, ты уж большенький.

Потерпи, а как терпеть, если хозяйский сынок, усевшись на чурбак посреди двора, выщипывает мякиш из огромного куска хлеба, смазанного свежим маслом и густо посыпанного сахаром. Выщипывает и бросает курам на драку, показывая то язык, то кукиш изнывающему работнику.

— Баб… Ну давай уйдем отсюда… Уйдем…

— А ты не смотри.

Но Мишка не мог не смотреть. И терпеть больше не мог. Открыл воротца денника, кышнул — и стригите вы, буржуи проклятые, своих овец сами.

И в третий раз осиротели Галкины ребятишки: умер Иван Суров. И дядя, и приемный отец. Страшно умер. Не дай и не приведи никому так умирать, захлебываясь собственной кровью, хлынувшей горлом из легких, съеденных за какой-то месяц прогрессирующим туберкулезом.

И оставил на полуголодное прозябание Иван Федорович Суров целую коммуну из восьми душ нетрудоспособных: мать-старуху, бобылку Дуню с ее пожизненной надсадой, троих приемышей и жену Анну с двумя грудными погодками.

— Теперь вся надежа на Кольку, — собрала семейный совет баба Паня.

Надежа на Кольку, а надежа эта самодельные тетрадки из амбарных книг в матерчатую сумку засовывала, «Задачник по арифметике» и «Русский язык» для четвертого класса, завтра уроки по ним в Тарасовском особняке, отданном под школу, которую назвали Тарасовской в отличие от бывшей церковной.

— Да кто ж насмелится принять его на работу четырнадцатилетнего-то? Теперь ни права, ни закона такого нет.

— Добавим возрасту, на обман пойдем. И пойдешь, куда денешься.

— Ему не возрасту — росту добавить бы, а такому хоть бороду приклей, не поверят.

О приеме работника в аршин с кепкой и слышать не хотели.

— Я вообще-то сидел уже в тюрьме, — усмехнулся кадровик, возвращая заявление не поступающему, а его бабушке, — но то была царская тюрьма для политических, и в советскую для уголовных вы меня не толкайте. И-и н-не н-надо меня умолять и упрашивать. Все. Крест. Кре-ест, сказано вам.

— Не кисни, Коля. Свет клином еще ни на ком не сходился, — успокаивала бабка чуть ли не плачущего внука. — Не на ту нарвался тюремщик, неизвестно еще какой, теперь все норовят выставить себя борцами. Борец. Посмотрим, кто кого переборет. Если уж Суриха что задумала — хоть камни с неба вались, сделает.

Сходила к троюродному племяннику Добрухину.

— Ты с какого года партиец? С девятнадцатого? И фамилия у тебя — Добрухин? Вот и оправдай своей звание и фамилию, помоги парню устроиться на работу. Ведуновых Полину с Александром пристегни к себе, они тоже из первых комсомольцев прииска, да все вместе и ступайте к ихнему секретарю.

Добились своего. Приняли Колю Галкина.

После первой же смены с полегчавшей заботой на сердце уступила бабушка старшему внуку свое место за столом.

— Отныне ты, Коля, главный хозяин тут.

И решения по жалобам на Мишку откладывала до возвращения хозяина с работы.

— Казилов прибегал…

— Какой Казилов?

— Ну, не старатель же. У какого мы овец в позапрошлом годе стригли да не достригли.

— И зачем он прибегал?

— Зачем… Жалиться. Говорит, люди видели, как наш вояка с буржуями все ведра у него на молоканке[10] раскурочил, дужки повынимал. Только, говорит, новые подойники промыл да на колья сушить развесил — и как псу под хвост денежки выбросил, не под мышками ж их носить теперь.

— Пусть не врет, я взамен моток медной проволоки оставил.

— А дужки тебе на кой ляд понадобились?

Сталистые дужки понадобились на оковку самодельных деревянных коньков, излаженных для всех мальчишек своего класса братовым инструментом. И пересекали приисковые мальчишки приисковый пруд, еле подернутый пленкой льда. И когда в образовавшейся крохотной полынье закачалась обреченным утиным подранком всплывшая Мишкина латаная шапчонка, вмиг опустел каток: ни судей, ни соперников.

Коньки подвели, коньки же и выручили. Целиком из металла, не одного пацана утянули они на дно, а эти деревяшки даже помогали держаться на плаву. И почти до самого того противоположного пологого берега ломал Мишка грудью хрусткий лед, пытаясь выбраться на него.

И сосулька сосулькой заявился он, конечно же, не домой, к тете Дуне сначала, и на ее допросы лишь кивал, головой со смерзшимися волосами «ага» или «нет».

— Если уж Кольку у крупозки отстояла, то тебе и кашлянуть не дам.

Раздела донага, приговаривая: «Не стесняйся, не стесняйся, некого стесняться», закутала в свой зипунишко из домотканого сукна, сгоношила самовар, запарила травки, попоила, затолкала в печь.

— Жарься, пока не скажу «вылазь».

— Но-ка, выкладывай, водолаз, как тебя угораздило? — басовито строжил вечером старший брат младшего.

— Как… Рано разбегаться перестал. Надо было, пока лед не затрещит. Завтра все одно проскочу.

— Я тебе проскочу опояской вот…

— Не, Коль, знаешь, как здорово: катишься, а лед под тобой так вот и прогибается… И подо льдом из-под коньков пузырьки в разные стороны разбегаются…

Мишку начинала манить скорость, и катание с отвалов на обычных санках его уже не устраивало.

— Коль! Ты мне из своей мастерской срезок вот такой вот не принесешь? — обрисовал он приблизительную величину горбыля. — Я в кружок «Юный конструктор» записался, принесешь?

— Разрешат взять — принесу.

И следующим же утром, соскочив ни свет ни заря со скрипучего топчана и накинув на себя что попадет под руки на ощупь, прокрался Мишка в закуток к Красавке, затеплил фонарь и, отщипывая щепкой от дымящейся еще коровьей лепехи, принялся обмазывать ошкуренный овал срезка.

— Ты эт чего тут опять затеял? — застукала конструктора за воплощением изобретательской мысли почуявшая неладное бабушка.

— А вот обмажу, водой оболью, заморожу — и с большого угора до Кособродки укачусь.

— До Кособродки, значит… А обратно с какой катушки покатишься?

— Обратно? О-о, это, ба Пана, ты верно подсказала, насчет «обратно» я не сообразил. Баб! А если п-парус еще…

И скоро «снежными глиссерами» обзавелись не только все пластовские мальчишки, но и девчонки побойчее. Но тешились они не долго.

В школе учащихся второй смены пораньше распустили на зимние каникулы, их родителей в цехах — на подготовку к Новому году.

Кто праздничку рад, тот накануне пьян. И Казилов… Нет, не молокозаводчик — старатель Казилов, может быть, впервые в жизни позволил себе набрать зелья всех мастей и всех мастей назвать гостей и, рассадив их по скамьям и плахам, накрытым половичками, велел налить всем водки и, продравшись из переднего угла до середины сдвинутых столов, собрался проникновенно сказать, до какого Нового счастья они уже дожили и до какого, поди-ка, еще доживут, как хрястнули перекрестия оконных рам, покатились сбитые все до единой стеклянные кегли бутылок, брызнула по сторонам соленая, горькая и сладкая закусь и, скользнув напоследок по рыбному студню, вылетел в противоположное окошко чей-то, будь он окаянный, тот самый «снежный глиссер». Чей и кто его беспризорно пустил с горы на поселок — признаться не нашелся ни один желающий, ущерб же причинен — невосполнимый, и дабы не допустить еще большего изъяну, решено было на поселковом Совете изничтожить дотла сию «прихиметрию» по предложению единственного в округе столетнего бородача, прозванного дедом Пыхто.

И в мелкие щепки исщепили спортивные снаряды, развивающие скорость до свиста в ушах.

— Миш… А ведь у нас кто-то дрова потаскивает…

— Какие дрова, не трогал, — не сразу и понял, что не на него, а ему жалобится бабушка. — А-а, у нас потаскивает… Придется узнать, кто.

— Да где ж ты укараулишь — зима. Падает у меня косой взгляд на Мазиных, уж больно рано, раньше всех, дым у них из трубы начинает куриться, но за руку не пойман — не вор.

— Поймаем… Сам скажется. Только ты, смотри, меченые угольком полешки не бери, ладно?

Три порочных сестры «кража», «лень» и «мелочность» даже по алфавиту рядом стоят, а живут уж и подавно под одной крышей.

Располыхав топку и приставив к огню варево, Мазиха с мешком под мышкой укрутилась тоже на ночной промысел, и Степку с похолодавшего супружеского ложа потянуло на теплые кирпичи, но только он укогтил закраек лежанки и нашарил сонной ногой приступку, печь раз за разом жахнула царь-пушкой, изрыгая дым и пламя во всю куть вслед литым ядрам ведерных чугунов.

Первой догадалась, в чем дело, Евдокия-Корытиха и — за милиционером.

— Беги скорей, не иначе Колчак возвернулся. Степка Мазин от кого-то отстреливается.

— Мазин? — не шибко потел от сборов на службу участковый. — Мазин не то ли ружья — палки сроду в руках не держал.

— Вот, полюбуйся, блюститель порядка, какой тут Сиваш с Перекопом устроили мне, — хлюпало у Степки под ногами и в носу. — И не посмеивайся, а составляй акт, на причиненный убыток, — все настырней подступал он с ножом к горлу. — Ведро картошки — раз, — загнул палец. — Чигун треснул — два.

— Картоху соберешь, она не за границу укатилась, трешшина старая, не ври. И протокол составлять — на кого?

— На кого… На Мишку Галкина.

— Это точно? Тогда пошли к ним, где он теперь живет, у бабки?

Следом за милиционером и потерпевшим в землянку Сурихи мигом набилось родни и несущих дровяной урон соседей.

— А чем он докажет, что наши дрова в его печке стреляли, а не другие чьи? — спокойно и даже плутовато улыбался Мишка.

— Нарвался? — хохотал участковый. — Протокольчик-то… на тебя надо составлять, Мазин. Не своими ж трехдюймовыми снарядами ты печь топишь. Верно, бабочки?

Бабочки наперебой завыпархивали наружу к своим поленницам.

— Ты не до моего пороха там добрался? — кинулся Колька к чемоданчику с охотничьим припасом, оставшимся от дяди Вани.

— Нужен твой порох, пять минут вонь, потом огонь, у меня получше, — достал Мишка заветный утай с доброй сотней винтовочных патронов. — У Ястребовых в подвале нашел. Полный с бугром бочонок.

— А где остальные?

— Пацанам нашим из класса разделил всем поровну.

— Коммуненок ты, коммуненок, — покачала головой бабушка. — Не зря зовут. Сегодня же отбери обратно и сдай в Совет. Додумался, военными патронами поленья заряжать. А если бы убило кого пулей?

— Не убило бы, я пули повынал.

— Повынал, — передразнила Зина. — В третьем ведь классе учишься уж… Вынул.

— А ты не суйся. Тоже мне, Зинаида Петровна.

— А ты слышал, что бабушка сказала? Немедленно сдай патроны.

Но патроны Мишка сдал, лишь убедившись, что перестали исчезать меченые дрова не только у них, но и у соседей.

— Ай, да коммуненок! Живо он Мазиных отучил свое экономить, — не могли нарадоваться и нахвалиться хозяйки всего околотка.


Жить Галкиным становилось труднее. Ввели трудодни, ввели карточную систему, отменили трудовую деятельность по частному найму, прикрыли частные лавочки, пересмотрели положение об иждивенчестве, и пришлось Прасковье Егоровне в который уж раз собрать чрезвычайное вече, где решено и постановлено было:

— Анна пойдет работать на своих иждивенцев. Зину выдвигают на курсы учительш — ей тоже какой-никакой положат паек. Николай меня с Мишкой запишет на себя.

— А тетю Дуню на кого? Забыли?

— Не забыли, да к кому ты ее пристегнешь, даже в дальнем родстве ни с кем из нас не состоит. Делиться будем, она с нами делилась.

Чем делиться? Ни приварка, ни припеку; припек из-под полы на толкучке стоил сто рублей булка, месячное ученическое жалованье кормильца Кольки — 13 руб. 50 коп. Ешь, пей и вперед береги.

Мишку бабушка по отделам кадров за ручку не водила.

— Значит, пятнадцать-шестнадцатый тебе? — переспросил инспектор. — А ты не на цыпочках стоишь, года два с гаком прибавил, ну-ка, отойди от стола подальше.

Отошел.

— Ладно, комиссия какая вдруг спросит — не забывай: шестнадцатый тебе. В мехцех учеником пойдешь? Паек по первому списку.

— А иждивенцам — тоже?

— Иждивенцам — тоже, да у тебя-то кто?

— Мать. Приемная. Она это… Ну, нетрудоспособная…

Брал ли кто еще в неполные тринадцать лет на полное иждивение совсем чужую тетю? Вот уж митингов и разговоров было в околотке…

— Мишка-то… Галкин-то… Ну, коммуненок этот. Слыхала? Дуню-бобылку в матери взял. Вот вам и ширмач…

— Так он что и жить к ей перейшел?

— Ну, а как же, перешел, иначе не зачтут. Не-е, бабы, дай бог каждому такого «ширмача». Говорят, ласковое теля двух маток сосет, в нем уж четвертая души не чает.

— Это на каких счетах ты насчитала?

— На таких. Родившая, Екатерина, — раз? Раз. Прасковья и за бабку, и за мать была? Была. Два. Анну мамой звал? Звал. Евдокея — четвертая. Ширмач. Ну, имелась, ясное дело, и у него неприязнь к богатеньким, так у бедных у кого ее нет…

— Болтают, скоро, якобы, ни бедных, ни богатых не станет…

— А вдруг не болтают… Это ж умрешь со скуки ж, кукиш некому будет показать вослед.

— Не умрешь. Яблоки от яблони — и те в разные стороны катятся.

А Галкины от родового ствола укатятся, к тому же еще и далеко. Но от ствола — не от корня, и последняя стычка с имущим классом произошла у Мишки в Кособродском колхозе, куда был срочно брошен с прииска на уборку первого коллективного урожая весь их механический цех в шефском порядке.

Колхозники с шефами только собирались начать уборку, единоличник Прохоров уже и барыш в уме прикинул от продажи арбузов на воскресной Троицкой ярмарке. Прикинул и повеселел:

— Если по средней цене — и то озолочусь, а ну как еще и конкурентов не окажется… Ох и заломлю картуз…

И дыхание у мужика перехватило: не должно быть «сурьезных» конкурентов, серьезных подвели под лозунг «Вон кулака с земли!» и умели туда, где не то что арбуз — морошка сроду не росла, а он вот избежал кары благодаря опять же своей жадности: батраков не держал, поденщиков не нанимал, трудящиеся массы и человека человеком не эксплуатировал, а если семья с весны до поздней осени более четырех часов в сутки не спала — так это за чужой труд не считается.

— К вам можно по одному делу? — приоткрыв малые воротца, явно отгораживал от кого-то собой этот приисковый русак.

— По каковскому это ишо, на ночь глядя, де-лу?

— Комсомольцы прииска и Кособродки просят выделить арбузов для приютских ребятишек. Штук десять…

— А не слипнется кой-где у ваших приютских?

— Мы ж не задаром, мы заплатим.

— Заплат не хватит, плательщики. Эт во-первых. Во-вторых… Ты не щерься, молод ишо. Во-вторых, я те прямо скажу: две сволочных штуки затолкано в человека при сотворении мира. И в меня, и в тебя. В кажного. Одна — сердце, другая — разум. Сердцем бы всю фуру вот сиротам за так отдал, а как разумом раскину — так золоторотцам[11] ентим и за деньги жалко. А вообще-то я под какой монастырь подвожу? Под ваш же: кто не работает, тот не ест. Понял?

— Понял. Мироед ты.

— Айда, айда. Мироед… Уматывай, — выдавил Прохоров Мишку из притвора и двинул засов. — Нацепил КИМ да дурацкий этот косой яхим[12] и корчишь Георгиевского кавалера из себя, как дед Матера.

— Ну, и ни на какой базар не уедешь.

— А это мы ишо посмотрим, — не принял Прохоров за серьез Мишкино «Иду на вы».

Но под фургон старую сермягу бросил и Шарика с цепи спустил. И с каждыми петухами вставал глянуть в окошко, не держит ли он за штаны кого. Тварь эта служила честно и молча, не напоказ «тяв-тяв», а вор там хоть амбар со двора уводи; Шарик — нет, Шарик тихо и мирно заходил на цыпочках откуда-нибудь сзади и брал чужака сразу за желудь, и пса поэтому, похоже, и комар не посмел беспокоить.

А на рассвете, когда самый что ни на есть бесчувственно сладкий сон…

— Прох!! — затарабанил в глухое окно подслеповатый дед Матера. — Уехали уж арбузы-те…

— Да не туды ли их мать паразитов, а? Ить это они без топора с меня голову сняли.

На арбе ни арбузика: сама арба принижена: колес ни передних, ни задних, на осях стоит: десятиаршинное дышло — на взводе, хоть уши затыкай, сейчас пальнет, как дальнобойное орудие.

— Ну, сволочь кудлатая, токо сыщись, я тя научу лаять…

Но квалификацию в ту субботу повысили почти все кособродские собачки, пока прохоровские ордынцы, — все до единого парни, — вырядившись в шапки, пимы, зипуны[13] и варежки, выцарапывали свои арбузы из крапивы по проулкам.

— Так им и надо, богатеям, хорошо кто-то додумался, — на час раньше обычного заговорило «сарафанное радио», и через минуту уже вся деревня знала, что с Прохиндеевского горького подворья в какое-то одночасье умыкнули из-под почуткого хозяйского носа и сладкий товар его, и колеса, и легендарно знаменитую псину. Недосчитался Прох всего десятка арбузов, и ни в какие бы сельские и поселковые Советы не пошел он с крапивной той жалью своей и не требовал бы с виновных взыскать за убыток, если бы еще и не сняли и не спрятали колеса. Но и эта обида — не обида, ногами Прохоров заскал, когда в понедельник утром и колеса оказались надетыми и смазанными, и арбузы в арбе, и на днище трехведерного лагуна дегтем: «Теперя ехай», и стрелка в ту сторону, где Троицк.

Вечный двигатель

К тому времени, как их ринулись изобретать умные головы, маясь дурью, двигателей этих, и первого, и второго рода, человечество обрело уже столько, что не вдруг и не всякий с определенностью мог сказать, который из них действительно вечный. Вера. Надежда. Любовь. Патриотизм. Деньги. Искусство. Идея. Энтузиазм. Но самый изначальный и самый непреходящий — стремление стать на ноги, на четвереньках в люди не выйдешь.

И страны капитала не догонишь. А надо было подняться, догнать и перегнать. Иначе — затопчут. Пахнуло новой интервенцией: Великобритания разорвала дипломатические отношения с Россией[14].

«Даешь индустрию!» — выбрасывались лопатами и отвозились на тачках миллионы кубических метров грунта из котлованов.

«Пятилетку — в четыре года!» — устанавливались неслыханные рекорды по укладке бетона.

«Учиться, учиться и учиться!» — заканчивая курс ликбеза, без ошибок и крупно дописывал в самом низу аспидной доски главную заповедь сельский бородач, коленопреклоненный и благообразный, как патриарх всея Руси.

Галкины доучивались вечерами после работы. И водило их в школу всеобуча общее для тогдашних сирот стремление выбиться в люди. А этим надо было еще и выжить.

Раб… Фак… Раб-фак. Рабфак. Как паровоз трогает с места тяжелый состав, застоявшийся на проржавевших рельсах.

Живых паровозов не видели, а влезть в тот состав стремились, но в первую группу организованного на прииске горного рабфака начали было принимать исключительно чуть ли не гвардейцев в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет с трудовым стажем шахтера в три года и с образованием не ниже семи классов. Только что рост не ограничивался, тогда бы не то ли что десятка — и полдюжины абитуриентов не набралось вместо тридцати. Делать нечего, пошли на компромисс: мы вас берем всех от шестнадцати и старше вплоть до сорока, без различия пола, минимум с тремя зимами церковноприходской школы, переводим сразу на третий курс, а вы усваиваете программу в полном объеме за семь месяцев.

Историю преподавал сам завуч рабфака… В общем, Троянским Конем его звали за то, что временами целый урок до поту гонял по другим предметам, но оценки ставил как за свой, вопреки протестам.

— Все, происходящее на Земле, — процесс развития природы и общества, то есть история. Так что «неуд» вполне законный.

В декабре 1930 года приступили к занятиям, в июне 1931-го успешно закончили подготовку для поступления во втузы Челябинска и Свердловска, месяц из семи отработав каталями на проходке штреков, соединивших шахту «Октябрь» с шахтой «Красной». И весь первый набор поступил в техникумы и институты, а несколько старых членов партии даже в промакадемию, выдержав и этот экзамен.


Прасковья Егоровна не дождется правнуков, не порадуется за внуков. Она умрет не своей смертью после того, как выберется из весеннего потока, в который сорвалась со скользкого перехода в две жердочки, возвращаясь с приработка. А радоваться было бы чему: Николай, окончив Свердловский горный институт, вернется инженером и станет впоследствии директором всего Кочкарского приискового управления, Зина — учительницей, Михаил — летчиком, сколько бы ни пытались разубедить его родственники. Особенно усердствовал старший брат, козыряя дипломом и рисуя перспективы.

Миша к тому времени из механического цеха опустился в шахту старателем, и Николай уговорил его поехать на велосипедах в Тыелгу за сто верст к дяде Алеше, работающему бригадиром приисковой артели в системе «Миассзолото», о которой знала уже не только «золотая» Россия — весь «золотой» мир.

— Было это, как сейчас помню, двадцать… Да, двадцать восьмого января, — расплываясь отражением во весь новомодный никелированный самовар по случаю приезда дорогих гостей, рассказывал знаменито известный бригадир. — Долбим по рудной трещинке, как сороки, мерзлую требушину, таскаем торбами к водогрейке — зашлиховало. Перекурили…

— Тачки смазали, — продолжил ходячую прибаутку Николай.

— Не, какие тачки, торбами носили. Перекурили, махаем дальше. Смотрим — самородки с боб посыпались. Ну, тут уж мы полушубки с плеч долой и без перекуров: жила. Колупать, колупать да и наколупали — еле унесли. Только два именных самородка за малым полтора пуда не вытянули. Из Алмазного фонда приезжали. Так и назвали: который весом 14 145 граммов — «Большой Тыелгинский», который 9339 — «Малый»… Оно и теперь есть на что поглядеть, завтра свожу, но если бы тогда вы приехали, когда мы тут эту жилу рванули… А ты, Миша, значит, решил из подземелья да в поднебесье? — неожиданно и круто свернул Алексей с золотой тропы. — Наш сынок эти же места изодрал, чесался, ровно горошина ему туда закатилась. С твоими, говорю, ногами разве в кавалерию, так и то надо будет всему эскадрону на коня тебя с головы надевать, как хомут. Ну, укосолапил — и с концом. Через месяц, примерно, письмо на артель: поступил, учусь, с авиационным приветом. Ну, мы на радостях и натрясли из кисетов «золотого руна» пять килограммов, чтобы построили ероплан для Центрального аэроклуба имени Чкалова, да три кэгэ из табакерок на клуб при нашем прииске. И решение твое, Галкин, правильное: надо кому-то и защищать такое добро.

— Ну, дядя Алеша, удружил. Я за сто верст педали крутил в надежде, что ты поможешь отговорить его, а…

— А он тебя отговаривал в институт поступать? Нет. Вот и не суй нос, куда пес хвост не совал. Ты знаешь, как на нас зубы скалят? О-о! Заграничные газеты такого шептунка пустили — не продохнешь… Якобы в России всех старателей насильно толкают в партию вступать, чтобы потом в принудительном порядке заставлять их золото сдавать… В общем, чуть ли не права человека ущемляют. От Лиги Наций прикатил… Рабкор по-нашему.

— И что вы ему сказали?

— У-у, пока он заикался спросить, мы уже запели. Потом опохмелились. Потом товарищ сам понял, что все десятеро из нас беспартийней некуда, и нам оставалось только подтвердить, что золотишко было сдано добровольно и безвозмездно, и не ахти уж и сколько, всего полпуда, и для пущей убедительности показали шурф. Глядел, глядел, да как заокал: о-кэй, ол-райт, о Урал — русски Клондайк.

Русский Клондайк. Канадский Клондайк по сравнению с Уралом — бисер. На Клондайке «золотая лихорадка» началась с 1897 года и к 1963-му оттрясла, на Урале ж золото с незапамятных времен до нескончаемых, берут и берут потихоньку. Вот только Тыелгинская жила Алексея Сурова, правда, шуму наделала.

Кто-то из масштабных настоял вскрыть ее направленным взрывом. Дурак со спичкой — катастрофа, если еще и с портфелем — конец света. Рванули. Рванули и остолбенели, не решаясь войти: в штреке сплошное мерцание, как в аду, в котором забастовали образумившиеся черти, разметав головешки и уголья из-под котлов с грешниками.

В каком направлении вылетело золото, знали, а вот сколько — сказать трудно, если уж ребятишки, когда стаял снег, по спичечному коробку насобирывали за день, но и то, что осталось после взрыва, завораживало: куски самородков на золотых нитях гирляндами свисали со стен и сводов. Пришлось вызывать из Миасса роту курсантов всевобуча и ставить в наружное оцепление.

Выборка большого золота длилась несколько суток. И еще потом бригада Алексея Сурова добудет здесь его за год более ста двадцати килограммов.

Не смог отговорить Николай брата, Миша Галкин поехал в Ворошиловградскую военную школу пилотов.

Слушающий жнет

Призывную комиссию Михаил Галкин прошел лишь со второй попытки, а тогда, год назад, его признали негодным вообще ни к какой службе в рядах Красной Армии и завернули обратно в свой Пласт из первого же кабинета: учащенный пульс, повышенное артериальное давление и в скобках — предрасположенность к гипертонии.

Заворачивали с диагнозом «начальная стадия порока сердца», а парнишка просто-напросто переволновался, перешагивая через заветный порог. Заворачивали с трахомой обоих глаз, а едущий на комиссию всю дорогу проторчал в открытом вагонном окне и нахватал полные веки обыкновенной сажи из обыкновенной паровозной трубы. Заворачивали не задумываясь: желающих летать было куда больше, чем строилось самолетов, несмотря на осознанные и добровольные поэтому полупудовые пожертвования чистым золотом.

— На самолеты не жалко. По нонешним временам без авиации все одно, что без портков, а пригоршней не много прикроешься.

И еще скажет старатель божьей милостью Алексей Суров на проводах племянника в армию:

— Смотри, Миша, не подкачай: сам комсомол тебя шлет. И не забывай, какая земля вас на крыло поднимает.

Не забывали южноуральцы. И вообще Урал был потитулован опорным краем державы не ради красной строки, ради правды о нем. Только Челябинская область станет родиной более двухсот Героев Советского Союза и около сорока трижды награжденных орденом Славы. Только Челябинское высшее военное авиационное Краснознаменное училище штурманов воспитает сорок одного кавалера «Золотой Звезды». Только из Пласта с населением десять тысяч шестеро удостоятся этих высоких званий. И каждые двое из троих пластовчан, ушедших на фронты Великой Отечественной войны, падут смертью храбрых в боях за Родину. Каждые двое из троих. Нет, комсомол, конечно, знал, кого направляет он в специальные школы и училища. Ребята из Аши, Сима, Сатки, Коркино, Копейска, Пласта были готовы к труду и обороне и выдерживали проверку мандатных комиссий, дотошно копающих, а здоровый ли дух в здоровом теле.

Гоняли подолгу. Какой пост и с какого времени занимает вождь и учитель трудящихся всего мира И. В. Сталин? Когда умер Ленин? Почему победила Октябрьская революция? Кто первый маршал? Что такое социализм? Чем опасны враги народа? С кем борется Испания? Имеете ли оборонные значки?

Может быть, ни одного вопроса Галкину так и не задали потому, что оборонных значков у него председатель мандатной комиссии с четырьмя полковничьими рубиновыми «шпалами» на голубых петлицах насчитал тоже четыре.

— Полный комплект. Молодец!

Полистал «Личное дело», подчеркнул красным «Год рождения 1917-й», «Трудовой стаж с 1930-го», «Член ВЛКСМ с 1930-го», показал сидящему слева от себя, показал сидящему справа, и у всех троих получилось, что с тринадцати лет он и там, и там. И плюс ко всему — «Ворошиловский стрелок»[15].

— Предлагаю зачислить. Других мнений нет?

Других мнений не было.

Нормы на значок «Готов к санитарной обороне» Миша Галкин сдал еще в пионерском лагере. И сразу ГТО осилил, минуя первые две ступени, как нижние две ступеньки парадного крыльца клуба имени Володарского, где проводились занятия кружковцев-рабочих, но более двадцати восьми очков из тридцати возможных и обязательных выбить никак не мог, и не форсить бы ему в Ворошиловских стрелках, если бы не дед с веником.

Стадион и военно-спортивный комплекс построят потом, пока их заменяла дресвяная насыпь от казенной бани чуть ли не до середины пруда, дожди с нее стекали, снега сдувало. И с крыш, бывало, еще и слезинка не навернулась капнуть, а насыпь уже проталинками зачешуилась — просохла, хоть босиком бегай. Раздолье. Особенно для ребятни: кишат, как мураши на змеином выползке[16], кто в бабки режется, кто в городки, кто в лапту, кто в чижика, кто учебную гранату мечет. Понадобился тир — опять самое то место, насыпь, в конце которой на вечные времена был вкопан столб со щербатым щитом: «Купаться и полоскать белье запрещено! Штраф 10 руб». Мишень прикнопил — и целься под обрез. Купаться и полоскать белье — нельзя, стрелять — можно: мимо щита и с завязанными глазами не пальнешь, он габаритней телеги на боку, а пули из «мелкашки» и до половины доски не прошивали.

Показательные соревнования комсомолия в ту субботу приурочила к мужскому банному дню не без умысла: стрелковый спорт только-только входил в моду, и наглядная пропаганда его была не лишней.

Расчет оказался верным: к стрельбищу поворачивали из любопытства: «Пойду гляну поближе, что там деется», а глянув поближе «чо», скоро забывали, куда и зачем шли, и не могли уже совладать с азартом.

— Э! Дай, я попробую…

— Попробуешь, в кружок запишешься.

— Пиши! Ведунов моя фамилия.

Сорокалетние из рук друг у друга «тозовку» рвали — ладно, деду этому с веником что нужно было — непонятно. Торчал, торчал истуканом в сторонке с час, если не больше, — исчез. Маленько погодя — опять смотрят, голик его обхлестанный тут и сам, но уже во всем чистом.

— Что, батя, завидки берут?

— Да завидовать шибко нечему, зазря припас жгете. Хочете, покажу, как партизаны стреляли…

— Когда? В восемьсот двенадцатом году?

— Не в двенадцатом, а в гражданскую. Хочете?

— Надо было до бани показывать, а теперь: тебе ж бабка всю бороду выдерет, с запачканными коленками явишься, это, скажет, ты эдак париться по субботам ходишь. Ладно, выдели ему парочку патронов, пусть потешит душу святой старец.

И как держал этот «святой старец» под мышкой веничек, так и отстрелялся: подсказать не успели, куда целить. И куда попал — смотреть не пошли, доверили ребятишкам.

— Ну?! — не терпелось с докладом посыльных.

— Одна в самой середке, другой не найдем! — кричат.

— А в щите?

— И в щите нету!

— Другая в той же дырке.

Ну, все захохотали, конечно. Молодежь. Переждал дед веселье.

— Смеетесь, а парнишка этот, который «в той же дырке» сказал, не подковыривает. И стрелок из его настоящий может получиться. Пули обе две вместе. Отдирайте доску, бегите к банщику за пилой. В столб ушли — перепиливайте столб, а я вам докажу. И либо тычьте три кнопки рядом, али как и давайте ишо три патронки.

Из трех кнопок получилось три шайбочки, и поглядывали то на них, то на деда с веником уже с раскрытыми ртами.

— Это кто вас научил так стрелять, дедушка?

— Командир наш. Токо под мышку он засовывал не веник, а шрапнельный шарик. И не дай господь выпустить его оттуда. Ну и жмешь локоть к ребрам. Уразумели? А дед я никакой не дед. Внуков пока ишо не имею. Обличье мне маленько Колчак подпортил, так вот и прячусь в бороду. А ты, малый, проводи-ка меня, я те кое-что посоветую дорогой попутно.

Мишке и уходить не хотелось, и случая упускать тоже. Пошел.

— Ты чей будешь?

— Галкин.

— Галкин, Галкин… Это не твой отец обувку нам шил?

— Наверно. Баба Пана рассказывала, что да, был он сапожником, а сам я не помню.

— Значит, царство ему небесное. Жалко, мастеровой мужик сгинул. Но я что хотел сказать: глаз у тебя емкий. Это мне стало ясно, когда ты и сам в «десятку» мазал, морщился, и когда я пуля в пулю всадил, ты аж порозовел. И к мишени не побежал, видел, как кнопки ихние просверлил. Ты охотник?

— Да есть ружье.

— Вот оно все дело и портит, избаловал ты глаза свои этой дробью. И ведь додумался кто-то ж горстями свинец швырять, пали — он виноватого сыщет. Да подслеповатый же какой-то и додумался… Ты уши на сторону не вороти, вникай. Теперь забывается уж, а давнишняя эта пословица: говорящий сеет, слушающий жнет. Ты не жнешь.

— Почему… Жну.

— Через пень-колоду. Твоей зоркости бы да твердость, так и самому Клименту Ефремовичу бы на завидки. Я что хочу тебе посоветовать: начни вырабатывать эту твердость с палки. Бильярд в нашем клубе, видел, стоит? Вот и ходи туда почаще. Потом спасибо скажешь еще, не посмеивайся. Натореешь руку — будешь стрелять. А зоркость у тебя, парень, прямо птичья.


— Ну и зрение у вас, молодой человек… Орлиное, — будут говорить комплименты ему врачи-окулисты на медкомиссиях после того, как назовет без единой заминки Михаил Галкин все буковки нижней строчки таблицы.

— В моей практике такого еще не было.

— Какого?

— Какого? Нормальное считается единица, а у вас оно вдвое острее.

— А это хорошо или плохо?

— Разумеется, хорошо.

С тем чудаковатым бородачом Михаил больше так и не встретился — за совет поблагодарить. И за пословицу, очень уж понравилась она и надолго запомнилась. Особенно «слушающий жнет».

Слушать приходилось внимательно: программа была настолько плотной, что между пунктами распорядка учебного дня и блоха не проскочит, и часа, отводимого на самоподготовку, едва ли хватило бы лишь на то, чтобы усвоить, какие существуют высоты в авиации.

— Ну, как ты пустяка такого не можешь понять, — терпеливо начинал Михаил снова да ладом, помогая товарищу. — За абсолютный ноль в нашей стране, например, принят уровень поверхности Балтийского моря. Так? Так. А высота по отношению к нему — абсолютная.

— Ага, а относительная тогда какая?

— А относительная — высота по отношению к тому аэродрому, с которого взлетел.

— А истинная?

— Истинная — это по отношению к той поверхности, над которой летишь.

— И получается, что все они относительные, и нечего зря голову морочить.

Штурманская подготовка некоторым казалась вообще наукой непостижимой: курсы, ракурсы, метры, километры, прицелы, лимбы, звездные углы, секстанты, палетки; начальный пункт маршрута путают с исходным, исходный с конечным; вектор ветра, сила ветра, угол сноса, маршрут компасный, маршрут расчетный, истинный маршрут, ориентировка. Какая там еще какая-то воздушная ориентировка, если вначале на этажах блудили, у него в деревне они все первые были.

— Товарищ лейтенант, ну зачем нам это, у меня уж голова дрябнет.

Единственному, пожалуй, из всей эскадрильи позволялось Кеше Игошину задавать вопросы и обращаться вольно к преподавателям, как ребенку к родителям.

— Зачем? Едины в трех лицах бог да летчик-истребитель.

— В каких трех?

— Считай. Пилот, штурман, радист. Сходи-ка глянь, сколько там времени.

Трехстрелочные стенные часы на втором этаже были единственными на весь учебный корпус, и глянуть «сколько там времени» ходили иной раз до звонка.

Но Кеша вернулся сравнительно быстро, сходив лишь попить да постояв возле расписания занятий.

— Два часа… три… четыр… нет, пятнадцать теперь уж минут и еще двадцать секунд было.

— Садись, «очень плохо».

— В журнал? За что, товарищ лей…?

— За что? «Очень» за то, что два часа может быть только ночью, а «плохо» — отметка времени на полетных картах начинаться должна с секунд, поймете вы это когда-нибудь или нет. Или когда отчислят за неуспеваемость, тогда.

Ответить на «удочку» ему считалось великим достижением, но из школы никого не отчисляли, и на испытаниях, производимых комиссиями НКО[17], ниже «хорошо» по штурманской подготовке никто не получал.

Для Михаила предмет этот был чуть ли не самым любимым, и когда дожили наконец до самостоятельных полетов на штурмовку наземных целей и бомбометание, между руководителями групп и инструкторами велись такие вот якобы шутейные разговоры.

— Ивлев, ты бы свою Галку не мог после моих орлов выпускать на бомбежку?

— Это почему?

— Не прикидывайся, будто не знаешь. Он же всю эту крестовину к чертовой бабушке разносит: только бревна в воздухе мелькают, в землю втыкаются…

— Ну и что, что втыкаются? Дальше.

— А вот в том и дело, что дальше мои уже не летят, сворачивая с курса и сбрасывая бомбы куда попало.

— Почему?

— Думают, это зенитки торчат. Нет, Галкину в штурманское училище надо было идти: самородок.

Интересней всех проходили занятия по тактике ВВС. И начались необычно, хотя и с обычного «Встать! Смирно! Вольно. Садитесь».

— Достаньте ваши конспекты. Пишите. Нет, нет, не на первой странице — на корочках. Максимальное время на раздумья в воздушном бою — секунда. Ну, а теперь число, месяц, тема номер один.

И это правило секунды прививалось ежедневно. Отвечает учлет «Боевое построение звена» и вдруг:

— Полторы селедки стоят полторы копейки, сколько стоят десять селедок? Секунда.

— Пятнадцать, — множит застигнутый врасплох полтора на десять.

В зале смех и оживление — в журнале учета успеваемости против фамилии отвечающего грусть и тишина.

Или:

— Внимание всем. Вопрос на логическое мышление: вес тысячи миллиметровых стальных шариков. Секунда.

Какая секунда, в минуты не укладывались, высчитывая объем одного шара и перемножая на удельный вес и количество. У кого семьдесят граммов получалось, у кого семьсот и так аж до семи килограммов.

— Ух, математики с физиками. Ответ проще пареной репы: менее восьми граммов, ибо объем этих тысячи шариков менее одного кубического сантиметра.

Во всех трех характеристиках на Галкина (комсомольской, рабочей и рабфаковской) отмечалась исполнительность и стойкость в защите своих мнений и взглядов, и одно из мнений расходилось с канонами тактики ведения воздушного боя звеном из трех самолетов.

— Третий — лишняя мишень. Баба на возу. Ну зачем он?

— Прикрывать второго.

— Тогда надо и четвертого, и пятого. Ну, поставьте весь полк в круг и пойте: «Каравай, каравай!».

— Галкин! Отстраняю от полетов. Тоже мне Главный маршал авиации выискался.

Впоследствии Главный маршал авиации Новиков напишет книгу «В небе Ленинграда», где будут и такие вот строки:

«Велись поиски в области тактики. Пришлось отказаться от использования истребителей в плотных строях и в боевых порядках групп. Громоздкое построение чрезвычайно усложняло ведение воздушного боя, ухудшало маневренность машин, сковывая действия и тактическое мышление летчиков. В результате настойчивых поисков в основу боевого порядка истребителей была положена пара, состоящая из ведущего и ведомого, она заменила звено из трех машин…

Переход к паре во многом менял тактику воздушного боя, делал его более стремительным и быстротечным. Особенно эффективным был новый боевой порядок в строю «пара в кругу». В таком строю хорошо было обороняться против численно превосходящих сил противника.

Часто и всегда с успехом применяли ленинградские летчики это построение и при атаках больших групп вражеских бомбардировщиков».

Об этом же напишет впоследствии и первый трижды Герой Советского Союза маршал авиации А. И. Покрышкин.

Маршалы потом согласятся с Галкиным, но тогда инструкторы не соглашались.

Из книжки учета усвоения летной программы:

«Галкин М. П. прибыл в Ворошиловградскую военную школу пилотов (летчиков) 19 августа 1936 года, зачислен в 3-е звено 2-го отряда 7-го выпуска 3-й эскадрильи. Приступил к обучению на учебном самолете 3 марта 1937 года, окончил обучение на учебном самолете 21 октября 1937 года. Было сделано с 7-го мая 1938 года по 22-е ноября 1938 года: вывозных полетов — 70, самостоятельных — 87, контрольных — 50.

Все зачеты приняты с оценками «отлично» и «хорошо».

Присвоено звание «младший лейтенант».

О ца железяка?

До лейтенанта Галкин не дотянул всего по двум предметам из тринадцати, а на него уже и бронзовые литеры заказали для Доски почета окончивших школу с отличием. И по каким дисциплинам не дотянул, думать не додуматься: по воздушной стрельбе и моторам. Так что верно было написано в характеристике:

«Не любит выделяться, сильно развито чувство товарищества».

И зная уже, как отстрелялся, на всякий случай не ответил еще и на пустяшный дополнительный вопрос.

— Да вы что, товарищ Галкин… Марки зарубежных авиадвигателей без запинки, а типы отечественных болтов и гаек назвать не можете.

— А не все равно, какие откручивать?

— Странно вы рассуждаете.

В зачетной карточке учлета Галкина поставили второе «хор», так как первое уже перечеркнуло лейтенантские «кубари».

— Летчик-истребитель должен быть еще и классным авиамехаником, — высказал для летчиков четвертую ипостась экзаменующий. Вообще-то он мог придумать и пятую — стрелок. Но Галкинских попаданий в конус насчитали только на «хорошо», и то с натяжкой потому, что добрую половину своих патронов оставил он Кеше Игошину, стреляющему пулями той же окраски, но по буксировке с другого борта. И оставил вот почему…

Изучили наган, изучили карабин, бомбовооружение.

— ШКАС, — вынул наконец-то пулемет из чехла преподаватель. — Шпитального, Комарицкого. Авиационный. Скорострельный. Производит тысяча восемьсот выстрелов в минуту, то есть тридцать в секунду…

— Шо? О ца железяка? — не поверил Ваня Ищук, прозванный «Я з Украины» с первого дня знакомства.

— Я? О-о-о, я з Украины, — тянул он до того продолговато, будто Ворошиловград от его родины где-то аж за три… три… тридевять земель.

«О ца железяка» была проще и легче самозарядной винтовки Токарева, но по скорострельности пулемет этот остался, пожалуй, непревзойденным, и Гитлер до самого последу держал его в личном кабинете как образец в назидание своим хваленым оружейникам, так и не создавшим ничего, хотя бы мало-мальски похожего.

На упражнение полагалось всего тридцать два патрона; секунда — и нет. Не зря преподающий тактику ВВС отпускал этот максимум времени на раздумья в воздушном бою. Некоторые потом будут умудряться и по шесть, и по десять коротких очередей делать, и даже одиночные выстрелы, но то при стрельбах в тире, на земле, с намертво закрепленных турелей, а там… Там Кеша Игошин со своей лапищей да в крагах пока палец в предохранительную скобу проталкивал, добираясь до спускового крючка, полбоекомплекта, глядишь, уже и улетело в белый свет, как в копейку. В белый свет — ладно, в первый вывоз на стрельбу по конусу чуть буксировщика не сбил, едва-едва сел потом бедный У-2.

И не поделись на зачетах патронами Галкин с ним — носить бы да носить Кеше треугольнички младшего комсостава.

Да и Галкин бы вряд ли рискнул на эту взаимовыручку, не поддержи его тогда командир эскадрильи.

Ждали команды «отбой». Дежурный по отряду стоял уже над душой, посматривая на часы, и заядлые доминошники, — руки краснее гусиных лап, — торопились добить «козла» с таким азартом, что у стола ножки подкашивались. И вот он — командир эскадрильи. Одного спросил, сколько раз подтягиваешься на турнике, другого — почему редко пишешь родителям, жалуются, на имя начальника школы письмо прислали. Потешил шуткой:

— Ну, что, вятский… Слыхал по радио, какое вредительство в вашей Кировской области раскрыли?

— Нет. А какое? — аж покраснел Кеша Игошин.

— Семь миллионов пар лаптей на одну ногу наплели, — и не пережидая хаханек:

— А Галкин почему бильярд разлюбил?

— Комотряда запретил, товарищ комэск.

— Запретил? Да он что… Что он сказал?

— Сказал: учись на Чкалова, Кочетковым тебе не стать. А кто он такой?

— Кочетков? О-о… «Юность Максима» смотрели? Так вот, когда это кино снимали, то Жаров с Чирковым только целились, а шары забивал Кочетков за кадром. Первый мастер спорта по бильярду. Я как-то дождался очереди сыграть с ним, так он мне и ударить ни разу не дал, все восемь шаров положил.

— Ага, я тоже легенду о нем слышал…

— Правильно. На то они и Чкаловы, и Кочетковы, чтобы им подражать. Ходите играйте, Галкин, я поговорю с отрядным. И другим советую: от бильярда куда больше пользы, чем от этого домино. Дежурный! Подавайте команду «отбой».

Кочетков, Кочетков… Это благодаря ему игра на бильярде стала видом спорта. Причем популярным. Организовывались соревнования, открывались клубы. В Москве их насчитывалось около четырехсот пятидесяти (осталось три). В Ленинграде — сто семьдесят (ни одного не осталось), В Одессе бильярдных было больше, чем пивных (остались только пивные). Бильклубы закрыли как злачные места, питейные заведения — не злачные.

Но запрет комотряда еще как-то можно было оправдать, как оправдать этот…

— Курсант Галкин к самостоятельному полету готов. Разрешите выполнить обратную петлю.

— Какую, какую? — переспросил инструктор. — Обратную? Не знаю такой.

— Ну, это как петля Нестерова, только витком вниз.

— Ох, Галкин, Галкин… Ты кого из себя мнишь? То звено из трех самолетов не признаешь, то игру на бильярде предлагаешь ввести в учебную программу. Петля Нестерова — это петля Нестерова.

— Но ведь сделал же Иммельман в верхней точке ее переворот через крыло.

— Так то опять же Иммельман, а твою фигуру как назовут? Удавка Галкина?

— Пусть удавка, а я попытаюсь.

— А я тебя не допускаю к полету. Кру… гом!

Десятилетия спустя она дополнит официальный перечень фигур высшего пилотажа, но первым применит в бою обратную петлю как маневр — Галкин.

И всего через три года.

А пока от него требовали строгого выполнения положений «Боевого устава авиации» и неустанного совершенствования летного мастерства — специальный приказ Наркома обороны по боевой подготовке на лето 1940 года указывал на необходимость приближения повседневной учебы войск к условиям боевой действительности:

«Учить войска только тому, что нужно на войне, и только так, как делается на войне».

И о Галкине писали газеты. «Рабочий путь»:

«Когда над полевым аэродромом, побуревшим от августовского солнца, появляются быстролетные стальные птицы, нарушая утреннюю тишину, то истребительное звено Михаила Петровича поражает мастерством…» — восхищался капитан Шалагин.

«Летчик-комсомолец тов. Галкин к Всесоюзному Дню авиации завоевал первое место в нашем подразделении по всем дисциплинам боевой и политической подготовки…» — писал капитан Борисов.

«Красноармейская правда» от 17 августа 1939 года… Третья публикация — и все в августе!

— Читал? Опять про тебя, — каждый норовил уведомить первым.

— Да читал, будто не о ком больше.

— Значит, не читал, тогда слушай: «С первого января 1939 года Михаил Петрович»… — По имени-отчеству… — «Михаил Петрович работает на Смоленском аэродроме, а в марте этого же года он командир комсомольского звена истребителей…» — Ну, это мы знаем, что тебе исполнилось двадцать два года… А вот: «Его звено в составе Галкина, Ищука, Мурашова — хорошо слаженная боевая истребительная единица».

— Да как она может быть «хорошо слаженная», если на самолетах радиостанций нет?

И этот «пробел» сказался в одном из учебных воздушных боев.

Отрабатывался маневр отрыва от преследующего самолета «противника», но Галкину в какую-то секунду пришла мысль, а почему бы и намеренно не подставить под его винт свой хвост: может же такая ситуация сложиться в настоящей войне, когда у тебя и боезапас израсходован, и неприятель, зная об этом, нахально подходит вплотную, чтобы расстрелять в упор. Сбавь скорость — и врежется. Приблизить-то он приблизил условия максимально и на вираже газ убрал, а товарищ-«враг» этого не ожидал и предупредить не по чему было.

Тот без винта посадил самолет — ничего удивительного, И-16 слыл замечательным планером, но как без рулей высоты сел Галкин — гадали и матерые асы.

Подтвердилось и то, что третий в звене — лишний.

Началась финская кампания, и их 4-й истребительный авиаполк перебазировался на Ладожское озеро, лед которого использовали под аэродром. Звено взлетало на очередное задание, и третий еще только поднимался, а первый уже делал разворот над начальным пунктом маршрута, но делал с ходу без набора необходимой высоты. Совпали горизонты на противоположных курсах: истребители шли лоб в лоб. Все. Смятка. И менее чем через секунду. Свалиться в пике Галкин успел, но выйти…

Удар об лед был настолько сильным, что летчика сорвало с ремней крепления и выбросило из кабины.

— Мишка разбился!!

Не разбились ни Мишка, ни самолет, оба отделались вмятинами, летчик — над бровью, машина — на фюзеляже: успел-таки проутюжить его этот третий лишний. Да так, что колесо отломилось, пришлось на «живот» садиться. Сел. И тем лишь и отделался.

А Галкин две недели не приходил в сознание на койке изолированной палаты ленинградского военного госпиталя: сильное сотрясение головного мозга.

Но еще через неделю после того, как пришел в сознание, Галкин уже изводил главврача просьбами выписать его.

— Чего захотел. С подобными травмами иные навек остаются калеками…

— Ну, товарищ военврач, ну как вас еще просить… А-а! Ну, вы же лучше меня знаете, что без пищи человек может около двух месяцев жить, Бауман, вон я книжку «Грач — птица весенняя» читал, восемьдесят суток не ел, объявив голодовку в царской тюрьме. Без воды…

— Неделю, — подсказал врач.

— Неделю. А без воздуха сколько?

— Без воздуха? Минут пять, не более.

— А вы меня уже сколько здесь держите?

— Ах, шельмец! Подвел-таки под монастырь. Ладно, в следующую… Да, в пятницу пусть встречают тебя.

В пятницу выдалась нелетная погода, и за Галкиным явилась целая свита из самых-самых, остальные поджидали в расположении части: предстоял мини-водевиль.

— Товарищ младший лейтенант! Вас с-с-срочно вызывает командир полка. В штаб, — немного переврал репризу «посыльный». — Форма одежды — парадная.

— Ну, не в комбинезоне ж и унтах попрусь.

Присел перед топчаном, нащупал ручку чемодана, тянет его из потемок оттуда на свет — что-то не то. Вытянул — так и есть: к родной и кровной ручке приделан какой-то фанерный ящик и во чреве — правое колесо от И-16 вместе со стойкой.

— Ищук! Твоя работа?

— О ца железяка? Не зовсим. Знайшел — я, а пер Кеша Игошин. На памьять о зустричи з Миколой Голубком.

— Ну, драматурги…

Рано выпросился Галкин из госпиталя: начал ощущать перегрузки даже при плавном наборе высоты, появлялось безразличие, терялось пространственное восприятие до того, что земля казалась вверху, голова становилась неимоверно тяжелой: наклони он ее — и уже не поднять. Дошло — сесть не мог, не ударившись о полосу, не «скозлив».

А это уж совсем непонятное: из очередного вылета на задание Галкин вернулся с полдороги, и после приземления его самолет понуро затих в конце посадочной полосы.

— «Санитарку»! Срочно!

— Я не вижу… Ребята, я ничего не вижу… Не это… Только не это…

И товарищи, помогая выбраться Галкину из кабины, старались не смотреть в его немигающие глаза.

Врачи вернут ему зрение, но к тому времени с Финляндией будет уже подписан мирный договор. В ноябре начался конфликт, в марте закончился, из четырех месяцев провоевал Галкин менее двух, но в представлении к ордену Красной Звезды сказано будет, что сделал он 72 боевых вылета, уничтожив много живой силы и техники противника.

— А самолетов-то сбил ихних сколько-нибудь? — спросит у приехавшего на отдых племянника Алексей Суров.

— Самолетов? И в глаза не видел.

САД

Дивизию, пожалуй, надо было назвать комсомольской: самому комдиву едва-едва минуло двадцать семь лет. Но… не назвали. Просто 20-я САД. Строго официально. Неофициально — кто что придумает: кто — «детский САД № 20», кто — «смешная» вместо «смешанная», потому что сформирована она была из двух истребительных полков, одного бомбардировочного и одного штурмового, хотя о специальных самолетах-штурмовиках в то время и шепотом по секрету не говорилось ни в узких, ни в широких военных кругах.

ИЛ-2 появится потом, в июне 1942 года. И сразу станет чуть ли не легендарным.

— Вот разделывает он эти ихние танки… Как бог черепаху, — будут рассказывать потом восхищенно очевидцы.

— Ага, я тоже однажды наблюдал такую картину. На колонну «тигров» или «пантер» они всего вчетвером налетели, так те, веришь ли, ребята, сами начали на спину переворачиваться: лежачего не бьют…

— «Тигры» для «горбача» семечки: «фердинанды» напополам раскалывает, а у тех броня двести миллиметров толщиной.

«Горбачом» ИЛ-2 прозывался не за сходство с китом: сутулила самолет кабина стрелка. Звали его еще «утюгом» — за непостижимо низкий бреющий полет.

— Придумай немцы такую оказию — русский Иван оглоблей сбивал бы их.

Не придумали ни немцы, ни итальянцы. И так, наверно, и осталось загадкой для их авиационных конструкторов, за счет чего советский «ильюша», держится в воздухе, имея полетный вес, превышающий расчетную подъемную силу. Такими феноменальными способностями обладает только майский жук, но хрущ — существо живое, а у этой железной болванки с крыльями откуда что бралось…

Тыловые фрицы звали русский самолет-штурмовик летающим танком. Да он и предназначался для борьбы с танками ползающими и по огневой мощи не уступал им, а даже превосходил. Одни противотанковые бомбы чего стоили… И русский летающий танк наводил ужас с таким же успехом на немецкие прифронтовые аэродромы, на мотоколонны, на склады, на железнодорожные эшелоны, на речные и морские суда…

Если тыловые немцы звали ИЛ-2 летающим танком, то фронтовые — черной смертью. Откреститься от этой смерти нельзя было никакими крестами: ни на корпусах танков, ни на фюзеляжах «мессершмиттов», ни на стволах зенитных пушек. Танковые пулеметы его не брали, пушки для стрельбы по воздушным целям для танков не рассчитывались, «мессера» атаковать сверху не решались из боязни врезаться в землю, а зенитки и подавно ничего не могли с ними поделать: «ИЛы» ниже их дульных тормозов летали.

Потом, когда появятся реактивные снаряды, ИЛ-2 будут звать еще и летающей «катюшей».

Потом и 20-ю САД (только один А. И. Покрышкин собьет 59 самолетов, но это потом) будут расшифровывать как снайперская авиадивизия, а пока…

А пока роль штурмовиков суждено было исполнять стареньким И-15, И-15(бис), И-153, И-16… И пока в дивизию была собрана вся обстрелянная и необстрелянная молодежь. И командиром назначен двадцатисемилетний генерал-майор авиации Александр Степанович Осипенко…

И не случайно по боевой и политической подготовке его дивизия значительно превосходила аналогичные авиасоединения:

«С первого дня войны, — писала газета «Красная звезда», — летчики части Героя Советского Союза Осипенко храбро сражаются с врагом. Под их ударами уже нашли свою гибель 126 неприятельских машин…»

Да, только за первый месяц Великой Отечественной 20-я САД двумя полками сбила в воздушных боях 126 вражеских самолетов, почти вдвое больше количественного состава этих истребительных полков. За триста дней войны 20-я САД совершит более 20 тысяч боевых вылетов, собьет и уничтожит 420 немецких стервятников.

Десять летчиков этой дивизии будут в числе первых Героев Советского Союза, а капитан Анатолий Морозов 7-го июля 1941 года первым таранит вражеский истребитель, сбив его.

В очерке «С первых часов — в бой!», опубликованном газетой «Советская Молдавия» в июне 1986 года, Герой Советского Союза генерал-лейтенант авиации А. Осипенко с большой любовью напишет о них и о соединении:

«…Наша 20-я смешанная авиационная дивизия была родной семьей многих прославленных военных летчиков. Среди них трижды Герой Советского Союза маршал авиации А. И. Покрышкин, бывший старший лейтенант, а ныне маршал авиации Герой Советского Союза И. И. Пстыго, также геройски сражавшийся в небе Молдавии. В одном ряду с ними стоят и славные красные соколы — Герои Советского Союза капитаны А. Карманов и А. Морозов, лейтенанты М. Галкин и К. Селиверстов, которые совершили ратные подвиги в начальный, самый трудный этап Великой Отечественной войны.

…Бои 41 года были для всех нас, их непосредственных участников, теми самыми боевыми «университетами», которые помогли обрести необходимый опыт, познать и понять сильные и слабые стороны врага, научиться без промаха, тактически грамотно и искусно бить его в воздухе и на земле».

А тогда, в начале 1942 года, А. Осипенко был отозван в Москву и утвержден в должности командующего истребительной авиацией ПВО территории всей страны, затем назначен командиром 8-го авиационного истребительного корпуса Резерва Верховного Главнокомандования, и за период боевых действий летчики его совершили 21 586 самолетовылетов, провели 676 воздушных боев, сбив 735 вражеских самолетов, и уничтожили на аэродромах противника 151.

Отважный и опытный и хорошо изучивший еще в Испании психику фашистских летчиков, А. С. Осипенко применил против них уникальный по своему решению фактор психологического воздействия, приказав покрасить в красный цвет капоты своих истребителей от редукторов до плоскостей, и немцы боялись их, как черти ладана, и до того часто уклонялись от боя с «красноносыми», что гитлеровское командование вынуждено было издать специальный приказ, в котором за сбитый русский самолет с красным носом сулило большую сумму денег и Железный крест. Но все равно не прельщались.

Командованием 20-й САД был использован и такой психологический фактор — сопровождение эшелонов с эвакуируемыми. Зная об этом, вызывались сами те летчики-истребители, чьи семьи вывозились в тыл, и ни одна бомба не упала ни на один из отправленных поездов с мирным населением, покидающим города и села Молдавии. И первым воздушным боем с вражескими пикирующими бомбардировщиками руководил лейтенант Михаил Галкин, командир звена 4-й эскадрильи 4-го истребительного авиаполка, о котором как о лучшем писала впоследствии «Красная звезда»:

«Только майор Орлов и его боевые друзья сбили больше десятка «мессершмиттов», до полутора десятков «юнкерсов» и «хейнкелей»».

И полдесятка из них к тому времени числилось на лицевом счету лейтенанта Галкина.

К нему и направили корреспондента фронтовой газеты, присланного после публикации в «Правде».

Товарищ об авиации знал, похоже, только то, что она летает, но держал форс и лез в такие дебри, путая элероны с лонжеронами, консоли со шпангоутами, струбцины со стремянкой и божий дар с яичницей, что зубы ныли от сдерживаемой улыбки.

— А какой фирмы первый самолет вы сбили? — задал наконец деловой вопрос журналист.

— Какого типа? Ю-88.

— Бомбардировщик, знаю такой. Ну, и как вы его…

— Как? Да почти случайно. Барражирую над заданным объектом, смотрю — летит оттуда.

— С нашей территории?

— Да, возвращался уже… Нашкодил и явно торопится улизнуть: скорость крейсерская, высота меньше тысячи метров. Ну, думаю, хоть бы первый блин да не комом… Пропустил его под себя, пикирую, сближаясь до верного, а он лупит трассирующими, давит на все гашетки. Терплю. Дал короткую, длинную некогда, врезался бы, заложил крутой вираж — и вниз…

— А почему не вверх?

— Вверх он меня стволом пулемета бы проткнул.

— Промазал, значит.

— Не промазал, но и не пронял, у них там броневые спинки в палец толщиной. Отваливаю вниз, делаю разворот и, прикрываясь его же плоскостями, захожу под брюхо. Тут он меня и потерял.

— И все?

— Все. Пытался, конечно, скольжением на левое крыло сбить пламя — высоты не хватило, и на бреющий полет перешел, чтобы, не выпуская шасси, приземлиться, тоже поздно, врезался плоскостью и носом.

— А другие четыре как были сбиты, помните?

— Другие? Других придется, кажется, обождать, товарищ спецкор, — поднялся Галкин со стояночной тормозной колодки.

— А что случилось?

— Да с запада ползет как-то… «Хейнкель». В общем, остальное увидите сами…

По положению готовность № 1 Галкин должен был дежурить в кабине самолета, но ради случая комиссар эскадрильи, сопровождающий журналиста, разрешил летчику покинуть пост, надеясь на его зоркость, и теперь помогал разбрасывать по сторонам маскирующие самолет ветки…

— А почему он не навстречу немцу взлетел? — недоуменно смотрел вслед истребителю товарищ из газеты.

— Во-первых, потому что взлетают против ветра, во-вторых, сначала нужно необходимую высоту набрать. В-третьих…

— Вы знаете, — покраснел специальный корреспондент, — а я ведь еще не писал о летчиках…

— Ничего, напишете. Смотрите, не отвлекайтесь, Галкин вам пересказывать бой не будет…

В-третьих, не досказал комиссар, строжайше было запрещено всем летчикам рассекречивать свои аэродромы, и 20-я САД всю войну славилась таким искусством маскировки, что немецкая воздушная разведка не могла обнаружить их не только на советской территории, но потом и на своей, изученной до квадратного сантиметра. И так и останется загадкой для командования гитлеровских люфтваффе, откуда поднимались на перехват «яки» и «аэрокобры» Покрышкина, принявшего к тому времени дивизию и приспособившего под взлетно-посадочную полосу широкое шоссе, в лесопосадках вдоль которого прятал он свои истребители. С ума сойдешь, а не догадаешься.

А идея эта якобы пришла после того как младший лейтенант Юра Яблочкин спас от явного плена самого Иосипа Броз Тито с его радисткой, посадив связной самолетик По-2 на дорогу и умыкнув окруженных из-под носа уже ликующих в злорадстве фашистов.

Но в этот раз бомбардировщик, видимо, успел засечь, откуда поднялся русский истребитель, и, судя по тому, как быстро развернулся и лег на обратный курс Хе-111, Галкин тоже понял, что шел он налегке с провокационной целью выявить место базирования 4-го авиаполка, и упустить разведчика значило обречь на явную гибель от массированного налета фашистов десятки машин.

Настиг он врага над самым аэродромом и, зайдя так же снизу из-под плоскости, прошил длинной очередью бок бомбардировщика ближе к хвостовому оперению. Но и сам успел поймать несколько пуль левой плоскостью.

— Ладно, зайдем с другого боку.

После вторичной атаки «Хейнкель» дал крен заглохшим мотором, с третьего захода за самолетом потянулся черный шлейф.

— Ага, зачадил.

Горящий самолет резко пошел на посадку и, едва успев выпустить шасси, так ударился о землю, что стойки не выдержали и вместе с колесами разлетелись в стороны.

— Ну, у наших куда крепче ноги, — отметил про себя Галкин, сравнив свою «посадку» на лед Ладожского озера с этой на овсяное поле.

И видя, как из кабин упавшего самолета выскакивает и расползается чудом уцелевший экипаж, среди которого выделялся белым кителем командир, Галкин с пикирования открыл по немецким летчикам огонь:

— Все равно не дам уйти гадам. Ишь, обнаглели, летают тут в белых мундирах, как на парад, — прижимал он пулеметными очередями и держал немцев до тех пор, пока к месту падения горящего «хейнкеля» не пришла автомашина с бойцами батальона аэродромного обслуживания.

Подняли одного фашиста, обезоружили этого в белом, усадили пленных в машину и собрались уезжать, шофер уж и дверцу кабинки захлопнул.

— Да они что… Не знают, сколько человек в экипаже «хейнкеля». Ну, ведь уйдут же, линия фронта рядом… О, бестолочи!

Пронесся, на бреющем, вровень с бортами грузовика, показав на пальцах, из скольки, и, взмыв вверх, спикировал, на залегших в овсе немецких летчиков.

— А-а, теперь от этих фениморов куперов они уже не уйдут, — успокоился Михаил, заметив бегущих по полю и машущих руками вездесущих деревенских ребятишек.

А на стоянке его дожидался корреспондент и в таких деталях описывал впервые увиденный воздушный бой сменщику Галкина, будто он сам его провел.

— Следите за газетой, Михаил Петрович, «Интервью с показом» будет называться очерк о вас. Поздравляю.

— Не с чем. Вот если бы он на бомбежку летел, тогда бы еще куда ни шло… А этот скорей всего блуданул. Или прогуливался чин какой-то.

— Да, да, да! Нет, не «Интервью с показом» — «Последний моцион» заголовок будет! А?

— Для этих — последний, для нас… В общем, ваше дело писать.

— Тоже верно. Еще раз поздравляю, до свиданья на газетной полосе… Послушайте, а ведь это мысль! «До свидания на газетной полосе», — перечеркнув, перелистнул он очередную страницу новенького блокнота.

«Ну, друг… Сам замаялся и бумагу замаял», — подумать подумал, но вслух ничего не сказал, чтобы не обидеть парня ненароком: сразу мастером еще никто не родился.

И все-таки поспешил уехать начинающий представитель фронтовой прессы, не став свидетелем эпизода, который бы оказался не лишним в его очерке.

Прибегает в землянку оперативный дежурный по штабу полка:

— Галкин!.. Где ты? К Орлову. Срочно.

— Форма одежды парадная? Как на Ладоге?

— Да нет, серьезно комполка вызывает.

Ну, раз «серьезно», то поясной ремень потуже, фуражку кокардой строго против носа, планшетку с полетной картой через плечо, чтобы не возвращаться за ней — наверняка боевое задание предстоит, летчиков-истребителей так просто не вызывают в штабы — перед дверью кабинета большие пальцы рук под ремень, проутюжил складки на гимнастерке, стучит.

— Входи, входи, — голос комполка оттуда.

Вошел. За столом — Орлов, напротив него у стенки на табуретке этот немецкий летун в белом кителе с полковничьими ихними погонами и с Железным крестом у стыка наглухо застегнутого стоячего воротника.

— Товарищ майор, по вашему приказанию лейтенант Галкин при…

— Да вольно, вольно. Я почему тебя и вызвал, что птицу, оказывается, сбил ты настолько важную у них и мнящую о себе, что требует… Понимаешь? Требует показать, кто ты такой. О, наглец. Вот он, — показал рукой немецкому полковнику русский майор на русского лейтенанта. И по-немецки: «Дас ист эр».

— Дизер? Ви альт бист ду? — недоуменно вертел рыжей башкой фриц, не веря ни словам майора, ни молодости лейтенанта.

— И сколько тебе лет — интересуется. Фирундцванцих ему. Понял? Двадцать четыре.

— Так что не очень-то кичитесь…

Кичились.

«Уверовав в свою мощь, гитлеровцы в первые недели совсем не маскировали боевую технику и сажали авиацию очень плотно: по 80—100 самолетов на один аэродром и почти не прикрывали ее зенитной артиллерией. Вот тогда мы и начали менять формы и методы борьбы с авиацией противника на аэродромах. Основным оружием ее стали истребители. Так появились на свет штурмовые комбинированные авиагруппы, состоящие из истребителей разных типов…»[18]

Делая по шесть, по восемь боевых вылетов в день, штурмовали вражеские аэродромы, уничтожая «на корню» их самолеты, наводили ужас и панику на движущуюся маршем немецкую пехоту, сопровождали на бомбометание свои бомбардировщики, охраняли от налетов санитарные поезда и эшелоны с техникой и людьми, патрулировали над объектами и зонами передислокации частей Красной Армии.

На штурмовку прорвавшей нашу оборону немецкой танковой колонны с мотопехотой был поднят почти весь 4-й истребительный авиаполк, и налет его оказался для врага настолько яростным и неожиданным, что авиагруппа не потеряла ни одной машины, хотя Галкин с техником звена и насчитали после приземления «дома» более двадцати пробоин в плоскостях и фюзеляже.

Группу на обратном курсе замыкало его звено как наиболее опытное, но командир, показав ведомым «следуйте прямо» где-то на середине маршрута, круто лег на ребро и ушел в сторону.

— Это куда он? — пожал плечами один.

— Увидел кого-то, — так же мимикой ответил ему второй.

Этим увиденным за добрый десяток километров оказался немецкий корректировщик «Хейнкель-126», прозванный «кочергой» за черную окраску и несуразно огромный киль, который позволял ему крутиться над небольшим объектом, засекая координаты с точностью до метра.

Изучаемый «кочергой» объект был, вероятно, настолько важным, а «работа» до того увлекательной, что фашистский пилот не заметил советского истребителя.

— Нет, надо гранаты у пехотинцев взаймы просить, — на шутку перевел Галкин официальный доклад о сбитом им корректировщике. — Вот ведь до чего засушил им мозги этот Геббельс своей брехней, что у нас нет авиации… Подпускают… как дикуши, птица такая, ни куропатка, ни тетеря, середка на половинке. Сидит и смотрит сверху вниз, из чего ты в нее целишься, из ружья или палки. Так дикуши хоть смотрят, тот и ухом не повел…

Из тридцати пяти воздушных боев этот был самым легким и последним один на один: очередная встреча с Ю-88 больше походила на обдуманный маневр, и бой с ним на равных оказался началом боя одного против пяти.

Утро выдалось — в мирное время такие редкость: теплынь, в небе ни облачинки и синева — глаз неймет, а тишина — слышно, как солнце ворочается за горизонтом. Но самолет заправлен, бомбы под плоскостями, задание на штурмовку выдано, взлет разрешен.

«Юнкерс-88» шел встречным курсом и на той же высоте. Тяжело шел. Пропустить — значит дать ему возможность разгрузиться по цели, завязать бой — у самого бомбы, и попади в любую из них вражеская пуля — костей не соберешь.

— А-а, семи смертям не бывать, а одной так и так не миновать…

Из-под немца посыпались бомбы, замигали дула пулеметов.

— Ага, — добавил газку мотору и Галкин, догоняя удиравший бомбардировщик.

Догнал, дал очередь, дал другую — ни даже тебе папиросного дымка от него, только хвостом крутит, норовя избавиться от нависшего над ним краснозвездного советского истребителя.

«Юнкерс» уходил, и преследовать его дальше было уже не на чем: горючего едва-едва хватило бы дотянуть до аэродрома. И садиться придется с бомбами. Делать нечего, повернул обратно. И вдруг о спинку сидения начали плющиться пули.

— Блазнит или на самом деле, — все еще не верилось Галкину, что по нему стреляют. — Не бомбардировщик же тот его нагнал, а других самолетов не было, я бы за…

В лобовом стекле кабины засеребрилась дырка, мгновенно осветив реальность. Бросил послушного «ишака» в крутой вираж — и вот они — пять «мессеров» над головой, а у него подвеска и горючее с боезапасом на исходе.

— Это очень даже интересно получается… Ладно, попробую потягаться. С наглыми по-наглому.

Освободился от бомб, взмыл налегке ввысь — и в атаку на ведущего, резанув по нему трассирующими. Фашист отвалил в сторону, зарыскали, растерявшись, ведомые, стало полегче, но ненадолго: при соотношении пять к одному немецкие летуны были и смелыми, и храбрыми, и настойчивыми в стремлении навязать русскому бой на вертикалях, где Ме-109 над нашим И-16 имел преимущество в скорости, и Галкин, зная это, уходил на крутые виражи, с виражей — в штопор, с трудом выводя из него машину на захлебывающемся моторе и успевая вести обстрел снизу, сверху, на разворотах и при лобовых атаках, которых так боялись стервятники. Но один против пяти — не пятеро против одного: его взяли в клещи, по два «мессершмитта» с боков и «мессершмитт» сверху.

— Все, Мишка, отвоевался…

И вот тут-то и вспомнилась заветная обратная петля.

Исчез он из виду преследующих до того неожиданно, что те и очухаться не успели, как их ведущий Ме-109 с разнесенным пулеметной очередью «фонарем» клюнул носом и свалился в отвесное пике, из которого так и не вышел.

— Один отмекал… Сейчас второго подловим на удавку Галкина. Подловим?

Но пулеметы промолчали. И поняв, что русскому стрелять больше нечем, немецкие истребители перестроились в «лесенку», опускаясь по ней и решетя беззащитный самолетик, которому оставалось только идти на таран. На таран… На таран? Какой таран, если и горючего «ноль» за стеклом бензодатчика. Садиться на аэродром? Ни в коем случае, с него и товарищи не могли подняться, чтобы помочь…

Ужалили шею осколки разрывных пуль. Потекла по спине противно-теплая кровь. Перебило левую руку, и брызнувшая из раны струя залила защитные очки. Потерялось пространство и координация. Падал неуправляемый самолет, и следившие за боем друзья там на аэродроме из-под укрытий отворачивались, чтобы не видеть момента гибели…

А Галкин сел. Не выпуская шасси. На то же самое овсяное поле, что и сбитый им «хейнкель». И вывалившись из кабины, успел укрыться до того, как фашисты, сделав несколько заходов, обстреляли его живучий и выносливый И-16, но так и не подожгли: в сухих баках гореть было нечему.

В госпиталь Михаила Галкина провожали летчики, оставшиеся без самолетов, технари, штабисты. А старший писарь полка, зыркнув по сторонам, улучил-таки момент, чтобы шепнуть ему:

— Товарищ лейтенант… На вас, — и совсем тихо, — геройская бумага в Верховный Совет послана… Но это пока военная тайна.

«Представляется к присвоению звания Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали «Золотая Звезда» лейтенант Галкин Михаил Петрович, командир звена 4 эскадрильи 4-го истребительного авиаполка 20-й смешанной авиадивизии.

С начала боевых действий Красной Армии против германских фашистов совершил 58 боевых вылетов. Из них 20 боевых вылетов на самолете И-153 летал на штурмовку войск и сооружений противника.

Сброшенными бомбами и пулеметным огнем уничтожил большое количество германских фашистов, автомашин, вооружения, боеприпасов и других военных материалов.

45 боевых вылетов совершил на самолете И-16 с мотором, выработавшим свой ресурс свыше 45 часов. За время боевых действий участвовал в 18 воздушных боях, из них более половины боев провел с превосходящим числом истребителей противника. В этих воздушных боях сбил два бомбардировщика типа «Юнкерс-88», два истребителя типа «Мессершмитт-109» и одного разведчика типа «ЦЗЛ-43». В воздушных боях за нашу Родину проявил себя мужественным и отважным воином.


26 июля 1941 года после выполнения боевого задания, при возвращении на свой аэродром встретил двух истребителей противника и смело вступил с ними в бой. На помощь лейтенанту Галкину пришел летчик капитан Филоненко. Вражеские стервятники не выдержали атак наших летчиков и обратились в бегство. Лейтенант Галкин, несмотря на то, что в баках его самолета горючее было на исходе, бросился преследовать истребитель противника, догнал его и атаковал снова. После нескольких метких пулеметных очередей самолет противника стал терять скорость и упал на землю. Лейтенант Галкин благополучно вернулся на свой аэродром. После посадки самолета мотор остановился, в баках не было горючего. На другой день, 27 июля 1941 года, лейтенант Галкин, выполняя боевое задание, встретил разведывательный самолет противника, который разведывал сосредоточение наших частей. Лейтенант Галкин принял решение уничтожить разведчика. При сближении самолетов противник отвернул, стремясь уйти на свою территорию. Лейтенант Галкин стал преследовать его, догнал самолет противника и зажег в воздухе. Вражеский самолет и летчик сгорели, фашисту не удалось доставить собранные сведения в свой штаб.

Командующий ВВС Южфронта генерал-майор авиации Шелухин

Военком ВВС Южфронта бригадный комиссар Алексеев

Утверждаю

Член Военного Совета ВВС Красной Армии армейский комиссар 2 ранга Степанов».

Летающие кладбища

Пока ходатайство шло по штабным столам, начиная с полковых, число сбитых Галкиным самолетов перевалило на второй десяток, не считая пяти, уничтоженных им на вражеских аэродромах.

— Эка заслуга… Что мишени на полигонах, что они — одинаково, — не соглашался Михаил с записями в лицевой карточке.

И в окончательной редакции представления его к Герою, подписанного командованием ВВС Южфронта, оставлена строка «После посадки самолета мотор остановился, в баках не было горючего»: летчику-истребителю драться до последней капли бензина все равно, что до последней капли крови.

А самолет Галкина редко когда добирался до стоянки своим ходом.

С ополовиненными баками сел Михаил только однажды, пожалуй. И готовься документы на него чуть позже, эпизод наверняка бы включили как подвиг.

Отступали к Крымскому перешейку. Полевой аэродром 4-го истребительного еще только разворачивался неподалеку от украинской деревни, лебедино белеющей хатками вдоль километровой балки, заросшей кустарником, а на воздушное патрулирование над ним уже взлетал крохотный «ястребок» Михаила Галкина.

Оторвался от полосы, убрал шасси, заложил крен, развернулся, полез в горку, посматривая на высотомер… Вышел на «горизонт» дать передышку мотору и самому осмотреться…

Похолодели и покрылись испариной очки, пересохло во рту, почернело в глазах. Почернеет.

Шло их не менее полка. В парадном строю. Тройками. В два яруса. По направлению к аэродрому, с которого разбегались в укрытия все живые, живой жить хочет.

— Ох, муха… Как воронья. Ну-к-а, сколько же это их там… Три… Три… Три… Восемь троек и один. Должно быть, флагман… вот его и надо снять. Снять, а там видно будет, лиха беда — начало.

Немцы уже знали о настырности и бесшабашности советских летчиков-истребителей, но чтобы на такое отважиться кто-то рискнул…

И они с усмешкой поглядывали на вертлявый самолетик, который метался, не представляя себе, что делать и в какую сторону бежать.

А он вдруг ринулся навстречу. В лоб флагману. А флагманские машины водят не новички. Отвернуть он отвернул, но царапнуть по брюху Галкин все же успел его. И, видать, чувствительно, если тут же давнул на кнопку аварийного сбрасывания бомб. Глядя на командира, принялись наобум разгружаться и подчиненные.

Проскочив мимо ведущего, И-16 ушел на петлю и, крутнув иммельман, оказался на попутном курсе армады и в самой гуще ее. Ну вот уж всякого могли ожидать от него фашисты, но только не этого: затесался между двух троек и летит рядом, посмеивается, ни тем, ни тем по нему стрелять нельзя, друг друга посшибают.

Ох, как жалел Галкин, что не додумались конструкторы поставить на истребителях еще и бортовые пулеметы, из носовых он тоже не стрелок, а довернуть вправо или влево — крыло отломишь себе и все — загудел, каракатице же этой ни черта не доспеется. Но двух все-таки он ухитрился подбить, назад повернули. Хотя тоже не спросишь, почему вы повернули, может, просто передумали дальше лететь, и считать их, стало быть, нечего.

— Нет, так и так надо когда-то выбираться из них, если докумекают — хэндэ хох мне придет.

Особой заковыки в том, как избавиться от нахального попутчика, конечно же не было, и через плексиглас пилотских кабин засветились неоновые контрольные огоньки включаемых радиостанций: сейчас или уйдут на разные высоты, или станут «в цуг», или еще как перестроиться договорятся.

— Из окружения выходил с боями, — будет потом рассказывать Михаил, но сказка, вопреки присловью, сказывалась дольше, чем делалось дело, — куда ни сунусь — везде кресты. Еле-еле выпутался и только собрался дать тягу за облака, как оттуда вывалились одиннадцать «мессеров». Я тогда срочно в пике до самой земли и, чуть не посшибав колесами трубы на хатах, прошел вдоль деревни бреющим, плюхнулся за крайним плетнем огорода, вырубил зажигание да так с выключенным мотором и скатился в балку.

— Ну, и не лез бы на такое стервье, они ж могли на куски тебя разрезать, как автогеном.

— Вполне. А вот растерялся и полез не туда.

— Ты растеряешься, как же. Скажи уж, кишка не терпит у тебя, чтобы не ввязаться в драку. Ну, ладно бы с двумя там или с тремя, а то ведь с целым полком. Нет, Мишка, не умрешь ты своей смертью…

— А на войне никто за себя не умирает, все за кого-то. И не вступи я в бой — наверняка умер бы уж теперь. Причем бессмысленно. Хотя… Да, бессмысленных смертей, наверно, вообще не бывает. Особенно на войне, на которой разные смыслы у смертей.

Через полтора года, где-то уже в самом конце 1942-го, под Ленинградом, на Волховском фронте, когда от 283-го истребительного авиаполка останется одна боеспособная машина и над аэродромом покажется такая же армада немецких бомбардировщиков в сопровождении «мессершмиттов», комиссар полка Л. И. Колесников тоже решится вступить в бой с целым полком.

— Куда? — успеет поймать его на стремянке техник самолета. — Это бессмысленно, явная гибель, комиссар.

— Нет, это не гибель, гибель, если я не взлечу… И не то страшно, что обо мне скажут, страшно — так могут подумать о всех комиссарах. Пусти.

Знал ли комиссар 283-го о поступке Михаила Галкина, который тоже воевал в этом полку после излечения? Наверно, знал. И, может быть, поэтому повторил его подвиг.

Самолет Колесникова не сбили — искромсали вместе с летчиком, но он успел вывалиться из пылающей машины и дернуть за вытяжное кольцо парашюта, тут же потеряв сознание и безжизненно повиснув вниз головой на обмотнувшейся вокруг ног стропе. Это и спасет его: решив, что русский летчик убит, немцы не станут зря расходовать боезапас.

На войне как на войне, на ней бывало всякое, во что подчас даже поверить трудно.

Обстрелянный ночью и покинутый экипажем близ линии фронта, благополучно сел утром в глубоком тылу транспортный ЛИ-2, выработав горючее.

Пилот «кукурузника», парнишка далеко не богатырской силы, вернулся с задания — весь полк перебывал на экскурсии, дивясь, как ему удалось согнуть дугой дюралевую трубку рычага управления, выводя самолет из штопора, в который он свалился, попав в воздушную яму.

— А жить, — говорит, — захочешь и рельсу согнешь.

У другого стропа через купол парашюта перехлестнулась, тоже где-то метрах в пяти от земли сумел он эту стропу расправить. Докладывает подбежавшему начальству, почему вынужден был покинуть самолет, и седеет от висков до макушки. За каких-то полминуты стал белым до волосинки. Онемели все, и никто решиться не может сказать двадцатилетнему об этом. Ладно, сестра с дежурной «скорой помощи» догадалась зеркальце мальчишке дать. Ну, посмотрелся он в него — и слезы навернулись.

И, вспомнив этот случай, запросил зеркало Галкин у прибывших на «санитарке» медичек к месту вынужденной посадки…

— На сухих баках сел, — будут рассказывать и об этом случае как о невероятном, — с изрешеченными плоскостями…

— О-о, он без хвоста, говорят, садился.

— Когда без хвоста, тогда за ним четыре «мессера» не гонялись. Ты скажи, как он с истыканной осколками шеей и с перебитой лучевой костью в левой руке самолет из отрицательного пике сумел вывести… Как?

— А вот из госпиталя вернется, спросишь.

— Теперь не скоро вернется.

— Ну, это опять же смотря в какой госпиталь попадет.

— Писарь сказал — в Мариуполь.

— Так он, может, знает, когда и война кончится?

Война, казалось, не кончится, немцы были уже под Москвой, и в небе господствовали самолеты с крестами.

Золотые бабочки

Из ленинградского госпиталя в финскую войну еле выпросился, особенно во второй раз, из мариупольского в эту, можно сказать, сами выпихнули:

— Помощи от вас, Галкин, не ахти уже сколько — тяжелораненых на машины грузить. В общем, вот вам продовольственный аттестат, вот вещевой, вот денежный, вот проездной литер, вот выписка, вот заключение медкомиссии…

— Ну, и какое оно, это заключение?

— Читай, всех уже не упомнишь.

— «Поступил… с множественными осколочными ранениями в затылочную часть шеи и сквозным рваным ранением разрывной пулей предплечья верхней левой конечности»… А что и у левой нижней конечности тоже есть предплечье? — скопировал ординатора Михаил.

— Вы лучше там уже критику наводите! — чуть не проткнул носатый врач пальцем перекрытие фанерного закутка. — Или где начинается авиация… там кончается порядок? Читай, уясняй, некогда мне.

— «…предплечья левой верхней конечности с переломом лучевой кости. Находился на излечении»… Это я знаю. А-а, вот: «Выписан как не нуждающийся в дальнейшей медицинской помощи. Функциональная двигательная способность кисти левой верхней конечности на день выписки 40%».

— А почему сорок?

— Потому что сорок. Не двадцать, не пятьдесят, не сто пятьдесят. Сколько прибор показал, столько и написали: динамометрия правой руки — восемьдесят кэгэ, левой — тридцать два. Три двести на восемьдесят разделить — сколько будет? А левая рука у вашего брата у летчиков-истребителей сильнее правой. Не так?

— А направление почему в Горький, не в Москву?

— Потому что Москву, может, скоро в Горький переведут. Паника, одним словом… Продаттестат тоже оставьте при себе, пакет я опломбирую, а неделя без пищи вам длинной покажется. Длинней войны. Да, да. Неделя, не меньше. По прибытии поспешите в железнодорожную комендатуру, если поездом доберетесь, если Волгой — в портовую, и там вам скажут, где этот «Горький ПП», — засургучив, перевернул он пакет лицом кверху.

Галкин не верил.

Сперва тому, что для него не найдется самолета, не может такого быть: над парадными подъездами всех гарнизонных Домов Красной Армии и авиаклубов висел полуолимпийский девиз «Летать выше всех, летать дальше всех, летать быстрее всех!» Раз летать, летать и летать, стало быть, есть на чем.

Потом не верил тому, что к эвакуации будто загодя готовились, столько вагонов на путях, куда ни сунься. И вряд ли добрался бы он до Горького за неделю, не попадись литерный эшелон со своим братом авиатором, который уже отправился с разъезда. Подхватили на ходу — и аки воробей в теплушку впорхнул.

— Да вы что, ребята, а если не туда мне…

— Туда-а-а… У летчиков одна дорога: вперед и вверх.

Но верх за такой облачностью оказался, что и пробить не смог…

«Горький, ПП» означал адрес всеармейского пересыльного пункта резерва ГКО, куда направлялись и расформированные, и вышедшие из окружения, досрочно выписанные из прифронтовых госпиталей и кто отстал от своей части, и кто опередил ее настолько, что из виду потерял. Проходили через медицинские перекомиссии, проходили через следственные, через трибуналы, и, может быть, поэтому решено кем-то было, что в должность начальника пункта вполне впишется эдакий… кадровый буденновец со старшинскими треугольничками на петлицах, а этот к тому ж еще соответствовал и фамилией, как раз в аккурат: Перелет.

Не имея ни единой штатной души, непосредственно подчиняющейся ему, успевал Перелет и учет прибывших-убывших вести, и быть за каптенармуса, помня, на какой полке чей чемоданчик или сидор, и получать продукты для пищеблока, и обеспечивать топливом, шанцевым инструментом. И до того дешево и сердито обходился экономике страны, что даже когда на пересыльном пункте рубиново заотсвечивали ромбами никем не предвиденные комбриги, старшину Перелета все равно не сменили, ни в звании не повысили. Подчинялись. Без амбиций, без экивоков на знаки отличия. Но если и находились такие, которые начинали оглядываться, что там за однофамилец на нарах, не офицера ж он назначает рядовым рабочим на кухню. Перелет выжидал, пока товарищ насмотрится по сторонам, кому идти чистить картошку:

— Вам, вам. В порядке очереди.

— Мне? Да кто ты такой?!

— Кто? Давай разберемся. Здесь что? Пункт резерва Государственного Комитета Обороны. Так?

— Ну и что? Допустим.

— Не допустим, допустили уже… Намек поняли? Второй поняли. А первый?

— Какой первый?

— Такой, что председателем ГКО является товарищ Сталин, и я, значит, его заместитель, а согласно Уставу Красной Армии, младший по должности подчиняется старшему независимо от звания. Должности у вас никакой, а звание может оказаться и того ниже. Поняли третий намек?

Тем Перелет и нравился пересыльным, что дальше фамилии строчек в списке не читал, и кто там попал в дневальные, кто в дежурные, кто дрова пилить — ему без разницы: «пересылка» для всех «пересылка». И на хоздворе пункта любителям народного кустарного промысла доводилось умиляться «живыми игрушками» наподобие этой: два медведя пилят, третий колет, четвертый в поленницу складывает, сочетая физический труд с умственным.

Перелета признавали. И если подтрунивали над ним, то любя.

И все-таки взъелся на Перелета один «шибко танкист» какой-то.

— Ну, чего пучишься, шишка на ровном месте!

— Шишка, не шишка, но место бугроватое, верно… Что еще скажете?

— А то, что я фронтовик и майор по званию, а ты нацепил тут по четыре противотанковых надолбы, — чиркнул по треугольникам на петлице, — и командуешь, тоже мне, нижегородский воевода. А ты хоть одного живого немца видел, чтобы помыкать людьми?

«Права начались» по ту сторону двери с табличкой «начальник ПП». Но кабинет был и канцелярией, и спальней, и надо только диву даваться, почему еще и не вещевым складом. Шмотье не вернувшихся на «пересылку» Перелет горьким вдовам не успевал раздавать: не все и не сразу брали — может, сыщется товарищ, а товарищ не сыскивался. На вопросительном знаке самодельных плечиков висел один-единственный кровный его парадный кавалерийский мундир под маскхалатом коленкоровой простыни. Сдернул ее: — Видел. И живых, и мертвых немцев.

На застегнутом кителе эдак немного фасонисто по косой от третьей пуговицы к плечу — Георгиевский крест, на алом банте — орден Красного Знамени героя гражданской войны и совсем новенький на бело-розовой ленточке за эту.

— За трех немецких генералов от трех Николаев.

— Это от каких? — разбежались глаза у танкиста, как в музее.

— Крест от царя, ордена от Щорса и от Булганина позавчера только вручили.

— Тогда беру свои слова обратно и прошу извинить… как вас по имени-отчеству…

— Дмитро Петрович, а вас?

— Юриваныч.

Началось чуть ли не с драки, закончилось дружбой. С этого дня их как цепью сковали и радостная скороговорка при встречах по утрам светила солнышком даже седоволосым в двадцать лет:

— Привет, Днепропетрович!

— Буздрав, Ереваныч.

И, как выяснилось в Горьком, они оказались из этих городов. И на «пересылке» их не станет в один и тот же день: увезет с собой старшину майор с мандатом на право отбора из резервистов бывших трактористов-гусеничников для Челябинской танковой бригады.

А Галкин будет еще долго ходить по кабинетам, добиваясь права на то, что ему на роду было написано.

— Ну, сколько можно вдалбливать тебе, лейтенант, что ни о какой летной практике с твоими ранениями и контузией и речи быть не может. Слыхал анекдот, как один казак на миллион поспорил, что он с Эйфелевой башни спрыгнет. Не слыхал? О-о-о… Во всех газетах его портреты, рядом портреты башни, под снимками год, месяц, число, часы. Народу собралось… Ну, представляешь, сколько. Поднялся он туда на эту площадку, глянул через поручень вниз — и замер, как дискобол в наших парках и на стадионах.

«Чего ж ты?! — кричат ему снизу и показывают на часы. — Прыгай!» — «О прыжке и речи быть не может, вы мне скажите, как обратно отсюда слезть…» Так что выбирайте, молодой человек: адъютант эскадрильи, энный отдел штаба полка. Это — в действующей армии. В тылу — военком, военрук, командир учебного звена в авиашколе. В лучшем случае — инструктором на учебный самолет.

— На У-2? Ну, это не самолет, это две фанерных лопаты на одном черенке, — и про себя: — Травите вы тут анекдоты от нечего делать.

— Тогда ждите небесных светил из Москвы.

Они же после первой рентгеноскопии затылочной части шеи и предплечья верхней левой конечности летчика-истребителя Галкина решительно вытолкали в тыл:

— Ровно через месяц отдыха вернетесь сюда же, а там посмотрим, что рентген покажет…

— А сразу обратно в полк нельзя?

— Какой полк, у вас в тканях шейной и лучевой мышц столько железа, что миноискатель зашкаливает. Осколочки, осколочки…

— Да не мешают они мне…

— Вам не мешают, нам мешают дать заключение «годен к боевой службе в истребительной авиации».

— А если «боевой» не указывать, пропустить.

— Мы пропустим, ты ж не пропустишь? Нет. Вот и поезжай на свой Урал. Отдохни, подлечись. Мы тебя посадим на истребитель… Сколько там числится уже за тобой?

— Чего? А! Сбитых? Да не меньше дюжины уж, наверно.

— Обязательно посадим.

Когда? Месяц отпуска. Полмесяца на дорогу туда-обратно. А там карантины, переосвидетельствования, перемедкомиссии… Кончилась бы за это время война — черт бы и с ней, с волокитой, но ведь долго не кончится ни война, ни волокита.

В Пласт Михаил ухитрился-таки прибыть в аккурат на торжественное собрание трудящихся прииска, посвященное двадцать четвертой годовщине Великой Октябрьской революции, и с докладом на нем выступал брат Колька. Колька… Не Колька, а уже Николай Петрович, директор приискового управления. Горохом сыпались месячные, квартальные и годовые проценты, из которых семьдесят от числа всех занятых на производстве по добыче золота падало на долю женщин и семьдесят же от семидесяти работало в штреках, шурфах, штольнях и шахтах.

— …Но не только не снизили годовой план, а и выполнили его к седьмому ноября…

— Золотые бабочки! — выкрикнул из зала дребезжащий мужской голос.

И президиум, на девяносто процентов состоящий из приезжих представителей, зааплодировал. Золотые бабочки, а памятника им ну даже ни глиняного.

В Горький Михаил вернулся, не догуляв отпуска, и тем же следом был отправлен обратно через Урал и дальше на станцию Обь под Новосибирском, где формировался уже 283-й истребительный авиаполк, командиром 2-й эскадрильи которого назначался признанным годным к боевой службе лейтенант Галкин.

Запас

Михаилу казалось, что ему и до Оби никогда не доехать. До Оби… до Оби…

— О спрыгивании и речи и быть не может, — вспомнил он горьковского военспеца по анекдотам. — А ведь не без смысла он его рассказал. Наполеон увяз не в таких просторах, еле выскребен, Гитлер из Сибири вовсе обратной дороги не найдет, никакого соображения, куда полез, шваб припадочный… Да не допустят его не только до Сибири — за Волгу.

И в запасной полк лейтенанта Галкина направили — значит, есть еще такая возможность про запас держать.

— В запасы немощных не шлют, — радовался Михаил хоть такому исходу тыловых проволочек.

Просил резерв продовольствие, просил обмундирование, а главное — новую технику. И она уже поступала в полки.

Но беспокоила Галкина не забота, как он будет осваивать эту новую технику, а как примут в полку его назначение, откуда такой командир эскадрильи взялся.

А о нем почти все уже знали. И что орденом Красной Звезды награжден за финскую, и что за Отечественную сбил и уничтожил более двенадцати вражеских самолетов, и что в последнем из боев сражался до последней возможности с пятью «мессерами», и что с перебитой левой рукой вывел самолет из отрицательного пике и сумел посадить его на поле, не повредив, и что…

Ах, писари, писари… Сколько бы подвигов кануло в Лету, не будь вас в штабах.

Новая техника. К новой ложке пока привыкнешь, горшок щей расплещешь, самолет — не ложка. И ладно бы только самому переучиться, а то ведь надо было еще и молодежь учить, которая вообще, кроме как на У-2, ни на чем не летала. И по восемь часов в день, забывая про обеденный перерыв иногда, — взлет, посадка, зона, круг, круг, зона, посадка, взлет. Одного «аса» ссаживаешь со «спарки», другой уже топчется, ждет не дождется своей очереди. А тут еще осколки начали о себе напоминать: рука то горела, как тарантулом укушенная, то немела до бесчувствия, хоть ножом режь ее. И уж совсем ни к чему задергался шейный нерв в спазмах, стягивающих голову набок. И хотя после горьковских мытарств дал он себе зарок за версту обходить этих врачей, пришлось свернуть навстречу своему полковому. Выслушал жалобу. Подумал. И выдал рецепт. Устный и самый короткий, пожалуй, за всю историю военно-медицинской практики:

— Перебори. — И уже по дороге из санчасти на ужин в столовую: — Кто-то из отцов медицины, не помню точно… Да Гиппократ же, по-моему, и сказал: нет болезни страшнее самовнушения, и нет лекарства эффективней самовнушения.

Свирепствовали морозы, отменялись полеты, одолевали просьбами помочь председатели колхозов, волки начисто вырезали овец в кошарах, обнаглев до того, что среди бела дня собак вытаскивали из-под крылечек и конур и тут же во дворах разрывали на куски: по деревням из мужиков немощные старики да малые ребята. И ни ружья ни у кого, ни хорошей палки дров, кизяком да соломой печи топили, а что это за топливо, по радио минус пятьдесят градусов передают. К утру ополоски в шайках под рукомойниками замерзали. И шли на слом вековые амбары, ломались тыны и плетни, трещали щелеватые жерди огородных прясел. Война.

Из дневника техника по вооружению 283-го истребительного авиационного полка Николая Степановича Чечеля:

«31 марта 1942 года.

Командиру нашей 2-й эскадрильи лейтенанту Михаилу Петровичу Галкину присвоено звание Героя Советского Союза.

Нашу эскадрилью он принял недавно, здесь. Дрался он до ранения на Южном фронте. Имеет 6 или 7 сбитых самолетов противника. Кроме того, 5 самолетов зажег при штурмовках, налетах на вражеские аэродромы: Орден Красной Звезды он уже носит. В общем, заслуженный летчик. Посмотрим, как он покажет себя в нашей эскадрилье. Только это не скоро будет. Если мы уедем отсюда через месяц, то это уже будет хорошо. Все дело в том, когда получим машины и когда будет подготовлен летный состав. Летчики у нас в основном — зеленая молодежь…

«Внимание! Общая команда! Полк, поэскадрильно, 1-я на правом, 2-я на левом фланге — становись!» — это скомандовал начальник штаба, майор Тетерядченко.

Я схватил тетрадь, ручку, чернильницу и скорей в строй. Построение было по случаю присвоения нашему командиру звания Героя Советского Союза.

Произносились торжественные, речи, раздавались бурные аплодисменты. И все это для лейтенанта Галкина. А он, высокий, стройный и красивый, но скромный, с красным от смущения лицом, стоял перед строем и, вероятно, хотел, чтобы поскорей закончился весь этот церемониал.

Когда закончились громкие поздравительные речи, тихо и скромно, без рисовки, сказал небольшую ответную речь сам Галкин.

В заключение начальник штаба провозгласил горячую здравицу в честь нового Героя. Все ответили громким «ура!» и бурной овацией. На этом построение закончилось».

Позднее в своих воспоминаниях бывший заместитель командира 2-й эскадрильи 283-го ИАП Иван Грищенко расскажет:

«С Мишей Галкиным я познакомился на авиабазе у станции Обь, вблизи Новосибирска, где-то в конце марта — начале апреля 1942 года. Мы приехали на формирование с Волховского фронта. Миша после ранения и выздоровления находился в резерве в одном из тренировочных запасных полков. Здесь он был назначен в наш полк командиром 2-й эскадрильи, в которой я был заместителем командира. Его приход был тепло встречен летным и техническим составом. Я тогда выстроил эскадрилью, представил ее новому комэску, и с того момента началась наша совместная работа по подготовке эскадрильи к отправке на фронт. Так как Михаил после госпиталя был физически ослабленным, то всю летную работу по подготовке эскадрильи по большой мерке я старался взять на себя, хоть мне это редко удавалось, поскольку было заметно, что Михаил, несмотря на свое неокрепшее здоровье, старается сам хорошо все изучить и владеть новыми самолетами, научить этому молодых летчиков. В это время и был получен Указ Президиума Верховного Совета о присвоении ему звания Героя Советского Союза. Поздравляя его с высокой наградой, один из друзей спросил у Михаила:

— Почему ты никогда не уклонялся от боя, даже тогда, когда их во много раз было больше?

— Потому, — ответил Михаил Петрович, — что я круглый сирота. Я сын самой земли, если разобраться. Она мне и за отца, и за мать, и за Родину».

Сержант Иванов из 2-й эскадрильи, осваивая искусство летного дела в период подготовки эскадрильи на фронт, писал в местной газете:

«Умело помогает нам постичь искусство истребителя Герой Советского Союза старший лейтенант Галкин. Мы жадно слушаем и воспринимаем каждое его слово, каждое указание, стараемся быть его достойными учениками — подлинными мастерами воздушного боя».

8-го мая 1942 года 283-й ИАП был окончательно укомплектован. Провожая полк на фронт, командующий ВВС Сибирского военного округа генерал-майор авиации пожелал полку боевых успехов. Забегая вперед, следует отметить, что полк выполнил напутственные пожелания генерала и ему был присвоен орден Кутузова.

Михаил был одним из первых уральцев Героем Советского Союза в Великой Отечественной войне.

Особенно ликовали комсомольцы мехцеха комбината «Кочкарьзолото» города Пласта, где Михаил начал работать и вступил в комсомол. Нашлись художники и мастера, которые подготовили первое клише портрета Михаила для местной газеты, и 1 мая 1942 года в праздничном номере ее был напечатан очерк с этим портретом «Наш земляк — Герой». Автор очерка — Иван Тимофеевич Молодых, тот самый, который в 1930 году подвел тринадцатилетнего Мишку Галкина к слесарному верстаку.

В самом начале войны был горячо поддержан призыв нашей партии, правительства, обращенный к народу: «Все для фронта, все для победы над ненавистным врагом!».

Любая инициатива в то время, кем бы она ни начиналась, сейчас же поддерживалась всеми коллективами трудящихся.

Потом началось строительство нового механизированного хлебозавода по проекту братьев Котляровых, которые в начале войны были эвакуированы на Урал.

В июле в руках братьев Котляровых исходили русским духом половинки первой испеченной булки, и хлебозаводу по просьбе трудящихся было присвоено имя Героя Советского Союза Михаила Галкина.

От Советского Информбюро…

Его утренних сообщений ждали с первого дня. И с первого дня слушали, стыдливо потупив глаза и горестно кивая головой: оставили… оставили… оставили… сдали. Оставили Прибалтику, Белоруссию, Украину, Молдавию, пол-Кавказа… С июня по декабрь только оставили и сдали. Но не потеряли веру и не сдались. С июня по декабрь…

После разгрома под Москвой война переломилась. В магазинах Когиза раскупались настенные географические и особенно административные карты Европы для начальных и средних школ. Кому не доставалась одна Европа, брали Евразию и Азию отрезали для марли — молоко потом через нее цедить. Пуще глазу и спичек берегли и прятали от малышни огрызки двухцветных карандашей: красным — флажки над кругляшками освобожденных городов, синим — ломаные линии фронтов, уходящих все дальше и дальше на Запад. И добровольно сложив с себя полномочия «начальников» этих штабов, «генералы» из седьмых и восьмых классов тайком от матерей уходили ночами на железнодорожные станции, чтобы рядовыми уехать на фронт в тамбурах теплушек воинских эшелонов, но поезда шли без остановок: все для фронта, все для победы.

23 мая 1942 года 283-й ИАП прибыл на станцию Чкаловскую. Знаменитую Чкаловскую близ города Щёлково в Подмосковье. К этому времени враг был настолько далек от обещанного парада немецких войск на Красной площади, что сборка самолетов, облет их и доучивание молодых пилотов проводилось в открытую: в московском небе господствовал 8-й истребительный корпус генерала А. С. Осипенко.

Из письма Михаила Галкина жене и дочурке:

«Здравствуйте, Шура и Томочка!

Шура, из Новосибирска выехал в тот же день, т. е. 12-го вечером. Сейчас находимся поблизости от Москвы, здесь будем временно. Не писал потому, что адреса постоянного нет. По этому адресу письма от тебя не успеют дойти… Жди второе, в котором я окончательно сообщу, где буду находиться.

29 мая в Кремле получил свою награду, после чего сфотографировался. В следующем письме фотографию вышлю. Писать сейчас особенно некогда, времени мало. Сообщи, как живешь, как Томочка, какая она стала, наверное, большая шалунья.

Коле передай привет и скажи, что адрес этот временный. Потом, Шура, я в телеграмме забыл поставить литер «Г» 283ИАП.

Ну, пока все, привет тебе от нач. штаба и других.

Передавай привет всем знакомым.

Крепко целую вас с Томой.

30.5.42 года»

Женился Михаил ошеломляюще рано — на девятнадцатом году. Нет, не из богатенькой семьи привел он свою Шуру в полуземлянку мамы Дуни, оба брата выбрали в невесты таких же сирот. Николай еще студентом, чтобы не оставлять бабушку одну, Михаил перед отъездом на комиссию, которую он не прошел, а на следующий год Евдокия Корытиха тюлюлюкалась уже с внучкой, души в ней не чая.

Три красноармейские книжки испортил отрядный писарь в Ворошиловградской школе пилотов, заполняя их на курсанта Галкина! Сперва в графе «Семейное положение», не посмотрев в святцы, бухнул в колокол, написал «холост».

— Почему холост? Женат. Галкина Александра Евдокимовна.

Во второй графе «Дети» поставил «нет».

— Э! Есть, есть. Дочь Тамара.

Порвал, берет третью. Переписал заново до «отец».

— Вот отца нет, только мать.

— Мать — Галкина…

— Не Галкина, я ее взял на иждивение, когда работать пошел, и в отделе кадров записал как мать.

Верно заполненное наконец-то красноармейское удостоверение писарь вручал уважительно:

— Человечный, ты парень, Галкин. Очень человечный.

Из письма брату Николаю:

«…Да! По радио слышал поздравление родителей по случаю присвоения мне звания Героя Советского Союза. Но… родителей у нас нет, мы их даже не помним, т. к. остались после их смерти слишком малыми.

И как теперь им ответить, что я не их сын, ума не приложу.

18.6.1942 г.»

Не помнил Михаил Галкин родителей, и мама Дуня умерла еще в 1938 году. Но правильно он сделал, не решившись разуверять стариков: в архиве Московского института истории при Академии наук СССР до сих пор хранятся документы, свидетельствующие о том, что звание Героя Советского Союза в Великой Отечественной войне было присвоено трем Галкиным: двум Михаилам и одному Николаю, и все трое — Петровичи.

Из дневника Н. Чечеля:

«24 июня 1942 года. Сегодня улетаем на фронт. «Дуглас» уже увез первую партию людей и часть имущества. Я должен лететь со вторым рейсом. Говорят, что летим туда, где раньше были, на станцию Хвойная. Летели 1 час 50 минут. Часть людей и самолетов перебазировались отсюда на новый аэродром, в деревню Гремячево. Знакомые прошлогодние места!

Долетели мы благополучно. Едва успели выскочить из самолета, как нас сразу отправили с поля на опушку леса. Тотчас мы приступили к работе. Оказалось, что наши машины уже ходили на задания и имели встречи с противником. В одном вылете командир полка и командиры обеих эскадрилий — Галкин и Елисеев — встретили 17 бомбардировщиков в сопровождении истребителей и вступили с ними в бой, сбили по одному «юнкерсу». Кроме того, Галкин, применив хитрый маневр, вогнал в землю одного «Me-109». Сбил одного «юнкерса» и Грищенко, заместитель командира 2-й эскадрильи (Галкина)».

«От Советского Информбюро. Утреннее сообщение двадцать восьмого июня тысяча девятьсот сорок второго года. За истекшие сутки… — перечислил Левитан места, где никаких изменений не произошло, и далее: — Немецкая авиация пыталась произвести налет на один из наших объектов на Волховском фронте. В налете участвовало до пятидесяти восьми самолетов противника. В завязавшемся воздушном бою наши летчики сбили пятнадцать немецких самолетов, из них десять самолетов

«Юнкерс-88», один «Юнкерс-87» и четыре истребителя «Me-109». Кроме того, подбито два самолета противника. Наши потери — один самолет.

В этом бою Герой Советского Союза старший лейтенант товарищ Галкин сбил… три немецких самолета».

Один из наших объектов на Волховском фронте, в налете на который участвовало до 58 самолетов противника, был, надо понимать, Ленинград, любой другой город назвали бы.

И еще вот о чем не было сказано ни по радио, ни в газетах…

Из письма Михаила Галкина брату Николаю:

«…А про тот воздушный бой, что было сообщено в Совинформбюро, это действительно, где мы втроем дрались против 16 самолетов противника…»

И в мирные времена русский человек умел превращать недостатки в достоинства, в войну эта способность была вообще поразительной. Не выдерживал И-16 боя с «мессершмиттом» на вертикалях: скоростенка далеко не та, — придумали маневр «пара в круге» на диаметрально противоположных точках, и какому бы из них ни зашел в хвост вражеский истребитель, непременно сам оказывался под огнем. Ну и пусть себе немец носится по околоземной орбите, пока не подловится в перекрестии прицела. На У-2 вовсе умудрялись вообще ничем не выявлять себя до тех пор, пока не отбомбятся, Набирали высоту, сколько силенок хватало — и с выключенными моторами через линию фронта. У этого феномена коэффициент планирования при попутном ветре равнялся 20, то есть с высоты в тысячу метров касание с землей состоялось через 20 километров, с двух тысяч — через сорок и так далее, при постоянном встречном вообще мог вокруг шара облететь.

Над Белой Церковью привязался к одному такому У-2 «мессер». Куда деться? Со ста верстами в час крейсерской скорости от пятисот «мессеровских» недалеко убежишь. Сесть… Куда, внизу город — своих подавишь. Приладился и завертелся потихоньку вокруг колокольни на малом газку: видно, как «палка»[19] крутится. Ну, немца, естественно, заело самолюбие, с самопряхой русской справиться не может, решил на диаметрах эту тарахтелку ловить, пикируя издалека. Садит изо всех видов вооружения через окна звонницы — только колокола гудят. Целый набат. Народ сбежался, что за притча, звонарь внизу, а колокола стоном заходятся.

— Айда лезь, — посылают, — кто там пакостит, не зря ероплан вьется.

Потом уж только сообразили, что фашист за ним охотится.

Доохотился — горючее уж кончилось, когда спохватился. Сел за городом — и вот они красноармейцы тут как тут, хэндэ хох!

Нехватка самолетов заставила сначала отказаться от звеньев из троек и воевать в паре. Но и пары не находилось, летали по одному. Летчикам-истребителям предоставлялось право самим находить цель и уничтожать ее. Только уничтожать, ибо тут уж или — или… Называлось это вольной охотой. И во всех родах войск ширилось снайперское движение, изобретались новые тактические приемы в неравных боях. И Военный совет поддержал предложение политуправления Волховского фронта о развитии снайперского движения и проведения первого слета снайперов. Прибыли на слет в июле 1942 года не только стрелки-пехотинцы, но и артиллеристы, минометчики, танкисты, летчики — всего 130 человек. Летчик-истребитель Герой Советского Союза старший лейтенант Михаил Галкин был среди них.

«…В последний бой… летит стальная эскадрилья»

Эскадрильей только раз и слетали на второй, день после прибытия. Через неделю от полка четыре боеспособных машины осталось, технари пармовские латать пробоины не успевали, в решете возвращались с заданий.

«Летит стальная эскадрилья»… Отлетали эскадрильями. Галкину в этой песне нравился лишь мотив, потому что стальными в тогдашних самолетах были только стрелки авиакомпасов.

Курский соловей Кеша Игошин, он все ее насвистывал «неся распластанные крылья», ехал под Смоленск в часть назначения из Ворошиловградской школы военных пилотов. На станции Золотухино выпорхнул из вагона и явился в полк с молодой женой и в новых яловых сапогах кустарной работы: фабричных по его ноге так и не могли подобрать за два года учебы. Поначалу после команды «Отряд… отбой!» к его кровати как на экскурсию ходили. Сравнивали подошвы своих сапог с кешиными ступнями, измеряли длину и ширину их логарифмическими линейками и определяли площадь — где-то около шестисот квадратных сантиметров получалось. Анекдот сочинили: приехал якобы Кеша Игошин в райцентр на базар — по радио над площадью о новых налогах на колхозников передают. Дослушал до конца…

— Ну и жмуть…

— Кто: «жмуть»? — милиционер в гражданском тут как тут.

— Та хто… Сапоги.

— Какие сапоги, ты же босиком.

— А вот, только что продал…

Казенные тогда на родной станции Золотухино Кеша, видимо, действительно продал и за ту же цену стачали ему по заказу до того изящно, что чуть ли не спать ложился в тех чеботах счастливый, за кои-то веки ноги в них как дома.

И с ходу — на аэродром, ибо из вновь прибывших он один остался не аттестованным по самолетовождению. Вручили планшет с картой, отвели пять минут на изучение маршрута-треуголки — и лету. Час лишнего прождали, прождали два, а излишков горючего — на полчаса.

Молодуха в рев:

— Разбился…

— На У-2? — успокаивают ее. — На этом захочешь — не разобьешься, он как бумажный самолетик сам сядет. Не плачь, явится твой Иннокентий.

Явился, конечно. За ним на поводу пара волов, за М-2 — У-2 на буксире. Народу, — и военного, и гражданского, — сбежалось как на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Кому ристалище, а Кеше позорище. Позор — ладно, в особый отдел вызвали.

— Почему произвел посадку где не положено?

— Бензин кончился.

— Почему кончился?

— Долго летал. Потерял ориентировку и не смог…

— Почему потерял?

— Компас испортился. Куда ни поверну — там и север.

— Хорошо, проверим. Пока свободен.

Проверили — исправный компас. И уже не вызвали — доставили на допрос. В третьем часу ночи.

— Сядь вон туда к стене и вспомни, работал или не работал компас. И кому и какие сведения передал? Рассказывай и поживее.

Сел. Закинул нога на ногу, сверкнув подковой во весь каблук. Смотрел, смотрел на нее военный дознаватель — и, гляди-ка ты, вдруг смешно ему стало.

— В этих сапогах летал?

— В этих, — кивнул Игошин.

— И подковки из курского железа? Все ясно, иди домой. Иди, иди. Северный полюс где, а у тебя на каждой ноге по курской магнитной аномалии.

Теперешние ЯКи в общем-то неплохие машины, единственный недостаток которых — водяное охлаждение. Это не трактор, не остановишься, не заглушишь мотор, чтобы заклепать трубку радиатора в том месте, где она потекла.

— А прижмет — додумаемся и до такого, — усмехнулся Михаил.

Он возвращался с фронтового слета снайперов, и теперь только начинал понимать, что зря отказывался поехать на него: разговор шел дельный. А главное — Суворова вспомнили: воюй не числом, а уменьем. Шапками хотели забросать. Европу шапками не забросаешь.

Хороший слет. И умная чья-то голова додумалась до этой вольной охоты: вольному — воля, ходячему — путь. Елисеич с Филатовым тоже обрадуются. Ваня Грищенко — вовсе.

Нет, а Героев-то что-то мало слетелось, двое всего.

И немного не по себе Галкину было от того, что его узнавали.

— Смотри, смотри, — услышал он в первый же день, — это, случаем, не тот ли уж самый он и есть Галкин? Ну, который в «Правде» сфотографирован.

— Вообще-то, похож, слушай. Только тот пополней. И мордашка круглее.

Фотокор прикатил сразу же после утреннего сообщения Совинформбюро от 28 июня 1942 года. Потом его фотография была перепечатана во фронтовой газете, потом в армейской…

Мечтал, ли о второй Звезде Героя Галкин — никто не знает. Но все знали, что он и одной не хотел выделяться, нося на груди лишь ордена Ленина и Красной Звезды. Сбивал ли еще кто за каждые два фронтовых дня по самолету — тоже пока не установлено, а до поездки на фронтовой сбор снайперов на его счету значилось уже двадцать четыре сбитых и уничтоженных на аэродроме немецких самолета.

И особенно возненавидел он бомбардировщики после того, как однажды, израсходовав весь боезапас и с нолем на бензодатчике, стал свидетелем полного уничтожения бомбами крохотной деревушки возле Одессы.

Изучив расположение огневых точек и сферы поражения, он заходил к «юнкерсам» между этих сфер, пролезая в цель не шире двух метров и распарывал фюзеляжи как наволочки с затхлым пером… И после трех сбитых им в том бою бомбардировщиков немцы вынуждены были соображать самодельную подвеску под хвостовое оперение и садить в нее стрелка с пулеметом. Встретил однажды Михаил такую «модификацию» в небе, и отрубил пушечной очередью этот хвост вместе с килем, хвостовым оперением и стрелком в плексигласовой корзине.

— Враг, конечно, но все равно как-то не по себе стало, когда он закувыркался с выпученными глазами, — признался Галкин технику самолета Макееву. — Ты только никому не говори, Петя, а вот схлынул пыл — и жалко даже пацана, лет восемнадцать ему, не больше. Ну ведь не сам же залез он в ту кошелку — затолкали.

— Не знаю, Миша… Ясное дело, что и среди них не все фашисты, но на то она и война, кто кого вперед…

Человеку свойственно предчувствовать. Беду. Радость. Смерть. Особенно свою. И особенно воюющему.

— Как в воду смотрел, — обязательно припомнит потом сосед по окопу или по койке неопровержимое доказательство этого предчувствия.

— Сроду не брякал он теми медалями, тут нацеплял, как на парад. Вот он и есть последний солдатский парад.

Нет, Галкина тревожило что-то другое. Первые свои самолеты вспомнил, и Кешу Игошина с его подковками. И песню эту. И вспомнилось, оказывается, тоже неспроста.

На стоянке не было машины.

— Где?

— Где, — спрятался под козырек замасленной фуражки Макеев. — Иванов на ней лиственницу таранил. Эту, которая ориентир.

— И что с ней?

— Ничего. Шишечек с десяток осыпалось, а…

— Да не с лиственницей, с машиной…

— Что… Гармошка.

— А тебя кто просил давать ее этому салажонку? Иванов… Иванов… Не тот, который про меня в газете распинался, какой я хороший отец-командир?

— Тот. Но ему Грищенко приказал лететь…

— Грищенко! Ну-ка шагай сюда, — ходил Галкин кругами возле беспомощной «тридцатки» своей с отломанным крылом и без винта. — Чья работа?

— Иванова.

— Это я знаю, тебя кто просил доверить писарю боевую машину? Сидели бы в штабе вон оба да и строчили…

— Прикажут — сяду. А насчет Иванова иди разговаривай с комполка.

— Комполка… Трясетесь тут, аж коленные чашечки все в трещинах…

По дорожке к штабу перекатывались вихревые воронки.

— Разрешите, товарищ майор… Вы на каком основании отдали мою машину другому? Пу…

— На основании Устава как старший по званию и по должности. Так что Золотая Звезда твоя тусклей моих шпал… Хотя обо мне и не сообщает ничего Совинформбюро…

«О-о, все ясно, почему не он поздравлял меня с Героем, а Тетерядченко, — вот когда только понял Галкин. — Придется на перекладных приближать победу… Ничего. Получу новый»…

— Правильно бабушка моя говорила, что загад не бывает богат. Размечтался, глянь-ка… Вот тебе и свободная охота.

Мечты, мечты… Светлые, розовые, голубые, радужные. Но у зависти только один цвет — черный. И те, кто говорит: «О, я ему завидую белой завистью», — врут. Не может быть целиком белой зависти, как не бывает целиком белых зайцев: хоть кончики ушей, но черные.

И дорываясь до чьего-нибудь мало-мальски подлатанного самолета, отводил Галкин начинающую черстветь душу.

— Товарищ майор… Сколько можно мне загорать как на курорте? Грищенко высох уж, форма болтается на нем, как осердие на батоге, и сегодня седьмой вылет собирается делать…

— Ну, куда ты хватаешь, Галкин? До славы дожил, ну и доживай теперь до почета. Или за Кравченко гонишься? Так Кравченко генерал-лейтенант. Командир дивизии. И на груди уже две звездочки, а где две, туда третья сама свалится… Береженого бог бережет. Я вот почему редко летаю…

— Потому что еще и трус, поэтому, наверно.

— Еще и трус… А первый какой недостаток у командира полка?

— Командир полка… В начпроды вам надо идти, там вовсе будет этого спирту море. Но самое мерзкое в вас — зависть.

— Пьяница, трус, завистник я, значит… Так. Иди садись вместо Грищенко, посмотрим, кто ты против их истребителей…

Они вывалились из-за облаков. С форсом. Заложив вертикальный левый крен. Все враз. Тринадцать штук.

— Гляди-ка ты, неверующие какие, — чертовой дюжины не признают.

У четырех на фюзеляжах красуются карточные тузы разной масти, у пятого — коричневый скорпион.

— Асы, — отметил про себя Галкин. — «Ас» по-французски, кажется, и есть «туз». — Включил рацию. — Владислав… Видишь, сколько их?

— Вижу, — чересчур уж, вроде, спокойно, отозвался ведомый.

— Ну и как?

— Как прикажете, товарищ командир. Вообще-то можно попробовать вон того клешнятого…

«Клешнятый по нашим меркам у них не менее чем дважды ас. Да, будь этот Владик Поваров чуть постарше, да поопытнее, можно бы и со скорпиона начать… Не помню, есть ли, нет ли еще ему двадцать…»

— Владислав! А давай членистоногого с клешнями в клещи же и возьмем.

— Давайте…

— Тогда пошел…

Похоже, немцы этого только и ждали. Галкин не успевал «отмахиваться» как от ос, когда их гнездо под болотной кочкой расшевелишь. И ни Поварова, ни «скорпиона» нет… Нет, «скорпион» здесь. Неужели Славку сбили одного.

Один против двенадцати… Что ж, двенадцать — не двадцать пять. Да, но и «мессер» — не «юнкерс».

— Ладно, посмотрим. Главное — тузов поколупать… Ну-ка, где там «удавка Галкина»?

Михаил помнил эту обратную петлю, но ловил противника на нее в исключительных случаях, а какой может быть исключительный случай на войне, когда или — или.

В полку ходили слухи о каком-то его «хитром маневре», но это был скорее отчаянный маневр, ни понять, ни повторить который никто не мог.

Не мог или не решался?

Имитируя падение, Галкин бросал самолет в отрицательное пике, и обрадованный противник, «клевал» на эту приманку, чтобы окончательно добить падающий советский истребитель, и гнался за ним до самой земли, насколько хватало выдержки, но «поверженный» русский вдруг делал полупереворот через крыло и, едва не коснувшись верхушек деревьев, давал свечу, а преследователь врезался в грунт.

«Туз треф» воткнулся в болото по самый крестик. «Пиковый» подставил бок и разломился надвое от пушечной очереди почти в упор. Как были сбиты тузы красной масти — не видел никто, но жители села Будогощь подтвердят потом, что какой-то один наш сражался с восьмеркой немцев.

О сбитых Галкиным четырех вражеских истребителях не было подано сведений никуда: одна из посланных поисковых групп «установила», что во время воздушного боя самолет его пошел со снижением и упал в расположение противника.

Мог попасть в плен… Мог сдаться…

Не вернулся из последнего боя Михаил Галкин 21 июля, в конце августа на всякий случай уведомили жену и дочь, что «Ваш муж и отец пропал без вести…»

Не мог Галкин ни сдаться, ни попасть в плен: пропал без вести 21 июля, а тело его случайно обнаружил солдат-связист 1 октября. На нашей территории, в трех километрах от штаба армии и в восемнадцати от аэродрома базирования 283-го ИАП. И прибывшая на место гибели Героя комиссия во главе с полковым врачом установила, что на одежде его и открытых частях тела нет следов поражения пулями или осколками. И еще было установлено, что в радиаторе его самолета три пробоины. Значит, Галкин совершил вынужденную посадку.

Отползти от истребителя у Галкина хватило сил лишь на каких-нибудь триста метров: самолет с тремя пробоинами в радиаторе садил он на «живот», и корневище поваленной сосны, содрав обшивку, раздробило ему голени обеих ног.

Неужели не искали? А если искали, то как? Возле погибшего — ракетница, с десяток ракетных гильз, браунинг, пистолетные гильзы и окурки папирос «Беломорканал». Ночью не зависающая ракета, а спичечная искра видна за десятки километров.

Но что сделаешь теперь, если тогда ничего не смогли сделать: война есть война.


Машину вернули в строй…

21 июля в день гибели, Михаилу Галкину было двадцать четыре с половиной года.

Первый бой он принял 22-го июня 1941 года, последний — 21-го июля сорок второго. С 12 августа 1941 года по 24 июня 1942-го — госпиталь, резерв, отпуск, запасной полк, полмесяца из сроков пребывания на Южном и Волховских фронтах — командировка за новой техникой и на слет снайперов.

Всего 64 дня провел Михаил Галкин в действующих частях… Всего шестьдесят четыре дня!.. И за это время им было сбито и уничтожено на вражеских аэродромах — 28 самолетов противника.


Литературная обработка члена СП СССР Н. М. Егорова


Михаил Петрович Галкин


Братья Михаил и Николай


Михаил Галкин. Волховский фронт. 23 июня 1942 г.


Командир полка Морозов разбирает план боевых действий с командирами эскадрилий Галкиным и Елисеевым


В перерыве между боями



Ленинград. Памятник павшим в Великой Отечественной войне. На мемориальной плите выбито и имя нашего земляка — Героя Советского Союза М. П. Галкина

Загрузка...