24 декабря 1974 г.

Вчера по телевидению передали в записи нашу встречу с читателями в библиотеке Академии наук. Обкорнали — не узнать! Но ребята — молодцы! — смотрятся хорошо.

25 декабря 1974 г.

Мой Эдик Свистун прошел без сучка и задоринки. У редактора Галины Нужковой было всего два или три замечания чисто стилистического характера. Я кое-что восстановил, кое-что добавил. Впрочем, совсем немного. Таким образом, рукопись еще до Нового года пойдет в техредактуру.

Признаться, я шел с намерением поговорить насчет оформления — не люблю аляповатых картинок на обложках... Но встретил Арлена Кашкуревича (здесь же, в издательстве), и он развеял все мои опасения и сомнения.

— Я узнал, что ваша книга в плане, и попросил ее на оформление...

Мне ничего не оставалось, как пожать ему руку. Эдик Кашкуревичу нравится, значит, за книгу можно быть спокойным.

Днем читал раннюю повесть Эрнеста Хемингуэя «Вешние воды», которую мы даем в четвертом номере. Злая штука. Озорная и злая... Рядовой читатель повесть не примет — не поймет, что к чему, — а тем, кто знает Хемингуэя и его окружение, она несомненно интересна.

А вечером... вечером вдруг заявляется молодой человек и спрашивает Елену Попову. Я прошу его раздеться и пройти в комнату, подождать. Тем временем встала и привела себя в порядок и сама Елена Попова. Вышла.

— Я рад первым поздравить вас с премией... Нам только что позвонили из Москвы, из ЦК ВЛКСМ...

Молодой человек (зовут его Валерием) оказался работником ЦК комсомола Белоруссии. Говорил он довольно путано и как-то невнятно. По его словам, Аленке хотели дать первую премию, но не дали по той причине, что у нее в

пьесе нет молодых, и решили ограничиться третьей. Он же имеет поручение завтра, то есть сегодня, передать по телефону в ЦК ВЛКСМ кое-какие сведения об авторе. Когда родилась, где родилась, что окончила, какие творческие

планы и т. д.

Узнав, что у Валерия дочка, которую тоже зовут Аленкой, — подарила той Аленке книжку «Галочка едет в Африку». Когда речь зашла о планах, новоиспеченная лауреатка сказала, что хотела бы съездить на БАМ.

— Пожалуйста, мы вам охотно дадим командировку, — заверил Валерий.

Ну, вот и все. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. «Площадь Победы», выходит, прошла. И здесь, и там. А «Под созвездием Гончих Псов» осталась незамеченной и неотмеченной. Но пусть! Мы все — особенно я и мать — и без того рады за Аленку. Пусть премия не решает всех проблем, — все равно рады.

26 декабря 1974 г.

Вчера заявился Александр Миронов и просидел у меня в кабинете часа полтора. Рассказывал и плакал. Самыми натуральными слезами плакал.

Конечно, отчасти сказывается возраст — ему уже, слава богу, шестьдесят четыре! Но и сама по себе история странная, нелепая и возмутительная.

Человек обладает секретом лечения эпилепсии, болезни, которая считалась и считается неизлечимой. На его счету — сотни, если не тысячи, людей, которых он избавил от этого недуга. А медики с дипломами все равно не признают и смеются! Вопреки очевидным фактам не признают.

За полтора часа Александр Миронов назвал, наверное, десятка три, а то и все четыре известных, уважаемых имен, — люди обращались к нему, и он помогал им. Я хотел записать, но это было как-то неудобно. А потом многие имена забылись. Помню только Григория Чухрая, Игоря Моисеева, Алексея Маресьева... Детей этих товарищей Александр Миронов избавил от эпилепсии.

Слух о писателе-докторе распространился и за границей. Недавно приезжает некто из Польши и просит помочь ребенку. Александр Миронов отказался, так как ребенку нет еще двух с половиной лет, а в таком возрасте давать свои порошки он опасается. Потом звонили из Югославии. По словам Миронова, молва распространилась через первую жену писателя Владимира Беляева, польку, которая сейчас живет в Варшаве. Ее дочку он тоже в свое время вылечил, хотя случай был трудный.

Разговор зашел о самих порошках. Миронов сказал, что делает иx из косточек черепа поросят определенного возраста (кстати, сами косточки удивительно похожи на черепную коробку и легко вылущиваются) и хрящевидной массы, которую берет из позвоночника, — опять же из определенных позвонков... Все, на первый взгляд, очень просто!

— Однажды я бросил. Припишут, думаю, шарлатанство и засадят на семь лет. Но люди идут и идут, плачут, просят помочь... Тогда я изготовил порошки, отнес министру здравоохранения Савченко и сказал: «Проверьте, сделайте

анализ и скажите, могут ли эти порошки принести вред здоровью человека!» И вдобавок положил министру на стол список, в котором были указаны имена и адреса ста человек, которых я избавил этими порошками от эпилепсии. Недели через три или через месяц министр приглашает меня и дает заключение химической лаборатории: в порошках глюкоза и костная масса... Вот и все! Значит, никакого вреда они принести не могут! Что же касается списка, то с людьми говорили, все верно... И — дальше этого не пошло! Даже министр бессилен что-либо сделать!

— Что министр!

— Вот именно — что министр! Он, кстати, ездил в Академию медицинских наук... А воротился — и только развел руками. Но самое смешное то, что теперь ко мне приходят уже по рекомендации Савченко, этого самого министра. Так было, например, с главным урологом республики. И не только с ним. Я завел речь о механизме действия. Оказывается, Миронов и об этом думал. По его наблюдениям, в девяноста случаях из ста эпилепсия возникает в результате какого-то сильного потрясения, испуга. Так как клетки головного мозга (серого вещества) очень нежные, то подобные потрясения иногда приводят к разрушению отдельных участков. Разрушается немного, может быть, несколько сот или тысяч клеток — всего-то их миллиарды!— но потом начинается как бы цепная реакция. Новые разрушения вызывают новые приступы эпилепсии. Какой выход? Надо локализовать процесс, заключить участок в прочную капсулу. Наверное, эту задачу и выполняют порошки.

Объяснение поверхностное и наивное, но — как знать! — возможно, в нем кроется зерно истины. В лаборатории обнаружили глюкозу и костную массу... Однако, может быть, в порошках есть и еще нечто! В конце концов, более глубоко (на молекулярном уровне) эти порошки никто не изучал, не исследовал...

31 декабря 1974 г.

Заказ с Нового года превысил 135 000 экз. Печатаем меньше — 125 000 экз. Бумага, бумага... Но и при этом тираже журнал даст 230 000 рублей чистой прибыли.

3 января 1975 г.

Макаенок стал лауреатом республиканской премии. 31 декабря наши хлопцы написали крупно и приклеили к двери его кабинета плакат: «С лауреата причитается!» И, не дождавшись, когда он явится, разошлись. Все спешили получить зарплату. Перед Новым годом.

Макаенок пришел, глянул, улыбнулся: «А что? Поставить?» Я сказал, что сейчас уже некому ставить — все разошлись. «Ну, потом!» Однако «потом», то есть 2 января, плакат сняли, начались будни, лауреата никто не поздравлял, считая, что поздно — время прошло,— и вообще у всех было такое чувство, будто ничего не было — ни премии, ни шутки... Осталась работа. Третья корректура второго номера, первая — третьего, неделя осталась до сдачи в набор четвертого... Колесо истории продолжает вертеться!

5 февраля 1975 г.

Аленка в Москве. Ей все же дали премию. В «Комсомолке» напечатана большая статья, в которой пьеса «Площадь Победы» получила почти восторженную оценку. Во всяком случае, по общему мнению, таких похвал давненько не удостаивались далее наши маститые драматурги.

Но бог ты мой, это ничего не изменило. Пьесу никто у нее покупать не хочет и ставить тоже. Розов, Салынский, Захаров (режиссер) чуть ли не лобызали автора, однако помочь никто ничем не может. Надо пробиваться собственными локтями. А локти у нее слабые.

Сейчас она в Москве. Судя по телефонным разговорам, настроение у нее самое неопределенное. Отдала три пьесы Захарову («Просительницу», «Площадь Победы» и «Созвездие Гончих Псов») и ждет, что тот скажет. Хочет встретиться еще раз с Салынским — авось удастся пристроить «Площадь» в журнал «Театр»... Розов сказал, что намерения у Салынского вполне серьезные.

После статьи в «Комсомолке» позвонил директор Киевского драматического театра имени Леси Украинки. Некто Михаил Иосифович... Попросил пьесу — для ознакомления... Я перепечатал и отправил один экземпляр. Посмотрим, во что этот интерес выльется. Надежд никаких не питаю, а все же... Чем черт не шутит!

А здесь полное молчание. Луценко — сытый и самодовольный — готовит собственную инсценировку «Василия Теркина»... Вот почему он и водил за нос Аленку, почти издевался над нею. Три раза заставлял переделывать пьесу, дважды назначал худсовет и в конце концов, не собрав, показал ей фигу.

8 февраля 1975 г.

Вчера Андрей Макаенок познакомил меня с другим Андреем — Андреем Вознесенским.

Мы сидели в кабинете, разговор продолжался минут сорок-пятьдесят и касался то того, то другого: книг, Театра на Таганке, прозы Мандельштама и т. д.

Вознесенский приехал в полиграфкомбинат им. Якуба Коласа, где печатается его новая книга. Нам показал только что вышедшую книгу — зеленую — сигнальный, как он уверяет, экземпляр.

Он в дубленке, всегда немного полураспахнутой, в джинсах и импортных ботинках на толстой подошве. Лицо холеное, с губ не сходит легкая, еле уловимая улыбка, несколько снисходительная, как мне показалось.

Что-то в нем есть от актера, играющего роль модного поэта, что-то искусственное, заемное. Глядя на него, вспоминаешь не Пушкина и Некрасова (с этими поза никак не согласуется), а декадентов — Иванова и Кузмина, например, и иже с ними.

Или ранних футуристов, когда те носили желтые кофты.

Евг. Евтушенко — демократ. Андрей Вознесенский — барин. Евтушенко, кажется, весь состоит из нервов. Вознесенский, наоборот, лишен нервов начисто — в нем преобладает мозг, ум и весь он от ума, его никак не назовешь печальником горя народного. Он живет в себе и для себя и просто-напросто не способен страдать за кого-то даже сострадать кому-то... И неприятие чего-то в жизни идет у него от моды, от желания поддерживать известную репутацию свою в известных кругах. А в сущности-то ему все равно, потому что главное в этом мире для него — это он сам, Андрей Вознесенский, остальные же и остальное его интересуют лишь как фон для его портрета и не больше.

11 февраля 1975 г.

Опять трудные времена. Савеличев лечится. Макаенок носа не кажет. Белошеев сует в журнал всякую чепуху. Пятый номер получается уж таким серым и тусклым, что и сказать нельзя. Странно, что журнал все еще пользуется спросом. На днях получили письмо из Мирного, из того самого алмазного Мирного... Двадцати двум подписчикам вернули деньги. Люди недовольны, и вот обратились к нам с жалобой. Мы помогли, конечно, жители Мирного будут получать эти двадцать два экземпляра... Но — не разочаруются ли? Не откажутся ли потом возобновить подписку? Вот вопрос!

У Аленки дела тоже в общем-то швах. Никто не берет пьесу для постановки. Вот тебе и премия! Вот тебе и восторги уважаемой и авторитетной газеты! Трудно в наше время быть драматургом! Собственно, драматургия как литература театры не интересует. Им нужен материал для спектаклей. Отсюда — и пробиваются часто не самые талантливые. Тот же Матуковский — человек с большими локтями — пробился на сцену русского театра и рвется, закусив удила, дальше, в журнал «Неман», сам Луценко, не ахти какой грамотей, сочиняет инсценировку «Василия Теркина» (ко Дню Победы), а Аленке (талантливой и грамотной Аленке) показали кукиш с маслом.

И скучно, и грустно... Грустно, что каждый гребет под себя, — это бич нашего времени. Макаенок раньше еще что-то говорил, обещал, а сейчас и обещать перестал. Наверное, не хочет портить отношения с хитрым, умеющим обделывать свои дела Луценко и по-своему влиятельным Матуковским.

4 марта 1975 г.

Совещание писателей и критиков. Понаехала тьма-тьмущая народу. «Генералы» остановились в гостинице «Минск», остальные — в «Юбилейной». И вот — 27 февраля, десять утра. Зал оперного забит до отказа. Десятки людей

явились в надежде пройти без билета. Удалось немногим.

В зале попадались и знакомые лица. Каплер со своей — увы! — уже немолодой Друниной. Нилин, Кешоков, Оскоцкий... Ну, и наши, разумеется. Адамович и Брыль — рядом, — как будто одной веревочкой повязаны. Алена Василевич, Владимир Карпов, Алесь Савицкий... В президиуме — ненамного меньше, чем в зале. В первом ряду — сплошные «звезды» — седой Константин Симонов, маленький, черненький, с узко посаженными глазами Александр Чаковский, лысый (или выбритый) Николай Грибачев, какой-то бледный, невзрачный Михаил Алексеев... Говорят, приехали Виктор Астафьев и Валентин Распутин, но ни в зале, ни в президиуме я их не видел.

Доклад Машерова по-своему хорош. Длинен, правда, — час сорок... Но коротко говорить (вернее, читать) мы не умеем. Нам надо обо всем сказать и все охватить. Такова традиция или привычка, что, собственно, почти все равно.

Выступление Льва Якименко уже пожиже. Ни одной свежей мысли! Ну, а потом пошли речи, речи... Сорок с лишним речей! Я слышал немногие — надо было кому-то заниматься и «Неманом»... Но и те, которые слышал, не произвели большого впечатления. Василь Быков, Константин Симонов, Давид Кугультинов, Ничипор Пашкевич... Все говорят как будто умные вещи, говорят грамотно и здраво (впрочем, Быков и Пашкевич не говорили, а зачитывали заранее подготовленные тексты), а выйдешь из зала — и ничего не можешь вспомнить. Не речи — мыльные пузыри.

3 марта вечером возили гостей по заводам и институтам. Мне выпало представлять Генриха Гофмана, летчика, Героя Советского Союза, и украинского критика Виктора Беляева, редактора журнала «Украинское литературоведение», на автозаводе. Народу было много, слушали внимательно и уважительно. Словом, встреча прошла хорошо. В заключение дочь партизана Ольга Ипатова читала стихи — по-русски и по-белорусски.

Какое общее впечатление от совещания? Неопределенное очень. Зачем? Для чего? Почему? — эти вопросы остались без ответа. Грохнули деньги, а толку чуть.

— Впечатление такое, будто совещание и созывалось лишь для того, чтобы еще раз похвалить Константина Симонова и Александра Чаковского, — сказал Макаенок.

Не знаю, так это или не так, однако похвал в адрес этих «героев» действительно было больше, чем они заслуживают. Куда больше!

17 марта 1975 г.

У Аленки дела все еще шаткие. С одной стороны, явный успех. Все, кто читал первый вариант, хвалят.

Как-то телеграмма из Москвы, следом — другая: заказан телефонный разговор, ждите. Наутро, и правда, — звонок с киностудии имени Горького. Редактор и режиссер (некто Григорьев) взяли в ЦК ВЛКСМ пьесу «Площадь Победы», она им очень понравилась, и вот они ломают голову над тем, как бы ее экранизировать.

А еще немного спустя — письмо. Из редакции журнала «Театр». Пишет редакторша, которой поручено подготовить «Площадь Победы» к печати. Дескать, прочитала пьесу (оба варианта) и нахожусь под впечатлением... Хвалит,

советует взять за основу первый вариант, конкурсный, но кое-что внести в него и из второго, — что, кстати, Аленка уже и сделала. Монолог Простоквашина называет блистательным. Просит вместе с окончательным вариантом прислать хорошую фотографию. По ее мнению, а это уже второе, после А. Салынского, положительное мнение, у редколлегии пьеса возражений не встретит.

И здесь, в Минске, что-то прояснилось, Аленке дают и республиканскую премию в размере шестисот рублей. Таким образом, она дважды лауреат — республиканской и всесоюзной премий... Но пока ни один театр (ни один!) не взялся ставить пьесу. В свое время зашевелились было в Киеве и Ленинграде, но потом умолкли и молчат до сих пор. Видно, пьеса не понравилась. А может, испугались, что она не будет иметь успеха у зрителей. Трудно сказать.

Сегодня Аленка летит в Москву — на всесоюзное совещание молодых писателей. Попала она туда, опять же, благодаря конкурсу. Союз писателей и не думал ее посылать. Да в Союзе ее и не знает никто. Только после того, как пришла телеграмма из ЦК ВЛКСМ, здесь оформили дело, то есть пригласили в Союз и предложили заполнить документы. Но в Москве, наверное, и этого показалось мало. Опасаясь, что в Минске «зажмут» дело, ЦК обратился еще и в Союз писателей СССР. И вот в прошлую пятницу телеграмма: послать...

Аленка собрала почти все экземпляры своих пьес «Площадь Победы» и «Созвездия Гончих Псов» и везет с собой. Первую уже надо отдавать в журнал «Театр», а вторую — всем, кто заинтересуется, — ей важно послушать чужое

мнение.

19 марта 1975 г.

Трудный день. В одиннадцать утра — выступление на радиозаводе. Собралось человек тридцать. Все женщины. Кушали и слушали. Литература их, кажется, не интересует.

Потом — работа. И разметка, и чтение рукописей — все подоспело. А в два часа началось заседание шолоховского комитета. Председатель Иван Мележ, доложил план, стали обсуждать. Не решили одного — кто скажет основное слово о Шолохове на юбилейном вечере. По всему, делать это надо Ивану Мележу. Тот отказался, сославшись на то, что чувствует себя неважно, ложится в больницу. Другие (Иван Науменко, Алексей Кулаковский) тоже ни в какую: не тот, мол, уровень...

Иван Мележ назвал «Тихий Дон» библией... Когда-то это сравнение, только применительно к другой русской книге, употребил Шервуд Андерсен. Он так и писал: «Единственные в литературе «Карамазовы» — как Библия!» И — убедительно, ничего не скажешь. Во всяком случае, к «Братьям Карамазовым» это сравнение даже больше подходит, чем к «Тихому Дону».

На заседании произошел обычный и, я бы сказал, типичный инцидент. Коснувшись пятого номера «Немана», я сказал, что готовился этот номер долго, а получился слабым, скучноватым. Из прозы назвал повесть «Хэллоу, Джон!»

Анатолия Иванова. Информация была деловая, краткая. И все же кое-кого она задела. Сидевший рядом со мной Иван Науменко вскочил с места и раздраженно вскрикнул:

— Что вы не печатаете переводов с белорусского? Вы там смотрите, мы вам дадим!

— Кто это мы? — спросил я.

— Институт белорусской литературы Академии наук...

Так и хотелось заметить, что институт, в лице директора, берет на себя не свойственные ему полицейские (не милицейские, а именно полицейские) функции. Я с трудом, но сдержался, сказал только, что дискутировать на эту тему надо не здесь — в другом месте, и не сейчас, а в другое время.

Из союза опять побежал в редакцию подписать гонорарную ведомость. А вечером, вместе с Брониславом Спринчаном, отправился на встречу со студентами торгового техникума. Собралось немного, опять же человек тридцать с небольшим. Но встреча прошла хорошо. Когда мы кончили и стали прощаться, многие говорили, что этот вечер останется у них в памяти как маленький праздник.

22 марта 1975 г.

Ни тепло, ни холодно. Светает рано. Восходы удивительные! Небо у горизонта ярко-красное, потом просто красное, потом красно-желтое, зеленоватое и зеленое, и наконец голубое и синее. И на этом фоне — темные силуэты зданий, как бы пронзенные насквозь лучами света — в квартирах зажигаются первые огни...

Тишина. Только далеко-далеко шумят проходящие поезда. А больше ни звука. Все домашние спят, и кажется, — ты один, совсем один на свете, может быть, во всей Вселенной. Один — и нет никому и ничему до тебя дела. Живешь — хорошо, умрешь — тоже... да, тоже, в общем-то, хорошо. Ведь умереть так же естественно, как и родиться.

А вот тебе (именно тебе) до всего и до всех есть дело. Ты вобрал в себя весь мир, всю Вселенную и чувствуешь себя в ответе за этот мир и эту Вселенную. Это не эгоцентризм, нет! Это скорее та всечеловечность и всемирность, о которой в свое время говорил Достоевский и которая, собственно, делает человека человеком.

25 марта 1975 г.

Почти весь день в 107-м минском среднем ГПТУ. Макаенок, Алексеев, Кулаковский, Савеличев, Козлович, Спринчан, Янищиц... Со стороны профтехобразования — Макаенок, Соколовский, Карпова... Словом, народу хватало. Я уже не говорю о самих учащихся.

Сначала осмотрели выставку технического творчества. Потом переехали в училище и собрались за «круглым столом». Максимов открыл. Потом слово сказал Макаенок и информацию сделал Козлович — о том, что мы печатали... После Козловича выступали кто хотел. Говорили коротко — по пять-семь минут — и в общем по-деловому. Были и конкретные предложения, поднимались проблемы, ставились вопросы... Словом, нам, неманцам, есть над чем подумать.

Когда «круглый стол» кончился, директор повел нас знакомиться с училищем. А после знакомства начался «огонек». Учащиеся пели, танцевали, разыгрывали сценки из пьес Макаенка «Извините, пожалуйста» и «Левониха на орбите». Гости, со своей стороны, произносили речи и читали стихи. Макаенок прочитал монолог матери, потерявшей девятерых сыновей. Прочитал не очень выразительно, кстати сказать. Евгения Янищиц и Бронислав Спринчан читали свои стихи. Читали хорошо. Особенно Спринчан. Голос у него дай бог!

А потом... потом руксостав техобразования и гости, то есть мы, неманцы, были приглашены к директору училища. Здесь тоже был «круглый стол», но совсем иного рода. Коньяк, шампанское, конфеты, апельсины... После третьей

рюмки генерал Алексеев стал петь. Я слушал и думал с опаской: бедняга, а ну как рассыплется! Ведь рюмку держать и то не может — рука дрожит... Бронислав Спринчан вскочил и прочитал свой перевод стихотворения Геннадия Буравкина «Мини». Макаенок, бывший уже навеселе, подхватил стихи, как эстафету, и давай балагурить в прозе. Довольно откровенно и скабрезно... Максимов, в свое время пострадавший именно из-за выпивки (был прокурором республики, а стал... начальником книготорга) — Максимов, гляжу, нервно ерзает за столом. Мне тоже все уже поднадоело. Я встал и сказал, что все, на этом надо ставить точку. Максимов обрадовался: «Да, да!» — и первым вышел из-за стола.

Встреча прошла хорошо. Только коньяк и шампанское и портят впечатление. Впрочем, когда мы возвращались на автобусе в город, одна женщина (кажется, из училища) не переставая твердила:

— Спасибо, что приехали к нам... Эту встречу ребята будут помнить всю жизнь!..

27 марта 1975 г.

Елена воротилась из Москвы. Она там чувствовала себя как рыба в воде. Да и научилась кое-чему. По ее словам, семинарские занятия проходили на более высоком уровне, чем в Литинституте.

Пресса ее не особенно жаловала. В отчетах Ленкина фамилия даже не упоминалась. Зато «Комсомолка» (в передовой статье за 26 марта) выдала ей по заслугам, зачислив ее в первую десятку. И А. Салынский в интервью «Советской культуре» упомянул. Очень скромно, правда.

В газетах по-прежнему фигурирует «Площадь Победы». Но, как говорит Аленка, вторая пьеса — «Под созвездием Гончих Псов» — получила на семинаре более высокую оценку: в ней чувствуется уже рука настоящего мастера! Впрочем, наряду с этим в ней легко обнаруживаются и недостатки — традиционность формы и вторичность некоторых образов. Профессора Ветлугина, например.

Каковы реальные результаты всей этой шумихи — конкурса и семинара?.. Пока довольно скромные. Ленинградский малый театр драмы сообщил Министерству культуры СССР, что берет и будет ставить «Площадь Победы». Эту

пьесу (окончательный вариант) Аленка передала и в журнал «Театр». Вот и все пока. Здесь, в Минске, ничего не продвинулось. И Киев молчит. Но это не имеет значения. Теперь важно, чтобы «Театр» напечатал. Остальное приложится.

19 августа 1975 г.

Давненько не брал в руки этой записной книжки. Поездки в Югославию, а потом в Сибирь выбили из привычной колеи. Путешествия дают впечатления, но они вместе с тем отнимают время, которое чем дальше, тем дороже.

Поездку в Сибирь Валентина назвала грустной. И она, действительно, была такой. Прощание, прощание... С живыми и мертвыми. Впрочем, грустно и другое. Сибирь не только созидается, но и разрушается помаленьку. Городки, расположенные на железной дороге, кажется, стали еще грязнее и деревяннее. Дорог, как и раньше, мало. Снабжение отвратительное — даже туфель сносных в магазине не купишь. Зато тайга — сплошное великолепие. Особенно в начале июля, когда она вся в цвету. Недаром Воруй-город (так в Красноярске зовут огромный дачный поселок) теснит ее, врубается в дебри, норовит забраться повыше, к вершинам гор.

— Тех, кто внизу, через десять лет снесут, — там будет микрорайон, — а мы останемся!... — вот так рассуждают жители Воруй-города.

Здесь, дома, тоже грустно. Аленка как завлит Театра имени Янки Купалы чувствует себя не в своей тарелке. Наташка, Толька и Юлька уехали на море, в какую-то Ново-Алексеевку... Валентина болеет. Ко всем ее хворобам прибавилась еще одна — почечно-каменная болезнь. Только этого нам и не хватало! А тут еще Макаенок разбушевался, как Фантомас. Прет в журнал всякую чепуху, то, что не идет в других местах. То пьеса Матуковского, то записки Тимошенко, то киносценарий Шабалина и Ампилова, то пьеса Мирошниченко, то какая-то статья, где хвалят его, Макаенка... И все это вне очереди, вне плана, иначе авторы — его друзья и должностные лица — обидятся.

Вчера битых полтора часа сидели и гадали, когда дать пьесу Мирошниченко. Коли двенадцатый номер этого года занят киносценарием Шабалина и Ампилова (Кудинов измучился, пока привел его в божеский, грамотный вид), то я предложил дать пьесу в третьем номере будущего года. Макаенка это никак не устраивало. Как же — слишком долго ждать! И пришлось согласиться на второй. Хорошо еще, что не на первый!

— Хреновина получается, Василий Иванович! — напомнил я ему слова мужика из фильма о Чапаеве.

Но Макаенок на них никак не прореагировал. Возможно, решил, что к нему это не относится.

28 октября 1975 г.

Заседание редсовета издательства «Мастацкая літаратура». Рядом со мною сидит Янка Брыль. Улучив момент, шепчет на ухо:

— «Литгазета» отобрала на страницу подборку моих рассказов. Я читал врезку — там сказано, что полностью цикл будет напечатан в «Немане».

Я кивнул (об этом, то есть о публикации в «Литгазете», мы уже говорили по телефону) и в свою очередь сказал:

— Нам хотелось бы проиллюстрировать ваши рассказы, Иван Антоныч... Кто из графиков вам больше по душе?

— Я люблю Кашкуревича, — ответил Брыль и тут же добавил: — Но вы не говорите ему об этом. Закажите, пусть делает, но не говорите, что это я подсказал.

4 ноября 1975 г.

Вчера приехала жена Твардовского — Мария Илларионовна, — и мы втроем (Макаенок, Жиженко и я) ходили к ней в гостиницу «Минск».

Я почему-то ожидал увидеть пусть и пожилую, но высокую, со следами былой красоты женщину... Жену поэта! А перед нами предстала неполная, однако же и не худая старуха, совершенно седая, с обвислыми щеками, с бледными, почти совсем бесцветными глазами.

Поздоровались. Она пригласила проходить, садиться. Но в номере 254 оказалось всего два стула, поэтому ей самой и Жиженко пришлось сидеть на кровати. Мы передали ей корректуру переписки, вернули фотографии (она просила об этом), показали несколько раздобытых Шакинко снимков, чтобы получить ее одобрение на публикацию. Рассматривая незнакомые снимки, Мария Илларионовна вслух комментировала:

— Это Корнейчук и Грибачев... Этот, с Якубом Коласом, разве не публиковался?.. А здесь кто?.. Я что-то плохо вижу...

Я сказал, что в центре Александр Трифонович, справа Орест Верейский, а слева работники редакции газеты «Красноармейская правда».

— А Миронова среди них нет?

Я сказал, что Тимофея Васильевича Миронова, редактора «Красноармейской правды», а позже — газеты «Знамя Победы», на этом снимке нет. Мне довелось работать с ним (уже после войны), и я его хорошо знаю.

— Тогда и этот можно печатать...

Глянув на корректуру, Мария Илларионовна обратила внимание на заголовок: «Мой славный, дорогой друг»... Он показался ей несколько претенциозным.

— Вы поймите, Александр Трифонович, как и Михаил Васильевич, не терпели ничего претенциозного, никаких громких слов, фраз... Вспомните заголовки стихов Александра Трифоновна: «Про Данилу», «Еще про Данилу», «Про теленка»... А вы — «славный, дорогой»... Поставьте «Переписка двух поэтов» и все.

Согласились, хотя мне лично, да и Жиженко тоже, «переписка двух поэтов» совсем не нравилась. У нас было журнальнее.

Пришлось согласиться и с требованием насчет фотографии. Во вступительное слово, написанное самой Марией Илларионовной, мы вверстали фотографию молодого Твардовского. Она возразила: печатать надо или фотографии

обоих поэтов, то есть Твардовского и Исаковского, — или не печатать ни того, ни другого.

Во время разговоров (а они продолжались часа полтора) я наблюдал за гостьей. Простоволосая, одета очень просто — темно-синий костюм и такой же темно-синий жилет почти до колен... Чулки простые, дырявые — не успела

заштопать, а может, и не находила нужным штопать... Ноги больные, под чулками венозные узлы.

Вспомнился рассказ Евтушенко про Жаклин Кеннеди. Будучи у нее в гостях, он, Евтушенко, заглянул в ванную — помыть руки... Смотрит — висят заштопанные и постиранные чулки. Вернувшись, он будто бы воскликнул:

«Жаклин, вы штопаете чулки?!» Она смеясь ответила: «А вы что, не считаете меня за женщину?»

Впрочем, Мария Илларионовна во всех отношениях не Жаклин Кеннеди, и рассказ Евтушенко (может быть, и не совсем правдоподобный) пришел на память так, скорее некстати, чем кстати.

6 ноября 1975 г.

Встречал Твардовскую Аркадий Кулешов. Он же взял на себя устроить поездку гостьи в Хатынь и на Курган Славы. Но поездка не состоялась — не нашлось машины. Кулешов к Макаенку: «Организуй!» Мы могли бы «организовать». Однако 4 ноября выпал снег, ехать было скользко, и пришлось отказаться. И билет на поезд Кулешов сначала вызвался купить сам, а потом видит, что это сделать нелегко, переложил на Макаенка, Марии Илларионовне нужен был так называемый СВ, а места в этом вагоне все были забронированы, и нам пришлось обращаться к Саше Приходько, помощнику Сурганова. Тот все обделал за пять минут. Это было четвертого. А пятого мы с Макаенком повезли билет в гостиницу. Тот же номер, те же стулья... Мария Илларионовна встретила, приветила. Макаенок передал ей билет, она поблагодарила, спросила, сколько он стоит, достала из сумочки двадцатипятирублевую бумажку. Макаенок порылся у себя в кошельке и протянул ей семь рублей сдачи.

— Подарков накупила... Так уж принято! Вот это дочерям, а это себе... — Она показала на красивые плетеные корзиночки — конфетницы и хлебницы, лежавшие на кровати. Перед нашим приходом Мария Илларионовна старалась

упаковать их, всунуть одну в другую, но это ей не удалось.

Я опять сидел против нее, смотрел на нее, и в этот раз она показалась мне доброй, славной, симпатичной старухой. Наверное, в молодости она была если не красивой, то привлекательной. Иначе чем же объяснить, что поэт Твардовский, пусть не певец любви, но все же поэт, настоящий поэт, влюбился в нее и навсегда связал с нею свою жизнь и свою судьбу.

Разговор все время вертелся вокруг писем, статей и очерков, публиковавшихся в газете «Красноармейская правда», воспоминаний, которые она собрала и которые предстоит еще собрать.

Когда ехали в гостиницу, Макаенок рассказал (со слов Аркадия Кулешова), что ее дочка, Ольга Александровна, написала и распространила в зарубежной печати статью, в которой отмежевывает Твардовского от Солженицына. Статья вызвана тем, что Солженицын стал спекулировать своими связями с Твардовским и зачислил его чуть ли не в свои единомышленники.

Мать одобряет поступок дочери.

Я спросил, сколько экземпляров «Немана» ей выслать. Она сказала, что лучше всего десять оттисков и три журнальные книжки. Этого вполне хватит.

— Получается чертова дюжина!

— А мне как раз нравится эта цифра! — с улыбкой заметила Мария Илларионовна.

Потом опять коснулись Александра Трифоновича, его стихов, прозы. Коснулись вот почему. Мария Илларионовна привезла два экземпляра книги, в которую входит проза Твардовского. Один она подарила Аркадию Кулешову, второй — Макаенку. Смущенно глядя на меня, сказала:

— А вы напишите мне свой адрес, я вам вышлю из Москвы...

Я написал на листе, вырванном из блокнота, и подал ей. Мария Илларионовна спрятала листок в сумочку.

Потом я спросил, знает ли она о форуме в Загребе, состоявшемся в мае этого года. Оказалось, не знает. Я в двух словах передал, что это был за форум, между прочим заметил, что с докладом о Твардовском выступал профессор Сорбонны некто Леон Робель, который провел мысль, что при жизни Твардовский не пользовался у нас в Советском Союзе достаточной популярностью. Я возразил ему, привел доказательства.

— Как же! — подхватила Мария Илларионовна. — Александра Трифоновича очень любили. Знали бы вы, сколько мы получали писем в последние десять лет его жизни. Успевали отвечать только на каждое двадцатое письмо. И какие теплые, сердечные, задушевные письма! — И вдруг заплакала. То была бодра, даже весела, а тут вдруг заплакала.

Мы поспешили перевести разговор на другую тему. Я сказал, что, может, все- таки оставить портрет Александра Трифоновича. А портрет Михаила Васильевича мы дадим потом, во втором номере. Мария Илларионовна ни в какую.

— А что подумают мои знакомые москвичи?

— А вы им скажите, что в «Немане» сидят такие вахлаки... И что вы здесь ни при чем.

Она добродушно улыбнулась:

— Не поверят! Прежде чем предложить вам эти письма, я спрашивала у знакомых, что это за журнал — «Неман»... И все дали мне самую положительную характеристику. Хороший, серьезный, популярный... Так что не поверят! Скажут, это я настояла.

Мы распрощались и вышли.

9 ноября 1975 г.

К хронике Валентина Катаева «Кладбище в Скулянах» можно было бы поставить подзаголовок: «Сто лет служения царю и отечеству»... Книга производит странное впечатление. Все хорошо, все верно. Автор задался целью напомнить русским о России — и достиг цели. Когда читаешь эпизод у Царьградских ворот, на память приходит Достоевский: «Константинополь рано или поздно, а должен быть наш!» Вместе с тем в душе остается осадок, замешенный на горечи и досаде. Ну ладно, вы, господа хорошие, то есть не вы, а ваши предки заботились о славе России, о ее целостности, чести и достоинстве, спасибо вам за это... А где же в это время были мы? Мои предки? Мы, что ж, сидели на печи и лаптем щи хлебали? И еще... В 1937 году тот же Валентин Катаев писал: «Я — сын трудового народа...» А сейчас пишут, что он сын потомственных дворян и потомственных же священнослужителей...

18 ноября 1975 г.

Вчера Макаенок предложил:

— Поедем на дачу. Посмотришь.

Поехали. Взяли с собой Бронислава Спринчана. Вот и сосняк, потом дачный поселок, в котором довольно удобно разместились писатели, актеры и прочие избранные мира сего. Одни из них нажили капиталы трудом, другие талантом, третьи... третьи бог знает чем. Непривычно, странно было видеть пустое место там, где некогда стояла двухэтажная дача из дуба, заметно выделявшаяся на общем фоне. Зато рядом, в глубине сада, где росли чудесные яблони, сейчас поднялся... мало сказать — домина, каких поискать... Поднялась настоящая крепость!

Оля, шофер машины, закрепленной за редакцией «Немана», так и сказала:

— Крепость!

Кирпичные стены полуметровой толщины, крыша под оцинкованным железом, окна, похожие на бойницы, тяжелые двери... Внутренняя планировка только наметилась: наверху — кабинет, обращенный окном к сосновому лесу, и спальня — окном на юг, на солнце. Внизу — зала, как сейчас говорят, просторная, хоть волков гоняй, и еще какие-то помещения. Печь будет обогревать и первый, и второй этажи. Да это не просто дача — это крепость, замок в стиле века, тяжеловесный и помпезный, с претензией не столько на удобства, сколько на роскошь. Когда мы втроем поднялись на второй этаж — по лестнице-времянке, — я сказал:

— Какие же пьесы, Андрей, ты должен писать в этом дворце!

Макаенок нахмурился:

— Здесь я буду не писать, а читать пьесы. Писать поздно. Склероз начинается.

3 декабря 1975 г.

Вчера звонок.

— Где Макаенок? — спрашивает Кудравец.

— В Гомеле. А кому он понадобился?

— Марцелев приглашает...

Кладу трубку. Я догадываюсь, зачем понадобился Макаенок, и сижу у телефона. Жду, когда к Марцелеву позовут меня. И правда, позвали.

— Георгий Леонтьевич, если Макаенка нет, Марцелев просит прийти вас.

Одеваюсь, иду. В здании ЦК стою в ожидании, когда спустится лифт. Вдруг подходит Александр Тимофеевич Короткевич.

— Как живется? Как работается?

Говорю, что по-всякому бывает. Иногда и трудненько. Как сейчас, например.

— Что, переписку Твардовского с Исаковским захотели опубликовать? — смеется.

Поднимаемся на четвертый этаж. Вхожу к Кудравцу.

— Насчет переписки? — спрашиваю.

— Не знаю, — пожимает плечами.

Вот тебе раз! Зав. отделом науки ЦК знает, а работник отдела культуры не знает... Ну да бог с ним. Предположим, что и не знает. Идем к Марцелеву. Станислав Викторович подает руку, показывает на стул:

— Садитесь!

Сажусь.

— Плохой подарок вы делаете съезду! — с места в карьер. И тут же, не дав мне рта раскрыть: — Почему редакция журнала «Наш современник» отказалась печатать письма Твардовского и Исаковского?

— Я впервые слышу об этом... По имеющимся у меня сведениям, Мария Илларионовна, жена Твардовского, никуда, кроме «Немана», не предлагала эти письма.

— Ну, это мы уточним... Надо перенести переписку на послесъездовские номера. Ну, скажем, на четвертый. Сейчас она просто не ко времени.

Я стал возражать, говоря, что Твардовский — это такая фигура, которая всегда ко времени, сказал о борьбе, которая ведется вокруг его имени, вспомнил и о письме Ольги Александровны, дочери поэта...

— Что за письмо? — спросил Марцелев.

Пришлось объяснить, пересказать содержание. Кстати, накануне у нас в редакции был Борисов (Рожков) и подтвердил, что письмо, действительно, существует, оно было опубликовано в западной коммунистической печати.

— Все равно... Надо перенести... Не снять, а перенести... И сделаете это вы сами, редакция...

— Что ж, надо так надо.

— Макаенку можете передать наш разговор. Жене Твардовского не звоните, пусть это сделает Макаенок. Вернется из Гомеля, мы еще с ним поговорим. — И показал корректуру первого номера журнала «Неман»: — Вот ваши грехи!

Я попросил:

— Может, я заберу... Нам же надо работать над номером, переверстывать.

— Не-ет, это пусть полежит у нас!

...Что ж, не привыкать. Как только среагирует на это Мария Илларионовна?

И что скажут (а не скажут, так подумают) те читатели и почитатели Твардовского, которым мы в двенадцатом номере сообщили о предстоящей публикации? И что вообще значит вся эта история? У меня все время такое чувство, как будто в спину и в лицо (когда как) дует знобящий ветерок тридцать седьмого года...

8—15 декабря 1975 г.

Звонит Макаенок. Рассказываю ему, как все было. Взрывается:

— Я пойду... Я откажусь... Я не хочу быть главным редактором... Не хочу!

Когда успокоился, стали судить-рядить. Вспоминаю, что кое-что важное я не сказал Марцелеву, — не сказал, в частности, что в двенадцатом номере мы сообщили о предстоящей публикации... Макаенок хватается за эту мысль и решает идти в ЦК, в самые высшие инстанции.

* * *

У кого он побывал — не знаю. Из разговоров ясно только, что все на нашей стороне. Даже Марцелев колеблется: а не хватил ли, дескать, через край?! Но решать никто не хочет, то есть, попросту говоря, никто не хочет брать на

себя ответственность. Вот придет А. Т. К. — он и решит, и возьмет. Во всяком случае, у Макаенка нет никаких сомнений на этот счет.

Ждем день. Ждем второй. Ждем третий. Наконец приезжает А. Т. К. (он ездил зачем-то в Индию), и ему немедленно (через Шабалина) передают корректурные оттиски переписки Твардовского и Исаковского. Дело было в прошлую пятницу. Когда я уходил домой, Макаенок сказал:

— Я тебе позвоню... завтра...

И правда, позавчера, в субботу, раздается звонок. Беру трубку. Голос у Макаенка мрачноватый. Значит, ничего не выходит.

— Как настроение? Светлое, как этот день? А у меня хуже некуда... А. Т. К. прочитал и говорит, что надо ехать в Москву — к Маркову, Озерову и Шауро.

Только они могут дать санкцию. Без них нельзя.

— И как же теперь?

— Надо ехать. В воскресенье поеду, чтобы в понедельник побывать и в Союзе, и в ЦК, если понадобится. Из Москвы, как только все решится, я тебе позвоню.

* * *

Тогда же, в субботу, часа два или три спустя, — новый звонок:

— Я тут думал, думал... Нет смысла в воскресенье ехать. Дело в том, что в понедельник начинается съезд писателей Российской Федерации, значит, все они — и Марков, и Озеров, и Шауро — будут на съезде. К ним просто-напросто не подступишься. Ехать надо — мне или тебе — позже, числа семнадцатого- восемнадцатого, когда они освободятся. А сейчас бесполезно.

— А зачем ехать? Позвони Маркову или Озерову, — вопрос настолько простой, что его можно решить и по телефону. Ты — Маркову, а А. Т. К. пусть позвонит Шауро. Ему это еще проще.

— А что? Это идея! Завтра же свяжусь с Озеровым. Телефон (новый телефон) у Шамякина есть. А потом я позвоню тебе, расскажу, как и что.

* * *

Сейчас понедельник. Утро. Звонка нет и нет. Боюсь, что его и не будет.

17 декабря 1975 г.

Звонил — и не дозвонился. Ни до Маркова, ни до Озерова. Значит, надо ехать. Мария Илларионовна прислала письмо на имя Жиженко — уточняет некоторые детали, содержащиеся в переписке. Спрашивает, почему задерживается корректура второго номера.

Макаенок предложил поехать мне. Я отказался. Во-первых, это требует денег, которых у меня нет. Во-вторых, и до Маркова, и до Шауро сам Макаенок «дойдет» скорее, чем я. И наконец, в-третьих, 4 января мне предстоит поездка на пленум по фантастике и приключениям. А зачем же — два раза подряд! Накладно во всех отношениях!

19 декабря 1975 г.

Макаенок тянет время. Вчера поздно вечером звонит: так и так, дескать, встречался с самим, то есть с Машеровым, и все равно ничего не выходит. Нужна санкция Москвы.

Мотивы? Да очень простые! Переписка двух больших русских поэтов печатается где-то в Минске... Почему? Столичные журналы отказались печатать, да? А если отказались, то, опять же, — почему?

Вчера же, только не вечером, а днем, в редакции у нас был Ан. Гречаников. Посидели, потолковали... И в разговоре вдруг выяснилось, что сделка-то с Мирошниченко заключена выгодная. Выгодная для нас, белорусов. Дело в том, что мы-то печатаем одну пьесу (самого Мирошниченко), а журнал «Театр» (все тот же Мирошниченко) — две сразу: пьесу Макаенка и пьесу Шамякина! Вот как! Не продешевили — и то хорошо!

* * *

Оказалось, с Машеровым разговаривал не сам Макаенок, а А. Т. К. Он-то и передал мнение Машерова насчет переписки.

25 декабря 1975 г.

Макаенок съездил-таки в Москву. Разговаривал с Марковым, Верченко и Долговым, работником сектора литературы ЦК КПСС. Все одобряют и поддерживают. Марков будто бы сказал:

— Мы же вас печатаем, почему вам не печатать нас?

В тот же день Макаенок позвонил мне. Попросил связаться с Марцелевым и сказать, что все улажено, будем печатать. Я так и сделал, то есть взял и позвонил, полагая, что этого будет достаточно. Но в ответ слышу:

— Знаю... Я тоже разговаривал с Долговым... Странно, но мне он говорил другое... Я не против, нет, но — давайте еще подождем и подумаем...

Через день является сам Макаенок. Договариваемся печатать с третьего номера. Звонит все тому же Марцелеву. Однако тот... тот и не против и... против. «Погодите... Не спешите... Давайте еще подумаем и посоветуемся...» С кем? Неизвестно. Между прочим, Макаенок ехал из Москвы в одном вагоне с Шауро. Само собой разумеется, рассказал ему историю с публикацией. Шауро подумал, подумал и говорит: «А зачем вам печатать эту переписку? Зачем вообще ее печатать?»

Вот тебе раз!

Я посоветовал Макаенку:

— Позвони Маркову... Попроси обратиться к кому-либо через голову Шауро... — Но Макаенок только «посмотрел лукаво и головою покачал».

26 декабря 1975 г.

Только что позвонил Макаенок. И — сразу, без предисловий:

— Хочу сообщить тебе пренеприятное известие... Так, кажется, у классика? Так вот, пять минут назад состоялся телефонный разговор с одним ответственным товарищем...

— С Марцелевым? — спрашиваю.

— Да, с Марцелевым... И этот ответственный товарищ в самой категорической форме заявил, что переписку Твардовского и Исаковского надо... не отложить, нет, — снять... навсегда снять... Снять, выкинуть и забыть...

...Что ж, по крайней мере, все ясно.

30 декабря 1975 г.

Наташка принесла от Кудравцов «Раковый корпус» А. Солженицына. Кудравцам дал почитать эту книгу Мих. Шимановский, собкор «Известий». А где тот взял, одному аллаху известно.

На книге — надпись: «Дорогому Эдику в память наших встреч в Сан-Франциско X—5—70 от Лёки и Иры». Кто такие Лёка и Ира? Какое отношение они имеют к Эдику, а сей последний — к Мих. Шимановскому?

Впрочем, все это праздные вопросы, хотя они и приходят в голову, когда листаешь книгу. Главное же — сама книга, «повесть в двух частях», как указывается в подзаголовке, ставшая своего рода притчей во языцех.

Первой прочитала Наташка. Потом ухватились Валентина и Аленка, но Аленка до конца не дочитала — времени было в обрез. Я прочитал три куска (страниц по пятьдесят) — в начале, в середине и в конце. В общем мнения сошлись: Солженицын спешил, многое не продумал, к тому же его толкала под руку злоба (или озлобленность, что, в сущности, все равно), и повесть получилась неряшливой, поверхностной и в конечном счете, так сказать, маловысокохудожественной. Непонятно, как Твардовский принял, пусть и с оговорками, такую повесть! Говорят, Солженицыну предлагали сократить несколько особенно злопыхательских абзацев — он наотрез отказался, — и дело расстроилось. Но мне кажется, никакие сокращения эту повесть не спасут. В раскрытии этой темы нужны объективность, трезвый взгляд на вещи, то есть нужны качества, которых нет и быть не может у Солженицына. В этом вся беда.

* * *

Макаенок опять ходил в ЦК. Звонит оттуда — возбужденный, радостный:

— Наконец-то пробил!.. Не расходитесь, я сейчас буду, все расскажу...

Скоро является. Оказалось, был у А. Т. К., и тот принял вот уж поистине Соломоново решение: договорился с Вадимом Кожевниковым, чтобы тот напечатал переписку Твардовского и Исаковского, а мы... перепечатаем. Таким образом, в «Знамени» переписка пойдет в 4—5—6 номерах, в «Немане» же — 5—6—7... Мы так и ахнули. И это называется — пробил, одержал победу... Если это победа, то что такое поражение?

31 декабря 1975 г.

...Первый номер «Немана» печатается тиражом 126 000 экз. А начиная со второго номера, тираж устанавливается в 100 000 экз... Это значит, что ликвидируется вся или почти вся розница.

* * *

Год прошел — трудный год! На нас давили со всех сторон. Некоторые товарищи из ЦК (Парахневич, Кудравец) требовали, чтобы мы больше давали переводов с белорусского. Впрочем, после того, как мы дали рассказы Парахневича, последний успокоился. Макаенок со своей стороны проталкивал всякую серость, руководствуясь приятельскими и всякими иными соображениями. Когда подумаешь, какой чепухой мы потчевали читателя, — стыдно и горько становится. Но — ничего — перетерпим-перетрем, как говаривал Василий Теркин.

Поездка в Москву.

5 января 1976 г.

Приехал утром. Остановился в гостинице «Москва», где для меня был забронирован номер.

Двенадцать часов. Звоню в журнал «Знамя». Никого... Наконец созваниваюсь с ответственным секретарем, узнаю, что все дела, связанные с публикацией переписки Твардовского и Исаковского, Кожевников поручил своему заместителю Валентину Осиповичу Осипову. «Но с Твардовскими утрясайте сами», — передал ответственный секретарь слова главного. Я хотел было уже положить трубку, как вдруг услыхал:

— Одну минутку... Кажется, это Вадим Михайлович... Сейчас он сам с вами поговорит...

Через минуту трубку взял Кожевников. Да, это хорошо, что переписку предложили журналу «Знамя», они будут печатать, что касается деталей, то о них следует поговорить при встрече. Приходите к двум — будет Осипов, вот с ним и обговорим все, и условимся обо всем.

Я завожу разговор об условиях публикации. Если «Знамя» опубликует всю переписку, то «Неман» окажется в глупейшем положении: у читателей сложится впечатление, что мы просто-напросто перепечатали, причем перепечатали неизвестно зачем и почему. Кожевников согласен — согласен, как я предлагаю, опубликовать часть переписки (примерно две трети), с тем чтобы мы опубликовали всю переписку, без каких-либо изъятий.

— А с Твардовскими все утрясайте сами, — снова напоминает Кожевников.

Два часа. Пушкинская площадь, Тверской бульвар... Вот и редакция журнала «Знамя». В коридорах мебель, какие-то доски — ремонт в полном разгаре. Поднимаюсь на второй этаж. Из кабинета ответственного секретаря попадаю сразу к Осипову. Молодой, лет под сорок, сдержанный. Мне показалось, что в нем есть что-то от комсомольского работника. Правильного работника. Этот знает, что надо, а чего не надо печатать, подумалось мне. Но и Осипов, при всей своей сдержанности, не может скрыть удовлетворения тем, что переписка попала в «Знамя». Как я понял из разговора, прозы нет, публицистика поневоле однообразна... Переписка — это тот «гвоздь», который укрепит престиж журнала, поднимет его в глазах читателя.

Снова завожу речь о том, чтобы «Знамя» опубликовало лишь часть переписки. Осипов соглашается. А немного спустя, когда приходит сам Кожевников, обговариваем и некоторые детали. В частности, я прошу, чтобы «Знамя» хотя

бы одной фразой отметило, что полностью переписка печатается в «Немане». Кожевников предлагает вариант: они, знаменцы, закажут послесловие кому-либо из поэтов... ну, скажем, Николаю Тихонову, и тот отметит, подчеркнув при этом связи обоих поэтов с Белоруссией, с белорусской литературой. Когда Кожевников ушел — готовиться к какому-то докладу, — Осипов поинтересовался, как мы будем платить за переписку. Я сказал, что Марии Илларионовне, вдове Твардовского, за вступление заплатим 200 рублей аккордно, за текст писем Твардовского по 225 руб. за лист — она, как наследница, получит, по новому положению, 38 проц. от этой суммы. За письма Исаковского, естественно, получит вдова Исаковского. Осипов попросил ответственного секретаря записать все эти цифры. Возвращался в гостиницу пешком. По пути зашел на телеграф и позвонил Аленке, сказал, где остановился, в каком номере. А из гостиницы — и Твардовским. Марии Илларионовны дома не оказалось. К телефону подошла Ольга Александровна, дочь поэта. Она сказала, что мать будет завтра и что звонить ей лучше с часу до четырех-пяти.

6 января 1975 г.

С утра в Малом зале ЦДЛ собрался Совет по приключенческой и научно-фантастической литературе. Пришлось выступить и мне. Как только объявили перерыв, поспешили в гостиницу. Набираю номер. Жду. Трубку берет внук Твар

довского. Прошу позвать бабушку. И — первый вопрос:

— Что случилось? Что могли найти в переписке?

Говорю, что по телефону обо всем не расскажешь, тут целая Одиссея, и договариваюсь о встрече. Мария Илларионовна долго объясняет, как найти их квартиру. Я записал основные координаты, быстро оделся и вышел.

Красная площадь, гостиница «Россия», дом на Котельнической набережной. Высотный дом, неуклюжий и тяжеловесный, типичный памятник своему времени... Вхожу во двор левого крыла, поднимаюсь в лифте на третий этаж, нажимаю на кнопку звонка 125-й квартиры. Открывает Мария Илларионовна.

— А-а, проходите... — улыбается гостеприимно.

В прихожей раздеваюсь, прохожу в кабинет, довольно просторный, обставленный небогатой мебелью, которая показалась мне старомодной. Письменный стол, мягкий диван, мягкое кресло, «кофейный» столик посередине кабинета, книжная полка во всю стену... Вот и все.

Сначала разговор идет о посторонних делах. Мария Илларионовна присаживается на диване и отвечает на мои скупые вопросы. Да, это и есть кабинет Александра Трифоновича. Впрочем, он не любил этого дома и этой квартиры и

бывал здесь мало, лишь когда задерживался в Москве по случаю собрания, заседания или еще какого-нибудь дела. А так больше жил, да и работал, на даче, это километрах в тридцати от Москвы.

— Здесь ему и погулять-то негде было, — мельком замечает Ольга Александровна, входя в кабинет и спрашивая, что нам приготовить — чай или кофе.

Мы переходим к «кофейному» столику. Подбегает шестилетний Андрей, внук поэта, и сует нам — бабушке и мне — конфеты с елки. Мария Илларионовна замечает, что это ему подарили в Кремлевском Дворце съездов. «Можно сказать, от себя отрывает!» — улыбается она. Ольга Александровна подает кофе, коржики, ватрушки, вазу с конфетами.

— Сами пекли?— спрашиваю, показывая на ватрушки.

— Сама, — кивает Мария Илларионовна и немного погодя наконец приступает к главному: — Так что же случилось? Что помешало публикации переписки?

Объясняю — коротко — все по порядку. Какие возникли сомнения (переписка двух больших русских поэтов никого не заинтересовала в Москве, поэтому и печатается в Минске), как Макаенок ездил в Москву, словом, все как было, упуская лишь некоторые подробности, совсем не существенные.

— Я так и знала! — улыбается Мария Илларионовна.

— А я что говорила? — вступает в разговор и Ольга Александровна.

Потом я перехожу к самому трудному, то есть к знаменскому варианту. Перед тем как изложить суть дела, замечаю, что этот вариант представляется мне вполне приемлемым, даже, может быть, выгодным. Журнал «Знамя» опубликует две трети переписки, а «Неман» — полностью. С Кожевниковым мы уже переговорили, он согласен.

И тут, замечаю, Мария Илларионовна меняется в лице, становится сухой, мне показалось, что на глаза у нее навернулись слезы. Не дав мне досказать, она возмущенно произносит:

— Кожевников... Этот аморальный тип! — Она сделала паузу, точно хотела перевести дух, и продолжала: — И он... он будет печатать письма Александра Трифоновича! Нет, этого я не допущу! Из уважения к памяти Твардовского и... из чувства собственного достоинства! — Она нервно встала, прошлась и снова подсела к столику.

Наступила неловкая пауза. Я сидел, ошарашенный, и не знал, что сказать. Дело принимало скверный оборот. Молчание нарушила Ольга Александровна.

— И малограмотный к тому же! — мягко, с улыбкой сказала она, имея в виду Кожевникова. — Знаете, — глянула на меня, — он когда-то подарил папе свою книжку с такой надписью: «Саше Твордовскому...»

Спрашивать, в чем выразилась аморальность Кожевникова (обвинение слишком серьезное), было неудобно. Поэтому я решил перевести разговор в другое русло. Мол, Кожевниковы приходят и уходят, а журналы остаются. Да, в конце концов, главное в данном случае — опубликовать письма, представляющие огромный общественный интерес, а где, в каком журнале — разве так важно?.. Я думал иначе, говорил не то, что думал, поэтому, наверное, мои слова и казались неубедительными. Во всяком случае, мне самому они казались неубедительными.

— Когда Александр Трифонович ушел из «Нового мира»... а потом когда заболел... За все время, представляете, Кожевников ни разу ему не позвонил, ни разу не поинтересовался, как он, что с ним... И вдруг — будет печатать! Нет, я на это не соглашусь! В конце концов, Твардовского еще знают и уважают, и я не сомневаюсь, что найдется журнал кроме «Знамени», который опубликует переписку.

В самом начале, когда речь зашла о даче, я заметил: «Тридцать километров — далековато! Мария Илларионовна улыбнулась: «Не так уж и далеко. Даже от Переделкино... Во всяком случае, Фадеев ходил к нам пешком!» Фадеев ходил, а Кожевников даже не позвонил... Впрочем, дело, наверное, не в этом. Дело в чем-то другом, что лежит глубже и о чем я могу только догадываться. Ясно одно: мы оказываем Твардовским медвежью услугу, ставим их в неловкое положение.

Ольга Александровна наливает нам еще по чашке кофе. Пьем, продолжаем разговаривать, но разговор уже не клеится. Мария Илларионовна разволновалась, расстроилась... «Кожевников и Твардовский... Боже мой!»

— Кстати, Александр Трифонович когда-то помогал ему, — говорит она, как бы вспоминая. — Когда Кожевников написал повесть «Март — апрель», Александр Трифонович ему сказал: «Вот, Вадим, твоя дорога, пиши в этом роде!»

Кожевников не послушался... И вот... — Она не договорила. Взяла чашку с кофе и отпила глоток. — У меня хранятся его письма, там все есть...

Не знаю, по какому поводу (возможно, это и не относилось непосредственно к Кожевникову), но я сказал, цитируя кого-то из классиков:

— Дурной человек не может быть хорошим писателем...

Ольга Александровна вдруг встрепенулась и даже, кажется, просияла вся:

— Это любимые папины слова... Он часто повторял их, когда разговаривал с писателями... Он был убежден, что это именно так, что плохой человек не может стать... никогда не станет хорошим писателем...

Я попросил не спешить с окончательным ответом и стал собираться. Ольга Александровна поддержала меня: «Да, мама, ты успокойся, подумай...» Условились, что они еще посоветуются с Валентиной Александровной, старшей

дочерью поэта, а потом уже скажут свое окончательное решение. Я должен буду позвонить им через два дня, в пятницу.

8 января 1976 г.

Заседания, заседания... Нельзя сказать, чтобы они были совсем пустыми. Космонавты Шаталов и Гречко, академик Зельдович, писатель Казанцев — все это запомнилось. Но я разрывался на части, и это отвлекало.

В среду сбежал с заседания, чтобы побывать в музее Достоевского, о чем давно мечтал. Ходил, бродил, всматривался в экспонаты и испытывал странное чувство. Человек был бедным и остался бедным. Даже в музее он выглядит бедным. И эти низкие потолки... Кажется, они давят, давят, точно хотят навести на мысль о той же бедности. И ручка... Обыкновенная школьная ручка со стальным пером, которой были написаны «Братья Карамазовы»!

Потом позвонила Аленка, усталая, забегавшаяся. Москва есть Москва... Устроилась в отдельном номере при общежитии Литинститута. Успела побывать у Салынского и в Министерстве культуры. Здесь ее принимают более приветливо, чем в Минске. Салынский твердо решил печатать одну из ее пьес. Не решил только, какую именно — «Площадь Победы» или «Созвездие». Будучи рационалистом, он считает, что надо печатать «Созвездие». Эта пьеса может привлечь провинцию и дать автору материальный достаток. А имея достаток, то есть деньги, он, автор, может целиком отдаться творчеству.

Решился вопрос и с поездкой на семинар в Ялту. В Минске на Аленку всем было начхать. Ее никто и не вспомнил. Котировались такие фигуры, как Делендик, Петрашкевич, Василевский... Салынский позвонил Шамякину — сразу, прямо из кабинета журнала «Театр» — и сказал свое слово. Салынского поддержало и Министерство культуры. Там даже как будто бы сказали, что, если потребуется, министерство выделит лишнее место — специально для Елены Поповой.Что возьмет «Театр» — «Площадь» или «Созвездие», — Салынский скажет в понедельник. Значит, Аленке торчать здесь еще пять дней. Я посоветовал ей не терять времени даром и съездить в Ленинград, поговорить с режиссером Падвой, что ей, кстати, советовали и в Министерстве культуры. С этим намерением — съездить к Падве — она и ушла от меня.

Аленка еще была у меня, когда раздался звонок из редакции журнала «Знамя». Звонил Валентин Осипов.

— Как с Твардовскими?

Я сказал, что еще ничего не решено. Буду звонить завтра, то есть в пятницу, и они скажут свое окончательное решение. И тут прорвалось... Я и раньше, в первый день, почувствовал, что редакция «Знамени» серьезно заинтересовалась перепиской. Но я не думал, что Кожевников как главред примет такие крутые меры.

— Когда будете разговаривать с Твардовскими, передайте им, что в ЦК

КПСС считают, что переписка должна быть опубликована именно в «Знамени». Журнал «Новый мир» для этого не годится, «Дружба народов» тоже... Остальные журналы, как вы понимаете, рангом ниже — они республиканские. Таково мнение вашего земляка... белоруса...

— У нас тут земляков много! — роняю в трубку.

— Шауры, — уточняет Осипов. — Таково мнение также Беляева и... — Он назвал третью фамилию, но я не расслышал, а переспрашивать не стал. Да дело и не в фамилиях. Главное — все согласовано и утрясено на высшем уровне. Кожевников, должно быть, почувствовал, какой материал приплыл ему в руки, и решил удержать его, опубликовать в своем журнале во что бы то ни стало.

— Хорошо, передам, — вздыхаю в трубку.

— Только не называйте фамилий, пожалуйста. Фамилии Твардовским знать не обязательно. И еще — передайте, что в «Знамени» обсуждали вопрос об оплате. Скажите, что мы изыщем возможности, лишь бы заплатить и самой вдове за вступление, и всем наследникам по высшей ставке.

— И это передам, — говорю.

— Ну, держите меня в курсе. И — заходите! — роняет на прощанье Осипов.

Голос бодрый, уверенный. Они в «Знамени» все взвесили, прикинули и решили. Даже вдова Исаковского подготовлена — она, разумеется, рада и счастлива... Дело за немногим — добиться (именно добиться) согласия Твардовских. И Кожевников, и тем более Осипов, наверно, уверены, что «уломать» вдову и дочерей поэта не так уж трудно. Сыграет свою роль авторитет ЦК КПСС, да и деньги... деньги ...

15 января 1976 г.

Увы, все сложнее, чем казалось Макаенку, Кузьмину и Кожевникову. На другой день я позвонил Ольге Александровне, чтобы договориться о встрече. Мне хотелось передать ей то, что просил передать Осипов. Хорошо, она попросит бабушку (мать мужа) посидеть с Андреем и выйдет. С Андреем? Андрей что-то прихворнул, его выпускать нельзя. В моем распоряжении оставалось полтора часа. Вышел на Красную площадь, потолкался в публике возле Мавзолея, сходил в собор Василия Блаженного и наконец опять решил позвонить, напомнить. Телефон-автомат на улице Степана Разина как раз был свободен.

— К сожалению, не могу... Бабушке звонила — нет дома... Наверно, куда-то ушла...

— Хорошо. В таком случае выслушайте меня по телефону. Заместитель главного редактора журнала «Знамя» Осипов просил передать вам следующее... — И я коротко, в двух словах, пересказал вчерашний разговор с Осиповым. Фамилий, разумеется, не называл, но сказал, что вопрос, связанный с публикацией переписки, насколько я понял, обсуждался в отделе культуры ЦК КПСС. — Поймите меня правильно: я не хочу оказывать на вас давления, боже упаси, я просто передаю то, что меня просили передать, и не больше.

— Я понимаю, — слышу в трубке голос Ольги Александровны.

— И еще... Я считаю это делом третьестепенным, даже, может быть, десятистепенным... Но, опять же, меня просили поставить вас в известность... Речь идет об оплате... В редакции журнала «Знамя» обсуждали этот вопрос и решили дать Марии Илларионовне за вступление и всем наследникам за письма высшую ставку, какую они только могут дать.

— Ну, это дело даже не десятистепенное, а тысячестепенное, — прерывает меня Ольга Александровна. — Да, тысячестепенное, — повторяет она. — Если бы «Неман», опубликовав переписку, не заплатил бы нам ни копейки, мы и тогда не были бы на вас в претензии.

Все. Разговор окончен. Договариваюсь, что позвоню в понедельник, 12 января, уже из Минска, и кладу трубку. Чувствую, что это почти отказ. Не «Неману», а «Знамени», но без «Знамени» не может печатать и «Неман». Так решили Марцелев, Кузьмин и Шауро. И смешно, и грустно. Но больше все-таки грустно. В тот же день в пять вечера переступаю порог редакции «Знамени». Валентин Осипов встречает, привечает, начинает расспрашивать о разговоре с дочерью Твардовского. У меня создается впечатление, что он кое-что знает и кое о чем догадывается. «А что она сказала? Как относится к «Знамени»? Почему колеблется?» Я отвечаю неопределенно. Мол, у них, то есть у Твардовских, принято подобные дела решать сообща. Валентины Александровны сейчас нет в Москве — она отдыхает в Малеевке, — да и сама Мария Илларионовна на даче. Соберутся вместе, обсудят и тогда скажут свое слово.

— Вообще-то они ничего не имеют против «Знамени»? — опять спрашивает Осипов.

— Кажется, ничего не имеют... — Я пожимаю плечами.

Переводим разговор на журнальные дела. Я говорю, что неплохо было бы «Знамени» хоть изредка заглядывать в периферийные журналы, может быть, рецензировать что-то... Увы, эта мысль не встречает поддержки. У редакции

«Знамени» и своих забот хватает. Потом я прощаюсь и ухожу. Осипов просит звонить, держать его в курсе. Я спрашиваю, когда редакция сдает в набор четвертый номер. Оказывается, пятого февраля. Ну, говорю, до пятого февраля-то все прояснится.

И вот я в Минске. Звоню Макаенку. Тот в недоумении. И повторяет то, что говорил, когда напутствовал меня в дорогу: «Кожевников — одно, а журнал — другое!» В понедельник звоню в Москву, Твардовским. К телефону подходит

Ольга Александровна. Увы, еще ничего не решено. Мать на даче, телефонной связи с нею нет, а съездить туда не удалось — муж вернулся из командировки, — поэтому давайте отложим разговор до среды. В среду звоню снова. И снова трубку берет Ольга Александровна. На этот раз она высказывает твердое общее (всех Твардовских) мнение: «Нет! Кожевников — не тот вариант! Мы будем искать другой журнал. Думаю, это не займет слишком много времени. Позвоните в понедельник... Кстати, когда вы сдаете в набор пятый номер?» Я называю число. Ольга Александровна заверяет, что все утрясется гораздо раньше.

«Дай-то бог!» — думаю я.

3 марта 1976 г.

В «Альманахе библиофила» (выпуск второй) — статья Б. Шиперовича о Тургеневской библиотеке. Лживая насквозь. Эта ложь тем более возмущает, что сам автор, так сказать, причастен к гибели если не всей библиотеки, то, во всяком случае, доброй ее половины. Будучи начальником библиотеки Дома офицеров 65-й армии, он, Б. Шиперович, пустил значительную часть «тургеневки» на абонемент, то есть по рукам. И так книги находились в обращении вплоть до известного постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград».

Помню, газете «Знамя Победы» (редакция находилась в пяти минутах ходьбы от армейского Дома офицеров) понадобился критический материал, связанный с этим постановлением. Написать его взялся подполковник Николай Чайка. Но с автором случился конфуз: впопыхах он не разобрался и отнес к числу идейно вредных книг... дореволюционные издания К. Случевского и Миклухо-Маклая. Обе эти книги — из Тургеневской библиотеки.

После выступления газеты библиотеку Дома офицеров основательно почистили. Год спустя, когда редакция газеты «Знамя Победы» переехала в г. Лигниц, я побывал в Вальденбурге и обнаружил грустную картину. Несколько тысяч тургеневских книг были свалены как попало в большой комнате. Майор, сменивший на посту начальника библиотеки Б. Шиперовича, распахивая дверь комнаты, сказал:

— Это еще мой предшественник постарался... Если что понравится, берите, не жалко!

Именно там я взял книги с автографами В. Брюсова, Н. Пояркова, однотомник В. Баратынского с пометками, сделанными, как мне кажется, рукой Ивана Бунина... Эти книги и посейчас находятся у меня. Там же мне попались на глаза роман Б. Савинкова «То, чего не было» и книга А. Горнфельда «Муки слова», которые у меня взял почитать и все читает и читает Евг. Евтушенко.

7 марта 1976 г.

Звоню Эдуарду Николаевичу, директору библиотеки имени Ленина. Пересказываю историю «тургеневки», а заодно и содержание лживой статейки в «Альманахе библиофила». Причем говорю таким тоном, как будто мне доподлинно известны не только история, но и нынешнее местонахождение всего тургеневского книжного фонда.

И что же? Эдуард Николаевич клюнул! Несмотря на то, что разговор происходил по телефону, он стал вздыхать, страдать, жаловаться... Да, остатки «тургеневки» были перевезены в Минск, в «ленинку». Но вот беда — книги затерялись среди миллионов других... Попробуйте их изъять и собрать в одно место! Такая команда дана, однако дело это страшно трудоемкое, и до сих пор удалось отыскать и изъять лишь тысячи полторы книг.

Подробно рассказываю, что было в «тургеневке», когда летом 1947 года, в Лигнице, я перебрал ее почти всю своими руками. Я приходил по воскресеньям, начальник библиотеки Дома офицеров группы войск Володя Попов, мой однофамилец, впускал меня в чердачные комнаты, где были сложены книги, и оставлял одного. Я блаженствовал. Еще бы — такие богатства! И главное, передо мной были книги редкие и редчайшие, которых я до того не встречал нигде. «Красный генерал» Ивана Бунина, «Невольник чести», поэма о Пушкине, кажется, графини Пантойфель-Нечецкой, стихи Георгия Иванова, всякие альманахи, сборники, изданные эмигрантами в Риге, Харбине, Берлине, Чикаго... Даже просто перебирать и листать их было интересно. Открывался новый мир, чуждый и неведомый мне.

Сборник Георгия Иванова, изданный в Берлине в 1932 году, начинался такими стихами:

Говорят, что нет царя,

Говорят, что нет России,

Говорят, что бога нет, —

Только мутная заря,

Только звезды ледяные,

Только миллионы лет.

Говорят, что никого,

Говорят, что ничего —

Там темно и так мертво,

Что темнее быть не может

И мертвее не бывать,

Что никто нам не поможет

И — не надо помогать!

Но дело даже не в этом, продолжал Эдуард Николаевич. Пусть не сразу, пусть через год-два, а тургеневский фонд будет изъят из обращения и собран в одном месте. По имеющимся у него сведениям, эмигранты, живущие в Париже, начали поиски тургеневской библиотеки. Они хотят, чтобы «тургеневка» вернулась на старое место — в Париж, — и стала там тем, чем она была — своего рода памятником Тургеневу и центром русской мысли и русской культуры во Франции. Мы как будто и не прочь вернуть и в то же время не знаем, как это сделать.

* * *

А между тем книги-то продолжают расползаться. Как-то, года два назад, мы разговорились с Борисом Саченко. Он похвастался, что ему удалось достать несколько книг из «тургеневки». И не где-нибудь, а здесь, в Минске...

28 апреля 1976 г.

В редакции жизнь бьет ключом. Макаенок отклонил роман Герчика об онкологах. Собственно, ему посоветовали отклонить в ЦК — Кузьмин и Машеров... Причина: роман слишком очевидно привязан к Минску, прототипы легко

узнаются, Александров выведен ангелом, на самом же деле он... ну, не совсем порядочный человек.

После этого, когда я болел, Рудов выступил на партийном собрании и облил меня, а заодно и Савеличева, непристойной, отвратительной грязью. И чего только не наговорил, бог ты мой! Повторять тошно. И все ложь, ложь, ложь. Вообще- то случай смешной — я давал Рудову рекомендацию, когда тот вступал в Союз, я ратовал за него и в комиссии, и на заседании президиума, и вот на тебе!.. Должно быть, и правда ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Белошеев хлопочет о наградах в связи со своим 60-летием. Я подписал ходатайство о награждении его Почетной грамотой Союза журналистов СССР. Здешний, минский Союз журналистов хочет хлопотать о присвоении ему, Белошееву, звания заслуженного работника культуры Белоруссии. Но — хлопотать через Макаенка. А последний настроен скептически: «Я сам еще не имею этого звания...»

Переписку Твардовского и Исаковского все же будем печатать. Листов пять-шесть даст «Дружба народов», в 7, 8 и 9-м номерах. С 8-го номера начнем печатать и мы, в «Немане». Полностью. Все двенадцать авторских листов.

Что ж, лучше поздно, чем никогда.

5 мая 1976 г.

Снова о «тургеневке»...

Приходит Дмитрий Павлович Мороз, минский книголюб, и сообщает, что в букинистическом магазине начали мелькать книги со штампом тургеневской библиотеки. Он сам видел четыре тома «Великой смуты» Деникина и «Жизнь

Николая Второго» — обе изданы в Париже в начале двадцатых годов. Я тут же снял трубку и позвонил Эдуарду Николаевичу, директору «ленинки».

— Книги из нашей библиотеки к букинистам попасть не могли, — сказал он убежденно. — Имейте в виду, что на всех наших книгах кроме штампа тургеневской стоит штамп и нашей библиотеки. Один чудак понес было сдавать уворованные книги, так попался, и его судили. Утечка могла произойти еще в то время, когда эти книги только привезли и свалили в Доме правительства. Некоторое время они лежали неучтенными, и их могли растаскивать кому не лень. Скорее всего, вот эти книги и попадают сейчас в букинистический магазин. А мы что ж... Мы продолжаем изымать помаленьку.

— И сколько же изъяли? — спрашиваю.

— На сегодняшний день уже две с половиной тысячи! — почти радостно произносит Эдуард Николаевич.

Я говорю, что надо бы связаться с букинистами и попросить их «тургеневские» книги покупать, но не продавать кому попало — оставлять для той же «ленинки». Эдуард Николаевич пообещал это сделать, то есть связаться и попросить, — и сделать безотлагательно.

1 сентября 1976 г.

Из передовой «Правды» за 31 августа с. г.:

«Важнейшая черта ленинского стиля работы — высокая требовательность к себе и другим, творческая неудовлетворенность достигнутым. Как бы ни были велики успехи в строительстве нового общества, партия сосредоточивает внимание на очередных проблемах, на недостатках и трудностях, которые надо преодолеть. По мере роста масштабов и сложности решаемых задач, отмечалось на ХХ съезде КПСС, строгий, критический подход ко всем делам приобретает особое значение».

Сколько у нас говорится и пишется правильных слов! А на деле... на деле все наоборот. Вот и эта передовая... Как можно сосредоточить внимание на недостатках и трудностях, когда мы всячески замалчиваем эти недостатки и трудности? В прошлом году, говорят, в России была страшная засуха... А в газетах об этой засухе ни слова! Хуже того, некто NN объявил девятую пятилетку лучшей из пятилеток... Весной в магазинах хоть шаром покати — ни яиц, ни мяса, с молоком и то перебои... А мы знай трубим: «Лучшая из пятилеток!.. Все хорошо, лучше некуда!..»

И эта ленинская черта... Ленин требовал гласности. Не замазывать глупости, промахи, недостатки, а открыто и честно говорить о них народу, — вот его требование. Увы, мы похоронили его и предали забвению.

17 сентября 1976 г.

История с перепиской двух поэтов не кончилась, как мы ожидали. Журнал «Дружба народов» опубликовал в трех номерах (7, 8 и 9) большую часть. Причем самую интересную часть. По сути дела журнал снял сливки, оставив обрат. Но Марии Илларионовне этого показалось мало. Она в претензии к «Неману». Почему не сдержал обещания и не печатает всю переписку, как в свое время договаривались.

Сходила или позвонила в сектор литературы ЦК КПСС. Тов. Беляев, в свою очередь, позвонил в наш ЦК. И — завертелось, закрутилось колесо. Дважды звонил мне Г. М. Кононов, зам. зав. отделом пропаганды, попросил всю переписку для ознакомления. Прежде чем давать, мы сверили с публикацией «Дружбы народов» и пометили письма, не вошедшие в эту публикацию. Картина получилась грустная. Москвичи опустили лишь 76 писем, большая часть из них — это письма Мих. Исаковского, пустые, бессодержательные. Да и письма Ал. Твардовского (не вошедшие в публикацию) немногим лучше. Что делать? Вопрос должен решиться днями. Первый вариант — перепечатать все из «Дружбы народов» — мы отвергли сразу, и в ЦК (в частности, Г. М. Кононов) с нами согласились. Осталось еще два варианта: не печатать совсем или, если это окажется невозможным, — напечатать всю переписку, целиком, как она была подготовлена нами год назад. Я при этом настаивал, чтобы печатать мы начали (если без этого нельзя) не ранее, как со второго, февральского номера будущего года. В ЦК все согласились с этим. В том числе и Кузьмин. По правде сказать, история с перепиской уже превратилась в анекдот. Кто виноват в этом? Трудно сказать... В разговоре с Макаенком, заглянувшим в редакцию на минутку, я сказал, что в прошлый раз струсил А. Т. К., то есть Кузьмин. Макаенок возразил. По его словам, виноват не А. Т. К., а Шауро, занимающий в этом вопросе шаткую, неопределенную и вот уж поистине трусливую позицию.

19 сентября 1976 г.

Ко мне попала машинописная копия воспоминаний А. Гладкова, автора пьесы «Давным-давно», о Борисе Пастернаке. Воспоминания субъективные, сплошная апология Пастернака, но любопытные в некотором роде. Интересны, в частности, штрихи из жизни писательской братии в Чистополе в 1941—1942 гг. Если верить Гладкову, тот же Пастернак бедствовал, а Конст. Федин и Леонид Леонов и в ус себе не дули. Леонов, например, содержал прислугу и... сторожа, дабы воры не проникли в квартиру и не украли набитые всяким добром чемоданы. Вот вам и радетели о благе народном! «Писатель, если только он волна, а океан — Россия...» По воспоминаниям, не похоже, чтобы эти писатели были особенно «возмущены». Интересно было бы узнать, внесли они что-либо в фонд обороны? Тогда это принимало характер эпидемии. Мы, фронтовики, двенадцатую часть денежного содержания, а иногда и больше, отдавали в фонд обороны. Находились люди, и таких было немало, которые жертвовали сбережения, драгоценности. Однако полнее выписан, разумеется, образ самого Пастернака, поэта, безусловно, очень талантливого и самобытного. Сейчас кое-кто ставит его выше Твардовского. Но тут есть одна закавыка. Пастернак как мастер стоит, может быть, и выше Твардовского. Но он никогда не займет в сердце читателя (во всяком случае, русского читателя) такого места, какое уже занял Твардовский. Хотя Пастернак по духу тоже русский. Это подчеркивает и Гладков. Вот знаменательные слова, которые записал автор воспоминаний:

«Во мне есть еврейская кровь, но нет ничего более чуждого мне, чем еврейский национализм. Может быть, только великорусский шовинизм. В этом вопросе я стою за полную еврейскую ассимиляцию. Мне лично единственно родной кажется русская литература, русская культура, с широтой любых влияний на нее, в пушкинском смысле...»

29 октября 1976 г.

Странная осень. Туманы — зги не видать. Деревья как были, так и остались одетыми, хотя уже конец октября.

В редакции существенные перемены. Савеличев подал заявление с просьбой перевести его на должность редактора отдела науки. На место Савеличева согласился пойти Козько. Жиженко, заваливший критику и библиографию, пойдет литработником отдела прозы. На критику ставим Ялугина. Калюта соблазнился телевидением (повышение). На его место (литработником отдела очерка и публицистики) сватаем Светлану Алексиевич из «Сельской газеты»...

Что даст такая реорганизация (первая крупная на моей памяти), поживем — увидим. Во всяком случае, я уверен, хуже не будет.

Работать с каждым годом труднее. Главлит и раньше не обходил нас своим вниманием, а теперь готов задушить в своих дружеских объятиях. Вот уже дней десять с пристрастием «читает» повесть Лидии Вакуловской, которую мы публикуем в 12-м номере за этот год. Боимся, как бы не пришлось делать номер заново, то есть снимать Вакуловскую и ставить что-то другое.

А тут еще юбилей Брежнева... Звоню Макаенку: так и так, мы хотим ограничиться вкладкой с портретом... «Погодите, я посоветуюсь в ЦК». А на другой день: «Говорят, в БЕЛТА есть цветные снимки, давайте дадим на четырех страницах!» Объясняю, что это фантастика — мы к этому не готовы, да и бумаги нет... «Ну, вы подумайте, подумайте...» А тут и думать нечего. Дадим вкладыш с портретом и хватит.

Хлопотал о кооперативной квартире для Аленки. И вот — ответ за подписью начальника отдела ЖСК некоего Дергачева: «Отказать!» Придется писать председателю горисполкома Ковалеву. Макаенок мог бы, конечно, и позвонить, с Ковалевым он на дружеской ноге, вместе коньяк пьют, но... после женитьбы он стал слишком сытым и равнодушным ко всему, что лежит за пределами его личных интересов. Вот так-то!

31 октября 1976 г.

В эти дни отмечается 80-летие со дня рождения Федора Панферова. Вспоминается, как я видел его однажды. 1959 или 1960 год — память уже начинает изменять... Осень. Мы с Филиппом Пестраком и Иваном Кудрявцевым как раз были в Бресте, занимались подпиской на журналы, в том числе и на «Неман»... И вдруг узнаем: «Приезжает на читательскую конференцию в Иваново по роману «Волга — матушка река» сам автор, Федор Панферов.

— Надо, хлопцы, встретить. Пойдем и скажем, что мы от Союза писателей... — предлагает Филипп Семенович.

Приходим на вокзал. Спрашиваем, где гости. На нас смотрят косо, подозрительно, но — показывают: «Вон в той комнате». А в «той комнате», глядим, уже порядочно народу: представители обкома, горкома, райкома... На нас, конечно, ноль внимания. Однако мы стараемся не уронить себя, не ударить в грязь лицом. Первым подходит к Панферову и здоровается с ним Филипп Семенович. Потом Кудрявцев и я... Панферов кивает на соседа слева. Мы здороваемся и с «соседом». Им оказался Ярослав Смеляков. Оба они еле лыко вязали. Вообще-то у нас была тайная мысль: дескать, повезут гостей, а заодно и нас пригласят, как представителей Союза писателей республики. А там, куда пригласят, наверно, можно будет выпить и закусить. Увы, надежды наши не оправдались. Не знаю, как это случилось, только нас — всех троих — оттерли от столичных гостей. Выйдя на привокзальную площадь, мы увидели, как машины трогаются с места, увозя их в неизвестном направлении. Что касается читательской конференции, то она была подготовлена что надо и прошла на уровне. О ней потом в «Лит. газете» появился довольно пространный отчет.

2 ноября 1976 г.

Главлит снял «Повесть о Джоне и Дженни» Лидии Вакуловской. Повесть безобидная, она направлена против показухи и шумихи, но... если мы говорим с трибуны, что у нас все хорошо и лучше не надо, значит, и правда все хорошо и лучше не надо. Подвергать сомнению... Гм-гм... Этого мы никогда не позволяли и не позволим!

Между тем жить становится все труднее. В магазинах хоть шаром покати. Появится какая-нибудь жалкая колбаса, и ту нарасхват. Вдобавок цены взвинтились. Ливерная раньше стоила 50 коп. килограмм. Сейчас (качеством если и

лучше, то очень не намного) стоит 1 руб. 80 коп. Вчера выбросили где-то свинину. Оля, наша шоферша, рассказывала, что началась давка с кулаками и руганью. Яйца тоже стали редкостью. Хлеб и тот серый, рассыпается в руках, — наверное, на помол пустили фуражное зерно.

Акцию Главлита люди восприняли по-разному. Многие искренне огорчились. И не только потому, что придется заново делать два номера — двенадцатый и первый, — повесть Лидии Вакуловской всем нам нравится. Мы ожидали,

что она будет иметь успех. Только наш главный редактор остался равнодушен. Больше того, признавая повесть талантливой, он вместе с тем находит, что автор глумится над людьми. Над советскими людьми.

Я возразил:

— Автор не глумится, а просто с улыбкой и усмешкой показывает людей... Наших, советских людей, вынужденных заниматься очковтирательством.

Но Макаенка это не убедило. Он остался при своем мнении. Вчера мы с Леонидом Шакинко заехали в Главлит, забрали корректуру 12-го номера и отдали дражайшей Марине Константиновне две повести из первого номера — дабы восполнить пробел, образовавшийся в двенадцатом... Работники Главлита веселые, шутят, смеются — ну как будто ничего и не произошло.

Разговор зашел о повести Юрия Трифонова «Дом на набережной», опубликованной в «Дружбе народов» и уже подвергшейся запрещению. Во всяком случае, библиотекарям приказано не выдавать на руки номер журнала с этой

повестью. Я пошутил:

— А как Марина Константиновна, подписавшая к печати «Дом на набережной», еще работает?

Все засмеялись, в том числе и наша Марина Константиновна. Мы с Леонидом Шакинко поздравили главлитовцев с праздником — 59-й годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции, — и пошли делать свое дело.

3 ноября 1976 г.

Макаенок ищет сторожа — охранять дачу. Условия: комната на даче, питание и плюс ко всему 80 рублей наличными. Если поторговаться, — даст и больше.

12 ноября 1976 г.

Вчера Макаенок опять заговорил об уходе. Он и раньше порывался. Но если раньше разговор носил абстрактный характер, то теперь другое дело. Оказывается, он уже толковал с Кузьминым и даже будто бы предложил на свое место... мою кандидатуру. Сообщая об этом по секрету (даже жене, сказал, ни слова), он добавил, что главное — как посмотрят Аксенов и Машеров.

По правде сказать, меня все это не обрадовало, а скорее огорчило. Во-первых, Макаенок нам нужен, как имя — настоящим редактором он никогда не был... И мне, коль об этом речь, поздно подниматься на вершину журналистики — годы не те... Огорчило и другое: начнутся всякие разговоры, переговоры, копание в анкетных данных, и все кончится ничем, как было уже однажды, когда Борис Павленок приглашал меня в Комитет кинематографии своим первым заместителем. Тогда и Мазуров (он был Первым секретарем ЦК КПБ) одобрил выбор Павленка, а все равно не вышло.

И сейчас не выйдет. Я уверен в этом. Вот почему я сказал Макаенку, что моя кандидатура вряд ли пройдет, поэтому он должен подумать над другой, тоже достаточно приемлемой. Хорошо было бы найти русского литератора, который бы полюбил журнал и смотрел бы на него как на дело своей жизни. Иначе он — журнал, поднятый с таким трудом и завоевавший широкую популярность, — может опять захиреть и превратиться в кормушку для узкого круга людей.

17 ноября 1976 г.

Ездил с Макаенком смотреть его новую дачу. Почти всю обратную дорогу опять говорили о редакторстве. Макаенок «двинул» вот какой вариант: я — главный, Козлович, Шабалин или Матуковский — заместитель. Впрочем, Козловича отвергли сразу — молод, да и на отдел некого... Против Шабалина я ничего не имею, хотя и знаю его плоховато. Однако Макаенок отдает предпочтение Матуковскому. Что ж, согласен и на Матуковского, хотя Матуковский и не лучший вариант. Ну, да все это еще на воде вилами писано. Наконец выпал снег. В городе — сырость, слякоть, а у нас на Востоке-2 бело, свежо, как-то весело и приятно.

27 ноября 1976 г.

Завершается подписка. Результаты еще не известны, но уже сейчас ясно, что из-за недостатка бумаги дела идут худо.

Вчера получили слезное письмо. Пишет некая Елена Сергеевна Иванова, уполномоченная по подписке моторного завода города Мелитополя. На этом заводе «Неман» выписало 150 человек. Принесла Елена Сергеевна подписку в

городское агентство, а начальник, некая Анна Карловна Ширяева, ей от ворот поворот: уровень, определенный на этот год, уже превзойден.

«У меня к вам большая просьба, — пишет далее Елена Сергеевна. — Как же мне быть, разве я сейчас могу это все возвратить людям? Да меня растерзают...» Пришлось весь день заниматься этим делом. Звонил директору издательства, звонил Александре Антоновне Антиповой, сочинил и послал срочную телеграмму в Мелитополь — Ширяевой — за подписью Макаенка, потом заказал телефонный разговор с той же Ширяевой и ждал, не выходя из кабинета, битых три часа. Наконец соединили... Анна Карловна, конечно, безмерно рада. Но... вместо 150 просит уже дополнительно 280 экземпляров! Пришлось согласиться и на это. Договорились так: что позволено по инструкции, она заказывает в обычном порядке — через Запорожье и Киев, а заказ на эти 280 экз. посылает непосредственно в Минск, Антиповой. Так сказать, в обход закона.

27 декабря 1976 г.

Вышел Макаенок.

— Хватит, теперь буду читать только рукописи, подготовленные к печати.

Об уходе ни слова. Больше того, у меня сложилось впечатление, что уходить он раздумал.

Перед Новым годом расплатился за дачу. Она обошлась ему в 29 768 р. 28 коп. Человеку, получающему 100 р. в месяц, надо было бы работать 25 лет! Четверть века!

Вчера произошла катастрофа. Возвращаясь из Беловежской пущи, машина, шедшая со скоростью сто километров в час, врезалась в автобус и... вот результат: Сурганов, Беда и милиционер погибли, двое — врач и шофер — находятся при смерти. Поохотились, называется. Кстати, охота была организована для Рауля Кастро. Он хотел ехать в Минск вместе с Сургановым — уже залез в машину, — но его, говорят, силком вытащили и уговорили остаться. И хорошо, что остался. Иначе и ему бы несдобровать.

27 января 1977 г.

Муки с публикацией переписки Твардовского и Исаковского продолжаются. Казалось бы, все ясно. Указания опубликовать полностью исходят из верхов, от самого Зимянина. И здесь — в нашем ЦК — читали с пристрастием: и Петрашкевич из отдела культуры, и Кононов из отдела пропаганды... Ан нет! Дошло до Главлита, до дражайшей Марины Константиновны, и дело опять застопорилось. В мартовском номере вырезали десять (!) журнальных страниц, главным образом, письма Михаила Исаковского. Главлиту (или еще кому, не знаю), видите ли, не нравится, что большой русский поэт в годы войны, живя в Чистополе, нуждался, нуждался в деньгах, в хлебе насущном и т. д. Твардовскому было легче — он находился в действующей армии, получал денежное содержание, которое и пересылал семье, к тому же много писал и издавался. Исаковский же оказался на мели. Отсюда и бесконечные жалобы в письмах к другу. В этом, я убежден, нет ничего порочащего, принижающего наш строй. Когда народу трудно — и поэту трудно. Иначе поэт — не поэт, а медное ботало, которое вешают на шею блудливым коровам. Но Главлиту какое до этого дело. Товарищи из Главлита видят свою задачу в одном: держать и не пущать!.. Во что бы то ни стало держать и не пущать!

21 марта 1977 г.

Звонил Василь Быков. Интересовался судьбой повести Лисицына. Повесть слабая, но печатать будем. Я попутно завел разговор о новой повести самого Быкова. Он сказал, что повести еще нет, и когда будет, сейчас сказать трудно, — у меня сложилось впечатление, что ему просто хочется отдать ее в какой-нибудь московский журнал.

Все рвутся в Москву — Быков, Шамякин, даже Козько. Ну да бог с ними, как-нибудь проживем и без них. Обидно только за Козько. Не успел опериться, а туда же! Мы его «открыли», мы его приветили, проталкивали в Союз писателей, хлопотали насчет квартиры... То, что свою новую повесть Козько отдал в «Дружбу народов», вызвало в редакции отрицательную реакцию. Как писатель он остался таким же, каким был, ни на волосок не вырос, а как человек сразу потерял что-то.

3 апреля 1977 г.

Наконец завершили публикацию переписки Твардовского и Исаковского. Трусость местного начальства (в первую очередь Кузьмина) привела к тому, что все урезали, сократили, скомкали. В сущности, мы повторили то, что дала

«Дружба народов», вот и все. Будущие историки литературы вынуждены будут обращаться в архив, куда, надо полагать, М. И. передаст оригиналы писем. Нам же остается только вздохнуть с облегчением. Каждый из трех номеров, где публиковались письма, пришлось переверстывать. В результате эти номера получились не такими, какими нам хотелось их видеть, — в них поневоле попали случайные материалы. Да и перед Твардовскими (особенно перед М. И.) неловко. Мария Илларионовна справедливо хотела видеть всю переписку как нечто целое и законченное. Увы, это скромное желание осуществить оказалось невозможно.

14 апреля 1977 г.

Интервью Андрея «Смеяться, право, не грешно» в «Вечернем Минске» за 12 апреля.

«— А кроме него (театра. — Г. П.) есть еще увлечения?

— В первую очередь есть серьезное дело, требущее внимания и времени. Обязанности депутата Верховного Совета республики, обогащающие постоянными встречами с людьми, и редактирование журнала «Неман». Но бывают и

свободные часы, когда с удовольствием предаюсь рыбалке, рисую, брожу по лесу или занимаюсь резьбой по дереву».

Вот так!

4 июня 1977 г.

В «ЛiМе» напечатан отчет с пленума Союза писателей. О моем выступлении ни слова, хотя говорил-то я дельные вещи. Я хотел дать понять, что переводы на русский важнее, чем на какой-либо другой язык. Переводы, например, на английский, французский, немецкий и т. д. носят скорее престижный характер. Вот, дескать, и нас Европа знает! А на русском книги белорусских писателей, во-первых, расходятся миллионными тиражами, во-вторых же, — через русский проникают и в ту же Европу. Отсюда и значение качества. Сейчас за переводы с белорусского берутся все кому не лень. А надо, чтобы брались мастера, опытные писатели. Переводят же с казахского и аварского Юрий Казаков и Вл. Солоухин. Почему с белорусского должны переводить не шибко грамотные Михаил Горбачев и Валентина Щедрина?

16 июня 1977 г.

Лето. Жара. Душно... Душно во всех смыслах.

Из Москвы пришло новое штатное расписание. Нам предлагают сократить четыре единицы, в том числе художественного редактора и фoтографа. Восемнадцать лет ломали голову над тем, как вылезти на свет божий, завоевать популярность у читателя... Вылезли, завоевали, стали прибыльными (в этом году прибыль превысит 300 000 рубликов), и вот на тебе! На строительство Дома литераторов ухлопали 1 800 тысяч, сейчас для обслуживания этого, в сущности, никому не нужного дома (никому, в том числе и самим литераторам) содержится что-то около полусотни бездельников — это ничего! На это денег не жалко. А для «Немана» пожалели. Причем никому нет дела до того, что журнал стал заметным фактом культурной жизни не только республики, но и всей страны, — взяли и обрезали. Одним махом. Не думая и не рассуждая.

28 июня 1977 г.

Заходил Брыль. Принес два эссе — о Лынькове и Адамовиче. Мы хотели дать их в первом номере будущего года, но он попросился в двенадцатый этого, 77-го.

Разговор зашел о Ширме. Брыль сейчас живет с ним в одном доме, иногда видит, как Ширма, поддерживаемый под руку своим племянником, совершает короткие прогулки.

— И что старик держится за этот Союз композиторов? Зачем он ему?

Я вспомнил покойного Мележа, который нашел в себе мужество отказаться от должности секретаря Союза писателей.

— Так Мележ был еще молодой! — заметил Брыль.

Речь зашла о разных мелких журнальных публикациях.

— Я сначала перелистываю весь журнал, потом читаю, начиная с мелочей, — сказал Брыль.

Мне понравились странички из дневника, опубликованные в пятом номере «Маладосцi». Они напомнили мне дневники Пришвина. Я спросил, читал ли он, Брыль, книгу жены Пришвина — «Наш дом». Оказалось, знает, что такая книга вышла, но еще не читал.

— Я ей послал свои «Витражи», где ей посвящено несколько строк. Жду, когда она в обмен пришлет мне свою книгу.

Во время разговора вошел Шакинко, наш худред, — посоветоваться, как дать Гимн. Извинился: дела!.. Брыль оживился: «Ничего, мне это тоже интересно!» И пока мы обсуждали и прикидывали, намечая расположение нот, выбирая шрифты, — сидел рядом и внимательно слушал.

* * *

Видно, и правда, удел России — страдание. Она страдает даже тогда, когда веселится и радуется. Недаром, видно, и песнь русская — унылый вой... Но — нельзя верить, что она уже погибла или погибнет в ближайшее время.

Нет! Россия выжила под соломенными крышами, выживет и под шиферными. Дай бог ей силы и терпения.

6 сентября 1977 г.

Вышел на работу после отпуска. И сразу очутился в водовороте всяких дел. Аркадий Савеличев оставил у меня на столе свой большой роман «Забереги». Только сел читать, является Чаусский. Сообщить «новость» — Никифора Пашкевича будто бы назначают главным редактором журнала «Неман»... Чаусский ушел — явился Илья Борисов — в редакции лежат его материалы, интересуется, когда мы их напечатаем. Борисов не успел уйти, как в дверь постучался Николай Виногоров — его детективную повесть мы держим больше года. За Виногоровым — Виктор Козько, за Козько — Степан Почанин с товарищем из московского КГБ — партизанские записки принесли... Словом, прощай, роман! Чтобы прочитать такую глыбу, надо «заболеть», по меньшем мере, на неделю.

И — телефонные звонки. Из них только один приятный. Янка Брыль сначала, как бы между прочим, поинтересовался, нет ли у нас лишних экземпляров тех номеров журнала, в которых напечатан роман Маркеса «Осень патриарха». Оказалось, ему прислал письмо Павел Нилин и просит этот роман. Я сказал, что посмотрю в редакции, какими резервами мы располагаем, и потом скажу. Но Маркес был для зачина. Дальше Янка Брыль перешел к главному, как он сказал.

Он хотел бы, чтобы я перевел его странички из блокнота. Листа три — три с половиной. «Странички» мне понравились, я это говорил Брылю раньше, еще перед своим отпуском, и теперь сказал, что возьмусь за эту работу с удовольствием.

17 сентября 1977 г.

Читаю Брыля в переводе покойного Дм. Ковалева и... спотыкаюсь на каждом шагу. Нет, не то! Мне, читателю, наплевать, что это перевод,— я хочу читать русскую книгу, на русском языке. Это и есть мое кредо, мой метод и принцип — и пусть белорусские писатели (коль речь о них) не обижаются, когда я, при переводе, что-то опускаю, а что-то чуть-чуть видоизменяю в угоду этому — русскому — читателю. Мое дело передать не букву, а дух оригинала.

30 октября 1977 г.

Мелочи жизни.

Бронислав Спринчан рассказывает, что, выступая перед пропагандистами Белорусского военного округа, Иван Шамякин хвалил журнал «Неман». И начал похвалы следующими словами:

— Когда в журнал пришел Макаенок, тираж его стал расти и сейчас достиг ста пятидесяти тысяч экземпляров...

5 ноября 1977 г.

Макаенку присвоено звание народного писателя республики. Доволен.

Поздравления принимает с лицом, цветущим от счастья. Вчера, когда мы устроили в редакции маленькое застолье по случаю 60-летия Октября, он внес и свою скромную лепту, поставил бутылку коньяка и бутылку шампанского.

А вечером звонил Брыль, только что вернувшийся из Сочи, где лечился и работал. Против маленького предисловия, которое я написал к его заметкам, ничего не имеет. «В конце концов, это дело редакции!» Но по тону я почувствовал, что оно, это предисловие, ему понравилось. Не возражает он и против фотографии, на которой мы остановили свой выбор.

Одно его смущает: в заметках есть место, где он называет повесть Змитрока Бядули «Соловей», ставшую хрестоматийной, слабой в литературном отношении. Не обидится ли Бядулиха, то есть женка Змитрока Бядули? У него, у Брыля, уже был случай... Он делал доклад о Льве Толстом и, касаясь белорусской литературы, не упомянул Бядулю. И Бядулиха обиделась: «Не ожидала я от вас, Иван Антонович! Не ожидала!» Нечто подобное может произойти и на этот раз.

Я сказал, что волков бояться — в лес не ходить. Да и выступаете вы не как критик, выносящий приговор, а как писатель, высказывающий свое личное мнение. «Так и в предисловии же об этом говорится, то есть о том, что заметки субъективны!» — подхватил Брыль. Решили ничего не убирать и не менять — оставить до корректуры, — там видно будет,

27 ноября 1977 г.

Звонил Виктор Козько. В издательстве «Мастацкая лiтаратура» дали резко отрицательную рецензию на его новую повесть. Автор рецензии, некто Шупенька, пишет следующее: «Неманская школа нашей прозы с ее раскованной манерой повествования не дает возможности раскрыться во всю силу и некоторым по-настоящему талантливым людям...» К числу последних — талантливых — причислен, разумеется, и Козько. Вот тебе раз и два — скованность, зажатость дает, а раскованность не дает... Ничего себе логика!

9 декабря 1977 г.

Пришла Светлана Евсеева, радостная, сияющая, почти счастливая, какой я никогда ее не видел.

— Двадцать четыре дня сидела в Королищевичах и написала поэму. О любви, но не только о любви. Представьте себе, пустыня... Впрочем, этого не передашь, это надо прочитать. Через неделю я принесу ее Татьяне Семеновне (машинистке), а когда она перепечатает, дам прочитать вам. В Королищевичах читал Велюгин, он, кстати, талантливый поэт, и ему поэма очень понравилась. Он даже сказал, что ее надо печатать не здесь, а в «Новом мире»... Но я хочу, чтобы вы прочитали. И сказали мне всю правду, как поэма, по-вашему, получилась или не получилась. Я сказал, что прочитаю с удовольствием. Светлана заговорила о пользе чтения рукописей друг друга. По ее словам, когда она жила в Москве, то часто давала читать свои стихи другим поэтам, и их не только похвалы, но и критика ее как-то воодушевляли, толкали писать. А здесь она одинока, оторвана, и часто бывает, что ей просто-напросто не пишется.

13 декабря 1977 г.

Вот новость — Макаенок наконец и взаправду уходит! Аксенов, секретарь ЦК КПБ, уже подписал соответствующее решение. Главным редактором «Немана» назначен Анатолий Кудравец...

4 января 1978 г.

Состоялась передача власти. От ЦК присутствовал Петрашкевич, от Союза писателей — Шамякин. Петрашкевич произнес краткую речь, полагая, что на этом все и кончится. Но тут встал я.

— Нам приятно, что ЦК дал высокую оценку деятельности Макаенка на посту главного редактора. Со своей стороны, мне хотелось бы сказать несколько слов от имени неманцев...

Упор я делал на человеческие и партийные качества Макаенка. Не секрет, сказал я, что в Белоруссии сильны антирусские тенденции. Пусть только в руководстве Союза писателей, но они, эти тенденции, безусловно есть. В этих условиях требуется мужество, чтобы, будучи белорусским писателем, в то же время проводить правильную политику по отношению к русским, живущим в республике. Макаенок обладал таким мужеством. Для нас, неманцев, он был не просто талантливым драматургом и чутким редактором, — он был нашим ходатаем, защитником, что, быть может, еще важнее.

— Спасибо тебе, Андрей!

После меня выступил Шамякин, за ним Макаенок, наконец, и сам Кудравец. Потом мы вчетвером — Петрашкевич, Шамякин, Кудравец и я — отправились к Макаенку «отметить» это дело. Я не хотел идти, но Макаенок рассердился: «Не валяй дурака!» И пришлось смириться. Не хотелось обижать Макаенка. Здесь, после второй рюмки, Петрашкевич принялся читать монолог из своей новой пьесы. Я слушал и молчал. Остальные хвалили: «Здорово! Молодец!» Обиднее всего, что хвалил... Макаенок!

Итак, факт совершился. (...) Перед началом церемонии Тамара Алексеевна, наш корректор, сказала: «Георгий Леонтьевич, а можно Петрашкевичу задать вопрос?» Какой, спрашиваю. «Почему?» Да, этот вопрос сейчас у всех на устах. К нам приходят, нам сочувствуют. Жалеют журнал. Боятся, что он начнет линять, сползать и наконец превратится в бледное, заурядное издание, каких миллион.

27 января 1978 г.

Год «Неман» завершил хорошо. Прибыль составила 308,1 тысячи рублей.

Заказ на 1978 г. достиг 160 000 экз. Это успех — и большой успех. Но... издательство снизило план со 148 000 до 145 000 экз. и распорядилось печатать, начиная со второго номера, только 148 000 экземпляров.

Нежирно!

4 февраля 1978 г.

Сегодня утром в Несвиже умер Аркадий Кулешов.

3 марта 1978 г.

Пришел Дмитрий Павлович Мороз, известный книголюб, и положил на стол газету:

— Читайте!

Это была «Пионерская правда» за вторник 16 ноября 1943 года. В газете, на первой странице, было сказано следующее: «Орден «Победа» — высший военный орден. Им будут награждаться лица высшего командного состава за успешное проведение таких боевых операций одного или нескольких фронтов, в результате которых в корне меняется обстановка в пользу Красной Армии».

Вот так-то!

Анекдот... Его рассказал Саша Приходько, помощник и т. д., в присутствии Михаила Шибалиса. Приходит Жуков к Сталину и подает план разгрома немцев под Сталинградом. Сталин молча берет план и кладет его в стол. «Что вы, товарищ Сталин?»— «Надо сначала согласовать с полковником Брежневым, товарищ Жуков!»

21 марта 1978 г.

Все возвращается на круги своя. Вот и мы дожили до времен, когда «Литературная газета» превратилась в «Северную пчелу», а Александр Чаковский — в Фаддея Булгарина.

Александра Борисовича, видите ли, задели резкие слова Янки Брыля в его адрес. Он, разумеется, обиделся, и сильно обиделся. Как так, у него-то, у Александра Борисовича, нет глубины и талантливости? Это он-то пишет не с

чистыми руками и не с чистым сердцем? И — сразу с жалобой в ЦК КПСС: «Обижают! А я выдвинут на Ленинскую премию!» Ну, а из ЦК КПСС позвонили в ЦК КПБ, здесь вызвали на «ковер» (к Александру Леонтьевичу) новогоглавного, сделали ему серьезное внушение, сказали, что, возможно, придется делать оргвыводы.

Что ж, оргвыводы так оргвыводы. Я спокоен. Какую-нибудь пенсию дадут, не пропадем. Как писал Твардовский, «еще мне в жизни будет трудно, но чтобы страшно — никогда!» Больно и обидно только, что подобные вещи — литературное фискальство — возможны в наше время и в нашей стране. Чаковский может замалчивать или поносить кого угодно — «Литературная газета» в этом смысле не стесняется, — а его не трожь! А сам же, наверно, болтает, что перед критикой, как перед богом, все равны.

С грустью думаешь и о Ленинской премии. Иногда кажется, что она превратилась уже не в ленинскую премию, а в перстень с бриллиантами. Константин Симонов, Александр Чаковский... Кто следующий?

23 марта 1978 г.

Ну и заварилась каша.

Звоню Янке Брылю:

— Пришло письмо из Подмосковья. Переслать или придете сами?

Брыль попросил переслать.

— Что слышно? — спрашивает.

Объясняю, что публикация кое-кому не нравится. «Кому именно?» Да Александру Чаковскому, говорю. «Вот каста неприкасаемых!» Я сказал, что и я эти слова употребил вчера в разговоре с Анатолием Козловичем. Задетые в блокнотных записях и есть каста. Каста неприкасаемых.

А вчера — собрание партгруппы. Кроме наших товарищей присутствовали Козько, Козлович и Круговых. Короткий доклад Кудравца. Прения... Все выступавшие отмечали, что сама по себе публикация замечательная. Жаль, проскочили резкие выражения, которые и задели кое-кого. И все, в том числе и Круговых, говорили о романе «Блокада» — слабый, настолько слабый, что о нем всерьез и говорить нельзя.

Только воротился с работы — звонок от Макаенка: «Приди, я завтра иду к АТК, надо поговорить». Прихожу. Пока толковали о том о сем, явился Шамякин. Разговор продолжили уже за столом. У Макаенка отношение к публикации двойственное. Что-то ему нравится, что-то не нравится. Шамякину больше не нравится, чем нравится. И оба они, кажется, недолюбливают Брыля.

Завтра они пойдут к АТК, то есть к Кузьмину, хотят посоветовать ему не раздувать это дело, во всяком случае, не выносить его на бюро ЦК КПБ. «Обсудим на совместном заседании бюро и президиума Союза писателей, вкатим Попову выговор или строгий выговор, и хватит!» Но из верхов звонили самому Машерову, и это серьезно осложняет дело. А если вынесут вопрос на бюро ЦК, тогда что, спрашиваю.

— Тогда, братка, придется расстаться с работой и персональной пенсией, — сказал Шамякин.

Я ушел в половине девятого. Шамякин еще остался.

24 марта 1978 г.

Звонил Брылю.

— Как настроение, Иван Антонович?

— За вас переживаю. Жалко, что пострадаете вы и журнал.

— Ну вот! А меня больше беспокоит, что пострадаете вы и Евгений Иванович!

— А Евгений Иванович что?

— Как же, он выдвинут на Ленинскую премию, могут и не дать. Чаковский, говорят, страшен в гневе.

— Дадут! Положение у Танка прочное! Вы скажите, что вам грозит, что слышно?

— По слухам, меня собираются уволить с работы и лишить персональной пенсии, вот и все.

А через час пришел Макаенок с Любовью Ивановной, своей женой. Взял у меня тринадцатую зарплату, уплатил членские взносы. Пока он платил, мы с Любовью Ивановной сидели и толковали о всякой всячине. Между прочим

она сказала: «Вчера, когда вы ушли, они с Шамякиным еще долго сидели, часа два. Андрей все ругался с Иваном Петровичем, все доказывал ему...» Вернулся Макаенок, сказал, что договорился с Кузьминым о встрече. Вчера говорили, что пойдут вдвоем с Шамякиным, сегодня же оказалось, что идет один. По правде сказать, я не жду от этого похода ничего хорошего.

— Я позвоню. Обязательно. Ты только не переживай.

Вечером ждал звонка. Нет и нет... Наконец раздается, подхожу, беру трубку.

— Извини, замотался, забыл... Но встреча не состоялась. Кузьмин занят страшно — выступал на каком-то вечере... Договорились, что встретимся завтра на похоронах Ширмы и обо всем потолкуем. Я тебе позвоню. Обязательно. Часов в пять. Только не переживай.

Что ж, доживем до завтра, как говорится.

* * *

Читал — под настроение — о Пришвине, о его жизни сразу после войны, когда он познакомился с академиком Капицей. Встретилась интересная дневниковая запись: «Ученый вроде Капицы и писатель вроде Пришвина мнят о себе, что если таких честных людей, таких советских людей заставить отказаться от себя и делать, как приказывают глупые люди, то это будет вредом обществу, и против этого надо стоять...»

1 апреля 1978 г.

Все кончается. Кончилась и эта история, отнявшая у меня столько нервов.

В общем-то все были на стороне «Немана» и неманцев. Приехавшая из Москвы по каким-то своим делам Екатерина Шевелева пришла и заявила, что она в восторге от Янки Брыля. Из Гродно прилетел Борис Клейн — посоветовать, как надо вести себя в этой ситуации. Он тоже не нашел в записях ничего крамольного. Писатель, тем более такой писатель, как Янка Брыль, имеет право на свое мнение.

— Я пойду к Петру Мироновичу... Я ему все скажу, нельзя так расправляться с честными людьми!.. А если потребуется, то, приехав в Москву, позвоню Суслову, — сказала Шевелева.

Один Макаенок остался безмолвным. Как тогда позвонил в канун похорон Ширмы, так с тех пор и не подает голоса. Первое время я ждал — все-таки обещал человек переговорить не с кем-нибудь, а с самим Кузьминым. Потом и ждать перестал.

Не явился он вчера и на закрытое совместное заседание партийного бюро и президиума Союза писателей. Кстати, не пригласили ни Спринчана как группорга, ни Савеличева как редактора отдела прозы, имеющего к публикации

непосредственное отношение. Таким образом, я оказался в полном одиночестве. Кудравец не в счет. Тот все время твердил одно и то же:

— Это было до меня... Я ничего не знаю... Я лично этого никогда бы не напечатал... — Последнюю фразу он повторил трижды, как бы подчеркивая свою абсолютную непогрешимость. Вообще-то обсуждение прошло нормально. Большинство отнеслось к Брылю и к редакции с полным пониманием и даже сочувствием. Критика носила вполне доброжелательный характер. Исключение составляют разве что только двое — Калачинский и Клевко. Эти мои бывшие друзья (ох уж эти друзья!) настойчиво требовали, чтобы я «честно и открыто» признал своиошибки. Мне же не хотелось «признавать», потому что я и сейчас не считаю, что публикация была ошибкой... Так мы и разошлись, оставшись каждый при своем мнении.

С достоинством, хотя и не без колебаний, вел себя Брыль.

В итоге — мне вынесли предупреждение по партийной линии. Формулировка примерно такая: «Заместитель главного редактора, он же переводчик тов. Попов Г. Л. заслуживает сурового наказания. Но учитывая его многолетнюю

работу в журнале, ограничиться предупреждением».

* * *

На другой день, то есть 29 марта, я позвонил Янке Брылю. Он обрадовался, сказал, что еще вчера хотел позвонить, после заседания, но они пошли с Пименом Панченко пешком, домой он, Брыль, вернулся поздно и не решился звонить, беспокоить в такой час. А сказать ему хотелось... спасибо. Он очень доволен моим выступлением — и не потому, что я хвалил его, Брыля, как писателя, а потому, что повел себя честно, не рвал на себе рубаху и не вилял хвостом. Выступления Калачинского и Клевко вызвали у него омерзение и негодование. «Бездарные дураки!» Круговых и Шамякин тоже произвели неприятное впечатление. Особенно Шамякин и особенно аналогией с Буниным, который, будучи в эмиграции, поругивал Горького... Отсутствие Макаенка объясняется его желанием остаться в стороне и тем самым выглядеть чистеньким в глазах всесильной братии московского литературного мира. Ему, Брылю, даже кажется, что Шамякин метит на должность Максима Танка, а Макаенок — на должность Ивана Шамякина. Но это, по-моему, уж слишком. Макаенок за должностями никогда не гонялся.

Загрузка...