В середине июня 1559 года, по-весеннему сверкающим утром, площадь Сент-Женевьев запрудила толпа примерно в тридцать-сорок тысяч человек.
Тот, кто только сейчас прибыл из родных мест и внезапно оказался бы посреди улицы Сен-Жак, откуда можно было охватить взглядом всю эту толпу, был бы ошеломлен таким зрелищем и затруднился бы сказать, по какому случаю собралось столь много людей в этом месте столицы.
Погода стояла великолепная — значит, не будут выносить раку святой Женевьевы, как в 1551 году, чтобы добиться прекращения дождя.
Дождь уже прошел позавчера — значит, не будут выносить раку святой Женевьевы, как в 1556 году, чтобы молить о дожде.
Не надо было и оплакивать губительное сражение, подобное тому, что произошло при Сен-Кантене, — значит, не будут выносить во главе процессии раку святой Женевьевы, как в 1557 году, чтобы обрести заступничество Господне.
Тем не менее, было совершенно очевидно, что столь великое множество народа, заполнившее площадь перед старинным аббатством, собирается принять участие в каком-то знаменательном торжестве.
Но каков же характер этого торжества?
Не религиозный — ибо если в толпе и попадались люди в почтенных монашеских одеяниях, то число их было явно недостаточно, чтобы придать празднику религиозный характер.
Не военный — ибо воинов в толпе было очень мало, а те, кто был, не имели при себе ни Протазанов, ни мушкетов.
Не аристократический — ибо над головами не реяли рыцарские знамена с гербами благородных родов и пестрые султаны на шапках сеньоров.
А преобладали в этой многоцветной массе, где смешались друг с другом дворяне, монахи, воры, горожанки, уличные девицы, старики, фигляры, фокусники, цыгане, ремесленники, разносчики слухов и сплетен, продавцы ячменного пива; одни на коне, другие на муле, кто-то на осле, кто-то в рыдване (как раз в том году изобрели рыдваны!), причем в этом огромнейшем людском море все двигалось: приходило, уходило, толкалось, суетилось, прорывалось в середину площади, — так вот, в этом многолюдном море преобладали школяры: школяры четырех наций — шотландские, английские, французские, итальянские.
И заключалось дело вот в чем: этот день был первым понедельником после праздника святого Варнавы, так что вся эта толпа собралась, чтобы отправиться на ярмарку ланди.
Внимание, дорогие читатели! Перехожу к вопросам этимологии, словно я ни много ни мало член Академии надписей и изящной словесности.
Латинское слово "indictum" обозначает время и место, заранее обусловленное для определенного собрания.
"I", первоначально перешедшее в "е", само собой разумеется, превратилось в "а". Итак, вот последовательные этапы преобразования слова "indictum": "Pindict", "Pendit", затем "Pandit" и наконец, когда артикль слился с основой, "landi".
В результате это слово стало обозначать время и место, заранее обусловленное для того или иного собрания.
Во времена Карла Великого, короля-тевтона, сделавшего своей столицей Ахен, святые реликвии раз в год выносились из часовни и показывались паломникам.
Карл Лысый перенес эти реликвии из Ахена в Париж, и их демонстрировали раз в год на ярмарочном поле, простиравшемся вблизи бульвара Сен-Дени.
Парижский епископ, видя, что с ростом благочестия среди верующих ярмарочное поле более не в состоянии вместить всех желающих, перенес праздник ланди на равнину Сен-Дени.
Духовенство Парижа стало устраивать здесь шествия с выносом реликвий, а епископ обращался к собравшимся с поучениями и благословлениями. Однако с благословлениями, являвшимися, по существу, обещанием будущих благ, духовных и мирских, дело обстояло не так просто: правом раздавать их обладал не каждый, кто пожелает. Духовенство Сен-Дени утверждало, будто только оно обладает правом благословлять на своих землях, и подало в парламент иск на епископа как на узурпатора.
Дело разбиралось с таким ожесточением и защищалось каждой из сторон столь красноречиво, что парламент, не зная, доводы какой из сторон более обоснованы, отверг и те и другие, предвидя возможные в таком случае раздоры и смуты, и запретил как епископам, так и аббатам показываться на ярмарке ланди.
Прерогативы, ставшие предметом спора, унаследовал ректор Парижского университета: он обрел право ежегодно прибывать на ярмарку ланди в первый понедельник после праздника святого Варнавы, чтобы выбрать пергамент, необходимый для всех его коллежей; причем купцам, торговавшим на этой ярмарке, запрещено было пускать в свободную продажу хотя бы один пергаментный листочек до тех пор, пока господин ректор не завершит все свои закупки.
Эти прогулки ректора, продолжавшиеся по нескольку дней, подали школярам мысль сопровождать его, и они запросили разрешения на это. Разрешение было предоставлено, и с того момента ежегодная поездка ректора обставлялась со всей возможной торжественностью и пышностью.
Наставники и учащиеся прибывали на площадь Сент-Женевьев верхом и оттуда, соблюдая порядок, следовали вплоть до ярмарочного поля. К месту назначения кавалькада двигалась весьма спокойно; но стоило кортежу прибыть туда, как обнаруживалось, что в его составе оказывались присоединившиеся по пути все цыгане, все фокусники-гадатели (их в Париже в то время насчитывалось тридцать тысяч), все девицы и все дамы сомнительного поведения (относительно их числа в те времена статистических данных не было), переодетые мальчиками все обитательницы Вальд’Амура, Шо-Гайяра, улицы Фруа-Мантель; это была самая настоящая армия, чем-то напоминавшая великое переселение народов в четвертом столетии, с той только разницей, что эти дамы, в отличие от варваров и дикарей, были приобщены к цивилизации сверх меры.
Прибыв на равнину Сен-Дени, все останавливались, сходили с лошади, осла или мула, без особых затей стряхивали пыль с сапог и штанов или башмаков и краг (если прибывали пешком), смешивались с почтенной компанией, тем более что им предоставлялась широчайшая возможность выбора, рассаживались и ели кровяную колбасу, сосиски и паштеты, выпивали вместе с дамами, у которых от этого наливались краской щечки, невероятные количества белых вин со всех окрестных холмов: Сен-Дени, Ла Бриш, Эпинелез-Сен-Дени, Аржантёй. Головы разгорячались от любви и от вина. Слышалось: "Передай бутылки!", "Ветчину живо!", "Кинька стаканчики!", "Не ори!", "Мне красненького, только неразбавленного!", "Будь любезен, дружочек мой, плесни мне в стакан!", "Белого! Белого! Разливай все, разливай, черт побери!", "Сто рук надо иметь, как у Бриарея, чтобы все время без устали разливать!", "Приятель, смелее, у меня уже с языка кожа слезает!" В общем, разыгрывалась пятая глава "Гаргантюа".
Согласитесь, это прекрасные времена, или даже веселые времена, когда Рабле, кюре из Мёдона, пишет "Гаргантюа", а Брантом, аббат из Бурдея, пишет "Галантных дам"!
Немного охмелев, все поют, обнимаются, спорят, рассказывают глупости, задирают прохожих. Какого черта, надо развлекаться!
С первыми встречными затевались разговоры, которые, в зависимости от характера этих людей, кончались хохотом, оскорблениями или ударами.
Понадобилось двадцать постановлений парламента, чтобы покончить с этими беспорядками; в итоге решено было для опыта перевести ярмарку из равнины Сен-Дени в пределы города того же имени.
В 1550 году был принят декрет, разрешавший допуск школяров на ярмарку ланди не иначе как депутациями по двенадцать человек от каждого из четырех коллежей наций, как они назывались в те времена, причем в это число включались и наставники. Но в результате получилось вот что.
Не допускавшиеся на ярмарку школяры снимали университетские одежды и, переодевшись в короткие плащи и цветные шляпы, натянув пестрые штаны, пристегнув (поскольку речь шла о подобии сатурналий) запрещенные им шпаги в дополнение к кинжалам, право носить которые они присвоили себе сами с незапамятных времен, отправлялись в Сен-Дени самыми различными путями, следуя пословице: "Все дороги ведут в Рим"; а поскольку благодаря этому маскараду они ускользали от зоркого взгляда своих наставников, беспорядки стали гораздо более значительными, чем до того как был принят ордонанс, имевший целью их прекратить.
Таково было положение в 1559 году; видя, сколь упорядоченно началось шествие, никто бы и подумать не мог, сколь невероятные выходки позволят себе его участники, как только доберутся до места.
Как обычно, кавалькада и на этот раз, двигаясь довольно спокойно, вступила на широкую улицу Сен-Жак, не доставив никому хлопот; появившись перед Шатле, она испустила такие возгласы проклятий, на какие способна только парижская толпа (ибо не меньше половины тех, из кого состояла эта толпа, знавали подземные тюрьмы этого сооружения далеко не понаслышке), и, доставив себе этим небольшое утешение, направилась по улице Сен-Дени.
Опередим же ее, дорогой читатель, и перенесемся в известный своим аббатством город Сен-Дени, чтобы присутствовать при одном из происшествий праздника, тесно связанном с историей, которую мы решились вам рассказать.
Официальные празднества происходили в самом городе, в частности на его главной улице; именно в самом городе, на его главной улице, в деревянных будочках, сооруженных за два месяца до этого события, устраивались цирюльники, пивовары, обойщики, галантерейщики, белошвейки, шорники, седельных дел мастера, торговцы канатами, изготовители шпор, продавцы кож, кожевники, дубильщики, обувщики, изготовители охотничьих рожков, суконщики, менялы, серебряных дел мастера, бакалейщики и особенно владельцы питейных заведений.
Те, кто двадцать лет тому назад побывал на ярмарке в Бокере, или, что гораздо вероятнее, десять лет тому назад на празднествах в балаганах Сен-Жерменской ярмарки, могут, увеличив в своем воображении до гигантских размеров то, что они видели в этих двух местах, представить себе, какой была ярмарка ланди.
Зато те, кто регулярно, из года в год, посещает эту самую ярмарку ланди, которой и в наши дни славится супрефектура Сены, не могут иметь ни малейшего понятия о том, что было, сравнивая с тем, что есть сейчас.
В самом деле, вместо людей в монашески мрачных черных одеждах, что посреди любого праздника невольно повергают в грусть даже тех, кто меньше всего склонен к меланхолии, и выступают как напоминание о трауре, как своеобразный протест печали, царицы этого убогого мирка, против веселья, кажущегося им узурпатором, здесь собиралась веселая толпа в одеждах ярких расцветок, отливающих золотом и серебром, украшенных оторочками, позументами, выпушками, плюмажами, лентами, галунами; в бархате, тафте с золотой вышивкой, атласе, расшитом серебром; вся эта толпа блестела под солнцем и, казалось, даже отражала от себя самые яркие его лучи; нигде никогда не было подобной роскоши, страсть к которой охватила все общество сверху донизу, несмотря на то что начиная с 1543 года французские короли от Франциска I вплоть до Генриха IV издали двадцать законов против нее, никогда, однако, не исполнявшихся.
Объяснение столь небывалой роскоши весьма просто. Открытие Нового Света Колумбом и Америго Веспуччи, экспедиции Фернандо Кортеса и Писарро в сказочное королевство Катай, о существовании которого заявлял еще Марко Поло, наводнили всю Европу огромным количеством звонкой монеты (один из писателей того времени жаловался на всеобщий разгул роскоши и резкий рост цен на продукты питания, за восемьдесят лет поднявшихся более чем в четыре раза).
Но не один лишь центр Сен-Дени был тогда красочным местом празднеств. Да, ордонанс парламента переместил их в город, но воля населения, в такой же степени могущественная, перенесла их на берег реки. Получилось так, что Сен-Дени действительно был местом проведения ярмарки, но сами празднества происходили у воды. Поскольку покупать мы ничего не собираемся — перенесемся именно на берег реки, ниже острова Сен-Дени, чтобы увидеть и услышать то, что произойдет там.
Толпа, которая на наших глазах отправилась с площади Сент-Женевьев, проследовала по улице Сен-Жак, громко высказала перед Шатле свое неодобрение тюрьме и вступила на улицу Сен-Дени, между одиннадцатью часами и половиной двенадцатого добралась до усыпальницы королей, после чего, точно так же как овцы, очутившиеся на лугу и представленные сами себе, школяры, избавившись от надзора своих наставников, разбрелись: одни по полям, другие по городу, а прочие по берегу Сены.
Следует признаться, для беззаботных сердец (такие бывают, хотя и редко) это было великолепным зрелищем: тут и там в радиусе целого льё попадались то на солнышке, то на траве у речного обрыва новоиспеченные школяры двадцати лет, лежавшие у ног прекрасных девушек в атласных красных корсетах, с атласно-розовыми щечками и атласно-белой шеей.
Взору Боккаччо следовало бы пронзить лазурный ковер небес и любовно разглядеть этот гигантский "Декамерон".
Первая часть дня прошла довольно спокойно: люди пили, когда было жарко, ели, когда хотелось есть, кто сидел, кто лежал. Затем беседы становились все жарче, головы распалялись. Одному Богу известно, какое количество кувшинов было наполнено вином, осушено, вновь наполнено, вновь осушено и после очередного раза разбито (осколки их запускались друг в друга).
Итак, к трем часам берег реки покрылся тарелками и кувшинами — одни оставались целыми, другие были разбиты; чашки наполнялись, а бутылки опустошались; парочки обнимались и перекатывались на траву; мужья принимали посторонних женщин за своих жен; жены принимали своих возлюбленных за мужей, — так вот, берег реки, зеленый, прохладный, только что сверкавший подобно деревне на берегу Арно, сейчас походил на один из пейзажей Тенирса, служащий фоном для фламандской кермессы.
Внезапно раздался громкий крик:
— В воду! В воду!
Все вскочили; крики становились все громче:
— В воду еретика! В воду протестанта! В воду гугенота! В воду безбожника! В воду! В воду! В воду!
— Что случилось? — воскликнуло двадцать голосов, сто голосов, тысяча голосов.
— Он богохульствует! Сомневается в Провидении! Заявляет, что пойдет дождь!..
И именно это обвинение, самое невинное, на первый взгляд, произвело наибольшее воздействие на толпу. Люди развлекались, и они разъярились от того, что их пугают грозой; на них были воскресные одежды, и они разъярились от того, что их воскресные одежды могут быть попорчены дождем. Как только толпа услышала, в чем дело, бранные выкрики возобновились с новой силой. Все стали собираться у того места, откуда раздавались отчаянные вопли, и мало-помалу оно было окружено столь плотно, что даже ветер не смог бы преодолеть такую преграду.
Посреди этой группы, почти что сдавленный ею, отбивался от толпы молодой человек лет двадцати, в ком легко было узнать переодетого школяра; с бледным лицом, с побелевшими губами и со сжатыми кулаками, он, казалось, ожидал, когда самые наглые из нападающих, не довольствуясь криком, сделают попытку ударить его, — тогда он свалит с ног тех из них, кто окажется рядом, при помощи двух могучих орудий, какими были его стиснутые кулаки.
Это был высокий, худощавый, светловолосый молодой человек со впалыми щеками, внешне походивший на переодетых мальчиками галантных девиц, о которых мы недавно говорили; глаза его, даже будучи потуплены, выдавали исключительную душевную чистоту, и если бы Смирение обрело человеческий облик, оно не избрало бы для своего воплощения никого иного, кроме этого юноши.
Какое же преступление мог он совершить, чтобы вся эта толпа гналась за ним по пятам, чтобы на него набросилась вся эта свора, чтобы к нему тянулись руки, намеревающиеся бросить его в воду?
Мы уже отметили в предыдущей главе: этот молодой человек был гугенот и он объявил, что пойдет дождь.
Вот как все началось — все было очень просто, и вы сами это увидите.
Юный блондин, казалось, поджидал то ли друга, то ли подругу и прогуливался вдоль реки. Время от времени он останавливался и смотрел на воду; затем, наглядевшись на воду, он смотрел на траву; наконец, наглядевшись на траву, он поднимал глаза и смотрел на небо.
Да, конечно, это упражнение выглядело весьма однообразным, но следует признать, что оно было вполне безобидным. Однако при этом кое-кто из тех, что отмечал праздник ланди на свой лад, сочли дурным тоном, что молодой человек отмечает его иначе. И вот примерно на протяжении получаса множество буржуа, смешавшихся со школярами и ремесленниками, накапливали в себе раздражение против поочерёдного созерцания, которому предавался молодой человек; раздражение это было тем более заметным и сильным, что сам молодой человек не обращал на них ни малейшего внимания.
— Ах! — раздался женский голос. — Не хочу показаться любопытной, но мне хотелось бы знать, почему этот молодой человек так упорно смотрит то на воду, то на землю, то на небо.
— Тебе хотелось бы это знать, Перретта, сердце мое? — спросил молодой буржуа, галантно пивший вино, налитое в стакан дамы, и любовь, светившуюся в ее глазах.
— Да, Ландри, и я крепко поцелую того, кто сможет мне об этом рассказать.
— Ах, Перретта, я полагаю, что за столь сладкое вознаграждение ты могла бы попросить и чего-нибудь потруднее.
— Мне хватит и этого.
— Ты твердо решила?
— Вот моя рука.
Молодой буржуа поцеловал девушке руку и, поднимаясь, сказал:
— Ты все будешь знать.
Вот почему молодой буржуа, которого девушка назвала Ландри, встал и подошел к одинокому и молчаливому созерцателю.
— Послушайте-ка, молодой человек, — проговорил он, — не хочу быть назойливым, но почему вы все время смотрите на траву? Вы там что-нибудь потеряли?
Молодой человек, поняв, что заговорили именно с ним, вежливо приподнял шляпу и с величайшей учтивостью ответил вопрошающему:
— Вы ошибаетесь, сударь, я не смотрю на траву — я смотрю на реку.
И, произнеся эти несколько слов, он повернулся в другую сторону. Метр Ландри был несколько обескуражен: он не ожидал, что ответ будет до такой степени вежлив. Эта вежливость его тронула. Он вернулся к своей спутнице, почесывая за ухом.
— Ну, так что? — спросила у него Перретта.
— Ну, так вот, мы ошибались, — извиняющимся тоном проговорил Ландри, — он не смотрит на траву.
— Так куда же он тогда смотрит?
— Он смотрит на реку.
Посланцу расхохотались прямо в лицо, и он почувствовал, что заливается краской стыда.
— И вы его даже не спросили, отчего он смотрит на реку? — удивилась Перретта.
— Нет, — ответил Ландри, — он показался мне таким благовоспитанным, что мне представилось нескромным задать ему еще один вопрос.
— Два поцелуя тому, кто у него спросит, почему он смотрит на реку, — предложила Перретта.
Поднялись трое или четверо добровольцев.
Но Ландри подал знак, смысл которого заключался в том, что, если уж он начал это дело, ему и кончить его.
Это требование было признано справедливым.
Он вновь подошел к светловолосому юноше и обратился к нему во второй раз:
— Послушайте-ка, молодой человек, а почему вы смотрите на реку?
Повторилась та же мизансцена. Молодой человек обернулся, приподнял шляпу и столь же вежливо ответил вопрошающему:
— Извините, сударь, я смотрю не на реку — я смотрю на небо.
И, произнеся эти слова, молодой человек откланялся и повернулся в другую сторону.
Однако, Ландри, озадаченный вторым ответом, подобным первому, решил, что затронута его честь, и, заранее предполагая взрывы смеха своих спутников, набрался смелости и ухватился за плащ школяра.
— Что ж, молодой человек, — стал настаивать он, — не окажете ли мне любезность, сказав, почему вы смотрите на небо?
— Сударь, — отвечал молодой человек, — не окажете ли вы мне в свою очередь услугу, объяснив, почему вы спрашиваете меня об этом?
— Ну хорошо, я хотел бы откровенно объясниться с вами, молодой человек.
— Вы доставите мне этим только удовольствие, сударь.
— Я вас об этом спрашиваю, поскольку люди, находящиеся со мной в одной компании, раздосадованы тем, что видят вас на протяжении целого часа стоящим неподвижно, будто свая, и проделывающим одно и то же.
— Сударь, — ответил школяр, — я неподвижен потому, что ожидаю одного из своих друзей; стою потому, что так я замечу его издалека. Затем, поскольку он все еще не идет, мне надоедает ждать, а как только испытываемая мною скука толкает меня сойти с места, я смотрю на землю, чтобы не порвать обувь об осколки разбитых кувшинов, которыми усеяна вся трава; затем я смотрю на реку, чтобы дать глазам отдохнуть от разглядывания земли; затем, наконец, я смотрю на небо, чтобы дать глазам отдохнуть от разглядывания реки.
Тут молодой буржуа, вместо того чтобы принять эти разъяснения такими, какими они были, то есть за чистую правду без затей, решил, что его дурачат, и стал красным, как дикий мак, заметный издалека в посевах зерновых или люцерны.
— И вы рассчитываете, молодой человек, — настойчиво продолжал он, с вызывающим видом упершись рукой в левое бедро и откинувшись верхней частью тела назад, — и вы рассчитываете, что сможете еще долго предаваться столь малоприятному занятию?
— Я рассчитывал предаваться ему вплоть до того момента, когда ко мне придет мой друг, сударь; однако…
Тут молодой человек взглянул на небо и закончил:
— … не думаю, что смогу дождаться, пока он соблаговолит прийти.
— А почему вы его не сможете дождаться?
— Потому, сударь, что скоро пойдет такой сильный дождь, что ни вы, ни я, ни кто-нибудь еще не сможет через четверть часа оставаться на открытом пространстве.
— Так вы говорите, что пойдет дождь? — спросил буржуа с видом человека, который считает, что над ним смеются.
— Как из ведра, сударь! — спокойно ответил молодой человек.
— Вы, без сомнения, решили посмеяться, молодой человек?
— Уверяю вас, что не имею к тому ни малейшего желания, сударь.
— Так вы что, задумали поднять меня на смех? — спросил буржуа, теряя терпение.
— Сударь, даю вам честное слово, что у меня не было ни малейшего намерения смеяться над вами.
— Тогда зачем же вы говорите, что пойдет дождь, если стоит такая великолепная погода? — прорычал Ландри, все более и более выходя из себя.
— Я говорю о том, что пойдет дождь, по трем причинам.
— Не соблаговолите ли вы привести мне эти три причины?
— Да, конечно, если это вам будет приятно.
— Мне это будет приятно.
Молодой человек вежливо поклонился с таким видом, будто хотел сказать: "Вы так милы, сударь, что я ни в чем не смею вам отказать".
— Ну, где они, эти ваши три причины? — проговорил Ландри, сжав кулаки и скрипя зубами.
— Первая, сударь, — начал молодой человек, — заключается в том, что, поскольку вчера дождь не шел, он пойдет сегодня.
— Вы что, издеваетесь надо мной, сударь?
— Никоим образом.
— Ну хорошо, давайте вторую.
— Вторая заключается в том, что всю ночь небо было затянуто облаками, облака оставались днем и до сих пор не рассеялись.
— Когда погода облачная, это еще не причина, чтобы пошел дождь, слышите?
— Но, по крайней мере, существует подобная вероятность.
— Что ж, посмотрим на вашу третью причину, только заранее предупреждаю, что, если она окажется не лучше двух остальных, я рассержусь.
— Если вы рассердитесь, сударь, это будет означать, что у вас несносный характер.
— А, так вы утверждаете, что у меня несносный характер?
— Сударь, я выражаюсь в сослагательном наклонении, а не в настоящем времени.
— Третья причина, сударь! Третья причина!
Молодой человек вытянул руку вперед.
— Третья причина того, что пойдет дождь, сударь, заключается в том, что он уже идет.
— Вы воображаете, что он идет?
— Я не воображаю, я это утверждаю.
— Но это невыносимо! — вышел из себя буржуа.
— Сейчас станет еще невыносимее, — настаивал молодой человек.
— И вы полагаете, что я стану это терпеть? — закричал буржуа, побагровев от ярости.
— Я полагаю, что вы станете это терпеть не больше, чем я, — сказал школяр, — и, если позволите дать вам совет, сделайте то, что я сейчас собираюсь сделать, то есть поищите укрытие.
— А! Ну это уж слишком! — прорычал буржуа и направился к своим спутникам.
Затем он обратился ко всем, кто в состоянии был его услышать:
— Идите все сюда! Да идите же!
Буржуа был до такой степени преисполнен ярости, что на его призыв тотчас же сбежались все.
— Что случилось? — пронзительными голосами спрашивали женщины.
— Что произошло? — осипшими голосами спрашивали мужчины.
— Что произошло? — переспросил Ландри, ощутив поддержку. — Произошло невероятное!
— А именно?
— Произошло то, что этот господин пожелал, чтобы я увидел звезды на небе в ясный полдень!
— Прошу прощения, сударь, — проговорил молодой человек с величайшим спокойствием, — я вам, напротив, сказал, что погода чрезвычайно облачная.
— Это фигура, господин школяр, — ответил Ландри, — поняли? Это фигура.
— В таком случае, это неудачная фигура.
— Вы еще говорите, что у меня неудачная фигура? — проревел буржуа, оглохший от биения крови в ушах и потому не слышащий как следует или не желающий слышать. — А! Это уж слишком, господа: вы сами видите, что этот шут смеется над нами.
— Смеется над вами, — раздался голос, — да, может быть.
— Надо мной точно так же, как и над вами, как и над всеми нами; это любитель дурных шуток: он забавляется тем, что придумывает гадости и мечтает о том, чтобы пошел дождь и чтобы ему удалось подшутить над всеми нами.
— Сударь, клянусь вам, что я вовсе не мечтаю о том, чтобы пошел дождь, ведь если он пойдет, я промокну точно так же, как и вы, и даже чуть больше, потому что я на три или четыре дюйма выше вас.
— То есть, вы хотите сказать, что я просто шавка?
— Ничего подобного я не говорил, сударь.
— Карлик?
— Это было бы безосновательным оскорблением. Ведь в вас около пяти футов роста, сударь.
— Не знаю, что удерживает меня от того, чтобы бросить тебя в воду! — воскликнул Ландри.
— А! Вот-вот! В воду! В воду! — раздалось несколько голосов.
— Если вы бросите меня в воду, сударь, — сказал молодой человек со своей неизменной учтивостью, — вы от этого не вымокнете меньше.
Поскольку молодой человек показал этим ответом, что обладает большим благоразумием, чем все собравшиеся, все собравшиеся выступили против него. Подошел огромный верзила и полуиздевательски, полуугрожающе произнес:
— Ну, мерзавец, с чего это ты взял, что сейчас идет дождь?
— С того, что чувствую, как падают капли.
— Падают капли! — воскликнул Ландри. — Но это же не дождь как из ведра, а он сказал, что будет лить дождь как из ведра!
— Может быть, ты в сговоре с каким-нибудь астрологом? — проговорил верзила.
— Я ни с кем не в сговоре, сударь, — ответил молодой человек, явно начиная сердиться, — тем более с вами, хотя вы и обращаетесь ко мне на "ты".
— В воду! В воду! — послышались опять голоса.
Тут школяр, чувствуя, что вот-вот грянет буря, сжал кулаки и приготовился к схватке. Круг вокруг него начал сжиматься.
— Смотрите! — воскликнул один из новоприбывших. — Да это же Медард!
— А кто такой этот Медард? — спросили сразу несколько голосов.
— Это святой, чей праздник отмечается сегодня, — произнес один из шутников.
— Прекрасно! — воскликнул тот, кто узнал молодого человека. — Только этот вовсе не святой, потому что он еретик.
— Еретик! — закричала толпа. — В воду еретика! В воду безбожника! В воду отступника! В воду гугенота!
И все подхватили хором:
— В воду! В воду! В воду!
Эти крики и прервали описываемый нами праздник.
Однако именно в этот момент, словно Провидение пожелало оказать молодому человеку помощь, в какой он, судя по всему, столь остро нуждался, появился тот, кого он ждал: красавец-юноша двадцати двух — двадцати трех лет;
высокомерный взгляд его выдавал в нем дворянина, а манеры — иностранца, — так вот, вдруг появился тот, кого ждал молодой человек, и, стремительно прорываясь через толпу, очутился в двадцати шагах от друга, а тот, будучи схвачен спереди и сзади, за ноги и за голову, вырывался изо всех сил.
— Защищайся, Медард! — воскликнул юноша. — Защищайся!
— Вот видите, это действительно Медард! — воскликнул тот, кто первый назвал это имя.
И, словно носить это имя — преступление, толпа в один голос закричала:
— Да, это Медард! Да, это Медард! В воду Медарда! В воду еретика! В воду гугенота!
— Как только еретик осмелился носить имя столь прославленного святого?! — закричала Перретта.
— В воду святотатца!
И те, кто схватил несчастного Медарда, поволокли его к обрыву.
— Ко мне, Роберт! — воскликнул молодой человек, почувствовавший, что не в состоянии сопротивляться толпе и что за всем этим шутовством стоит смерть.
— В воду разбойника! — завопили женщины, одержимые как в ненависти, так и в любви.
— Защищайся, Медард! — второй раз крикнул иностранец и обнажил шпагу, — защищайся, я здесь!
И нанося клинком удары плашмя направо и налево, он разгонял толпу: его удары накатывались на нее со склона, точно лавина. Но настал момент, когда толпа оказалась до того плотной, что, если бы даже она пожелала расступиться, это было бы ей не под силу: она выдерживала удары, рыча от боли, но не расступалась. Перестав рычать от боли, толпа стала рычать от бешенства.
Новоприбывший (акцент выдавал в нем шотландца) беспрерывно наносил удары, но не продвинулся вперед — точнее, продвинулся совсем незначительно — и увидел, что его друга сбросят в воду еще до того, как ему удастся до него добраться. Бедняга Медард очутился в окружении примерно двадцати крестьян и пяти или шести лодочников. Он пускал в ход руки, лягался, кусался, но с каждым мигом оказывался все ближе и ближе к обрыву.
Шотландец слышал только эти крики, все приближавшиеся к воде. Сам он не кричал, а издавал некое подобие львиного рыка, как только обрушивал на чью-то голову клинок или эфес шпаги. Вдруг крики стали еще громче, затем настала тишина, потом послышался всплеск упавшего в воду тяжелого тела.
— Ах, разбойники! Ах, убийцы! Ах, душегубы! — воскликнул молодой человек, пытаясь пробиться к реке, чтобы спасти друга или погибнуть вместе с ним.
Но это было невозможно: перед ним оказалась стена из живых тел, крепкая, как гранит. Обессилев, он вынужден был отступить, скрипя зубами, с пеной на губах, с залитым потом лицом. Он отступил на гребень откоса, выше собравшейся у обрыва толпы, чтобы увидеть, не покажется ли из воды голова несчастного Медарда. И там, на гребне откоса, опершись на шпагу, видя, что на поверхности воды никто не появился, он бросил взгляд на собравшуюся внизу взбесившуюся чернь, с отвращением разглядывая эту человеческую свору.
Стоя в одиночестве, бледный, в черном костюме, он выглядел словно ангел-истребитель, сложивший на мгновение крылья. Но этого мгновения оказалось довольно, чтобы ярость, клокотавшая в его груди, подобно лаве в недрах вулкана, вскипев, прорвалась сквозь губы:
— Вы все разбойники! — вскричал он. — Вы все убийцы, вы все подлецы, лишенные совести и чести! Вас собралось сорок человек, чтобы убить, сбросить в воду и утопить несчастного юношу, не причинившего вам никакого зла. Вызываю вас всех на бой! Вас сорок, выходите, и я вас всех убью, всех до одного, по очереди, как собак, а вы и есть собаки!
Крестьяне, буржуа и школяры, к кому и было адресовано это приглашение умереть, не обнаружили готовности положиться на случай и рискнуть схватиться холодным оружием с человеком, блистательно продемонстрировавшим свое умение обращаться со шпагой. И как только шотландец это понял, он с презрением вложил свою шпагу в ножны.
— Все вы не только трусливые негодяи, но и презренные мерзавцы, — продолжал он, обводя рукой стоящую внизу толпу, — однако я отомщу за эту смерть не таким ничтожествам, как вы, ибо вы даже недостойны встретиться со шпагой благородного человека. Прочь отсюда, мразь мужицкая, подлая деревенщина! И пусть дождь и град обрушатся на ваши виноградники, положат ваши хлеба и размоют ваши поля, и пусть длится это столько дней, сколько вас собралось, чтобы убить одного-единственного человека!
Однако, не считая справедливым^ чтобы эта смерть осталась безнаказанной, он выхватил из-за пояса огромный пистолет и, не целясь, вскинув его в направлении толпы, произнес:
— На кого Бог пошлет!
Раздался выстрел, со свистом вылетела пуля, и один из тех, кто толкал молодого человека в воду, испустил крик, прижал руку к груди, закачался и упал, сраженный насмерть.
— Ну, а теперь прощайте! — проговорил шотландец. — Вы обо мне еще не раз услышите. Меня зовут Роберт Стюарт.
Как только он произнес эти слова, облака, собиравшиеся на небе начиная со вчерашнего дня, внезапно сгустились и, как предсказывал несчастный Медард, пролились таким ураганным ливнем, какого не бывало даже в сезон дождей.
Молодой человек медленно удалялся.
Люди безусловно погнались бы за ним, видя, как мгновенно сбываются его проклятия; однако оглушительные раскаты грома, будто возвещавшие последний день творения, хлынувшие на землю потоки воды, ослепительные молнии занимали их неизмеримо больше, чем заботы об отмщении, ибо с этого мгновения действовал всеобщий принцип "Спасайся, кто может!".
В тот же миг прибрежный обрыв, где только что находились пять или шесть тысяч человек, опустел и теперь напоминал берега потоков Нового Света, открытых генуэзским мореплавателем.
Дождь лил сорок дней не переставая.
Вот почему (во всяком случае, мы в это верим, дорогие читатели), если в день святого Медарда вдет дождь, то он будет идти еще сорок дней.
Не будем пытаться рассказать нашим читателям, где именно укрылись пятьдесят или шестьдесят тысяч человек, присутствовавших на празднике ланди, застигнутых врасплох этим новым потопом и искавших убежище под навесами балаганов, в домах, питейных заведениях и даже в королевской усыпальнице.
В те времена в городе Сен-Дени насчитывалось всего лишь пять или шесть таверн, и они оказались переполненными в одно мгновение, так что многие постарались их покинуть с еще большей поспешностью, чем туда стремились, предпочитая утонуть во время ливня, чем задохнуться от жары.
Лишь одна таверна все еще оставалась почти пустой из-за своего уединенного местоположения — она находилась у большой дороги на расстоянии одного-двух аркебузных выстрелов от города Сен-Дени и называлась "Красный конь".
Три человека находились там сейчас в огромном помещении с прокопченными стенами, высокопарно именуемом "залом для проезжающих". Оно, если не считать кухни и чердачной кладовой, тянувшейся над всем этим первым этажом и служившей местом ночлега для запоздалых погонщиков мулов и скототорговцев, и составляло всю таверну. То было некое подобие гигантского сарая, куда свет попадал через дверь, доходившую почти до самой кровли; потолок был сделан, как в библейском ковчеге, с открытыми балками, повторяющими контуры крыши.
Как и в ковчеге, там было некоторое количество животных: собак, кошек, кур и уток, копошившихся на полу, а вместо ворона, который вернулся с пустым клювом, и голубки, которая принесла оливковую ветвь, вокруг балок, почерневших от копоти, днем на глазах у всех кружились ласточки, а по ночам — летучие мыши. Что касается обстановки в этом зале, то она ограничивалась самым необходимым для таверны, то есть столами, хромающими на все четыре ноги, колченогими стульями и табуретами.
Три человека, находившиеся в этой комнате, были хозяин таверны, его жена и проезжий лет тридцати — тридцати пяти.
Посмотрим, в каких отношениях они между собой и что их занимает.
Хозяин таверны, как главный в доме, будет упомянут нами первым; предаваясь ничегонеделанию, он садит верхом на плетеном стуле лицом к спинке, положив на нее подбородок, и жалуется на плохую погоду.
Жена хозяина таверны сидит чуть позади мужа, устроившись так, чтобы находиться ближе к свету: она прядет, облизывая нить, тянущуюся из кудели.
Тридцати-тридцатипятилетний проезжий не ищет света; напротив, он сидит в самом отдаленном углу, повернувшись спиной к двери, и, видимо, пришел сюда, чтобы выпить вина, судя по тому, что перед ним стоят кувшин и кружка.
Тем не менее, он, похоже, не собирается пить: положив локти на стол, а голову — в ладони, он пребывает в глубоком раздумье.
— Собачья погодка! — брюзжит хозяин таверны.
— Ты жалуешься? — в ответ ворчит его жена. — Ты же сам ее хотел.
— Верно, — соглашается он, — но я ошибался.
— Тогда не жалуйся.
Услышав столь малоутешительный, хотя и вполне логичный довод, хозяин таверны опускает голову, вздыхает и на какое-то время утихает. Молчание длится примерно минут десять; после этого он поднимает голову и говорит то же самое:
— Собачья погодка!
— Ты уже об этом сказал, — замечает жена.
— Ну так я скажу еще раз.
— Если ты это будешь говорить хоть до самого вечера, погода лучше не станет, не так ли?
— Верно; но почему бы мне не побогохульствовать по поводу грома, ливня и града?
— Тогда почему бы тебе заодно не побогохульствовать и по поводу Провидения?
— Если бы я думал, что именно оно наслало такую погодку…
Хозяин таверны осекся.
— … ты бы богохульствовал и по этому поводу. Признайся сейчас же.
— Нет, потому что…
— Что?!
— Потому что я добрый христианин, а не собака-еретик.
Услышав слова хозяина таверны: "Потому что я добрый христианин, а не собака-еретик", проезжий, очутившийся в "Красном коне", точно кот в мышеловке, очнулся от раздумий, поднял голову и с такой силой ударил жестяной кружкой по столу, что кувшин подскочил, а кружка сплющилась.
— Иду, иду! — подскочив на стуле точно так же, как кувшин на столе, сорвался с места хозяин, полагая, что посетитель зовет его. — Вот и я, мой юный сеньор!
Молодой человек, опираясь на одну из задних ножек стула, повернулся вместе с ним и очутился лицом к лицу с хозяином таверны, стоявшим перед ним навытяжку; он оглядел хозяина с ног до головы и, нисколько не повышая голоса, но нахмурив брови, спросил:
— Не вы ли произнесли слова "собака-еретик"?
— Я, мой юный сеньор, — покраснев, пробормотал хозяин таверны.
— Ну что ж, если так, метр шутник, — продолжал посетитель, — то вы просто необразованный осел и заслуживаете, чтобы вам обрезали уши.
— Простите, высокочтимый сударь, но я не знал, что вы принадлежите к реформированной вере, — проговорил хозяин таверны, дрожа всем телом.
— Это лишний раз доказывает, тупица вы этакий, — продолжал гугенот, даже на полтона не повышая голоса, — что хозяин таверны, имеющий дело со всеми на свете, должен держать язык на привязи, ибо может так случиться, когда он, думая, что имеет дело с собакой-католиком, на самом деле будет иметь дело с достойным последователем Лютера и Кальвина.
Произнося оба эти имени, дворянин приподнял свою фетровую шляпу. Хозяин таверны сделал то же самое. Дворянин пожал плечами.
— Что ж, — проговорил он, — еще кувшин вина, и чтобы я больше от вас не слышал слова "еретик", иначе я вам проткну брюхо, словно рассохшуюся винную бочку; поняли, друг мой?
Хозяин таверны попятился и отправился на кухню, чтобы взять там требуемый кувшин вина.
А тем временем дворянин, сделавший до того полуоборот направо, вновь вернулся в тень, по-прежнему обратив спину к двери, в то время как владелец таверны успел принести заказанный кувшин и поставить его на стол перед постояльцем.
Тут молчаливый дворянин подал хозяину сплющенную кружку, чтобы тот заменил ее на целую. Хозяин же, не говоря ни слова, жестом и взглядом как бы давал понять: "Черт побери! Похоже, если этот человек стукнет чем-нибудь или ударит кого-нибудь, то сделает это как следует!" — и тотчас же принес последователю Кальвина новый стакан.
— Отлично, — одобрил тот, — вот за это я и люблю содержателей таверн.
Хозяин одарил дворянина самой подобострастной улыбкой, на какую только был способен, и удалился на прежнее место поближе к входу.
— Ну, — спросила у него жена (поскольку протестант говорил очень тихо, она не услышала ни единого слова из разговора между мужем и посетителем), — так что же тебе сказал этот молодой господин?
— Что он мне сказал?
— Да, да, я тебя спрашиваю.
— Самое лестное, — ответил тот, — и что вино у меня отличное, и что таверна моя содержится образцово, и что он удивляется, как это в таком прекрасном месте так мало людей.
— А что ты ему на это ответил?
— Что эта собачья погода может стать причиной нашего разорения.
В то самое время, когда наш герой (хоть и иносказательно) в третий раз с богохульством отозвался о погоде, Провидение, словно желая уличить его в заблуждении, направило ему с двух противоположных сторон двоих новых посетителей одновременно: один прибыл пешком, другой — верхом. Тот, кто прибыл пешком и имел облик офицера-авантюриста, появился слева, то есть двигался по дороге, ведущей из Парижа; тот же, кто прибыл верхом и был одет в костюм пажа, появился справа, то есть двигался по дороге, ведущей из Фландрии.
Однако, когда пешеход переступал порог таверны, его ноги попали под копыта лошади. Тут он выругался, чтобы облегчить душу, и послышавшаяся брань позволила определить откуда он родом:
— А! Клянусь головой Господней! — воскликнул он.
Всадник, по-видимому первостатейный наездник, заставил лошадь сделать пол-оборота влево, причем на одних задних ногах и, соскочив с нее прежде чем она вновь опустила передние ноги, ринулся к пострадавшему и проговорил тоном живейшего сочувствия:
— О мой капитан, приношу вам все возможные извинения!
— А вам известно, господин паж, — заявил гасконец, — что вы меня чуть-чуть не раздавили своей лошадью?
— Поверьте, капитан, — ответил на это юный паж, — что я испытываю по этому поводу глубочайшее сожаление!
— Ну, ничего, успокойтесь, мой юный господин, — заметил капитан, сделав гримасу, доказывающую, что он все еще не полностью пришел в себя, — утешьтесь: вы, сами того не зная, оказали мне огромнейшую услугу, и я, право, не знаю, как смогу вас отблагодарить.
— Услугу?
— Огромнейшую! — повторил гасконец.
— И какую же, о Боже? — спросил паж, видя по лицу собеседника, искажаемому нервной дрожью, что тому стоит огромных усилий улыбаться, а не браниться.
— Все очень просто, — продолжал капитан, — на свете меня больше всего раздражают старые бабы и новые сапоги; так вот, сегодня утром я, как в кандалы, заковал свои ноги в новые сапоги, и в них мне пришлось дойти сюда от самого Парижа. И я искал скорейший способ их разбить, а вы одним движением руки свершили это чудо, что прославит вас навеки. И потому умоляю вас располагать мною как вам угодно: при любых обстоятельствах я к вашим услугам.
— Сударь, — поклонившись, произнес паж, — вы человек остроумный, что меня не удивляет, если вспомнить ругательство, которым вы меня приветствовали; вы человек учтивый, что также меня не удивляет, поскольку вы дворянин; я принимаю все, что вы мне предлагаете, и со своей стороны выражаю готовность оказать вам любую услугу.
— Полагаю, что вы рассчитывали остановиться в этой таверне?
— Да, сударь, хотя и ненадолго, — ответил молодой человек, привязывая лошадь к кольцу, нарочно вделанному в стену для этой цели, причем хозяин таверны следил за его действиями глазами, преисполненными радостью.
— И я тоже, — заявил капитан. — Ну, чертов хозяин, — вина, и самого лучшего!
— Прошу вас, господа! — воскликнул содержатель таверны, устремляясь на кухню, — прошу!
Через пять секунд он вернулся с двумя кувшинами и двумя стаканами и поставил их на столик, соседний с тем, что занял дворянин, прибывший первым.
— А найдется ли у вас в таверне, сударь, — спросил, обращаясь к хозяину, юный паж, чей нежный голосок чем-то напоминал женский, — найдется ли у вас комната, где бы юная девица могла бы отдохнуть часок-другой?
— У нас есть только этот зал, — сообщил владелец таверны.
— А, дьявол! До чего же это прискорбно!
— Вы ожидаете женщину, мой юный забавник? — многозначительно произнес капитан и облизнулся, поймав кончики усов, а затем прикусив их.
— Это женщина не для меня, капитан, — со всей серьезностью проговорил молодой человек, — это дочь моего благородного господина, маршала де Сент-Андре.
— Хау! Дважды и трижды велик Господь живой! Так, значит, вы находитесь на службе у прославленного маршала де Сент-Андре?
— Имею эту честь, сударь.
— И вы полагаете, что маршал остановится здесь, в этой лачуге? Мой юный паж, вы представляете себе такое возможным?.. Да. что вы! — выпалил капитан.
— Безусловно; в течение двух недель господин маршал был болен и лежал у себя в замке Виллер-Котре, а поскольку он не в состоянии ехать верхом в Париж, где должен двадцать девятого числа присутствовать на турнире по случаю бракосочетания короля Филиппа Второго с принцессой Елизаветой и принцессы Маргариты с герцогом Эммануилом Филибертом Савойским, господин де Гиз, чей замок расположен по соседству с замком Виллер-Котре…
— У господина де Гиза имеется замок неподалеку от Виллер-Котре? — перебил капитан, желая продемонстрировать полнейшую готовность поддержать разговор. — А где же находится этот замок, молодой человек?
— В Нантёй-ле-Одуэне, капитан; господин де Гиз специально его приобрел, чтобы оказаться на пути следования короля в Виллер-Котре и обратно.
— A-а! Недурно сыграно, по-моему.
— О! — засмеялся юный паж, — ловкости этому игроку не занимать.
— И риска тоже, — подхватил капитан.
— Так вот, я говорил, — вновь приступил к рассказу паж, — что господин де Гиз предоставил маршалу свою карету, чтобы он мог неспешно передвигаться; но даже несмотря на легкость кареты и покойный ход лошадей, уже в Гонесе господин маршал почувствовал себя усталым, и мадемуазель Шарлотта де Сент-Андре направила меня вперед отыскать таверну, где ее отец смог бы передохнуть.
Услышав эти слова, сказанные за соседним столом, первый дворянин, тот, кто возмутился, когда при нем дурно отозвались о гугенотах, стал внимательно прислушиваться и, похоже, самым непосредственным образом заинтересовался беседой.
— Клянусь крестом Господним! — воскликнул гасконец. — Если бы, молодой человек, я знал здесь в радиусе двух льё помещение, достойное того, чтобы там остановились два таких военачальника, то не уступил бы даже собственному отцу чести лично сопроводить их туда; но, к несчастью, — добавил он, — я такого помещения не знаю.
Дворянин-гугенот сделал жест, который вполне можно было бы принять за выражение презрения. Жест этот привлек к себе внимание капитана.
— А-а! — произнес он.
И, поднявшись, он отдал честь гугеноту с подчеркнутой вежливостью, после чего, сочтя свой долг исполненным, повернулся лицом к пажу; гугенот тоже поднялся, как это только что сделал гасконец, отдал честь вежливо, но сухо, и повернулся лицом к стене. Капитан налил вино пажу, державшему стакан, пока он не наполнился на треть, затем заговорил:
— Итак, вы говорите, молодой человек, что находитесь на службе у прославленного маршала де Сент-Андре, героя Черизоле и Ранти… Я присутствовал при осаде Булони, молодой человек, и видел, какие усилия предпринимал маршал, чтобы ворваться в город. А! Клянусь верой! Вот кто по праву обладает званием маршала.
Внезапно он умолк и, казалось, задумался.
— Клянусь головой Господней! — наконец заговорил он. — Я прибыл из Гаскони, покинув замок предков, и желал бы поступить на службу к прославленному государю или знаменитому военачальнику. Молодой человек, нет ли в доме маршала де Сент-Андре какого-нибудь места, где мог бы проявить себя такой храбрый офицер, как я? Насчет жалованья я непритязателен, и если мне не придется забавлять старых баб или разнашивать новые сапоги, ручаюсь, что, к полнейшему удовлетворению своего господина, буду выполнять любые возложенные на меня поручения.
— Ах, капитан! — воскликнул юный паж. — Вы повергаете меня в печаль, ибо на деле, к несчастью, штат в доме господина де Сент-Андре полностью укомплектован, и я сомневаюсь, что даже если он пожелает, то сумеет воспользоваться вашим любезным предложением.
— Черт возьми! Тем хуже для него, ибо я могу похвалиться тем, что умею быть ценен для тех, кто меня нанимает. Ну что ж, будем считать, что я ничего не говорил, и выпьем.
Молодой человек, поднявший было стакан в ответ на приглашение капитана, внезапно стал прислушиваться, а затем поставил стакан на стол.
— Простите, капитан, — объяснил он, — но, кажется, я слышу, как подъехала карета, а поскольку кареты все еще редкость, то полагаю, не будет ошибки в утверждении, что это и есть карета герцога де Гиза; прошу позволения покинуть вас на некоторое время.
— Действуйте, мой юный друг, — с чувством произнес капитан, — действуйте: долг прежде всего.
Позволение, что испрашивал паж, было чистейшей данью вежливости, ибо, еще не услышав ответа капитана, он уже быстрым шагом покинул таверну и скрылся за углом, выйдя на дорогу.
Одиночество пошло капитану на пользу: погрузившись в раздумья, он незаметно выпил весь стоявший перед ним кувшин вина. А выпив первый, он потребовал второй. Затем — либо от того, что предмет раздумий ускользнул у него из головы, либо от того, что сам мыслительный процесс потребовал от него чересчур значительных усилий и поэтому не мог быть доведен до конца, поскольку он был не совсем ему привычен, — капитан повернул голову к гугеноту, еще раз, так же как и прежде, поклонился с подчеркнутой вежливостью и обратился к нему:
— Клянусь верой, сударь! Мне кажется, что я приветствую земляка.
— Вы ошибаетесь, капитан, — ответил тот, к кому он обратился, — если я не обманываюсь, вы из Гаскони, в то время как я из Ангумуа.
— А! Так, значит, вы из Ангумуа! — воскликнул капитан с изумлением и восхищением. — Из Ангумуа! Отлично! Отлично! Отлично!
— Да, капитан; вам это по нраву? — спросил гугенот.
— Еще как! И потому позвольте сделать вам комплимент: земли у вас обширные и плодородные, а реки их пересекают красивые; мужчины преисполнены храбрости, чему примером может служить его величество покойный Франциск Первый; женщины блистательны и остроумны, чему примером может служить мадам Маргарита Наваррская; наконец, признаюсь, сударь, что если бы я не был гасконцем, то хотел бы быть ангумуазцем.
— На самом деле, это слишком большая честь для моей бедной провинции, сударь, — отвечал дворянин из Ангумуа, — и я даже не знаю, как вас отблагодарить.
— О! Ничего не может быть проще, сударь, чем выказать мне самую малую признательность за столь прямолинейную откровенность. Окажите мне честь и выпейте со мной во славу и процветание ваших земляков.
— С огромнейшим удовольствием, капитан, — произнес гугенот, поставив свой кувшин с вином и стакан на угол стола, за которым сидел гасконец, в отсутствие пажа занимавший этот стол единолично.
После здравицы в честь уроженцев Ангумуа дворянин-гугенот, чтобы не отстать по части любезности, предложил аналогичный тост за процветание и здравие уроженцев Гаскони.
Затем, полагая долг вежливости отданным, дворянин из Ангумуа взялся за кувшин и стакан, чтобы передвинуть на прежнее место.
— О сударь! — воскликнул гасконец, — не надо так рано прерывать наше знакомство; окажите мне любезность: допейте свой кувшин вина за этим столом.
— Боюсь стеснить вас, сударь, — вежливо, но холодно произнес гугенот.
— Стеснить меня? Да никогда! Кстати, сударь, мое мнение таково, что лучше всего и полнее всего люди познают друг друга за столом. И ведь редко такое бывает, чтобы в одном кувшине вина не было трех стаканов, верно?
— Вот именно, сударь, редко такое бывает, — ответил гугенот, явно пытаясь выяснить, к чему клонит собеседник.
— Что ж, тогда я позволю себе провозгласить три тоста подряд и за каждый выпить стакан вина. Окажете ли вы мне честь выпить со мной за каждый из этих тостов?
— Окажу, сударь.
— Когда двое одновременно провозглашают от всей души здравицу в честь троих людей, это означает, что у них одинаковые мысли, одинаковые мнения и одинаковые принципы.
— То, что вы говорите, истинная правда, сударь.
— Истинная правда! Истинная правда! Вы сказали, что это истинная правда? Да, клянусь кровью Господней, сударь, это чистейшая истина безо всяких прикрас!
Затем он с самой обаятельной улыбкой добавил:
— Для начала знакомства, сударь, и для того чтобы нам сразу же объявить о сходстве мнений, позвольте поднять первый тост за здравие блистательного коннетабля де Монморанси.
Дворянин, заранее поднявший стакан и придавший лицу веселый вид, посуровел и поставил стакан на стол.
— Извините меня, сударь, — проговорил он, — но, что касается этого человека, мне невозможно согласиться с вами. Господин де Монморанси — мой личный враг.
— Ваш личный враг?
— В той степени, в какой человек его положения может быть врагом человека в моем положении, в какой значительное лицо может быть врагом незначительного.
— Ваш личный враг! В таком случае с этой минуты-он становится и моим врагом, тем более, смею вас уверить, я его совершенно не знаю и не испытываю к нему особенной нежности. Репутация у него дурная: скупец, грубиян, развратник, позволяет себя разбить как полнейшую бездарь и забрать в плен как последнего дурака. О черт, как только мне могла прийти в голову мысль предложить вам подобный тост? Тогда позвольте предложить взамен другой. За блистательного маршала де Сент-Андре!
— Клянусь честью! Вы сделали дурной выбор* капитан, — заметил дворянин-гугенот, разыграв по поводу маршала де Сент-Андре ту же мизансцену, какую только что представил по поводу коннетабля. — Я не пью за здоровье человека, которого я не уважаю, человека, готового на все ради почестей и. денег, человека, готового продать жену и дочь, как уже продал совесть, лишь бы получить за них хорошую цену.
— Клянусь головой Господней! Да неужели? — воскликнул гасконец. — Как? Чтобы мне вздумалось выпить за здоровье подобной личности?.. Неужели дьявол помутил тебе ум, капитан? — продолжал гасконец, ругая самого себя. — Ах, друг мой, если хочешь сохранить уважение честных людей, не совершай больше таких промахов.
И тут, перестав обращаться к самому себе, он заявил гугеноту:
— Сударь, начиная с этой минуты я точно так же презираю маршала де Сент-Андре, как и вы. И потому, не желая, чтобы вы оставались под впечатлением совершенной мною ошибки, предлагаю третий тост: за здоровье человека, против кого, как я надеюсь, вы ничего не имеете.
— За кого же, капитан?
— За здоровье блистательного Франсуа Лотарингского, герцога де Гиза! Защитника Меца! Победителя при Кале! Мстителя за Сен-Кантен и Гравелин! За того, кто исправляет промахи коннетабля де Монморанси и маршала де Сент-Андре… Ну, как?!
— Капитан, — побледнев, произнес молодой человек, — вы играете в опасную игру со мной: я дал обет…
— Какой, сударь? И если я смогу оказаться полезным в его осуществлении…
— Я поклялся, что человек, за чье здоровье вы только что предложили тост, умрет лишь от моей руки.
— Ай-ай-ай! — воскликнул гасконец.
Гугенот попытался встать.
— Как! — закричал гасконец. — Что вы делаете, сударь?
— Сударь, — проговорил гугенот, — испытание закончено; предложено три тоста, и, поскольку мы. расходимся во взглядах по отношению к каждому из трех, я опасаюсь, что будет еще хуже, когда дело дойдет до принципов.
— Хау! Дважды и трижды велик Господь живой! Не говорите, сударь, что встретившиеся друг с другом люди должны поссориться из-за тех, кого они не знают: я незнаком ни с герцогом де Гизом, ни с маршалом де Сент-Андре, ни с коннетаблем де Монморанси, так будем же считать, что я опрометчиво позволил себе провозгласить тосты во здравие трех главнейших дьяволов: Сатаны, Люцифера и Астарота; вы заставили меня при третьем тосте обратить внимание на то, что я теряю душу; я возвращаюсь к исходному моменту, и весьма поспешно. Так что отступим на исходные позиции, а поскольку наши стаканы полны, то мы, если угодно, выпьем за здоровье друг друга. Да подарит вам Господь долгие и счастливые дни, сударь! Вот о чем я его молю из самой глубины своего сердца!
— Это пожелание до такой степени учтиво, что я не смею его отвергнуть, капитан.
И на этот раз дворянин из Ангумуа осушил свой стакан, следуя примеру капитана, уже осушившего свой.
— Вот и отлично, значит, дело сделано, — проговорил гасконец, прищелкивая языком, — вот мы великолепно узнали друг друга, так что с сегодняшнего дня, сударь, можете распоряжаться мной как самым преданным другом.
— Я точно так же отдаю себя в ваше распоряжение, капитан, — с той же вежливостью ответил гугенот.
— Что касается меня, — продолжал гасконец, — то хочу добавить, сударь, что жду лишь случая оказать вам услугу.
— Я тоже, — заявил дворянин из Ангумуа.
— Правда, сударь?
— Правда, мой капитан.
— Что ж, случай оказать мне услугу, как я полагаю, уже представился.
— Неужели мне уже оказана подобная честь?
— Да, клянусь крестом Господним! Или я обманываюсь, или эта возможность у вас в руках.
— Так говорите же!
— Дело вот в чем: я прибыл из Гаскони, покинув замок предков, где жирел не по дням, а по часам самым пренеприятнейшим образом. Мой цирюльник посоветовал мне физические упражнения, и я направился в Париж, намереваясь заняться оздоровительными упражнениями. Само собой разумеется, что я избрал карьеру военного. Не знаете ли вы в Ашгумуа какого-нибудь хорошего местечка, которое мог бы занять капитан-гасконец, при условии что ему не надо было бы забавлять старых баб и разнашивать новые сапоги? Осмелюсь похвалиться, сударь, что в таком случае я бы с успехом выполнил любые вверенные мне поручения.
— Мне бы очень хотелось чем-нибудь вам помочь, капитан, — заявил дворянин из Ангумуа, — но, к несчастью, я покинул родные края в весьма юном возрасте и никого там не знаю.
— Клянусь чревом папы римского! Конечно, сударь, это само по себе несчастье, но, быть может, вы знаете какое-нибудь место в другой провинции; я не цепляюсь за Ангумуа, тем более, что меня уверяли, будто в тех краях свирепствует лихорадка; а может быть, есть какой-нибудь добродетельный сеньор знатного рода, кому вы могли бы меня порекомендовать? Ну, пусть он будет и не до конца добродетельным, если за отсутствие отдельных добродетелей Господь воздал ему храбростью.
— Сожалею от всей души, капитан, что не в состоянии услужить столь любезному человеку, как вы; но я точно такой же, как и вы, бедный дворянин, и если бы у меня был брат, то я не пожелал бы ему жить на лишние деньги из моего кошелька и избытки моего кредита.
— Клянусь всеми ворами и мошенниками, вот это уж решительно плохо; но, коль скоро наличествуют добрые намерения, сударь, — продолжал капитан, поднимаясь и поправляя перевязь со шпагой, — я, в свою очередь, продолжаю иметь честь быть вам обязанным.
И он отсалютовал гугеноту; тот ответил ему таким же жестом учтивости, забрал кувшин, стакан и вернулся на прежнее место.
Впрочем, прибытие кареты подействовало на каждого из находящихся на сцене действующих лиц по-разному.
Мы уже знаем, что дворянин из Ангумуа сел на прежнее место, позволявшее ему находиться спиной к двери.
Капитан-гасконец продолжал стоять, как подобает младшему перед лицом столь высоких и блистательных персон, как о них объявил паж; владелец таверны и его жена поспешили к двери, дабы быть в распоряжении путников, ниспосланных благосклонной судьбой.
Паж, чтобы не запачкать одежду на грязной ухабистой дороге, ехал стоя на верхней перекладине трехступенчатой лесенки кареты и, когда она остановилась, спрыгнул вниз и отворил дверцу. Первым вышел человек с высокомерным выражением лица; на щеке его был большой шрам.
Это был Франсуа Лотарингский, герцог де Гиз, прозванный Меченым из-за страшной раны, нанесенной ему в Кале. На нем была белая перевязь с бахромой и золотыми лилиями, указывающая на его звание генерал-лейтенанта армии короля. Волосы его были коротко подстрижены бобриком; шапочка черного бархата с белым плюмажем соответствовала моде того времени; одет он был в жемчужно-серый камзол, расшитый серебром (любимые его цвета), в штаны и короткий плащ алого бархата; его длинные сапоги в случае нужды можно было отвернуть ниже колен или натянуть до самого верха ляжек.
— Но ведь это самый настоящий потоп, — проговорил он, ставя ноги в лужи, натекшие под порог таверны.
Затем он повернулся к карете и, наклонясь, обратился к той, что была внутри:
— Вот видите, дорогая Шарлотта, вы же не сможете поставить свои прелестные маленькие ножки в эту жуткую, противную грязь.
— Так что же делать? — раздался нежный и мелодичный голосок.
— Мой дорогой маршал, — продолжал герцог, — вы позволите мне перенести вашу дочь на руках? Это омолодит меня на четырнадцать лет, ибо сегодня исполняется как раз четырнадцать лет с того дня, как я принял вас на руки из колыбели, моя прекрасная крестница. Ну, что ж, очаровательная голубка, — проговорил он, — вылетайте из ковчега.
И, приняв девушку на руки, он в три прыжка перенес ее в зал таверны.
Титул голубки, которым свою крестницу удостоил галантный герцог де Гиз, собиравшийся сделать ее своей снохой, был избран не напрасно: невозможно было бы найти птицу белее, миниатюрнее, более томную, чем та, которую герцог только что держал на руках и внес в отсыревшую таверну.
Третьей персоной, вышедшей, или, точнее, попытавшейся выйти из кареты, был маршал де Сент-Андре. Он позвал пажа; но, несмотря на то что паж находился от него в трех шагах, тот не отозвался. Будучи истинным пажом, он не сводил влюбленных глаз с дочери своего господина.
— Жак! Жак! — повторял маршал. — Послушай, да подойдешь ты сюда, маленький проказник?
— Я здесь! — воскликнул юный паж и живо обернулся. — Я здесь, господин маршал!
— Тьфу, черт! — проговорил тот, — я прекрасно вижу, где ты, но ты должен быть вовсе не там, бездельник! Ты должен быть здесь, здесь, у лесенки. Ты прекрасно знаешь, что мне сейчас будет трудно, маленький шалопай! Ай! Уф! Дьявол!
— Простите, ваша милость, — произнес сконфуженный паж и подставил плечо своему господину.
— Обопритесь на меня, господин маршал, — сказал герцог, протягивая руку подагрику.
Маршал воспользовался этим предложением и, поддерживаемый с двух сторон, вошел в таверну.
В ту пору это был пятидесятилетний мужчина цветущего вида, с розовыми, чуть побледневшими от недомогания щеками, рыжебородый, светловолосый, голубоглазый; при первой же встрече с ним можно было легко представить себе, что за десять-двенадцать лет до этого маршал де Сент-Андре несомненно был одним из самых великолепных кавалеров своего времени.
Не без труда и не без болезненных ощущений он уселся в некое подобие соломенного кресла, словно ожидавшее его у самого очага, то есть в углу, противоположном тому, где находились капитан-гасконец и дворянин из Ангумуа. Герцог предоставил мадемуазель Шарлотте де Сент-Андре плетеный стул, на котором, как мы видели в начале предыдущей главы, сидел верхом владелец таверны; сам же герцог, устроившись на табурете, подал знак хозяину, чтобы тот развел большой огонь в очаге: несмотря на то что лето было в самом разгаре, сырость помещения делала горячий очаг совершенно необходимым.
В этот миг дождь хлынул с удвоенной силой и неистовством, так что вода начала заливать пол таверны, попадая внутрь через открытую дверь точно сквозь прорванную запруду или незатворенный шлюз.
— Эй, хозяин! — воскликнул маршал. — Закройте же эту дверь! Вы что, хотите тут нас всех утопить?
Содержатель таверны передал жене пук хвороста, который он нес с собой, тем самым перепоручив ей, словно весталке, поддерживать огонь в очаге, сам же направился к двери, чтобы исполнить приказание маршала. Однако в тот миг, когда он, собравшись с силами, приналег на дверь, чтобы притворить ее, донесся стук копыт скачущей галопом лошади, и достойный человек задержался из опасения, что если дверь окажется закрытой, то путник подумает, будто таверна либо переполнена, либо покинута, и как в том, так и в другом случае не остановится в ней.
— Простите, монсеньер, — проговорил он, просовывая голову в приоткрытую дверь, — но я полагаю, что к нам приехал еще один путник.
И действительно, рядом с таверной остановился всадник, соскочил с лошади и, бросив повод в руки хозяина, сказал ему:
— Отведи это животное в конюшню и не жалей ни отрубей, ни овса.
И живо вбежав в таверну, еще не освещенную ярким огнем, он сорвал с себя шляпу, промокшую под дождем, не обращая ни малейшего внимания на сноп брызг, обдавший всех присутствовавших в зале.
Первой жертвой новоприбывшего оказался герцог де Гиз; он быстро вскочил и одним прыжком оказался возле него, крича:
— Эй! Господин дурак, не будете ли столь любезны обращать внимание на то, что вы делаете?
Услышав подобное заявление, незнакомец повернулся и движением, быстрым, как мысль, выхватил шпагу. Без сомнения, г-н де Гиз дорого заплатил бы за те слова, какими он приветствован незнакомца, но вдруг герцог отступил — если не перед шпагой, то перед лицом вновь прибывшего.
— Как, принц, это вы? — удивился он.
Тому, кого герцог де Г "з назвал принцем, достаточно было бросить один взгляд на прославленного лотарингского военачальника, чтобы тоже узнать его.
— Вот именно, это я, господин герцог, — ответил он, почти так же удивленный тем, кого он встретил в этом третьеразрядном заведении, как и герцог, увидевший, кто туда приехал.
— Вот видите, принц, этот ливень до такой степени может ослепить человека, что я чуть не принял ваше высочество за школяра с ярмарки ланди.
Затем, поклонившись, он добавил:
— Приношу вашему высочеству самые искренние извинения.
— Не стоит беспокоиться, герцог, — отозвался новоприбывший с обычным для него непринужденным превосходством. — Но какой случай занес вас сюда? Я полагал, что вы находитесь в своем графстве Нантёй.
— Я действительно прибыл оттуда, принц.
— Дорогой из Сен-Дени?
— Мы сделали крюк и заехали в Гонес, чтобы по пути поглядеть на ярмарку ланди.
— Вы, герцог? Это было бы естественно для меня: мое легкомыслие благодаря моим друзьям вошло в пословицу. Но суровый, строгий герцог де Гиз, меняющий маршрут, чтобы поглядеть на празднество школяров…
— Опять-таки это не моя идея, принц. Я ехал с маршалом де Сент-Андре, и его дочь, моя крестница Шарлотта, маленькая капризница, пожелала увидеть, что представляет собой знаменитая ярмарка ланди, а когда нас застал дождь, мы высадились здесь.
— Значит, и маршал здесь? — спросил принц.
— Вот он, — произнес герцог и указал на отца и дочь, чьи контуры принц в полумраке видел, но черты лиц различить не мог.
Маршал сделал над собой усилие и привстал, держась за кресло.
— Маршал, — проговорил принц, подойдя к нему, — извините меня за то, что я не узнал вас, но, поскольку в этом зале темно, как в подземелье, или, точнее, поскольку в этом подземелье мрачно, как в тюрьме, а из-за ливня у меня помутилось в глазах, то я, подобно господину герцогу, оказался способен спутать благородного человека с каким-нибудь деревенским олухом. К счастью, мадемуазель, — продолжал принц, повернувшись к девушке и с восхищением разглядывая ее, — к счастью, зрение мало-помалу ко мне возвращается, и я от всего сердца сочувствую слепым, лишенным возможности увидеть собственными глазами лицо, подобное вашему.
Этот неожиданный комплимент заставил девушку покраснеть. Она подняла глаза, чтобы посмотреть на того, кто впервые в ее жизни обратился к ней со столь лестными словами, но тут же потупила взгляд, ослепленная молниями, которые испускали глаза принца.
Нам неизвестно, каково было ее впечатление; но безусловно в нем должны были присутствовать нежность и очарование, ибо девушке четырнадцати лет трудно было увидеть более блистательную внешность, чем у этого кавалера двадцати девяти лет, кого именуют принцем и к кому обращаются, употребляя титул "высочество".
Да, этот кавалер, само совершенство, был не кто иной, как Людовик I де Бурбон, принц де Конде.
Родившийся 7 мая 1530 года, он, как мы уже сказали, в тот момент, когда начинается наше повествование, приближался к своему тридцатилетию.
Он был роста ниже среднего, зато отличался великолепным телосложением. Коротко остриженные каштановые волосы ниспадали на сверкающий лоб, на котором френолог наших времен несомненно обнаружил бы все шишки исключительного ума. Голубые глаза цвета ляпис-лазури были переполнены такой несказанной нежностью и приветливостью, что, если бы острые брови не придавали некоторую суровость его лицу (хотя выражение его и смягчалось светлой бородкой), принца без труда можно было бы принять за прелестного школьника, только что оторвавшегося от материнской юбки, и, тем не менее, столь чарующий взгляд, прозрачный, как небесная синева, нес на себе отпечаток неуемной энергии этого человека; вот почему лучшие умы той эпохи сравнивали его с полноводной рекой, что ласкает взор, когда ее освещают солнечные лучи, но устрашает во время волнующих ее бурь. Одним словом, лицо отражало главное в его характере: доведенные до предела неустрашимость и жажду любви.
В этот момент, поскольку дверь была закрыта, а огонь в очаге наконец разгорелся, зал таверны озарился фантастическими сполохами, странно и прихотливо освещавшими обе группы собравшихся в левом и правом его углу; кроме того, отблески пламени, время от времени прорывавшиеся из верхних отверстий пылающего очага, продавали лицам синеватый оттенок, что делало всех присутствующих — и самых молодых и уже немолодых — чем-то похожими на существа, обитающие в иных мирах. Это впечатление было до такой степени реальным, что им проникся даже хозяин таверны: увидев, что, хотя еще не было и семи часов, ночь, казалось, уже наступила, он зажег лампу, и устроил ее на колпаке очага так, что она свисала над группой, состоявшей из принца де Конде, герцога де Гиза, маршала де Сент-Андре и его дочери.
Вместо того чтобы утихнуть, ливень хлынул с новой силой; нельзя было и подумать о том, чтобы уехать; в довершение всего с реки задул такой жуткий ветер, что не только ставни стали биться о стены, но и сама таверна сотрясалась до основания. Невозможно было даже помыслить о том, чтобы сесть в карету, так как на большой дороге ее, несомненно, перевернуло бы бурей вместе с лошадьми. Так что путники решили побыть в таверне до тех пор, пока не кончится этот ужасающий ураган.
Внезапно, посреди грома разбушевавшихся стихий, шума льющегося над головами дождя, ударов бьющихся о стенку ставен, грохота ломающейся при падении на землю черепицы, сорванной с крыши, послышался стук в дверь и чей-то жалобный, с каждым мгновением слабеющий голос стал умолять:
— Откройте! Откройте! Во имя Господа нашего, откройте!
Услышав стук, хозяин, который подумал, что появился еще один путник, поспешил было к двери, но стоило ему узнать этот голос, как он остановился посреди зала и промолвил, качая головой:
— Ты ошиблась дверью, старая колдунья. Не сюда ты должна стучаться, если хочешь, чтобы тебе открыли.
— Откройте же, хозяин, — повторял все тот же жалобный голос, — воистину, грешно оставлять бедную старуху без крова в такую погоду.
— Поверни помело в другую сторону, невеста дьявола! — крикнул в ответ хозяин таверны через дверь. — Тут для тебя чересчур благородное общество.
— А почему, — спросил принц де Конде, возмущенный черствостью владельца таверны, — а почему бы тебе не открыть дверь этой бедной женщине?
— Потому, что она колдунья, ваше высочество, колдунья из Андийи, жалкая старуха, которую в назидание другим стоило был сжечь посреди равнины Сен-Дени: она мечтает лишь о ранах и ссадинах, предсказывает лишь бурю и град. Я уверен, что это она из мести какому-нибудь бедному крестьянину вызвала столь мерзостную погоду.
— Колдунья она или нет, — проговорил принц, — все равно пойди отвори ей. Непозволительно в такую бурю оставлять за порогом человеческое существо.
— Ну, если ваше высочество этого желает, — заявил владелец таверны, — открою дверь этой старой еретичке, но мне бы хотелось, чтобы выше высочество об этом не пожалели, ведь она приносит с собой несчастье всюду, где бы ни появилась.
И хозяин таверны, вынужденный повиноваться, отворил дверь, несмотря на свое нежелание, и тут вошла, а точнее, ввалилась и упала на пол пожилая женщина, с развевающимися растрепанными седыми волосами, в совершенно рваном красном шерстяном платье и широкой накидке, которая была в таком же состоянии, что и платье, и ниспадала чуть ли не до пят.
Принц де Конде, принц во всем, встал, чтобы помочь колдунье подняться: у него было самое доброе на свете сердце. Однако вмешался хозяин таверны — он поставил старуху на ноги и заявил:
— Благодари господина принца де Конде, колдунья, если бы не он, ты можешь быть уверена, что ради блага города и его окрестностей я бы оставил тебя мучиться у порога.
Колдунья, не спрашивая, кто здесь принц, подошла прямо к нему, встала на колени и поцеловала подол его плаща. Принц бросил на несчастное создание взгляд, исполненный жалости.
— Хозяин, — приказал он, — принеси этой бедной женщине кувшин вина, и самого лучшего, какое у тебя есть. Выпей немного, старая, — продолжал он, — это тебя согреет.
Женщина уселась за одним из столов в глубине зала, лицом к входной двери, так что по правую руку от нее располагались принц, маршал де Сент-Андре и его дочь; по левую — капитан-гасконец, дворянин из Ангумуа и юный паж.
Дворянин из Ангумуа глубоко задумался. Юный паж увлекся созерцанием очаровательной мадемуазель де Сент-Андре. Один лишь капитан-гасконец с недоверием отнесся к словам хозяина таверны: соглашаясь в душе с тем, что пожилая женщина, быть может, и на самом деле колдунья, он все же полагал, что лишь десятая того, что наговорил о ней содержатель таверны, соответствует истине. Однако он решил воспользоваться ее даром, каким бы тот ни был, чтобы узнать, сумеет ли он в конце концов занять то самое желанное место, о котором уже справлялся и у дворянина из Ангумуа, и у юного пажа, но те, как известно, не сообщили ему на этот счет ничего утешительного.
Перепрыгнув через скамейку, он устроился перед колдуньей (она с явным удовольствием уже выпила первый стакан вина) и, широко расставив ноги, положив левую руку на эфес шпаги, опустив голову на грудь, окинул пожилую женщину взглядом, одновременно твердым и лукавым;
— Привет, колдунья! — воскликнул он. — Так ты, и правда, умеешь читать будущее?
— С помощью Господа, мессир, да, иногда.
— Значит, ты можешь предсказать мне судьбу?
— Постараюсь, если таково ваше желание.
— Вот именно, таково мое желание.
— Что ж, я к вашим услугам.
— Ну, вот моя рука, ведь вы, цыгане, читаете по руке, верно?
— Да.
Колдунья сухими черными руками взяла руку капитана, почти такую же высохшую и черную, как и у нее.
— О чем бы вы хотели, чтобы я вам рассказала сначала?
— Хочу, чтобы сначала ты рассказала мне, сумею ли я преуспеть.
Колдунья долго изучала руку гасконца.
Тот же, с нетерпением ожидавший ее слов, стал трясти головой, затем с оттенком сомнения произнес:
— Каким чертом ты можешь прочесть по руке человека, суждено ли ему преуспеть?
— О! Это очень легко, мессир, только это мой секрет.
— И что же это за секрет?
— Если я его вам расскажу, капитан, — заявила колдунья, — то он уже станет не моим секретом, а вашим.
— Ты права, его следует беречь; но поторопись! Ты щекочешь мне руку, цыганка, а я не люблю, когда старые бабы щекочут мне руки.
— Вы преуспеете, капитан.
— Правда, колдунья?
— Крестом клянусь!
— О, клянусь головой Господней! Хорошие новости!.. Как ты думаешь, это случится скоро?
— Через несколько лет.
— Черт! Мне бы больше пришлось по душе, если бы это случилось поскорее, например через несколько дней.
— Я могу лишь сообщать результат, а не ускорять ход событий.
— И мне это будет стоить больших трудов и боли?
— Нет; зато много боли будет причинено другим.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Хочу сказать, что вы честолюбивы, капитан.
— А! Клянусь крестом Господним! Это правда, цыганка.
— Так вот, чтобы достигнуть цели, для вас все пути окажутся хороши.
— Верно; укажи теперь, по какому из них мне надо следовать, и ты увидишь, что я не остановлюсь ни перед чем.
— О! Путь вы изберете сами, каким бы ужасным он ни был.
— И кем же я стану, если последую по этому ужасному пути?
— Вы станете убийцей, капитан.
— Клянусь кровью Христовой! — воскликнул гасконец. — Да ты просто старая потаскуха, и тебе следует предсказывать судьбу только тем, кто достаточно глуп, чтобы поверить твоим гаданиям.
И, бросив на нее возмущенный взгляд, он проследовал на место, бормоча себе под нос:
— Убийца! Убийца! Так, значит, я убийца? Учти, колдунья, что такое делают только за очень большую сумму!
— Жак, — вдруг проговорила мадемуазель де Сент-Андре (она внимательно следила за действиями капитана, напряженно прислушивалась к разговору со всем любопытством четырнадцати лет и потому не упустила ни единого слова из диалога между колдуньей и гасконцем), — Жак, поинтересуйтесь-ка теперь вашей судьбой, ведь настал ваш черед: меня это очень позабавит.
Молодой человек, к кому уже дважды обратились, назвав его этим именем, был не кто иной, как паж; он встал, не сделав ни единого замечания и, выражая всем своим поведением и быстротой отклика совершенное послушание, направился к колдунье.
— Вот моя рука, старая, — проговорил он, — не угодно ли вам будет погадать мне, как только что вы это сделали капитану?
— Охотно, прекрасное дитя, — заявила она.
И, взяв поданную ей молодым человеком руку, белую, как у женщины, она покачала головой.
— Что ж, старая, — спросил паж, — вы не видите по ней ничего хорошего, не так ли?
— Вы будете несчастны.
— Ах, бедный Жак! — произнесла наполовину шутливо, наполовину сочувственно юная девица, подстрекавшая его к этому гаданию.
Молодой человек меланхолично улыбнулся и одними губами проговорил:
— Я не буду несчастен, я уже несчастен.
— Всем вашим невзгодам причиной будет любовь, — продолжала старуха.
— Но, по крайней мере, я умру молодым? — вновь спросил паж.
— Увы, да, бедное мое дитя: в двадцать четыре года.
— Тем лучше!
— Как это, Жак, тем лучше?.. Что вы такое говорите?
— Раз уж я буду несчастен, так зачем жить? — отвечал молодой человек. — Но я умру хотя бы на поле боя?
— Нет.
— В собственной постели?
— Нет.
— В результате несчастного случая?
— Нет.
— Как же я тогда умру, старая?
— Я не в состоянии вам точно сказать, как именно вы умрете, зато я могу вас сказать, по какой причине вы умрете.
— И что же это за причина?
Старуха понизила голос.
— Вы станете убийцей! — заявила она.
Молодой человек побелел, словно предсказанное событие уже наступило. Он опустил голову и, возвратившись на место, сказал:
— Спасибо, старая: чему быть, того не миновать.
— Ну, — спросил капитану пажа, — что вам наговорила эта проклятая старая карга, мой юный франт?
— Ничего, что стоило бы повторить, капитан, — ответил паж.
Тут капитан обратился к дворянину из Ангумуа:
— Что ж, мой храбрец, не одолевает ли вас любопытство попробовать что-нибудь о себе узнать? Все равно, правильное будет предсказание или ложное, хорошее или плохое, вы через миг о нем забудете.
— Прошу прощения, — ответил дворянин, казалось вдруг вышедший из забытья, — а я как раз намеревался спросить у этой женщины о чем-то в высшей степени важном.
И, поднявшись, он направился прямо к-колдунье с такой четкостью движений, какая выдавала в нем целеустремленность и могучую силу воли.
— Волшебница, — произнес он печальным голосом, подав ей жилистую руку, — удастся ли мне то, что я желаю предпринять?
Колдунья взяла поданную руку, однако, подержав ее всего одно мгновение, с ужасом выпустила.
— О да! — проговорила она. — Вам все удастся, на вашу беду!
— Но удастся?
— Зато какой ценой, Господи Иисусе!
— Ценой смерти моего врага, верно?
— Да.
— Тогда какая разница?
И дворянин вернулся на место, бросив на герцога де Гиза взгляд, полный непередаваемой ненависти.
— Странно! Странно! Странно! — бормотала старуха. — Все трое — убийцы!^.
И она с ужасом посмотрела на группу, состоящую из капитана-гасконца, дворянина из Ангумуа и юного пажа. За этим сеансом хиромантии внимательно следили знатные посетители, сидевшие в другой половине зала. Следили глазами, ибо, не имея возможности все слышать, они зато имели возможность все видеть.
Как бы мало ни верили мы в колдовство, всегда любопытно обратиться с вопросом к таинственной науке, именуемой магией, либо для того чтобы тебе предсказали тысячу радостей, и ты бы отдал этой науке дань уважения, либо для того чтобы тебе предсказали тысячу несчастий, и ты бы обвинил ее в обмане. Без сомнения, именно это обстоятельство подтолкнуло маршала де Сент-Андре задать вопросы старухе.
— Не слишком-то я верю во все эти штучки, — начал он, — но в детстве, должен признаться, одна цыганка предсказала мне, что со мной случится до моих пятидесяти лет; теперь мне пятьдесят пять, и я не огорчусь, если другая мне предскажет, что со мной будет происходить вплоть до самой смерти… Так подойди же сюда, дочь Вельзевула, — добавил он, обращаясь к старухе.
Колдунья встала и подошла ко второй группе.
— Вот моя рука, — сказал маршал, — смотри, говори, причем громко, что же ты можешь сказать мне хорошего?
— Ничего, господин маршал.
— Ничего? Дьявол! Ну, да ладно, невелико дело. А плохого?
— Не задавайте мне вопросов, господин маршал.
— А, черт побери! Так вот, я задаю тебе вопрос. Итак, говори, что ты читаешь по моей руке?
— Насильственное пресечение линии жизни, господин маршал.
— То есть, ты хочешь сказать, что мне недолго осталось жить, верно?
— Отец! — пробормотала девушка и бросила на маршала взгляд, умоляющий не заходить слишком далеко.
— Полно, Шарлотта! — проговорил маршал.
— Прислушайтесь к тому, что говорит это прекрасное дитя! — посоветовала колдунья.
— Нет, нет, договаривай, цыганка! Так, значит, я скоро умру?
— Да, господин маршал.
— А умру я насильственной или естественной смертью?
— Насильственной. Смерть настигнет вас на поле боя, но не от руки благородного противника.
— Так, значит, от руки предателя?
— От руки предателя.
— Значит…
— Значит, вам предстоит встреча с убийцей.
— Отец! — дрожа, пробормотала девушка и прижалась к маршалу.
— Неужели ты веришь всей этой чертовщине? — спросил тот и обнял дочь.
— Нет, отец, но сердце мое так сильно бьется, что готово выскочить из груди, точно это предсказанное вам несчастье и впрямь осуществится.
— Дитя! — вздохнул маршал и пожал плечами. — Ну, покажи теперь ей свою руку и пусть ее предсказания прибавят к твоей жизни все дни, что будут отняты у моей.
Однако девушка упорно отказывалась.
— Что ж, подам вам пример, мадемуазель, — заявил герцог де Гиз и протянул руку колдунье.
Затем, улыбнувшись, он добавил:
— Предупреждаю тебя, цыганка, что я уже три раза обращался за предсказаниями, и все три раза они были зловещи; ради поддержания чести магии не ошибись.
— Монсеньер, — проговорила старуха, изучив руку герцога, — я не знаю, что вам предсказывали вплоть до нынешнего дня, но теперь предсказываю я.
— Посмотрим!
— Вы умрете точно так же, как маршал Сент-Андре: от руки убийцы.
— Это именно так и будет, — произнес герцог, — и нет ни единого способа этого избежать. Ладно, бери это и убирайся к черту.
И он бросил колдунье золотой.
— Ах, вот как? Эта колдунья нам предсказывает целую цепь убийств знатных людей? — вступил в разговор принц де Конде. — Я начинаю сожалеть о том, что пустил ее сюда, герцог, но чтобы не казалось, что я хочу в одиночку бежать от испытаний судьбы, то — клянусь честью! — теперь моя очередь, старуха!
— А сами-то вы верите в колдовство, принц? — спросил герцог де Гиз.
— Клянусь честью! Герцог, я уже повидал всякое: и как множество предсказаний остались неосуществленными, и как множество предсказаний претворились в жизнь, так что остается сказать подобно Мишелю Монтеню: "Что я знаю?" Ну, старушка, вот моя рука; что же ты на ней видишь? Хорошее или плохое, говори все.
— Вот что я вижу по вашей руке, монсеньер: жизнь, полную любви и битв, наслаждений и опасностей, а завершится она кровавой смертью.
— Значит, я тоже буду убит?
— Да, монсеньер.
— Как господин маршал де Сент-Андре, как господин де Гиз?
— Да, как они.
— Не важно, старая, говоришь ты правду или неправду, зато ты объявила, что я умру в приятном обществе, так что вот тебе за труды.
И он ей подал не один золотой, как это сделал герцог де Гиз, а весь кошелек.
— Если Небу будет угодно, монсеньер, — проговорила старуха, целуя руку принцу, — то пусть я, бедная колдунья, ошибусь и мое предсказание не осуществится!
— Ну а если оно осуществится, старая, несмотря на твое желание, чтобы оно оказалось ложным, обещаю тебе впредь верить колдунам. Правда, — добавил принц, смеясь, — это окажется несколько поздновато.
На мгновение воцарилась гробовая тишина и стало, слышно, как стихает дождь.
— Однако, — прервал молчание принц, — гроза слабеет. Желаю вам всего доброго, господин маршал. Желаю вам всего доброго, господин герцог. В девять часов меня ждут в особняке Колиньи, так что мне пора отправляться в путь.
— Как, принц, в такую грозу? — спросила Шарлотта.
— Мадемуазель, — ответил тот, — я искренне благодарю вас за заботу, но мне нечего опасаться грома, ведь мне суждено пасть от руки убийцы.
И, попрощавшись с двумя путниками, а затем задержав на мадемуазель де Сент-Андре такой взгляд, что она вынуждена была опустить глаза, принц вышел из таверны, и через мгновение с парижской дороги раздался стук копыт-лошади, скачущей галопом.
— Пусть подадут карету, малыш Жак, — проговорил маршал, — если принца ждут в девять часов в особняке Колиньи, то нас ждут в десять во дворце Турнель.
Карета была подана. Маршал де Сент-Андре, его дочь и герцог де Гиз - заняли свои места.
Оставим их на парижской дороге следующими за принцем де Конде: мы вернемся к ним позднее.
Назовем только имена тех троих, кому колдунья предсказала смерть от руки убийц, — это герцог де Гиз, маршал де Сент-Андре, принц де Конде, а также тех троих, кому она предсказала стать убийцами, — Польтро де Мере, Бобиньи де Мезьер, — Монтескью.
Без сомнения, именно для того, чтобы- предостеречь и тех и других, что, однако, оказалось бесполезным для каждого из них, Провидение свело вместе этих шестерых в таверне "Красный конь".
Во вторник, 18 декабря 1559 года, через шесть месяцев после праздника ланди, в три часа дня, при ярком предзакатном солнце, о котором можно только мечтать в столь позднее время года, посреди Старой улицы Тампль ковылял верхом на муле столь жалкого вида, что это сразу выдавало предельную скупость хозяина, метр Антуан Минар, один из парламентских советников.
Метру Антуану Минару, на кого мы в этот миг обращаем взоры наших читателей, было лет шестьдесят; он был тучен и одутловат; светлые букли его парика кокетливо развевались по ветру.
Обычно на лице его отражалось полнейшее блаженство; его лоснящийся лоб явно не затуманивала ни одна забота, отчего на нем не прорезалась ни единая морщина; ни одна слеза не оставила на толстых щеках его свой горький след, пролившись из заплывших глаз навыкате; в сущности, багровое гладкое лицо, величественно покоящееся на тройном подбородке, было всего лишь личиной беспечного эгоиста, отличавшегося вульгарной веселостью поведения.
Однако именно в этот день выражение лица президента Минара было весьма далеко от обычного безмятежного спокойствия; несмотря на то что ему оставалось проехать до дома не более четырехсот шагов — это расстояние, как видим, вряд ли могло считаться большим, — он не был уверен в том, что благополучно его преодолеет, и поэтому весь его облик, будучи зеркалом раздиравших его изнутри эмоций, отражал острейшую обеспокоенность.
И действительно, окружение, составившее кортеж достопочтенного президента, мало кого могло обрадовать: с момента отъезда из парламента его сопровождала огромная толпа, которой, похоже, доставляло истинное наслаждение обращаться с ним как можно более скверно; казалось, все крикуны, горлопаны, горлодеры столицы христианнейшего королевства назначили местом встречи площадь у Дворца правосудия, чтобы провожать этого человека до самого его дома.
Каковы же были побудительные мотивы, сорвавшие с места большинство сограждан достопочтенного метра Минара и обратившие их против него?
Постараемся рассказать об этом по возможности кратко.
Метр Минар только что приговорил к смерти одного из заслуженно уважаемых людей Парижа, своего собрата по парламенту, своего брата во Христе, добродетельного советника Анн Дюбура. Какое преступление совершил Дюбур? Да то же самое, что афинянин Аристид: его прозвали Справедливым.
А вот причины процесса, длившегося шесть месяцев и завершившегося столь трагично для несчастного советника.
В июне 1559 года Генрих II, подстрекаемый кардиналом Лотарингским и его братом Франсуа де Гизом, которых духовенство Франции считало посланцами Господними, направленными для защиты и сохранения веры католической, апостольской и римской, — так вот, Генрих II издал эдикт, обязывавший парламент приговаривать к смерти всех без исключения лютеран и лишавший их права на помилование.
А поскольку, вопреки этому эдикту, группа советников выпустила из тюрьмы гугенота, герцог де Гиз и кардинал Лотарингский, стремившиеся не больше не меньше как к поголовному уничтожению всех протестантов, убедили Генриха устроить 10 июня королевское заседание Большой палаты в монастыре августинцев, где в данный момент заседал суд (Дворец правосудия был занят, так как его готовили к празднествам по случаю бракосочетания короля Филиппа II с мадам Елизаветой и мадемуазель Маргариты с принцем Эммануилом Филибертом).
Три или четыре раза в год все судебные палаты парламента собирались на совместное заседание, образуя так называемую Большую палату, и эта ассамблея получила имя "меркуриальной", ибо преимущественно заседала в среду.
Король предстал перед парламентом именно в день меркуриальной ассамблеи и открыл заседание вопросом: как это вдруг стало позволительно отпускать протестантов на свободу и почему здесь не считаются с эдиктом, требующим их обязательного осуждения?
Охваченные единым порывом, поднялись пятеро советников, и Анн Дюбур от собственного имени и от имени своих собратьев твердым голосом заявил:
— Этот человек был невиновен, а осуждать невиновного, будь он даже гугенот, — значит идти против совести и человечности.
Эти пятеро советников были: Дюфор, Ла Фюме, де Пуа, де Ла Порт и Анн (или Антуан) Дюбур.
Именно Дюбур, как мы уже сказали, взял на себя смелость ответить королю. К тому же он добавил:
— Что касается самого эдикта, государь, то я бы не советовал королю настаивать на его применении; напротив, я просил бы отложить исполнение приговоров, вынесенных на его основании, до той поры, пока воззрения тех, кто столь легко был осужден на казнь, не были бы тщательно взвешены и подробно рассмотрены советом.
В обсуждение вмешался президент Минар, попросивший разрешения обратиться непосредственно к королю.
"Это был, — говорится в мемуарах Конде, — человек коварный, хитрый, сластолюбивый и невежественный, зато великий мастер по части происков и интриг. Желая сделать что-либо угодное королю и соответствующее принципам римской Церкви, боясь, как бы мнение Дюбура не возобладало и не взяло верх над его собственным, он дал понять королю, что его судейские советники почти все лютеране; что они хотят лишить его власти и короны; что они покровительствуют лютеранам; что можно прийти в ужас, услышав рассуждения кое-кого из них о святой мессе; что они ни в малейшей степени не принимают в расчет королевские законы и ордонансы; что они во всеуслышание хвастаются своим презрением к ним; что они одеваются по-мавритански; что большинство из них частенько бывают на светских сборищах, но никогда не ходят к мессе, — и если начиная с этой меркуриальной ассамблеи не пресечь зло в корне, с Церковью навсегда будет покончено".
Короче говоря, при содействии кардинала Лотарингского он возбуждал, воспламенял, буквально околдовывал короля, и тот, будучи вне себя, призвал капитана шотландской гвардии сьёра де Лоржа, графа де Монтгомери и капитана своей ординарной гвардии г-на де Шавиньи, приказав им схватить пятерых советников и тотчас же препроводить их в Бастилию.
Как только были произведены эти аресты, всем стали ясны их последствия: Гизы постараются какой-нибудь особенно ужасной казнью запугать гугенотов, и если не всех пятерых советников, то, по крайней мере, самого значительного из них, то есть Анн Дюбура, уже можно было считать обреченным на гибель.
Появилось двустишие, составленное из имен пяти арестованных, где самим расположением этих имен давалось представление, какого рода судьба ожидает главу гугенотской оппозиции, и на следующее утро оно уже обошло весь Париж:
Смолистый из ворот, из печи,
Вижу, ползет из города дым.
Как бы то ни было, задержание пятерых, вдохновившее кого-то из остроумцев того времени на столь скверный по смыслу дистих, повергло в оцепенение весь Париж, а затем и все города Франции, в особенности северные провинции. Можно даже утверждать, что арест честнейшего человека по имени Анн Дюбур явился главной причиной Амбуазского заговора, а также породил все смуты и схватки, заливавшие кровью землю Франции на протяжении сорока лет.
Вот почему, за что приносим свои извинения, мы в этой главе останавливаемся на исторических фактах — фундаменте новой книги, которую мы смиренно предлагаем вниманию наших читателей, привычно полагаясь на их давнюю симпатию к нам.
Через две недели после этих арестов, в пятницу, 25 июня, на третий день турнира, устроенного королем во дворце Турнель, рядом с той самой Бастилией, где находящиеся под стражей советники могли слышать фанфары, трубы и гобои празднества, король призвал к себе капитана шотландской гвардии, уже упоминавшегося графа де Монтгомери, того самого, что вместе с г-ном де Шавиньи препроводил в тюрьму пятерых советников, и поручил ему незамедлительно выступить против лютеран в Коле-Турнуа.
В ходе выполнения этого поручения графу де Монтгомери было предписано предать мечу всех уличенных в склонности к ереси, а захваченных живьем подвергнуть допросу с пристрастием, отрезать им языки, а затем сжечь на медленном огне; тем же, кто окажется только под подозрением, выколоть глаза.
Но через пять дней после того как Генрих II наделил этим поручением своего капитана шотландской гвардии, Габриель де Лорж, граф де Монтгомери, ударом копья убил короля.
Воздействие этой смерти было столь велико, что она несомненно спасла четверых из пятерых арестованных советников и отложила казнь пятого. Один из пятерых был оправдан, трое приговорены к покаянию. Одному лишь Анн Дюбуру было суждено расплатиться за всех. Разве не он взял тогда в парламенте слово?
И если Гизы были убежденными вдохновителями уже упоминавшихся эдиктов, то одним из наиболее ревностных их проводников в жизнь был этот лицемер, президент Антуан Минар, — тот, кого мы оставили верхом на упрямом муле, когда он по Старой улице Тампль направлялся домой посреди выкриков, оскорблений и угроз негодующей толпы.
И если мы говорим, что, даже когда ему до дома оставалось не более ста шагов, у него совсем не было уверенности, доберется ли он туда, то вовсе не собираемся рисовать ситуацию хуже той, какой она была, учитывая, что накануне — это было в середине дня — выстрелом в упор был убит секретарь парламента Жюльен Френ, направлявшийся во Дворец правосудия и, как говорят, имевший при себе письмо герцога де Гиза (тот побуждал своего брата, кардинала Лотарингского, быстрее добиться осуждение Анн Дюбура).
Свершившееся накануне убийство, виновник которого так и не был найден, само собой разумеется, отложилось в памяти президента, так что призрак несчастного секретаря как бы следовал вместе со всадником.
Именно этот воображаемый спутник заставил президента побледнеть и судорожными ударами пяток подгонять упрямое животное, служившее ему средством передвижения и не желавшее сделать ни одного лишнего шага.
Но в конце концов он, живой и невредимый, очутился подле своего дома; клянусь вам (и, будь сейчас Минар жив, он тоже поклялся бы), что это произошло как нельзя более вовремя.
Дело в том, что толпа, раздраженная его молчанием (а оно было всего лишь проявлением переживаемого им страха), воспринимала это как лишнее доказательство зловредного поведения президента и мало-помалу приближалась к нему, явно угрожая расправой.
И все же, несмотря на грозный натиск бушующего Моря ненависти, президент Минар, тем не менее, добрался до гавани, к величайшему удовлетворению семьи, поспешившей, после того как он вошел, закрыть ворота и запереть их на прочные засовы.
Достопочтенный президент был до такой степени обеспокоен вероятной опасностью, что забыл-мула у ворот, чего при иных обстоятельствах никогда бы не сделал, хотя он в самом лучшем случае и при самых выгодных рыночных ценах выручил бы за мула не более двадцати парижских су.
То обстоятельство, что он забыл о муле, оказалось для него великим счастьем: добрый парижский народ, который легко переходит от угроз к смеху и от ужасного к забавному,^удовольствовался тем, что ему досталось, и забрал мула вместо президента.
О том, что стало с мулом, попавшим в руки толпы, история умалчивает; оставим же мула и последуем за его хозяином, оказавшимся в кругу семьи.
Не правда ли, уважаемые читатели, нас в самой малой степени интересует, какие тревоги вызвало у семьи запоздалое возвращение достойного президента Минара? Так что этим вопросом мы заниматься не будем, а присоединимся к семье, направившейся вслед за своим главой в столовую, где накрыт ужин.
Окинем же собравшихся быстрым взглядом, а затем прислушаемся к их разговорам.
Никто из тех, кто уселся за столом, не вызвал бы с первого взгляда симпатии проницательного наблюдателя. Это было полное собрание таких невыразительных или глупых физиономий, что попадаются в любых классах общества.
Каждый из членов семьи президента Минара нес на своем лице отпечаток обуревавших его раздумий. Все эти раздумья копошились в тумане невежества или на задворках пошлости.
У одних это была корысть, у других — эгоизм, у кого-то — скупость, у кого-то — угодливость.
И вот, в отличие от толпы, которая, подобно рабу, следовавшему за колесницей римского триумфатора, только что кричала президенту Минару: "Помни, Минар, что ты смертен!" — члены этой семьи, собравшиеся по случаю дня рождения президента, одновременно и дня его именин, ждали лишь знака советника, чтобы поздравить его с блистательной ролью, сыгранной им на процессе над своим собратом, и предложить тост за счастливое окончание процесса, то есть за смертный приговор Анн Дюбуру. И вот Минар, развалившись в кресле и отирая лоб платком, заявил:
— Ах, честное слово, друзья мои, заседание сегодня было весьма бурным.
Каждый из присутствующих, точно услышанные им слова были сигналом, разразился восклицаниями.
— Умолкните, о великий человек! — воскликнул один из племянников, взявший слово от имени всех. — Не говорите, насладитесь отдохновением от трудов и позвольте нам утереть пот, проступивший на вашем благородном челе. Сегодня годовщина вашего рождения, великий день, славный как для вашей семьи, так и для парламента, ибо вы один из светочей его, и мы собрались, чтобы это отпраздновать. Но прошу еще внимания. Соберитесь с духом; выпейте стаканчик этого старого бургундского, и вслед за вами мы тоже выпьем за то, чтобы продлились ваши драгоценные дни; однако, во имя Неба, не допустите, чтобы их течение прекратилось из-за какой-нибудь неосторожности! Ваша семья умоляет вас оберегать себя, сохранить для Церкви один из крепчайших ее столпов, сохранить для Франции одного из самых прославленных ее сынов.
Услышав этот спич, форма которого устарела еще в те давние времена, президент Минар со слезами на глазах пожелал взять ответное слово, но худые руки президентши и пухлые ручки барышень-дочерей закрыли ему рот и не дали произнести ни слова. Наконец, после нескольких минут передышки, слово все же было представлено г-ну Минару, и долгое "тсс!" пробежало среди присутствующих, чтобы даже слуги, вставшие в дверях, не пропустили ни слова из ответной речи витийствующего советника.
— Ах, друзья мои! — заговорил он. — Братья мои, родные мои, достойная и любимая моя семья! Благодарю вас за ваши дружеские слова и ваши похвалы. По правде говоря, они вполне заслужены мною, о милая семья моя! И я осмелюсь заявить без ненужного высокомерия, а если хотите, то с законной гордостью, — осмелюсь заявить во весь голос, что без меня, без моей настойчивости и без моей страстности еретик Анн Дюбур был бы оправдан в наши дни, как и его сообщники де Пуа, Да Фюме, Дюфор и де Да Порт; но благодаря моей энергии и воле партия выиграна, и мне удалось, — продолжал он, возведя в знак благодарности взор к небесам, — мне удалось, милостью Господней, заставить вынести обвинительный приговор этому презренному гугеноту.
— О! Виват! — в один голос закричала семья, воздев руки к небу. — Да здравствует наш благородный, блистательный родственник! Да здравствует тот, кто ни разу не сходил с пути истинного! Да здравствует тот, кто при всех обстоятельствах разит врагов веры! Да здравствует вовеки великий президент Минар!
А прислуга за дверью, кухарка на кухне, конюх на конюшне повторяли:
— Да здравствует великий президент Минар!
— Спасибо, друзья, спасибо! — елейным голосом повторял президент. — Спасибо! Но два мужа, два великих мужа, два принца, имеют право на свою долю тех похвал, что вы расточаете мне; без этих принцев, без их поддержки, без их влияния никогда мне не удалось бы правильно завершить столь славное дело. Друзья мои, монсеньер герцог Франсуа де Гиз и его преосвященство кардинал Лотарингский — вот кто эти два мужа. После того как мы выпили за мое здоровье, выпьем же за их здоровье, друзья мои, и да продлит Господь дни этих двух великих государственных мужей!
Выпили за здоровье герцога де Гиза и кардинала Лотарингского, но г-жа Минар заметила, что ее милостивый супруг лишь пригубил вино и поставил его на стол, в то время как у него над головой, словно облачко, пролетела какая-то мысль, омрачив тенью его чело.
— Что с вами, мой друг, — спросила она, — и откуда эта внезапная грусть?
— Увы! — отозвался президент. — Не бывает полного триумфа, радости без горести! Просто на ум мне пришло печальное воспоминание.
— Так что же за печальное воспоминание пришло вам на ум, дорогой супруг, в столь славный миг вашего триумфа? — спросила президентша.
— В тот миг, когда я пью за долгую жизнь господина де Гиза и его брата, я думаю о том, что вчера был убит человек, посланный ими, чтобы оказать мне честь.
— Убит человек? — воскликнула вся семья.
— Я хотел сказать, секретарь, — уточнил Минар.
— Как? Вчера убили одного из ваших секретарей?
— Увы, о Господи, да!
— Правда?
— А вы были знакомы с Жюльеном Френом? — спросил президент Минар.
— С Жюльеном Френом? — воскликнул один из родственников. — Ну, конечно, мы его знали.
— Ревностный католик, — добавил другой.
— Честнейший человек, — поддержал третий.
— Я встретил его вчера на улице Бар-дю-Бек выходящим из особняка Гизов, и он мне сказал только, что направляется во Дворец правосудия.
— Так вот что произошло: как только он взошел на мост Нотр-Дам, неся господину кардиналу Лотарингскому по поручению его брата, герцога де Гиза, письмо, предназначенное для передачи мне, его убили!
— О! — воскликнула президентша, — какой ужас!
— Убили! — повторила хором вся семья. — Убили! Еще один мученик!
— Но убийцу хотя бы задержали? — спросила Минара президентша.
— Кто он, так и не узнали, — ответил тот.
— А есть подозрения? — продолжала расспрашивать президентша.
— Больше того: есть уверенность.
— Уверенность?
— Да; кто бы это мог быть, если не один из друзей Дюбура?
— Конечно, это один из друзей Дюбура, — повторила за ним вся семья, — кто бы еще это мог быть, черт возьми, если не один из друзей Дюбура?
— Кого-нибудь арестовали? — последовал очередной вопрос президентши.
— Около ста человек; я сам назвал более тридцати из них.
— Но, к несчастью, может случиться так, — раздался чей-то голос, — что среди этих ста человек убийцы не окажется.
— Не окажется, — проговорил президент, — так арестуем еще сто, и еще двести, и еще триста.
— Мерзавцы! — высказалась юная девица восемнадцати лет. — Их следовало бы всех вместе сжечь.
— Об этом уже думают, — ответил президент, — и тот день, когда будет принято решение о совокупном предании смерти всех протестантов, станет праздником для меня.
— О, до чего же вы добропорядочны, друг мой! — воскликнула президентша со слезами на глазах.
Две дочери г-на Минара кинулись обнимать отца.
— А известно, что содержалось в письме герцога? — спросила президентша.
— Нет, — ответил Минар, — и это сегодня было предметом живейшего обсуждения в суде; но мы об этом узнаем завтра, потому что сегодня вечером господин кардинал Лотарингский намеревается увидеться со своим прославленным братом.
— Так, значит, письмо было украдено?
— Без сомнения; быть может, бедняга Жюльен Френ и убит-то был только потому, что нес это письмо. Убийца, забрав его, убежал; по его следам направили лучников, а все стражники и все люди господина де Муши сегодня с утра находятся в деле, однако еще в пять часов вечера новостей не поступало.
В этот момент вошла служанка и уведомила г-на Минара, что какой-то неизвестный, имея при себе письмо, взятое накануне убийцей у Жюльена Френа, настаивает на немедленной встрече.
— О! Впустите его как можно скорее! — просиял от радости президент. — Сам Господь вознаграждает меня за мое рвение на благо святого дела, вручая мне столь драгоценное письмо.
Через пять минут появился неизвестный в сопровождении служанки и г-н Минар увидел молодого человека двадцати четырех — двадцати пяти лет, рыжеволосого, со светлой бородкой, с живым, проницательным взглядом и бледным лицом, и тот по приглашению президента сел напротив него на дальнем торце стола.
Это был тот самый молодой человек, который объявил у 16 1694 речного обрыва убийцам своего друга Медарда, что они, возможно, в один прекрасный день о нем услышат.
Это был Роберт Стюарт.
Молодой человек проявил учтивость: вежливо, с улыбкой на устах, он поздоровался со всеми собравшимися, затем сел лицом к президенту и спиной к двери.
— Сударь, — начал Роберт Стюарт, адресуясь лично к президенту, — я имею честь говорить именно с господином президентом Антуаном Минаром?
— Да, сударь, совершенно верно, — ответил сильно удивленный президент: бывают, оказывается, столь несведущие физиономисты, не способные по внешнему облику уразуметь, что только он один и может быть знаменитым Минаром. — Да, сударь, именно я и есть президент Минар.
— Прекрасно, сударь, — продолжал неизвестный, — если я задал вам этот вопрос, на первый взгляд кажущийся нескромным, то потому, что, как вы потом поймете, я испытываю величайшее желание избежать каких бы то ни было недоразумений.
— О чем идет речь, сударь? — поинтересовался судейский чиновник. — Мне сообщили, что вы желали бы передать мне письмо, находившееся у несчастного Жюльена Френа, когда его убили.
— Было бы несколько преждевременно, сударь, — заявил молодой человек с безграничной учтивостью, — объявить, что я вручу вам это письмо, поскольку я не давал никаких обещаний подобного рода, так что я его либо вручу вам, либо оставлю у себя — в зависимости от ответа на вопрос, который я сочту за честь вам задать; вы понимаете, сударь, что я рисковал жизнью, стремясь вступить во владение столь важным документом. Как вам, человеку, умеющему читать в человеческом сердце, отлично известно, никто не будет рисковать жизнью, не будучи в этом весьма заинтересованным. И потому имею честь вновь предупредить вас, чтобы не было на этот счет никаких недоразумений, что я не передам это письмо до тех пор, пока не буду удовлетворен вашим ответом на мой вопрос.
— И что же это за вопрос, сударь?
— Господин президент, вы знаете лучше кого бы то ни было, что в судебном разбирательстве всему свое время, и потому я задам вам свой вопрос только в подходящий момент.
— А письмо это действительно при вас?
— Вот оно, сударь.
И молодой человек вынул из кармана скрепленный печатью документ и показал его президенту Минару.
Следует признать, что первая мысль, возникшая у президента, была не слишком достойной: он подумал, что стоит ему сделать знак двоюродным братьям и племянникам, слушавшим эту беседу с некоторым удивлением, как они набросятся на неизвестного, заберут у него письмо, а самого общими усилиями отправят в тюрьму Шатле, в общество ста человек, уже схваченных в связи с убийством секретаря парламента Жюльена Френа.
Однако при виде отпечатавшейся на лице молодого человека силы воли и всех характерных признаков упорства, граничащего с упрямством, из чего президент заключил, что никакая материальная сила не способна отнять у незнакомца желанный пергамент, он подумал, что ему, обладающему исключительной ловкостью и умением тонко приспосабливаться к обстоятельствам, выгоднее применить к собеседнику хитрость, а не силу. Итак, он сдержал себя и (тем более что элегантный облик молодого человека, его тщательная, хотя и строгая манера одеваться заранее это оправдывали) пригласил гостя отужинать вместе со всеми, заметив, что хочет таким образом уделить его рассказу как можно больше времени.
Молодой человек вежливо поблагодарил, но от приглашения отказался.
Тогда президент предложил ему хотя бы освежиться напитками, но молодой человек, поблагодарив, отказался и от этого.
— В таком случае, выскажитесь, сударь, — предложил Минар, — а поскольку вы отказались присоединиться к нам, то прошу у вас разрешения продолжать ужин, ибо, признаюсь откровенно, я умираю от голода.
— Ужинайте, сударь, — ответил молодой человек, — и желаю вам приятного аппетита! Вопрос, который я собираюсь вам задать, до такой степени важен, что есть необходимость, дабы обеспечить правильное взаимопонимание, задать вам ряд предварительных вопросов. Ужинайте, господин президент, я же буду задавать вопросы.
— Задавайте вопросы, сударь, а я буду ужинать, — согласился президент.
И действительно, подав знак всей семье следовать его примеру, он принялся за ужин с аппетитом, полностью соответствовавшим намеченной им программе.
— Сударь, — медленно заговорил незнакомец посреди стука вилок и ножей, и тотчас же каждый постарался есть как можно тише, чтобы не пропустить ни единого слова из предстоящей беседы, — сударь, по моему акценту вы, должно быть, уже поняли, что я иностранец.
— Вот именно, — с полным ртом проговорил президент, — в вашем акценте есть, по-моему, что-то английское.
— Вы правы, сударь, ваша обычная проницательность не изменила вам и на этот раз. Я родился в Шотландии и жил бы там до сих пор, если бы одно событие — о нем здесь рассказывать нет нужды — не вынудило меня направиться во Францию. Один из моих соотечественников, страстный последователь Нокса…
— Английского еретика, не так ли, сударь? — прервал гостя Минар, наливая себе полный стакан*бургундского.
— Моего горячо любимого учителя, — заметил неизвестный, склонив голову.
Господин Минар оглядел всех собравшихся, словно желая им сказать: "Слушайте, друзья мои, вы еще не то услышите!"
Роберт Стюарт продолжал:
— Один из моих соотечественников, страстный последователь Нокса, несколько дней назад оказался в одном доме, где и я по временам бываю; там говорили о вынесении смертного приговора советнику Анн Дюбуру.
Голос у молодого человека, когда он произносил эти слова, дрогнул, а лицо, и без того бледное, побелело еще больше.
Тем не менее, он продолжал, следя за тем, чтобы голос его не переменился так же, как переменилось лицо, и, чувствуя, как все взгляды обратились на него, произнес:
— Мой соотечественник, как только услышал одно лишь имя Анн Дюбура, на глазах у всех побледнел, как, возможно, сейчас побледнел я, и спросил у людей, рассказывавших о приговоре, возможно ли, чтобы парламент совершил столь явную несправедливость.
— Сударь, — воскликнул президент, чуть не поперхнувшийся при этих невероятных словах, — не забываете ли вы, что беседуете с членом парламента?
— Прошу прощения, сударь, — отвечал шотландец, — но мой соотечественник выразился именно так; правда, он разговаривал не с членом парламента, а с простым парламентским секретарем по имени Жюльен Френ, — тем, что был вчера убит. Жюльен Френ имел тогда неосторожность заявить моему соотечественнику:
"У меня в кармане имеется письмо монсеньера герцога де Гиза — письмо, в котором содержится требование, чтобы парламент от имени короля покончил с этим Анн Дюбуром и побыстрее отправил его на тот свет".
Услышав эти слова, мой соотечественник вздрогнул и из бледного превратился в мертвенно-синего; он встал, подошел к Жюльену Френу и стал всячески заклинать его не доставлять это письмо, убедительно доказывая, что если Анн Дюбуру будет вынесен смертный приговор, то часть вины за гибель советника ляжет и на него; но Жюльен Френ был неумолим.
Тогда мой соотечественник откланялся и стал поджидать секретаря на выходе из дома, и там, когда тот сделал несколько шагов, подошел к нему и сказал со всей возможной учтивостью, но исключительно твердо:
"Жюльен Френ, у тебя целая ночь на раздумье, но если завтра в этот же час ты или уже осуществишь свой умысел или от него не откажешься — ты умрешь!"
— О-о! — воскликнул президент.
— И точно так же, — предупредил шотландец, — умрут те, кто прямо или косвенно замешан в смерти Анн Дюбура.
Господин Минар вздрогнул: из этой фразы невозможно было уяснить, к кому относятся эти последние слова соотечественника шотландца: к Жюльену Френу или лично к нему, г-ну Минару.
— Да этот ваш соотечественник настоящий разбойник, сударь! — заявил он Роберту Стюарту, замечая, что семья ждет лишь его слова, чтобы выразить свое негодование.
— Настоящий разбойник! Презренный разбойник! — воскликнули все хором.
— Сударь, — снова заговорил молодой человек, не двигаясь с места, — я ведь шотландец и не понимаю весь смысл того слова, что вначале произнесли вы, а потом повторили вслед за вами ваши многоуважаемые родственники; итак, я продолжаю.
И, поклонившись семье, ответившей ему тоже поклоном, хотя и явно против воли, он стал рассказывать далее.
— Мой соотечественник вернулся домой, но, будучи не в силах сомкнуть глаз, поднялся и направился к дому Жюльена Френа.
Там он прогуливался всю ночь и все следующее утро; он оставался там до трех часов пополудни, не проглотив за это время ни крошки, поскольку его поддерживало данное Жюльену Френу слово, ибо, — продолжал шотландец, как бы давая развернутое пояснение, — мои соотечественники могут быть разбойниками, господин Минар, но у них есть такое свойство: раз давши слово, они держат его и никогда от него не отказываются.
Наконец, в три часа дня, Жюльен Френ вышел; мой соотечественник последовал за ним и, видя, что тот идет ко Дворцу правосудия, пошел наперерез и остановил его у входа на мост Нотр-Дам.
"Жюльен Френ, — спросил он, — ты как следует обо всем подумал?"
Жюльен Френ весь побелел: казалось, шотландец выскочил из земли, и вид у него был самый что ни на есть угрожающий; но следует отдать достойному секретарю должное — ответил он решительно:
"Да, я обо всем подумал; но результат моих раздумий таков — я обязан выполнить поручение, данное мне господином герцогом де Гизом".
"Господин де Гиз не является вашим господином и не вправе отдавать вам приказания", — заметил шотландец.
"Господин де Гиз не только мой господин, — возразил секретарь, — он господин для всей Франции".
"С какой это стати?"
"Разве вы не знаете, сударь, что герцог де Гиз и есть истинный король Франции?"
"Сударь, — отвечал мой соотечественник, — политический спор на эту тему завел бы нас довольно далеко; я ни в малейшей степени не разделяю ваших взглядов, но возвращаюсь к вопросу, заданному вам вчера вечером: вы все еще намереваетесь отнести это письмо в парламент?"
"Именно за этим я сейчас и иду".
"И потому это письмо при вас?"
"Оно при мне", — отвечал секретарь.
"Во имя Бога живого! — воскликнул мой соотечественник. — Воздержитесь от доставки письма палачам Анн Дюбура!"
"Через пять минут оно будет у них в руках".
И Жюльен Френ попытался отстранить с дороги моего соотечественника.
"Что ж, — воскликнул мой соотечественник, — раз так, ни ты, ни твое письмо не прибудут во дворец, Жюльен Френ!"
И, достав из-под плаща пистолет, он выстрелил в Жюльена Френа, и тот замертво свалился на мостовую; затем, забрав письмо, принесшее с собой эту смерть, мой соотечественник продолжал неторопливо идти своей дорогой, причем совесть его была спокойна, ведь он убил презренное существо, чтобы спасти невинного человека…
У президента багровый цвет лица сменился желто-зеленым. На лбу его проступили тысячи капелек пота.
В комнате воцарилась глубочайшая тишина.
— Здесь так жарко, что можно задохнуться, — произнес метр Минар, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону. — А вы как считаете, друзья мои?
Родственники вскочили, чтобы отворить окно; но шотландец, подняв обе руки, сделал знак всем сесть.
— Не трудитесь, господа, — заявил он, — поскольку я не ем, то пойду и отворю окно, чтобы впустить свежий воздух для господина президента; однако сквозняк может причинить ему вред, — добавил он, уже открыв окно, — и я теперь затворю дверь.
И, заперев дверь на один оборот ключа, он занял прежнее место против президента Минара.
Совершая эти движения, он нечаянно распахнул плащ, и всем стало видно, что на шотландце была стальная кольчуга как оружие оборонительное, а как оружие наступательное за поясом имелись два пистолета и на боку висела короткая шпага.
Его, однако, нисколько не встревожило, заметили или нет окружающие все это, и он спросил президента, опять заняв место против него, так что их отделял друг от друга лишь стол:
— Итак, уважаемый господин Минар, как вы себя чувствуете?
— Немного лучше, — явно нехотя ответил тот.
— Поверьте, я очень рад! — продолжал молодой человек.
И он возобновил рассказ посреди такой тишины, когда можно было бы услышать полет мушки, если бы в декабре существовали какие-то мушки, кроме "мушек" г-на де Муши.
Молодой человек, как мы уже упомянули в предыдущей главе, возобновил свой рассказ с того самого места, где его прервали:
— Мой соотечественник забрал письмо и, опасаясь, что его могут преследовать, поспешил на Большую Монмартрскую улицу и по ней добрался до пустынных кварталов Гранж-Бательер, где смог без помех прочитать послание господина герцога де Гиза. Только тогда он понял, как это понял я, когда прочел это письмо, что в послание герцога де Гиза вложен ордонанс короля Франциска Второго, в чем, господа, вы убедитесь сами, как только получите от меня представление о том, что это за письмо; а поскольку печать на послании отсутствовала, то мой друг счел себя вправе посмотреть, что оно собой представляет, кто его отправитель и кому оно адресовано, а затем лично доставить его по указанному адресу, если таковой имеется, со всем подобающим уважением к лицу, поставившему свою подпись.
И тут во второй раз шотландец достал пергамент, развернул его и прочел текст:
"Нашему возлюбленному и верному президенту суда парламента Парижа, адвокатам и прокурорам вышеназванного учреждения.
От короля.
Наши возлюбленные и верные, у нас имеются величайшие причины для неудовольствия, ибо мы видим, как затягивается в нашем парламентском суде проведение и завершение процесса против советников, задержанных по делу веры, а особенно советника Дюбура, а потому мы желаем, чтобы оный процесс пришел к быстрому завершению; по такому случаю мы вас уполномочиваем и самым настоятельным образом вам повелеваем, чтобы, отставив все прочие дела, вы приступили к разбору и слушанию дела по вышеуказанному процессу уже имеющимся и дополнительно назначаемым составом судей, не допуская и не позволяя, чтобы они вели все это дело чересчур продолжительное время, а вели бы его так, чтобы дать нам очередной блестящий повод получить удовлетворение, ныне нами еще не испытываемое.
Подписано: Франциск.
Ниже сего: де Лобеспин".
— Как, сударь! — воскликнул президент Минар, вновь укрепившись духом при чтении письма, дававшего великолепное обоснование тому самому приговору, который им уже был вынесен. — Это письмо находится с сегодняшнего утра в вашем распоряжении?
— С четырех часов вчерашнего дня, сударь; во славу истины я бы хотел точно представить факты.
— В вашем распоряжении это письмо находилось с четырех часов вчерашнего дня, — спросил президент с той же интонацией, — и вы задержались с его передачей до сей поры?
— Повторяю, сударь, — ответил молодой человек, кладя письмо обратно, — вы вновь упускаете из виду, какой ценой я получил это письмо и за какую цену я собираюсь его отдать.
— Ну, так выскажитесь же, — произнес президент, — и сформулируйте ваше желание в отношении вознаграждения за то действие, которое, в конце концов, является лишь простым исполнением долга.
— Вопреки вашему заявлению, сударь, — возразил молодой человек, — это не простое исполнение долга, поскольку причина, обусловившая нежелание моего соотечественника довести это письмо до сведения парламента, все еще существует. Либо потому, что судьбу советника Анн Дюбура мой соотечественник принимает так близко к сердцу, как если бы смерть его была бы для него личным несчастьем, либо потому, что несправедливое решение парламента он считает столь отвратительным преступлением, что удержание письма представляется ему действием, естественным для каждого честного человека, обязанного предотвратить совершение позорного поступка, или, по крайней мере, отсрочить его, если не удастся помешать. Вот почему он дал себе слово, что не отдаст это письмо до тех пор, пока не будет уверен в оправдании Анн Дюбура, а кроме того, предаст смерти тех, кто будет препятствовать этому оправданию… Вот почему он убил Жюльена Френа, и не потому, что считал лично виновным столь незначительную фигуру, как секретарь: этой смертью он хотел показать гораздо более высокопоставленным лицам, чем Жюльен Френ, что, действуя без колебаний и пресекая существование малых, он тем более не будет колебаться, когда речь пойдет о жизни великих.
Тут президенту страшно захотелось отворить еще одно окно (в каждый волос светлого парика впитался пот, выступавший словно капли дождя на ветке ивы после грозы), однако, поскольку он думал, что этим способом себя не успокоить, то удовольствовался тем, что стал бросать растерянные взгляды на сидящих у стола, как бы спрашивая, какой образ действий избрать в отношении этого шотландца, чей друг оказался столь свирепым; но родственники не понимали смысла пантомимы, разыгрываемой президентом Минаром, или не желали понимать из-за страха, что могут оказаться перед лицом целого легиона шотландцев, — так вот, эти родственники просто опустили глаза, храня глубокое молчание.
К тому же, разве президент парламента, человек, которого только что провозгласили самым прочным столпом веры и самым великим гражданином Франции, мог трусливо оставить без ответа подобные угрозы? Но каким образом должен он на них отвечать? Если он встанет и опрокинет стол, чтобы, вопреки своим мирным привычкам, схватить шотландца, угрожающего ему, все равно оставался риск, что, разгадав его план, тот выхватит шпагу из ножен или вырвет пистолет из-за пояса — а этого безусловно следовало ожидать, судя по энергичному выражению лица молодого человека, — и потому, если мысль напасть на гостя, и гостя, как выяснилось, весьма неудобного, и пронеслась на секунду в голове президента Минара, то она и унеслась так же быстро, как ветер уносит облачко: столь живой ум не мог не сообразить, что от претворения в жизнь подобного стремления можно потерять все, а приобрести весьма мало.
В числе возможных потерь находилась и жизнь президента Минара, весьма дорогая столь достойному человеку, так что он собирался протянуть ее на возможно более длительный срок. Поэтому он искал какую-нибудь уловку, чтобы выйти из трудного и, как подсказывал ему инстинкт, чрезвычайно опасного положения; так что, при всей своей скупости, президент был бы готов отдать целых пятьдесят золотых экю за то, чтобы проклятый шотландец очутился по ту сторону двери, вместо того чтобы находиться по ту сторону стола. И он решил в отношении столь назойливого гостя воспользоваться уловкой, какую иные люди применяют к злым собакам: усмирить его лестью и лаской. Стоило ему принять это решение, как он обратился к молодому человеку в весьма, как ему показалось, игривом тоне.
— Послушайте, сударь, — начал он, — по вашей манере вести себя, по умнейшему выражению вашего лица, по вашей полной достоинства осанке я могу судить с уверенностью и безошибочно, что вы человек не простой, и, более того, смею утверждать, что вы благородный человек из знатной фамилии.
Шотландец кивнул, но не сказал ни слова.
— Так вот, — продолжал президент, — поскольку я говорю с человеком образованным и воспитанным, а не с каким-нибудь фанатиком (Минар буквально жаждал заявить: "А не с каким-нибудь убийцей вроде вашего соотечественника", но его удерживало от этого обычное благоразумие судейского сословия), — так вот, раз я говорю не с каким-нибудь фанатиком вроде вашего соотечественника, то позвольте вам сказать, что один человек не имеет права лишь по личному разумению судить себе подобных: масса отвлеченных соображений может сбить его с верного пути, и именно для того, чтобы каждый не становился судьей в своем собственном деле, были учреждены суды. Признаю, однако, молодой человек, что ваш соотечественник, совершая это деяние, был во власти добросовестного заблуждения; но и вы со мной согласитесь, что если бы каждый обладал правом вершить правосудие, то ничто не помешало бы вам, к примеру в данном случае, если предположить, а это всего лишь предположение, что вы разделяете воззрения вашего соотечественника, — так вот, ничто не помешало бы вам, человеку высокообразованному и хладнокровному, пойти на то, чтобы лишить меня жизни в кругу семьи под тем предлогом, что вы тоже не одобряете осуждение советника Дюбура.
— Господин президент, — вновь заговорил шотландец, который во всем этом многословии метра Минара ясно видел его трусость, — господин президент, позвольте мне, как говорят в парламенте, вернуть вас к вопросу, будто вы не президент, а обычный адвокат.
— Но мы, по-моему, как раз и обсуждаем этот вопрос, я бы сказал, мы в разгаре его обсуждения, — ответил Ми-нар, вернув себе прежнюю самоуверенность, поскольку диалог пошел по привычной ему форме.
— Прошу прощения, сударь, — заявил шотландец, — вы обратились непосредственно ко мне, но начиная с этого момента задаваемые мною вопросы будут не мои — это уже вопрос моего друга, потому что именно мой друг, а не я попросил узнать у вас ответ на такой вопрос: "Господин президент Минар, полагаете ли вы, что господин советник Дюбур должен быть приговорен к смерти?"
Ответ должен был быть весьма прост, ибо советник Дюбур был приговорен к смерти еще час назад, по поводу чего президент Минар уже выслушал поздравления своей семьи.
Однако, поскольку метр Минар полагал, что одно дело — признать в кругу семьи наличие подобного приговора, в то время как все остальные узнают о нем только завтра, а другое дело — услышать от шотландца нечто вовсе не похожее на поздравления, то он решил и далее придерживаться благоразумно избранной им системы.
— Что бы вам хотелось услышать в ответ, сударь? — вновь спросил он. — Я же не могу прямо здесь сообщить вам мнение моих собратьев; самое большее — я могу выразить лишь свое личное мнение.
— Господин президент, — произнес шотландец, — я настолько высоко ценю ваше личное мнение, что у меня нет нужды интересоваться мнением ваших собратьев и мне довольно услышать лишь ваше.
— А для чего оно вам требуется? — спросил президент, продолжая тактику уловок.
— Оно мне требуется для того, чтобы его знать, — ответил шотландец, решивший с метром Минаром действовать так, как поступает собака с зайцем: внимательно следить за всеми его петлями, пока он не окажется в безвыходном положении.
— О Господи, сударь, — заявил президент, вынужденный объясниться, — мое мнение об исходе подобных дел сформировалось уже давно.
Молодой человек не сводил глаз с г-на Минара, а тот, вопреки собственному желанию, опустил взор и медленно продолжал, точно понимая весомость каждого слова:
— Конечно, достойно сожаления приговаривать к смерти человека, который по своим личным качествам мог бы заслуживать общественное уважение, собрата, я бы сказал, почти что друга; однако, как вы видите из подлинного королевского письма, от суда ожидают окончания этого злосчастного процесса, после чего возможна передышка и переход к другим делам; его, действительно, пора кончать, и я не сомневаюсь в том, что если бы парламент получил вчера послание его величества, то бедный, несчастный советник, кого я обязан осудить как еретика, одновременно проявляя к нему искреннее сочувствие как к человеку, не мучился бы ожиданием приговора сегодня, да и в последующие дни.
— А значит, все же мой друг не бесцельно убил вчера Жюльена Френа? — спросил шотландец.
— Ничего подобного, — отвечал президент, — произошла небольшая задержка, вот и все.
— Но, в конце концов, задержка на сутки есть подаренные невинному двадцать четыре часа, а за двадцать четыре часа многое может перемениться.
— Сударь, — произнес президент Минар (будучи в прошлом адвокатом, он черпал силы в этой дискуссии), — вы все время называете советника Дюбура невинным?
— Я сужу о нем с точки зрения Господа, сударь, — сказал шотландец, сурово обращая палец к небесам.
— Да, — заметил президент, — а с точки зрения людей?
— А полагаете ли вы, метр Минар, — спросил шотландец, — что даже с точки зрения людей процесс был честным?
— Трое епископов осудили его, сударь, трое епископов вынесли одно и то же заключение — все три заключения совпали.
— А эти епископы не были ли в данном деле одновременно и судьями, и одной из сторон?
— Боюсь, что так, сударь; но как бы иначе гугенот смог обратиться к католическим епископам?
— А почему вы решили, что ему следует к ним обратиться, сударь?
— Это вопрос весьма серьезный, — заявил метр Минар, — и чреватый затруднениями.
— Так вот, похоже, этим вопросом парламент решил пренебречь.
— Вы верно сказали, сударь, — заметил президент.
— Что ж, сударь, мой соотечественник решил, что именно вам принадлежит честь организации этого осуждения.
И тут президенту вдруг стало стыдно отступить перед одним человеком после того, как он только что расхвастался перед десятью другими по поводу того самого поступка, в связи с которым ему сейчас задавались вопросы; обменявшись взглядами со своими родственниками, молчаливо поддержавшими его и придавшими тем самым ему сил, он сказал:
— Сударь, истина вынуждает меня заявить, что, действительно, при данных обстоятельствах я пожертвовал во имя долга самыми искренними, самыми нежными дружескими чувствами по отношению к своему собрату Дюбуру.
— А! — хмыкнул шотландец.
— Так вот, сударь, — спросил метр Минар, начавший терять терпение, — куда же мы движемся?
— К цели, и она уже близка.
— Послушайте, какое это имеет значение для вашего соотечественника, повлиял ли я на решимость членов парламента или не повлиял?
— Огромное.
— И в чем же оно заключается?
— А в том, что моему соотечественнику представляется, что вы, породив это дело, должны сами с ним покончить.
— Не понимаю, — пробормотал президент.
— Это очень просто: вместо того чтобы воспользоваться своим влиянием и обеспечить вынесение обвинительного приговора, сделайте то же самое и обеспечьте вынесение приговора оправдательного.
— Но, — тут выступил один из нетерпеливых племянников, — поскольку ваш советник Анн Дюбур уже приговорен, как же вы хотите, чтобы мой дядя теперь обеспечил его оправдание?
— Приговорен! — воскликнул шотландец. — Вы сказали, что советник Дюбур уже приговорен?
Президент бросил испуганный взгляд на проговорившегося племянника.
Но племянник не заметил этого взгляда или не счел нужным обратить на него внимание.
— Да, да, приговорен, — подтвердил он, — приговорен сегодня, в два часа дня… Дядя, ведь вы же именно так и сказали, или я ослышался?
— Вы не ослышались, сударь, — обратился шотландец к молодому человеку, истолковав молчание президента именно так, как его и следовало истолковать.
А затем он заявил Минару:
— Так, значит, сегодня, в два часа, советник Дюбур был приговорен?
— Да, сударь, — пробормотал Минар.
— Но к чему? К покаянию?
Минар промолчал.
— К тюремному заключению?
Ответа со стороны президента не последовало.
С каждым вопросом шотландца лицо его становилось все бледнее, при последнем же губы посинели.
— К смерти? — спросил он наконец.
Президент кивнул.
Как бы он ни уклонялся от ответа, кивок означал подтверждение.
— Ну, хватит! — заявил шотландец. — В конечном счете, пока человек еще не мертв, нельзя впадать в отчаяние, и, как говорит мой друг, поскольку вы это дело породили, вы можете с ним покончить.
— Каким образом?
— Обратившись к королю с просьбой об отмене приговора.
— Но, сударь, — возразил метр Минар (каждый раз, когда менялась обстановка разговора, он, казалось, делал прыжок через пропасть и тотчас же оказывался у края другой, однако тут же приходил в себя), — но, сударь, если бы у меня появилось намерение проявить милосердие к Анн Дюбуру, король бы никогда не согласился на это.
— Это почему же?
— Да хотя бы потому, что письмо, только что прочитанное вами, отчетливо выражает его волю.
— Да, на первый взгляд.
— Как это на первый взгляд?
— Тут нет ни малейших сомнений: письмо короля, как я уже имел честь вам сообщить, было завернуто в письмо герцога де Гиза. Так вот, это письмо герцога де Гиза, которое я вам еще не читал, я теперь прочту.
И молодой человек вновь достал пергамент; однако на этот раз, вместо того чтобы читать послание короля, он прочел письмо Франсуа Лотарингского.
Оно было составлено в следующих выражениях:
"Господин брат мой!
Вот, наконец, и письмо Его Величества; я с огромным трудом добился его подписи и вынужден был чуть ли не водить его пером, чтобы заставить короля начертать несчастные восемь букв, составляющих его имя. Похоже, в окружении Его Величества есть некий неизвестный друг этого проклятого еретика. Так поспешите же из опасения, что король может переменить свое решение или помиловать советника в случае его осуждения.
Ваш почтительный брат Франсуа де Гиз.
17 декабря 1559 года от Рождества Христова". Шотландец поднял голову.
— Вы хорошо все расслышали, сударь? — спросил он президента.
— Великолепно.
— Надо ли мне второй раз прочитать письмо из опасения, что какие-то моменты могли пройти мимо вашего внимания?
— Этого не требуется.
— Не хотите ли удостовериться, что здесь стоит подлинная подпись принца Лотарингского и настоящая его печать?
— Мне вполне достаточно ваших слов.
— Итак, какой же вывод вы делаете из этого письма?
— Что король колебался, прежде чем подписать, сударь, но в конце концов подписал.
— Однако подписал скрепя сердце, и если, к примеру, человек, подобный вам, господин президент, заявит коронованному ребенку, именуемому королем: "Государь, мы ради примера вынесли приговор советнику Дюбуру, но надо, чтобы ваше величество помиловали его ради торжества правосудия", то король, которому господин де Гиз вынужден был вложить в руку перо, чтобы он начертал восемь букв собственного имени, его помилует.
— А если моя совесть протестует против того, что вы от меня хотите, сударь? — спросил президент Минар, явно намереваясь сохранить за собой поле боя.
— Умоляю вас, сударь, не забывать о клятве, которую дал мой друг-шотландец, убивая Жюльена Френа, что он лишит жизни, как и секретаря, всех тех, кто прямо или косвенно способствовал бы вынесению приговора советнику Дюбуру.
В этот миг почти несомненно тень убитого канцеляриста, точно изображение, появившееся из волшебного фонаря, пробежала по стене столовой, и президент отвернулся, чтобы ее не видеть.
— То, что вы говорите, лишено смысла! — заявил он молодому человеку.
— Лишено смысла? Это почему, господин президент?
— Но ведь вы обратились ко мне с угрозой, ко мне, члену суда, и в моем собственном доме, в кругу моей семьи.
— Это для того, чтобы вы, сударь, задумавшись о доме и о семье, испытали чувство жалости хотя бы к самому себе, если уж Господь не вложил вам в сердце это чувство по отношению к другим.
— Мне представляется, сударь, что, вместо того чтобы раскаяться и принести извинения, вы продолжаете мне угрожать?
— Я уже сказал вам, сударь, что тот, кто убил Жюльена Френа, приговорил к смерти всех, кто помешает выпустить на свободу Анн Дюбура и спасти ему жизнь, причем он, опасаясь, что ему не поверят на слово, начал с убийства секретаря, и не столько потому, что считал его виновным, сколько потому, что хотел этой смертью дать повод противникам, какими бы высокопоставленными они ни были, для раздумий о своем спасении. Так вы попросите у короля помилования для Анн Дюбура? Я требую ответа от имени моего друга.
— А! Вы требуете ответа от имени убийцы, от имени головореза, от имени вора? — в отчаянии воскликнул президент.
— Прошу не забывать, сударь, — заявил молодой человек, — что вы вольны мне ответить "да" или "нет".
— А значит, я волен вам ответить "да" или "нет"?
— Вне всякого сомнения.
— Ну что ж, скажите вашему шотландцу, — прорычал президент, выведенный из себя самим хладнокровием собеседника, — скажите вашему шотландцу, что есть такой человек, по имени Антуан Минар, один из президентов суда, тот самый, кто лично осудил на смерть Анн Дюбура, и что этот президент не отступает от своего слова, и это он вам докажет завтра.
— Ну что ж, сударь, — без единого жеста и без малейшего намека на проявление чувств произнес Роберт Стюарт, повторяя почти те же самые слова, которые сейчас только были ему сказаны, — знайте же, что есть такой шотландец, тот самый, кто осудил на смерть господина Антуана Минара, одного из президентов суда, и что этот шотландец не отступает от своего слова, и это он вам докажет сегодня.
Произнося последние слова, Роберт Стюарт, сунувший правую руку под плащ, вынул один из пистолетов, бесшумно взвел курок и, прежде чем у кого-либо мелькнула мысль ему помешать, быстрым движением прицелился в г-на Минара, находившегося по другую сторону стола, — иными словами, почти в упор, и нажал на спуск.
Господин Минар опрокинулся навзничь вместе с креслом. Он был мертв.
Если бы на месте семьи президента оказалась какая-нибудь другая, она бы, без сомнения, постаралась схватить убийцу; но тут ничего подобного не произошло: все родственники убитого президента помышляли только о собственной безопасности — одни кинулись в буфетную и стали испускать оттуда отчаянные крики, другие залезли под стол и боялись даже подать голос. Воцарилось всеобщее смятение, и Роберт Стюарт, в определенном смысле оставшийся один в этой столовой, откуда, казалось, все скрылись по тайному ходу, медленно удалился поступью льва, как сказал Данте, причем никто и не подумал воспрепятствовать ему.
Было около восьми часов вечера, когда Роберт Стюарт вышел из дома метра Минара и в одиночестве вернулся на Старую улицу Тампль, которая в ту эпоху становилась ближе к ночи еще пустыннее, чем она выглядит сегодня, и произнес два выразительных слова, имея в виду тех двоих, что были им убиты:
— Уже двое!
Он не считал того, кого уложил на берегу Сены: то была расплата за друга — Медарда.
Оказавшись перед ратушей — иными словами, на Гревской площади, где казнили приговоренных, — он машинально обвел глазами это место, где обычно ставили виселицу, а потом подошел поближе.
— Вот здесь, — произнес он, — Анн Дюбур претерпит страдания за свой непокорный дух, если король его не помилует. Но как заставить короля его помиловать?
С этими словами он удалился.
Повернув на улицу Кожевников, он дошел до двери, над которой поскрипывала вывеска:
"МЕЧ КОРОЛЯ ФРАНЦИСКА I"
Какое-то мгновение он, казалось, хотел войти, но тут его осенило:
"Было бы непростительной глупостью зайти в эту таверну, — подумал он, — через десять минут тут будут лучники… Нет, пойду-ка я к Патрику".
Он быстро пересек улицу Кожевников и мост Нотр-Дам, по пути бросив взгляд на то место, где накануне он убил Жюльена Френа, затем, проследовав широким шагом через Сите и мост Сен-Мишель, вышел на улицу Баттуар-Сент-Андре.
Там, точно так же как это было на улице Кожевников, он остановился у дома с вывеской, похожей на предыдущую, только надпись на ней была другая:
"ШОТЛАНДСКИЙ ЧЕРТОПОЛОХ"
"Вот тут-то и живет Патрик Макферсон, — сказал он себе, поднимая голову, чтобы отыскать окно, — там, наверху, под самой крышей, есть маленькая комнатка, куда он приходит в те дни, когда свободен от дежурства в Лувре".
Всеми силами он старался разглядеть окно мансарды, но ему мешала выступающая кровля.
И тогда он толкнул дверь, которую, если бы она была закрыта, он бы вышиб эфесом шпаги или рукояткой пистолета, но вдруг дверь отворилась сама и появился мужчина в форме лучника шотландской гвардии.
— Кто идет? — спросил он, почти приблизившись к молодому человеку.
— Соотечественник, — ответил наш герой по-шотландски.
— О-о, Роберт Стюарт! — воскликнул лучник.
— Он самый, мой дорогой Патрик.
— И какой случай занес тебя на эту улицу к моей двери в такой час? — спросил лучник, протягивая обе руки другу.
— Хочу попросить тебя об услуге, дорогой мой Патрик.
— Говори, только побыстрее.
— У тебя нет времени?
— Я тут ни при чем: понимаешь, поверка в Лувре в половине десятого, а на колокольне церкви святого Андрея только что пробило девять; ну, хорошо, слушаю.
— Друг мой, речь вдет вот о чем. Последний эдикт выставил меня из моей гостиницы.
— Ах, да, я понимаю: ты той самой веры, и тебе нужны два поручителя-католика.
— Мне некогда было их искать, да мне их, наверно, и не найти; а если я буду этой ночью шататься по улицам Парижа, меня, возможно, арестуют. Ты сможешь на два-три дня разделить свою комнату со мной?
— Если тебе этого хочется, могу на две или три ночи, или вообще на все ночи в году, если это тебе доставит удовольствие; но что касается дней, то тут уже другое дело.
— А почему, Патрик? — спросил Роберт.
— Да потому, — ответил лучник со смущенно-тщеславным видом, — что, после того как я имел удовольствие видеть тебя в последний раз, я обрел шанс одержать победу.
— Ты, Патрик?
— Тебя это удивляет? — спросил лучник, переваливаясь с ноги на ногу.
— Нет, конечно; но это очень некстати, вот и все.
Роберт, похоже, не собирался расспрашивать дальше; но самолюбию его соотечественника такая скромность казалась излишней.
— Да, дорогой мой, — заявил тот, — дело просто-напросто в том, что жена одного из советников парламента оказала мне честь влюбиться в меня по уши, и я, дорогой друг, со дня на день жду, что буду иметь честь ее принять.
— Дьявол! — взорвался Роберт. — Ну хорошо, Патрик, считай, что я ничего не говорил.
— С какой стати? Ты что, принимаешь мою откровенность за отказ? Полагаю, что в один прекрасный день эта добропорядочная дама, как говорит господин де Брантом, согласится подняться в мое роскошное жилище, и (заметь, это всего лишь предположение) тогда ты заранее уйдешь; в противном случае ты живешь у меня вплоть до того самого дня, когда тебе разонравится у меня жить; согласись, может ли что-нибудь быть лучше?
— Вот именно, дорогой Патрик, — согласился Роберт (он отказался бы от своего плана лишь с величайшим сожалением), — принимаю твое предложение с признательностью и с нетерпением буду ждать, когда выпадет случай отплатить тебе тем же, в какой бы форме ни удалось бы это сделать.
— Отлично! — воскликнул Патрик, — но разве с друзьями, с соотечественниками, с шотландцами говорят о признательности? Это похоже на… Э, подожди-ка!
— Что такое? — спросил Роберт.
— О! Одна идея! — громко произнес Патрик; его, похоже, внезапно осенила какая-то мысль.
— О чем речь? Ну, говори же!
— Друг мой, — начал Патрик, — ты можешь оказать мне большую услугу.
— Большую услугу?
— Огромную услугу.
— Говори, я в твоем распоряжении.
— Спасибо! Только…
— Ну, договаривай же!
— Ты знаешь, что мы с тобой одного роста?
— Приблизительно.
— Одного телосложения?
— Я так полагаю.
— Встань на лунный свет, я на тебя посмотрю.
Роберт выполнил просьбу друга.
— А ты знаешь, что у тебя великолепный камзол? — продолжал Патрик, распахнув плащ друга.
— Ну уж и великолепный!
— И совсем новый.
— Я купил его три дня назад.
— Правда, немного темноват, — заметил Патрик, — но она увидит в этом желание получше спрятаться от посторонних взглядов.
— К чему ты клонишь?
— Вот к чему, дорогой Роберт: насколько приветлива ко мне дама моей мечты, настолько неприветлив ее муж. Дошло до того, что, проходя мимо лучника шотландской гвардии, он косит на него взглядом, преисполненным язвительности и злобы, так что ты понимаешь, какое у него будет выражение, когда он увидит шотландскую форму на площадке собственной лестницы.
— Понимаю великолепно.
— И эта женщина посоветовала мне, — продолжал Патрик, — более не показываться у нее в доме в моем национальном костюме. В результате этого я до самого конца дня размышлял, как честным путем раздобыть одежду, чтобы с успехом заменить мою собственную; твой костюм, хоть и довольно мрачен, но, пожалуй, именно из-за своего цвета поможет мне достигнуть той цели, на которую я рассчитываю. Одолжи мне его по дружбе на завтра, а я все устрою таким образом, что в следующие дни он мне не понадобится.
Последние слова шотландца, выражавшие исключительную уверенность в себе, характерную для его соотечественников не только в то время, но и в наши дни, заставили Роберта Стюарта улыбнуться.
— Моя одежда, мой кошелек и мое сердце всегда твои, дорогой друг, — ответил он. — Только учти, что, вероятно, мне самому придется выйти завтра, так что на этот случай одежда может оказаться мне все-таки необходима.
— Дьявол!
— Как говорил древний философ, все мое ношу с собой.
— Клянусь святым Дунстаном, это огорчительно!
— И меня приводит в отчаяние.
— К тому же, по правде говоря, чем больше я смотрю на твой камзол, тем больше мне кажется, что он сделан как раз на меня! — воскликнул Патрик.
— Это прямо-таки чудо, — сказал Роберт, казалось желая подтолкнуть своего друга на какое-нибудь новое предложение.
— А нет ли какого-нибудь средства избежать подобного неудобства?
— Я такого не знаю; но ты человек с воображением, ищи.
— Есть одно! — воскликнул Патрик.
— Какое?
— Оно годится, если муж твоей любовницы не испытывает такого же страха перед господами лучниками шотландской гвардии, как муж моей.
— У меня нет любовницы, Патрик, — серьезно произнес Роберт.
— Тогда вот что, — предложил лучник, увлеченный осуществлением своей идеи и, следовательно, не думающий ни о чем другом, — в таком случае тебе безразлично, какой будет у тебя костюм.
— Совершенно безразлично, — подтвердил молодой человек.
— Так вот, раз я беру твой, бери мой.
На этот раз Роберту Стюарту удалось подавить улыбку.
— Как это? — спросил он, точно до конца не понял.
— У тебя нет неприязни к шотландской форме?
— Ни малейшей.
— Что ж, если у тебя будет неотложная необходимость выйти — ты выйдешь в моей форме.
— Ты прав, действительно ничего не может быть проще.
— К тому же, это даст тебе право беспрепятственного входа в Лувр.
Роберт задрожал от радости.
— Это мое заветное желание, — улыбаясь, признался он.
— Тогда отлично. До завтра!
— До завтра! — ответил Роберт Стюарт, пожимая руку другу.
Патрик задержал ее в своей руке.
— Ты забыл одну вещь, — заявил он.
— Какую?
— По правде говоря, весьма полезную: ключ от моей комнаты.
— Клянусь верой, действительно, полезную! — воскликнул Роберт. — Давай же!
— Бери! Доброй ночи, Роберт!
— Доброй ночи, Патрик!
И два молодых человека, во второй раз пожав друг другу руки, пошли каждый своей дорогой: Патрик — к дверям Лувра, Роберт — к двери Патрика.
Оставим того из них, кто направился в Лувр, куда он попал как раз вовремя, чтобы не опоздать на вечернюю поверку, и последуем за Робертом Стюартом. Повозившись с двумя или тремя дверями, он нашел, наконец, ту, к которой подошел его ключ.
В очаге догорала виноградная лоза, освещая комнатку юного гвардейца. Это была опрятная клетушка, похожая на жилище студента наших дней.
Там стояла аккуратно убранная кушетка, находился небольшой ларь, два соломенных стула и стол; на столе в керамическом кувшинчике с удлиненным горлышком еще дымился фитилек сальной свечки.
Роберт взял головешку и, раздув ее, зажег свечку от вспыхнувшего пламени.
После этого он уселся за небольшим столом и, опершись лбом о сомкнутые ладони, глубоко задумался.
"Так вот, — наконец сказал он самому себе, отбрасывая волосы со лба, словно снимая огромную тяжесть, — так вот, я напишу королю".
И он поднялся.
На плите очага он нашел перо и пузырек с чернилами; но, как он ни искал, ни в ящике стола, ни в одном из трех ящиков ларя он не нашел и намека ни на бумагу, ни на пергамент.
Он продолжил поиски, но тщетно: его товарищ несомненно израсходовал последний листочек на письмо своей советнице.
И в отчаянии он вновь уселся за стол.
— О! — произнес он, — из-за отсутствия какого-то клочка бумаги я не смогу испробовать это последнее средство?
Пробило десять; в те времена, в отличие от наших дней, торговцы не работали до полуночи, так что затруднение было нешуточным.
Но вдруг он вспомнил про письмо короля, которое было при нем, и достал его из-за пазухи, решив использовать для своего замысла оборотную сторону листка.
Взяв чернильницу и перо, он написал следующее:
"Государь!
Осуждение советника Анн Дюбура несправедливо и кощунственно. Вашему Величеству закрывают глаза и Вас заставляют проливать самую чистую кровь в Вашем королевстве.
Государь, Вам кричит человек из толпы: откройте глаза и посмотрите на пламя костров, пылающих по всей Франции, — их разожгли окружающие Вас честолюбцы.
Государь, откройте уши и послушайте жалобные стоны, доносящиеся с Гревской площади до самого Лувра.
Слушайте и смотрите, государь! Как только Вы увидите пламя и услышите стоны, Вы несомненно свершите помилование".
Шотландец перечитал письмо и сложил его так, чтобы оборотная сторона королевского послания с его обращением стала лицевой; при этом, естественно, оборотная сторона его письма стала не чем иным, как лицевой стороной послания короля.
— Итак, — пробормотал он, — каким способом доставить письмо в Лувр? Дождаться Патрика, когда он придет завтра? Это может оказаться слишком поздно. Кроме того, несчастного Патрика могут арестовать как моего соучастника. Я и так уже навлекаю на него опасность, воспользовавшись его гостеприимством. Что же делать?
Он встал у окна и попытался придумать что-нибудь. В столь отчаянной ситуации охотно посоветуешься и с неодушевленными предметами.
Мы уже говорили, что для декабря день был великолепным.
У свежего воздуха, у звездного неба, у погруженной в тишину ночи Роберт спрашивал совета, как ему быть.
Из мансарды Патрика, расположенной в самой высокой части дома, он разглядывал башни королевского дворца.
Деревянная башня, расположенная в самом дальнем углу дворца и смотрящая чуть ли не прямо на Нельскую башню, находясь между рекой и внутренним двором Лувра, великолепно прорисовывалась при фантастическом лунном свете.
При виде этой башни Роберт, казалось, обрел искомое средство препроводить свое письмо к королю; вернув пергамент в карман, он погасил свечку, надел шляпу, завернулся в плащ и быстро спустился по лестнице.
За несколько дней до этого был издан ордонанс, запрещающий всем прохожим и лодочникам пересекать Сену начиная с девяти вечера.
Теперь было десять: нечего было и мечтать о пароме.
Единственно возможной для Роберта дорогой оставалась та, по которой он уже проследовал, поэтому необходимо было вернуться тем же путем, что он избрал, покинув Гревскую площадь.
И он направился к мосту Сен-Мишель, оставляя по левую руку Бочарную улицу, чтобы избежать риска встретиться с дворцовой стражей, и через мост Нотр-Дам вышел на сеть улиц, которые должны были привести его к Лувру.
Лувр был завален камнем, гравием и строительным лесом еще со времен правления Франциска I.
Он скорее напоминал выемку карьера или один из незавершенных дворцов, обратившихся в руины еще до окончания строительства, чем местожительство короля Франции.
Было, однако, вовсе несложно проскользнуть между каменными блоками, окружавшими Лувр как снаружи, так и изнутри.
Перепрыгивая с камня на камень, перескакивая через ямы и канавы, Роберт Стюарт, двигаясь вдоль Сены, в конце концов оказался в ста шагах от главного входа в Лувр, выходившего лицом к реке и занимавшего все пространство вдоль нынешней набережной; затем он обогнул здание, прошел до Новой башни и, увидев два освещенных окна, поднял из канавы камешек, вложил его в пергамент и обвязал снятым со шляпы шнурком; потом, отступив на два-три шага, чтобы замахнуться по всем правилам, он рассчитал расстояние, примерился, словно собираясь бросить мяч, и запустил камень вместе с пергаментом в одно из освещенных окон второго этажа.
Звон разбитого окна и последовавший за этим шум внутри помещения дал ему знать, что его послание прибыло по назначению, а если оно не попадет к королю, то не по вине курьера.
"Чудесно, — одобрил он самого себя. — Теперь надо подождать, и завтра увидим, произвело ли письмо желаемый эффект".
И, удаляясь, он осмотрелся, желая убедиться, что его не заметили; никого не было видно, кроме часовых, расхаживающих вдалеке свойственным им медленным и размеренным шагом.
Было ясно, что часовые ничего не заметили.
Роберт Стюарт, следуя той же дорогой, по которой он прибыл сюда, направился на улицу Баттуар-Сент-Андре, уверенный в том, что его никто не видел и не слышал.
Он ошибался: его видели и слышали два человека, находившиеся примерно в пятидесяти шагах от него, у одного из углов Новой башни; укрытые тенью от нее, они разговаривали довольно оживленно, но не для того, чтобы не видеть и не слышать, а для того, чтобы не показать, что они всё видели и слышали.
Эти двое были принц де Конде и адмирал де Колиньи.
Посмотрим же, на какую тему беседовали эти две знаменитости, делая вид, что их не беспокоят камешки, которые кидают в окна Лувра в столь поздний ночной час.
"А теперь, — пишет Брантом в своей книге "Прославленные военачальники", — поговорим об одном из величайших военачальников, какие когда-либо существовали".
Поступим как Брантом, только будем более справедливы по отношению к Гаспару де Колиньи, сеньору де Шатийону, чем этот приспешник Гизов.
В двух других наших книгах мы уже подробно рассказывали о прославленном защитнике Сен-Кантена; но наши читатели, возможно, уже забыли "Королеву Марго" и еще не знают "Пажа герцога Савойского", поэтому нам представляется необходимым рассказать хотя бы коротко о его происхождении, семье и, как принято говорить сегодня, о предшествующей деятельности адмирала.
Мы специально выделили последнее слово, поскольку именно под этим званием стал известен тот, о ком мы говорим, и весьма редко называли его Гаспаром де Колиньи или сеньором де Шатийоном, почти всегда и почти все говорили: "адмирал".
Гаспар де Колиньи родился 17 февраля 1517 года в Шатийон-сюр-Луэн, родовом имении семьи.
Отец его, дворянин из провинции Брее, после ее присоединения к королевству обосновался во Франции; он занимал высокие должности в королевской армии и принял имя Шатийон, став владельцем этого имения.
Он женился на Луизе де Монморанси, сестре коннетабля (о нем нам приходилось говорить довольно часто, особенно в книгах "Асканио", "Две Дианы" и "Паж герцога Савойского").
Четыре сына сеньора де Шатийона: Пьер, Оде, Гаспар и Дандело — приходились, таким образом, коннетаблю племянниками. Старший, Пьер, умер пяти лет. Второму, Оде, было суждено поддержать честь имени.
Через двадцать лет после смерти старшего племянника в распоряжении коннетабля оказалась кардинальская шапка. Ни один из его сыновей ее не захотел; он тогда предложил ее сыновьям сестры: Гаспар и Дандело, наделенные от рождения боевым характером, отказались; Оде, обладавший характером спокойным и созерцательным, согласился.
Гаспар же стал главой семьи, поскольку его отец умер еще в 1522 году.
В другой книге мы уже рассказывали о том, как во времена учения он стал товарищем Франсуа де Гиза и какая дружба связывала обоих молодых людей до тех пор, пока из-за битвы при Ранти, где прославился каждый из них, между ними не пробежал холодок. Когда же умер герцог Клод Лотарингский, а герцог Франсуа и его брат-кардинал встали во главе католической партии и погрузились в государственные дела, холодок обратился в самую неподдельную ненависть.
Со временем, несмотря на ненависть Гизов к нему, юный Гаспар де Шатийон стал одним из прославленнейших людей своего времени, возвысился завоеванной известностью и получаемыми почестями. Посвященный в рыцари герцогом Энгиенским, как и его брат Дандело, прямо на поле боя при Черизоле, когда каждый из братьев захватил вражеское знамя, он был в 1544 году произведен в полковники, через три года стал генерал-полковником от инфантерии, а потом получил звание адмирала.
И тогда он отказался от звания генерал-полковника от инфантерии в пользу своего брата Дандело, нежно им любимого и преисполненного к нему ответной любовью.
В 1545 году оба брата взяли в жены двух девиц из благородного бретонского дома Лавалей.
В "Паже герцога Савойского" мы встречаемся с адмиралом при осаде Сен-Кантена и видим, как с достойным восхищения упорством он защищал каждый камень города и во время последней атаки выступил лично с оружием в руках.
Во время пребывания в плену, в Антверпене, ему в руки попала Библия, и он переменил веру.
А через шесть лет кальвинистом стал и его брат Дандело.
Значимость фигуры адмирала, естественно, сделала его своего рода военным руководителем реформатов.
Однако, поскольку еще не было разрыва между двумя партиями и они только еще докучали друг другу, Дандело и его брат занимали при дворе место, достойное их ранга.
"Тем не менее, — пишет современный им историк, — двор не имел более грозного врага".
Хладнокровный, смелый, наделенный исключительными способностями, Гаспар, казалось, был рожден для того, чтобы стать тем, кем в действительности стал, — истинным руководителем кальвинистской партии, для чего он обладал и упорством, и неутомимой энергией; он часто терпел поражения, но почти тотчас же становился еще более грозен и после неудач был сильнее, чем его враги после побед. Не кичащийся своим рангом, не дорожащий жизнью, всегда готовый отдать ее ради защиты королевства или триумфа своей веры, он сочетал в себе гений военачальника и нерушимые добродетели великого гражданина.
В столь грозовые времена один лишь вид этого спокойного человека приносил радость; он напоминал могучий дуб, который устоит в любую бурю, напоминал высокую гору, вершина которой безмятежна во время грозы, ибо находится выше молний.
Он стоял как дуб: дождь неспособен был повредить его шероховатую кору, а ветер — заставить склониться; чтобы вырвать его с корнем, потребовался бы ураган, сметающий все на свете.
Он стоял как гора, которая окажется вулканом, и при каждом извержении его задрожит трон, расшатанный до основания, а чтобы засыпать кратер и потушить лаву, потребовался бы один из катаклизмов, меняющих лицо империй.
И принц де Конде, человек мыслящий, активный, предприимчивый, честолюбивый, присоединится к нему, чтобы в течение десяти лет давать армиям короля сражение за сражением.
Как мы уже говорили, собеседником адмирала и был принц де Конде. Именно с этим блистательным молодым человеком разговаривал Колиньи в ночь с 18 на 19 декабря, укрывшись в причудливой тени Новой башни.
Принц де Конде уже знаком нам, по крайней мере поверхностно: мы видели, как он заходил в таверну "Красный конь", и, судя даже по тем немногим словам, что он там произнес, смогли составить некоторое представление о нем.
Позволим себе остановиться на кое-каких подробностях, представляющихся нам необходимыми, чтобы дать возможность узнать, каков характер принца и каково его положение при дворе.
Господин де Конде пока еще не выставлял напоказ свою истинную суть; но некоторые уже догадывались, кто он есть на самом деле, и это предвосхищение придавало огромную значимость личности прекрасного молодого принца, до сих пор снискавшего себе известность лишь любовными причудами, непостоянством и, подобно своему современнику Дон Жуану, будто бы внесшего в огромные списки своих побед имена самых добродетельных придворных дам.
Кажется, мы уже говорили о том, что тогда ему было двадцать девять. Он был пятым и самым младшим сыном Шарля де Бурбона, графа де Вандома, родоначальника всех нынешных ветвей Бурбонского дома.
Старшими братьями его были Антуан Бурбонский, король Наварры и отец Генриха IV; Франсуа, граф Энгиенский; кардинал Шарль де Бурбон, архиепископ Руанский, и Жан, граф Энгиенский, за два года до этого убитый в сражении при Сен-Кантене.
В те времена Луи де Конде был всего лишь самым младшим в семье, и его состоянием были только плащ и шпага.
И все же шпага значила больше, чем плащ.
Эту шпагу принц со славой обнажал в период войн Генриха II, а также во время ряда личных ссор, что составило ему репутацию храбреца, почти соизмеримую с его славой удачливого человека, и чрезвычайно непостоянного любовника.
Может быть, специально для принца Конде была придумана эта аксиома: "обладание убивает любовь".
Тех, кем принц обладал, он уже более не любил.
Это было великолепно известно в кругу тех прекрасных дам, о которых Брантом сочинил для нас свою галантную историю, и, тем не менее, как это ни странно, это не наносило с их стороны ни малейшего ущерба репутации молодого принца, столь любвеобильного и столь веселого, что для него даже придумали следующий катрен в форме молитвы:
Не ростом взял, а красотой;
Так громче смейся, звонче пой,
Целуй в избытке томных сил;
Господь от бед тебя спаси![30]
Как видно, для поэта, сочинившего эти четыре строки, добрые намерения оказались превыше правильной рифмы; но, поскольку эти стихи совершенно точно отражают степень симпатии к Луи де Конде при дворе, мы осмелились их процитировать.
В конце концов, имя автора этой книги — Александр Дюма, а не Ришле.
Адмирал и молодой принц прониклись друг к другу огромной симпатией; адмирал, человек еще нестарый — ему было всего сорок два года — полюбил Луи де Конде, как любил бы младшего брата, и в свою очередь принц де Конде, рыцарь и авантюрист по натуре, наделенный скорее природным даром к изучению загадок любви, чем свойством тревожиться по поводу религиозных побед и поражений, беззаботный католик, каким он еще был в те времена, — так вот, принц де Конде, как школьник в обществе любимого учителя, слушал сурового адмирала краем уха, а глаза его были устремлены вдаль и следили за прекрасной амазонкой, галопом мчащейся с охоты, или за юной девицей, с песней возвращающейся с поля.
А час назад случилось вот что.
Адмирал, выходя из Лувра, куда он ездил, чтобы отдать долг вежливости юному королю, заметил опытным взором полководца, умеющего видеть в темноте, у подножия Новой башни мужчину, завернувшегося в плащ; подняв голову по направлению к балкону, выступающему над двумя освещенными окнами, он, казалось, ожидал какого-то сигнала или готовился его подать. Адмирал, от природы нелюбопытный, двинулся в направлении улицы Бетизи, где находился его особняк, и тут ему пришло в голову, что одинокий мужчина, осмелившийся прогуливаться вдоль королевского дворца в ста шагах от часовых в такой час, когда арестовывают всех прохожих, приближающихся к Лувру, безусловно не кто иной, как принц де Конде.
Он направился к нему, а так как этот человек по мере приближения адмирала уходил все глубже в темноту, насколько это было возможно, то с расстояния двадцати шагов он его окликнул:
— Эй, принц!
— Кто здесь? — спросил принц де Конде (это был, конечно, он).
— Свой, — ответил адмирал, продолжая приближаться к принцу и улыбаясь при мысли, что и на этот раз его не подвела проницательность.
— A-а! Если не ошибаюсь, это голос господина адмирала, — сказал принц и сделал несколько шагов по направлению к тому, кто его только что окликнул.
Двое мужчин встретились на границе тени, и принц повлек адмирала за собой, так что оба оказались во мраке.
— Каким образом, черт возьми, — спросил принц, приветливо и в высшей степени уважительно пожав руку адмиралу, — вы разглядели, что это я?
— Я догадался, — объяснил адмирал.
— А! Вот это интересно! Как же вы догадались?
— Очень просто.
— Ну, так расскажите!
— Когда я увидел человека под самым носом у стражников, то мне подумалось, что во Франции есть только один кавалер, способный рискнуть жизнью, чтобы подсмотреть, как ветер шевелит занавеску на окне прекрасной дамы, и этот человек — ваше высочество.
— Мой дорогой адмирал, позвольте, во-первых, поблагодарить вас за столь лестное мнение обо мне, а во-вторых, сделать вам совершенно искренний комплимент: невозможно обладать более чудесной прозорливостью, чем ваша.
— А! — только и произнес адмирал.
— Я действительно пришел сюда, — продолжал принц, — чтобы поглядеть на окно комнаты, где живет… не скажу прекрасная дама, ибо та, что влечет меня сюда, еще шесть месяцев назад была совсем ребенком, но сегодня это уже почти что прекрасная девушка, да еще какая необыкновенная девушка, какой совершенной красоты!
— Вы имеете в виду мадемуазель де Сент-Андре? — осведомился адмирал.
— Вот именно. Вы прямо-таки чудеса творите, мой дорогой адмирал, — заметил принц, — теперь мне понятно, отчего я так стремился обрести в вас друга.
— Значит, вас влекло стремление личного порядка? — рассмеялся Колиньи.
— Да, причем огромное.
— В чем же оно заключается? Посвятите меня в свои тайны, принц.
— Да в том, что если бы вы не были моим другом, господин адмирал, то вы, возможно, стали бы моим врагом, к тому же врагом непримиримым.
Адмирал покачал головой, услышав эту лесть из уст человека, которому он собирался сделать выговор, и удовольствовался следующим замечанием:
— Вы, без сомнения, учитываете, принц, что мадемуазель де Сент-Андре — невеста господина де Жуэнвиля, старшего сына герцога де Гиза.
— Я не только это учитываю, господин адмирал, но как раз известие об этом предстоящем браке и заставило меня влюбиться до безумия в мадемуазель де Сент-Андре, я бы даже сказал, что моя любовь к мадемуазель де Сент-Андре сильнейшим образом проистекает из моей ненависти к Гизам.
— А, понятно! Но, принц, об этой любви я слышу в первый раз; обычно ваша любовь летает и поет, точно жаворонок. Это, наверное, новая любовь, раз она до сих пор не наделала шуму?
— Ничуть не новая, мой дорогой адмирал, напротив, ей уже исполнилось шесть месяцев.
— Вот как! В самом деле? — спросил адмирал, сопроводив свои слова удивленным взглядом.
— Да, шесть месяцев, почти что с точностью до одного дня, клянусь верой! Припоминаете предсказание, что старая колдунья сделала господину де Гизу, маршалу де Сент-Андре и вашему покорному слуге? Во время ярмарки ланди? Ведь, если не ошибаюсь, я вам рассказал эту историю.
— Да, я припоминаю эту историю во всех подробностях. Это ведь произошло в таверне, на дороге из Гонеса в Сен-Дени?
— Совершенно верно, мой дорогой адмирал. Так вот, именно с того дня я веду счет своей любви к очаровательной Шарлотте, и, поскольку предсказанная мне тогда смерть пробудила у меня несказанную жажду жизни, начиная с того дня я лелею надежду, что меня полюбит дочь маршала, и я направил все свои душевные силы на то, чтобы добиться этой цели.
— Не хочу быть нескромным, принц, — поинтересовался адмирал, — но вы в своей любви уже добились взаимности?
— Нет, мой кузен, нет; вот почему, как видите, я томлюсь здесь в ожидании.
— В ожидании того, что вам как галантному кавалеру будет брошен цветок, или перчатка, или записка?
— Клянусь, я не жду даже этого.
— Тогда чего же?
— Что погаснет свет, и невеста господина принца де Жуэнвиля отойдет ко сну, после чего я тоже погашу свой фонарь и отойду ко сну, если смогу.
— И это, вероятно, не в первый раз, мой дорогой принц, когда вы присутствуете при отходе ко сну юной девицы?
— Не в первый раз, мой кузен, и не в последний. Уже почти четыре месяца я позволяю себе столь невинное удовольствие.
— При полном неведении мадемуазель де Сент-Андре на этот счет? — с явным сомнением спросил господин адмирал.
— Как мне начинает представляться, при полном ее неведении.
— Но это же больше чем любовь, мой дорогой принц; это же самый настоящий культ, это поклонение, подобное тому, что нам рассказывают некоторые мореплаватели, описывая веру индусов в своих невидимых богов.
— Вы подобрали самое точное слово, дорогой адмирал: это именно культ, и только потому, что я добрый христианин, он у меня не превращается в идолопоклонство.
— Идолопоклонство — это культ изображений, мой дорогой принц, а у вас ведь, наверно, нет даже изображения вашей богини?
— Господи, конечно, нет даже изображения, — согласился принц, — однако, — продолжал он с улыбкой, положив руку на грудь, — образ ее находится здесь и выгравирован до того глубоко, что мне не нужен иной портрет кроме того, что живет в моей памяти.
— А какие же временные пределы ставите вы столь монотонному занятию?
— Никаких. Я буду приходить до тех пор, пока буду любить мадемуазель де Сент-Андре. А я ее буду любить, как вошло у меня в привычку, до тех пор пока она мне не ответит взаимностью, и поскольку, по всей вероятности, она мне ответит нескоро, а моя любовь пойдет на убыль лишь когда она ответит, то отсюда следует, что я, вероятно, буду ее любить долго.
— До чего же вы исключительная личность, мой дорогой принц!
— Что поделаешь! Таким уж я создан; в какой-то степени я сам себя не понимаю: пока женщина не ответила мне взаимностью, я безумствую от любви, способен убить ее мужа, убить ее любовника, убить ее, убить себя, развязать из-за нее войну, как Перикл из-за Аспазии, Цезарь из-за Эвнои, Антоний из-за Клеопатры, но зато, если она уступит…
— Значит, если она уступит?..
— Тогда, мой дорогой адмирал, горе ей, горе мне! Душ пресыщения прольется на мое безумие и погасит его.
— Но какое же, черт побери, удовольствие находите вы в бдениях при лунном свете?
— Под окнами прелестной девушки? Огромнейшее удовольствие, мой дорогой кузен. О! Вам этого не понять, вам, человеку строгому и суровому: для вас единственное удовольствие — выиграть битву или добиться очередного триумфа вашей веры. Я же, господин адмирал, — другое дело: война для меня лишь мир между двумя увлечениями — любовью старой и любовью новой. Между прочим, такой закон установил Господь. Я полагаю, что Господь, наверное, поместил меня в этот мир, чтобы я любил, ибо ни на что другое я не гожусь. Тем более, таков Господний закон: Господь повелел нам любить ближнего своего как самого себя. А я, будучи отличным христианином, ближних люблю больше, чем самого себя. Только я люблю лучшую их половину в самой приятной для себя форме.
— Но где вы виделись с мадемуазель де Сент-Андре?
— Ах, мой дорогой адмирал, это долгая история, и если только вы не решитесь, несмотря на суетность моего рассказа, в качестве доброго родственника составить мне компанию не менее чем на полчаса, то советую — не настаивайте, оставьте меня наедине с моими грезами, наедине с луной и звездами, моими обычными собеседниками, которые, однако, представляются мне менее яркими, чем тот свет, что сияет за окнами моего божества.
— Дорогой кузен, — засмеялся адмирал, — у меня относительно вашего будущего такие планы, о каких вы и не подозреваете, так что в моих интересах изучить вас во всех лицах, а то, что вы демонстрируете мне сегодня, не столько лицо, сколько фасад. Так откройте же мне все двери! Ведь я хочу иметь дело с настоящим Конде, великим полководцем, так что покажите мне, как я могу к нему войти; а если на месте героя, которого я ищу, я найду всего лишь Геракла, сидящего с прялкой у ног Омфалы, или Самсона, спящего на коленях у Далилы, то укажите мне путь, по которому я смогу уйти.
— Значит, надо, чтобы я рассказал вам всю правду?
— Всю.
— Как исповеднику?
— Даже больше.
— Предупреждаю, что получится самая настоящая эклога.
— Самые лучшие стихи Вергилия Марона не что иное, как эклоги.
— Тогда я начинаю.
— Слушаю.
— Остановите меня, если вам надоест.
— Обещаю, но думаю, что останавливать вас не придется.
— А! Слышу великого и искушенного политика!
— Знаете, мой дорогой принц, может показаться, будто вы надо мной смеетесь?
— Это я смеюсь? Знаете ли вы, что подобные слова могут заставить меня безрассудно броситься в пропасть?
— Ну, начинайте!
— Это было в сентябре, после охоты, устроенной господами де Гизами для всего двора в Мёдонском лесу.
— Припоминаю, что мне о ней рассказывали, хотя я лично там не был.
— Тогда вы конечно же припомните, что после охоты мадам Екатерина вместе со своими фрейлинами, со своим, как его называют, "летучим батальоном", направилась в замок господина де Гонди в Сен-Клу; это вы помните, ведь вы там были?
— Отлично помню.
— Так вот, если ваше внимание не было тогда отвлечено более серьезными проблемами, вы, безусловно, вспомните и то, что во время ужина одна девушка своей красотой привлекла к себе внимание всего двора, и мое в особенности, — это и была мадемуазель де Сент-Андре. После ужина, во время прогулки по каналу, одна из девушек живостью ума обратила на себя внимание всех приглашенных, и мое в особенности, — это была мадемуазель де Сент-Андре. Наконец, вечером, во время бала, все глаза, и мои в особенности, были обращены к одной из девушек, танцевавшей с такой несравненной грацией, что уста всех присутствующих озарялись улыбкой и раскрывались от лестного шепота, и за нею следили восхищенные взоры, — и опять это была мадемуазель де Сент-Андре. Это вы припоминаете?
— Нет.
— Тем лучше! Если бы вы про это помнили, не стоило бы труда мне вам об этом рассказывать. Вы великолепно понимаете, что робкое пламя, занявшееся в моем сердце в таверне "Красный конь", стало в Сен-Клу всепожирающим костром. Короче, когда по окончании бала я направился в отведенную мне комнату, расположенную во втором этаже, то не смог лечь, закрыть глаза и заснуть, а подошел к окну и, мечтая о ней, погрузился в сладкие грезы.
Я был полностью захвачен ими и не знаю, сколько прошло времени, и вдруг, несмотря на окутавшую меня дымку любовных мечтаний, увидел какое-то живое существо, почти нематериальное, точно ветерок, шевеливший мне волосы; это было нечто легкое, словно сгусток пара, бело-розовая тень, скользящая по аллеям парка; внезапно она замерла под моим окном и оперлась о ствол дерева, листва которого шелестела у моих затворенных жалюзи. Я узнал, или, точнее догадался, что прекрасная ночная фея была не кто иная, как мадемуазель де Сент-Андре, и я готов уже был выскочить из окна, чтобы поскорее оказаться как можно ближе к ней и тотчас же припасть к ее ногам, как внезапно еще одна тень, менее розовая и менее белая, чем первая, но почти столь же легкая, промелькнула через пространство, отделяющее одну сторону аллеи от другой. И эта тень была явно мужского пола.
— А-а! — пробормотал адмирал.
— Я тогда позволил себе точно такое же восклицание, — продолжал рассказ Конде, — но несправедливые сомнения, зародившиеся у меня в душе относительно добродетели мадемуазель де Сент-Андре, оказались недолговечными, так как обе тени защебетали, и звуки их голосов донеслись до меня сквозь ветви деревьев и приоткрытые жалюзи, так что я не только узнал участников сцены, разыгрывавшейся внизу, в двадцати футах от меня, но и услышал, о чем они разговаривали.
— И кто же были участники?
— Это были мадемуазель де Сент-Андре и паж ее отца.
— И о чем же шла речь?
— Речь шла просто-напросто о рыбной ловле, назначенной на следующее утро.
— О рыбной ловле?
— Да, кузен; мадемуазель де Сент-Андре — страстная любительница ловли рыбы на удочку.
— Так, значит, чтобы организовать сеанс рыбной ловли, молодая девушка пятнадцати лет и юный паж девятнадцати лет договариваются о свидании в парке в полночь или в час ночи?
— У меня были точно такие же сомнения, что и у вас, мой дорогой адмирал, и не могу не сказать, что юный паж был весьма разочарован; кипя от предвкушения, он, безусловно, рассчитывал на нечто иное, когда из уст мадемуазель де Сент-Андре услышал, что она назначила ему свидание всего лишь для того, чтобы попросить его достать две удочки — одну для себя, другую для него — и принести их ей в пять часов утра на берег канала. У юного пажа даже вырвалось:
"Но, мадемуазель, если вы попросили меня прийти с единственной целью попросить меня достать удочку, то из столь незначительной вещи нечего было делать такую великую тайну".
"Тут-то вы и ошибаетесь, Жак, — отвечала девушка, — с самого начала празднеств меня так расхваливают, так чествуют, вокруг меня столько льстецов и обожателей, что если бы я у вас попросила удочку и, на беду, о моем желании стало бы известно всем, то в пять часов утра тут собрались бы три четверти сеньоров двора, включая господина де Конде, и стали бы поджидать меня на берегу канала, распугав, как вы прекрасно понимаете, всю рыбу, так что я не сумела бы поймать даже самого крошечного пескаря. Ничего такого мне не нужно, а хотелось бы лишь устроить чудесную рыбалку, и в вашем обществе, каким бы вы ни были неблагодарным".
"О да, мадемуазель, — вскричал юный паж, — о да, я действительно неблагодарный!"
"Значит, Жак, договорились: в пять часов".
"Да я буду там в четыре часа, мадемуазель, и принесу две удочки".
"Но вы же не начнете ловить рыбу до меня и без меня, Жак?"
"О! Обещаю, что подожду вас".
"Отлично. А за ваши труды вот вам моя рука".
"Ах, мадемуазель!" — воскликнул молодой человек, набросившись на эту кокетливую ручку и покрывая ее поцелуями.
"Довольно! — приказала девушка и забрала руку. — Я позволила вам ее поцеловать, а не зацеловать. Идите, хватит! Спокойной ночи, Жак! В пять часов, на берегу большого канала!"
"Приходите когда пожелаете, мадемуазель, обещаю, что буду вас ждать".
"Ступайте, ступайте!" — сказала мадемуазель де Сент-Андре и нетерпеливо махнула рукой.
Паж мгновенно и безмолвно повиновался, точно дух своему повелителю. Не прошло и секунды, как он исчез.
Мадемуазель де Сент-Андре на какое-то мгновение задержалась, затем, убедившись, что ничто не тревожит тишину ночи и безлюдье сада, она в свою очередь исчезла, рассчитывая, что ее никто не видел и не слышал.
— А вы уверены, мой дорогой принц, что маленькая плутовка не догадалась о вашем присутствии у окна?
— Ах, любезный мой кузен, вы прямо-таки стараетесь лишить меня иллюзий.
И тут он подошел к адмиралу поближе:
— Что ж, проницательный политик, бывают минуты, когда от этой проницательности становится не по себе.
— От чего же?
— А вот отчего: если предположить, что она меня видела, то и удочка, и рыбалка, и свидание в пять часов утра — не что иное, как комедия.
— Полно!
— О! Я никогда не исключаю возможности обмана со стороны женщины, — признался принц, — и чем она моложе и наивней, тем это вероятней; но согласитесь, мой дорогой адмирал, что если это так, то она в высшей степени ловка для своих лет.
— Я вам не говорил ничего, что бы это отрицало.
— Вы прекрасно понимаете, что в пять часов я уже сидел в засаде неподалеку от большого канала. Паж сдержал свое слово. Он был там еще до рассвета. И когда прекрасная Шарлотта, точно утренняя заря, появилась там за миг до восхода солнца, ее розовые пальчики приняли из рук Жака удочку с уже прикрепленной наживкой. Какое-то мгновение я задавался вопросом, почему на рыбалке ей потребовался спутник; но вдруг до меня дошло, что столь очаровательные пальчики не могут компрометировать себя прикосновением к отвратительным существам, какие ей пришлось бы насаживать на крючок, и даже к тем, кого ей пришлось бы снимать с крючка, и для этого под руками должен был быть паж — он бы и исполнил столь низменные поручения; таким образом, в течение всей рыбалки, продолжавшейся до семи часов, на долю прекрасной и элегантной девушки достались одни удовольствия, и они, должно быть, оказались достаточно велики, ибо, ей-Богу, молодые люди заполучили на двоих улов, из которого можно было приготовить огромное блюдо жареной рыбы.
— А что заполучили вы, мой дорогой принц?
— Жуткий насморк, так как я стоял в воде, и бешеную любовь, последствия которой вы сегодня видите.
— Так вы уверены, что маленькая болтунья вас там не заметила?
— О Господи, кузен мой, быть может, она и знала о моем присутствии; но, по правде говоря, когда она вытаскивала рыбу, то приподнимала ручку с такой грацией, а когда подходила к краю канала, то поднимала юбку столь кокетливо, что и ручка, и ножка извиняли все; ну а если она знала, что я нахожусь там, то, значит, все эти очаровательные жесты предназначались именно для меня, а не для пажа, ибо я находился по правую руку от нее, а именно правую руку она приподнимала, вытаскивая рыбу, а правую ножку приоткрывала, собираясь шагнуть. В общем, мой дорогой адмирал, я ее люблю, если она наивна, но если она кокетка, то тем хуже: я ее обожаю! Как видите, так или иначе — я болен.
— И с тех пор…
— И с тех пор, кузен, я мечтал об этой очаровательной ручке, я мечтал об этой ножке, но издали, не имея возможности когда-либо соединиться с обладательницей этих обольстительных сокровищ, которая, следует отдать ей должное, едва завидев меня, спасается бегством.
— А какова же будет развязка этой немой страсти?
— Боже мой! Спросите у кого-нибудь более проницательного, чем я, мой дорогой кузен, ибо, если эта страсть нема, как вы сказали, она одновременно глуха и слепа, иными словами, не слушает ничьих советов и ничего не видит, более того — не желает ничего видеть дальше текущего часа.
— Но вы, должно быть, мой дорогой принц, ждете в обозримом будущем вознаграждения за столь исключительное поклонение?
— Естественно; но будущее это столь отдаленно, что я даже не решаюсь в него заглядывать.
— Отлично, в таком случае, как мне кажется, в него и не надо заглядывать.
— Отчего же, господин адмирал?
— Да оттого, что вы ничего не увидите, и это вас обескуражит.
— Я вас не понимаю.
— Господи, да это же так просто понять; но для этого вам придется меня выслушать.
— Так говорите же, господин адмирал.
— Обратите внимание на одно обстоятельство, мой дорогой принц.
— Если речь идет о мадемуазель де Сент-Андре, я обращаю внимание на все.
— Хочу высказать вам всю правду без прикрас, мой дорогой принц.
— Господин адмирал, я уже давно испытываю по отношению к вам почтительную нежность как к старшему брату, и нежную преданность как к другу. Вы единственный человек на свете, за кем я признаю право давать мне советы. И потому, вместо того чтобы страшиться услышать истину из ваших уст, я ее смиренно призываю. Говорите же!
— Благодарю вас, принц! — ответил адмирал, понимавший, сколь могучее влияние могут оказывать дела любви на такой темперамент, как у г-на де Конде, и, следовательно, серьезно относясь к обсуждению проблем, которые в разговоре с любым собеседником, кроме брата короля Наварры, он воспринял бы как непростительную откровенность, граничащую с неприличием. — Благодарю! И поскольку вы облегчаете мою задачу, вот вам голая правда: мадемуазель де Сент-Андре вас не любит, мой дорогой принц; мадемуазель де Сент-Андре не полюбит вас никогда.
— Не являетесь ли вы хоть немножко астрологом, господин адмирал? И, делая мне столь зловещее предсказание, не посоветовались ли вы, случайно, на мой счет со звездами?
— Нет. Но знаете, почему она вас не полюбит? — продолжал адмирал.
— Как, по-вашему, я могу это знать, если я стараюсь использовать все средства, имеющиеся в моем распоряжении, чтобы она меня полюбила?
— Она вас не полюбит потому, что она вообще не полюбит никого, ни вас, ни юного пажа: у нее черствое сердце и властолюбивая душа. Я ее знал еще ребенком, и, даже не привлекая астрологию, знатоком которой вы меня вдруг сейчас объявили, я сказал сам себе, что настанет день, и она сыграет определенную роль в этом гигантском доме разврата, находящемся сейчас у нас перед глазами.
И жестом исключительного презрения адмирал указал на Лувр.
— О! — воскликнул г-н де Конде, — это уже совершенно иной подход, с этой точки зрения я еще сложившееся положение не рассматривал.
— Ей не было еще восьми лет, а она уже играла в законченную куртизанку, в Агнессу Сорель или в госпожу д’Этамп; подружки украшали ее картонной диадемой, водили вокруг особняка и восклицали: "Да здравствует маленькая королева!" Так вот, до самых первых дней девичества она хранила такие воспоминания детства. Она делает вид, будто любит господина де Жуэнвиля, своего жениха: она лжет! Она делает вид, что любит, а знаете, в чем дело? В том, что отец господина де Жуэнвиля, господин де Гиз, мой бывший друг, а ныне заклятый враг станет в скором будущем, если его не остановят, королем Франции.
— А, дьявол! Вы в этом убеждены, мой кузен?
— Совершенно искренне, мой дорогой принц, и из этого я делаю вывод, что ваша любовь к прекрасной фрейлине королевы — любовь несчастная, и потому заклинаю вас: развяжитесь с ней как можно скорее.
— Таков ваш совет?
— От всей души.
— Что ж, мой кузен, я начну с того, что приму его так же, как вы его даете.
— Только вы ему не последуете?
— Куда уж! Дорогой мой адмирал, над такими чувствами человек не властен.
— И все же, мой дорогой принц, по прошлому судите о будущем.
— Да, верно, должен признаться, что до нынешней поры она не выказывала особо пылкой симпатии к вашему покорному слуге.
— И вы решили, что так более не может продолжаться.
А! Я знаю, что вы весьма высокого мнения о себе, мой дорогой принц.
— Э! Верно. Если бы мы начали презирать самих себя, это дало бы великолепную возможность другим относиться с презрением к нам. Но не в этом дело. Ваше предостережение по поводу того, что она не испытывает нежности ко мне, к сожалению, не заставит меня перестать испытывать нежность к ней. Вы пожмете плечами. Но что тут поделаешь? Свободен ли я в выборе любить или не любить? Это все равно, как я бы вам сказал перед боем: "Вы выдерживали осаду Сен-Кантена в течение трех недель, имея две тысячи человек против пятидесяти или шестидесяти тысяч фламандцев и испанцев принца Эммануила Филиберта и короля Филиппа Второго; что ж, настала ваша очередь осадить этот город; в крепости находятся тридцать тысяч человек, а у вас будет всего десять тысяч". Вы откажетесь от осады Сен-Кантена? Нет, не так ли?.. А почему? Потому, что вы, прославленный военный гений, убеждены в том, что крепостей, неуязвимых для храбрых, не существует. И вот я, дорогой кузен, возможно, и тщеславен, но думаю, что владею истинной наукой любви, так же как вы владеете истинным пониманием войны, и я вам говорю: "Неуязвимых крепостей не существует"; вы мне подаете пример из вашего военного опыта, дорогой адмирал, так позвольте же мне подать вам пример из своего любовного опыта.
— Ах, принц, принц! Каким великим полководцем вы могли бы стать! — печально заметил адмирал. — Если бы вместо плотских желаний, заменяющих в вашем сердце истинную любовь, вы бы испытывали высокие страсти, призывающие вас взять в руки шпагу!
— Вы говорите о вере, не так ли?
— Да, принц, и молю Бога, чтобы он вас сделал одним из наших, то есть одним из своих!
— Мой дорогой кузен, — сказал Конде с обычной для себя веселостью, однако в ней ясно просматривалась воля человека, который, не подавая вида, часто задумывался по этому поводу, — возможно, вы в это не поверите, но в отношении религии у меня, по меньшей мере, столь же твердые взгляды, что и в отношении любви.
— Что вы хотите этим сказать? — удивленно произнес адмирал.
Улыбка исчезла с губ принца де Конде, и он продолжал уже серьезно:
— Я хочу этим сказать, господин адмирал, что я ношу свою религию в себе, свою веру в себе, свое милосердие в себе и, чтобы славить Бога, не нуждаюсь ни в чьем посредничестве, а пока, мой дорогой кузен, вы не сумеете мне доказать, что ваша новая доктрина предпочтительнее старой, смиритесь с тем, что я привержен религии отцов, по крайней мере, до тех пор, пока мне не придет в голову фантазия переменить ее на другую, чтобы досадить господину де Гизу.
— О принц, принц! — пробормотал адмирал. — Так вот на что вы растрачиваете сокровищницу силы, молодости и ума, которой наделил вас Всевышний, и не желаете воспользоваться ею на благо какого-либо великого дела. Разве инстинктивная ненависть, которую вы питаете к господам де Гизам, не является провидческим откровением? Восстаньте, принц, и раз уж вы не воюете с врагами вашего Бога, так сразитесь, по крайней мере, с врагами вашего короля!
— Отлично! — воскликнул Конде. — Только вы забываете об одном, мой кузен: я ношу в себе своего короля точно так же, как ношу в себе своего Бога; да, конечно, насколько мой Бог велик, настолько мой король мал. Мой король, дорогой адмирал, — это король Наварры, мой брат. Это и есть мой настоящий король. Король Франции для меня может быть лишь "приемным" королем, сеньором-сюзереном.
— Но вы уходите от вопроса, принц, ведь за этого короля вы сражались.
— Возможно, потому, что я сражаюсь за всех этих королей ради собственного каприза, точно так же как я люблю всех этих женщин ради собственной фантазии.
— Так, значит, с вами невозможно разговаривать серьезно по поводу любой из этих материй? — спросил адмирал.
— Отчего же, — ответил принц даже с некоторой суровостью, — настанут другие времена, и мы об этом поговорим, мой дорогой кузен, и тогда я вам по этому поводу отвечу. Уж поверьте мне, я тогда буду воспринимать себя как в высшей степени несчастного человека и негодного гражданина, если посвящу всю свою жизнь одному лишь служению дамам. Я знаю, что мне предстоит исполнить свой долг, господин адмирал, и что ум, смелость и находчивость — драгоценные качества, дарованные Всевышним, — даны мне не для того, чтобы распевать серенады под балконами. Но имейте терпение, мой добрый кузен и великолепный друг, пусть сначала погаснет бурное пламя ранней юности; задумайтесь, ведь мне еще нет тридцати лет; и — какого дьявола, господин адмирал! — раз нет войны, надо же мне тратить на что-то заложенную во мне энергию. Простите мне еще раз это приключение и, поскольку я не воспользовался советом, что вы мне дали, доставьте мне удовольствие и дайте мне совет, который я сам спрошу у вас.
— Говорите же, безумная душа, — по-отечески обратился к нему адмирал, — и да будет угодно Господу, чтобы совет, что я вам дам, хоть в чем-то пошел бы вам на пользу.
— Господин адмирал, — проникновенно заговорил принц де Конде, взяв кузена за руку, — вы великий военачальник, великий стратег, безусловно, первейший полководец нашей эпохи. Так скажите же мне, как бы вы, к примеру, на моем месте проникли в этот час, то есть накануне полуночи, к мадемуазель де Сент-Андре, чтобы сказать ей, что вы ее любите?
— Я вижу, мой дорогой принц, — подхватил адмирал, — что вы не излечитесь по-настоящему, пока не познаете ту, в кого вы влюблены. Так что вам следует оказать услугу, способствующую претворению в жизнь вашего безумного увлечения, — тогда заговорит разум. Так вот, на вашем месте…
— Тихо! — перебил его Конде, прячась в темноту.
— В чем дело?
— Да здесь, кажется, появился еще один влюбленный и он приближается к окну.
— А ведь верно, — согласился адмирал.
И, следуя примеру Конде, он скрылся в тени, отбрасываемой башней.
Так они оба, замерев и затаив дыхание, наблюдали за тем, как туда подошел Роберт Стюарт; они увидели, как он поднял камешек, привязал к нему записку и запустил камешек вместе с запиской в освещенное окно.
Затем они услышали звон разбившегося стекла.
Потом они увидели, как неизвестный, принятый было ими за влюбленного (надо отдать ему должное, он им вовсе не был), быстро удалился и исчез, предварительно убедившись, что пущенный им снаряд попал в цель.
— А! Ей-Богу, — сказал Конде, — отложим ваш совет, мой дорогой кузен, до другого раза, я благодарю вас за сегодняшний.
— А что произошло?
— Я только что нашел желанное средство.
— Какое?
— Э, черт побери, самое простое: окно разбито у маршала де Сент-Андре, и разбито явно с недобрыми намерениями.
— Ну, и что?
— Представьте себе такое: я будто бы вышел из Лувра, услышал шум, когда разбилось окно, перепугался, не было ли это результатом какого-то заговора против маршала, и, клянусь верой, несмотря на поздний час, не мог пройти мимо, а поскольку я испытываю к маршалу большое участие, то решил подняться, чтобы спросить, не произошло ли несчастья.
— Безумец! Безумец! Трижды безумец! — заявил адмирал.
— Я у вас спрашивал совета, мой друг; вы можете предложить что-нибудь лучше?
— Да.
— Что же?
— Не ходить.
— Но вы же знаете, это самый первый совет, который вы мне уже дали, и я вам уже сказал, что не хочу ему следовать.
— Тогда решено! Идемте к маршалу де Сент-Андре!
— Значит, вы идете со мной?
— Мой дорогой принц, если нельзя помешать безумцу творить глупости и если любишь этого безумца, как люблю вас я, требуется хотя бы наполовину погрузиться в это безумие, чтобы принять на месте наилучшее решение. Идемте к маршалу!
— Мой дорогой адмирал, скажите мне, через какую брешь мне следует пройти, какое простреливаемое аркебузами пространство мне следует преодолеть, чтобы проследовать за вами, и при первой же возможности я уже пойду не за вами, а окажусь впереди.
— Идемте к маршалу!
И они оба двинулись к главному входу в Лувр; там адмирал, сказав слова пароля, прошел, ведя с собой принца де Конде.
Оказавшись у двери апартаментов, занимаемых в Лувре маршалом де Сент-Андре как камергером короля, адмирал постучал; но дверь, закрытая непрочно, поддалась под его пальцами и отворилась.
В прихожей он обнаружил перепуганного лакея.
— Друг мой, — обратился адмирал к лакею, — господин маршал, несмотря на поздний час, принимает?
— Само собой разумеется, господин маршал всегда находится к услугам вашего превосходительства, — ответил лакей, — но непредвиденное событие вынудило его отправиться к королю.
— Непредвиденное событие? — переспросил Конде.
— Именно непредвиденное событие привело нас к нему, — сказал г-н де Колиньи, — и, вероятно, то же самое. Не идет ли речь о камешке, разбившем одно из окон?
— Да, монсеньер, камешек упал к ногам господина маршала как раз тогда, когда он проходил из рабочего кабинета в спальню.
— Вот видите, мне известно об этом событии, друг мой, и, поскольку, быть может, я смогу навести господина маршала на след виновного, мне бы хотелось переговорить с ним по этому поводу.
— Если господин адмирал соблаговолит подождать, — отвечал лакей, — и пока что пройдет к мадемуазель де Сент-Андре, господин маршал не заставит себя ждать.
— Но, быть может, мадемуазель в данный момент собирается лечь спать? — спросил принц де Конде. — А мы бы ни за что на свете не хотели бы показаться нескромными.
— О ваше высочество! — заверил лакей, узнав принца. — Вы можете быть спокойны. Я сейчас только видел одну из ее служанок; оказывается, мадемуазель заявила, что не ляжет в постель, пока отец не вернется и она не узнает, что означает это письмо.
— Что за письмо? — спросил адмирал.
Принц взял его за локоть.
— Все очень просто, — пояснил он, — письмо, по-видимому, было прикреплено к камешку.
Затем он тихо обратился к адмиралу:
— Мой кузен, я уже не раз с успехом пользовался подобным способом переписки.
— Что ж, — произнес адмирал, — мы принимаем ваше предложение, друг мой; спросите у мадемуазель де Сент-Андре, может ли она нас принять — его высочество принца де Конде и меня.
Лакей вышел и через несколько секунд вернулся, объявив обоим сеньорам, что мадемуазель де Сент-Андре их ждет.
Тогда они проследовали за лакеем по коридору, ведущему в апартаменты мадемуазель де Сент-Андре.
— Согласитесь, мой дорогой принц, — вполголоса сказал адмирал, — что вы заставили меня взяться за довольно необычное занятие.
— Мой дорогой кузен, — ответил Конде, — вам известна пословица "Глупых занятий не бывает", особенно когда занимаешься чем-то из преданности.
Лакей объявил о приходе его высочества монсеньера принца де Конде и его превосходительства адмирала Колиньи.
Затем послышался ласковый голосок мадемуазель де Сент-Андре:
— Проси!
Лакей отступил в сторону, и два сеньора вошли в апартаменты, занимаемые мадемуазель де Сент-Андре; посреди комнаты находился канделябр на пять свечей — тот самый, свет которого уже в течение трех месяцев принц наблюдал через затянутое шторами окно девушки.
Это был небольшой будуар, обтянутый светло-голубым атласом; мадемуазель де Сент-Андре, бело-розовая и светловолосая, выглядела в нем точно наяда в лазурном гроте.
— Боже мой! Мадемуазель, — обратился к ней принц де Конде, словно он был до такой степени возбужден и напуган, что пренебрег обычными приветствиями, — что же произошло с вами и с господином маршалом?
— Ах! — воскликнула девушка. — Так вам уже известно о происшествии, сударь?
— Да, мадемуазель, — начал рассказывать принц, — мы с господином адмиралом вышли из Лувра и оказались как раз под вашими окнами, как вдруг у нас над головами просвистел камень; мы тотчас же услышали звон разбившегося стекла, что нас обоих весьма перепугало, и поспешили вернуться в Лувр, взяв на себя смелость расспросить ваших лакеев, не случилось ли чего-либо с господином маршалом. Ваш славный слуга, к которому мы обратились, неосторожно посоветовал нам разузнать все непосредственно у вас; он сказал, что, невзирая на поздний час, вы из уважения к чувствам, руководившим нами, возможно, соблаговолите принять нас. Господин адмирал колебался. Но участие, испытываемое мною к господину маршалу и к другим членам его семьи, заставил о меня быть настойчивым, и, Бог мой, пусть это даже выглядит нескромно, но мы здесь.
— На самом деле вы были весьма добры, принц, когда побеспокоились о нашей судьбе, полагая, что угроза направлена именно против нас. Но опасность, если она существует, грозит гораздо более высоким особам, чем мы.
— Что вы этим хотите сказать, мадемуазель? — живо вмешался адмирал.
— Камень, разбивший окно, был завернут в письмо, содержавшее чуть ли не угрозы в адрес короля. Мой отец поднял послание и отнес его по назначению.
— Однако, — спросил принц де Конде, повинуясь внезапному озарению, — начальника стражи уже предупредили?
— Я этого не знаю, монсеньер, — ответила мадемуазель де Сент-Андре, — но, во всяком случае, если это еще не сделано, то его следует предупредить.
— Тогда, без сомнения, нельзя терять ни минуты, — продолжал принц.
И, повернувшись к Колиньи, Конде осведомился:
— Не ваш ли брат Дандело эту неделю командует в Лувре?
— Он самый, мой дорогой принц, — ответил адмирал, схватив на лету мысль Конде, — и на всякий случай я сам его попрошу удвоить бдительность, сменить пароль и привести стражу в состояние боевой готовности.
— Так идите же, господин адмирал! — воскликнул принц в восторге от того, что его так великолепно поняли. — И дай Бог, чтобы вы сумели прийти вовремя!
Адмирал с улыбкой удалился, оставив принца де Конде наедине с мадемуазель де Сент-Андре.
Девушка насмешливым взглядом проводила сурового адмирала.
Затем она обратилась к принцу:
— Ну, пусть теперь скажут, ваше высочество, что вы не преданы королю как родному брату!
— Но кто же мог усомниться в моей преданности, мадемуазель? — спросил принц.
— Весь двор, монсеньер, и я в частности.
— В том, что двор сомневается, нет ничего удивительного, ведь двор принадлежит господину де Гизу, в то время как вы, мадемуазель…
— Я ему еще не принадлежу, зато я хочу ему принадлежать: в этом различие между настоящим и будущим, монсеньер, ни более и ни менее.
— Значит, столь невероятный брак все еще реален?
— Более чем когда-либо, монсеньер.
— Не знаю почему, — проговорил принц, — но в голове у меня — вернее сказать, в сердце — гнездится тайная мысль, что он никогда не состоится.
— По правде говоря, я бы испугалась, мой принц, если бы вы не были столь дурным пророком.
— О Господи! Кто же подорвал в ваших глазах мою репутацию ученого астролога?
— Вы сами, принц.
— Каким же образом?
— Предсказав, что я вас полюблю.
— Неужели я на самом деле такое предсказывал?
— О, да я вижу, что вы забыли тот день, когда состоялась чудесная рыбная ловля.
— Чтобы это забыть, мадемуазель, мне пришлось бы порвать ячейки сети, куда вы меня поймали в тот день.
— О принц, вам следовало бы говорить о той сети, в которую вы поймали сами себя. Я никогда, благодарение Богу, не накидывала на вас сетей.
— Нет, но зато вы завлекали, подобно сиренам, о каких рассказывает Гораций.
— О! — воскликнула мадемуазель де Сент-Андре, знакомая с латынью, как все женщины того времени, столь же педантичные, сколь и галантные, — Гораций говорит: desinit in piscem[31]. Посмотрите на меня, разве мое туловище заканчивается рыбьим хвостом?
— Нет, и потому вы еще опаснее, так как обладаете голосом и взором античных обольстительниц. Вы, возможно, сами того не ведая, безотчетно влечете меня к себе; но я уже, смею вас заверить, безвозвратно околдован.
— Если бы я хоть сколько-нибудь верила вашим словам, принц, я бы вас искренне пожалела, ибо любить без взаимности мне кажется самым жестоким испытанием для чувствительного сердца.
— Тогда пожалейте меня от всей души, мадемуазель: еще ни один человек не любил сильнее и не был менее любим, чем я.
— Вы должны, по крайней мере, отдать мне должное, принц, — улыбнулась мадемуазель де Сент-Андре, — ведь я предупредила вас заблаговременно.
— Прошу прощения, мадемуазель: тогда уже было слишком поздно.
— Так к какой же эре относится дата рождения вашей любви — к эре христианской или эре магометанской?
— К празднику ланди, мадемуазель, к тому несчастному или счастливому дню, когда, закутанная в накидку, вы показали мне свои волосы, растрепанные грозой и ниспадающие светлым каскадом на вашу лебединую шею.
— Но вы со мною в тот день почти не разговаривали, принц.
— Возможно, я слишком долго на вас смотрел и лицезрение убило речь. Ведь не разговаривают же со звездами: на них смотрят, о них мечтают и на них надеются.
— А знаете ли вы, принц, что такому сравнению позавидовал бы господин Ронсар?
— Оно вас поразило?
— Да; я не знала, что у вас такой поэтический склад ума.
— Поэты, мадемуазель, суть эхо природы: природа поет, а поэты повторяют ее песни.
— Невероятно, принц, и, похоже, я ошибалась на ваш счет, когда сказала про склад ума, вы ведь, кроме этого, обладаете прекрасным воображением.
— В моем сердце живет ваш образ, и этот сияющий образ освещает самые скромные мои слова, так что адресуйте только себе те достоинства, какими вы меня наделяете.
— Прекрасно, принц, тогда послушайтесь меня и закройте глаза, не разглядывайте больше мой образ во плоти; я хочу пожелать вам этого ради вашего же счастья.
Мадемуазель де Сент-Андре, сияя от своей победы, в то время как г-н де Конде был унижен поражением, сделала шаг к нему и, протянув руку, заявила:
— Примите ее, принц, ибо так я обращаюсь с побежденными.
Принц схватил белую, холодную руку девушки и жадно прильнул к ней губами.
От этого резкого движения дрожавшая на краю ресницы принца слеза, которую неуемная его гордость тщетно пыталась удержать, упала на эту мраморную руку, дрожа и сверкая, как бриллиант.
Мадемуазель де Сент-Андре одновременно увидела и почувствовала это.
— Ах! Клянусь верой! Полагаю, что вы плачете по-настоящему, принц? — воскликнула она и разразилась смехом.
— Это капля дождя после грозы, — ответил, вздыхая, принц, — что же тут вас удивляет?
Мадемуазель де Сент-Андре устремила горящий взор на принца, казалось, не зная, что избрать: кокетство или сострадание; наконец, так и не решив, что предпочесть, а возможно, под воздействием и того и другого сразу, она вынула из кармана изящный батистовый платок, без герба, без инициалов, но пропитанный запахом ее духов, и бросила его принцу.
— Держите, монсеньер, — сказала она, — если вас вдруг одолеет та же самая болезнь и вы заплачете, то вот платок, чтобы осушить ваши слезы.
Затем она бросила на него откровенно кокетливый взгляд:
— Пусть это будет память о неблагодарной!
И, легкая, как фея, она исчезла.
Принц, наполовину обезумевший от любви, поймал платок, и, словно боясь, что у него отнимут столь драгоценный дар, ринулся к лестнице, более не вспоминая о том, что жизнь короля в опасности, забыв о том, что его кузен-адмирал должен зайти за ним к мадемуазель де Сент-Андре, и мечтая только об одном: о том, как он любовно покроет поцелуями этот драгоценный платок.
Конде остановился лишь у обрывистого берега реки, словно считал, что между ним и мадемуазель де Сент-Андре должно быть не менее пятисот шагов и только тогда он сможет спокойно обладать полученным сокровищем.
Вдобавок, именно там он вспомнил об адмирале и об обещании его подождать; он ждал почти четверть часа, прижимая платок к губам, прикладывая его к груди, словно шестнадцатилетний школьник, влюбившийся первый раз в жизни.
Другое дело, действительно ли он ожидал адмирала или находился там лишь ради того, чтобы подольше смотреть на свет, притягивающий его, словно ночную бабочку с блестящими крылышками, которая летит на огонь и в нем сгорает.
Да, он уже весь горел и пылал, этот бедный принц, и надушенный платок лишь разжигал в нем бушующий пламень.
Он был далек от мысли считать себя побежденным, этот горделивый рыцарь любви, и если бы, спрятавшись за шторами окна, юная девица увидела при лунном свете вторую слезу, слезу радости, горящую на кончике ресницы принца, то, без сомнения, она поняла бы, что этот платок, вместо того чтобы осушать слезы, обладал привилегией их порождать и что слезы сожаления уступили место слезам счастья.
Какое-то время принц предавался раздумьям о любви и страстно целовал подарок, полученный от девушки, но вдруг одно из чувств принца, до того пребывавшее в спячке, без сомнения мстя за пренебрежение им со стороны хозяина, внезапно пробудилось под воздействием неожиданного шороха. Этим чувством был его слух.
Шорох явно исходил из складок платка. Сначала еще можно было бы отнести этот шорох на счет сухих листьев, которые расшевелил осенний ветер; или, быть может, его производили насекомые, плотной массой заползавшие под кору дерева после дневных утех; или, не исключено, столь унылые звуки издавали капли воды, падающие на дно бассейнов из фонтанов.
Нет, этот тихий шорох был похож на тот, что издает в руках шелковое платье.
Так откуда же он доносился?
Само собой разумеется, очаровательный, крохотный батистовый платочек сам по себе и по своей воле не смог бы издавать столь заметного шуршания.
Принц де Конде, удивленный этими звуками, тщательно расправил платок, и тот во всей своей наивности раскрыл ему тайну.
Повинен был в этом шорохе скрученный листочек бумаги, по недосмотру очутившийся в складках платка.
При этом записка не просто была пропитана теми же духами, что и платок, но, возможно, как раз именно платок пропитался духами от записки.
Он попытался большим и указательным пальцами ухватить крошечный листок бумаги так же осторожно, как ребенок старается снять за крылышки бабочку с цветка; но, точно так же как бабочка, улетев, спасается от ребенка, эта записка, подхваченная порывом ветра, улетела от него.
Господин де Конде наблюдал за тем, как эта записка, точно снежинка, летела в ночной мгле, и наконец ринулся вслед за ней с гораздо большим пылом, чем ребенок бежит за бабочкой.
К несчастью, записка упала посреди строительного камня, заготовленного для работ во дворце, а поскольку она была почти того же цвета, что и сложенный песчаник, ее очень трудно было различить между камней.
Принц со страстным упорством принялся ее искать. Видимо, он все более и более утверждался во мнении (влюбленные ведь на самом деле странные люди!), что мадемуазель де Сент-Андре видела его под своими окнами, что она заранее заготовила эту записку, чтобы передать ему, как только представится возможность, и когда возможность представилась, она ее передала!
Эта крохотная записка была, вероятно, объяснением ее поведения, и подаренный платок был средством передать записку по назначению.
Согласитесь, было бы крайним невезением потерять эту записку.
Но г-н де Конде готов был поклясться именем Господним, что записка не потеряна, а надо лишь дождаться утра.
А пока он искал ее, но безрезультатно.
Тут ему пришла в голову идея направиться в караульное помещение Лувра, взять там фонарь и с ним отправиться на поиски.
Все так; но если вдруг за это время по скверному стечению обстоятельств налетит порыв ветра, кто тогда может поручиться, что принц найдет записку там, где ее оставил?
Так принц и стоял, преисполненный горьких раздумий, пока неожиданно не увидел ночной дозор во главе с сержантом, в руках которого был фонарь.
Лучшего в данный момент и нельзя было желать.
Он подозвал сержанта, назвался и в ответ на просьбу тотчас же получил фонарь.
После десятиминутных поисков он издал крик радости: на свое счастье, он отыскал записку!
На этот раз записка не пыталась убежать, и с несказанной радостью принц протянул за ней руку.
Но не успел он взять в руки этот листок бумаги, как чья-то рука легла ему на плечо и хорошо знакомый голос с некоторым удивлением спросил:
— Какого дьявола вы тут делаете, мой дорогой принц? Случайно не человека ищете?
Принц узнал голос адмирала.
Тут он поспешно вернул фонарь сержанту и дал дозорным два или три золотых, что были при нем, — скорее всего, все состояние бедного младшего отпрыска рода в данный момент.
— А! — проговорил он, — я ищу нечто еще более важное для влюбленного, чем человек для философа: ищу письмо от женщины.
— И вы его нашли?
— К счастью, да! Если бы я не проявил упорства сейчас, то, возможно, завтра одна из достойных придворных дам оказалась бы безнадежно скомпрометированной.
— А, дьявол! Вот что значит кавалер, умеющий хранить тайну! А сама записка?..
— Она имеет значение только для меня, мой дорогой адмирал, — заявил молодой принц и засунул в боковой карман камзола записку, которая была у него в руке. — Лучше расскажите мне, пока я вас провожу на улицу Бетизи, что произошло между маршалом де Сент-Андре и королем.
— Клянусь верой! Там произошло нечто весьма странное: в письме содержались предостережения по поводу казни советника Анн Дюбура, назначенной на двадцать второе.
— Ах, вот оно что, мой дорогой адмирал! — засмеялся принц Конде. — Его скорее всего написал какой-нибудь разъяренный человек, вкусивший гугенотской отравы.
— Клянусь Господом, меня одолевает страх, — произнес Колиньи. — Сомневаюсь, чтобы это поправило дела несчастного советника. Как теперь просить его помилования? Король, безусловно, после этого заявит: "Нет, ибо если советник не умрет, решат, что я испугался".
— Ну, хорошо, — промолвил Конде, — поразмыслите над столь серьезным вопросом, мой дорогой адмирал, и я не сомневаюсь, что вы благодаря своей мудрости найдете, конечно, способ уладить это дело.
Когда они подошли к церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа, откуда принц, чтобы добраться до своего особняка, должен был перейти Сену через Мельничный мост, в десяти шагах от которого в час ночи раздались оклики ночной стражи, он, сославшись на позднее время и дальность предстоящего пути, распрощался с адмиралом и направился к себе.
Адмирал тоже был слишком погружен в раздумья, чтобы его удерживать.
Таким образом, ничто не препятствовало уходу г-на де Конде, и тот, едва скрывшись из поля зрения сеньора де Шатийона, резко прибавил шаг, прижимая рукой драгоценную записку, лежавшую в кармане камзола, чтобы вновь ее не потерять. Но на этот раз опасность миновала!
Вернувшись домой, он буквально пронесся через пятнадцать или восемнадцать ступенек, что вели в его апартаменты; затем распорядился зажечь восковые свечи и отпустил камердинера, сказав, что его услуги более не понадобятся; заперев дверь, он пододвинул к себе подсвечник и достал записку из кармана. Все это заняло у него не более десяти минут.
Однако в тот миг, когда он разворачивал записку и готовился прочесть это столь очаровательное любовное послание (ибо надушенная записка не могла быть ничем иным), перед глазами его пробежало облачко, а сердце забилось так, что ему пришлось прислониться к камину.
Наконец принц успокоился. Взор его стал ясен, и он смог вглядеться в записку и прочесть начертанные на бумаге строки, еще не ведая, что смысл их весьма далек от того, на что он рассчитывал в своих сладостных ожиданиях.
А вы, дорогие читатели, чего вы ожидаете от письма, по недосмотру завернутого в носовой платок, который мадемуазель де Сент-Андре бросила своему отчаявшемуся обожателю?
Вы знатоки человеческого сердца, неужели у вас сложилось доброе мнение об этой девушке, которая не любит ни милого пажа, ни прекрасного принца, назначает одному из них свидание, чтобы тот добыл ей удочку, бросает другому платок, чтобы тот утирал им слезы, пролитые из-за нее, и все это в то время, когда она собирается выходить замуж за третьего?
Действительно ли природа создает такие каменные сердца, способные устоять даже перед самым закаленным клинком? Вы в этом сомневаетесь?
Прочтите, что содержится в письме, и ваши сомнения исчезнут.
"Не забудьте, дорогая моя возлюбленная, прийти завтра, в нас ночи, в зал Метаморфоз: комната, где мы уединялись вчера ночью, слишком близко от апартаментов обеих королев; наша конфидентка, чья верность Вам известна, проследит за тем, чтобы дверь была открыта!"
Подпись отсутствовала; почерк незнакомый.
— О извращенное создание! — воскликнул принц и ударил по столу кулаком, да так, что письмо упало на пол.
После этого первого взрыва чувств, исходившего из самых глубин сердца, принц на какое-то время ошеломленно замер.
Но вскоре к нему вернулись дар речи и способность двигаться, он несколько раз широким шагом прошелся по комнате, восклицая:
— Значит, адмирал был прав!
И, бросив очередной взгляд на письмо, поднял его и кинул в кресло.
— Выходит, — продолжал он, возбуждаясь все больше и больше, — я был игрушкой в руках не имеющей себе равных кокетки, и та, что играла мною, — всего лишь ребенок пятнадцати лет! Я, принц де Конде, то есть человек, считающийся при дворе лучшим знатоком женских сердец, оказался одурачен коварными проделками маленькой девчонки! Клянусь кровью Христовой! Мне стыдно за самого себя! Меня провели точно школяра, и я провел три месяца жизни — три месяца жизни умного человека — в напрасном самопожертвовании, выбросил их на ветер бессмысленно и бесцельно, бесславно и бесполезно, три месяца я страстно любил распутную мерзавку! Я! Я!
И он поднялся, взбешенный до предела.
— Так вот, — продолжал он, — раз теперь я ее знаю, посмотрим, кто кого перехитрит! Будем вести игру до самого конца. Вам известна моя игра, прелестная девица, ну а теперь мне, в свою очередь, стала известна ваша. И, ручаюсь вам, я узнаю имя этого человека, не сумевшего довольствоваться тихими радостями!
Принц скомкал записку, засунул ее внутрь перчатки, пристегнул шпагу, надел шляпу и уже приготовился выйти, но тут его внезапно остановила какая-то мысль.
Опершись локтями о стену, он обхватил голову руками и на какое-то время глубоко задумался; затем, поразмыслив, снял шляпу, пустив ее лететь по комнате, вновь уселся за стол и вторично прочел письмо, столь резко переменившее его умонастроение.
— Дьявольское отродье! — воскликнул он, кончив чтение. — Обманщица и лицемерка! Одной рукой ты манишь меня к себе, а другой отталкиваешь! Ты используешь против меня, человека честного до глупости, все уловки адского двуличия, а я ничего не вижу, ничего не понимаю; по дурости своей я полагался на ее верность, будучи сам ей верен, и склонялся перед лживой добродетелью, будучи сам добродетелен. Ах, да, я плакал; да, плакал от досады; да, плакал он счастья! Лейтесь же, лейтесь теперь, мои слезы, слезы стыда и ярости! Лейтесь и смойте же пятна, какими покрыла меня столь недостойная любовь! Лейтесь и уносите, как уносит поток опавшие листья, последние иллюзии юности, последние чаяния души!..
И действительно, принц — этот могучий дух, это львиное сердце — разразился рыданиями, точно ребенок.
Затем, когда рыдания прекратились, он перечитал письмо в третий раз, но уже безо всякой горечи.
Слезы унесли с собой не иллюзии юности и чаяния души, — их лишаются лишь те, кто никогда их не имел, — но, напротив, гнев и желчь. Правда, остались презрение и пренебрежение.
— Во всяком случае, — через миг проговорил он, — клянусь, что узнаю имя этого человека: а когда я его узнаю, то не может быть и речи о том, что тот, с кем она, должно быть, смеялась над моей глупой страстью, продолжал жить и издеваться надо мной!.. Но кто же он, — вновь спрашивал себя принц, — кто бы это мог быть?
И он опять перечитал письмо.
— Я знаю почерк почти всех при дворе, начиная от короля и кончая господином де Муши, а этого почерка я не знаю; внимательно вглядевшись, можно понять, что это почерк женщины, писавшей за кого-то еще. "Завтра, в час ночи, в зал Метаморфоз". Подождем до завтра, эту неделю Лувром командует Дандело: он протянет мне руку помощи, а при необходимости это сделает и господин адмирал.
Приняв это решение, принц три или четыре раза прошелся по комнате и кончил тем, что одетым бросился на постель.
Но все эти переживания, испытываемые им, привели его в лихорадочное состояние, не позволившее ему закрыть глаза ни на миг.
Ни разу он не чувствовал себя так накануне битвы, какой бы смертельной она ни представлялась.
К счастью, было еще очень рано: ночная стража, когда принц бросился в постель, прокричала, что наступило три часа ночи.
А на рассвете принц встал и вышел, направившись прямо к адмиралу. Господин де Колиньи поднимался рано, и принц застал его уже на ногах.
Завидев г-на де Конде, адмирал был поражен его бледностью и возбужденным состоянием.
— О Боже! — воскликнул он. — Как вы себя чувствуете, мой дорогой принц, и что с вами случилось?
— Помните, — ответил вопросом принц, — как вы вчера застали меня за поисками письма среди камней Лувра?
— Да, и даже то, что вы, к счастью, его отыскали.
— Счастье! Полагаю, что я тогда употребил именно это слово.
— Это письмо ведь от женщины?
— Да.
— И эта женщина?..
— Как вы и предсказывали, мой кузен, это лицемерное чудовище.
— A-а, мадемуазель де Сент-Андре! Похоже, речь идет именно о ней.
— Возьмите и прочитайте; это письмо, которое я тогда потерял: ветер вырвал его из подаренного ею платка.
Адмирал прочел.
А когда он дочитывал письмо, вошел Дандело, прибывший из Лувра, где он провел ночь. Он был того же возраста, что и принц, и их связывали прочные узы дружбы.
— Ах, мой милый Дандело! — воскликнул Конде. — Я пришел к господину адмиралу в надежде встретиться и с вами.
— Что ж, я здесь, мой принц.
— Мне хотелось бы попросить вас об одном одолжении.
— Я к вашим услугам.
— Вот о чем идет речь: по причине, которую мне не позволено назвать вам, мне необходимо оказаться в этот вечер, около полуночи, в зале Метаморфоз; существует ли причина, что может мне закрыть туда доступ?
— Да, монсеньер, к моему величайшему сожалению.
— Так в чем же дело?
— В том, что его величество получил этой ночью угрожающее письмо: некий человек утверждает, будто имеет возможность добраться до короля, и король отдал самые строгие распоряжения, запрещающие после десяти часов вечера вход в Лувр всем дворянам, не находящимся на службе.
— Но, мой дорогой Дандело, — возразил принц, — эта мера не может распространяться на меня: до нынешнего времени я обладал правом входа в Лувр в любой час, и если только принятые меры не направлены лично против меня…
— Само собой разумеется, монсеньер, эта мера не могла быть принята лично против вас; однако, если она принята против всех на свете, то и вы попадаете в это число.
— Что ж, Дандело, тогда для меня придется сделать исключение по причинам, известным господину адмиралу, причинам, не имеющим ни малейшего отношения к происшедшему: по сугубо личным мотивам я обязан сегодня в полночь находиться в зале Метаморфоз, и дело это не только срочное, но и должно оставаться тайной для всех, включая даже его величество.
Дандело заколебался, стыдясь отказать в чем-то принцу.
Он повернулся к адмиралу, спрашивая его взглядом, как поступить.
Адмирал едва заметно кивнул, что было равносильно фразе из четырех слов: "Я за него ручаюсь".
Дандело повел себя столь же галантно.
— Что ж, монсеньер, — проговорил он, — признайтесь же, что в основе вашей экспедиции, разумеется, лежит любовь, и тогда, если мне сделают замечание, я, по крайней мере, буду знать, что это связано с делом, достойным благородного человека.
— О! В таком случае, я ничего не собираюсь от вас скрывать, Дандело: клянусь честью, любовь — единственная причина, заставляющая меня просить вас оказать мне услугу.
— Что ж, монсеньер, — заявил Дандело, — договорились, и в полночь я вас провожу в зал Метаморфоз.
— Спасибо, Дандело! — воскликнул принц, протягивая ему руку, — и если вам потребуется помощь в таком же деле или каком-либо ином, не ищите себе, умоляю вас, иного помощника, кроме меня!
И пожав по очереди руки обоим братьям, Луи де Конде быстро спустился по лестнице особняка Колиньи.
Припомните, дорогие читатели, лихорадочные часы, медленно сменявшие друг друга, когда вы готовились к своему первому свиданию, или, что еще лучше, восстановите в памяти острую тоску, сжимающую сердце в ожидании той роковой минуты, что должна принести вам доказательства неверности обожаемой вами женщины, — и тогда у вас возникнет представление о том, как медленно и тоскливо протекал для бедного принца де Конде тот день, казавшийся ему нескончаемым.
Он попытался претворить в жизнь известный рецепт медиков и философов всех времен: побеждать тревогу духа изнурением тела. Распорядившись подать самую быструю из своих лошадей, он вскочил на нее и помчался, бросив поводья или подумав, что бросил их, и через четверть часа лошадь и всадник очутились в Сен-Югу, куда при выезде из особняка г-н де Конде не имел ни малейшего намерения следовать.
Он направил свою лошадь в противоположную сторону. Но не прошло и часа, как он оказался на том же месте: замок Сен-Клу превратился для него в магнитную гору мореплавателей из "Тысячи и одной ночи", куда непрестанно возвращались корабли, несмотря на бесплодные усилия удалиться от нее.
Средство философов и медиков, безошибочно действующее на всех, было бесполезным для принца де Конде — так, во всяком случае, могло показаться. Да, он пытался весь этот день, вплоть до самого вечера, изнурять тело, но все равно с самого утра испытывал томление духа.
И как только день стал клониться к закату, он вернулся к себе, разбитый, унылый, изнывающий от страсти.
Камердинер подал ему три письма, судя по почерку — от первых дам двора: он их даже не распечатал. Камердинер же сообщил ему, что некий молодой человек уже шесть раз в течение дня заходил, заявляя, будто у него имеются чрезвычайно важные сведения, предназначенные лично для принца, и каждый раз, несмотря на все настояния, отказываясь назвать свое имя, а принц обратил внимание на эту новость не более чем если бы ему сказали: "Монсеньер, хорошая погода" или "Монсеньер, идет дождь".
Он поднялся в спальню и машинально открыл книгу. Но какая книга способна притупить боль от укуса этой змеи, грызущей сердце?
Он бросился на постель; но как плохо он ни спал прошлой ночью, как ни утомился от дневной скачки, он тщетно призывал себе на помощь друга, называемого сном и, подобно прочим друзьям, неразлучного с нами в дни счастья и исчезающего тогда, когда он особенно нужен, то есть в дни невзгод.
Настал долгожданный час; колокол на башне прозвенел двенадцать раз; проследовала стража, крича:
— Полночь!
Принц набросил на себя плащ, пристегнул шпагу, подвесил к поясу кинжал и вышел.
Нет необходимости спрашивать, куда он направился.
В десять минут первого он был у ворот Лувра.
У часового уже было соответствующее распоряжение, так что принцу достаточно было назвать себя, и он вошел.
В коридоре, куда выходила дверь, ведущая в зал Метаморфоз, прогуливался человек.
Конде на миг заколебался. Этот человек был обращен к нему спиной, однако, услышав шаги принца, он повернулся, и наш влюбленный узнал поджидающего его Дандело.
— Ну вот, — сказал он, — как я и обещал, готов оказать вам помощь против какого угодно любовника или мужа, если они преградят вам дорогу.
Конде лихорадочно сжал руку друга.
— Благодарю! — произнес он. — Но, насколько я знаю, мне нечего опасаться: любят-то не меня.
— Но тогда, — спросил Дандело, — какого дьявола вы пришли сюда?
— Чтобы поглядеть на того, кто любим… Но тихо! Кто-то идет.
— Где? Я никого не вижу.
— Зато я слышу шаги.
— Черт побери! — воскликнул Дандело. — Ну и тонкий слух у ревнивцев!
Конде оттащил друга в нишу стены, и оттуда они заметили фигуру, похожую на тень: приблизившись к дверям зала Метаморфоз, она замерла на мгновение, прислушалась, осмотрелась и, ничего не услышав, ничего не увидев, толкнула дверь и вошла в зал.
— Это вовсе не мадемуазель де Сент-Андре! — пробормотал принц. — Она выше Шарлотты на целую голову!
— Так, значит, вы ждете именно мадемуазель де Сент-Андре? — спросил Дандело.
— Да нет, не жду; я ее подстерегаю.
— Но почему именно мадемуазель де Сент-Андре?..
— Тихо!
— Тем не менее…
— Берите, мой дорогой Дандело, успокойте вашу совесть и прочтите эту записку; только берегите ее как зеницу ока; почитайте на досуге, и если, против ожидания, я сегодня вечером не обнаружу того, ради кого пришел, постарайтесь по почерку найти того, чьей рукой она написана.
— Я могу передать эту записку брату?
— Он ее уже прочел: разве у меня есть от него секреты?.. Ах! Я бы все отдал, чтобы узнать, кто написал ее.
— Завтра я вам верну ее.
— Нет, пусть она побудет у вас. Можете оставить ее у брата; не исключено, что я и сам смогу кое-что вам рассказать… Да, смотрите, это та же самая женщина, которая сейчас заходила в зал…
Тень в это время вышла и на сей раз направилась туда, где находились два друга; к счастью, этот коридор, возможно преднамеренно, было плохо освещен, а угол, где они спрятались, находился в стороне, и там было темно.
Но когда эта тень быстрым шагом проследовала мимо, несмотря на мрак, было легко понять, что дорога ей знакома.
И как только она миновала обоих друзей, г-н де Конде вцепился в руку Дандело.
— Лану! — пробормотал он.
Лану была одной из фрейлин Екатерины Медичи; поговаривали, что из всех фрейлин королева-мать больше всего доверяла ей и больше всех ее любила.
Зачем она сюда приходила, если не для устройства свидания, о котором шла речь в записке?
Более того, она не закрыла за собой дверь, но оставила ее приоткрытой: значит, она вернется.
Нельзя было терять ни мгновения, ибо, вернувшись, она могла затворить дверь за собой.
Все эти мысли молнией пронеслись в голове у принца; он еще раз пожал руку Дандело и бросился в направлении зала Метаморфоз.
Дандело попытался его удержать, но Конде был уже далеко.
Как принц и предполагал, дверь поддалась от самого слабого нажима, и он очутился в комнате.
Этот зал, один из самых красивых в Лувре, еще до того, как Карл IX начал сооружение малой галереи, получил свое имя от мифологических сюжетов, изображенных на гобеленах.
Это были легенды о Персее и Андромеде, о Медузе, о боге Пане, об Аполлоне, о Дафне, и на всех этих картинах игла неоднократно одерживала победу в состязании с кистью.
Но самое пристальное к себе внимание привлекало, как рассказывает один из историков, изображение Юпитера и Данаи.
Даная была вышита столь изящно и умело, что на ее лице явственно отражалось чувственное наслаждение, проистекавшее из ощущения, созерцания и восприятия ниспадающего золотого дождя.
И она, как царица всех гобеленов, была освещена серебряной лампой, кованой, а не литой, причем, как уверяли, ее изготовил лично Бенвенуто Челлини. И действительно, кто еще, кроме флорентийского чеканщика, мог прославить себя тем, что из одного куска серебра им была изготовлена цветочная ваза с вырывающимся ярким цветком, то есть пламенем?
Это изображение Данаи занимало целую стену алькова, и лампа, освещавшая бессмертную Данаю, созданную художником, одновременно предназначалась для того, чтобы освещать всех Данай, живых и смертных, ожидавших в этой постели под гобеленом золотой дождь Юпитеров этого земного Олимпа — Лувра.
Принц огляделся вокруг, приподнял занавеси и портьеры, чтобы убедиться, что он тут один, и после тщательной проверки перешагнул через балюстр и, улегшись на ковер, скользнул под кровать.
Для тех из наших читателей, кто незнаком с меблировкой XVI века, поясним, что такое балюстр.
Балюстром называлось ограждение, сделанное из невысоких столбиков, рядами окружавших постель, чтобы прикрывать альковы (теперь можно увидеть это на хорах церквей и часовен или в спальне Людовика XIV в Версале).
Изобразив сцену, в которой г-н де Конде перешагнул балюстр, причем так же быстро, как об этом рассказано, мы рассчитывали, что читатель удовольствуется этим и можно будет прекратить дальнейшие наблюдения; но, подумав, предпочли, вместо того чтобы уклониться от повествования, храбро ринуться вперед.
Улегшись на ковер, как об этом уже говорилось, принц скользнул под кровать.
Без сомнения, это была весьма смехотворная позиция, недостойная принца, особенно если этого принца зовут де Конде. Но что вы хотите, это не моя вина, если принц де Конде, молодой, красивый, любвеобильный, но столь ревнивый, попал в смешное положение, и уж раз я обнаружил этот факт в исторических материалах, касающихся его лично, мне незачем быть более щепетильным, чем историку.
Однако ваше замечание, дорогой читатель, вполне правильно и разумно: едва принц очутился под кроватью, как ему в голову пришли те же самые соображения, что и вам. Ругая себя самым суровым образом, принц представил, как неприлично он будет выглядеть под этой кроватью, если его там обнаружат (пусть это будет всего лишь слуга); какую пищу для насмешек и издевательств даст он своим врагам! Каков будет риск потерять уважение друзей! Ему даже стало казаться, что из гобелена возникает разгневанное лицо адмирала, ведь и в детском, и в зрелом возрасте, попав в сомнительную ситуацию, мы больше всего опасаемся, что нас застигнет именно тот, кого больше всех любим и уважаем, ибо нам страшно и стыдно услышать именно от него слова упрека и осуждения в связи с нашей безумной выходкой.
Вот почему принц обратил к себе (просим щепетильных читателей в этом не сомневаться) все возможные упреки, какие при подобных обстоятельствах могли бы возникнуть у человека его склада ума и его положения; однако результатом всех размышлений было лишь то, что принц выдвинулся ближе к краю кровати, сантиметров на двадцать, как бы мы сказали сегодня, и устроился как можно удобнее.
Тем более что ему было над чем поразмышлять.
Он стал продумывать варианты своего поведения на случай появления влюбленной пары.
Самое простое — быстро выбраться наружу и безо всяких объяснений скрестить шпаги со своим соперником.
Однако этот вариант, каким бы простым он ни казался, по здравом размышлении представился ему достаточно опасным не столько для жизни, сколько для чести. Да, конечно, этот человек, кто бы он ни был, соучастник преступного обмана мадемуазель де Сент-Андре, но, соучастие непредумышленное.
И тогда он вернулся к первоначальному намерению, готовясь хладнокровно присматриваться и прислушиваться к тому, что произойдет у него на глазах и достигнет его ушей.
Но стоило ему мысленно свершить этот величайший акт смирения, как вдруг звоночек его часов, весьма громкий, внезапно поставил принца в опаснейшее положение, о котором он даже не подумал. С тех самых времен (и увлеченность многих — от Карла Пятого и до Сен-Жюста, — это с избытком подтверждает) карманные и комнатные часы, будучи не только предметами роскоши, но и плодами фантазии, ходили не по упованиям механика, а по собственному капризу. В итоге часы г-на де Конде, отстававшие на полчаса от луврских, вздумали бить полночь.
Господин де Конде, как нам уже приходилось наблюдать, отличался исключительной нетерпеливостью; из опасения, что все может раскрыться, он не мог позволить часам играть по собственному усмотрению и тем самым предать своего хозяина; положив нескромную игрушку в ладонь левой руки, он прижал к ней рукоятку кинжала и с силой надавил на циферблат; под этим натиском, сокрушившим их двойной корпус, часы издали последний вздох.
Человеческая несправедливость взяла верх над безвинным предметом.
Стоило этой казни свершиться, как вновь отворилась дверь и скрип ее тотчас же привлек внимание принца; г-н де Конде заметил, как на пороге, следуя на цыпочках за отвратительной личностью по имени Лану, настороженно оглядываясь и прислушиваясь, появилась мадемуазель де Сент-Андре.
Когда мы сказали: "Следуя на цыпочках за отвратительной личностью по имени Лану", то ошибались, но не насчет Лану, а насчет мадемуазель де Сент-Андре.
Очутившись в зале Метаморфоз, мадемуазель де Сент-Андре более не следовала за Лану, а шла впереди.
Лану задержалась, чтобы затворить дверь.
Девушка остановилась перед туалетным столиком, на котором находились два канделябра, ожидающие лишь живительного огня, чтобы вспыхнуть ярким светом.
— Ты уверена, что нас никто не видел, моя дорогая Лану? — спросила она сладчайшим голосом, заставившим сердце принца, ранее трепетавшее от любви, трепетать от гнева.
— О, ничего не бойтесь, мадемуазель, — ответила сводня, — после вчерашнего угрожающего письма в адрес короля отданы самые строгие распоряжения, и начиная с десяти часов вечера ворота Лувра накрепко закрыты.
— Для всех? — спросила девушка.
— Для всех.
— Без исключения?
— Без исключения.
— Даже для принца де Конде?
Лану улыбнулась:
— Для принца де Конде в особенности, мадемуазель.
— Ты в этом совершенно уверена, Лану?
— Совершенно, мадемуазель.
— А! Значит…
И девушка тотчас же осеклась.
— Почему вы так опасаетесь его высочества?
— По многим причинам, Лану.
— Так уж и по многим?
— Да, и среди них есть одна особая.
— Какая же?
— Как бы он не последовал за мною сюда.
— Сюда?
— Вот именно.
— В зал Метаморфоз?
— Да.
— Но как он может знать, что мадемуазель здесь?
— Он это знает, Лану.
Принц, как нетрудно догадаться, напряженно слушал.
— Кто же мог его предупредить?
— Я сама.
— Вы?
— Да, дура я такая!
— О Господи!
— Вообрази: вчера, в тот момент, когда он собирался от меня уходить, я поступила неблагоразумно и, желая над ним подшутить, бросила ему свой платок, а в платке находилась переданная мне записка.
— Но записка была без подписи?
— К счастью, да.
— Иисус-Мария, это величайшая удача!
Сводня благочестиво перекрестилась.
— И, — продолжала она, — вам так и не удалось вернуть платок?
— Я пробовала; Мезьер шесть раз заходил к нему по моему поручению в течение дня: принца не было у себя с утра, и в девять часов вечера он еще не вернулся.
"А-а, — подумал принц, — так это паж, достававший удочку, заходил, чтобы переговорить со мной, и был так настойчив в желании со мной увидеться".
— Вы доверяете этому молодому человеку, мадемуазель?
— Он без ума от меня.
— Пажи бывают весьма нескромны, на этот счет даже существует поговорка.
— Мезьер не просто мой паж: он мой раб, — проговорила девушка тоном королевы. — Ах, Лану, этот проклятый господин де Конде! Нет такой беды, которой бы я ему не пожелала!
"Спасибо вам, красавица из красавиц! — продолжал размышлять про себя принц. — Обязательно припомню ваши искренние чувства ко мне!"
— Ну что ж, мадемуазель, — сказала Лану, — начиная с этой ночи вы можете чувствовать себя спокойно. Я знаю капитана шотландской гвардии, и я поручу принца его попечению.
— От чьего имени?
— От моего собственного! Успокойтесь, этого будет достаточно.
— Ах, Лану!
— Чего вы хотите, мадемуазель? Раз уж я занимаюсь устройством чужих дел, не худо немного позаботиться и о собственных.
— Спасибо, Лану! Одна мысль о возможном появлении принца во дворце заранее портит мне удовольствие, что я получу предстоящей ночью.
Лану приготовилась уходить.
— Эй, Лану! — приказала мадемуазель де Сент-Андре. — Перед уходом зажги, будь добра, эти канделябры; я не могу оставаться в полумраке — все эти огромные полуобнаженные фигуры внушают мне страх; кажется, они вот-вот сойдут с гобеленов и бросятся на меня.
— Ах, если они и сойдут, — заявила Лану, разжигая бумагу от тлеющего очага, — не тревожьтесь: значит, они обожают вас словно богиню Венеру.
И она зажгла пятисвечники, оставив прелестную девушку прихорашиваться в ореоле пламени на глазах у принца.
Она выглядела блистательно, если судить по отражению в туалетном зеркале; под прозрачным газом просвечивало ее розовое тело.
Она взяла в руки миртовую ветвь в цвету и приколола к волосам точно корону.
Жрица Венеры, она украсила себя цветком любви.
Теперь, оставшись одна в комнате или полагая, что она осталась одна, мадемуазель де Сент-Андре кокетливо и влюбленно рассматривала себя в зеркале, проводя кончиками розовых пальцев по черным бровям, мягким, как бархат, и прижимая ладонью золотую копну волос.
Приняв позу, подчеркивающую изящество и гибкость фигуры, девушка, изогнувшаяся перед зеркалом, нарядная, свежая, как вода из источника, розовая, как утреннее облачко, безмятежная, как сама девственность, юная и полная жизненных сил, как первые весенние ростки, что, спеша жить, пробиваются сквозь последний снег, напоминала, как уже заявила Лану, Венеру на острове Кифера, но Венеру, которой уже исполнилось четырнадцать в то утро, когда она, выйдя из лона вод, прежде чем направиться к небесному двору, в последний раз смотрится в зеркало морской глади, все еще неся в себе ее прохладу.
Выгнув дугою брови, пригладив волосы, она, передохнув минуту, вернула коже лица розовые тона, ибо до того она от беспокойства и спешки по пути сюда сильно раскраснелась, и теперь взгляд юной девушки погрузился в собственное изображение в зеркале; взор ее, опускаясь с шеи на плечи, казалось, задержался на груди, скрытой волнами кружев, легких, как облачко, которое первое же дуновение ветерка сгоняет с небес.
Она была до такой степени красива — томный взгляд, румяные щеки, полуоткрытый ротик, зубки, сверкающие, точно двойной ряд жемчужин в коралловом ларце, — до такой степени олицетворяла сладострастие, что на какой-то миг принц, забыв о ее кокетстве, о ненависти ее к нему, об ее угрозах, готов был выйти из укрытия и броситься к ее ногам, восклицая:
— Во имя небесной любви, о девушка, люби меня один лишь час, а в обмен на этот час любви возьми мою жизнь!..
К счастью или несчастью для него — мы не взвешивали все выгоды и неудобства, что породила бы эта сумасбродная мысль, — в этот момент девушка повернулась к двери и проговорила, а точнее, взмолилась:
— О дорогой мой, сердечный мой друг, что же ты не идешь ко мне?..
Это восклицание и весь ее облик повергли принца в безумную ярость, и мадемуазель де Сент-Андре вновь стала для него самым ненавистным созданием на свете.
Она же подошла к ближайшему окну, отодвинула плотную штору, попыталась открыть тяжелую раму, но, поскольку ее нежные пальчики не обладали достаточной силой для подобного занятия, вынуждена была довольствоваться тем, что прижалась лбом к драгоценному стеклу.
Ощущение прохлады заставило ее раскрыть глаза, полные томления; какой-то миг все вокруг ей казалось нечетким и расплывчатым, но мало-помалу они стали различать предметы и в конце концов остановились на фигуре неподвижного мужчины, завернувшегося в плащ и замершего на расстоянии одного броска от Лувра.
Увидев этого мужчину, мадемуазель де Сент-Андре улыбнулась, и нет ни малейшего сомнения в том, что, если бы принц увидел эту улыбку, он угадал бы породившую ее злобную мысль.
Более того, если бы принц находился достаточно близко, чтобы разглядеть эту улыбку, он был бы и достаточно близко, чтобы расслышать интонацию торжества в словах, слетевших с уст девушки:
— Это он!
А потом она добавила с непередаваемой иронией:
— Прогуляйтесь-ка, дражайший господин де Конде, и желаю вам получить большое удовольствие от своей прогулки.
Похоже, мадемуазель де Сент-Андре приняла человека в плаще за принца де Конде.
И ошибка эта была вполне естественной.
Мадемуазель де Сент-Андре прекрасно знала о визитах инкогнито, которые в течение трех месяцев наносил принц под ее окна; однако она остереглась сказать об этом принцу: заявить о том, как она за ним наблюдала, было бы равносильно признанию, что она вот уже три месяца тайно интересуется им, хотя на словах она отвергала его.
Итак, мадемуазель де Сент-Андре подумала, что на берегу реки стоит именно принц.
И потому вид принца, будто бы прогуливающегося по набережной, в то время как она страшилась его прихода в Лувр, был самым утешительным зрелищем, какое могла подарить ей луна, бледная и меланхоличная подруга влюбленных.
Мы же поспешим сообщить нашим читателям, прекрасно понимающим, что принц, не обладая даром быть вездесущим, не мог, конечно, одновременно находиться снаружи и внутри Лувра, то есть на берегу реки и под кроватью, — так вот, поспешим сообщить, кто же именно был этот завернувшийся в плащ человек, кого мадемуазель де Сент-Андре приняла за принца, по ее мнению стучавшего зубами от холода на берегу.
А человек этот был уже знакомый нам гугенот, наш шотландец Роберт Стюарт: он узнал, что, вместо того чтобы дать положительный ответ на его письмо, господа из парламента уже целый день занимаются приготовлениями к казни Анн Дюбура, назначенной на завтра или на послезавтра. Итак, это был Роберт Стюарт, рискнувший предпринять вторую попытку спасти осужденного.
И вот, во исполнение принятого решения, как раз в тот момент, когда на устах у девушки появилась злобная усмешка, он у нее на глазах, стоя на берегу, вынул руку из-под плаща и сделал жест, принятый девушкой за угрожающий, после чего быстро удалился.
Через мгновение она услышала тот же звук, что и накануне, то есть звон разбившегося стекла.
— Ах, — воскликнула девушка, — это не он!
И розы улыбки тотчас же исчезли под фиалками кожи.
О, на этот раз дрожь ее была неподдельной, и не от удовольствия, а от страха; закрыв штору, она, бледная, шатающейся походкой вернулась к дивану и откинулась на его спинку, а ведь еще несколько минут назад она полулежала в томном ожидании.
Как и накануне, разбито было одно из окон в апартаментах маршала де Сент-Андре.
Только на этот раз было выбрано окно, выходящее прямо на Сену; однако оно тоже принадлежало апартаментам ее отца.
Ну а если, как накануне, маршал, будучи все еще на ногах или отойдя ко сну, но внезапно разбуженный, постучит в дверь спальни девушки и не услышит ответа, что тогда произойдет?
А она находилась здесь, дрожащая, напутанная, чуть ли не в обмороке (к величайшему удивлению принца, не зная, в чем причина, он, тем не менее, заметил резкую перемену в выражении лица девушки, впавшей в состояние полной расслабленности, когда любая перемена лучше нынешнего состояния), как вдруг дверь отворилась и в зал торопливо вошла Лану.
Выражение лица у нее было почти таким же озабоченным, как и у девушки.
— О Лану! — воскликнула та. — Ты знаешь, что случилось?
— Нет, мадемуазель, — ответила сводня, — но догадываюсь, что нечто ужасное, ибо вы бледны как смерть.
— Да, ужасное, и потому мне надо, чтобы ты тотчас же проводила меня к отцу.
— А в чем дело, мадемуазель?
— Ты знаешь, что произошло вчера в полночь?
— Мадемуазель имеет в виду камень, что был вложен в записку, содержащую угрозы королю?
— Да. Так вот, Лану, это опять случилось: мужчина — без сомнения, тот же самый, хотя я и приняла его за принца де Конде, — только что кинул камень и, как и вчера, разбил стекло в одном из окон маршала.
— И вы перепугались?
— Понимаешь, Лану, я действительно перепугалась, опасаясь, как бы отец не постучал ко мне в дверь или от подозрительности, или от беспокойства; не услышав ответа, он может открыть дверь и увидеть, что комната пуста.
— О, если вы боитесь именно этого, мадемуазель, — сказала Лану, — то успокойтесь.
— Почему?
— Ваш отец у королевы Екатерины.
— У королевы в час ночи?
— Ах, мадемуазель, произошло ужасное несчастье.
— В чем дело?
— Сегодня их величества ездили на охоту.
— Ну и что?
— А то, мадемуазель, что лошадь маленькой королевы (так звали Марию Стюарт) понесла, ее величество упала, а поскольку она беременна на третьем месяце, то опасаются, не ушиблась ли она.
— О Господи!
— Так что весь двор не спит.
— Понимаю.
— И все фрейлины либо в приемной, либо у королевы-матери.
— И ты не могла меня заранее предупредить, Лану?
— Я сама об этом только что узнала, мадемуазель, и пришла сразу же, как только удостоверилась, что это правда.
— Значит, ты его видела?
— Кого?
— Его.
— Само собой разумеется.
— Ну и что?
— А то, мадемуазель, что свидание придется перенести; сами понимаете, что в такой момент он не может отлучиться.
— Перенести на какой день?
— На завтра.
— Где?
— Здесь.
— В тот же час?
— В тот же час.
— Тогда пошли отсюда побыстрее, Лану.
— Вот именно, мадемуазель; только позвольте мне сначала погасить свечи.
— Получается, — воскликнула девушка, — будто злые силы ополчились против нас!
— А вот и нет! — проговорила Лану, гася последнюю свечку. — Все как раз наоборот.
— Почему наоборот? — спросила из коридора мадемуазель де Сент-Андре.
— Да потому, что это происшествие предоставляет вам свободу.
Она вышла вслед за мадемуазель де Сент-Андре, и вскоре звук шагов девушки и ее спутницы потонул в глубине коридора.
— Итак, до завтра! — в свою очередь, выйдя из укрытия и перешагнув через балюстр, произнес принц, оставшийся, как и накануне, в полном неведении относительно имени соперника. — До завтра, до послезавтра, в любой другой день, но, клянусь душой родного отца, я доберусь до истины!
И он тоже покинул зал Метаморфоз, прошел по коридору в сторону, противоположную той, куда удалились мадемуазель де Сент-Андре и Лану, пересек двор и оказался у выхода на улицу, причем никто в суматохе, произведенной в Лувре двумя уже известными нам происшествиями, не подумал задать ему вопрос, ни откуда он идет, ни куда он следует.
Роберт Стюарт, которого мадемуазель де Сент-Андре увидела из окна зала Метаморфоз, тот самый, кому быстро и как по волшебству удалось скрыться в темноту; Роберт Стюарт, кого девушка в своей злобе приняла за принца де Конде, тот самый, кто бросил второй камешек и с его помощью отправил королю второе письмо, — как мы уже сказали, обратился в бегство и исчез.
До Шатле он двигался быстрым шагом; но, добравшись туда, он решил, что оторвался от возможных преследователей, и, если не считать встречи на мостах с двумя-тремя разбойниками, у которых при виде обнаженной шпаги зачесались пятки и которых торчащий из-за пояса пистолет заставил держаться на почтительном расстоянии, он вполне благополучно вернулся к своему соотечественнику и другу Патрику.
Войдя в его комнату, он сразу же лег спать с полным спокойствием, которым обязан был своему самообладанию; однако сколь бы могучим это самообладание ни было, оно так и не сумело погрузить его в глубокий сон, так что часа три или четыре он вертелся в своей постели, точнее, в постели своего соотечественника, но так и не обрел долгожданного отдыха после трех напряженных ночей.
И лишь на рассвете бодрствующий дух, сраженный усталостью, как бы покинул тело, позволив Сну на короткое время занять свое место. И тут тело до такой степени отдалось во власть Сна, родного брата Смерти, что, погрузившись в глубочайшую летаргию, оно в глазах всех выглядело бы трупом, совершенно лишенным признаков жизни.
Накануне вплоть до самого вечера Роберт Стюарт, верный данному им слову, ожидал своего друга Патрика; но лучник, вызванный в Лувр капитаном, получившим приказ не выпускать ни единого человека из дворца (причина этого распоряжения нам уже известна), так и не сумел воспользоваться одеждой друга.
В семь часов вечера, не имея от Патрика никаких известий, Роберт Стюарт направился к Лувру и там узнал об этих строгих распоряжениях и о причинах, их породивших.
Затем он стал бродить по улицам Парижа, где в ста разнообразнейших вариантах, кроме истинного, услышал историю убийства президента Минара, кого эта смерть прославила так, как не смог бы прославить ни один из его поступков при жизни.
Роберт Стюарт, сжалившись над неведением одних и идя навстречу любопытству других, стал, в свою очередь, прикрываясь вставляемой в нужных местах ссылкой на источник — "говорят", рассказывать об этой смерти, приводя все правдивые подробности и обрисовывая реальные обстоятельства, при каких это произошло; но, само собой разумеется, слушатели не желали верить ни единому его слову.
Как нам представляется, единственной причиной столь недоверчивого отношения к этому рассказу было то, что он представлял собой чистую правду.
Кроме того, Роберту удалось узнать, что парламент по-еле вынесения обвинительного приговора советнику Дюбуру принял самые срочные и строгие меры, и, как все утверждали, казнь должна была состояться на Гревской площади в течение ближайших сорока восьми часов.
Таким образом, Роберт Стюарт, не представляя себе иного способа сломить упрямство судей, решил вновь направить послание королю, но написанное уже в более откровенной форме.
Тем временем друг его Патрик, освободившись с дежурства, покинул Лувр, поторопился домой и, поднявшись по лестнице, ворвался в собственную комнату, воскликнув при этом:
— Пожар!
Он посчитал это единственным средством разбудить Роберта Стюарта, когда увидел, что шум захлопнутой двери, грохот передвигаемых стульев и стола недостаточны, чтобы прервать столь глубокий сон.
Сам крик Патрика, а не смысл его, разбудил наконец Роберта; роль сыграл шум, а не устрашающий возглас. Первая пришедшая ему в голову мысль заключалась в том, что это явились его арестовать, и он потянулся за шпагой, спрятанной между стеной и постелью, и даже наполовину вытянул ее из ножен.
— О-ля-ля! — смеясь, воскликнул Патрик. — Похоже, тебе снятся ратные сны, мой дорогой Стюарт, успокоимся и проснемся, ведь уже пора.
— А, так это ты! — произнес Роберт.
— Само собой разумеется, это я. Значит, судя по сегодняшнему утру, если я в другой раз предоставлю тебе комнату, ты захочешь меня убить, как только я приду!
— Не сердись, я крепко спал.
— Это я вижу, и как раз это меня больше всего удивляет: неужели ты спал?
Патрик подошел к окну и раздвинул шторы.
— Подойди, — позвал он, — и посмотри.
Яркий дневной свет залил комнату.
— Который сейчас час? — спросил Стюарт.
— Десять часов пробило во всех церквах Парижа, причем довольно громко, — произнес лучник.
— Вчера я прождал тебя целый день и, можно сказать, почти всю ночь.
Патрик пожал плечами:
— Что поделаешь, солдат — это всего лишь солдат, даже если он шотландский лучник. Нас целый день и всю ночь продержали в Лувре, но сегодня, как видишь, я свободен.
— Иными словами, ты хочешь предложить мне покинуть твою комнату?
— Нет, я хочу попросить у тебя одежду.
— Ах, да, я просто позабыл про госпожу советницу.
— К счастью, она про меня не забыла, и вот тебе доказательство — этот паштет из дичи: я поставил его на стол и мы сейчас с аппетитом примемся за него. Ну как, твой соперник явился? Что касается моего, то он уже два часа на своем посту — подарок судьбы!
— И значит, ты отправишься в моей одежде…
— Вот именно; ты же понимаешь, что моя советница не станет вдруг карабкаться ко мне на пятый этаж. Этот паштет сыграл роль посыльного; он нес с собой письмо, предупредившее, что меня будут ждать после полудня, так как в этот час советник на всех парусах отправится в парламент, пробудет там до четырех часов, после чего вернется в супружескую гавань. В пять минут пополудни я уже буду у нее и докажу свою преданность тем, что, если, конечно, ты не изменил нашей дружбе, появлюсь в костюме, который ничем ее не скомпрометирует.
— Моя одежда в твоем распоряжении, дорогой Патрик, — промолвил Роберт, — она развешена на стуле и, как видишь, ждет нового хозяина. Оставь мне свою, а этой пользуйся как тебе в голову взбредет.
— Отлично, но сначала побеседуем-ка с этим паштетом; тебе нет необходимости вставать, чтобы принять участие в беседе; я придвину стол к постели. Вот так! Годится?
— Великолепно, мой дорогой Патрик.
— А пока что (Патрик вынул из ножен кинжал и подал его рукояткой вперед), в то время как я поищу, чем бы это вспрыснуть, вспори-ка брюхо этому весельчаку, а потом ты мне скажешь, действительно ли моя советница — женщина со вкусом.
Роберт исполнил это распоряжение так же точно, как шотландский лучник исполнил бы приказания своего капитана, и к тому времени, когда Патрик вернулся к столу, поглаживая обеими руками округлые бока кувшина, наполненного до краев вином, он обнаружил, что купол гастрономического сооружения полностью снят.
— A-а! Клянусь святым Дунстаном! — воскликнул он. — Заяц в норе, окруженный шестью молодыми куропатками! Что за веселая страна, где пух и перо живут в столь сладостном взаимопонимании! Мессир Рабле назвал бы ее "землей всеобщего изобилия". Роберт, друг мой, последуй моему примеру: влюбляйся в женщину из судейского сословия, мой дорогой, и не влюбляйся в женщину из благородной семьи — тогда мне не потребуется, подобно фараону, видеть во сне семь коров тучных, чтобы предсказать тебе изобилие благ земных и небесных. Воспользуемся же этим, мой дорогой Стюарт, иначе мы окажемся недостойны обретенного.
Следуя смыслу поучения, лучник устроился за столом и положил себе на тарелку первую порцию паштета, делающую честь тому, что он называл "авангардом своего аппетита".
Роберт тоже поел. В двадцать два года, независимо от состояния духа, едят всегда.
Правда, был он более молчалив, более задумчив, чем его друг, но все же ел.
Впрочем, сама мысль о предстоящем свидании с советницей делала Патрика разговорчивым и веселым за двоих.
Пробило половину двенадцатого.
Патрик поспешно поднялся из-за стола, пережевывая белыми, как у горного волка, зубами последний кусок золотистой корочки паштета, выпил последний стакан вина и начал натягивать на себя одежду своего соотечественника.
Одевшись, он обрел неуклюжий и неестественный вид, характерный и для нынешних военных, когда они снимают форму и облачаются в цивильную одежду.
Дело в том, что облик и осанка солдата в какой-то мере складываются под воздействием их военной формы и потому выдают его, куда бы он ни направился, какой костюм бы он ни надел.
Тем не менее, лучник и в этом костюме оставался красавцем с голубыми глазами, рыжеволосым, с прекрасным цветом кожи.
И разглядывая себя в осколке зеркала, он, казалось, говорил сам себе: "Если моя советница окажется недовольна, то, клянусь, она весьма привередлива!"
Затем, то ли из чувства недоверия к самому себе, то ли из желания узнать, совпадают ли их мнения относительно его внешности, он повернулся к Роберту и спросил:
— Как ты меня находишь, друг?
— Выглядишь ты и держишься великолепно, и я не сомневаюсь в том, что ты произведешь неотразимое впечатление на свою советницу.
Именно это и жаждал услышать Патрик, так что он был вполне удовлетворен.
Он улыбнулся, поправил воротник и сказал, протягивая руку Роберту:
— Что ж, до свидания! Побегу возвращать ее к жизни: она, наверно, умирает от любви, бедная женщина! Целых два дня она меня не видела и ничего обо мне не слышала!
Он было направился к двери, но вдруг остановился.
— Кстати, — добавил он, — нет нужды говорить, что моя форма не заставляет тебя сидеть здесь. Ты вовсе не приговорен к заточению на моем пятом этаже, как я вчера был привязан к Лувру; ты можешь свободно ходить по городу средь белого дня, неважно, солнечного или облачного, но при условии, что ты не ввяжешься в моей форме ни в какую драку или свару, чего я тебе советую не делать по двум причинам: во-первых, тебя могут арестовать, препроводить в Шатле и установить твою личность; во-вторых, меня, твоего ни в чем не повинного друга, могут наказать за то, что я оставил свою форму без присмотра, — так вот, повторяю, при условии, что ты не ввяжешься в моей форме ни в какую драку или свару, ты свободен, точно вольный воробышек.
— На этот счет тебе, Патрик, опасаться нечего, — ответил шотландец, — я ведь человек по натуре не драчливый.
— Эй-эй! — покачал головой лучник. — Я вовсе не хочу, чтобы ты бежал от опасности: ты шотландец или что-то вроде этого, и у тебя, как у каждого, кто вырос по ту сторону Твида, должны быть моменты, когда лучше не бросать на тебя косых взглядов. В общем, ты понимаешь, я просто советую, вот и все. Так вот, предупреждаю: не нарывайся на ссору, но если ссора сама нарвется на тебя, то, клянусь своим святым покровителем, не беги от нее! Черт, ведь речь тогда пойдет о поддержании чести и достоинства мундира, так что, если увидишь, что тебе против обидчика не выстоять, то у тебя есть, обрати внимание, клеймор и дирк, которые сами собой выскакивают из ножен.
— Успокойся, Патрик, ты найдешь меня здесь в том же виде, в каком оставляешь.
— Ну нет, ну нет. Я не хочу, чтобы ты скучал, — настаивал упрямый горец, — а в этой комнате ты зачахнешь и умрешь, ведь отсюда вид хорош только по вечерам, когда в окно здесь и не смотрят, а днем отсюда видны лишь крыши и колокольни, и то, когда дым и туман не застилают все.
— Это скорее относится к нашей горячо любимой родине, где все время идет дождь, — заметил Роберт.
— Вот как! — воскликнул Патрик. — А как же насчет снега?
И, довольный тем, что ему удалось отстоять доброе имя Шотландии в отношении атмосферных явлений, Патрик уже было решился выйти, но задержался на лестнице и вновь приоткрыл дверь.
— Все это, — сказал он, — было не более чем шутка: ходи, вмешивайся в разговоры, спорь, дерись, но при условии, что на твоей шкуре и, следовательно, на моем мундире не останется ни единой царапины, и тогда все будет хорошо; однако, дорогой друг, мне надо сделать тебе лишь одно серьезное предупреждение — только одно, но зато такое, над которым стоит призадуматься.
— Какое же?
— Друг мой, с учетом сложности обстоятельств, в каких мы находимся, и угроз, какие нечестивые безбожники позволяют себе адресовать королю, я обязан прибыть в Лувр не позднее восьми часов: сегодня вечернюю поверку проводят на час раньше.
— К твоему возвращению я буду здесь.
— Что ж, да хранит тебя Бог!
— А тебе пусть сопутствует радость!
— Это пожелание излишне, — промолвил лучник с жестом завзятого покорителя женских сердец, — радость меня и так уже ждет.
И затем, наконец, он вышел, легкий и уверенный в будущей победе, как самый великолепный придворный вельможа, напевая мелодии своей страны, восходящие еще ко временам Роберта Брюса.
Бедный шотландский солдат был в этот час гораздо более счастлив, чем кузен короля франков, чем брат короля Наварры, чем молодой и прекрасный Луи де Конде.
Вскоре мы узнаем, что в этот миг говорил и делал принц; но пока мы вынуждены на короткое время задержаться в обществе метра Роберта Стюарта.
Чтобы не проскучать до четырех часов дня, он, как и было сказано им другу, погрузился в размышления на две серьезные темы; так что он держал слово и ждал прихода Патрика со свидания.
С четырех до пяти он все еще ждал, но с заметным нетерпением.
Настал час, когда ему следовало бы находиться перед входом в парламент, чтобы узнать самые последние новости, уже не относительно приговора советнику Дюбуру, но о решении по поводу места проведения казни.
В половине шестого он уже не мог усидеть на месте и вышел, оставив записку товарищу, чтобы тот спокойно его подождал и ровно в семь часов вечера ему будет возвращена форма.
Смеркалось; Роберт поспешил добраться до дверей Дворца правосудия.
Там скопилось много народа; заседание парламента все еще продолжалось.
Это, конечно, объясняло отсутствие Патрика, но ничего не говорило о том, что является предметом обсуждения. Только в шесть советники стали расходиться.
То, что узнал Роберт об итогах заседания, привело его в ужас.
Был избран способ казни: советник должен был погибнуть от огня.
Единственное, что еще не было определено, — это дата казни: будет ли она совершена завтра, послезавтра или еще на день позже, то есть 22-го, 23-го или 24-го.
Быть может, ее отложат еще на несколько дней, чтобы бедная королева Мария Стюарт, пострадавшая накануне, могла на ней присутствовать.
Но это будет лишь в том случае, если ушиб был достаточно легким, ибо казнь отложат не более чем на неделю.
Роберт Стюарт ушел с площади Дворца правосудия, намереваясь вернуться на улицу Баттуар-Сент-Андре.
Однако он неожиданно увидел в отдалении шотландского лучника, спешившего на поверку в Лувр.
И тут ему пришла в голову идея: проникнуть в Лувр в одеянии друга и узнать там, то есть из надежного источника, как чувствует себя молодая королева; ведь это было столь роковым образом связано с тем, сколько осужденному осталось жить.
В распоряжении Роберта было около двух часов, и он направился в Лувр.
Ни в первых, ни во вторых воротах никаких затруднений у него не возникло. Он благополучно прошел во двор.
В это время здесь как раз объявили о прибытии посланца парламента.
То был советник парламента, желавший говорить с королем от имени достопочтенного собрания, отправившего его в качестве посла.
Вышел Дандело.
Он отправился за распоряжениями короля.
Через десять минут он снова появился, имея поручение проводить к нему советника.
Роберт Стюарт понял, что если он проявит чуточку терпения и сообразительности, то, как только советник отбудет, удастся узнать все необходимое. И потому он стал ждать.
Советник пробыл у короля более часа.
Прождав уже достаточно времени, Роберт решил не уходить до конца.
Но вот советник вышел.
Его сопровождал Дандело: его лицо было не просто грустным, но угрюмым.
Почти шепотом он сказал несколько слов на ухо капитану шотландской гвардии и удалился.
Эти слова, очевидно, были следствием визита советника.
— Господа, — обратился капитан шотландской гвардии к своим людям, — предуведомляю вас, что послезавтра нам предстоит чрезвычайное дежурство в связи с казнью советника Анн Дюбура на Гревской площади.
Роберт Стюарт узнал то, что ему было нужно; задумавшись, он быстро зашагал к воротам; но внезапно остановился и после нескольких минут глубокого раздумья вернулся, чтобы затеряться среди своих сотоварищей, что было очень легко сделать, учитывая их число и ночную тьму.
Когда принц Конде входил в зал Метаморфоз, он назначил Дандело встречу у его брата-адмирала на следующий полдень.
Принц так торопился рассказать о происшедших накануне событиях адмиралу Колиньи и особенно Дандело, более молодому и менее суровому, чем его брат, что он прибыл на улицу Бетизи ранее назначенного часа.
Но Дандело опередил принца. В течение часа он уже находился у Колиньи, и любовные фантазии мадемуазель де Сент-Андре обсуждались ими гораздо более серьезно, чем могли бы обсуждаться между принцем и Дандело.
Для этих суровых мужей альянс между маршалом де Сент-Андре и Гизами был не только семейным: он закладывал основы религиозно-политической лиги против партии кальвинистов, и то, как повернулось дело советника Анн Дюбура, показывало, что со сторонниками новой религии церемониться не собираются.
Братья не отрывались от любовной записки, полученной мадемуазель де Сент-Андре; они лихорадочно искали в памяти, но ни тот ни другой не могли припомнить, чей это почерк, и тогда они послали записку к госпоже адмиральше (та закрылась у себя в комнате и творила там молитвы), чтобы выяснить, не окажется ли ее память получше, чем у мужа и деверя.
При иных обстоятельствах и Дандело, и уж конечно Колиньи категорически возражали бы против того, чтобы их кузен, принц де Конде, ввязался в столь безумную авантюру; однако даже честнейшие сердца могут иногда пойти на сделку с совестью, если полагают, что в данных чрезвычайных обстоятельствах уступить необходимо.
Для кальвинистской партии было в высшей степени важно, чтобы г-н де Жуэнвиль не взял себе в супруги мадемуазель де Сент-Андре, а поскольку представлялось невероятным, что свидание у мадемуазель де Сент-Андре назначено с принцем де Жуэнвилем, можно было с уверенностью ожидать, что г-н де Конде, если ему удастся увидеть кого-нибудь, поднимет по этому поводу большой шум, шум этот дойдет до ушей Гизов, и за ним последует разрыв.
Могло случиться и большее: по всей вероятности, несдержанность Конде перейдет в досаду, и тогда он, колеблющийся между католицизмом и кальвинизмом, при поддержке Колиньи и Дандело, быть может, станет протестантом.
Завоевать такого человека для партии было бы не просто победой: это был не просто еще один человек, но победоносный, и к тому же молодой, красивый и храбрый принц.
И в особняке Колиньи его ждали с нетерпением, в чем, впрочем, он и не сомневался.
Он прибыл, как мы уже говорили, ранее назначенного часа, и оба брата попросили его подробно рассказать обо всем. Он начал свой рассказ, в котором — отдадим должное его правдивости — не утаил от своих слушателей ничего из того, что с ним случилось.
Он поведал обо всем, что видел и слышал, не опуская ни единой детали, уточняя даже, в каком положении он был, когда видел и слышал то или иное.
Человек остроумный, принц подал происшедшее в смешном виде и тем самым предупредил шутки над собой со стороны тех, кто его слушал.
— Итак, — спросил адмирал, как только принц закончил свой рассказ, — что вы теперь намереваетесь делать?
— Черт побери! — воскликнул Конде. — Думаю повторить вылазку, что совершенно естественно, и в связи с этим я более чем когда бы то ни было рассчитываю на вас, мой дорогой Дандело.
Братья переглянулись.
Они были одного мнения с принцем, но Колиньи счел себя обязанным привести некоторые соображения против.
Однако' стоило ему лишь начать отговаривать принца, как тот взял его за руку и произнес:
— Мой дорогой адмирал, если вы по этому вопросу придерживаетесь иного мнения, чем я, то лучше поговорим о чем-нибудь другом: мое решение принято, и мне стоило бы слишком дорого состязаться в разуме и воле с вами, кого я люблю и уважаю больше всех на свете.
И адмирал поклонился, как человек, смирившийся с решением, которое он не в силах поколебать, тем более что в глубине души он был восхищен настойчивостью своего кузена.
Сошлись на том, что этим вечером, как и накануне, Дандело обеспечит принцу возможность проникнуть в зал Метаморфоз.
Договорились встретиться без четверти двенадцать в том же коридоре, что и накануне.
Принцу был сообщен пароль, так что он мог войти без затруднений. Потом он попросил вернуть ему записку.
Тут адмирал вынужден был признаться, что, поскольку ни он сам, ни его брат не сумели узнать почерк, они распорядились передать ее госпоже адмиральше, чтобы не тревожить ее в час молитвы.
Дандело взял на себя спросить у невестки в этот же вечер, не узнает ли она почерк кого-либо из окружения королевы Екатерины, а адмирал пообещал напомнить жене, чтобы она взяла с собой в Лувр записку.
Как только все эти вопросы были согласованы, Дандело и принц распрощались с адмиралом: Дандело, чтобы вернуться на свое место службы, а принц, чтобы отправиться домой.
Остаток дня тянулся для принца столь же медленно и беспорядочно, как и день предыдущий.
Наконец подошло время: настала половина двенадцатого.
То, что стало известно Роберту Стюарту еще за три часа до прихода принца во дворец, занимало этим вечером всех.
В Лувре говорили только о предстоящей казни советника Дюбура, назначенной королем на послезавтра.
Принц нашел Дандело глубоко опечаленным, однако, поскольку эта казнь окончательно и неоспоримо подтверждала доверие, которым г-н де Гиз, неутомимо преследовавший советника Дюбура, пользовался у короля, Дандело испытывал отчаянное желание найти разрешение загадки, тем более что раскрытие этой тайны било по г-ну де Жуэнвилю и, по меньшей мере, сделало бы его предметом издевательских насмешек в обстановке кровавого триумфа его врагов-кальвинистов.
Как и накануне, коридор был погружен во мрак, а зал Метаморфоз был освещен одной лишь серебряной лампой; как и накануне, туалетный столик был подготовлен; как и накануне, подсвечники застыли в ожидании, чтобы вновь осветить очаровательные прелести.
Только на этот раз балюстр алькова был отворен.
Это было лишним доказательством, что свидание отменено не будет.
И как только принцу показалось, что он слышит шаги в коридоре, он быстро скользнул под кровать, не раздумывая, однако, над теми проблемами, что смущали его накануне (это доказывает, что можно привыкнуть ко всему, даже к пребыванию под кроватью).
Принц не ошибся: в коридоре действительно раздавались шаги, направлявшиеся в зал Метаморфоз; шаги эти стихли у входа, а затем принц услышал легкий скрип двери, поворачивающейся на петлях.
"Великолепно! — подумал он. — Наши влюбленные сегодня торопятся больше, чем вчера, и понятно — ведь они не виделись двадцать четыре часа".
Шаги приближались — легкие шаги крадущегося человека.
Принц вытянул голову и увидел голые ноги лучника шотландской гвардии.
"О-о! — удивился принц. — Что бы это значило?"
Подавшись ближе, он помимо ног вошедшего сумел рассмотреть и его туловище.
Он убедился, что не ошибся: в зал вошел лучник шотландской гвардии.
Правда, этот лучник чувствовал себя здесь столь же неуверенно, как и принц накануне: приоткрывал шторы, приподнимал занавеси и скатерти, но, по-видимому, так и не нашел для себя укромного места; и вот, оказавшись у постели, он рассудил — точно так же как и принц — что укрыться здесь вполне возможно, и проскользнул под кровать со стороны, противоположной той, откуда только что залез г-н де Конде.
Однако прежде чем шотландец успел удобно расположиться под кроватью, он почувствовал, что к груди ему приставлен кончик кинжала, а прямо в ухо кто-то произнес:
— Я не знаю, кто вы и каковы намерения, что привели вас сюда, но одно слово, одно движение — и вы мертвы.
— Я не знаю, кто вы и каковы намерения, что привели вас сюда, — теми же словами ответил новоприбывший, — но условия мне не смеет ставить никто, так что вонзайте в мою грудь свой кинжал, если это вам угодно, — он направлен точно, а смерти я не боюсь.
— О! — проговорил принц, — вы, похоже, человек храбрый, а храбрых я всегда приветствую. Я, сударь, принц де Конде, и я вкладываю кинжал в ножны. Надеюсь, что и вы доверитесь мне и представитесь.
— Я, монсеньер, шотландец и зовут меня Роберт Стюарт.
— Это имя мне неизвестно, сударь.
Шотландец промолчал.
— Не угодно ли будет вам, сударь, — продолжал принц, — сказать мне, с какими намерениями вы пришли в этот зал и что собираетесь делать, спрятавшись под кроватью?
— Вы подали мне пример откровенности, монсеньер, и было бы вполне достойно вас, если бы вы продолжили и рассказали о том, с какими намерениями сюда прибыли.
— Ей-Богу, сударь, нет ничего проще, — сказал принц, устроившись поудобнее, — я влюблен в мадемуазель де Сент-Андре.
— В дочь маршала? — уточнил шотландец.
— Вот именно, сударь, в нее. Получив из третьих рук уведомление о том, что она сегодня ночью встречается тут со своим любовником, я, каюсь, проявил любопытство и пожелал узнать имя счастливого смертного, который пользуется милостями благовоспитанной девушки, и потому устроился под этой кроватью, где, однако, мне не слишком удобно, смею вам признаться. А теперь ваша очередь, сударь.
— Монсеньер, пусть никто не скажет, что у человека неизвестного могут быть основания в меньшей степени доверять принцу, чем принц доверяет ему: это я позавчера и вчера писал королю.
— Ах, черт побери! Значит, это вы отправляли свои послания через окно маршала де Сент-Андре?
— Да, это я.
— Прошу прощения, — произнес принц, — однако…
— Что, монсеньер?
— Если мне не изменяет память, в этих письмах, по крайней мере, в первом, вы угрожали королю?
— Да, монсеньер, если он не освободит советника Анн Дюбура.
— И чтобы ваша угроза прозвучала более серьезно, вы написали, что убили президента Минара? — заметил принц, ошеломленный тем, что находится рядом с человеком, написавшим столь грозное послание.
— Да, поскольку именно я, монсеньер, и убил президента Минара, — ответил шотландец, ничуть не меняя тональности голоса.
— Возможно, вы даже осмелитесь произвести насильственные действия в отношении короля?
— Я здесь именно с таким намерением.
— С таким намерением? — воскликнул принц, забывая, что сам находится в опасности и что его могут услышать.
— Да, монсеньер; но позвольте предупредить ваше высочество, что вы говорите несколько громко, в то время как наше положение требует от нас, чтобы мы беседовали тихо.
— Вы правы, — согласился принц. — Да, черт побери, сударь, будем говорить тише, ведь мы говорим о таком, что звучит скверно в дворцах, подобных Лувру.
И он продолжал, понизив голос:
— Черт! Какое счастье для его величества, что тут нахожусь я, хотя и по иному поводу.
— Значит, вы надеетесь, что помешаете осуществлению моего плана?
— Я в этом уверен! Как вам только такое пришло в голову! Заняться королем, чтобы помешать сжечь советника!
— Этот советник, монсеньер, — самый честный человек на свете!
— Неважно.
— Этот советник, монсеньер, — мой отец!
— А! Тогда другое дело. Так вот, это большое счастье — не для короля, а для вас, — что я с вами встретился.
— Почему?
— Вы сами увидите… Простите, мне кажется, что-то послышалось… Нет, я ошибся… Значит, вы спросили, почему для вас большое счастье, что я с вами встретился?
— Да.
— Я вам об этом скажу; но прежде поклянитесь вашей честью, что не будете делать никаких попыток покушения на короля.
— Такой клятвы я ни за что не принесу!
— Однако, если я дам вам слово принца добыть помилование советнику, что будет тогда?
— Вы дадите ваше слово, монсеньер?
— Да.
— Что ж, я повторю ваши слова: тогда другое дело.
— Итак, даю слово дворянина, что сделаю все возможное, чтобы спасти господина Дюбура.
— Итак, даю слово Роберта Стюарта, монсеньер: если король даст помилование, его личность для меня будет священна.
— Двум людям чести достаточно обменяться честным словом — мы это сделали, сударь; теперь перейдем к другим вопросам.
— Думаю, монсеньер, лучше будет ни о чем не говорить.
— Вы услышали шум?
— Нет, но в любой момент…
— Ба! Тогда у нас достаточно времени, чтобы поговорить о том, как вы попали сюда.
— Очень просто, монсеньер: я проник в Лувр, переодевшись в этот наряд — форму лучника.
— Значит, вы не лучник?
— Нет, я взял эту одежду у друга.
— Вы могли очень подвести своего друга.
— Нет, я бы тогда заявил, что похитил его форму.
— Ну, а если бы вас убили еще до того, как вы бы успели сделать это заявление?
— Тогда у меня в кармане нашли бы бумагу, свидетельствующую о его невиновности.
— Хорошо, вижу, что вы человек, любящий порядок; но все это не объясняет мне, каким образом вы попали именно сюда и почему вы очутились под кроватью в этой комнате, где его величество появляется не чаще четырех раз в году.
— Потому, что его величество этой ночью придет сюда, монсеньер.
— Вы в этом уверены?
— Да, монсеньер.
— А почему вы в этом так уверены? Ну, говорите же!
— Я только что стоял в коридоре…
— В каком коридоре?
— Не знаю, в каком, я первый раз в Лувре.
— Что ж, для первого раза у вас все получается неплохо! Итак, вы находились в коридоре…
— Спрятавшись за портьерой неосвещенной комнаты, я в двух шагах от себя услышал шепот. Я насторожился и услышал разговор двух женщин: "Значит, сегодня ночью, как договорились?" — "Да". — "В зале Метаморфоз?" — "Да". — "Ровно в час король будет там. Я оставлю ключ".
— Именно это вы и услышали? — поразился принц, опять забыв, где он находится, и перейдя чуть ли не на крик.
— Да, монсеньер, — заявил шотландец, — другой вопрос: что он собирается делать в этой комнате?
— Вот именно, — произнес принц.
И, отвернувшись, тихо проговорил:
— Так, значит, это король!
— Вы что-то сказали, монсеньер? — переспросил лучник, думая, что эти слова обращены к нему.
— Я просто поинтересовался, сударь, как вам удалось найти этот зал, вы ведь сейчас только признались, что в Лувре находитесь впервые.
— О! Все просто, монсеньер, я чуть отодвинул портьеру и проследил взглядом за той, что сказала про ключ: оставив ключ, она пошла дальше и скрылась в конце коридора. Тогда я решил рискнуть; однако, услышав приближающиеся шаги, вынужден был опять спрятаться за гобеленовой портьерой. Тут мимо меня прошел мужчина и скрылся во мраке. Как только он миновал мое укрытие, я стал следить за ним и заметил, как он остановился подле этой двери, толкнул ее и вошел. Тогда я сказал сам себе: "Вот он, король!", вверил душу Господу и, не теряя ни секунды, двинулся тем же путем, который мне по очереди указали сначала женщина, а потом мужчина. Я не только обнаружил ключ в замке, но и убедился, что дверь приоткрыта; толкнул ее, а затем вошел, но внутри никого не было. Я подумал, что ошибся: возможно, человек, который, как я видел, хорошо знает Лувр, находится где-то поблизости. Пришлось искать место, где можно было бы спрятаться. Увидел кровать… Остальное, монсеньер, вы знаете.
— Да, черт побери, знаю! Однако…
— Тише, монсеньер!
— Что?
— На этот раз действительно идут.
— Вы дали слово, сударь.
— И вы, монсеньер.
Руки обоих мужчин встретились.
Ковер приглушил легкий шаг — женский.
— Мадемуазель де Сент-Андре! — почти беззвучно произнес принц. — Там, слева от меня.
В этот момент раскрылась дверь на другом конце зала и вошел юноша, почти ребенок.
— Король! — почти беззвучно произнес шотландец. — Там, справа от меня.
— Черт! — пробормотал принц. — Вот уж о ком, признаться, я и подумать не мог!
Апартаменты Екатерины Медичи в Лувре, обитые коричневыми тканями и украшенные темными дубовыми панелями, ее длинное траурное платье (овдовев, она носила его уже несколько месяцев и будет носить всю жизнь) — все это производило, на первый взгляд, мрачное впечатление; но достаточно было посмотреть поверх балдахина, под которым она сидела, чтобы удостовериться в том, что здесь вовсе не некрополь.
И действительно, над балдахином находилась сверкающая радуга с греческим девизом, подаренная в свое время королем своей снохе, причем текст, как мы, кажется, уже рассказывали в другой книге, гласил в переводе: "Несу свет и безмятежность".
Вдобавок, если радуги — этого моста между прошлым и будущим, между трауром и празднеством — оказалось бы недостаточно, чтобы развеять мрачные мысли постороннего, внезапно оказавшегося в этих апартаментах, то следовало бы просто посмотреть не поверх балдахина, а под него и увидеть, что там, окруженная семью молодыми женщинами, прозванными "королевской плеядой", находилось поистине прекрасное создание, сидевшее в кресле и носившее имя Екатерина Медичи.
Родившаяся в 1519 году, дочь Лоренцо уже перешла сорокалетний рубеж; цвет ее одежд напоминал про холодную суровость смерти, но живые, проницательные глаза, сиявшие сверхъестественным блеском, выказывали жизнь во всем ее могуществе и во всей ее красоте. Более того, лоб цвета слоновой кости, яркий румянец щек, чистота, строгость и благородство линий лица, надменность взора, застывшие черты лица, постоянно контрастирующие с живостью глаз, — все делало голову этой женщины похожей на маску римской императрицы, а если посмотреть в профиль, то застывший взор, неподвижные губы продавали ей вид античной камеи.
Но сейчас лоб ее, обычно нахмуренный, был ясен; губы, как правило, неподвижные, наполовину приоткрылись и зашевелились, так что вошедшая госпожа адмиральша еле сдержала крик удивления при виде улыбки на лице женщины, которая так редко улыбалась.
Впрочем, г-жа де Колиньи сразу догадалась, под каким ветром эта улыбка расцвела.
Рядом с королевой находился его преосвященство кардинал Лотарингский, архиепископ Реймсский и Нарбонский, епископ Меца, Туля и Вердена, Теруана, Люсона, Баланса, аббат Сен-Дени, Фекана, Клюни, Мармутье и т. д.
Это был тот самый кардинал Лотарингский, которым нам приходилось заниматься не меньше, чем занимаемся мы королевой Екатериной, поскольку он играет важную роль в истории конца XVI века; тот самый кардинал Лотарингский, второй сын первого герцога де Гиза, брат Меченого; тот самый кардинал Лотарингский, человек, внезапно обретший все церковные титулы и блага, известные и неизвестные во Франции, — короче, человек, который, будучи направлен в Рим в 1548 году, произвел в папском городе такое впечатление своей молодостью, красотой, грациозностью, внушительным ростом, могучим телосложением, приятными манерами, остроумием, любовью к наукам, что за все полученное им от природы и доведенное до совершенства воспитанием и образованием ему был дарован и римский пурпур, причем эту честь папа Павел III оказал ему уже через год после его приезда.
Он родился в 1525 году; в описываемый нами момент ему было тридцать четыре года. Это был великолепный и щедрый кавалер, надменный и расточительный, любивший повторять вместе со своей кумой Екатериной в ответ на упреки в вольном обращении с финансами: "За все следует возносить хвалу Господу; но надо же и жить".
Его кума Екатерина — раз уж мы так просто, обиходным словом назвали ее — была ему действительно кумой в полном смысле слова; в те времена она и шага не делала, предварительно не посоветовавшись с господином кардиналом Лотарингским. Столь доверительные отношения объясняются духовной властью кардинала над королевой-матерью; они позволяют понять, отчего при французском дворе Лотарингский дом обладал неограниченным влиянием и абсолютным могуществом.
Итак, увидев, что кардинал Лотарингский оперся о кресло Екатерины, госпожа адмиральша поняла смысл улыбки королевы-матери: без сомнения, кардинал рассказывал какую-нибудь весьма игривую историю, в чем он был непревзойденным мастером.
Кроме того, в непосредственной близости от королевы находились: Франсуа де Гиз и его сын, принц де Жуэнвиль, жених мадемуазель де Сент-Андре; маршал де Сент-Андре собственной персоной; принц де Монпансье; его жена Жаклина Венгерская, известная тем, что она была доверенным лицом Екатерины Медичи; принц де Ларош-сюр-Ион.
Чуть поодаль пребывали: сеньор де Бурдей (Брантом); Ронсар; Баиф, "столь же прекрасный человек, сколь и плохой поэт", как сказал о нем кардинал Дюперрон-Дора, или, как говорили о нем современники, "великолепный остроумец, никчемный поэт — Пиндар Франции".
Тут же был Реми Белло, чьи дурные переводы из Анакреона и поэма о разнообразии драгоценных камней не снискали ему особенной известности, зато его прославила бодрая песенка про месяц апрель; Понтюс де Тиар, математик, философ, теолог и поэт, как сказал Ронсар, "тот самый, кто ввел во Франции сонет"; Жодель, автор первой французской трагедии "Клеопатра", — да простит его Господь на небесах, как мы простили его на земле, — автор "Дидоны" — еще одной трагедии, комедии "Евгений" и целой кучи сонетов, канцон, од и элегий, модных в ту эпоху и забытых в нашу, — в общем, тут была вся "Плеяда", за исключением Клемана Маро, умершего в 1544 году, и Иоахима Дю Белле, прозванного Маргаритой Наваррской "французским Овидием".
Причиной, по которой в тот вечер у королевы-матери собрались все эти поэты, при обычных обстоятельствах вовсе не искавшие общества друг друга, явилось происшествие, случившееся накануне с юной королевой Марией Стюарт.
Тем не менее, это был предлог, устраивающий всех; по правде говоря, красота, юность, грация и остроумие этой молодой женщины бледнели в их глазах перед величием и всемогуществом королевы-матери. Так что после нескольких банальных соболезнований в связи с этим событием (которое, однако, должно было повлечь за собой столь ужасающие последствия, как потеря наследника короны), повод визита был совершенно забыт, а в мыслях остались лишь милости, благодеяния и выгоды для себя и своих близких.
Говорили также о двух угрожающих письмах, направленных королю Франции одно за другим через окна маршала де Сент-Андре; однако эта тема, не вызвав достаточного интереса, заглохла сама собой.
С появлением адмиральши все эти улыбающиеся лица внезапно посуровели, а веселая болтовня сменилась серьезной и строгой беседой.
Можно сказать: в стан союзников прибыл враг.
И действительно, своей суровой религиозностью г-жа адмиральша де Колиньи как бы бросала тень на семь звезд, окружавших Екатерину. Как семь дочерей Атласа, эти блистательные светила чувствовали себя не совсем удобно в присутствии столь неколебимой добродетели, которую уже множество раз пытались опорочить, но, поскольку невозможно было найти повод для злословия, вынуждены были ограничиться клеветой.
Адмиральша, встреченная многозначительным молчанием — казалось, она не заметила его — поцеловала руку королеве Екатерине и уселась на табурет по правую руку от г-на принца де Жуэнвиля и по левую руку от г-на принца де Ларош-сюр-Йон.
— Итак, господа парнасцы, — промолвила Екатерина после того, как адмиральша села, — не пожелает ли кто-нибудь из вас прочесть нам какую-нибудь новенькую канцону, какой-нибудь новенький триолет или какую-нибудь прелестную эпиграмму? Ну, давайте, маэстро Ронсар, монсу Жодель, монсу Реми Белло, поддержите беседу: велика ли радость иметь при себе певчих птиц, которые не поют! Господин Пьер де Бурдей развеселил нас превосходнейшей сказочкой; так одарите нас прекрасными поэтическими творениями!
Королева произнесла эту речь с полуфранцузским, полуитальянским акцентом, который придавал весьма изысканное очарование ее словам, когда она была в хорошем настроении, но который, как и сам язык Данте, мог становиться ужасающе грубым, когда беседа чем-то омрачалась.
И поскольку взгляд Екатерины остановился на Ронсаре, то именно он выступил с ответом на вызов.
— Милостивая королева, — произнес он, — все сочиненное мною уже известно вашему величеству, ну а то, что неизвестно, я даже не осмелюсь довести до вашего сведения.
— А отчего же, маэстро?
— Да потому, что это любовные стихи, созданные для тиши алькова, а ваше величество внушает мне такое почтение, что невозможно осмелиться читать при вас любовные канцоны пастушков Книда и Киферы.
— Вот как! — воскликнула Екатерина. — А разве я не из страны Петрарки и Боккаччо? Читайте, читайте, метр Пьер, если, конечно, госпожа адмиральша это разрешит.
— Королева остается королевой здесь и везде; ваше величество отдали распоряжения, и этим распоряжениям обязаны подчиняться! — с поклоном произнесла адмиральша.
— Вот видите, маэстро, — заявила Екатерина, — вам все позволено. Начинайте! Мы слушаем.
Ронсар сделал шаг вперед, провел рукой по великолепной светлой бородке, на миг возвел к небу глаза, преисполненные мягкой серьезности, точно призывал память на помощь вдохновению, а затем чарующим голосом прочел любовную канцону, которая вызвала бы зависть не одного из наших современных поэтов.
После него читал стихи Реми Белло: по просьбе королевы Екатерины он прочел вилланеллу о горлинке, оплакивающей своего возлюбленного. Это был хитроумный выпад в адрес адмиральши де Колиньи: злые языки из числа придворных обвиняли ее в нежной привязанности к маршалу де Строцци, сраженному в прошлом году выстрелом из мушкета при осаде Тьонвиля.
Собравшиеся захлопали в ладоши к превеликому смущению госпожи адмиральши, и та, как ни умела владеть собой, невольно залилась краской.
Едва восстановилась тишина, все попросили Пьера де Бурдея, сеньора де Брантома, рассказать какие-нибудь из его галантных анекдотов; его выступление окончилось всеобщим безумным хохотом: кто-то чуть не упал в обморок, кто-то весь извивался от смеха, а кто-то вцепился в соседа, чтобы не свалиться на пол. Из всех уст раздавались выкрики, из всех глаз катились слезы, и все потянулись за платками, восклицая:
— О, довольно, господин де Брантом, смилуйтесь! Довольно! Довольно!
Госпожа адмиральша тоже, как и все, зашлась в неодолимом нервном спазме, что зовется смехом, и, как и все, резкими, конвульсивными движениями вытащила из кармана платок.
При этом она одновременно вынула и записку, которую должна была вернуть Дандело, и, когда она поднесла платок к глазам, записка упала на пол.
Как мы уже говорили, рядом с адмиральшей сидел принц Жуэнвиль. Хохоча, откинувшись навзничь, держась за бока, принц, однако, заметил выпавшую из кармана адмиральши записку, надушенную, аккуратно сложенную, шелковистую, — настоящую любовную записку. И тогда г-н де Жуэнвиль, как и все прочие, вынул платок. А потом позволил ему упасть поверх записки, после чего поднял ее вместе с платком.
Затем, удостоверившись, что платок надежно ее скрывает, он сунул и то и другое в карман, рассчитывая в благоприятный момент эту записку прочесть.
Под благоприятным моментом имелось в виду время после ухода адмиральши.
Как всегда бывает при приступах радости, горя или смеха, вслед за шумными изъявлениями чувств собравшееся у королевы общество на несколько секунд погрузилось в молчание; в это время пробило полночь.
Бой часов, напоминавший о позднем времени, подсказал адмиральше, что пора вернуть записку Дандело и возвратиться в особняк Колиньи.
И она стала шарить в кармане в поисках записки.
Ее там больше не было.
Затем г-жа де Колиньи последовательно проверила остальные карманы, кошелек, пошарила на груди, но все оказалось тщетно: записка исчезла — или ее украли, или она потеряна, скорее всего именно потеряна.
Адмиральша вновь вытащила платок. И тут ее осенило: должно быть, она уронила записку, когда первый раз вынимала платок из кармана.
Она бросила взгляд на пол — записки там не было. Отодвинула табурет — записка и там не обнаружилась.
Адмиральша почувствовала, как она изменилась в лице.
Господин де Жуэнвиль, следивший за всеми ее уловками, не смог удержаться и спросил:
— Что случилось, госпожа адмиральша? Можно подумать, будто вы что-то ищете!
— Я? Да нет… разве что… Ничего… ничего… Я ничего не потеряла, — поднимаясь, пробормотала адмиральша.
— О Боже мой, дорогая моя, — проговорила Екатерина, — что это с вами происходит? Вы то бледнеете, то краснеете…
— Я не очень хорошо себя чувствую, — встревоженно ответила адмиральша, — и, с позволения вашего величества, желала бы удалиться…
Екатерина перехватила взгляд г-на де Жуэнвиля и поняла, что адмиральше следует предоставить полную свободу.
— Милая моя, Боже меня сохрани удерживать вас — вы ведь так страдаете, — заявила она. — Возвращайтесь домой и позаботьтесь о своем здоровье: оно всем нам так дорого!
У адмиральши почти полностью перехватило дыхание, она безмолвно кивнула и вышла.
Вместе с нею вышли Ронсар, Баиф, Дора, Жодель, Тиар и Белло; они проводили ее, все еще шарившую в карманах, до самого портшеза; затем, удостоверившись, что носильщики направились к особняку Колиньи, шестеро поэтов двинулись по набережным и, рассуждая о риторике и философии, направились на улицу Фоссе-Сен-Виктор, где находился дом Баифа, нечто вроде античной академии, где собирались поэты в определенные дни, а точнее, в определенные ночи, чтобы поговорить о поэзии, а также о прочих литературных и философских материях.
Оставим же их на этом пути, так как они отклонили нас от нити, ведущей через лабиринт политических и любовных интриг, интересных нам, и вернемся в апартаменты Екатерины.
Стоило адмиральше удалиться, как все, догадываясь, что произошло нечто из ряда вон выходящее, воскликнули в один голос:
— Так что же такое случилось с госпожой адмиральшей?
— Спросите у господина де Жуэнвиля, — ответила королева-мать.
— Как? У вас? — удивился кардинал Лотарингский.
— Говорите, принц, говорите! — воскликнули одновременно все женщины.
— Ей-Богу, сударыни, — ответил принц, — я сам еще не знаю, о чем идет речь. Но, — продолжал он, вынимая записку из кармана, — пусть она заговорит вместо меня.
— Записка! — раздалось со всех сторон.
— Записка! Тепленькая, надушенная, шелковистая, выпавшая… из чьего кармана?
— О принц…
— Догадываетесь?
— Нет; да говорите же!
— Из кармана нашей суровой противницы, госпожи адмиральши!
— А-а, — догадалась Екатерина, — так вот почему вы подали мне знак, чтобы я позволила ей уйти?
— Да, признаюсь в своей нескромности: я торопился узнать, что же содержится в этой записке.
— И что же?
— Мне показалось неуважительным к ее величеству прочесть эту драгоценную записку до того, как ее прочтет королева.
— Тогда подайте ее, принц.
И с почтительным поклоном г-н де Жуэнвиль подал письмо королеве-матери.
Все столпились вокруг Екатерины: любопытство перевешивало придворный этикет.
— Сударыни, — обратилась к ним Екатерина, — похоже, в этом письме раскрываются некие семейные тайны. Позвольте мне сначала прочесть письмо самой, и я вам обещаю, что, если его можно будет прочесть вслух, я не лишу вас подобной радости.
Все отошли от Екатерины; теперь ничто не загораживало свет канделябра, и королева-мать приступила к чтению.
Господин де Жуэнвиль с беспокойством следил за изменением выражения лица королевы, и когда Екатерина кончила, он объявил:
— Сударыни, королева прочтет нам записку.
— По правде говоря, принц, мне кажется, что вы слишком торопитесь. Я еще не решила, можно ли раскрывать любовные тайны моей лучшей подруги, госпожи адмиральши.
— Значит, это на самом деле любовная записка? — спросил герцог де Гиз.
— По правде говоря, — сказала королева, — судить об этом вам, потому что я в нее как следует не вчиталась.
— Значит, вы прочтете ее еще раз, мадам? — нетерпеливо произнес принц Жуэнвиль.
— Слушайте же! — проговорила Екатерина.
Настала необычайная тишина, когда не было слышно и вздоха, несмотря на то что присутствовало человек пятнадцать.
Королева стала читать:
"Не забудьте, дорогая моя возлюбленная, прийти завтра, в час ночи, в зал Метаморфоз; комната, где мы уединялись вчера ночью, слишком близко от апартаментов обеих королев; наша конфидентка, чья верность Вам известна, проследит за тем, чтобы дверь была открыта!"
Раздался крик изумления.
Да, речь шла о свидании, назначенном по всем правилам, — о свидании, назначенном адмиральше, ведь записка выпала из ее кармана.
Значит, визит адмиральши к королеве Екатерине был всего лишь предлогом, чтобы войти в Лувр, а поскольку командовал стражей Дандело, то адмиральша, бесспорно, могла рассчитывать на деверя, чтобы выйти из дворца, когда ей заблагорассудится.
Оставалось лишь узнать, кто же этот мужчина, назначивший свидание?
Стали по одному перебирать всех друзей адмиральши; но г-жа Колиньи вела до такой степени строгий образ жизни, что остановиться было не на ком.
Заподозрили даже Дандело, ибо при столь развращенном дворе подобная мысль была естественной.
— Но ведь, — заявил герцог Гиз, — имеется простейшее средство узнать, кто этот галантный кавалер.
— Какое? — раздалось со всех сторон.
— Свидание состоится этой ночью?
— Да, — подтвердила Екатерина.
— В зале Метаморфоз?
— Да.
— Отлично, так почему бы не обойтись с любовниками точно так же, как поступили боги Олимпа с Марсом и Венерой?
— Навестить их во время сна? — воскликнул г-н де Жуэнвиль.
Дамы переглянулись.
Они умирали от желания встретить это предложение единодушными рукоплесканиями, но не осмеливались сознаться в подобном желании.
Была уже половина первого. Надо было подождать еще полчаса, а полчаса в злословиях по поводу ближнего проходят быстро.
Все стали сплетничать об адмиральше, заранее представлять себе, в какое она придет смущение; и вот полчаса истекли.
Екатерина больше всех восхищалась великолепной идеей застать на месте свидания свою дорогую подругу-адмиральшу.
Пробило час.
Все стали потирать руки — настал долгожданный миг.
— Пошли, — воскликнул принц де Жуэнвиль, — вперед!
Однако маршал де Сент-Андре их остановил.
— О, нетерпеливая юность! — воскликнул он.
— У вас есть какие-либо соображения? — спросил г-н де Ларош-сюр-Йон.
— Да, — заявил маршал.
— В таком случае, — вмешалась Екатерина, — прислушайтесь к ним, причем самым добросовестным образом. Наш друг маршал обладает огромным опытом по всем вопросам, а особенно в подобных материях.
— Так вот, — произнес маршал, — поясню, почему мне хочется умерить пыл моего зятя, господина де Жуэнвиля: часто случается так, что свидание происходит не обязательно в точно назначенный час, а если мы появимся слишком рано, то рискуем все сорвать.
Все согласились с благоразумным советом маршала де Сент-Андре, поскольку, как и королева Екатерина, были убеждены в том, что он непревзойденный знаток таких дел.
Договорились, что надо подождать еще полчаса.
Полчаса истекли.
Но теперь нетерпение достигло такого предела, что, если бы маршал де Сент-Андре и высказал какие-либо новые соображения, их никто бы не слушал.
Но он и не рискнул их высказывать — то ли потому, что понимал полнейшую их бесполезность, то ли потому, что время для намеченной вылазки уже настало.
Он, однако, пообещал, что проводит веселую компанию до самых дверей и там будет ждать результата.
Решили, что королева-мать отправится к себе в спальню, а принц де Жуэнвиль придет туда и даст полный отчет о происшедшем.
И когда все формальности были согласованы, каждый взял в руки по свече.
Юный герцог де Монпансье и принц де Ларош-сюр-Йон взяли по две, и группа во главе с г-ном де Гизом торжественно направилась к залу Метаморфоз.
Подойдя к дверям зала, остановились, и каждый по очереди приложил ухо к замочной скважине.
Ни единого звука.
Тогда вспомнили, что с этой стороны зал Метаморфоз отделен прихожей.
Маршал де Сент-Андре слегка надавил на дверь прихожей, но она не поддалась.
— Черт! — проговорил он. — Мы об этом не подумали: дверь заперта изнутри.
— Мы ее взломаем! — воскликнули юные принцы.
— Потише, господа! — предупредил г-н де Гиз. — Мы же в Лувре.
— Верно! — согласился принц де Ларош-сюр-Йон. — Но зато мы сами из Лувра!
— Господа, господа! — настойчиво обращался к ним герцог. — Мы пришли сюда, чтобы засвидетельствовать скандал, а не создавать еще один.
— Совершенно верно! — воскликнул Брантом. — Совет разумный. Я когда-то знавал одну прекрасную и достойную даму…
— Господин де Брантом, — засмеялся принц де Жуэнвиль, — в данный момент мы не рассказываем историю, а ее творим. Придумайте нам средство войти внутрь, и это станет новой главой в ваших "Галантных дамах".
— Так вот, — заявил г-н де Брантом, — поступите так, как принято в резиденции короля: тихонько поскребитесь в дверь, и, возможно, вам откроют.
— Господин де Брантом прав, — сказал принц де Жуэнвиль. — Скребитесь же, тесть, скребитесь!
И маршал де Сент-Андре стал скрестись.
Лакей, который был на страже, а точнее, спал в прихожей и не слышал ни единого слова из приведенного нами разговора (он все же велся на пониженных тонах), проснулся и, полагая, что это Лану пришла за мадемуазель де Сент-Андре, как бывало обычно, приотворил дверь и спросил, протирая глаза:
— Кто там?
Маршал де Сент-Андре плечом распахнул дверь, и лакей оказался лицом к лицу с г-ном де Гизом.
Увидев все эти свечи, всех этих сеньоров, всех этих дам, все эти смеющиеся глаза и издевательски улыбающиеся губы, лакей сообразил, что готовится какой-то сюрприз, и попытался затворить дверь.
Однако герцогу Гизу уже удалось пройти в прихожую, и этот истый покоритель городов подставил носок сапога под закрывающуюся дверь.
Лакей продолжал сопротивляться изо всех сил.
— Эй, дурень! — обратился к нему герцог. — Отвори-ка нам эту дверь!
— Но, монсеньер, — отозвался бедняга, дрожа при виде герцога, — у меня официальные распоряжения…
— Мне известны эти распоряжения; но мне известна и тайна того, что происходит там, и именно для блага короля и с его согласия мы желаем войти внутрь: эти господа и я.
Ему следовал бы добавить "и эти дамы", потому что пять или шесть любопытных женщин, прыскающих в кулак, проследовали за компанией.
Лакей, зная, как и все, какой властью при дворе обладает г-н де Гиз, и на самом деле вообразил, что герцог условился с королем. И тогда он широко распахнул дверь прихожей, а затем и зала Метаморфоз, приподнявшись на цыпочках, чтобы хоть краем глаза поглядеть на разыгрывающуюся сцену.
В зал не просто вошли, в зал ворвались. Живой поток хлынул в комнату, как нарастающий приливной вал, и.
— Полагаю, монсеньер, — проговорил Роберт Стюарт, первым выходя из убежища, — что у вас нет особых причин относиться с уважением к его величеству, и если его величество не предоставит вам помилования для Анн Дюбура, то у вас более не найдется весомых аргументов против моего плана.
— Ошибаетесь, сударь, — возразил принц де Конде, вылезая с противоположной стороны и поднимаясь на ноги, — даже если бы он оскорбил меня еще серьезнее, король всегда король, и я бы не хотел мстить главе нации за личную обиду.
— Значит, то, что сейчас произошло, никоим образом не меняет наших взаимных обязательств, монсеньер?
— Я уже обещал вам, сударь, во время утреннего выхода короля просить помилования для советника Анн Дюбура. Сегодня в восемь утра я буду в Лувре и обращусь с просьбой о помиловании.
— Скажите откровенно, монсеньер, — спросил Роберт Стюарт, — вы сами-то верите, что это помилование будет даровано?
— Сударь, — с исключительным достоинством произнес принц де Конде, — будьте убеждены, что я бы не утруждал себя обращением о помиловании, если бы не был почти полностью уверен в том, что его получу.
— Хорошо! — пробормотал Роберт Стюарт, сопроводив свое высказывание жестом, означавшим, что он явно не разделяет подобной уверенности, — через несколько часов уже настанет день, и тогда посмотрим…
— А пока что, сударь, — заявил принц, осмотревшись, — речь идет о том, как нам удалиться отсюда побыстрее и поумнее. Благодаря вашим двум посланиям малопочтительного свойства и способу, при помощи которого вы их сюда доставили, ворота Лувра охраняются так, словно дворец в осаде, и думаю, что вам будет трудно, особенно в той форме, которая на вас, выбраться отсюда до завтрашнего утра. И прошу учесть, что, уводя вас с собой, я хочу спасти вас и вашего друга, представившего эту форму, от беды, а вас, к тому же, уберечь от неверного шага.
— Монсеньер, я никогда не забываю ни хорошего, ни плохого.
— Но действовать так я буду вовсе не для того, чтобы заручиться вашей признательностью, а для того, чтобы продемонстрировать добросовестность моих намерений и тем самым подать вам пример: ведь мне достаточно было просто-напросто оставить вас здесь и тем самым освободиться от своего обещания, даже его не нарушив.
— Мне известна добропорядочность господина принца де Конде, — с чувством произнес молодой человек, — и полагаю, что и на мою вам не придется жаловаться. Начиная с этого дня я предан вам телом и душой. Добудьте помилование для моего отца, и у вас не будет более преданного, готового умереть за вас слуги, чем я.
— Верю вам, сударь, — отвечал принц де Конде, — и хотя повод для нашей встречи и обстановка, при которой она произошла, носят в высшей степени необычный характер, не скрою, что вследствие побудительного мотива, руководившего вами, я воспринимаю ваши поступки, как бы они ни были достойны порицания в глазах любого честного человека, с некоторой долей снисходительности, почти с симпатией. Мне лишь необходимо, чтобы вы мне разъяснили одно: как могло случиться, что вы носите шотландское имя, а ваш отец — советник Анн Дюбур.
— Это очень просто, монсеньер, просто, как и все истории любви. Было это двадцать два года назад, советнику Анн Дюбуру было тогда двадцать восемь; он направился в Шотландию, чтобы повидаться со своим другом Джоном Ноксом. Там он и познакомился с девушкой из Лотиана; она и стала моей матерью. Лишь по возвращении в Париж советник узнал, что эта девушка ждет ребенка. Он ни разу не усомнился в ее добродетели и сразу же признал сына, рожденного ею, и специально попросил Джона Нокса о нем позаботиться.
— Отлично, сударь, — сказал принц де Конде, — теперь я знаю все, что мне хотелось бы знать. А пока что займемся нашим уходом отсюда.
Принц двинулся первым и отворил дверь зала Метаморфоз. Коридор вновь стал темен и пуст, и они были в относительной безопасности. Выйдя к дверям Лувра, принц накинул плащ на плечи шотландца и попросил позвать Дандело.
Дандело тотчас же явился.
В двух словах принц ввел его в курс дела и рассказал о случившемся, но ограничился лишь историей с королем, мадемуазель де Сент-Андре и злосчастными визитерами, пробудившими их от сладостного сна. По поводу же Роберта Стюарта он произнес всего-навсего четыре слова:
— Этот господин со мной!
Дандело понял, что принцу Конде необходимо как можно скорее покинуть Лувр. Он открыл ему служебный выход, и принц со своим спутником оказались вне дворца.
Оба поспешно проследовали к реке, не обменявшись ни единым словом: они полностью отдавали себе отчет в том, какой опасности только что избежали.
У речного обрыва принц де Конде спросил шотландца, куда он направляется.
— Направо, монсеньер, — ответил молодой человек.
— А я — налево, — произнес принц. — Теперь вот что: будьте в десять вечера у церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа. Надеюсь, что я смогу принести вам добрые вести.
— Спасибо, монсеньер! — промолвил шотландец и отвесил почтительный поклон. — И позвольте напомнить, — продолжал он, — что с этого часа я ваш телом и душой.
После этого каждый из них пошел своей дорогой.
Пробило три часа.
И как раз в это мгновение принц де Жуэнвиль был препровожден в спальню Екатерины Медичи.
Почему же юный принц, вопреки собственному желанию, направился туда в столь поздний час и оказался в спальне королевы-матери и по какому праву племянник присвоил себе привилегии дяди?
Об этом мы сейчас расскажем.
Принц пошел к королеве-матери не по доброй воле и безо всякой радости.
На самом деле произошло следующее.
Как мы помним, королева-мать осталась у себя, предварительно объявив, что направляется в парадную спальню, где и будет ждать прихода принца де Жуэнвиля, положившего начало скандалу, а тот должен будет отчитаться о происшедшем.
Нам о нем уже известно.
Принц де Жуэнвиль, донельзя опозоренный увиденным, был менее чем кто бы то ни было настроен выступать в роли историографа катастрофы, столь печально отразившейся на его супружеской чести еще до заключения брака.
Прекрасно помня о данном им обещании, он, тем не менее, вовсе не торопился его исполнить.
Однако Екатерина не могла позволить себе пребывать в неведении относительно еще неизвестной ей тайны. Служанки помогли ей раздеться, она направилась в постель и отпустила всех, за исключением особо доверенной горничной, и стала ждать.
Пробило два часа ночи. Скандал мог еще не завершиться.
Четверть третьего, половина третьего, без четверти три…
И поскольку не появлялся ни дядя, ни племянник, она начала терять терпение, свистком подозвала горничную (звонок со шнурком появился лишь при г-же де Ментенон) и распорядилась, чтобы принца де Жуэнвиля, живого или мертвого, отыскали и привели к ней.
Принца нашли за серьезным делом: он совещался с Франсуа де Гизом и кардиналом Лотарингским.
Само собой разумеется, семейный совет решил, что брак между принцем де Жуэнвилем и мадемуазель де Сент-Андре стал совершенно невозможен.
Но приказу предстать перед королевой-матерью нельзя было не повиноваться.
Принц де Жуэнвиль отправился к ней с опущенной головой, а прибыв туда, опустил голову еще ниже.
Что до герцога де Монпансье и принца де Ларош-сюр-Йон, то на обратном пути они скрылись.
Позднее мы узнаем зачем.
С каждой минутой нетерпение Екатерины становилось все сильнее. Даже если поздний час клонил ее ко сну, желание узнать поскорее о приключении, сконфузившем госпожу адмиральшу, ее лучшую подругу, заставляло ее бодрствовать.
— Да где же он, в конце концов? — повторяла она.
А когда молодой человек уже вошел к ней в спальню, она крикнула ему резко:
— Идите же скорее, господин де Жуэнвиль, я вас жду уже целый час!
Принц подошел к постели, бормоча слова извинения; Екатерина разобрала лишь слова:
— Да простит меня ваше величество…
— Я прощу вас только в том случае, монсу де Жуэнвиль, — произнесла королева-мать с флорентийским акцентом, — если ваш рассказ окажется столь же забавным, сколь утомительным было ожидание вашего прихода. Возьмите табурет и садитесь поближе к постели. По вашему виду я заключаю, что произошло нечто необыкновенное.
— Да, — пробормотал принц, — произошло, действительно, нечто сверх необыкновенное, да такое, чего меньше всего можно было ожидать!
— Тем лучше, тем лучше! — воскликнула королева-мать, потирая руки. — Так расскажите же мне про все это и, смотрите, ничего не опускайте. Давненько мне не предоставлялось подобного повода к веселью. Ах, монсу де Жуэнвиль, при дворе давно не смеются.
— Что верно, то верно, мадам, — мрачным голосом откликнулся г-н де Жуэнвиль.
— Так вот, когда представляется случай немного поразвлечься, — продолжала Екатерина, — за него немедленно надо хвататься, чтобы его не упустить. Так начинайте же ваш рассказ, монсу де Жуэнвиль; я вас слушаю и обещаю не пропустить ни единого слова.
Екатерина присела на постели, устроившись поудобнее, чтобы чувствовать себя уютно и чтобы ничто не помешало ей получать удовольствие.
Она приготовилась слушать.
Однако монсу де Жуэнвиль, как обращалась к нему Екатерина, не просто было начать рассказ: в общем, монсу де Жуэнвиль продолжал оставаться немым.
Королева-мать сначала решила, что молодой человек просто собирается с мыслями; однако, видя, что он никак не может нарушить молчания, повернула голову, но так, чтобы не менять положения тела, и бросила на него неописуемо вопрошающий взгляд.
— Ну, так что? — спросила она.
— Ну так вот, мадам, — ответил принц, — вынужден признаться, что я смущен до предела.
— Смущены? Чем?
— Тем, что предстоит рассказать вашему величеству об увиденном.
— Так что же вы, собственно, увидели, монсу де Жуэнвиль? Вынуждена признаться, что схожу с ума от любопытства. Ведь я так долго ждала, — все так же потирая красивые руки, продолжала Екатерина, — но, выходит, нечего было терять на это время. Поглядим… А свидание действительно было назначено на этот вечер: как я припоминаю, дорогой монсу де Жуэнвиль, в записке, которую вы мне передали, ясно говорилось "сегодня вечером", но не было даты?
— Да, свидание в самом деле было назначено на этот вечер, мадам.
— И они в самом деле находились в зале Метаморфоз?
— В самом деле.
— Оба?
— Оба.
— И Марс и Венера? Ах, да! Кто Венера — я знаю, но скажите же мне, кто был Марс?..
— Марс, мадам?
— Да, Марс… Я не знаю, кто был Марс.
— Видите ли, мадам, я сам себя спрашиваю, должен ли я вам об этом говорить…
— То есть, как это должны ли вы мне об этом говорить? Полагаю, что должны, а если у вас есть какие-то сомнения, я вас от них освобождаю. Поговорим же о Марсе!.. Он молод или стар?
— Молод.
— Хорош собой?
— Несомненно хорош.
— Благородного рода, не так ли?
— Самого что ни на есть благородного.
— О-о! Да что же вы такое мне говорите, монсу де Жуэнвиль? — воскликнула королева-мать, приподнимаясь в постели.
— Сущую правду, мадам.
— Так, значит, это не какой-нибудь ослепленный паж, не понимающий, что он делает?
— Это вовсе не паж.
— И этот отважный молодой человек, — Екатерина не смогла удержаться от язвительности, — этот отважный молодой человек занимает заметное положение при дворе?
— Да, ваше величество… Скажем так, высочайшее.
— Высочайшее? Но, ради Бога, говорите же, монсу де Жуэнвиль! Из вас приходится тянуть слова, точно речь идет о государственной тайне.
— А речь действительно идет о государственной тайне, мадам, — заявил принц.
— О, тогда, монсу де Жуэнвиль, я уже обращаюсь к вам не с просьбой, мои слова — это приказ. Назовите мне имя этого лица.
— Вы этого хотите?
— Да, я этого хочу.
— Что ж, мадам, — произнес принц, опустив голову, — это лицо, как вы его называете, не кто иной, как его величество король Франциск Второй.
— Мой сын? — воскликнула Екатерина, подпрыгнув в постели.
— Вот именно, ваш сын, мадам.
Выстрел из аркебузы, если бы он внезапно прогремел в спальне, не смог бы породить на лице королевы столь сильного волнения и так мгновенно исказить ее черты.
Она протерла глаза, словно полумрак комнаты, освещенной единственной лампой, мешал ей различать предметы; затем, устремив на г-на де Жуэнвиля пронзительный взгляд и придвинувшись к нему вплотную, она проговорила вполголоса, но тоном, который из насмешливого стал устрашающим:
— Мне это все не снится, не так ли, монсу де Жуэнвиль? Я правильно расслышала: вы утверждаете, что героем этой авантюры является мой сын?
— Да, мадам.
— И готовы это повторить?
— Готов.
— И подтверждаете сказанное?
— Готов поклясться.
И юный принц поднял руку.
— Великолепно, монсу де Жуэнвиль! — мрачно произнесла Екатерина. — Теперь я понимаю и ваши сомнения, и даже причину вашего молчания. О! Кровь бросилась мне в лицо! Неужели такое возможно? Мой сын, женатый на юном, очаровательном создании, заводит любовницу, которая в два с лишним раза старше его; мой сын переходит на сторону моих врагов; мой сын, Господи… Нет, это невозможно! Мой сын в качестве любовника госпожи адмиральши!..
— Мадам, — обратился к королеве принц де Жуэнвиль, — как попала записка в карман госпоже адмиральше, мне неизвестно. Но зато я, к несчастью, знаю, что не госпожа адмиральша находилась тогда в комнате.
— Вот как! — воскликнула Екатерина. — Значит, вы утверждаете, что это была не госпожа адмиральша?
— Да, мадам, это была не она.
— Но если не она, то кто же?
— Мадам…
— Монсу де Жуэнвиль, назовите имя этой особы, ее имя, и немедленно!
— Пусть ваше величество соизволит меня извинить…
— Вас извинить! И с какой же стати?..
— Дело в том, что я единственный, кто не вправе совершать подобное разоблачение.
— Даже если этого потребую я, монсу де Жуэнвиль?
— Даже вы, мадам. Тем более что ваше любопытство без труда может быть удовлетворено, стоит вам только обратиться к первому же придворному, а не ко мне…
— Но, чтобы обратиться к этому первому же придворному, придется ждать до завтра, монсу де Жуэнвиль. А мне хочется знать имя этой особы сейчас, немедленно. Кто вам сказал, что я не должна принять меры, не терпящие отлагательства?
И сверкающий взор Екатерины впился в молодого человека.
— Мадам, — сказал он, — поищите при дворе ту единственную особу, чье имя я не смею вам назвать. И назовите его сами. Но я… О, для меня это невозможно!
И молодой человек прикрыл лицо обеими руками, наполовину для того, чтобы скрыть краску стыда, наполовину для того, чтобы не увидели его гневных слез.
И тут Екатерину осенила, подобно вспышке молнии, догадка.
Она издала крик и, оторвав при этом руки принца от его лица, спросила:
— Так это мадемуазель де Сент-Андре?
Принц не ответил, что означало признание.
А затем он поднялся с табурета, стоящего подле постели.
Екатерина окинула принца быстрым взглядом: в нем сострадание было смешано с презрением.
Затем она обратилась к нему, постаравшись сделать свой голос возможно более ласковым:
— Бедное дитя! Мне вас жаль от всей души; похоже, вы любили эту коварную изменницу. Подойдите поближе, дайте руку и излейте сердце доброй матушке Екатерине. Теперь-то я понимаю, почему вы столь упорно молчали, и жалею, что настаивала. Простите же меня, мой сын; а теперь, когда я знаю, какое случилось зло, поищем от него лекарство… При нашем дворе есть и другие девушки, не только мадемуазель де Сент-Андре, а если все они для вас недостаточно хороши и благородны, то поищем за пределами Парижа, запросим двор испанский или итальянский. Так сядьте же, мой дорогой принц, и, если это возможно, поговорим серьезно.
Однако г-н де Жуэнвиль, вместо того чтобы ответить на это предложение (в котором само собой разумеется, имелась и цель явная и цель скрытая — утешить и одновременно проверить меру его мужества), опустился на колени подле постели королевы-матери и, рыдая, спрятал лицо в простыни.
— Смилуйтесь, ваше величество! — воскликнул он, заливаясь слезами. — Смилуйтесь и примите мою благодарность за столь искреннее сочувствие… Но сейчас у меня хватает сил только на то, чтобы измерить собственный стыд и ощутить всю полноту несчастья. И потому покорнейше прошу ваше величество позволить мне удалиться.
Королева-мать бросила на сломленного горем молодого человека взгляд, преисполненный глубочайшего презрения.
Затем она заговорила, ничем не выдавая проявившихся у нее во взоре чувств.
— Ступайте, дитя мое! — произнесла она, подавая принцу руку, которую он тотчас же поцеловал. — Завтра утром приходите ко мне поговорить. А пока что спокойной ночи, и да хранит вас Господь!
Господин де Жуэнвиль с радостью воспользовался позволением удалиться и быстро вышел из комнаты.
Екатерина молча следила за тем, как он уходил и наконец скрылся за гобеленом, и продолжала наблюдать за этим гобеленом, пока подвижная ткань, задетая на ходу принцем, не перестала раскачиваться.
И когда гобелен замер, она облокотилась на подушку и глухим голосом произнесла вслух, с мрачным огнем в глазах:
— Начиная с сегодняшнего дня у меня есть соперница, а начиная с завтрашнего дня я потеряю какую бы то ни было власть над душой собственного сына, если не приведу все в порядок.
Затем, после непродолжительного молчаливого раздумья, лицо ее озарилось победной улыбкой.
— Я приведу все в порядок! — воскликнула она.
Посмотрим, что делали юные принцы де Монпансье и де Ларош-сюр-Йон, к которым мы обещали вернуться, в то время как кардиналу Лотарингскому помогал отходить ко сну его камердинер; в то время как Роберт Стюарт вернулся в жилище своего друга Патрика; в то время как г-н де Конде вернулся в свой особняк, неистовствуя и хохоча одновременно; в то время как госпожа адмиральша безостановочно выворачивала карманы в поисках злосчастной записки, послужившей причиной скандала; в то время как король допрашивал Лану, пытаясь выяснить, каким образом мог просочиться слух о свидании; в то время как маршал де Сент-Андре вопрошал самого себя, следует ли ему возблагодарить Господа или винить судьбу за то, что случилось; в то время как мадемуазель де Сент-Андре мечтала о том, что шею ее и руки украшают драгоценности г-жи д’Этамп и герцогини де Валантинуа, а голову — корона Марии Стюарт.
Двое красивых, веселых юношей, свидетелей спектакля, признанного ими восхитительным, вынуждены были сдерживать себя в присутствии трех мрачных фигур, в данный момент еще более мрачных, чем обычно: г-на де Гиза, г-на де Сент-Андре и кардинала Лотарингского. Более того, юноши приняли подобающее обстоятельствам выражение и, строго следуя условностям, выразили соболезнование г-ну кардиналу Лотарингскому, г-ну маршалу де Сент-Андре и г-ну де Гизу. Но, воспользовавшись первым же поворотом коридора, молодые люди спрятались и тихо просидели во мраке до тех пор, пока все не прошли мимо, следуя в том направлении, куда им надлежало двигаться.
Как только принцы остались одни и некому было их подслушать, из груди у них вырвался так долго сдерживаемый хохот, от раскатов которого в Лувре задрожали стекла, словно мимо проехала тяжело нагруженная повозка.
Опершись спиной о стену, стоя лицом друг к другу, схватившись руками за бока, запрокинув головы, они извивались в столь жутких конвульсиях, что со стороны их можно было бы принять за двух эпилептиков, или, как тогда говорили, за двух одержимых.
— Ах, дорогой герцог! — произнес принц де Ларош-сюр-Йон, сумевший отдышаться первым.
— Ах, дорогой принц! — не без труда ответил второй юноша.
— И если подумать… если подумать, что существуют люди… люди, утверждающие, будто в бедном Париже… будто в бедном Париже больше не смеются!
— Эти люди… эти люди явно… злонамеренны!
— Ах!.. Господи… смеяться — дело доброе, но одновременно и злое!
— А вы видели, лицо господина де Жуэнвиля?
— А лицо маршала де Сент… де Сент-Андре?
— Я сожалею только об одном, герцог, — промолвил принц де Ларош-сюр-Йон, немного успокоившись.
— А я сожалею о двух вещах, принц, — произнес тот.
— Я о том, что не был на месте короля, пусть даже на меня смотрел бы весь Париж!
— А я о том, что на меня не смотрел весь Париж, будь я на месте короля.
— О! Тогда, герцог, вам не о чем беспокоиться: завтра еще до полудня весь Париж будет знать о случившемся.
— Если бы у вас, герцог, было такое же настроение, как у меня, то Париж узнал бы об этом уже сегодняшней ночью!
— А каким образом?
— Очень просто.
— Но ведь…
— Черт побери! Об этом стоит прокричать с крыш.
— Но в данный момент Париж спит.
— Париж не имеет права спать, когда король бодрствует.
— Вы правы. Ручаюсь, что его величество до сих пор не сомкнул глаз.
— Ну, так разбудим Париж!
— О, какое прелестное безумие!
— Отказываетесь?
— Вовсе нет! Именно потому, что, как я сказал, это самое настоящее безумие, я целиком и полностью согласен.
— Тогда в путь!
— Пошли, я боюсь, как бы город уже не узнал что-нибудь об этой истории.
И двое юношей, перепрыгивая через ступеньки, спустились по дворцовой лестнице, точно Гиппомен и Аталанта, спорящие об условии состязания.
Спустившись во двор, они направились к Дандело; при нем они старались не смеяться, зная о том, какую роль сыграла во всем этом происшествии жена его брата, и опасаясь, что тогда он будет возражать против их ухода из дворца.
Дандело удостоверил их личность, как это было с принцем Конде, и распорядился, чтобы им открыли ворота.
Молодые люди, держась за руки и тихонько смеясь, уткнувшись в плащи, выскочили из Лувра, перешли подъемный мост и спустились к реке, где холодный ветер стал бить им в лицо. И тогда, якобы для того, чтоб согреться, они стали подбирать камни и швыряться ими в окна соседних домов.
Им удалось попасть в два или три окна, и они охотно продолжили бы столь увлекательное развлечение, но вдруг появились двое мужчин, закутанных в плащи; при виде двух бегущих молодых людей они преградили им путь и громко приказали остановиться.
Юноши остановились, ведь они бежали, но не убегали.
— По какому праву вы приказываете нам остановиться? — воскликнул, подойдя поближе к одному из этих двоих, герцог де Монпансье. — Идите своей дорогой и не мешайте благородным людям развлекаться в свое удовольствие.
— Ах, прошу прощения, монсеньер, я вас сразу не узнал, — сказал тот, к кому обратился герцог де Монпансье. — Я де Шавиньи, начальник сотни гвардейцев-лучников, а вместе со мной направляется в Лувр господин де Карвуазен, первый конюший короля.
— Добрый вечер, господни де Шавиньи! — произнес принц де Ларош-сюр-Йон, подавая руку командиру гвардейской сотни, в то время как герцог де Монпансье со всей учтивостью отвечал на приветствие первого конюшего его величества. — Так вы говорите, господин де Шавиньи, что направляетесь в Лувр?
— Да, принц.
— А вот мы идем оттуда.
— В такой час?
— Заметьте, господни де Шавиньи, если этот час годится, чтобы идти в Лувр, он точно так же годится, чтобы уйти оттуда.
— Прошу прощения, принц, как только я убедился, что это вы, у меня не было ни малейшего намерения проявлять нескромность и расспрашивать вас.
— И в этом ваша ошибка, уважаемый сударь, ибо у нас есть для вас весьма интересные новости.
— Касающиеся королевской службы?
— Вот именно, касающиеся королевской службы. Вы сейчас узнаете нечто, господин великий конюший, — захлебывался от смеха принц де Ларош-сюр-Йон.
— Правда? — спросил г-н де Шавиньи.
— Истинная правда!
— О чем речь, господа? — осведомился конюший.
— Речь идет о великой чести, только что оказанной его величеством одному из своих самых блестящих полководцев, — заявил принц де Ларош-сюр-Йон.
— А заодно моему брату де Жуэнвилю, — добавил герцог де Монпансье, — настоящему школяру, каким он оказался.
— О какой чести вы говорите, принц?
— Кто этот блестящий полководец, герцог?
— Господа, это маршал де Сент-Андре!
— Но какие почести в состоянии его величество добавить к тем, какими он уже осыпал господина де Сент-Андре: маршал Франции, первый камергер двора, обладатель большой ленты ордена Святого Михаила, кавалер ордена Подвязки? Есть же, в самом деле, счастливые люди!
— Судя по обстоятельствам, да!
— То есть как это судя по обстоятельствам?
— Без сомнения, такая честь, возможно, не подошла бы вам, господин де Шавиньи, ведь у вас молодая и красивая жена; да и вам, господин де Карвуазен, ведь у вас молодая и красивая дочь…
— Это правда? — воскликнул г-н де Шавиньи, начавший что-то понимать.
— Самая настоящая, мой дорогой, — заявил принц де Ларош-сюр-Йон.
— Но вы абсолютно уверены в том, что говорите? — спросил г-н де Шавиньи.
— Черт побери!
— То, о чем вы сказали, весьма серьезно, мой принц! — заметил г-н де Карвуазен.
— Вы так полагаете? А я, напротив, считаю, что это весьма комично.
— Но кто вам об этом рассказал?..
— Кто нам об этом рассказал? Да никто. Мы сами видели!
— Как?
— Я видел это лично, а вместе со мной видели господин де Ларош-сюр-Йон, господин де Сент-Андре, мой брат де Жуэнвиль, который, замечу в скобках, должен был видеть намного больше, чем другие, поскольку держал канделябр… На сколько свечей, принц?
— На пять! — откликнулся принц де Ларош-сюр-Йон и вновь разразился звонким смехом.
— Союз его величества с маршалом никем более не ставится под сомнение, — с серьезнейшим видом объяснял герцог де Монпансье, — и начиная с этого момента еретикам только и остается, что хорошо себя вести. Вот о чем мы собираемся уведомить всех истинных католиков Парижа.
— А разве это возможно? — воскликнули одновременно г-н де Шавиньи и г-н де Карвуазен.
— Это именно так, как я имел честь сообщить вам, господа, — заявил принц. — Новость эта самая свежая, ей нет еще и часа, поэтому мы считаем, что, рассказав ее вам, мы доказали истинную нашу приязнь к вам. Само собой разумеется, что мы сделали это с тем условием, что вы распространите эту новость далее и передадите ее всем, кто вам встретится.
— А поскольку в этот час встречается мало друзей и редко кому выпадает такое счастье, как нам, встретившим вас, то советуем поступать как мы: заставляйте отворять закрытые двери, отрывайте друзей ото сна и сообщайте им тайну, как поведал ее тростнику цирюльник царя Мидаса: "Король Франциск Второй — возлюбленный мадемуазель де Сент-Андре!"
— Ах, господа, клянусь честью! — воскликнул великий конюший. — Все будет именно так, как вы сказали. Я терпеть не могу маршала де Сент-Андре, и тут неподалеку живет один мой друг, кому эта новость доставит такое удовольствие, что я без колебаний разбужу его сразу же, как только распрощаюсь с вами, даже если он погрузился в самый глубокий сон.
— А вы, многоуважаемый господин де Шавиньи, — произнес принц де Ларош-сюр-Йон, — как мне известно, не испытываете никаких сердечных чувств по отношению к господину де Жуэнвилю, и я не сомневаюсь, что вы последуете примеру господина де Карвуазена.
— О, клянусь верой, конечно! — воскликнул г-н де Шавиньи. — Вместо того чтобы отправиться в Лувр, я отправлюсь домой и расскажу об этом своей жене. Завтра к девяти часам утра об этом будут знать четыре ее подружки, и, смею вас заверить, это все равно, что протрубить из четырех труб на все четыре стороны света.
При этих словах четверо дворян распрощались друг с другом, причем молодые люди направились берегом реки в сторону Монетной улицы, а г-да де Шавиньи и де Карвуазен пошли не в Лувр, а каждый в своем направлении, чтобы добросовестно распространить новости дня, а точнее, ночи.
Прибыв на Монетную улицу, принц де Ларош-сюр-Йон заметил поверх вывески, скрипящей на ветру, освещенное окно.
— Смотрите, — произнес герцог, — вот это чудо! Вот вам жилище буржуа, где в половине четвертого ночи горит свет! Это либо новобрачный, либо поэт, сочиняющий стихи.
— Должно быть, это именно так, как вы говорите, мой дорогой, и я сейчас вспомнил, что меня приглашали на свадьбу. Господи, мне бы так хотелось показать вам молодую жену метра Балтазара! Вы бы увидели, что девушка, даже если она и не дочь маршала Франции, вполне может быть красивой и без этого; однако, вместо жены мне придется показать вам мужа.
— Ах, дорогой принц, немилосердно с вашей стороны подзывать беднягу к окну в такой момент!
— Ладно! — проговорил принц. — Это единственный человек, кому открытое окно заведомо не причинит вреда.
— Отчего же?
— Оттого, что у него и так все время насморк. Он меня знает уже десять лет, но мне ни разу не удавалось вытянуть у него четкое и ясное "Здравствуйте, мой принц!".
— Тогда посмотрим на него!
— Тем более что он владеет баней и гостиницей, у него даже парильни на Сене, и завтра, принимая посетителей, он расскажет им историю, которую мы ему сейчас сообщим.
— Браво!
И молодые люди, прямо как два школяра, спустились к реке набить карманы камешками, но не для того, чтобы бросать их вдоль поверхности воды и подсчитывать, сколько раз они подпрыгнут; когда целеустремленные молодые люди отошли от берега, наполнив карманы речной галькой, они рассчитывали метать свои снаряды в направлении тех домов, которые надеялись взять приступом.
И вот принц, вытащив из кармана камешек, отошел на два шага назад, чтобы прицелиться, точно так же как это у нас на глазах, только с более коварными намерениями, делал Роберт Стюарт, а затем бросил его в освещенное окно.
Окно тотчас же отворилось, так что даже можно было подумать, будто открыл его пущенный туда кусочек гальки.
Появился человек в ночном колпаке и со свечой в руках, пытавшийся крикнуть:
— Разбойники!
— Что он сказал? — спросил герцог.
— Вот видите, к нему надо привыкнуть, чтобы понимать, что он сказал. Он назвал нас разбойниками.
И, повернувшись к окну, принц крикнул:
— Не кипятитесь, Балтазар, это я!
— Вы… ваше высочество?.. Пусть ваше высочество извинит меня!.. У вас полное право бить мои стекла, если вам угодно.
— О Боже! — воскликнул герцог, хохоча во все горло. — На каком языке говорит ваш знакомый, принц?
— Знающие люди утверждают, что это наречие — смесь ирокезского и готтентотского. Тем не менее, столь невнятным способом он сообщил нам нечто лестное.
— А именно?
— Что мы имеем право бить ему окна.
— Ах, черт возьми! Это заслуживает благодарности.
И тут он обратился к Балтазару:
— Друг мой, при дворе прошел слух, будто вы сегодня вечером женились и что жена у вас красивая. Так что мы специально отправились из Лувра, чтобы поздравить вас с этим.
— И сообщить вам, мой дорогой Балтазар, что небо насылает холода, а такая погода полезна для произрастания плодов земных.
— Зато, напротив, сердце его величества переполнено жаром и пылом, а это полезно для маршала Сент-Андре.
— Я не понимаю.
— Неважно! Просто повторяйте слово в слово то, что сейчас вам передали, дорогой мой Балтазар. Прочие поймут и уяснят себе, что за этим стоит. Передайте приветы и поздравления супруге.
И молодые люди проследовали дальше по Монетной улице, давясь от смеха и слыша, как кряхтит и покашливает хозяин гостиницы "Черная корова", поскольку он может крепко затворить окно, но не в состоянии сразу вставить разбитые стекла.
Молодые люди, все еще смеясь, прошли всю Монетную улицу и добрались до улицы Бетизи.
Завернув за угол, они, как им показалось, услышали со стороны особняка Колиньи звон клинков и громкие голоса.
Во мраке за двадцать или тридцать шагов от них разыгрывалась сцена, сопровождавшаяся бряцанием шпаг и разговором на повышенных тонах.
Они спрятались на крыльце дома, стоявшего на углу Монетной улицы и улицы Бетизи.
— А-а! — послышался чей-то твердый и грозный голос, — так вы, значит, воры?
— Черт! — раздался в ответ голос, преисполненный наглости. — Можно считать везением, если в этот ночной час встречаются честные люди.
— Разбойники! — произнес голос, менее уверенный, чем первый.
— Кто такой вор, если немножко не разбойник, и кто такой разбойник, если немножко не вор? — заявил второй голос, по-видимому принадлежавший своего рода философу.
— Так вы что, хотите нас убить?
— Ни в коем случае, ваша милость!
— Так чего же вы тогда хотите?
— Освободить вас от вашего кошелька, вот и все.
— Заявляю вам, — прозвучал первый голос, — что у меня в кошельке ничего особенного нет, но все равно я не дам вам возможности в этом убедиться.
— Вы напрасно упорствуете, сударь!
— Сударь, позвольте вам заметить, что вас только двое против нас одиннадцати, тем более что ваш спутник, наверно, всего лишь лакей. Сопротивление выглядело бы безумием.
— Прочь! — прогремел первый голос, становясь все более и более грозным.
— Вы, кажется, чужой в этом добром городе Париже, сударь, — раздался голос, вероятно принадлежавший главарю банды, — и скорее всего упорствуете из боязни, что, лишившись денег, останетесь и без крова; но мы воры цивилизованные, сударь, — "берущие по справедливости", а не "обирающие до нитки", и понимаем, как следует себя вести в отношении людей, подобных вам. Будьте любезны передать нам свой кошелек, сударь, и мы выделим вам экю, чтобы вы не оказались без крова, причем мы могли бы сообщить вам адрес приличной гостиницы, где по нашей рекомендации вам был бы оказан великолепный прием. Человек, подобный вам, без сомнения, имеет в Париже друзей, так что завтра, а точнее, сегодня, ибо, зная, что уже почти четыре часа утра, мы вовсе не собираемся вводить вас в заблуждение, — так вот, уже сегодня вы сможете обратиться к своим друзьям, которые, без сомнения, не оставят вас в затруднительном положении.
— Прочь! — вновь послышался тот же грозный голос. — Вы можете отнять у меня жизнь, раз вас одиннадцать против двоих; но что касается моего кошелька, то вы его не получите.
— То, что вы говорите, лишено логики, сударь, — произнес тот, кто, вероятно, был наделен властью говорить от имени всей банды, — ибо стоит нам отнять у вас жизнь, как мы становимся хозяевами вашего кошелька.
— Назад, канальи! И учтите, что у нас две отличные шпаги и два прекрасных кинжала.
— И вдобавок справедливость, господа. Но многого ли она стоит, если несправедливость сильнее?
— А пока что, — продолжил дворянин, казалось наиболее нетерпеливый из них двоих, — примите это!
И он сделал потрясающий выпад в направлении главаря банды, но того выручила привычка к таким схваткам, так что он, будучи настороже, так быстро и ловко отскочил назад, что шпага пронзила лишь его камзол.
Именно этот обмен восклицаниями и бряцание ^скрестившихся шпаг и услышали принц де Ларош-сюр-Йон и герцог де Монпансье.
Не прекращая схватки, один из сопротивляющейся пары позвал на помощь. Но, поскольку второй явно понимал, что звать на помощь бесполезно, да и унизительно, он бился в молчании, причем, судя по срывавшимся то и дело с уст его врагов проклятиям, наносил удары не в пустоту.
Когда мы заявили, что дворянин, сражавшийся в молчании, понимал, что звать на помощь бесполезно, то надеялись на сообразительность читателя: он догадается, что мы имели в виду.
Бесполезно было звать на помощь именно тех, в чьи обязанности входило такую помощь оказывать, то есть агентов г-на де Муши, главного блюстителя закона во Франции. Эти агенты, которых называли "мушками", или даже "мушатами", курсировали по городу днем и ночью, имея поручение — это правда — арестовывать всех тех, кто покажется им подозрительным.
Но господам "мушкам", или "мушатам", как их ни называй, вовсе не казались подозрительными банды злоумышленников, наводнившие Париж; более того, не раз, когда обстоятельства этому благоприятствовали, а добыча выглядела заманчиво, агенты г-на де Муши оказывали помощь именно этим самым подозрительным, независимо от того, принадлежали они к сообществу воров, "берущих по справедливости", то есть благородных воров, нападавших только на благородных дворян, или к сообществу "обирающих до нитки", горемык самого низшего воровского разряда, довольствовавшихся обычнейшими буржуа.
Вне этих двух основных категорий стояло сообщество "плохих парней", то есть организованных разбойников-головорезов, объединяющихся в отряды и нанимающихся — назовем это так — в убийцы ко всем, кому угодно было почтить их своим доверием. И, заметим по ходу дела, поскольку в описываемую нами эпоху любви и ненависти насчитывалось немало людей, которым надо было от кого-нибудь избавиться, в работе недостатка не было.
Эти тем более не считались подозрительными в глазах агентов г-на де Муши, ведь было известно, что они работали на благородных и богатых сеньоров, даже принцев, и потому им старались не мешать при осуществлении ими своих функций.
Кроме того, существовали "воробьи", "перышки" и "старые хрычи", что соответствует нашим мошенникам-надувалам, ворам-карманникам и уличным прилипалам. Но эти были негодяями столь низкого пошиба, что агенты г-на де Муши, даже если бы и сочли их подозрительными, не унизились бы до такой степени, чтобы с ними связываться.
Потому крайне редкими были случаи, когда дворяне осмеливались выходить ночью на улицы Парижа иначе как хорошо вооруженными и обязательно в сопровождении определенного числа слуг.
Так что было крайним безрассудством со стороны юных принцев бродить по улицам в такой час без всякого сопровождения, и лишь дело исключительной важности оправдывает в наших глазах их беззаботность.
Вот почему главарь "берущих по справедливости", напав на человека с грозным голосом, решил, что это, бесспорно, провинциал.
И теперь, когда мы ознакомились с нравами агентов г-на де Муши, нас ничуть не удивляет, что они не явились на призыв лакея. Зато эти призывы были, по-видимому, услышаны молодым человеком, вышедшим из особняка Колиньи. Поняв, что происходит, он обмотал плащом левую руку, правой выхватил шпагу и бросился вперед, восклицая:
— Держитесь, сударь! Вы звали на помощь, и вот она!
— Звал на помощь вовсе не я, — отвечал яростно сражавшийся дворянин, — а этот крикун Ла Бриш, посчитавший себя вправе, имея против себя пять-шесть жалких убийц, отрывать от дел благородного человека и перебудить целый квартал.
— Мы вовсе не убийцы, сударь, — возразил главарь банды, — и вы можете судить об этом по той учтивости, с какой мы на вас напали. Мы всего лишь "берущие по справедливости", как вам уже известно, воры из хороших семей; у всех у нас собственные дома, и имеем мы дело только с благородными людьми. Вместо того чтобы призвать на помощь третьего, что лишь омрачает дело, вам стоило бы со всей любезностью сдаться, и тогда нам не пришлось бы прибегать к насильственным мерам: мы ненавидим их до глубины души.
— Вы не получите ни пистоля! — воскликнул дворянин, оказавшийся жертвой нападения.
— Ах, бандиты! Ах, канальи! Ах, мерзавцы! — воскликнул, бросаясь в самую гущу схватки, дворянин, вышедший из дома адмирала.
И тут крик одного из "берущих по справедливости" доказал, что новоприбывший перешел от угроз к действиям.
— Ну что ж, — заявил главарь банды, — раз вы так упрямы, полагаю, что пора кончать.
И, казавшаяся бесформенной во мраке, группа оживилась; стали раздаваться еще более громкая ругань и крики раненых, а на многочисленных клинках и лезвиях кинжалов заиграли искры.
Ла Бриш, сражавшийся изо всех сил, продолжал звать на помощь. Он делал это осмысленно, убедившись, что один раз этот прием сработал.
И в данной обстановке его призывы вновь сыграли желаемую роль.
— Мы же не можем хладнокровно допустить, чтобы эти трое были убиты, — заявил принц де Ларош-сюр-Йон, выхватывая шпагу.
— Это верно, принц, — согласился герцог де Монпансье, — и, по правде говоря, мне стыдно, что я так задержался.
И молодые люди в ответ на призыв Ла Бриша, точно так же как за мгновение до этого сделал дворянин, вышедший из особняка Колиньи, бросились к месту схватки, восклицая:
— Держитесь, господа, мы тоже с вами! Бьемся насмерть! Насмерть!
"Берущие по справедливости", уже сражавшиеся лицом к лицу с тремя противниками, к тому времени потеряли двоих, а теперь, видя, что неожиданное подкрепление наступает на них с тыла, решили предпринять последнее усилие, хотя их осталось лишь девять против пятерых.
Главарь остался в числе пяти сражаться с тремя первыми противниками, четверо же повернулись к ним спиной, чтобы отразить натиск г-на де Монпансье и г-на де Ларош-сюр-Йон.
— Бьемся насмерть, господа дворяне, ибо вы сами этого непременно хотите! — воскликнул главарь.
— Бьемся насмерть! — повторила за ним вся банда.
— Вот это да! Как вам это нравится, сотоварищи мои? Значит, насмерть? — подхватил дворянин, вышедший из особняка Колиньи. — Что ж, согласен, насмерть так насмерть! Получайте!
И, устремившись вперед насколько позволял ему его небольшой рост, он пронзил шпагой тело одного из бандитов.
Тот вскрикнул, сделал три шага назад и замертво свалился на мостовую.
— Прекрасный удар, сударь! — произнес дворянин, на которого напали первым. — Но я думаю, что смогу нанести удар не хуже. Получайте!
Он изловчился и вонзил до конца клинок шпаги в живот другого бандита.
Почти одновременно с этим кинжал герцога де Монпансье по самую рукоятку вошел в горло одного из противников.
Бандитов осталось всего шестеро против пятерых — иными словами, ситуация стала складываться не в их пользу, как неожиданно двери особняка Колиньи широко распахнулись, и адмирал, сопровождаемый двумя факелоносцами и четырьмя вооруженными лакеями, проследовал через освещенную арку в ночном халате и с обнаженной шпагой в руках.
— Эй, вы, негодяи! — воскликнул он. — Что тут еще такое? Очистите улицу, и живо, иначе я вас всех как воронов приколочу гвоздями к воротам моего дома!
А затем он обратился к лакеям:
— Ну-ка, молодцы, покажите этим прохвостам!
И, подавая личный пример, первым ринулся к месту схватки.
Против такого натиска устоять было невозможно.
— Спасайся, кто может! — воскликнул главарь, парируя, однако с опозданием, удар шпаги, успевшей проткнуть ему руку. — Спасайся, кто может! Это принц де Конде!
И, резко дернувшись влево, он быстро понесся прочь.
Увы, пятеро его товарищей уже не смогли воспользоваться столь милосердным советом. Четверо покоились на земле, а пятый вынужден был прижиматься спиной к стене, чтобы не упасть.
Тот, что стоял у стены, оказался там в результате действий принца де Ларош-сюр-Йон, так что каждый исполнил свой долг.
Дворяне же отделались царапинами или легкими ранениями.
Тот дворянин, на кого напали первым, теперь, к величайшему своему изумлению, узнал, что раньше всех пришел к нему на помощь не кто иной, как принц де Конде, и тогда он повернулся в его сторону и почтительно поклонился.
— Монсеньер, — сказал он, — я благодарю Провидение дважды: за то, что оно спасло мне жизнь, и за то, что орудием спасения оно избрало, да не обидятся на меня эти благородные сеньоры, самого храброго дворянина Франции.
— Клянусь верой, сударь! — воскликнул принц. — Я счастлив, что случайно оказался в этот ночной час у моего кузена-адмирала и лишь благодаря этому сумел стать вам полезен. К тому же вы в лестных словах описали то малое, что я сделал для вас, и я обязан спросить у вас ваше имя.
— Монсеньер, меня зовут Годфруа де Барри.
— А! — живо отозвался Конде, — барон из Перигора, сеньор де ла Реноди?
— И один из моих лучших друзей, — добавил адмирал, протягивая одну руку ла Реноди, а другую — принцу де Конде. — Но, если не ошибаюсь, — продолжал адмирал, — уже давно на королевской мостовой не собиралось столь великолепное и блистательное общество. Позвольте представить: господин герцог де Монпансье и господин принц де Ларош-сюр-Йон.
— Собственной персоной, господин адмирал! — воскликнул принц де Ларош-сюр-Йон (в это время ла Реноди повернулся к нему и его спутнику, приветствуя обоих), — и если бы этим беднягам приятно было узнать, что пропуска в ад выданы им далеко не простолюдинами, они бы умерли спокойно и с чувством удовлетворения!
— Господа, — заявил адмирал, — двери дома Колиньи открыты. Это означает, что, если вы соблаговолите оказать мне честь и зайти подкрепиться, вы будете желанными гостями.
— Спасибо, кузен, — произнес г-н де Конде. — Вы знаете, что я ушел от вас десять минут назад и направляюсь к себе домой. Но, уходя, я не помышлял, что буду иметь удовольствие встретить у ваших ворот благородного человека, с которым вы меня обещали познакомить.
И он учтиво поклонился ла Реноди.
— Этого дворянина я увидел в деле, кузен, — продолжал принц, — и, ей-Богу, он держался храбрецом. Вы уже давно в Париже, господин де Барри?
— Я только что приехал, монсеньер, — печальным голосом ответил ла Реноди и бросил еще один взгляд на того несчастного, который от последнего удара его шпаги нашел свою смерть на плитах мостовой, — и не ожидал, — добавил он, — что стану повинен в смерти человека и что не более чем через полчаса после того, как миновал городскую заставу, буду обязан жизнью великому принцу.
— Господин барон, — откликнулся принц де Конде, с прирожденным изяществом и учтивостью протягивая молодому человеку руку, — поверьте, что для меня было величайшей радостью встретиться с вами. Друзья господина адмирала — друзья и принца де Конде.
— Великолепно, мой дорогой принц! — промолвил Колиньи, причем таким тоном, будто хотел заявить: "То, что вы сейчас сказали, — не пустые слова, и мы к этому еще вернемся".
А затем он обратился к молодым людям:
— А вы, монсеньеры, не желаете ли оказать мне честь и зайти ко мне в дом? Прежде чем я стал врагом вашего отца, господин де Монпансье или, точнее, прежде чем он стал моим врагом, мы были добрыми и беззаботными друзьями. Надеюсь, — добавил он с улыбкой, — что меняются лишь времена, а не сердца.
— Благодарю, господин адмирал, — ответил герцог де Монпансье от своего имени и от имени принца де Ларош-сюр-Йон, хотя слова Колиньи были обращены именно к нему, — мы бы с огромной радостью приняли ваше приглашение, пусть даже ненадолго, но отсюда до особняка Конде далеко: надо будет перейти мосты, пройти по кварталам, пользующимся дурной славой, а потому мы просим принца оказать нам честь и разрешить сопровождать его.
— Что ж, идите, господа, и да хранит вас Господь! А что касается других, то я бы не советовал всем "берущим по справедливости" и "обирающим до нитки" встречаться в Париже с тремя такими храбрецами, как вы.
Вся эта беседа велась чуть ли не на месте схватки, и ноги победителей омывала кровь, причем никто из них, за исключением ла Реноди, казалось человека иной эпохи, не бросил взгляд на пятерых несчастных, трое из которых были уже трупами, а двое еще издавали предсмертные хрипы.
Принц де Конде, принц де Ларош-сюр-Йон и герцог де Монпансье попрощались с адмиралом и с ла Реноди и двинулись в направлении Мельничного моста, ибо эдикт запрещал перевозчикам отправлять паромы начиная с девяти часов вечера.
Оставшись наедине с ла Реноди, адмирал протянул ему руку.
— Вы приехали ко мне, не так ли, друг мой? — спросил он.
— Да, я прибыл из Женевы и привез для вас в высшей степени важные новости.
— Заходите! В любое время дня и ночи мой дом — ваш дом.
И он указал на открытую дверь особняка, ожидающую гостя, должно быть хранимого Всевышним, ибо именно Всевышний только что спас его столь чудесным образом.
Тем временем оба молодых человека (как можно легко догадаться, они вызвались сопровождать принца не потому, что его надо было охранять, но потому, что хотели сообщить ему о приключениях короля и мадемуазель де Сент-Андре), рассказывали ему не упуская ни единой подробности о том самом событии, о каком, притом с гораздо более точными деталями, принц только что поведал адмиралу.
Новость эта для г-на де Колиньи оказалась совершенно неожиданной. Госпожа адмиральша, вернувшись домой, заперлась у себя в спальне, не сказав никому ни слова не только об этом событии (естественно, она не могла предвидеть его), но даже о потере записки — первопричине происшедшего скандала; получилось так, что, хотя г-н де Конде был прекрасно осведомлен обо всем остальном, ему было пока еще неизвестно (наши знания всегда бывают неполными), каким образом и по какой причине весь двор под предводительством г-на де Сент-Андре и г-на де Жуэнвиля ворвался в зал Метаморфоз.
Этот секрет г-ну де Конде предстояло узнать от двух юных принцев.
И те ему рассказали, чередуясь друг с другом, наподобие пастухов у Вергилия, как адмиральша расхохоталась до слез; как, все еще плача, когда уже прекратился смех, вынула из кармана платок, чтобы утереть слезы; как, вынимая платок из кармана, она одновременно вытащила записку и уронила ее на пол; как ту записку подобрал г-н де Жуэнвиль; как после ухода госпожи адмиральши юный принц передал записку королеве-матери; как королева-мать, считая, что записка принадлежит лично адмиральше, ее лучшей подруге, решила устроить ей сюрприз; как этот сюрприз, единодушно одобренный, был устроен на деле; как, в конечном счете, этот сюрприз обернулся против тех, кто полагал, что застигнет определенных лиц врасплох.
Рассказ закончился примерно тогда, когда все уже подошли к воротам особняка Конде. Принц сделал молодым людям то же предложение, какое до того им сделал адмирал, но они отказались; зато они признались принцу, в чем истинная причина отказа: они потеряли драгоценное время на неожиданное происшествие с г-ном де ла Реноди, а у них было еще много друзей, с которыми они собирались поделиться тем, что сейчас только рассказали г-ну де Конде.
— Больше всего во всей этой авантюрной истории, — заметил принц де Ларош-сюр-Йон, в последний раз пожимая руку г-ну де Конде, — меня веселит то, что об этом узнает некто, влюбленный в мадемуазель де Сент-Андре, и какое у него при этом будет лицо.
— Как? Есть еще и влюбленный? — спросил принц де Конде, удерживая руку г-на де Ларош-сюр-Йон, собравшегося уходить.
— Вы и об этом не знаете? — спросил молодой человек.
— Господа, я не знаю ничего, — ответил принц, задыхаясь от смеха. — Говорите же, говорите!
— Браво! — воскликнул герцог де Монпансье. — Это самая веселая часть истории.
— Так вы не знали, — продолжал принц де Ларош-сюр-Йон, — что, кроме жениха и любовника, у мадемуазель де Сент-Андре есть еще и влюбленный?
— А этот влюбленный, — спросил принц де Конде, — кто он такой?
— О, честно говоря, на этот раз вы спрашиваете слишком много, я тоже не знаю его имени.
— Он молод или стар? — продолжал расспросы принц.
— Никто не видел его лица.
— Правда?
— Да. Он все время закутывается в широкий плащ, скрывающий нижнюю часть лица.
— Это какой-то испанец, принадлежащий ко двору короля Филиппа Второго, — предположил герцог де Монпансье.
— И где обретается этот влюбленный или, точнее, его тень?
— Если бы вы чаще бывали в Лувре, мой дорогой принц, то не задавали бы этого вопроса, — произнес герцог де Монпансье.
— А почему?
— Да потому, что уже шесть месяцев подряд он с наступлением ночи прогуливается под окнами красавицы.
— Вот как!
— Все обстоит именно так, как я вам говорю.
— И вам неизвестно имя этого человека?
— Нет.
— И вы не видели его лица?
— Никогда.
— Вы бы его узнали по внешнему виду?
— Он всегда закутан в огромный плащ.
— И вы никогда не предполагали, кто бы это мог быть, принц?
— Никогда.
— У вас не возникало никаких подозрений?
— Ни малейших.
— Ну, может быть, кто-то сделал собственные выводы?
— Есть одна догадка среди прочих, — заявил принц де Ларош-сюр-Йон.
— А именно?
— Поговаривают, что это были вы, — ответил герцог де Монпансье.
— Да, у меня много врагов в Лувре!
— Но это ведь не так, верно?
— Прошу прощения, господа, но это был я!
И принц, учтиво попрощавшись за руку с обоими молодыми людьми, вернулся к себе в особняк, затворил за собой дверь, оставив изумленных господ де Монпансье и де Ларош-сюр-Йон посреди улицы.
Королева-мать всю ночь не смыкала глаз.
До сих пор ее сын, ребенок слабый, болезненный, едва повзрослевший, женатый на кокетливой юной королеве, занимался одной лишь любовью, охотой и поэзией, оставив им, то есть ей и Гизам, полное управление делами, — иными словами, то, что короли называют бременем государственных обязанностей и что, однако, столь ревностно стараются сохранить за собой.
Для Екатерины, воспитанной в гуще интриг итальянской политики, политики мелочной и вздорной, подходящей для маленького герцогства вроде Тосканы, но неприемлемой для великого королевства, каким становилась Франция, властвовать — означало жить.
Итак, что же мешающее ей появилось на горизонте?
Соперница… Но не в смысле любви со стороны сына: что касается любви со стороны сына, то в этом отношении она была совершенно спокойна: тот, кто никого не любит, не вправе требовать, чтобы его любили, — ибо она же не любила ни Франциска II, ни Карла IX.
Зато она, прозорливая флорентийка, была поражена, заметив у сына чувство, дотоле ей неизвестное в нем и не ею ему навязанное: оно зародилось без ее участия и проявилось внезапно — точно сверкнувшая молния — на глазах у всего двора, застигнув ее врасплох, причем в гораздо большей степени, чем остальных.
Еще сильнее пугал ее сам выбор сына: она знала эту девушку, у которой за внешней оболочкой шестнадцати лет просматривались сверкающие молнии внезапно расцветших женских притязаний.
Как только настал день, она послала сообщить сыну, что страдает и просит его зайти к ней.
У себя Екатерина, словно опытный актер в своем театре, была вольна выбирать себе место и командовать ходом спектакля. Она устроится в тени, где будет наполовину невидима; своего собеседника она посадит на освещенное место, где он весь окажется на виду.
Вот почему, вместо того чтобы самой пойти к сыну, она разыграла недомогание и передала просьбу, чтобы тот пришел к ней.
Посланец вернулся и сообщил, что король еще спит.
Екатерина нетерпеливо подождала еще час и направила посланца вновь.
Тот же ответ.
Со все нарастающим нетерпением Екатерина подождала еще час. Король так и не проснулся.
— О! — пробормотала Екатерина. — Сыновья Франции не имеют обыкновения спать так поздно. Сон этот чересчур упрям, чтобы быть естественным.
И она сошла с постели, где до того, наполовину укрытая занавесями полога, пребывала в ожидании и надежде разыграть заранее продуманную сцену, и отдала распоряжение, чтобы ее начали одевать.
Мизансцена менялась. Все, что помогало Екатерине в собственных апартаментах, стало бы ей помехой в апартаментах сына. Но она считалась достаточно способной комедианткой, так что перемена места действия ничуть не должна была повлиять на конечный результат.
Туалет был совершен быстро, и, как только все оказалось в порядке, она поспешно направилась в апартаменты Франциска II.
Екатерина могла войти к королю в любой час как мать к сыну, и никто из лакеев или офицеров, стоящих на посту в передних и приемных, не осмелился бы ее задержать.
Она проследовала через первый зал и оказалась в личных апартаментах короля, а когда приподняла портьеру спальни, то увидела его не спящим, не дремлющим в постели, но сидящим за столом лицом к окну.
Положив локти на стол, сидя спиною к двери, он рассматривал какой-то предмет со столь пристальным вниманием, что не расслышал, как мать приподняла портьеру и та затем опустилась. Екатерина замерла у двери. Взор ее, до того тщетно обшаривавший постель, сосредоточился на Франциске II.
Глаза ее метали молнии, и в них, без сомнения, было больше ненависти, чем любви.
Затем она медленно прошла вперед и почти бесшумно, словно была не живым существом, а бесплотной тенью, встала за спинкой кресла и заглянула через плечо сына.
Король так ничего и не услышал: он пребывал в экстазе, впившись взглядом в портрет мадемуазель де Сент-Андре.
Выражение лица Екатерины стало еще жестче и — из-за быстрого сокращения мускулов — отражало предельную ненависть.
Но, взяв себя в руки, она заставила мускулы лица расслабиться, на губах ее появилась улыбка, и Екатерина наклонилась, коснувшись собственной головой головы сына.
Франциск вздрогнул от страха, ощутив, как чье-то теплое дыхание, точно ветерок, пробежало по его волосам.
Он быстро обернулся и увидел мать.
Движением, быстрым, как мысль, он перевернул портрет и положил его на стол лицом вниз, прикрыв ладонью.
Затем, вместо того чтобы встать и обнять мать, как это было у них заведено, он развернул кресло и отодвинулся подальше от Екатерины.
Потом он холодно с нею поздоровался.
— Ну что ж, сын мой, — спросила флорентийка, делая вид, что не заметила, до чего холодно его приветствие, — что случилось?
— Вы меня спрашиваете, что случилось?
— Да.
— Насколько мне известно, матушка, ничего!
— Прошу прощения, сын мой. Случилось, должно быть, нечто совершенно необычайное.
— Почему вы так думаете?
— Потому, что обыкновенно вы не спите до такого часа. Правда, быть может, я ошибаюсь или мой посланец неверно понял слова дежурного офицера.
Франциск продолжал хранить молчание и рассматривал мать столь же пристально, как и она его.
— Я за это утро, — продолжала Екатерина, — четыре раза посылала к вам. И мне отвечали, что вы еще спите.
Она сделала паузу; но король все еще молчал, не сводя с нее взгляда, словно хотел сказать: "Ну, и что там у вас еще?"
— И потому, — продолжала Екатерина, — я забеспокоилась по поводу этого непрекращающегося сна и, испугавшись, не заболели ли вы, пришла к вам сама.
— Благодарю вас, мадам, — произнес юный государь и поклонился.
— Никогда больше не пугайте меня так, Франсуа, — настойчиво твердила флорентийка. — Вы же знаете, как я вас люблю, насколько драгоценно для меня ваше здоровье! Только не надо больше играть на моих тревогах. Меня и так одолевает множество забот, и мне только не хватает, в довершение ко всем этим заботам, безразличия моих детей к матери!
Но молодой человек, вероятно, имел собственное мнение. Бледная улыбка заиграла на его устах, и, протягивая правую руку к матери таким образом, что левая рука продолжала прикрывать портрет, он произнес:
— Благодарю вас, матушка; в тех преувеличениях, что я от вас сейчас только услышал, есть и доля истины. Да, мне было трудно, да, я провел довольно… тяжелую ночь и потому встал на два часа позже обычного.
— О! — воскликнула Екатерина преисполненным печали голосом.
— Однако, — продолжал Франциск II, — сейчас я чувствую себя совершенно нормально и готов работать с вами, если таково ваше желание.
— Но почему, дорогое мое дитя, — продолжала Екатерина, взяв руку Франциска в свою и прижав ее к сердцу, а свободной рукой гладя его волосы, — почему вы провели тяжелую ночь? Разве я не приняла на себя груз государственных дел, оставив на вашу долю лишь радости королевского звания? Неужели кто-то осмелился утомить вас тем, что должно было бы выпасть на мою долю? Я предполагаю, что вас взволновали интересы государства.
— Да, мадам, — согласился Франциск II так поспешно, что Екатерина все равно догадалась бы об обмане, даже если бы она и не знала заранее об истинных причинах волнений этой ночи, действительно столь беспокойной.
Но она постаралась не проявить ни малейшего сомнения и, напротив, сделала вид, будто безоговорочно верит словам сына.
— Требовалось принять весьма важное решение, не так ли? — продолжала Екатерина, явно готовая сбить сына с толку окончательно. — Повергнуть ниц какого-либо врага, исправить какую-либо несправедливость, облегчить какой-либо налог, утвердить своей властью чей-либо смертный приговор?
При этих словах Франциск II вспомнил, что и в самом деле накануне у него запрашивали разрешения назначить на сегодняшний вечер казнь советника Анн Дюбура.
И он живо ухватился за поданную реплику.
— Вот именно, матушка, вы совершенно правы, — ответил он. — Речь шла о смертном приговоре, что должен быть вынесен одним человеком, пусть даже этот человек и король, другому человеку. Смертный приговор — наказание до того само по себе тяжкое, что мысли о нем стали причиной беспокойства, испытываемого мною со вчерашнего дня.
— Вы боитесь, что своей подписью обречете на смерть невинного, не так ли?
— Вот именно, матушка, господина Дюбура.
— У вас прекрасное французское сердце, и вы достойный сын своей матери. Но в данном случае, клянусь честью, вы не совершите ошибки. Советник Дюбур признан виновным в ереси тремя независимыми друг от друга юридическими инстанциями, и ваша подпись, которая требуется для свершения казни сегодня вечером, является чистейшей формальностью.
— Вот это и ужасно, матушка, — произнес Франциск, — достаточно одной чистейшей формальности, чтобы оборвать человеческую жизнь.
— У вас золотое сердце, сын мой, — продолжала Екатерина, — и я так горжусь вами! Тем не менее, смею вас разуверить, благополучие государства стоит превыше одной человеческой жизни и при данных обстоятельствах вам нечего терзать себя сомнениями: нужно, чтобы советник был мертв, во-первых, потому что эта смерть справедлива, во-вторых, потому что она необходима.
— Не забывайте, моя дорогая матушка, — заявил юноша после непродолжительных раздумий, бледный от одолевавших его сомнений, — что я получил два угрожающих письма.
"Обманщик и трус!" — процедила Екатерина сквозь зубы.
Затем она улыбнулась и громко произнесла:
— Сын мой, как раз потому, что вы получили два угрожающих письма по поводу господина Дюбура, его обязательно следует приговорить к смерти, иначе подумают, что вы поддались угрозам и ваше милосердие объясняется страхом.
— А вы так считаете? — спросил Франциск.
— Да, я так считаю, сын мой, — отвечала Екатерина, — и если вы, напротив, громогласно обнародуете оба эти письма, а после них последует приговор, то это обернется величайшей славой для вас и величайшим позором для господина Дюбура. Те, кто сейчас ни за, ни против него, станут его противниками.
Франциск, казалось, задумался.
— Судя по содержанию этих двух писем, — продолжала Екатерина, — меня бы не удивило, если бы оказалось, что эти письма написал друг, а вовсе не враг.
— Друг, мадам?
— Да, — настаивала Екатерина, — друг, заботящийся о благе короля и одновременно о славе королевства.
Молодой человек отвел свой тусклый взгляд от пронзительного взгляда матери.
Затем, помолчав, поднял голову и спросил:
— Так это вы написали мне оба эти письма, не так ли, мадам?
— О! — произнесла Екатерина многозначительным тоном, ставящим под сомнение дальнейшие ее слова, — я этого не говорила, сын мой.
У Екатерины были две причины заставить сына поверить, будто письма исходили от нее: во-первых, это стало бы для него побудительным мотивом устыдиться собственной трусости; во-вторых, это сняло бы опасения, порожденные письмами.
Молодой человек, жесточайшим образом выведенный этими письмами из равновесия, в глубине души все еще таивший сомнения, бросил на мать быстрый взгляд, полный гнева и ненависти.
Екатерина улыбнулась.
"Если бы он мог меня придушить, — сказала она себе, — он бы сделал это именно сейчас. Но, к счастью, он этого не может".
Таким образом, сердце Франциска не тронули ни показные проявления материнской нежности, ни заверения в безоговорочной преданности, ни кошачьи ласки Екатерины. Королева-мать видела: сейчас произойдет то, чего она боялась, и, если немедленно не принять меры, рухнет ее власть над сыном.
Она мгновенно и полностью изменила план атаки.
Вздохнув и покачав головой, она придала лицу выражение величайшей печали.
— Ах, сын мой! — воскликнула она. — Теперь я убедилась в том, во что никак не могла поверить, но, тем не менее, у меня не остается на этот счет ни малейших сомнений.
— В чем же, мадам? — спросил Франциск.
— Сын мой, сын мой, — промолвила Екатерина, пытаясь выдавить из глаз помощницу-слезу, — вы более не доверяете собственной матери!
— Что вы хотите этим сказать? — нетерпеливо и мрачно произнес в ответ молодой человек. — Я вас не понимаю.
— Я хочу сказать, Франсуа, что вы в один миг забыли о пятнадцати годах смертельного беспокойства, пятнадцати годах бдения у вашего изголовья; я хочу вам сказать, что вы забыли страхи, порожденные во мне вашим болезненным детством, непрестанные заботы, которыми я окружила вас еще с колыбели.
— Все равно не понимаю вас, мадам; но мне не привыкать к терпению — я жду и слушаю.
Однако сжатая рука молодого человека опровергала нарочитое смирение: она сжимала, лихорадочно подергиваясь, портрет мадемуазель де Сент-Андре.
— Что ж, — заявила Екатерина, — * сейчас вы меня поймете. Я говорю о том, что, благодаря той заботе, какой я окружила своего сына, я знаю его так же хорошо, как себя. Да, этой ночью у вас было превеликое множество тревог, я это знаю, но вовсе не потому, что вы размышляли о государственном благе, не потому, что вы колебались между суровостью и милосердием, но потому, что стала известна тайна ваших любовных отношений с мадемуазель де Сент-Андре.
— Матушка!.. — воскликнул молодой человек, и на лице его мгновенно отразились пережитые им прошлой ночью стыд и гнев.
И потому Франциск, обычно бледный, обычно обращающий на себя внимание тусклой, нездоровой белизной, внезапно побагровел, точно его накрыло кровавым облаком.
Он встал, но рука его вцепилась в спинку кресла.
— А, так вы, матушка, об этом знаете?..
— Какой вы еще ребенок, Франсуа! — произнесла Екатерина с добродушием, которое она умела так хорошо разыгрывать. — Разве матери не знают всего о детях?
Франциск — у него были стиснуты зубы и дрожали щеки — не проронил ни слова.
А Екатерина продолжала говорить сладчайшим голосом:
— Послушайте, сын мой, отчего же вы не поведали мне об этой страсти? Конечно, не обошлось бы без упреков с моей стороны; конечно, я бы напомнила вам о супружеском долге; конечно, я попыталась бы оживить в ваших глазах грацию, красоту, остроумие юной королевы…
Франциск покачал головой с грустной улыбкой.
— Это бы не подействовало? — не умолкала Екатерина. — Что ж, раз болезнь неизлечима, я бы не стала с нею бороться, а лишь давала бы вам советы. Разве мать не является олицетворением Провидения для собственного сына? И тогда, видя, что вы влюблены в мадемуазель де Сент-Андре… А ведь вы сильно любите мадемуазель де Сент-Андре или это только кажется?
— Да, сильно, мадам!
— Ну тогда я просто закрыла бы на это глаза. Ведь, согласитесь, мне легче закрывать на такое глаза как матери, чем приходилось это делать как супруге… Ведь в течение пятнадцати лет я была свидетелем того, как госпожа де Валантинуа делила со мной сердце вашего отца, а иногда и вовсе отнимала это сердце у меня. Так неужели вы полагаете, что мать не смогла бы сделать для сына то, что жена сделала для мужа? Разве вы не моя гордость, не моя радость, не мое счастье? Так почему же ваша любовь была тайной, почему вы ничего не сказали мне?
— Матушка, — отвечал Франциск II с таким хладнокровием, которое бы сделало честь его скрытности даже в глазах Екатерины, если бы она могла догадаться, что за 20 1694 этим последует, — матушка, вы и на самом деле так добры ко мне, что мне стыдно и далее обманывать вас. Ну что ж, да, я признаюсь, что люблю мадемуазель де Сент-Андре!
— А! — воскликнула Екатерина, — вот видите…
— Заметьте, матушка, — добавил молодой человек, — что вы впервые говорите со мной об этой любви, и если бы вы заговорили со мной об этом ранее, у меня не было бы никакого резона утаивать ее от вас, ибо любовь эта не только у меня в сердце, она — проявление моей воли; так что, если бы вы со мной заговорили ранее, я бы и признался вам несколько ранее.
— Проявление вашей воли, Франсуа? — поразилась Екатерина.
— Да. Не правда ли, матушка, вас удивляет, что у меня имеется собственная воля? Но зато, если меня что и удивляет, — произнес молодой человек, не сводя с матери глаз, — то лишь ваши утренние игры со мной, когда вы устроили тут комедию материнской нежности, в то время как именно вы этой ночью выставили мою тайну на посмешище перед лицом всего двора, в то время как именно вы являетесь единственной виновницей происшедшего.
— Франсуа! — воскликнула королева-мать, все более и более изумляясь.
— Нет, — продолжал молодой человек, — нет, мадам, я действительно не спал все утро, когда вы посылали за мной. Я сводил воедино все имеющиеся у меня сведения, чтобы выяснить первопричину скандала, и, согласно всем этим имеющимся в моем распоряжении сведениям, пришел к несомненному выводу, что попал в западню, расставленную именно вами.
— Сын мой, сын мой! Думайте о том, что вы говорите! — процедила Екатерина сквозь зубы и бросила на сына сверкающий и острый взгляд, подобный лезвию кинжала.
— Вначале, мадам, договоримся об одном — сейчас нет ни сына, ни матери.
Екатерина сделала движение, выражавшее не то угрозу, не то испуг.
— Здесь есть король, достигший, слава Богу, совершеннолетия; есть королева-регентша, которой, раз такова воля короля, незачем больше заниматься государственными делами. Во Франции короли правят с четырнадцати лет, мадам, а мне шестнадцать. Так вот, мне надоела роль ребенка, которую вы все еще заставляете меня играть, несмотря на то что она не соответствует моему возрасту. Мне надоело ходить на помочах, словно я маленький ребенок. Наконец — и этим все сказано, мадам, — начиная с сегодняшнего дня позвольте каждому из нас занять подобающее ему место. Я ваш король, мадам, а вы всего лишь моя подданная…
Гром, который раздался бы в этих апартаментах, не произвел бы более ужасающего воздействия, чем эта сокрушительная отповедь, хоронившая все проекты Екатерины. И, самое главное, все ее насмешливо-лицемерные слова были правдой. На протяжении шестнадцати лет она растила, холила, воспитывала, наставляла, направляла этого рахитичного ребенка, как в наши дни укротители приручают диких зверей, она изнуряла, изводила этого львенка, играла на нервах его. И вдруг неожиданно этот львенок пробуждается, рычит, показывает когти, пожирает ее гневным взглядом и бросается на нее, полностью натянув цепь. Кто может поручиться, что, сорвавшись с цепи, он не разорвет свою мать?
Ошеломленная, она отступила.
Женщине типа Екатерины Медичи было отчего содрогнуться после увиденного и услышанного.
И возможно, больше всего ее поразила не сама вспышка королевской гордыни, но ее неожиданность.
В умении действовать тайно и скрытно для нее заключалось все, поскольку сила привезенной ею из Флоренции политики двуличия таилась в скрытности.
И вот появляется женщина, юная девушка, почти еще ребенок, порождает перемену в ее сыне, возрождает к жизни это болезненное существо, придает тщедушному созданию силу произнести столь странные слова: "Начиная с сегодняшнего дня… я ваш король, а вы всего лишь моя подданная".
"С женщиной, которая осуществила столь невероятную метаморфозу, — подумала Екатерина, — с женщиной, которая превратила ребенка в мужчину, раба — в короля, карлика — в гиганта, с этой женщиной я смогу побороться".
Затем она заговорила тихо-тихо, словно собиралась с силами.
— Господь истинный, — шептала королева-мать, — мне надоело иметь дело с призраками! Так, значит, — обратилась она после этого к Франциску, готовая продолжить борьбу, сколь неожиданной она ни была, — так, значит, это меня вы обвиняете как инициатора скандала этой ночью?
— Да, — сухо подтвердил король.
— Вы обвиняете мать, не будучи уверены, что она виновна. Вот так хороший сын!
— Уж не хотите ли вы сказать, мадам, что заговор был задуман не у вас?
— Я вовсе не говорила, что заговор был задуман не у меня, но я утверждаю, что заговор был задуман не мною.
— Но кто же тогда выдал тайну моих встреч с мадемуазель де Сент-Андре?
— Записка.
— Записка?
— Записка, выпавшая из кармана госпожи адмиральши.
— Записка, выпавшая из кармана госпожи адмиральши? Что за шутки!
— Боже меня сохрани обращать в шутку то, по поводу чего вы скорбите, сын мой.
— Но эта записка… Кем она была подписана?
— Подписи на ней не было.
— Тогда кто же ее автор?
— Почерк мне незнаком.
— Но, в конце концов, куда же девалось это послание?
— Вот оно! — проговорила королева-мать.
Записка все это время находилась у нее, и она теперь подала ее королю.
— Почерк Лану! — воскликнул король.
Но через мгновение он взволнованно произнес:
— Записка моя!
— Да; но согласитесь, что никто, кроме вас, не мог этого знать.
— И вы говорите, что она выпала из кармана госпожи адмиральши?
— И это было так явственно, что все подумали, будто она адресована госпоже адмиральше, и отправились, чтобы застать ее врасплох; если бы это было не так, — добавила Екатерина, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, — то как вы можете себе представить, что те двое, кого вы увидели, открыв глаза, были бы именно маршал де Сент-Андре и господин де Жуэнвиль?
— Так в чем же заключается тайна интриги, направленной против меня и женщины, которую я люблю?
— Только госпожа адмиральша способна ее раскрыть.
Франциск поднес к губам миниатюрный золотой свисток и резко свистнул.
Офицер приподнял портьеру.
— Пошлите кого-нибудь в дом адмирала на улице Бетизи, и пусть госпоже адмиральше скажут, что король желает немедленно с нею переговорить.
Повернувшись, Франциск встретился взглядом с матерью, сурово и упорно смотревшей на него.
Он почувствовал, что краснеет.
— Прошу прощения матушка, — обратился он к Екатерине, сгорая от стыда, поскольку его обвинение оказалось ложным, — прошу прощения, матушка, за то, что я вас заподозрил.
— Вы не просто заподозрили меня, Франсуа; вы предъявили мне суровое и тяжкое обвинение. Но я ваша мать и потому способна вынести и другие ваши обвинения.
— Матушка!
— Позвольте мне продолжить, — произнесла Екатерина, нахмурив брови (ощутив, что ее противник вот-вот будет сломлен, она поняла, что сейчас самое время нажать на него).
— Слушаю вас, матушка, — сказал Франциск.
— Вы уже ошиблись один раз и совершили еще одну ошибку, причем гораздо более грубую, назвав меня своей подданной, — вам это понятно? Я не ваша подданная — слышите? — точно так же как вы не являетесь и никогда не будете моим королем. Повторяю, вы мой сын — нисколько не меньше, но и не больше.
Молодой человек скрипнул зубами и побелел так, что в лице его не осталось ни кровинки.
— Это вы, матушка, — заявил он с такой силой, какую Екатерина в нем и не подозревала, — это вы пребываете в странном заблуждении: да, верно, я ваш сын; но, поскольку старший сын, то одновременно я король — и докажу вам это, матушка!
— Вы? — вскричала Екатерина, поглядев на сына, точно гадюка, собирающаяся ужалить. — Вы… король?.. И вы мне докажете это, так вы сказали?
И она зашлась в презрительно-раскатистом смехе.
— Вы мне это докажете… и каким же образом? Думаете, что у вас хватит сил вести политические схватки с Елизаветой Английской и Филиппом Вторым Испанским? Вы мне это докажете! Чем же? Обеспечив доброе согласие между Гизами и Бурбонами, между гугенотами и католиками? Вы мне это докажете? Быть может, вы встанете во главе армий, как ваш дед Франциск Первый или ваш отец Генрих Второй? Бедное дитя! Так вы — король? Но разве вы не знаете, что я держу в своих руках вашу судьбу и само ваше существование?.. Мне достаточно сказать слово — и корона слетит с вашей головы; мне достаточно подать знак — и душа отлетит от вашего тела. Смотрите и слушайте, если у вас есть глаза и уши, и тогда узнаете, господин мой сын, как народ отзывается о своем короле. Вы… король? Да вы просто несчастное создание! Король — это такая сила… а вы посмотрите на себя, а затем посмотрите на меня.
Когда Екатерина произносила эти слова, на нее было страшно смотреть. С угрожающим видом, подобная призраку, она приблизилась к юному королю, а тот отошел на три шага и оперся о спинку кресла, словно готовый упасть в обморок.
— А! — воскликнула флорентийка, — теперь-то вы видите, что я всегда королева, а вы просто тонкий, слабый тростник, и малейший ветер пригибает вас к земле. И вы хотите править?.. Но оглянитесь вокруг, и вы увидите тех, кто действительно правит во Франции, тех, что стали бы королями, если бы я не отталкивала их ударом кулака всякий раз, как только они собирались поставить ногу на первую ступеньку, ведущую к трону. Посмотрите, к примеру, на господина де Гиза, выигрывающего сражения, покоряющего города: рядом с ним вы ничто, господин мой сын, и даже ваша голова вместе с короной вполне может оказаться у него под пятой.
— Прекрасно, матушка, именно в эту пяту я и укушу господина де Гиза. Ведь и Ахиллеса, как рассказывали мои учителя, убили, попав ему в пяту; так что я буду править не оглядываясь ни на него, ни на вас.
— Да, это так; но когда вы укусите в пяту господина де Гиза, когда ваш Ахиллес умрет — не от раны, но от яда, кто сразится с гугенотами?.. Не обольщайтесь, вы не красавец, как Парис, и не храбрец, как Гектор. А знаете ли вы, что, если не будет господина де Гиза, у вас останется только один великий полководец во Франции? Я все же надеюсь, что вы не принимаете в расчет вашего дурака коннетабля де Монморанси, разбитого во всех битвах, где он командовал, или вашего придворного маршала де Сент-Андре, оказавшегося непобедимым только в прихожих. Нет! У вас тогда останется только один великий полководец, и это господин де Колиньи. Так вот, этот великий полководец вместе со своим братом Дандело, почти столь же великим, встанет завтра, если уже не встал сегодня, во главе самой могучей партии, какая когда-либо угрожала государству. Посмотрите на них и посмотрите на себя; сравните себя с ними, и вы поймете, что они — это могучие дубы, глубоко уходящие корнями в землю, а вы — всего лишь жалкий побег тростника, сгибающийся под дуновением любой из борющихся партий.
— Но, в конце концов, чего вы хотите, чего от меня добиваетесь? Значит, я всего лишь орудие в ваших руках и, следовательно, надо, чтобы я смирился с тем, что являюсь всего лишь игрушкой, тешащей ваше честолюбие?
Екатерина подавила улыбку радости, готовую появиться на устах и тем ее выдать. Она восстанавливала свою власть, держала кончиками пальцев нить от марионетки, на мгновение вздумавшей действовать самостоятельно, но королеве вновь удалось заставить ее двигаться по своему усмотрению. Однако Екатерине вовсе не хотелось обнаруживать свой триумф, и, будучи в восторге от начавшегося поражения противника, она решила сделать свою победу полной.
— То, чего я хочу и чего добиваюсь от вас, сын мой, — торжественно заговорила она лицемерным голосом, ласковый тон которого был, пожалуй, опаснее угроз, — очень просто: позвольте мне утвердить ваше могущество, обеспечить ваше счастье, ни больше ни меньше. Какое мне дело до всего остального! Разве ради себя самой я говорю так, как действую, и действую так, как говорю? Разве все мои усилия не направлены на то, чтобы сделать вас счастливым? Э! Боже мой! Да неужели вы думаете, что бремя правления столь легко и приятно, что мне доставляет удовольствие его нести? Вы говорите о моем честолюбии? Да, у меня оно есть, и заключается оно в том, чтобы вести борьбу до тех пор, пока не будет дан отпор вашим врагам или пока они, по меньшей мере, не будут поочередно ослаблены и обескровлены. Нет, Франсуа, — с притворным самозабвением произнесла она, — в тот день, когда я увижу перед собой такого человека, каким хочу вас видеть, короля, на кого я возлагаю надежды, тогда — поймите меня правильно — я с радостью водружу вам на голову корону и дам в руки скипетр. Но если бы я это сделала сегодня, то вместо скипетра у вас бы в руках очутилась тростинка, а вместо золотой короны на голове — терновый венец. Так набирайтесь же величия, сын мой, укрепляйте дух, мужайте на глазах у матери, как взрастает дерево под лучами солнца!.. Будьте великим… сильным и мужественным, будьте королем!
— Что же я должен сделать для этого, матушка? — воскликнул Франциск чуть ли не в отчаянии.
— Вот это я и хочу вас сказать, сын мой. Прежде всего следует отказаться от женщины, ставшей причиной всего происшедшего.
— Отказаться от мадемуазель де Сент-Андре? — воскликнул Франциск, ожидавший всего, но только не этого. — Отказаться от мадемуазель де Сент-Андре? — повторил он со скрытой яростью. — А, так вот куда вы клоните?
— Да, сын мой, — холодно подтвердила Екатерина, — отказаться от мадемуазель де Сент-Андре.
— Ни за что, матушка! — воскликнул Франциск решительным тоном, выказывая при этом такую энергию, какую он уже два или три раза успел проявить на протяжении беседы.
— Прошу прощения, Франсуа, — заявила флорентийка по-прежнему ласковым, но не допускающим возражений тоном. — От нее следует отказаться, это цена нашего примирения; если же нет… оно не состоится!
— Но разве, матушка, вы не знаете, как самозабвенно я ее люблю?
Екатерина улыбнулась, услышав столь наивные речи.
— Велика была бы заслуга отказаться от женщины, которую не любишь!
— Но почему от нее вообще нужно отказываться, о Боже?
— В интересах государства.
— Какое отношение имеет мадемуазель де Сент-Андре к интересам государства? — спросил Франциск II.
— Вам угодно, чтобы я это вам объяснила? — спросила Екатерина.
Однако король не дал ей сделать это, будто заранее был уверен в собственной логике.
— Послушайте, матушка, — начал он, — мне известно, что Господь одарил вас величайшим талантом; признаю, что меня он сотворил инертным и слабохарактерным, — короче, признаю вашу власть в настоящем и будущем, слепо полагаясь на вас в вопросах политики, а также тогда, когда речь зайдет об интересах королевства, которым вы управляете с таким знанием дела. Но, матушка, заплатив такую цену, то есть отказавшись от всех прав, столь драгоценных для кого-либо другого, я прошу оставить за мной свободу действий в делах интимных.
— В любом другом случае — да! И вы, как мне кажется, никогда не могли упрекнуть меня по этому поводу. Но в данном случае — нет!
— Но почему же "нет" именно в данном случае? Отчего такая суровость, причем по отношению к той единственной женщине, которую я по-настоящему полюбил?
— Да потому, что эта женщина в гораздо большей степени, чем любая другая, сын мой, может развязать в вашем государстве гражданскую войну; потому, что она дочь маршала де Сент-Андре, одного из наиболее преданных вам слуг.
— Я сделаю господина де Сент-Андре наместником какой-либо крупной провинции, и господин де Сент-Андре закроет на все глаза. Вдобавок, он в настоящий момент поглощен любовью к молодой жене, а эта молодая жена была бы очень рада избавиться от падчерицы, соперничающей с ней в красоте и остроумии.
— Возможно, что вы правы в отношении господина де Сент-Андре, чья ревность вошла в поговорку, ибо он, будто испанец времен Сида, держит жену как затворницу. Однако господин де Жуэнвиль, тот самый господин де Жуэнвиль, что страстно любил мадемуазель де Сент-Андре и собирался на ней жениться, закроет ли он глаза? И если он сам согласится закрыть глаза из уважения к королю, то уговорит ли он сделать это своего дядю, кардинала Лотарингского, и своего отца, герцога де Гиза? Поистине, Франсуа, позвольте сказать вам откровенно, дипломат вы никудышный, и если бы ваша мать не стояла на страже, то не прошло бы и недели, как первый попавшийся похититель королевского достоинства снял бы у вас с головы корону, точно так же как первый попавшийся из числа "обирающих до нитки" снял бы плащ с плеч буржуа. Говорю вам в последний раз, сын мой, необходимо отказаться от этой женщины, и только такой ценой — поняли? — повторяю, только такой ценой мы сможем чистосердечно примириться друг с другом, а с господами де Гизами я договорюсь. Теперь вы меня поняли и будете меня слушаться?
— Да, матушка, я вас понял, — произнес Франциск II, — но слушаться вас не буду.
— Вы меня не будете слушаться! — воскликнула Екатерина, впервые столкнувшаяся с таким упорством, видя, как сын, подобно гиганту Антею, восстановил силы, когда он уже казался побежденным.
— Да! — продолжал Франциск. — Да, я не буду и не хочу вас слушаться. Я люблю, вам это понятно? У меня первые часы первой любви, и ничто не вынудит меня от нее отказаться. Я знаю, что ступил на тернистый путь, возможно, он приведет меня к роковому концу; но, как я вам уже сказал: я люблю и не желаю заглядывать дальше этого.
— Это продуманное решение, сын мой?
Эти два слова "сын мой", обычно ласково звучащие в устах матери, сейчас были преисполнены неописуемо грозным содержанием.
— Да, это продуманное решение, мадам, — ответил Франциск II.
— Вы берете на себя последствия своего безумного упрямства, какими бы они ни были?
— Беру, какими бы они ни были.
— Тогда прощайте, месье! Я знаю, что мне остается делать.
— Прощайте, мадам!
Екатерина сделала несколько шагов к двери и замерла.
— Вините во всем только себя, — решилась она на последнюю угрозу.
— Я буду винить только себя.
— Помните, что я не имею отношения к вашему безумному решению действовать во вред собственным интересам; ну а если несчастье поразит вас или меня, вся ответственность падет на вас одного…
— Да будет так, матушка. Я принимаю на себя эту ответственность.
— Тогда прощайте, Франсуа, — процедила флорентийка со зловещей улыбкой и яростным взглядом.
— Прощайте, матушка! — ответил молодой человек с не менее злобной усмешкой и не менее угрожающим взглядом.
Так расстались сын и мать, полные ненависти друг к другу.
Мы помним про обещание, которое накануне вечером принц де Конде дал Роберту Стюарту, и о предстоящем их вечернем свидании на площади Сен-Жермен-л’Оксеруа.
Принц де Конде вошел в Лувр как раз тогда, когда королева вышла из апартаментов сына.
Он пошел выполнять данное им обещание и просить у короля помилования Анн Дюбуру.
Королю доложили о его приходе.
— Просите! — слабым голосом ответил он.
Принц вошел и увидел молодого человека: скорее лежа, чем сидя в кресле, он отирал платком пот со лба.
Потухший взор, полуоткрытые губы, мертвенно-бледное лицо.
Можно сказать, это было скульптурное изображение Страха.
— А-а, — пробормотал принц, — у ребенка горе.
Не следует забывать, что принц от начала до конца был свидетелем всего, что происходило между королем и мадемуазель де Сент-Андре, и наслушался обещаний короля своей любовнице.
Увидев принца, король внезапно просиял. Если бы солнце собственной персоной вошло в эти мрачные апартаменты — там не стало бы светлее. Можно сказать, на короля снизошло величайшее озарение: на лице засветилась мысль, появилась надежда. Он встал и направился к принцу. Казалось, он был готов обнять пришедшего и прижать его к груди.
Так сила притягивает слабость; так мощный магнит притягивает железо.
Принц, по-видимому, не слишком жаждавший объятий, поклонился, как только король сделал первый шаг к нему.
Франциск, упрекая себя за то, что поддался первому порыву, вынужден был остановиться и подать принцу руку.
Тому ничего не оставалось делать, как поцеловать протянутую руку, что он и проделал.
Однако, прикасаясь к королевской руке губами, он спросил самого себя: "Какого дьявола ему от меня нужно, что сегодня он мне оказывает такой хороший прием?"
— О, как я счастлив увидеться с вами, мой кузен! — ласково приветствовал его король.
— А я, государь, одновременно счастлив и польщен.
— Вы пришли чрезвычайно кстати, принц.
— Правда?
— Да, мне ужасно тоскливо.
— Да, действительно, — произнес принц, — когда я вошел, на лице вашего величества были следы глубочайшей тоски.
— Вот именно, глубочайшей. Да, мой дорогой принц, меня одолела страшная тоска.
— Королевская тоска, — уточнил принц и поклонился с улыбкой.
— А самое грустное во всем этом то, мой кузен, — продолжал Франциск II, пребывая в глубочайшей меланхолии, — что у меня нет друга, кому я мог бы поведать свои горести.
— У короля есть горести? — осведомился Конде.
— Да, и серьезные, настоящие, мой кузен.
— И кто же оказался столь дерзким, что рискнул причинить горести вашему величеству?
— Особа, к несчастью имеющая на это право, мой кузен.
— Я не знаю ни единой особы, государь, что имела бы право огорчать короля.
— Ни единой?
— Ни единой, государь.
— И даже королева-мать?
"А-а! — подумал принц, — кажется, королева задала порку своему малышу!"
И вслух он произнес:
— Даже королева-мать, государь.
— Таково ваше мнение, мой кузен?
— Таково не только мое мнение, государь, но, как я полагаю, таково же мнение всех верноподданных вашего величества.
— А вы знаете, насколько серьезно то, что вы мне сейчас говорите, господин мой кузен?
— Чем же это серьезно, государь?
— А тем, что вы проповедуете бунт сына против матери.
Произнося эти слова, он невольно осмотрелся вокруг, словно человек, который боится, что его подслушивают, хотя как будто нет никого постороннего.
Франциск знал, что, когда кто-нибудь хочет поделиться тайной, стены Лувра пропускают через себя звуки, подобно фильтру, пропускающему через себя воду.
Поэтому, не решаясь высказать свою мысль до конца, он удовольствовался тем, что сказал:
— А, значит, ваше мнение таково, что королева-мать не имеет права меня огорчать. Тогда как бы вы поступили, мой кузен, если бы вы были королем Франции, а королева-мать вас огорчила… Короче говоря, что бы вы сделали на моем месте?
Принц понял, в чем смысл жалобы короля; однако, привыкший при любых обстоятельствах говорить то, что думает, он переспросил:
— Что бы я сделал на вашем месте, государь?
— Да!
— На вашем месте я бы взбунтовался.
— Вы бы взбунтовались? — радостно воскликнул Франциск.
— Да, — откровенно и просто заявил принц.
— Но каким образом взбунтоваться, мой дорогой Луи? — спросил Франциск, подходя к принцу поближе.
— Да так, как всегда бунтуют, государь: бунтуя. Посоветуйтесь с теми, кому к этому не привыкать. Да и способы не столь уж разнообразны: к примеру, не повиноваться или хотя бы делать все возможное, чтобы противостоять несправедливой власти или безжалостной тирании.
— Но, кузен, — усомнился Франциск, явно обдумывая слова принца, — так может взбунтоваться крепостной против своего сеньора; но сын не может, как мне представляется, взбунтоваться в строгом смысле этого слова против собственной матери, точно так же как подданный — против своего короля…
— Тогда чем же занимаются в данный момент, — возразил принц, — те тысячи гугенотов, что, как из-под земли, объявились в ваших отдаленных провинциях, в Нидерландах, в Германии, как не подготовкой гигантского бунта против папы? А ведь папа — наивысший из королей.
— Да, принц, — отвечал Франциск (раздумья у него уступили место грусти), — да, вы правы, и я вам признателен за то, что вы мне это сказали. Я так редко с вами вижусь, мой кузен, а ведь вы один из членов моей семьи, человек, которому я больше всего доверяю, придворный, к которому я испытываю самые дружеские чувства. С детских лет, мой дорогой принц, я ощущаю по отношению к вам искреннюю приязнь и симпатию, вполне объяснимую вашей смелой откровенностью. Ни один человек не решился бы говорить со мною так, как это сделали вы, за что я вам благодарен вдвойне и в знак моей благодарности хочу сделать вам признание, которого не делал никому и которое королева-мать только что вырвала у меня.
— Говорите, государь.
Король обнял Конде за шею и притянул его к себе.
— Так вот, мой дорогой принц, — продолжал он, — не исключено, что мне потребуется не только ваш совет, о чем я сейчас просил, но и ваша поддержка.
— Я в полном распоряжении вашего величества.
— Так вот, мой кузен, я безумно влюблен.
— В королеву Марию? Я об этом знаю, государь, — сказал Конде, — это стало настоящим придворным скандалом.
— Не в королеву Марию… но в одну из ее фрейлин.
— Вот как! — воскликнул принц, разыгрывая глубочайшее изумление. — И, само собой разумеется, вашему величеству отвечают взаимностью?
— Меня несказанно любят, кузен!
— И дают вашему величеству доказательства любви?
— Да.
— Меня бы удивило, государь, если бы дело обстояло иначе.
— Ты меня не спрашиваешь, о ком идет речь, Луи?
— Я не могу позволить себе допрашивать короля, но я жду, когда король пожелает довести свое признание до конца.
— Луи, это дочь одного из знатнейших сеньоров при французском дворе.
— О!..
— Это дочь маршала де Сент-Андре, Луи.
— Примите мои сердечные поздравления, государь. Мадемуазель де Сент-Андре — одна из самых красивых особ королевства.
— Значит, это так? Ты вправду так думаешь, Луи? — воскликнул король, вне себя от радости.
— Когда-то, государь, я испытывал по отношению к мадемуазель де Сент-Андре точно такие же чувства, как и ваше величество.
— Это только укрепляет нашу симпатию друг к другу, мой кузен.
— Я не осмелюсь напрасно похваляться этим, государь.
— Значит, ты считаешь, что я прав?
— Тысячу раз правы! Когда встречаешь такую девушку, то, кто бы ты ни был, король или простолюдин, ты всегда прав, если влюбишься в нее, а особенно если и она тебя полюбит.
— Значит, таково твое мнение?
— Не только мое, но и, должно быть, всех на свете, за исключением господина де Жуэнвиля… Я полагаю, король, к счастью, не спрашивал у него совета, а поскольку вполне возможно, что он ничего не знает о чести, какую король оказал его невесте…
— Вот тут-то ты ошибаешься, Луи, — возразил король, — дело в том, что он об этом знает.
— Ваше величество хочет сказать, что он о чем-то подозревает?
— Я же говорю тебе, что он все знает.
— О! Это невозможно…
— Но я же говорю тебе, что это так!
— Но, государь, это невероятно!
— И все же приходится верить… Однако, — продолжал король, нахмурив брови, — я бы не придавал этому факту особого значения, если бы за ним не последовали события особой важности, вызвавшие бурную сцену между мной и матерью, о чем я уже упомянул в нескольких словах.
— Но что такое важное могло произойти, государь? Я надеюсь, что ваше величество соблаговолит посвятить меня в смысл подобной загадки, — простодушно произнес принц де Конде, лучше кого бы то ни было знавший истинный ее смысл.
И тут король жалобным голосом стал рассказывать о происшедшей между ним и матерью бурной сцене, и время от времени голос его обретал жесткие нотки.
Принц слушал с глубоким вниманием.
И как только Франциск кончил, он проговорил:
— Все это хорошо, так что, государь, как мне кажется, вы удачно вышли из создавшегося положения и на сей раз избавились от опеки.
Король поглядел на принца и взял его под руку.
— Да, мой кузен, — продолжал он, — я удачно вышел из создавшегося положения: пока королева-мать была со мной, мне, по крайней мере, казалось, что я радуюсь, как невольник, разбивший свои цепи, и это придавало мне силы. И королева ушла, будучи уверена в серьезности моего бунта. Но, как только за ней затворилась дверь, как только я остался один — поймите, я обязан быть откровенен с вами, — так вот, тогда все мускулы моего тела, все фибры моей души стали вялыми, и если бы вы не пришли, мой кузен, то думаю, что я, как это было не раз, отправился бы к ней, бросился в ноги и попросил прощения.
— О, берегитесь этого, государь! — воскликнул Конде. — Тогда вы пропали!
— Я хорошо это знаю, — произнес король, еще крепче вцепившись в руку Конде, как потерпевший кораблекрушение хватается за плывущий мимо обломок, ожидая от него спасения.
— Но, в конце концов, чтобы напугать вас до такой степени, королева-мать, должно быть, угрожала вам каким-то великим несчастьем, какой-то невообразимой опасностью?
— Она угрожала гражданской войной.
— А-а!.. И где же ее величество видит гражданскую войну?
— Да там же, где вы сами ее только что видели, мой кузен. Партия гугенотов могущественна, однако их враг, господин де Гиз, тоже могуществен. Так вот, моя мать, которая видит все только глазами Гизов, которая управляет королевством только руками Гизов, которая женила меня на родственнице господ де Гизов, — так вот, моя мать угрожала мне гневом господ де Гизов и, что еще хуже, их нежеланием быть на моей стороне.
— А что бы случилось в результате этого, государь?
— Еретики стали бы хозяевами королевства.
— А вы что на это ответили, государь?
— Ничего, Луи. Что я мог на это ответить?
— О, многое, государь.
Король пожал плечами.
— В частности, одно, — продолжал принц.
— Но что же?
— А то, что есть средство помешать еретикам стать хозяевами королевства.
— И в чем заключается это средство?
— Самому встать во главе еретиков, государь.
Юный король на миг задумался и нахмурил брови.
— Да, — согласился он, — эта идея превосходна, мой кузен, это игра на изменении соотношения сил, в чем так преуспела моя матушка Екатерина. Но ведь протестантская партия меня ненавидит…
— С какой стати ей ненавидеть вас лично, государь? Ведь известно, что вплоть до нынешнего момента вы были всего лишь орудием в руках собственной матери.
— Орудием! Орудием! — повторял Франциск.
— Вот видите, вы и сами это признаете, государь… Но гугенотская партия никогда не выступала против короля: она ненавидит королеву-мать, вот и все.
— Я ее тоже ненавижу, — пробормотал король.
Принц услышал эти слова, хотя они были произнесены очень тихо.
— Итак, государь? — спросил он.
Король бросил взгляд на кузена.
— Если этот план представляется вам хорошим, то почему бы не попробовать?
— У них нет ко мне доверия, Луи; им надо будет дать залог… а какой залог дать им?
— Вы правы, государь; но ситуация для этого подходящая. Именно сейчас вы в силах дать им залог, причем поистине достойный короля: даровать человеку жизнь…
— Не понимаю, — проговорил король.
— Вы можете помиловать советника Дюбура.
— Мой кузен, — побледнев, произнес король, — вот здесь только что моя мать говорила о нем и заявила: "Нужно, чтобы он был мертв!"
— Ну а вы, государь, теперь скажете: "Нужно, чтобы он был жив!"
— О, помиловать Анн Дюбура! — пробормотал молодой человек, озираясь вокруг, точно его пугала сама мысль о том, что он способен кого-то помиловать.
— Вот именно, государь, помиловать Анн Дюбура. Что вас удивляет?
— Да, конечно, ничего, мой кузен.
— Разве это не ваше право?
— Да, знаю, таково право короля.
— А разве вы не король?
— По крайней мере, я им еще не был.
— Что ж, государь, так вы с честью вступите в исполнение королевских обязанностей, взойдете на трон по богато убранным ступеням.
— Но ведь советник Анн Дюбур…
— Он один из наиболее достойных людей вашего королевства, государь. Спросите у господина Л’Опиталя — он с ним знаком.
— Я, по правде говоря, знаю, что это честный человек.
— Ах, государь, того, что вы сказали, уже довольно.
— Довольно?
— Да: король не может позволить казнить человека, если сам считает его честным.
— Но он опасен!
— Честный человек никогда не может быть опасен.
— Но его ненавидят господа де Гизы!
— А!
— Но его ненавидит моя мать!
— Тем более важно, государь, чтобы начать бунт против господ де Гизов и против королевы-матери помилованием советника Дюбура.
— Мой кузен!
— Удивительно! Надеюсь, что ваше величество взяли на себя труд взбунтоваться против королевы-матери не для того, чтобы ей угождать.
— Это верно, Луи; но смерть господина Дюбура — дело решенное: это согласовано между господами де Гизами, моей матушкой и мной, к этому уже нельзя возвращаться.
Принц де Конде не мог удержаться, чтобы не бросить взгляд, полный презрения, на этого короля, считающего согласованным делом, к которому нельзя возвращаться, смерть одного из честнейших судей королевства, причем в то время, когда этот судья еще жив и достаточно только одного слова, чтобы он не был казнен.
— Ну, раз это согласованное дело, государь, — заявил он с оттенком глубокого негодования, — то не будем больше говорить об этом.
И принц поднялся, чтобы откланяться и уйти, но король остановил его.
— Да, это, конечно, так, — сказал он, — не будем, не будем больше говорить о советнике, зато поговорим о чем-нибудь другом.
— И о чем же, государь? — спросил принц (он ведь пришел только ради советника).
— Но, в конце концов, мой дорогой принц, разве существует только один выход из столь неудобного положения? Вы ведь изобретательны до гениальности: придумайте мне другой.
— Государь, первый вам предоставил Господь. Люди не могут выдумать ничего равноценного.
— По правде говоря, мой кузен, — сказал юный король, — мне самому как-то не по себе при мысли, что я обрекаю на смерть невинного.
— Тогда, государь, — торжественно произнес принц, — тогда, государь, прислушайтесь к голосу собственной совести. Добро никогда не пропадает бесплодно, оно может способствовать тому, чтобы в сердцах подданных расцвела любовь к королю. Даруйте помилование господину Дюбуру, государь, и начиная с того дня как вы объявите о помиловании, — то есть когда вы претворите в жизнь свое исключительное королевское право, все на свете узнают, что именно вы на деле являетесь правящим сувереном!
— Ты этого хочешь, Луи?
— Государь, я действительно прошу у вас помилования, причем готов поклясться, что этот шаг целиком и полностью в интересах вашего величества!
— Но что скажет королева?
— Какая королева, государь?
— Королева-мать, черт побери!
— Государь, в Лувре не может быть другой королевы, кроме добродетельной супруги вашего величества. Мадам Екатерину все считают королевой потому, что ее боятся. Сделайтесь любимым, государь, и вы станете королем!
Король, по-видимому, сделал над собой усилие и наконец решился.
— Итак, я повторю то выражение, что вы столь великолепно истолковали. Дело согласовано, мой дорогой Луи, благодарю за добрый совет, благодарю за то, что вы заставили меня действовать по справедливости, благодарю за то, что вы рассеяли все мои сомнения! Подайте мне перо и пергамент.
Принц де Конде пододвинул кресло короля к столу.
Король сел.
Принц де Конде подал ему пергамент; король взял протянутое ему перо и написал традиционную фразу:
"Божьей милостью Франциск, король Франции, приветствует всех ныне живущих и еще не родившихся…"
В этот момент вошел офицер, ранее посланный в особняк Колиньи, и объявил, что прибыла госпожа адмиральша.
Король остановился на полуслове, вскочил, и доброе выражение его лица стало невыразимо жестоким.
— Что случилось, государь? — спросил принц де Конде, озадаченный столь резкой переменой.
— Вы обо всем узнаете, мой кузен.
Затем он обратился к офицеру:
— Просите госпожу адмиральшу.
— Госпожа адмиральша, по всей вероятности, будет беседовать с вами по личному делу, государь? — осведомился принц. — Тогда, с позволения вашего величества, я удаляюсь.
— Ни в коем случае! Напротив, я желаю, чтобы вы, мой кузен, остались и присутствовали при нашей беседе, не упустив ни единого слова. Вы уже знаете, как я умею миловать, — и он взял в руки пергамент, — теперь я вам покажу, как я умею карать.
Принц де Конде мысленно содрогнулся. Он понял, что присутствие адмиральши в апартаментах короля, где она всегда бывала только вынужденно, каким-то образом связано с причиной, приведшей его сюда, и у него зародилось смутное предчувствие, что сейчас произойдет что-то ужасное.
Портьера, опустившаяся за офицером, через несколько мгновений вновь поднялась и появилась адмиральша.
Госпожа адмиральша, еще не видя короля, заметила принца де Конде. Она уже готова была послать ему самый сердечный и ласковый взгляд, как вдруг у нее перед глазами возникло лицо Франциска.
Выражение гнева, запечатлевшееся на этом лице, заставило адмиральшу опустить голову и вздрогнуть.
Представ перед королем, она поклонилась.
— Я призвал вас сюда, госпожа адмиральша, — побелевшими губами произнес сквозь зубы король, — чтобы попросить дать мне разгадку непонятного происшествия: я тщетно ищу ее все утро.
— Я всегда в распоряжении моего короля, — пробормотала адмиральша.
— Даже для того, чтобы разгадывать загадки? — спросил Франциск. — Тем лучше! Я счастлив об этом слышать, так что, не теряя времени, примемся за дело.
Адмиральша поклонилась.
— Не соизволите ли нам объяснить, нам и нашему дорогому кузену де Конде, — продолжал король, — как могло случиться, что записка, написанная по нашему приказанию одной придворной особой, оказалась утеряна вами вчера вечером в апартаментах королевы-матери?
И только теперь принц де Конде понял, что означала пробежавшая по нему дрожь, когда объявили о приходе адмиральши.
И только теперь истина полностью предстала перед ним, будто внезапно явившись из-под земли, а в ушах зазвучали страшные слова короля: "Я вам покажу, как я умею карать!"
Он бросил взгляд на адмиральшу.
А та смотрела на него и, казалось, молчаливо спрашивала: "Что отвечать королю?"
Король не понял пантомимы, разыгрываемой двумя заговорщиками, и продолжал:
— Что ж, госпожа адмиральша, загадка налицо, мы просим дать ключ к разгадке.
Адмиральша молчала.
А король говорил:
— Но, возможно, вы не совсем поняли мой вопрос, и потому я его повторю. Как могло случиться, что записка, адресованная не вам, очутилась у вас в руках и вследствие какой оплошности или какого коварства она выпала у вас из кармана на ковер в апартаментах королевы-матери, а с ковра в апартаментах королевы-матери попала в руки господина де Жуэнвиля?
За это время адмиральша сумела взять себя в руки.
— Все очень просто, государь, — отвечала она, вернув себе обычное хладнокровие. — Я нашла эту записку в одном из коридоров Лувра, что ведет к залу Метаморфоз, подобрала ее, прочла, а поскольку почерк оказался мне незнаком, то понесла ее к королеве-матери, намереваясь спросить у нее, не более ли она в этом сведуща, чем я. В это время у ее величества присутствовало обширное собрание поэтов и писателей, и среди них находился господин де Брантом: он рассказывал столь невероятные истории, что все смеялись до слез, и я среди прочих; причем, государь, смеялась я так сильно, что мне понадобился платок, а когда я вынимала платок из кармана, по-видимому, на пол выпала эта злосчастная записка, про которую я тогда забыла. И когда я ее хватилась, то ее уже не было ни в кармане, ни на полу рядом со мной, и я предполагаю, что ее успел поднять господин де Жуэнвиль.
— Рассказ весьма правдоподобен, — сказал король с насмешливой улыбкой, — но за правду я его не приму, как бы правдоподобно он ни выглядел.
— Ваше величество, что вы этим хотите сказать? — забеспокоилась адмиральша.
— Вы нашли эту записку? — спросил король.
— Да, государь.
— Отлично; тогда вам легко будет сказать мне, во что она была завернута…
— Но, — пробормотала адмиральша, — она ни во что не была завернута, государь…
— Ни во что не была завернута?
— Нет, — побледнев, ответила адмиральша, — она просто была сложена вчетверо.
Тут на принца де Конде мгновенно снизошло озарение.
Очевидно, мадемуазель де Сент-Андре объяснила королю пропажу записки тем, что она потеряла платок. К несчастью, то, что совершенно ясно было для г-на де Конде, было непонятно госпоже адмиральше.
И она опустила голову под пытливым взглядом короля, дрожа все больше и больше и самим своим молчанием доказывая, что королевский гнев навис над ней заслуженно.
— Госпожа адмиральша, — произнес Франциск, — для столь набожной особы, как вы, согласитесь, ваши слова — грех, ибо это ложь, причем из самых наглых.
— Государь! — пробормотала адмиральша.
— Уж не плоды ли это новой религии, сударыня? — продолжал король. — Вот тут наш кузен де Конде, хотя и католический принц, только что в самых трогательных выражениях вещал о реформе. Так ответьте теперь сами госпоже адмиральше, наш дорогой кузен, и скажите ей от нашего имени, что, к какой бы религии человек ни принадлежал, все равно дурно обманывать своего короля.
— Смилуйтесь, государь! — пробормотала адмиральша со слезами на глазах, видя, как гнев короля нарастает со скоростью прилива.
— Да, кстати, а по какому поводу вы просите у меня милостивого к себе отношения, госпожа адмиральша? — возмутился Франциск. — Если бы мне час назад рассказали о вас нечто подобное, я готов был бы, напротив, дать руку на отсечение, что вы самый несгибаемый человек в моем королевстве.
— Государь! — воскликнула адмиральша, гордо подняв голову. — Я выдержу ваш гнев, но не ваши насмешки. Да, это правда, я не подбирала вашей записки.
— Значит, вы в этом признаетесь? — с триумфом провозгласил король.
— Да, государь, — без лишних слов ответила адмиральша.
— Значит, эту записку вам кто-то передал?
— Да, государь.
Принц внимательно следил за ходом беседы с явным намерением в подходящий момент в нее вмешаться.
— Так кто же вам ее передал, госпожа адмиральша? продолжал спрашивать король.
— Я не смею назвать этого человека, государь, — твердо заявила в ответ г-жа де Колиньи.
— Отчего же, кузина? — заговорил принц де Конде, перехватив инициативу.
— Вот именно, отчего же? — повторил вслед за ним король, довольный оказанной поддержкой.
Адмиральша поглядела на принца, словно умоляя его, чтобы он дал объяснение только что произнесенным словам.
— Разумеется, — продолжал принц, как бы отвечая на немой вопрос адмиральши, — у меня нет ни малейшего резона скрывать от короля истину.
— А-а! — вырвалось у короля, повернувшегося к принцу де Конде, — так вы знаете ключ к разгадке всей этой истории?
— Вот именно, государь.
— И каким же образом?
— Да потому, государь, — ответил принц, — что я сыграл в этом деле главную роль.
— Вы, сударь?
— Да, я, государь.
— Так почему же вы до сих пор не сказали мне об этом ни слова?
— Потому, — ничуть не смутившись, отвечал принц, — потому, что вы не оказали мне чести своим вопросом, а я не смею себе позволить рассказывать забавные истории, каковы бы они ни были, своему благосклонному суверену, не получив предварительно на то его разрешения.
— Мне по душе ваша почтительность, кузен Луи, — сказал Франциск. — Однако даже уважение имеет свои границы, и желательно предвосхищать вопросы своего суверена, когда можешь оказаться ему полезен или, по крайней мере, хочешь быть ему приятен. Так окажите же мне любезность, сударь, и расскажите мне все, что вам известно по этому поводу и по поводу вашей роли во всей этой истории.
— Я сыграл роль случая. Это я нашел записку.
— А! Так это были вы! — нахмурился король, бросив суровый взгляд на принца. — Теперь меня ничуть не удивляет, что вы выжидали, когда же я стану задавать вопросы. A-а… значит, записку нашли именно вы?
— Да, именно я, государь.
— И где же?
— Как раз в коридоре, что ведет к залу Метаморфоз, как только что имела честь сообщить вам госпожа адмиральша.
Взгляд короля скользнул вначале в сторону принца, потом в сторону адмиральши и, казалось, пытался установить степень соучастия этих двоих.
— Ну что ж, мой кузен, раз вы эту записку нашли, то должны знать, во что она была упрятана…
— Она не была упрятана, государь.
— Как! — воскликнул король, побелев, — вы осмеливаетесь мне заявлять, что эта записка не была упрятана?
— Да, государь, ибо имею дерзость говорить только правду, и потому имею честь повторить вашему величеству, что записка не была упрятана, но аккуратно завернута.
— Упрятана или завернута, сударь, — проговорил король, — разве это не одно и то же?
— Ах, государь, — произнес принц, — между этими двумя словами есть существенная разница. Упрятывают заключенного, а письмо завертывают.
— Я не знал, что вы такой великий лингвист, мой кузен.
— Досуг, предоставленный мирными временами, позволил мне изучить грамматику, государь.
— Итак, сударь, чтобы покончить со всем этим, расскажите мне, во что записка была упрятана, то есть завернута.
— В изящный платок с вышивкой по четырем углам, государь, а в одном из этих уголков и спряталась записка!
— Где этот платок?
Принц вытащил его из-за пазухи.
— Вот он, государь!
Король резким движением вырвал платок из рук принца Конде.
— Отлично! А теперь скажите, каким образом записка, найденная вами, попала в руки госпожи адмиральши?
— Ничего не может быть проще, государь. Спускаясь по лестнице в направлении выхода из Лувра, я встретил госпожу адмиральшу и сказал ей: "Кузина, вот записка — ее потерял какой-то из кавалеров или какая-то из дам в Лувре. Соблаговолите узнать, кто потерял записку, что вам будет легко сделать через Дандело, он сейчас начальник стражи, и любезно верните записку по назначению".
— Это, действительно, совершенно естественно, мой кузен, — проговорил король, не веря ни единому слову из сказанного.
— Что ж, государь, — произнес принц де Конде, делая вид, что уходит, — поскольку я имел честь полностью удовлетворить ваше величество…
Но король жестом остановил его.
— Прошу вас, мой кузен, задержитесь еще ненадолго.
— Охотно, государь, само собой разумеется!
— Госпожа адмиральша, — начал король, повернувшись к г-же де Колиньи, — признаю, что вы настоящая верноподданная, ибо в данной ситуации, в присутствии господина принца де Конде, вы рассказали мне все, что в состоянии были рассказать. Прошу у вас прощения за то, что побеспокоил вас. Вы свободны и можете быть уверены в нашей благосклонности. Прочее касается одного лишь господина де Конде.
Адмиральша поклонилась и вышла.
Господин де Конде охотно бы за нею последовал, но его удерживал приказ короля.
Как только адмиральша удалилась, король приблизился к принцу, стиснув зубы, с посиневшими губами.
— Сударь, — проговорил он, — вам незачем было обращаться к госпоже адмиральше, чтобы узнать, кому адресована записка.
— Каким образом, государь?
— Дело в том, что в одном из уголков платка находятся инициалы, а в другом — герб мадемуазель де Сент-Андре.
Теперь настала очередь г-на де Конде опустить голову.
— Вы заранее знали, что записка принадлежит мадемуазель де Сент-Андре, и, зная это, преднамеренно сделали так, чтобы эта записка попала в руки королевы-матери.
— Пусть ваше величество хотя бы окажет мне справедливость, приняв во внимание следующий факт: мне не было известно, что эта записка написана по вашему распоряжению и что она может скомпрометировать ваше величество.
— Сударь, коль скоро вы так великолепно знаете значение слов во французском языке, вы также обязаны знать, что мое величество не может скомпрометировать ничто: я волен делать все, что мне заблагорассудится, и никто не может в этом ничего усматривать и не смеет по этому поводу ничего говорить, а в доказательство этого…
Он подошел к столу и взял лист пергамента, где уже собственноручно написал полторы строчки.
— А в доказательство этого — вот!
И резким движением он надорвал пергамент.
— Ах, государь, пусть лучше ваш гнев падет на меня, а не на невинного!
— С того момента, как он оказался под защитой моего врага, он больше не невинный!
— Вашего врага, государь? — воскликнул принц. — Значит, король считает меня своим врагом?
— Почему же нет, если с этого момента я ваш враг?
И он разорвал уже надорванный лист на мелкие кусочки.
— Государь, государь, во имя Неба! — воскликнул принц.
— Сударь, вот мой ответ на угрозы, только что высказанные вами от имени гугенотской партии. Я их не боюсь, и вас вместе с ними, если вам вдруг вздумается стать у них командующим. Сегодня вечером советник Анн Дюбур будет казнен.
— Государь, прольется кровь невинного человека, прольется кровь поборника справедливости!
— Прекрасно, — упорствовал король, — пусть она прольется, пусть она капля за каплей падет на голову того, по чьей вине она прольется.
— На чью же, государь?
— На вашу, господин де Конде!
И, указав пальцем на дверь, заявил принцу:
— Уходите, сударь!
— Но, государь… — настойчиво продолжал уговоры принц.
— Уходите же, я вам говорю! — вновь заскрипел зубами король и топнул ногой. — Я не ручаюсь за вашу безопасность, если вы еще на десять минут задержитесь в Лувре!
Принц поклонился и вышел.
Король, совершенно раздавленный, рухнул в кресло и, облокотившись о стол, закрыл лицо руками.
Можно без труда понять, что если король пришел в ярость, то и принц де Конде разъярился не меньше, причем степень его гнева была даже выше, поскольку винить ему было некого, кроме самого себя, ведь именно он приходил к мадемуазель де Сент-Андре, именно он нашел записку, спрятанную в платке, именно он, в конце концов, отдал эту записку адмиральше Колиньи.
И, как обычно поступают люди, по собственной вине впутанные в нехорошее дело, он решил довести его до конца и сжечь за собой все корабли, чтобы отрезать себе путь к отступлению.
К тому же, претерпев все, что заставила его пережить мадемуазель де Сент-Андре, он вверг бы себя в величайшее отчаяние, граничащее со стыдом и бессилием, если бы ушел, не пустив при отступлении ту парфянскую стрелу, что так часто возвращается и поражает сердце метнувшего ее влюбленного: стрелу мести.
На месть королю он уже решился, но по поводу мести мадемуазель де Сент-Андре он еще испытывал сомнения.
В какой-то миг он задал себе вопрос, не является ли для него, мужчины, проявлением трусости месть женщине; но чем более он копался в душе, тем больше, отвечая самому себе, утверждался в мысли, что эта юная девушка — мстительная притворщица по натуре — далеко не слабый противник и может уже сегодня стать, вне всякого сомнения, официальной любовницей короля.
Да, конечно, гораздо менее опасно бросить вызов храбрейшему и искуснейшему из придворных, чем бесповоротно поссориться с мадемуазель де Сент-Андре.
Он прекрасно понимал, что стоит ему поссориться с нею, как придется выдерживать войну не на жизнь, а на смерть, не знающую ни мира, ни перемирия, и эта война, в которой будет много опасностей, засад, открытых и тайных нападений, будет продолжаться столько, сколько будет длиться любовь короля.
А поскольку его противница обладала исключительной красотой, изменчивым характером, пьяняще-сладострастным темпераментом, то принц понимал, что эта любовь, как и любовь Генриха II к герцогине де Валантинуа, может продолжаться всю жизнь.
Эта схватка не будет похожа на поединок храбреца со львом; но он не считался с этой опасностью, куда более серьезной, чем она казалась на вид, подобно тому как безрассудный путешественник с одной лишь палкой в руках тешит себя тем, что дразнит красавицу-кобру, малейший укус которой смертелен.
Опасность на деле была до того велика, что принц задумался на мгновение, а надо ли добавлять еще одну грозу к тем громам и молниям, что уже громыхали и сверкали над его головой.
Но если вначале, до своих раздумий, он колебался, опасаясь поддаться трусости, то теперь чувствовал, что его безоговорочно влечет вперед и что его замысел, каким бы трусливым он ни выглядел внешне, на поверку оказывается смелым до безумия.
Если бы ему нужно было спускаться по лестницам, пересекать двор, идти в другой жилой корпус, — короче, если бы между уходом от короля и приходом к мадемуазель де Сент-Андре у него было время для более серьезного размышления, быть может, рассудочность пришла бы ему на помощь и, подобно античной Минерве, за руку выведшей Улисса из гущи сражения, холодная богиня увела бы его из Лувра. Но, к несчастью, принцу нужно было всего лишь пройти по коридору, в котором он находился, и после двух или трех поворотов по левую руку от него оказалась дверь, ведущая к мадемуазель де Сент-Андре.
Он почувствовал, что каждый шаг приближает его к ней, что с каждым шагом биение его сердца становится вдвое быстрее и сильнее.
Наконец он очутился прямо перед этой дверью.
Ему бы отвернуться, пройти мимо, продолжать свой путь. Без сомнения, именно этот совет нашептывал ему ангел-хранитель, но он прислушивался лишь к дурным советам. И он замер, точно его ноги вросли в паркет, причем Дафна, превратившаяся в лавр, менее крепко, наверное, была связана с землей.
После мига раздумий, но отнюдь не колебаний, он поступил, как Цезарь, бросивший дротик на противоположный берег Рубикона.
— Вперед! — заявил принц. — Alea jacta est![32]
И он постучал.
Дверь отворилась.
У принца все еще оставался шанс — мадемуазель де Сент-Андре могло бы у себя не оказаться или она не пожелала бы его принять.
Судьба, однако, была уже предначертана. Мадемуазель де Сент-Андре оказалась у себя, и до принца донеслось слово: "Просите".
Пока его провожали из прихожей, где он ожидал ответа, в будуар, где этот ответ был произнесен достаточно громко, чтобы он мог услышать, Луи де Конде увидел, словно в забытьи, как перед глазами и одновременно в сердце возникла обширная панорама протекших шести месяцев начиная с того дня, когда во время ужасающего грозового ливня он впервые увидел эту девушку в скверной таверне неподалеку от Сен-Дени, и вплоть до того часа, когда он увидел ее, вошедшую в зал Метаморфоз, с миртовой ветвью в волосах, а его нескромный взгляд не терял ее ни на минуту, пока из всего убранства, в котором она очутилась в зале, на ней не осталось ничего, кроме этой ветви.
И, по мере того как панорама разворачивалась у него перед глазами, он дошел в череде быстро сменяющихся картин до того места, когда ночью, в Сен-Клу, разыгралась сцена между нею и пажом; затем она встретилась ему на берегу большого пруда в полумраке трепещущих теней ив и платанов; потом он увидел себя самого, неподвижно стоящего под окнами в ожидании того, что приоткроется решетчатый ставень и к его ногам упадет цветок или записка; наконец, он оказался под кроватью короля, где тщетно прождал первую ночь, ибо тот, кого он подстерегал, не прибыл, а во вторую ночь увидел, как пришел не только тот, кого он ждал, но и те, кого он вовсе не ждал, — все эти разнообразные ощущения: потрясение в таверне, ревность спрятавшегося наблюдателя, созерцание отражения юной девушки в воде, нетерпеливое ожидание под окнами, любовное томление в зале Метаморфоз — все эти ощущения бросились ему в голову, бились в висках, разрывали сердце, клещами сдавливали внутренности и, завладев им, в течение нескольких секунд держали его в своей власти.
Так что, оказавшись лицом к лицу с мадемуазель де Сент-Андре, он весь дрожал и был бледен и от ревности, и от гнева, и от любви, и от стыда, и от ненависти.
Мадемуазель де Сент-Андре была одна.
Как только она увидела принца, прячущего все свои противоречивые, взаимоисключающие ощущения под довольно дерзкой маской, как только она увидела на его лице веселую улыбку, точно американскую птицу-пересмешника, сидящую на ветке, — брови у девушки нахмурились, но незаметно: в смысле притворства душа у нее была гораздо больше закалена, чем у принца де Конде.
Принц непринужденно поклонился ей.
Мадемуазель де Сент-Андре не обманул этот поклон: она понимала, что к ней пришел враг.
Но она не выдала себя ничем, и на непринужденный поклон и насмешливую улыбку принца ответила долгим грациозным реверансом.
Затем она обратила к нему донельзя ласковый взор и заговорила сладчайшим голосом:
— Какой из святых я должна вознести свою благодарность за этот визит, столь же ранний, сколь и неожиданный?
— Святой Аспазии, мадемуазель, — ответил принц и поклонился с преувеличенным почтением.
— Монсеньер, — заявила девушка, — сомневаюсь, что я смогу, как бы я ни старалась, отыскать ее в календаре года тысяча пятьсот пятьдесят девятого от Рождества Христова.
— Что ж, мадемуазель, если вам обязательно нужно возблагодарить какую-то из святых за скромное удовольствие оказаться в моем присутствии, то дождитесь смерти мадемуазель де Валантинуа, а затем ее канонизации; это непременно случится, если вы дадите по этому поводу совет королю.
— Поскольку я сомневаюсь, что мое влияние простирается до такой степени, то я, монсеньер, ограничусь тем, что поблагодарю вас лично и одновременно со всем смирением задам вопрос, чему я обязана радостью увидеться с вами.
— Как, вы не догадываетесь?
— Нет.
— Я прибыл, чтобы принести самые искренние поздравления по поводу милостей, которые только что имел честь оказать вам его величество.
Девушка залилась краской; затем, под воздействием мгновенной реакции, щеки у нее стали мертвенно-бледными.
И все же она была весьма далека от реальности; она всего лишь предполагала, что ночное приключение наделало много шума и эхо от него достигло ушей принца.
Поэтому она удовольствовалась тем, что обратила на принца взгляд, таивший в себе нечто среднее между вопросом и угрозой.
Принц делал вид, что ничего не замечает.
— И все-таки, — улыбаясь, спросил он, — как могло случиться, мадемуазель, что комплимент, который я имел честь вам сделать, мгновенно вызвал у вас на щеках краску цвета губ — правда, она вскоре сошла, — затем ваши щеки приобрели цвет платка, того самого, что вы имели честь мне подарить однажды ночью?
Принц произнес заключительные слова столь многозначительно, что он более не мог ошибиться в отношении выражения лица мадемуазель де Сент-Андре.
Оно стало откровенно угрожающим.
— Остерегитесь, монсеньер! — воскликнула она голосом тем более страшным, что интонация его оставалась совершенно спокойной. — Кажется, вы явились сюда с намерением меня оскорбить.
— Вы считаете меня способным на подобную дерзость, мадемуазель?
— Или на подобную низость, монсеньер. Какое из этих двух слов кажется вам наиболее подходящим при данных обстоятельствах?
— Об этом же я спросил себя, когда очутился подле вашей двери, мадемуазель. Тогда я сказал сам себе: "Наберись дерзости!" — и вошел.
— Значит, вы признаете, что именно таковы были ваши намерения?
— Возможно. Но, по здравом размышлении, я предпочел предстать перед вами в ином свете.
— В каком же?
— В качестве бывшего поклонника ваших чар, превратившегося в баловня вашей судьбы.
— И, само собой разумеется, в этом качестве вы хотели бы попросить у меня какой-либо милости?
— Огромнейшей, мадемуазель.
— Какой же?
— Чтобы вы соблаговолили простить меня за то, что я явился виновником злополучного ночного визита.
Мадемуазель де Сент-Андре с долей сомнения посмотрела на принца: она не могла поверить, чтобы человек так безоглядно и целеустремленно направлялся в пропасть. Бледность ее стала мертвенной.
— Принц, — спросила она, — вы на самом деле совершили то, о чем вы сейчас сказали?
— Да, я это совершил.
— Если это правда, то позвольте мне сказать, что вы просто потеряли рассудок.
— А я, напротив, просто полагаю, что был лишен его вплоть до настоящего момента, и лишь сейчас он ко мне вернулся.
— Но неужели вы считаете, что такое оскорбление может остаться безнаказанным, каким бы вы там ни были принцем, или вы, сударь, надеетесь, что я не уведомлю об этом короля?
— О! Это лишнее.
— То есть как лишнее?
— О Господи, да ведь я сам уже уведомил его на это счет.
— И сказали, что, выйдя от него, собираетесь зайти ко мне?
— Ей-Богу, нет! Я поначалу об этом и не помышлял; эта мысль пришла мне в голову по дороге: ваша дверь оказалась у меня на пути, а вам ведь, конечно, известна пословица: "Вора делает случай". И я подумал, что будет по-настоящему любопытно проверить, не стану ли я, по счастью, первым, кто придет к вам с поздравлением. Я, в самом деле, первый?
— Да, сударь, и это поздравление, — гордо произнесла мадемуазель де Сент-Андре, — я охотно принимаю.
— А раз вам так понравилось первое поздравление, то позвольте мне сделать еще одно.
— По какому поводу?
— По поводу безупречного вкуса вашего туалета при столь торжественных обстоятельствах.
Мадемуазель де Сент-Андре закусила губу. Принц избирал такое поле битвы, где обороняться ей будет особенно трудно.
— У вас богатое воображение, монсеньер, — проговорила она, — и, безусловно, именно благодаря этому воображению вы оказываете честь моему туалету, считая его намного лучше, чем он был на самом деле.
— Клянусь вам, нет, ведь на самом деле он был весьма прост и состоял из миртовой ветви в этих прекрасных волосах.
— Из миртовой ветви! — воскликнула девушка. — Откуда вы знаете, что у меня в волосах была миртовая ветвь?
— Я ее видел.
— Вы ее видели?
Мадемуазель де Сент-Андре соображала все меньше и меньше и чувствовала, как хладнокровие начинает ей изменять.
— Продолжайте, принц, продолжайте, — произнесла она. — Я так люблю сказки!
— Тогда вы, должно быть, помните предание о Нарциссе… О том, как Нарцисс, влюбившийся в самого себя, рассматривает свое отражение в водах ручья.
— И что же?
— Так вот, позавчера я видел нечто подобное или, точнее, еще чудеснее: самовлюбленную молодую девушку, разглядывающую себя в зеркале с не меньшим сладострастием, чем Нарцисс рассматривал собственное отражение в ручье.
Мадемуазель де Сент-Андре вскрикнула. Не может быть, чтобы принц такое придумал или чтобы кто-то ему об этом рассказал. Ведь она была одна, вернее, полагала, что находится одна в зале Метаморфоз, где происходила та самая сцена, на которую сейчас намекал принц. И она не просто покраснела — она побагровела.
— Вы выдумываете! — воскликнула она.
Сквозь сжатые зубы мадемуазель де Сент-Андре вырвалось рычание, которое она попыталась замаскировать взрывом смеха.
— О, — заговорила она, — вы умеете сочинять прелестные истории!
— Вы правы, история прелестна; но что она по сравнению с реальностью? К несчастью, реальность преходяща, как сон. Красавица-нимфа ожидала бога, но бог, увы, не пришел, ибо богиня, его жена, упала с лошади как простая смертная и поранилась.
— У вас еще много приготовлено для меня рассказов такого жанра, сударь? — сжав губы, процедила мадемуазель де Сент-Андре, готовая, несмотря на всю свою силу воли, предаться гневу.
— Нет, мне хотелось бы добавить совсем немного: свидание было перенесено на следующий день. Вот и все, что я собирался вам сказать, и потому, с надеждой на будущее, позвольте мне, как если бы я был королем, на этом завершить мой визит, не имевший никакой иной цели; засим я молю Господа, чтобы он не оставил вас своим святым и достойным попечением!
И тут принц де Конде удалился с тем дерзким видом, который два века спустя создаст репутацию таким людям, как Лозен и Ришелье.
Выйдя на лестничную площадку, он остановился и, оглянувшись, проговорил:
— Отлично! Вот я и поссорился с королевой-матерью, вот я и поссорился с королем, вот я и поссорился с мадемуазель де Сент-Андре — и все с одного раза! Клянусь, прелестное утро, особенно для младшего отпрыска династии королей Наварры… Ба! — философски добавил он, — младшим детям сходит то, что не сходит старшим.
И он медленно спустился по лестнице, не спеша проследовал через двор и отдал честь часовому, который взял при виде его на караул.
Мы уже рассказывали о том, что принц назначил встречу Роберту Стюарту в половине восьмого вечера на площади перед церковью Сен-Жермен-л’Оксеруа.
Чтобы оказаться там, ему достаточно было пройти через мост Нотр-Дам и Мельничный мост; но некий магнит притягивал его к Лувру. И он переехал реку на пароме и вышел у Деревянной башни.
Ему надо было пойти направо, он пошел налево.
Он двигался навстречу опасности, как неосторожная ночная бабочка летит на свет.
Дорога эта была ему хорошо знакома: в продолжение четырех или пяти месяцев он, преисполненный надежд, проделывал этот путь каждый вечер.
Но теперь, когда он уже ни на что не надеялся, зачем же идти сюда снова?
Он проследовал той же дорогой, затем, оказавшись под окнами мадемуазель де Сент-Андре, остановился, как имел обыкновение останавливаться.
Как хорошо он изучил эти окна!
Три окна приходились на спальню и будуар Шарлотты; четыре принадлежали апартаментам маршала.
Но за четырьмя маршальскими окнами находилось еще одно окошко — никогда прежде он не обращал на него внимания.
В окне этом всегда было темно — либо потому, что в комнате никогда не зажигали света, либо потому, что оно было затянуто плотными шторами, не пропускавшими свет наружу.
И на этот раз, как и ранее; он бы не обратил внимания на это окно, если бы ему не показалось, что скрипят петли наружной решетки. Затем через наполовину отворенные ставни будто бы просунулась чья-то рука, и из нее, подобно ночной бабочке, вылетела крохотная записка. Подхваченная вечерним ветерком, она казалось, делает все от нее зависящее, чтобы прибыть по назначению.
Рука исчезла, ставни затворились, а записка еще не успела долететь до земли.
Принц поймал ее на лету, не отдавая себе отчета в том, что представляет собой этот листок, и не зная, что он предназначен именно ему.
И когда на церкви Сен-Жермен-д’Оксеруа пробило половину восьмого, он вспомнил о свидании и решил отправиться туда, куда его призывала гремящая бронза.
А пока что он вертел в руках записку; но вечерний мрак мешал ему узнать, что же содержалось в столь хрупком трофее.
В стене небольшой таверны на углу улицы Хильперика имелась ниша, а в этой нише стояла маленькая Мадонна из дерева, выкрашенного золотой краской; подле Мадонны горела смоляная свеча, нечто вроде факела, указывающего ревностным католикам, что эта таверна — христианская, а хозяин ее — истинно верующий, а запоздалым путникам это как бы говорило громким голосом: "Здесь можно остановиться на ночь".
Принц де Конде подошел к этому дому, встал на каменную скамью у ворот и, устроившись под мерцающим пламенем уличного светильника, разобрал следующие строки, повергшие его в изумление:
"Король пока что помирился с королевой-матерью; нынешним вечером они оба будут присутствовать при казни советника Анн Дюбура; я не осмеливаюсь советовать Вам бежать, но говорю: ни под каким предлогом не появляйтесь в Лувре — Вы рискуете головой".
Удивление, которое породили у принца первые строки, сменилось изумлением при чтении последней фразы. От кого исходило предупреждение? Конечно, от друга. Но какого этот друг пола? Мужчина или женщина? Нет, без сомнения, женщина: такого не мог написать мужчина.
В Луврском дворце мужчин не было, были только придворные, а придворный задумается дважды, прежде чем навлечь на себя немилость подобным актом милосердия.
Так что это не мог быть мужчина.
Но если это была женщина, то кто она?
Какая женщина осмелится столь живо интересоваться им, Конде, чтобы пойти на ссору — в том случае, если станет известен добрый совет, поданный ею, — повторяем, чтобы пойти на ссору с королем, с королевой-матерью, с мадемуазель де Сент-Андре?
А вдруг это сама мадемуазель де Сент-Андре?..
Поразмыслив, принц понял, что такое невозможно: он слишком жестоко обошелся с львицей, так что львица до сих пор залечивает нанесенные им раны.
В Лувре действительно находились две или три его бывшие любовницы, но с ними он поссорился, а когда женщины перестают любить, они начинают ненавидеть.
Разве что у одной из них сохранилась по отношению к нему хоть капля нежности: у премилой мадемуазель де Лимёй, но он издавна знал, что это очаровательное дитя пишет как курица лапой; это не ее почерк, а такого рода записки секретарю не доверяют. Да и женский ли это почерк?
Принц на цыпочках приподнялся как можно ближе к свету.
Да, это, конечно, женский почерк, и, хотя ровный бег букв можно было бы сравнить разве что с великолепной английской каллиграфией наших дней, специалист бы не ошибся, а уж в женских почерках принц, получавший массу писем, вполне мог считаться экспертом. Если сами очертания букв были выведены твердо, то связки были выписаны тонко, изящно и женственно.
Вдобавок, крохотная записка выглядела столь аккуратно, бумага была такой тонкой, такой бархатистой, такой шелковистой, так сладко пахла духами из женской спальни или будуара, что ее, конечно, могла написать только женщина.
Оставался лишь вопрос, на который не было ответа: кто эта женщина?
Принц де Конде, совершенно забывший о встрече, ибо занят был только письмом, мог бы провести всю ночь в поисках имени автора, причем усилия скорее всего оказались бы тщетными, но, к счастью для него, Роберт Стюарт, заметивший его издалека взобравшимся на скамейку и преисполненный заботами весьма серьезного свойства, внезапно словно вырос из земли, возникнув в круге света, образуемом факелом.
Он низко поклонился принцу.
Принц покраснел от того, что его застали за чтением записки, и то, как он покраснел, было доказательством, причем неопровержимым, что записку написала женщина.
— Это я, принц, — представился молодой человек.
— Вот видите, сударь, я держу слово, — сказал принц, соскочив со скамейки.
— А я, — подхватил Роберт Стюарт, — пользуюсь случаем, чтобы доказать вам, как я держу свое.
— У меня для вас грустные новости, сударь, — произнес принц расстроенным голосом.
Молодой человек горько улыбнулся.
— Говорите же, принц, я готов ко всему.
— Сударь, — начал принц с такой серьезностью, какую было удивительно встретить у человека, который, по общему мнению, считался одной из самых легкомысленных личностей своего времени, — мы живем в такую эпоху, когда смещены, размыты и нечетки понятия добра и зла; уже несколько лет в мире рождается на свет нечто новое, и если одним эти родовые муки озаряют душу зловещими сполохами, то других они погружают в глубочайший мрак. Что же произойдет от столкновения страстей, наблюдающегося в эту минуту? Не знаю…
— Почему бы вам просто не сказать мне, принц: "Молодой человек, твой отец приговорен к смерти; я пообещал помилование для твоего отца, но в помиловании мне было отказано; я тебе сказал, что твой отец не умрет, но твоему отцу придется умереть сегодня вечером".
— Сударь, — смутился принц, устыдившийся лжи, при помощи которой он намеревался ввести в заблуждение молодого человека, — сударь, все, быть может, и не так скверно, как вы говорите.
— Вы советуете мне надеяться, принц? — просил Роберт Стюарт.
Конде не осмелился ответить; он увидел на лице молодого человека такое выражение, что слова застревали в горле.
— Вчера смертный приговор не был еще утвержден и, тем более, не был подписан королем; сегодня, несмотря на все мои усилия, он уже подписан и обнародован; возможно, через час он будет приведен в исполнение…
— Через час… — глухо процедил молодой человек. — За час можно сделать многое!
Он удалился и сделал шагов двадцать; но затем вернулся к принцу и, схватив за руку, покрыл ее поцелуями и оросил слезами:
— Начиная с сегодняшнего дня, начиная с этой минуты, принц, у вас нет более верного и преданного слуги, чем я. Мое тело, моя душа, моя голова, мои руки, мое сердце — все принадлежит вам, и я готов целиком отдать себя за вас, вплоть до последней капли крови!
На этот раз он удалился медленным шагом и исчез за углом набережной, в последний раз кивнув принцу.
Молодой человек уже успел добраться до Сите, а принц все еще сидел погруженный в раздумье.
По правде говоря, его мысли, возможно, по одному из нередких капризов памяти вернулись от Роберта Стюарта к записке, вылетевшей из окна Лувра, той самой записке, что принц за полчаса до этого прочел при свете факела у Мадонны.
Но независимо от того, что именно было предметом раздумий принца, они были прерваны неожиданным происшествием.
Какой-то человек с непокрытой головой и без камзола, тяжело и прерывисто дыша, вышел из Лувра и помчался через площадь, словно за ним гналась бешеная собака.
Присмотревшись, принц понял, что это паж маршала де Сент-Андре — паж, которого он впервые увидел в таверне близ Сен-Дени, а во второй раз — в садах Сен-Клу.
— Эй! — окликнул его принц, когда тот был в десяти шагах от него. — Куда вы так спешите, мой юный метр?
Молодой человек резко остановился, точно уперся в непреодолимое препятствие.
— Это вы, монсеньер? — воскликнул он, узнав принца, несмотря на то что тот закутался в темный плащ и надел шляпу с широкими полями, прикрывающую глаза.
— Черт побери! Это именно я, и, если не ошибаюсь, я вас знаю… Вы ведь Мезьер, юный паж господина де Сент-Андре?
— Да, монсеньер.
— И, кроме того, насколько я припоминаю, вы влюблены в мадемуазель Шарлотту? — продолжал принц.
— Да, я раньше был в нее влюблен, монсеньер, но это уже прошло.
— Отлично!
— Смею поклясться, что это так!
— Вам очень повезло, молодой человек, — заметил принц весело и в то же время с грустью, — что сумели освободиться от этой влюбленности; впрочем, я не уверен, что это так.
— Почему же, монсеньер?
— Если бы вы не были влюблены до безумия или безумны от влюбленности, вы бы не носились в таком растерзанном виде посреди ночи.
— Монсеньер, — произнес паж, — мне только что было нанесено смертельнейшее для мужчины оскорбление.
— Для мужчины? — улыбаясь, переспросил принц. — О ком идет речь? Не о вас же?
— А почему бы и не обо мне?
— Да потому, что вы все еще ребенок.
— Я хочу вам сказать, монсеньер, — продолжал молодой человек, — что со мной обошлись самым ужасным образом; мужчина я или ребенок, но раз у меня есть право носить шпагу, я отомщу.
— Раз вы имели право носить шпагу, надо было ею воспользоваться.
— Меня схватили лакеи, скрутили, связали мне руки и ноги и…
Молодой человек умолк, охваченный неописуемым гневом, и его голубые глаза засветились во мраке, как у ночных животных, двумя яркими точками.
Видя это, принц понял, что перед ним стоит мужчина с горячей кровью, переполненный ненавистью.
— И… — повторил принц.
— И меня высекли, монсеньер! — гневно закричал молодой человек.
— Вот видите, — усмехнулся принц, — с вами обращаются не как с мужчиной, а как с ребенком.
— Монсеньер, монсеньер, — воскликнул Мезьер, — дети быстро становятся мужчинами, когда им семнадцать лет и им есть за что мстить!
— В добрый час! — внезапно став серьезным, сказал принц. — Мне нравятся такие речи, молодой человек. Так чем же вы заслужили подобное оскорбление?
— Как я вам только что сказал, монсеньер, я был влюблен до безумия в мадемуазель де Сент-Андре. Простите меня за это признание, монсеньер…
— А что тут такого, за что вас надо прощать?
— Ведь вы ее любили почти так же, как и я.
— A-а, — произнес принц, — так вы это заметили, молодой человек?
— Принц, сколько бы вы мне ни делали добра, вам не возместить и сотой доли того, что мне пришлось из-за вас выстрадать.
— Кто знает?.. Но продолжайте же!
— Я бы отдал за нее свою жизнь, — продолжал паж, — и каковы бы ни были преграды, поставленные от рождения между нею и мной, я ощущал себя достойным если не жить ради нее, то умереть за нее.
— Мне это известно, — улыбаясь, заметил принц и махнул рукой, словно желая отогнать от себя что-то неприятное. — Продолжайте.
— Я любил ее до такой степени, монсеньер, что готов был смириться с тем, что она станет женой другого, при условии, что тот, другой, будет любить и уважать ее так же, как и я. Да, мне было достаточно знать, что она любима, уважаема и счастлива. Как видите, монсеньер, этим и ограничивались мои честолюбивые намерения и мои любовные устремления.
— Ну, хорошо, — нетерпеливо прервал его принц, — так что же случилось?
— Так вот, монсеньер, как только я узнал, что она стала любовницей короля, как только я узнал, что она обманывает не только меня, не просто влюбленного, но ее раба, не только, повторяю, меня, но вас, обожающего ее, но господина де Жуэнвиля, собиравшегося на ней жениться, но весь двор, выделявший ее на фоне этого сборища распутных и падших девиц как чистое, невинное и простодушное дитя, — когда все это открылось, монсеньер, когда я узнал, что она любовница другого мужчины…
— Не просто другого мужчины, сударь, — заявил Конде с непередаваемой интонацией, — а короля.
— Согласен, короля! Но, тем не менее, меня одолела мысль убить этого человека, не считаясь с тем, что он король.
— Черт! Мой дорогой паж, — продолжал Конде, — вы готовы впасть в смертный грех! Убить короля из-за любовного приключения! И если вас всего лишь высекли за подобную мысль, мне представляется, вам не на что жаловаться.
— О, меня высекли вовсе не за это, — заявил Мезьер.
— Так за что же? А знаете, ваша история начинает меня интересовать. Только вы не будете возражать против того, чтобы рассказывать ее на ходу: во-первых, потому, что у меня буквально затекли ноги, а во-вторых, у меня есть дело близ Гревской площади.
— Не важно, куда я направлюсь, монсеньер, — заявил молодой человек, — лишь бы подальше от Лувра.
— Прекрасно, меня это в высшей степени устраивает, — сказал принц, постукивая сапогами по мостовой. — Идите со мной, и я вас выслушаю.
Затем он с улыбкой оглядел молодого человека:
— Вот видите, как много все-таки значит общее несчастье, — объяснил он. — Вчера вы полагали, что любим я, и потому у вас возникало желание меня убить. Сегодня, когда выяснилось, что любим король, нас сблизило несчастье, и я стал поверенным ваших тайн, а поскольку вам известно, что я никогда не предаю людей, доверившихся мне, вы признались в одолевавшем вас желании убить короля. В конце концов, вы ведь его не убили, не так ли?
— Не убил; только я провел словно в лихорадке целый час у себя в комнате.
— Отлично! — пробормотал принц. — Точно так же, как и я.
— Примерно через два часа, не придя ни к какому решению, я постучался в дверь мадемуазель де Сент-Андре, чтобы упрекнуть ее в бесстыдном поведении.
— И это точно так же, как поступил я, — прошептал принц.
— Мадемуазель де Сент-Андре в своих апартаментах не было.
— А, — заметил принц, — тут сходство пропадает. Мне повезло больше, чем вам!
— Принял меня маршал. Он меня очень любил — по крайней мере, он так говорил. Увидев, до чего я бледен, он испугался.
"Что с вами, Мезьер? — спросил он. — Вы не заболели?"
"Нет, монсеньер", — отвечал я.
"В таком случае, что же вас беспокоит?"
"О монсеньер! Мое сердце переполняют горечь и ненависть!"
"Ненависть, Мезьер, и это в ваши годы? Ненависть плохо вяжется с возрастом любви".
"Монсеньер, я одержим ненавистью и хочу мстить. И я пришел спросить совета у мадемуазель де Сент-Андре".
"У моей дочери?"
"Да, но поскольку ее у себя нет…"
"Как видите…"
"То спрошу совета у вас".
"Говорите же, дитя мое".
"Монсеньер, — продолжал я, — я страстно полюбил одну молодую…"
"В добрый час, Мезьер! — рассмеялся маршал. — Расскажите же мне о вашей любви; слова любви столь же естественны для уст юношей вашего возраста, как естественно для весны, что в садах распускаются цветы. А та, кого вы так страстно любите, отвечает вам взаимностью?"
"Монсеньер, я даже не претендовал на это. Она была настолько выше меня и по рождению и по судьбе, что я лишь обожал ее от всего сердца словно божество и едва осмеливался поцеловать подол ее платья".
"Так это придворная дама?"
"Да, монсеньер", — запинаясь, ответил я.
"И я ее знаю?"
"О да!"
"Хорошо, так с чем же вы пришли, Мезьер? Ваше божество собирается выйти замуж, стать женой другого, и это вас тревожит?"
"Нет, монсеньер, — ответил я, осмелев от гнева, пробудившего во мне эти слова, — нет, женщина, которую я люблю, не собирается выходить замуж".
"А почему?" — спросил маршал, окинув меня беспокойным взглядом.
"Потому что женщина, которую я люблю, открыто стала любовницей другого".
При этих словах, в свою очередь, встревожился маршал.
Он побелел как смерть и, сделав шаг вперед, обратил ко мне тяжелый, цепкий взгляд.
"О ком вы собирались говорить?" — спросил он надломленным голосом.
"Ах, монсеньер, вы прекрасно знаете, о ком! — воскликнул я. — Лишь полагая, что в этот час вы ищете помощника для собственной мести, я собирался говорить с вами о своей".
В этот момент явился капитан гвардии.
"Молчите! — обратился ко мне маршал. — Если вам дорога жизнь — молчите!"
Затем, поскольку маршал пришел к выводу, что еще разумнее будет, если я удалюсь, он заявил:
"Уходите!"
Я понял, или мне показалось, что я понял. Если бы с королем случилось какое-нибудь несчастье, если бы повинным в этом оказался я и если бы капитан гвардии увидел маршала разговаривающим со мной, он оказался бы скомпрометированным.
"Хорошо, монсеньер, — ответил я, — ухожу".
И я проскользнул в одну из дверей, ведущих к черному ходу, чтобы не столкнуться с капитаном гвардии ни в коридоре, ни в прихожей.
Однако, выйдя и исчезнув из поля зрения маршала, я сейчас же остановился; затем на цыпочках вернулся к двери, отворил ее и приложил ухо к портьере, единственному препятствию, не позволяющему мне видеть происходящее, но зато не мешающему слышать.
А теперь, монсеньер, судите сами, до какой степени я был потрясен и возмущен!
Оказывается, господину де Сент-Андре прислали патент на губернаторство в Лионе!
Маршал же принял должность и почести с покорностью признательного верноподданного, а офицеру было поручено сообщить о милостях, оказанных отцу любовником дочери!
Стоило тому выйти, как я одним прыжком выскочил из укрытия и встал лицом к лицу с маршалом.
Не помню, что я ему сказал, не помню, какими оскорбительными словами клеймил этого отца, торговавшего собственной дочерью, только помню, что после отчаянной схватки, когда я искал смерти, жаждал ее, меня скрутили, связали и руками лакеев позорно высекли розгами!
Сквозь слезы, а точнее, через кровавую пелену, заслонившую мне свет, я увидел маршала, смотревшего на меня из окна своих апартаментов, и тогда я дал страшную клятву: этот человек, распорядившийся высечь розгами того, кто готов был отомстить за него, — этот человек умрет только от моей руки.
Не знаю, от горя или гнева, но я погрузился в забытье.
А когда пришел в себя, то обнаружил, что свободен, и вышел из Лувра, повторяя про себя только что данную страшную клятву. Монсеньер! Монсеньер! — продолжал паж все более неистово, — не знаю, верно ли то, что я всего лишь ребенок: моя любовь и моя ненависть заставляют меня думать нечто противоположное. Но вы же мужчина, вы же принц! Так вот, я еще раз говорю вам то, что я уже сказал: маршал умрет только от моей руки!
— Молодой человек!
— И не за те оскорбления, что он мне нанес, а за те, что он охотно принял.
— Молодой человек, — повторил принц, — а вам известно, что подобная клятва — это святотатство?
— Монсеньер, — произнес паж, целиком погрузившись в родившиеся у него мысли и словно не слыша слов принца, — монсеньер, Провидение явило мне чудо, позволив первым по выходе из Лувра увидеть именно вас; монсеньер, я предлагаю вам свои услуги; наша любовь была сходна, пусть даже наша ненависть различается, монсеньер; во имя нашей общей любви умоляю вас считать меня одним из ваших покорных слуг; моя голова, мое сердце, мои руки принадлежат вам, и при первой же возможности я вам докажу, что меня нельзя обвинять в неблагодарности. Вы согласны, монсеньер?
Принц на мгновение остановился и задумался.
— Так как же, монсеньер, — вновь с нетерпением спросил молодой человек, — вы принимаете предложенную в ваше распоряжение жизнь?
— Да, — заявил принц, взяв обе руки молодого человека в свои, — но при одном условии.
— Каком же, монсеньер?
— Вы откажетесь от вашего плана убить маршала.
— О монсеньер, я готов сделать все, что вы только ни пожелаете, — воскликнул молодой человек в крайнем возбуждении, — но только не это!
— Тогда тем хуже для вас, так как это непременное условие для поступления ко мне на службу.
— О монсеньер, я готов молить вас на коленях: не требуйте от меня этого!
— Если вы не дадите мне клятвы, которую я от вас требую, то уходите от меня немедленно, сударь, — я вас не знаю и не желаю знать.
— Монсеньер! Монсеньер!
— Я командую солдатами, а не разбойниками.
— О монсеньер, неужели один мужчина способен отказать другому мужчине в праве отомстить за смертельную обиду?
— Так, как вы собираетесь мстить, — да.
— Но разве есть на свете какой-нибудь иной способ?
— Возможно.
— Увы! — печально покачал головой молодой человек, — маршал никогда не согласится скрестить шпаги с тем, кто когда-то принадлежал к числу его слуг.
— Естественно, — возразил принц, — на дуэль по всем правилам маршал не согласится, но он может оказаться в таком положении, когда не сумеет отказать вам в этой чести.
— Каким образом?
— Предположим, что вы встретитесь на поле боя.
— На поле боя!
— Так вот, когда настанет этот день, Мезьер, я обещаю уступить вам свое место, если я встречусь с ним лицом к лицу, а не вы.
— Но, монсеньер, а вдруг этот день никогда не настанет? — весь дрожа, спросил молодой человек. — Неужели такой день вообще может наступить?
— Возможно, он наступит гораздо раньше, чем вы предполагаете, — ответил принц.
— О, если бы я был в этом уверен! — воскликнул молодой человек.
— Какого черта можно быть в чем-то уверенным в этом мире? — заявил принц. — Существуют лишь возможности, вот и все.
Молодой человек задумался.
— Послушайте, монсеньер, — заговорил он, — не знаю, откуда у меня появилось предчувствие, будто в воздухе носится что-то необычное и страшное; в конце концов, мне было предсказано… Монсеньер, я согласен!
— И даете клятву?
— Клянусь, что ни в коем случае не позволю себе убить маршала предательским путем; но, монсеньер, если я встречусь с ним на поле боя…
— Вот в этом случае я вам его уступлю, я вам его подарю, он будет ваш; только учтите…
— Что?
— Маршал — опасный противник.
— А, это, монсеньер, уже мое дело; если мой добрый или злой ангел сведет меня с ним, это будет все, что мне потребуется.
— Тогда договорились: при этом условии вы у меня на службе.
— О, монсеньер!
Молодой человек схватил руку принца и поцеловал ее.
Они оказались на самой середине Мельничного моста; набережная начала заполняться народом, спешившим к Гревской площади. Принц решил, что благоразумнее будет не появляться в обществе Мезьера, так же как он предпочел не появляться в обществе Роберта Стюарта.
— Вы знаете, где находится особняк Конде? — обратился принц к молодому человеку.
— Да, монсеньер, — ответил тот.
— Так вот, отправляйтесь туда: с этого часа вы вступаете в штат моего дома, сообщите об этом и попросите, чтобы вам предоставили комнату в жилом корпусе, предназначенном для моих оруженосцев.
И принц добавил с обаятельной улыбкой — с ее помощью он мог, когда ему хотелось, превращать своих врагов в друзей, а своих друзей — в фанатиков:
— Вот видите, я обращаюсь с вами как с мужчиной, ведь благодаря мне вы уже не паж.
— Признателен вам, монсеньер, — почтительно ответил Мезьер, — начиная с этого момента распоряжайтесь мной точно вещью, которая безраздельно вам принадлежит.
А теперь немного поговорим о том, что происходило в Лувре во время событий, описанных нами в предыдущих главах, — иными словами, в то время, как принц де Конде беседовал сначала с Робертом Стюартом, а затем с Мезьером.
Мы уже знаем, как г-н де Конде распрощался с королем и как мадемуазель де Сент-Андре распрощалась с принцем де Конде.
Когда г-н де Конде ушел, девушка казалась сломленной горем; но затем, подобно раненой львице, которая вначале падает под ударом, а потом мало-помалу приходит в себя, встряхивается и поднимает голову, вытягивает когти и внимательно их рассматривает, после чего направляется к ближайшему ручью, чтобы не торопясь разглядеть себя и проверить, осталась ли она сама собой, — мадемуазель де Сент-Андре подошла к зеркалу, чтобы проверить, не утеряла ли она во время страшной схватки что-нибудь из своей чарующей красоты, и, убедившись, что остается по-прежнему соблазнительной, несмотря на грозную улыбку, таившую в себе ненависть, она более не сомневалась в могуществе своих чар и направилась в апартаменты короля.
Все уже знали о событиях, происшедших накануне, так что перед мадемуазель де Сент-Андре открывались все двери, а поскольку она подала знак, что не желает, чтобы объявляли о ее прибытии, офицеры и придверники выстроились вдоль стен и довольствовались тем, что пальцем указали, где находится спальня.
Король сидел в кресле, погруженный в раздумья.
Стоило только ему решиться стать королем, как бремя государственных забот обрушилось на него и раздавило его.
Последствием спора с принцем де Конде было его решение дать знать матери, что он готов по ее распоряжению прийти к ней или, если она окажет ему такую любезность, принять ее у себя.
И теперь он ждал, не решаясь взглянуть на дверь, боясь увидеть суровое лицо королевы-матери.
Но, вместо сурового лица, перед ним предстала грациозная юная девушка, появившаяся из-под приподнятой портьеры.
Однако Франциск II вначале ее не видел: он сидел, повернувшись спиною к двери и считая, что всегда успеет обернуться, как только услышит чеканные, слегка тяжеловатые шаги матери, от которых поскрипывал укрытый ковром паркет.
Шаги мадемуазель де Сент-Андре не принадлежали к числу тех, от которых поскрипывает паркет. Подобно русалкам, она могла бы пройти поверх зарослей тростника, не поколебав ни одного стебелька; подобно саламандрам, она могла бы взобраться к небу по капители колонны из дыма.
И потому в спальню короля она вошла неслышно и так же неслышно приблизилась к юному королю, а оказавшись рядом, любовно обняла его за шею и, как только он поднял голову, запечатлела на лбу жгучий поцелуй.
Екатерина Медичи так себя не вела; королева-мать никогда не одаривала своих детей столь страстными ласками, а если и одаривала, то только своего любимца, единственного, кого она удостаивала знаками материнской любви, — Генриха III. Однако для Франциска II, зачатого по предписанию врача в период ее недомогания и появившегося на свет хилым и нездоровым, у нее в лучшем случае находились ласки по обязанности — как у наемной кормилицы к своему питомцу.
Так что пришла не королева-мать.
Пришла и не маленькая королева Мария.
Маленькая королева Мария, которой супруг несколько пренебрегал, за два дня до этого ушиблась, упав с лошади, и теперь по распоряжению докторов лежала в шезлонге, ибо медики опасалась выкидыша как результата падения; таким образом, маленькая королева, как ее привыкли называть, была явно не вправе самостоятельно появляться у мужа и не имела ни малейшего повода предлагать ему свои ласки (как позже выяснится, они окажутся весьма смертельными для всех, кого она ими одаривала).
Оставалась лишь мадемуазель де Сент-Андре.
И королю незачем было смотреть на лицо, улыбавшееся поверх его собственного, чтобы воскликнуть:
— Шарлотта!
— Да, возлюбленный мой король! — воскликнула девушка. — Да, это Шарлотта; вы можете даже называть меня "моя Шарлотта", пусть даже вы не разрешите мне больше обращаться к вам "мой Франсуа".
— О, конечно! Конечно! — воскликнул юный государь, припомнивший, чего ему стоило добиться такого права в страшном споре с матерью.
— Так вот, ваша Шарлотта пришла попросить вас об одном.
— О чем же?
— Чтобы вы сказали мне, — продолжала она с очаровательной улыбкой, — чтобы вы сказали мне, сколько весит голова человека, смертельно меня обидевшего.
Кровь прилила к бледному челу Франциска И, как бы ожившего на мгновение.
— Кто-то вас смертельно обидел, милая моя? — спросил король.
— Смертельно.
— A-а, сегодня день оскорблений, — заявил Франциск, — меня сегодня тоже смертельно оскорбили; к несчастью, отомстить я не могу. Тем хуже для вашего обидчика, моя прекрасная подруга! — произнес король со смущенной улыбкой ребенка, придушившего птичку. — Ваш обидчик ответит за двоих.
— Благодарю вас, мой король! Я не сомневалась в том, что, если девушка, пожертвовавшая для вас всем, будет обесчещена, король обязательно встанет на защиту ее чести.
— Какого наказания вы хотите для виновного?
— Разве я не сказала вам, что эта обида смертельная?
— Ну, и что?
— А то, что раз обида смертельная, то и наказанием должна быть смерть.
— О-о, — произнес государь, — сегодняшний день чужд милосердия, все на свете хотят смерти кого-нибудь, и прямо сегодня. И чью же голову вы у меня просите, жестокая красавица?
— Я уже сказала, государь, — голову человека, меня обидевшего.
— Но, для того чтобы преподнести вам голову этого человека, — рассмеялся Франциск II, — я должен знать его имя.
— Я полагала, что на королевских весах имеется всего две чаши: чаша жизни и чаша смерти, чаша для невинных и чаша для виновных.
— Но опять-таки виновный может быть более или менее тяжел, а невинный более или менее легок. Ну что ж, так кто этот виновный? Опять какой-то советник парламента, вроде несчастного Дюбура, которого сожгут завтра? Если так, то одного его довольно, моя мать их в данный момент всех ненавидит, и если сожгут двоих вместо одного, никто и не заметит, что сожгли второго.
— Нет, речь идет не о человеке из судейского сословия, государь, речь идет о человеке из благородного сословия.
— Ну, если только он не связан с господами де Гизами, с господином де Монморанси или с вашим отцом, то мы с ним справимся.
— Этот человек не только не связан ни с кем из названных вами, но он их смертельный враг.
— Отлично! — проговорил король. — Теперь все будет зависеть от его ранга.
— От его ранга?
— Да.
— А я-то считала, что для короля не существует рангов и что все, кто находится ниже него, принадлежат ему.
— О моя прекрасная Немезида, вы заходите слишком далеко! К примеру, вы полагаете, что моя мать стоит ниже меня?
— Я говорю не о вашей матери.
— Или господа де Гизы стоят ниже меня?
— Я говорю не о господах де Гизах.
— Или господин де Монморанси стоит ниже меня?
— Речь идет не о коннетабле.
Тут в голове у короля молнией сверкнула мысль.
— Так вы заявляете, что некий человек вас обидел?
— Я не заявляю, а утверждаю.
— Когда?
— Только что.
— И где же?
— У меня, причем он пришел ко мне, выйдя от вас.
— Прекрасно! — заявил король. — Теперь я понимаю. Речь идет о моем кузене, господине де Конде.
— Совершенно верно, государь.
— И вы пришли ко мне просить головы господина де Конде?
— А почему бы и нет?
— Черт! Как вам, моя милая, такое могло прийти в голову? Принц королевской крови!
— Хорош принц!
— Брат короля!
— Хорош король!
— Мой кузен!
— От этого он становится лишь более виновным, ибо, будучи одним из ваших родных, он обязан был проявить к вам большее уважение.
— Милая моя, милая моя, вы требуете слишком многого, — возражал король.
— О, вы просто не знаете, что он сделал.
— Знаю.
— Значит, знаете?
— Да.
— Тогда расскажите.
— Так вот, на лестнице в Лувре нашли потерянный вами платок.
— Потом?
— В платке была завернута записка, которую вам написала Лану.
— Потом?
— Записку передали госпоже адмиральше.
— Потом?
— Преднамеренно или по неосторожности госпожа адмиральша уронила ее на собрании кружка королевы.
— Потом?
— Ее поднял господин де Жуэнвиль и, думая, что речь идет не о вас, а о ком-то другом, передал ее королеве-матери.
— Потом?
— Последовала злая шутка, разыгранная на глазах у вашего отца и вашего жениха…
— Потом?
— А разве было еще одно "потом"?
— Да.
— Значит, это не все?
— Где находился в это время господин де Конде?
— Не знаю, то ли у себя в особняке, то ли еще где-то приятно проводил время.
— Он не был у себя в особняке, он не предавался приятному времяпровождению.
— Во всяком случае, его не было среди тех, кто оказался подле нас.
— Нет, но он находился в спальне.
— В нашей спальне?
— В нашей спальне.
— Где же? Я его не видел.
— Зато он нас видел! Зато он меня видел!
— И вам об этом сказал?
— Причем не только об этом. Например, о том, что был в меня влюблен.
— О том, что он был в вас влюблен! — покраснев, воскликнул государь.
— О! Об этом-то я знала, поскольку он десятки раз говорил и писал об этом.
Франциск побледнел, и ему показалось, что он умирает.
— И на протяжении шести месяцев, — продолжала мадемуазель де Сент-Андре, — ежедневно, с десяти до двенадцати ночи, он прогуливался под моими окнами.
— А-а! — глухим голосом произнес король, отирая пот со лба, — Тогда другое дело.
— Что ж, государь, стала голова принца де Конце легче?
— Она теперь такая легкая, что, если я не сдержусь, огонь моего гнева снесет ее с плеч!
— А с какой стати вам сдерживаться, государь?
— Шарлотта, это дело весьма серьезное, и единоличных решений я тут принимать не могу.
— Ну да, вам следует попросить разрешения у вашей матери, бедному грудному младенцу, бедному королю на помочах!
Франциск метнул взгляд на ту, что позволила себе дважды его оскорбить, но, встретившись с таким же угрожающим взглядом девушки, отвел глаза в сторону.
Произошло то, что всегда бывает в рукопашной: сталь скрещивается со сталью.
И тот, кто сильнее, обезоруживает того, кто слабее.
А бедный Франциск II был слабее всех на свете.
— Что ж, — проговорил Франциск, — если такое разрешение потребуется, я его спрошу, вот и все.
— Ну, а если королева-мать вам откажет?..
— Если она мне откажет… — произнес юный государь и бросил на любовницу столь несвойственный ему свирепый до предела взгляд.
— Вот именно, если она вам откажет?
На какое-то время воцарилось молчание. Затем, когда пауза окончилась, послышался зубовный скрежет, напоминающий свист ядовитой змеи.
Таков был ответ Франциска II.
— Тогда придется пропустить это мимо ушей.
— Ваше величество и в самом деле так полагает?
— В самом деле, потому что я больше всего желаю смерти господину де Конде.
— И сколько минут потребуется вам на то, чтобы привести в исполнение столь великолепный план отмщения?
— Ах! Такие планы не вызревают за несколько минут, Шарлотта.
— Тогда за сколько часов?
— Часы летят быстро, а спешка не принесет ничего хорошего.
— За сколько дней?
Франциск задумался.
— Мне потребуется месяц, — наконец проговорил он.
— Месяц?
— Да.
— Иными словами, тридцать дней?
— Тридцать дней.
— То есть, тридцать дней и тридцать ночей?
Франциск II уже собрался ответить, но в это время приподнялась портьера и дежурный офицер объявил:
— Ее величество королева-мать!
Король указал любовнице маленькую дверцу, ведущую в альков, соединявшийся с небольшой комнатой, имевшей отдельный выход в коридор.
Девушка в еще меньшей степени, чем ее любовник, была расположена дразнить своим присутствием королеву-мать;
она проскользнула в указанном направлении; но прежде чем удалиться, воспользовалась остатком времени, чтобы под конец бросить королю:
— Сдержите свое обещание, государь!
Еще не успокоился воздух, сотрясенный этими словами, как королева-мать во второй раз за этот день переступила порог спальни сына.
Через четверть часа после казни Анн Дюбура площадь Сен-Жан-ан-Грев, мрачная и пустая, освещенная лишь последними отблесками костра, вновь разгоравшегося время от времени, напоминала гигантское кладбище, и разлетающиеся вокруг искры были похожи на блуждающие огни, в долгие зимние ночи пляшущие над могилами.
Через площадь медленно и молчаливо прошли двое мужчин, дополнявших эту иллюзию: их легко было принять за привидения.
Без сомнения, эти двое специально ждали, когда рассеется толпа, чтобы начать свою ночную прогулку.
— Итак, принц, — спросил один из них, остановившись в десяти шагах от костра и печально скрестив руки на груди, — что вы скажете о происшедшем?
— Не знаю даже, что вам сказать в ответ, мой кузен, — ответил тот, кого назвали принцем, — но зато я знаю, так как повидал множество смертей, постигших человеческие существа, присутствовал при агониях всех видов, десятки раз слышал предсмертные хрипы уходящих из жизни, — так вот, господин адмирал, еще никогда ни смерть храброго противника, ни смерть женщины, ни смерть ребенка не производили на меня такого впечатления, какое я ощутил в тот миг, когда эта душа рассталась с нашей землей.
— А я, сударь, — проговорил адмирал, которого нельзя было заподозрить в отсутствии храбрости, — почувствовал, как меня охватил неописуемый страх; я почувствовал, что стою на месте приговоренного и кровь у меня застывает в жилах. Одним словом, мой кузен, — добавил адмирал, взяв принца за запястье, — я испугался.
— Испугались, господин адмирал? — поразился принц, глядя на Колиньи. — Вы сказали, что испугались, или я ослышался?
— Я сказал именно то, что вы услышали. Да, я испугался, да, по жилам моим прошел ледяной холод, как бы порождая у меня в душе мрачное предчувствие близкого конца. Кузен, я уверен, что тоже умру насильственной смертью.
— Что ж, дайте руку, господин адмирал, ибо и мне предсказали, что я паду от руки убийцы.
Воцарилось молчание.
Оба стояли прямо и неподвижно, по ним пробегали красноватые пятна, — последние отблески угасающего костра.
Принц де Конде, казалось, погрузился в меланхолическое раздумье.
Адмирал Колиньи тоже задумался.
Внезапно перед ним появился человек высокого роста, закутавшийся в широкий плащ, причем они, поглощенные собственными мыслями, даже не услышали его шагов.
— Кто идет? — одновременно произнесли оба, машинально схватившись за шпаги.
— Тот человек, — ответил незнакомец, — кого вы, господин адмирал, вчера вечером удостоили чести побеседовать с ним и кто, вероятно, был бы убит у ваших дверей, если бы на помощь не пришел монсеньер.
И, проговорив все это, он снял шляпу с широкими полями и поклонился адмиралу, а затем обернулся к принцу де Конде и поклонился еще ниже.
Принц и адмирал поклонились в ответ.
— Барон де ла Реноди! — воскликнули они оба.
Ла Реноди высвободил руку из-под плаща и быстро протянул ее адмиралу.
Но, каким бы быстрым ни было это движение, его опередила третья рука.
Это была рука принца де Конде.
— Вы заблуждаетесь, отец мой, — обратился он к адмиралу, — нас трое.
— Неужели это правда, сын мой? — с радостью воскликнул адмирал.
При свете гаснущего костра они увидели группу людей, суетившихся где-то поодаль.
— А, — заметил адмирал, — вот вам и господин де Муши со своими людьми. Пойдемте прочь, друзья, и навсегда запомним то, что мы увидели, и то, в чем мы поклялись.
Свет догорающего костра помог трем заговорщикам увидеть г-на де Муши, а г-ну де Муши — увидеть их, однако он не узнал никого из них, так как они были плотно закутаны в плащи.
Он приказал своим людям подойти к подозрительной группе.
Но пламя, как будто ждавшее этого приказа, чтобы исчезнуть, вдруг погасло, и площадь погрузилась в глубочайший мрак.
И, скрывшись в нем, три будущих руководителя протестантской реформы, которые по очереди падут жертвами принятой на себя клятвы, удалились.